© София Кульбицкая, 2018
ISBN 978-5-4483-7309-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Какой была бы жизнь, если бы все люди выглядели одинаково? Юля знает ответ на этот вопрос — редкий дефект восприятия лиц окружающих у нее с детства.
Но одному лицу все-таки удалось не затеряться в серой толпе. Это харизматичный профессор, которому болезнь Юли знакома не понаслышке. Возможно, именно ему удастся избавить девушку от коварного недуга…
© София Кульбицкая, 2018
ISBN 978-5-4483-7309-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть I
Вступительное слово Юлии Свиридовой, студентки-дипломницы факультета психологии Московского Государственного Инновационно-Педагогического Университета имени Макаренко:
Уважаемые педагоги!..
Удивительное, искристое чувство счастья, безраздельно овладевшее мной после смерти вашего почтенного коллеги — профессора В.П.Калмыкова, — не помешало мне завершить многомесячную работу над темой, которая звучит как… сейчас… (торопливый шелест страниц) «Аутизм: некоторые особенности психологической адаптации». Извините, немного волнуюсь, ведь труд мой, как вы сейчас поймете, достатоШно аУтобиографичен (ах, как всё-таки жаль, что Владимир Павлович уже не сможет оценить мою святую верность его терминологии!). Прошу заметить, что я взяла эту тему вовсе не из-за болезненного эгоцентризма — или там, не дай бог, мании величия, — а просто потому, что уверена: мой «случай» действительно уникален и детальное его изучение в рамках психологического исследования может принести неоценимую пользу науке.
Но прежде чем мы приступим, хотелось бы отдать последнюю дань тому, кто и в этой символической форме остается моим научным руководителем — даже в большей мере, чем прежде, ведь без его смерти картина моей психологической адаптации была бы неполной. Давайте почтим память покойного минутой молчания. Прошу уважаемую комиссию встать…
(Смущенные педагоги нехотя поднимаются с насиженных мест, громыхая стульями, покашливая и тягостно вздыхая; две-три секунды в аудитории держится относительная тишина).
Спасибо, можете садиться. Думаю, Владу этого достатоШно. Фамилия его вкупе с инициалами, научным званием и прочими регалиями обведена траурной каймой на титульном листе, но я вовсе не стремлюсь к тому, чтобы «пятнадцать минут позора», как вы называете защиту, превратились в сплошной некролог. Весёлая история психо-преображения, чудесного исцеления, которую я хочу вам рассказать, вряд ли совместима с унынием и кислыми гримасами. Не стоит также обращать внимания на дурацкие приписки, бурые кофейные пятна и жирные следы на страницах контрольного экземпляра — это всего лишь тень Влада-Читающего, Влада-Раздраженного, Влада-Язвительного, Влада-Выжившего-из-Ума, Влада-Несовершенного, каким его знала одна я, каким он никогда уже не будет и какого, несмотря на владеющий мною сегодня восторг, мне всё-таки чуть-чуть жаль…
Но ближе к делу. Я пришла сюда защищаться, не так ли?.. Начну, пожалуй.
(Робкие, но поощрительные аплодисменты).
1
Доводилось ли вам, коллеги, охотиться за иллюзией? Гнаться за ней сквозь чащу, раня лицо о колючие ветки? Никогда? Только в юности? Вы профессионалы? Ну и отлично. А к чему всё это, сейчас объясню. Мой дядя… Нет, давайте без цитат, уважаемые: я же сказала — объясню. Во-первых, он закончил наш факультет — может быть, кто-то ещё помнит такого щупленького рыжего студентика Осю Антипова?.. Да? Есть сходство? То-то же.
Во-вторых — что куда важнее, — он имеет самое прямое отношение к моему «случаю» (можно сказать, лежит в его истоке, как Влад — в устье) — и, в общем, тому, кто захочет глубже исследовать эту уникальную проблему, не обойтись без экскурса в прошлое, где мой дядя Оскар Ильич только-только приступает к осуществлению своей заветной мечты.
В ту пору меня ещё не было на свете, — а, стало быть, о начале пути я могу судить лишь со слов очевидцев. Вот, к примеру, мама (Маргарита Свиридова — в девичестве Антипова). Она часто вспоминает о нём, когда надо звонить в ЖЭК. Зачем?.. Да чтобы получше разозлиться! Она, Рита, и в детстве-то не особо жаловала младшего братца — глуповатого веснушчатого рыжика; а тут он, мерзавец, свалился как снег на голову — нагрянул прямиком из Воронежа с двумя огромными чемоданами, так и лопающимися от барахла, — и с идиотски-сияющей улыбкой заявил московской родне, что, дескать, приехал поступать на психфак. («Что ж, — пошучивала в те годы мама, — судя по его придурковатой физиономии, в выборе он не ошибся»).
И самое-то обидное: ведь она же, Рита, отлично знала, что за черти тащат её брата в педагогический! Да всё те же, что некогда приволокли её, красавицу и умницу, в МФТИ — физтех тож!.. Единственной барышне на курсе не составило, помнится, труда сменить общежитскую койку на роскошную двуспальную кровать в Замоскворечье, где она вскоре и прописалась; видимо, сей элегантный трюк не на шутку вскружил Осе голову. И вот несчастный болван, вчерашний «дембель», уже мчится, шумно дыша и разбрызгивая лаптями грязь, за своей удачливой сестрой, нисколько не сомневаясь, что в столице его ждёт столь же лёгкий успех… Тут мама, чувствуя, что дошла до кондиции, плюхается на диван, пристраивает аппарат на колени и начинает яростно терзать номера московских городских служб.
А разговор продолжает отец (Константин Свиридов). Это добрый, деликатный человек, потомственный интеллигент — и его свидетельства, очищенные от маминого цинизма, запросто могут претендовать на объективность. В первые дни, рассказывает он, оригинальный гость упорно не желал распаковывать свои чудо-чемоданы, поясняя, что надолго-то у нас не задержится — просто «перекантуется пару-тройку месяцочков», покуда новые, интересные знакомства (Москва же всё-таки!!!) не позволят ему скоренько обзавестись семьей — и зажить собственным домом… Его оптимизм заражал. Всё же зять настоял на том, чтобы шурину, пока он ещё здесь, выделили постель, пару полотенец и персональную полочку в платяном шкафу. Тот едва не расплакался от умиления и благодарности, однако и тут не забыл ввернуть, что, мол, всё это — временные неудобства.
К чести Оси, он старательно вёл себя так, как и подобает жильцу на птичьих правах: всегда гасил за собой свет, спускал воду, приглушал звук любимой передачи «Очевидное-невероятное» до такого уровня, что самим хозяевам делалось совестно — и вообще был тише воды, ниже травы. Тут надо отметить, что, сам того не зная, злосчастный провинциал выбрал крайне удачное время для вторжения. Рита ждала ребёнка — и будущий отец, пуще всего на свете боясь взволновать её или расстроить, на всякий случай заискивал и перед Антиповым-младшим. Лишь однажды он сорвался и позволил себе надерзить шурину, оборвав его на полуфразе: то было, помнится, дождливым субботним утром за завтраком, когда глупый родственник, набив рот яичницей, в сотый раз пообещал, что, мол, не позднее, чем через полгода избавит гостеприимных москвичей от своего присутствия.
Блажен, кто верует! По необъяснимой причине — возможно, то был фатальный закон подлости — Осе катастрофически не везло в личной жизни, и тут уж не помогало ничего: ни богатейший ассортимент девушек на факультете, ни хитроумные приёмы по Карнеги (самые глупые однокурсницы просекали их с ходу), ни даже красивое имя Оскар, на которое он невесть почему рассчитывал, собираясь покорять столицу…
Ловя себя на мстительно-злорадных чувствах, мой кроткий папа испуганно умолкает.
Зато сам Оскар Ильич (мы с ним часто видимся на семейных банкетах) вспоминает о той поре чуть ли не с восторгом. Ох и чудной народ — эти москвичи! Зазвали в гости — говорили: «Живи, сколько влезет!» — сводили на Красную площадь — в мавзолей — зоопарк — Третьяковскую галерею — театр Советской Армии — парикмахерскую «Чародейка» — кафе «Шоколадница», что близ Парка Культуры… всего и не упомнишь, настоящая московская феерия! — а, когда он совсем было размяк и разнежился, огорошили. Стёрли с лиц ласковые улыбки — и выдали такой волчий оскал, что в какой-то миг он даже усомнился: неужто и вправду эта жуткая парочка связана с ним, Осей, близким родством?..
Сомнение вспыхнуло с новой силой, когда на свет появился волчонок. Маленькая Юлечка. Если до сих пор оборотни ещё как-то ухитрялись держать свои звериные инстинкты в узде, то теперь все деликатности были забыты. Никто больше не упрашивал его погостить подольше; зять, натыкаясь на него утром в ванной, матерился, вместо того, чтобы ойкнуть и извиниться, и даже сестра — родная кровь! — вечно истерила на ровном месте. Сейчас-то он знает, как это называется — «постродовая депрессия»! — но в те дни только и мог, что вжиматься в стену да пресмыкаться: — Маргошенька! Может, я чем помогу?..
С последним, правда, как-то глупо получилось… Как-то раз новоиспечённому дяде поручили присмотреть за ребёнком; бедняга чуть с ума не сошел от гордости за свою роль в истории, — но после того, как я, при его молчаливом содействии, чуть не повесилась на паутине кроватки (в те дни дядя Ося, как на грех, готовился к сессии и умудрился «зачитаться» творением какого-то столпа отечественной психологии), его с позором отстранили от высокой миссии, передав ее в морщинистые, но опытные руки соседки по этажу. В ту пору супруги и принялись намекать Осе, что, дескать, неплохо бы ему перебраться в общагу — раз уж он до сих пор так и не сумел найти себе порядочную девушку с квартирой. Что правда, то правда, дамский пол на Осю не заглядывался, но ведь это ещё не повод менять сталинский дом в центре Москвы на унылый захолустный барак.
Два последующих года дядя избегает вспоминать — кому охота хоть и в мыслях возвращаться туда, где о тебя вытирают ноги и грубо попрекают каждым куском?.. — и лишь вскользь отмечает, что в те дни страстно, всей душой ненавидел маленькую племянницу. Он считал её личным врагом, узурпатором хозяйской любви и причиной всех своих невзгод. А иногда с понятным и вполне простительным злорадством думал, что вот, похоже, бог его, Осю, любит, а всех обидчиков — хе-хе! — наказывает по заслугам…
Ибо Юлечка… — как бы это помягче выразиться, э-э-э… росла не совсем здоровенькой. К трём годам, когда её ровесники уже вовсю рассуждали о «ми’иционе’ах», «па’овозах» и прочей дребедени, из неё клещами нельзя было вытянуть даже элементарных «мама» и «да», не говоря уж о «Мой папа — физик-теоретик». Строго говоря, и «Юлечкой» -то её можно было считать только с очень большой натяжкой: сама она и не думала откликаться на это имя — как, впрочем, и ни на какое другое. Словом, похоже было, что дружная парочка московских снобов — ха-ха! — ухитрилась произвести на свет — ха-ха! — глухонемого ребёнка.
Теперь они, видимо, надеясь исправить этот промах, беспрерывно таскали своё несчастное чадо по врачам. Первым в их череде стал районный ЛОР, который, пощелкав пальцами над головой смурного дитяти, подтвердил страшный диагноз — и на всякий случай прочистил ребёнку ушки огромной, жуткого вида спринцовкой (Юлечка, даром что глухонемая, орала на всю поликлинику). Далее последовала целая серия походов к разного рода специалистам, то ободряющим, то лишающим надежды, — а, в общем, без зазрения совести противоречащим друг другу. Единственный ощутимый результат всех этих поисков состоял в том, что родители постепенно начали смиряться со своим несчастьем — и находить в нём своеобразное горькое удовольствие. Даже Оскара Ильича шпыняли почти без азарта, а глава семьи — тот и вовсе расплакался как-то у него на груди, мол, крест его слишком тяжёл и он сдуру женился не на той женщине.
В общем, Осе иногда казалось, что затянувшееся Юлечкино молчание грозит обернуться самыми неожиданными последствиями для всех троих… нет, даже четверых.
Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает. В один прекрасный день пожилая отцовская сослуживица Валентина Михайловна, добрая и немного суетливая дама, прознав о семейных неурядицах коллеги, предложила ему билеты в Большой за полцены. Тот — из какого-то глупого гусарства — сперва отказался наотрез, но потом поразмыслил и принял «подачку», лицемерно заявив, что не знает лучшего успокоения в горе, чем хорошая музыка и профессиональное голосовое исполнение. Супруга его Рита оказалась ещё более податлива: узнав о предстоящем культпоходе, она страшно обрадовалась, вывалила на тахту сверкающий ворох нарядов и принялась упоённо вертеться перед огромным трюмо, впервые за долгие месяцы забыв натянуть на своё худенькое личико неподвижную маску молчаливого страдания.
До последней минуты Ося втайне надеялся, что возьмут и его. Страстный любитель столичной культурной жизни в целом и оперы в частности, он вот только-только сдал сессию на «отлично» — и полагал, что заслуживает награды. Как бы не так! Старушка-соседка, опытная няня, ещё год назад перебралась на Ваганьковское кладбище, и некому было сидеть с Юлечкой. Кроме того, за дни сессии в раковине успела вырасти вавилонская башня грязной посуды, за которую, по давно и твердо установившейся традиции, отвечал ни кто иной, как безответный и бесправный приживал. Заодно ему было поручено отскоблить и заросший прошлогодним жиром огромный противень, до которого у Риты всё это время как-то не доходили руки… То есть прежде чем пойти развлекаться, великодушные москвичи позаботились и о его, Осином, досуге. Ну, что ж… Закрыв за ними дверь, новоявленная Золушка в драных джинсах горестно вздохнула — и, усадив вяло сопротивляющуюся Юлечку в манежик, куда полетели вдогонку пушистая собачка и несколько разноцветных кубиков, удалилась в ванную, где уже отмокал в мыльной луже чёрный, страшный противень, импортированный сюда, казалось, прямиком из ада.
Напомню, что в те времена хозмаги вовсе не ломились, как сегодня, от чудодейственных средств, одна капля которых разом разрешает все житейские неурядицы. В распоряжении мойщика были только вода, хозяйственное мыло и сода. Едва приступив к делу, Оскар Ильич с гадливостью обнаружил, что противень, отвратительный как на вид, так и на ощупь, оправдывает свое говорящее имя.
Добрых полчаса он вёл с ним неравный бой, с энтузиазмом возя по изгаженной поверхности сестриной мочалкой и для поднятия духа весело напевая под нос арию герцога Роберта «Кто может сравниться с Матильдой моей?!», — но противный кусок листового железа будто издевался над ним, упрямо не желая вспоминать свой первозданный вид. Наконец, дядя изнемог. Коварная посудина только и ждала этой секунды: едва почуяв, что мучитель её дал слабину, она споро выскользнула из его неловких, дрожащих пальцев и с победным грохотом обрушилась в замызганное лоно старой эмалированной ванны.
Блям-м-с!!! То пробил звёздный час Оскара Ильича. Громкий детский рёв, спустя мгновение донесшийся из спальни, разом открыл ему то, чего так долго не могли установить кандидаты и доктора: маленькая Юлечка и не думала страдать глухотой!.. Дядя был так поражен открытием, что даже не осознал поначалу, сколько новых и заманчивых перспектив оно ему сулит.
Но ближе к ночи, когда усталая, но довольная супружеская чета с радостными воплями ввалилась на родной порог, он вдруг понял — и даже вспотел от волнения. Юлечкины родители, напрочь забыв обо всех своих печалях, фальшиво, но дружно мурлыкали: «Иоланта видит!.. Иоланта видит!..» Оскар Ильич мефистофельски ухмылялся, смакуя мысль, что в их собственной, реальной жизни только что произошла драма, рядом с которой оперный сюжет, как говорится, отдыхает. Но, осторожный, ничем не выказал своего торжества.
И лишь два-три дня спустя, объявив родне, что Юлечка засиделась в манежике и нуждается в регулярных прогулках, он повязал ребёнку бант, обрядил его в лучшее, какое смог найти в шкафу, платьице (красное в белый горошек, вельветовое), — и дружная парочка, оба в своем роде изгои, отправилась в гости к некоему доценту Калмыкову, что год назад вел у студентов МГИПУ практику в специнтернате для аутичных детей. Пробыли они у него недолго, но этого визита с лихвой хватило дяде, чтобы увериться в своих догадках.
Только теперь, сама будучи без пяти… нет, без десяти минут дипломированным специалистом, я могу в полной мере оценить тонкость и красоту замысла, за осуществление которого Оскар Ильич тут же взялся, засучив рукава — обтрёпанные и полинявшие рукава застиранной рубашки, из года в год служившей ему чем-то вроде домашней униформы. Не сосчитать, сколько долгих часов он провёл на паласе между тахтой и журнальным столиком, в излюбленном месте моих игр, застыв в неудобной позе и терпеливо дожидаясь, пока я перестану его чураться и приобщу к сонму своих любимцев (замусоленная катушка белых ниток, шатающаяся ножка стула, мамины стеклянные бусы и проч. и проч.); в конце концов неподвижность довела подвижника до судорог, но цели он достиг.
Спустя два месяца Ося решился, наконец, признать себя живым, органическим существом, быстро-быстро зашевелив пальцами рук. Ребёнок удивился, но проглотил пилюлю. Ещё месяц ушел на то, чтобы добавить к безмолвному языку предметов (к тому времени он овладел им в совершенстве!) грубые, но внятные звуки человеческой речи. И какой же был у них праздник, когда Юлечка, хоть и слегка шокированная, начала понемногу отвечать своему новому другу-оригиналу разными «гу-гу» и «ба-ба»! Хрестоматийное слово «мама», что выудил из меня Ося после двухнедельных усилий, стало ему лучшей наградой за перенесенные лишения.
Трудно сказать, обрадовались родители или огорчились, когда Оскар Ильич, потрясая ксерокопиями научных статей кандидата мед. и псих. наук В.П.Калмыкова, открыл им, что, по новейшим исследованиям, аутизмом страдали даже такие великие люди, как Агата Кристи, Александр Пушкин и Адольф Гитлер. Бесспорно одно — отлично ориентируясь в точных науках, они зато смертельно боялись всего, что казалось им малопонятным и труднообъяснимым.
Итак, положение дяди Оси, как он и ожидал, переменилось в одночасье. Ещё вчера — забитый, путающийся у всех под ногами приживал, он вдруг непомерно вырос в глазах семьи, трагически не умевшей достучаться до сознания больного ребенка и слепо верящей, что это под силу ему — нелепому, туповатому, вечно чем-то ошарашенному студентику, а всё-таки профессионалу. В кои-то веки слово «психолог» зазвучало в нашем доме уважительно, без «…олуха» на конце. Дядя ликовал.
То были, пожалуй, счастливейшие дни его юности. Хозяева, насмерть запуганные зловещими наукообразными терминами, особо не досаждали ни ему, ни дочурке; про общагу речь больше не заходила. Успехи наши, меж тем, неуклонно росли. К четырем годам я уже лопотала вовсю; к пяти научилась считать до ста и орудовать ложкой и вилкой; к шести читала по слогам и рисовала цветными карандашами весёлых Колобков — а в семь, как и положено нормальному ребёнку, пошла в школу; кажется, именно с этого момента я и начинаю себя помнить.
2
Как бы ни складывались впоследствии наши отношения с дядей — а они, как вы вскоре увидите, были непростыми, — факт остается фактом: того, что он сделал для меня — никто не сделал (кроме разве что Влада, но об этом позже!). И как бы я ни презирала его за ту, другую вину передо мной, свои ранние впечатления я никогда не забуду.
Он тратил массу времени, пытаясь привить мне важнейшие социокультурные навыки. Мы ходили по магазинам за продуктами и в сберкассу — оплачивать хитроумные квитки; катались по всей Москве на трамвае, автобусе, троллейбусе, такси; проводили время в театрах, кино, библиотеках, музеях, непременно обсуждая потом всё прочитанное и увиденное. Излюбленным местом моего культурного досуга были дома-музеи великих творцов прошлого — огромные многокомнатные, многоэтажные квартиры с уймой славненьких говорящих бытовых мелочушек (среди них я чувствовала себя как дома и вместе с тем как будто попала на волшебный карнавал). Кажется, дяде Осе они тоже нравились — как-то раз он с горьким вздохом произнёс: «Да уж, в такой-то квартирке всем хватит места».
А вот насчёт Третьяковской галереи наши мнения разошлись. Громоздкие и неясные портреты, которые я долгое время считала копиями с одной картины, пока не додумалась прочесть подписи под рамами, не вызвали у меня ни малейшей симпатии, — и я не понимала, что заставляет дядю Осю подолгу выстаивать перед ними, раздражённо отмахиваясь, когда я нетерпеливо дёргаю его за рукав.
В свою очередь и я приглашала его на экскурсии в свой маленький мирок, волшебное царство предметов, где я была всевластной государыней и где каждый подданный был у меня на особом счету. Ложась щекой на жёсткий, упругий палас, красный с багровыми разводами, я тут же узнавала в усатое лицо каждый завиток ворса. Ещё симпатичнее была металлическая, напоминавшая лабиринт, конструкция батареи, отдельные части которой хоть и казались на первый взгляд похожими, но всё-таки сильно рознились между собой расположением присохших волосков и застывших капелек кремовой краски, по которым я, даже закрыв глаза, с лёгкостью могла распознать на ощупь каждый фрагмент (если, конечно, не слишком сильно топили).
Но фаворитами были, конечно, мамины бусы — нанизанные на леску круглые, крупные (а мне казавшиеся огромными) тяжёлые шарики голубого стекла, в тени выглядевшие нежно-матовыми, но, если смотреть через них на лампу, сиявшие так, что плакать хотелось — просто от невозможности выразить эмоциональное потрясение, которое вызывали во мне эти голубые солнца. В избытке чувств я могла перебирать их в руках часами, забившись в любимый угол между тахтой и журнальным столиком.
С этими бусами у нас была связана забавная игра. Отвернувшись так, чтобы я не могла видеть его манипуляций, дядя Ося бережно прятал ожерелье в широких взрослых ладонях, оставляя на виду одну бусину, которую и демонстрировал с хитрющей улыбкой: — Ну, какая по счету?.. — Мне эта забава казалась простой и незатейливой — едва взглянув на пленницу, я тут же называла её имя: третья от застёжки, пятая от застёжки, восьмая от застёжки, всегда безошибочно, — но глуповатого дядю она всякий раз повергала в священный трепет:
— Как это ты угадываешь? — недоверчиво спрашивал он, глядя на меня почти с ужасом. — Они же одинаковые по размеру!..
В один прекрасный день ему пришло в голову, что у меня открылись аномальные способности; думая развить их, дядя Ося купил в киоске «Союзпечать» колоду карт — и несколько дней подряд «испытывал меня на ясновидение». Выложит их на палас рубашками кверху — и нудит-нудит-нудит, требуя, чтобы я назвала статус или хотя бы масть коронованной особы, уткнувшейся лицом в багровый ворс…
Увы, я ни разу не отгадала правильно, что яснее ясного показывало: никаких «эдаких» способностей у меня нет. Оскар Ильич был удивлен и разочарован. Я объяснила, что всё проще, ожерелье — моя давняя любовь, я знаю в лицо каждую бусинку, каждую царапинку на её поверхности и каждый пузырёк воздуха внутри. Мало что поняв — кроме того, что искать во мне феномен бесполезно, — дядя Ося махнул на «все эти глупости» рукой и обучил меня карточным играм в дурака и пьяницу — что в некотором роде было пророчеством его судьбы.
То есть запил он много, много позже. А вот дураком был уже сейчас. Даже я своим скудным аутичным умишком понимала: дядю надули. Мои — пусть и впрямь недюжинные — успехи в «освоении реальности», которыми он так гордился, вовсе не прибавили ему ни устойчивости, ни уважения. Неблагодарные родственники щадили Осю, пока необходимость в нём была налицо, но с тех пор, как я пошла в школу, ими вновь овладел скепсис. Всё чаще в доме происходили бурные ссоры; десятая моя весна стала, пожалуй, их пиком; заводилой обычно была мама, нападавшая на родного брата с присущей ей грубостью и беспардонностью:
— Что ж ты такой лох? — кричала она (ужасно мерзким тоном — даже меня, ребёнка, слегка коробило). — Приоденься! Выведи прыщи! — В ответ Оскар Ильич ворчливо огрызался: может, у кого-то и есть время для личной жизни и всяких там амурных похождений, а у него, между прочим, больной ребёнок на руках. Какой ребёнок?.. Да ваш, ваш несчастный ребёнок, которого вы, умные физики-математики, спихнули на плечи дяди. Где бы он был сейчас, ваш ребёнок, если б не глупый гуманитарий Оська?.. (Уже тогда у него появилась дурацкая привычка уничижительно говорить о себе в третьем лице). В какой дурке он пускал бы слюни?! Что, не знаете?..
Он врывался в гостиную, где я, сидя за большим, застеленным клеёнчатой скатертью столом, прилежно делала уроки; он хватал мой портфель и начинал лихорадочно перетряхивать его в поисках школьного дневника. — Что, взяли?! — ликующе кричал он, тряся дневником так, словно ждал, что из того вот-вот посыплются пятёрки. (Училась я и впрямь неплохо: врожденная гипермнезия — счастливая способность запоминать с одного беглого прочтения несколько страниц наизусть — всегда меня выручала).
На какое-то время в семье воцарялся мир, но потом всё начиналось сызнова. Мама, ещё в детстве изучившая нехитрый букварь братниных слабостей, ухитрялась подбирать именно те слова, что жалили особенно метко — она уже не верила в мою болезнь; папа делал вид, что он тут ни при чём, но по его двусмысленной улыбке было видно, на чьей он стороне. Униженный, опущенный, дядя шёл ко мне — единственной, от кого не ждал подвоха, — и уныло предлагал «перекинуться в картишки»…
Фатальное, патологическое невезение! Невероятно, но факт: даже в школе, обычной общеобразовательной школе, куда он устроился психологом на пол-ставки, ему так и не удалось заарканить заветную прописку. Он, правда, как-то обмолвился, что ему строят глазки две «симпатяшки» — русачка и музычка, — но в первую давно и безнадёжно был влюблён физрук, а вторая, мать-одиночка, сама недавно приехала из Серпухова и снимала крохотную комнатушку в Южном Бутове. Впрочем, возможно, он попросту выдумал всё это, чтобы хоть чем-то умаслить сестру, которая мало того что сама всё злее проезжалась по его «никчемным мужским данным» (клевета!) но ещё и своего малахольного Костика подзуживала. Каждое утро Оскар Ильич с трепетом ждал, что вот сегодня ему укажут на дверь; но почему-то всё пока ограничивалось издёвками, пусть и очень жестокими.
Он, конечно, догадывался, почему. Все — и он сам в том числе — хорошо знали, что Юлечка, такой необычный, ранимый ребенок, до истерики обожает дядю (папа, с мягкой иронией: «Осин хвостик!») и ещё, чего доброго, не перенесёт его внезапного исчезновения. Ладно уж, думали взрослые, подождём немного, пусть девочка ещё немного подрастёт, окрепнет…
А между тем как они ошибались! Я не только ни капельки не была привязана к Оскару Ильичу, но (как ни стыдно теперь в этом признаваться — а, впрочем, мы с дядей квиты!) — тайно, сладострастно, как могут только дети, желала ему всяческого зла! И, если не пакостила в открытую, то лишь потому, что побаивалась выводить из себя этого коварного лицемера, способного — он сам это доказал! — на любую подлость.
Когда я это поняла?.. Не в какой-то конкретный момент, нет; ужасное открытие совершалось исподволь, постепенно. Как-то раз, помню, мы играли в акулину, дядя несколько раз удачно смухлевал, подсунув мне пиковую даму из другой колоды с похожей рубашкой. А когда обман раскрылся, мне в голову пришла забавная мысль — и я со смехом сказала: оказывается, игральные карты так же трудно различать, как и людей, да и тех ведь можно объединить в колоду: среди них тоже есть «дамы», «короли», «валеты», мелкотравчатая детвора и совсем старенькие «тузы»; четыре масти — брюнеты-пики, блондины- и седые-червы, шатены-трефы, рыжие-бубны, лысые… ну, лысые пусть будут джокерами: например, папа — очкастый джокер, мама — трефовая дама, я — десятка-треф, дядю Осю ещё помню рыженьким валетиком, но теперь, к тридцати годам, он стал натуральным бубновым королём; одноклассники, полные и худощавые, высокие и коренастые и всё же трудноразличимые, это как бы набор из разных колод или будто кто-то смухлевал, вот как сейчас дядя… но тот вдруг перебил меня, чтобы я, дескать, «не морозила ерунды», а шла бы лучше делать уроки, — и, покраснев пятнами, нервно смешал карты.
То был совсем не его стиль, обычно он разговаривал со мной как со взрослой, на равных. Я решила, что он, видимо, нездоров.
Но скоро это «нездоровье» вошло у него в привычку. Я — повторюсь — училась неплохо, была в классе на хорошем счету, и вот как-то раз Вере Николаевне, нашей географичке, вздумалось подсадить меня к оболтусу Боровкову, чтобы я на него «влияла». Увы. Не успела я переехать, как выяснилось, что я — куда более циничная и опасная хулиганка, чем мой будущий подопечный… — К Боровкову, Свиридова! Я сказала к Боровкову, а не к Иванову! К Боровкову, а не к Лепетухину!! К Боровкову, а не к Сивых!!! — и тэдэ и тэпэ, и всё это под дружный хохот одноклассников, чей ассортимент не успел исчерпаться прежде, чем разгневанная Вера дошла до кондиции — и с воплем «Больная!!!» за шкирку перетащила меня к парте Боровкова (теперь уже не для перевоспитания, но потому, что «идиотов лучше держать ближе друг к другу, в резервациях»). Но, ясно видя гибель своей репутации, я не понимала, в чём же провинилась (хихикающий в кулак Генка Боровков молчал как партизан), и после уроков поспешила выяснить это у дяди.
Но вместо того, чтобы толком объяснить, чем же я «больна» (а я и раньше слышала дома туманные разговоры о какой-то своей таинственной болезни, но, чувствуя себя прекрасно, не придавала им значения), тот снова заявил, что я говорю глупости, после чего сам же по-идиотски сострил, уродливо переиначив пушкинскую строфу: «Дитя моё, ты не больна! Ты просто, просто — влюблена!» — чем довёл меня до слёз. Тогда к нему вернулось обычное миролюбие и он, ласково погладив меня по голове, заявил: — Это раньше ты была больна, а теперь добрый дядя Ося тебя вылечил.
Он лгал! Ещё неделю назад я сама слышала, как он плаксивым голосом описывает родителям нашу поездку в Палеонтологический: как после долгого, мучительного ожидания подошел троллейбус, как он, Ося, юрко заняв два места, закричал: «Юлечка, Юлечка!» — и как тяжело ему было наблюдать за «несчастной калекой» (это я!), что, широко раскрыв непонимающие глаза, ощупью пробирается по салону, глядя мимо «родного дяди», потом на него и снова мимо — слыша, как говорится, звон, да не зная, где он. (А легко сказать: на дворе стоял март, и дядя Ося был одет в драповое пальто и добротную пыжиковую шапку «как у всех»)…
Тут я вспомнила, как недавно он, заявив, что я должна сближаться с коллективом, чуть не насильно засунул мне в портфель трехкилограммовый пакет «Мишки Косолапого». Но гуманитарная акция получилась какой-то нелепой: мимо парты потекла круговая очередь потенциальных друзей, на каждом — синий форменный пиджачок и каждый уверяет, что его-де обделили, и уследить за этим никак нельзя, да, собственно, и незачем, и хочется только одного — чтобы запас конфет, достатоШный, чтобы вызвать аллергию на сладкое у всей школы, включая преподсостав, поскорее иссяк… То, что надо мной издеваются, от меня не ускользнуло, хоть я и никак не могла сообразить, в чем именно издёвка; но, когда я решила выяснить это у дяди Оси, тот снова заявил, что я «всё выдумываю». Словом, было ясно, что Оскар Ильич, так сказать, играет со мной в дурака — вот только зачем?..
Когда я, наконец, это поняла — сама дошла, своим аутичным умишком! — мне пришлось ещё несколько дней проваляться в постели в сильнейшем жару, до причины которого районный педиатр доискаться так и не смог; а между тем — NB, коллеги! — это очень любопытное свойство моего организма. Любое сильное эмоциональное потрясение тут же откликается в нём резким скачком температуры, не сбиваемой никакими лекарствами, а иногда вызывающей бред… В тот раз я, по-видимому, тоже бредила — судя по тому, что Оскар Ильич, который сам вызвался дежурить у моей постели, ещё долго косился на меня с опаской и избегал задушевных разговоров.
Со временем мы вроде как помирились, — но внутри себя я затаила глубокую обиду на дядю, по-детски не прощая ему предательства. Я и впрямь считала, что он поступил подло, скрыв от меня суть моей странной болезни — вернее, её последнего симптома, — а, значит, не дав мне шанса излечиться полностью; тогда я и не подозревала, что в один прекрасный день это обернется для меня благом. Ведь если бы все, и ваши тоже, лица, уважаемые коллеги, не казались мне абсолютно одинаковыми (как китайские или японские — здоровому европейцу, смеётся мой названый брат Гарри) — разве я была бы сейчас так упоительно счастлива?..
3
Я слегка преувеличила, назвав сходство между людскими лицами абсолютным. При желании (возникающем, в общем, не так уж часто) различить их, в принципе, можно — обычно с помощью двух-трёх простеньких приёмчиков, не требующих особой концентрации. Вот, к примеру, моё ноу-хау — так называемое «овеществление», которое я изобрела лет в одиннадцать, как-то вдруг осознав, что взрослой девушке, какой я вот-вот стану, вряд ли стоит выставлять себя на посмешище.
Механизм его прост: достатоШно только забыть, что лицо — это лицо, и попытаться взглянуть на него, как на что-то абстрактное, неживое; тогда в нём проявятся вполне конкретные детали, за которые можно зацепиться. Скажем, с тех пор, как я обнаружила, что дядины глаза до жути похожи на пятую и восьмую бусины от застёжки соответственно, жалостные сцены в троллейбусе прекратились навсегда.
Или вот ещё пример. В районной библиотеке, где я провела полдетства (все аутисты любят читать, если, конечно, знают буквы!), заседали посменно две дамы-треф: первая — очень добрая (она всегда подбирала мне что-нибудь интересненькое), вторая — сущая мегера, которой я боялась до смерти. Интрига: обе носили массивные роговые очки и седой пучок!!! Так вот, средство и тут мне помогло: кожа злобной, оказывается, мимикрировала под ткань любимой маминой блузки («жатая, модная!», с нежностью говорила та), ну, а во рту у добродушной жили чудесные, ярко вспыхивающие при улыбке золотые резцы…
Всё бы хорошо, да вот беда — бывают случаи, когда овеществление не работает. Например, когда я попыталась применить его к себе самой, меня постигла обиднейшая неудача. В круглом, сероглазом, с прямой чёлкой девичьем лице, тупо глядящем из зеркала, я так и смогла найти ни одной зацепки — даже глаза-бусины были точь-в-точь дяди-Осиными! — и после ряда пустых попыток махнула рукой на свою затею. В сущности, мне, как и любой девочке, гораздо интереснее было бы узнать, как я выгляжу в глазах других, нормальных людей, «симпатичная» я или «уродина» (понятия, увы, для меня тёмные). Но и тут я потерпела фиаско: отец уверял, что для него я всегда буду красавицей, — что, конечно, обнадёживало, но как-то не слишком; мама, брезгливо морщась, советовала поменьше вертеться перед зеркалом, ну, а дяде Осе с некоторых пор вообще стало не до меня…
Всё началось с того, что он, прежде завзятый домосед, стал пропадать где-то по вечерам; потом и вовсе загулял — и возвращался под утро, слегка покачиваясь, с блуждающей, блаженной улыбкой на глуповатом лице. В манерах его тоже появилось что-то новое — уверенность, что ли: он совсем перестал мыть за нами посуду, а на привычные, уже набившие всем оскомину мамины подколки отвечал снисходительным похмыкиванием… В общем, не было сомнений в том, что свершилось чудо и Оскар нашел, наконец, свой идеал — незамужнюю даму с московской пропиской и хорошими жилищными условиями.
Кто она?.. Откуда взялась?.. Имя героини?.. Дядя Ося загадочно отмалчивался, видимо, боясь сглазить; но тут мы кое-что вспомнили. На дворе стоял декабрь 91-го года; несколько месяцев назад, в августе, Оскар Ильич, неожиданно оказавшись единственным среди нас храбрецом, вышел на баррикады. Когда всё завершилось и он вернулся домой, его встречали как героя; ещё несколько дней мама, а за ней и отец, величали его не иначе как «наш освободитель», на что дядя Ося строго отвечал: «Не каркайте!» Мы-то наивно думали, что он имеет в виду будущее России, теперь же выяснилось, что дядя был озабочен куда более важной проблемой — личной. Что ж, отныне его называли «освободителем» только иронически — в том смысле, что он вот-вот освободит нас от своего присутствия.
Под напором нашего любопытства он понемногу стал выдавать информацию. Да, он действительно встретил тогда на баррикадах женщину своей мечты. Она — врач-невропатолог в районной поликлинике. Вдова. Одинокая?.. Нет, слегка помявшись, отвечал дядя Ося, не совсем одинокая, у неё сын, — но это как раз не страшно, потому что их трёхкомнатная квартира близ Кутузовского прямо-таки огро-о-омная, места хватит всем!.. А сколько лет сыну?.. Ну, чтоб не ошибиться, он примерно на год старше Юлечки (мне было одиннадцать — значит, ему двенадцать). Это особенно порадовало родителей — я услышала фразу: «Вот будет Юлечке кавалер».
Хороший мальчик? О да, умнющий парень, прямо вундеркинд. Я, тайком подслушивающая разговор взрослых, решила, что речь снова идет о какой-то редкой болезни, что заставило меня проникнуться к будущему кавалеру заочной симпатией.
— Ты хоть приведи их к нам, познакомь, — сказала мама. Дядя Ося засуетился: конечно, он давно мечтает всех нас познакомить, просто ждал, пока всё утрясется (он неоднократно обжигался и боялся теперь излишней поспешностью спугнуть удачу). Особенно, по его словам — по его лицемерным словам! — ему хотелось свести бывшую воспитанницу со своим будущим пасынком. (Юлечка сейчас как никогда нуждается в общении со сверстниками). То-то выйдет парочка!.. Дядя Ося расписывал «будущего пасынка» с такой страстью, будто тот был его родным сыном. Чудо-ребёнок!.. Умница! Красавец!! Отличник!!!
Последнее вызвало у мамы острый приступ скептицизма. — Что-то ты загибаешь, — с сомнением сказала она, — если он красавец, зачем же он тогда отличник? — Даже через стену было слышно, как оскорбился дядя. — Ну, хорошо, — произнес он после паузы, — раз так, больше я ничего не расскажу, и не просите.
Но хватило его ненадолго. Спустя пять минут он как бы невзначай забрёл в гостиную, где я тихонечко сидела на диване, делая вид, что читаю… и хвалебная песнь о вундеркинде полилась, ничем не сдерживаемая, дальше. С каждым словом всё грустнее мне становилось, и виной тому был отнюдь не «чудо-ребёнок» с его удивительными достоинствами.
Он что — забыл, с кем разговаривает?.. — изумленно думала я, вполуха слушая восторженный дядин бред. Похоже, да, забыл — иначе не осмелился бы мозолить мне уши описаниями «потрясающей внешности» пасынка. — Красавчик! — говорил он с придыханием, — просто красавчик!.. Девочки толпами бегают!.. Чёрненький такой, прямо демонёнок; брови вразлёт, а глазищи под ними — во!.. Огромные!.. (Что-то у наших будущих родственников всё было «огромным»! ). Черты лица…
— Они что — цыгане?! — с ужасом спросил отец, появляясь в дверях гостиной. Да нет же, скорее — грузинские князья. Вы бы видели этого мальчика! Тонкие, аристократические черты лица, точёный нос…
Тут меня охватил нервный хохот, и я убежала в спальню, чтобы не слышать дядиных разглагольствований. Смеялась я по двум причинам. Первая: у моего деда Ильи в Воронеже есть токарный станок, на котором он любит вытачивать шахматные фигурки; нос в форме коня или пешки представлялся мне сомнительным украшением. Вторая и главная: по-видимому, дядя Ося и впрямь настолько ошалел от свалившегося на него счастья, что забыл о моей беде напрочь… Не скажу, чтобы мой смех был очень весёлым: кажется, именно тогда я впервые по-настоящему осознала свою ущербность — и долго ещё рыдала, уткнувшись лицом в подушку.
Спустя неделю (почти все скромные дядины пожитки успели за это время незаметно уплыть из дому, оставив зияющие пустоты на полках и полочках) Оскар Ильич огорошил нас известием, что его новая семья созрела для смотрин и вот-вот нагрянет к нам с визитом вежливости. Это вызвало лёгкую панику — каждый втайне боялся, что будущие родственники, увидев нас, испугаются и передумают. Но, как говорится, кто не рискует, тот не пьёт шампанского: окинув квартиру цепким взглядом опытного стратега, мама объявила генеральную уборку, и всю неделю мы, ужасаясь мысли не угодить благодетелям, вкалывали как волы.
Наконец, долгожданный день наступил. К встрече гостей начали готовиться с самого утра: отца прогнали в спальню, чтоб не мешал, а сами занялись по хозяйству. Салатики и прочая снедь уже дожидались своего часа в холодильнике, оставалось только разложить их по тарелкам да украсить забавными аксессуарами — мухомор, ловко сработанный из яйца и половинки помидора, морковные звездочки и проч. Сервировав стол почти по-ресторанному, занялись собой. Я сняла с «плечиков» лучшее, нарядное платье — синее, облегающее, с блёстками; мама заставила меня распустить волосы, обычно туго забранные в хвостик, собственноручно уложила их щипцами и накрасила мне ресницы:
— Ну, ты у меня прямо дама, — сказала она с гордостью. — Пойди-ка, посмотрись в зеркало! Нравишься себе?..
Сама она тоже «примарафетилась»: чёрный шёлковый брючный костюм, голубые стеклянные бусы, в макияже преобладает жемчужно-серый оттенок… Два с лишним часа, оставшиеся до прихода гостей, показались нам тягучей и вязкой субстанцией, в которой медленно растворялось любимое мамино телемыло. Наконец, в прихожей раздался отчаянный трезвон — и мама, с бешеными глазами метнувшись к зеркалу и несколько раз ткнув пальцами в свою «вертикальную химию», побежала открывать, неумело крестясь на ходу.
Секунду спустя квартиру огласили ликующие вопли дяди Оси: — Мы идём! Мы идём!! — и с лестницы послышались далёкие, гулкие голоса; не в силах побороть разбирающее меня любопытство, я тоже спрыгнула с тахты и выскочила в прихожую.
Там меня ждало потрясающее зрелище… Сквозь дверной проём старательно протискивалось что-то огромное, меховое и грандиозное. Оскар Ильич так и пританцовывал от нетерпения, силясь хоть как-нибудь помочь странному существу и суетливо выхватывая у него то сумочку, то перчатки (одну он уронил), то пышную, громоздкую кроличью шапку. Чуть ближе ко мне мама, такая трогательная и худенькая в своём чёрном костюмчике, неуверенно улыбалась и жалась к стене — весьма предусмотрительно, поскольку в следующий миг смущённо смеющийся меховой колосс заполнил всю прихожую целиком:
— Захира Бадриевна, — густо, с юмористической ноткой в голосе представился он (то есть она, конечно!), — можно просто Зара. А это мой Игорёк…
Тут произошла небольшая заминка: не рассчитавшая своих габаритов весёлая гостья несколько секунд безуспешно пыталась извернуться таким образом, чтобы пропустить вперёд себя «Игорька», застрявшего где-то сзади; подвигала локтями, рассмеялась, махнула рукой — и, деликатно потопав ногами о половик (мама, в панике: «Только не смейте разуваться, Зарочка!.. Не смейте разуваться!..»), втиснулась в проём кухни, позволив нам, наконец, увидеть того, о ком мы все эти дни слышали так много интересного.
Прославленный чудо-ребёнок, державшийся и впрямь с редким достоинством, неторопливо расстегнул молнию своей дутой серебристой куртки и стянул с головы лыжную шапочку, открыв такую же, как у матери, жгуче-пиковую масть; он оказался ещё и кучерявым — не знай я, что это «Игорёк», решила бы, что передо мной девчонка. Пиковая десятка?.. Нет, валет пик, он ведь старше меня почти на год…
Мама так и заахала: «Ах, какой хорошенький! Глаза-то, глаза!» Потом озадаченно взглянула на Захиру Бадриевну:
— Надо же, — заметила она довольно бестактно, — он у вас ещё совсем мальчик, я бы даже решила, что он младше Юлечки. А мне всегда казалось, что южные народности…
— У него был русский отец, — пояснила Захира Бадриевна. Мама успокоилась. Тот, о ком шла речь, продолжал спокойно стоять у двери, терпеливо дожидаясь, пока взрослые закончат свои пересуды.
Тем временем я, почти не таясь, с интересом разглядывала будущих родственников. Игорёк показался мне так себе — пиковый валет без особых примет. Зато тётя Зара… Что ни говори, думала я, а вкус у дяди Оси отменный. Уж его-то жену я точно узнаю в любой толпе безо всякого овеществления! Мало того, что она огромная, как грузовик «Белаз», — у неё ещё и усы растут!.. Небольшие, конечно: пикантные такие усики. Но заметные. В мгновение ока гостья завоевала мою симпатию, пополнив маленькую личную коллекцию VIP-персон — это были те, кого я встречала в школе или во дворе: сосед, очкастый мальчик с целиком обожжённой правой щекой; неправдоподобно тучный директор школы; его антипод, анорексически-худой юноша, почти скелет, что вот уже несколько лет вёл у нас общественно-полезный труд; безногий инвалид, катающийся вокруг дома на трехколёсной дощечке… — словом, люди легко узнаваемые, с которыми я могла смело здороваться по имени.
— Надо же, какая хорошенькая девочка!.. — это уже тётя Зара, смущённая и польщённая успехом сына, решила соблюсти приличия.
Тут вдруг я поймала на себе пристальный, чуть насмешливый взгляд Игорька, который, оказывается, всё это время на меня пялился. По скромности я было заподозрила, что это всего-навсего любопытство естествоиспытателя (наверняка ведь Оскар Ильич уже наболтал ему, что я, мол, отмечена сложным и редким дефектом психики, так же как и нам все уши прожужжал «удивительной красотой» Игорька, которую я, увы, не могла оценить по достоинству!). Но миг спустя, когда я вновь украдкой на него глянула, он улыбнулся так откровенно и плотоядно, что у меня больше не осталось сомнений: мои распущенные кудри и накрашенные ресницы оч-чень понравились названому братцу…
— Давай сюда куртку, Игорёк, — ласково сказала мама. — Вы тоже раздевайтесь, Зарочка. Ой, куда бы её повесить?.. Помоги, Ось…
— Вот на ось её и повесь, — сострил папа, выходя из туалета с глянцевым журналом в руках; шутка осталась незамеченной — взрослые в эту минуту увлечённо оттаптывали друг другу ноги, ища местечка для вещей. Только вундеркинд слегка усмехнулся, но тут же поспешно придал лицу выражение снисходительного равнодушия.
Наконец, гости разобрались с верхней одеждой, попросту навалив её кучей на столик под зеркалом (Игорёк слегка скривил губы, увидев, как непочтительно погребли его куртку под огромной шубой Захиры Бадриевны и дяди-Осиным пальто), и мы всей гурьбой отправились в гостиную, где нас ждал накрытый стол. С шутками и смехом расселись по местам: мы с папой — по одну сторону, Захира Бадриевна с сыном — по другую, дядя Ося — у стены в торце, где просто никто больше не хотел садиться, а хозяюшка — напротив, у двери, откуда ей было сподручнее отлучаться на кухню за новыми яствами. Вряд ли случайным было и то, что мы с чудо-ребенком оказались vis-a-vis.
— А это наша Ю-улечка, — нараспев произнесла мама, обняв меня за плечи: она вдруг вспомнила, что не успела представить меня молодому человеку. Тот украдкой послал мне всё тот же долгий, полный дерзкого намёка взгляд — и чуть заметно кивнул маме: вижу, мол, что Юлечка.
— Гарри, — спокойно представился он. Мама заулыбалась.
— Гарри Каспаров? — игриво спросила она. — Чемпион?..
Мальчика покоробило, но он тут же справился с собой: — Нет, — ответил он, — Гарри Гудилин, — и взглянул на мою бедную маму с брезгливой жалостью.
Захира Бадриевна пояснила: Гудилин — фамилия её покойного мужа, Гарри — производное от «Игоря»… Тут мама — а за ней и дядя Ося, радующийся её радости, — пришла в полный восторг. И вправду, как остроумно придумано! Действительно ведь был такой Гарри Гудини — великий маг-иллюзионист!.. За это стоило выпить, и Оскар Ильич под общий радостный испуг выстрелил пробкой прямо в трюмо, которое от удара содрогнулось и застонало, но почему-то не разбилось; взрослые с готовностью зазвенели бокалами; дядя загадочно пообещал, что Игорёк ещё покажет нам свои чудеса.
Впервые в жизни и мне разрешили попробовать шампанского. Я выпила целый бокал, после чего моё тело начало вести себя как-то странно — оно как бы меняло местами действие и предшествующий ему импульс: скажем, стоило мне подумать, что неплохо бы протянуть руку и взять с другого конца стола вазочку с хреном, как оказывалось, что моя рука непонятно когда уже сделала самостоятельный рейд над скатертью и как раз в эту секунду возвращается с добычей к тарелке. Это наблюдение навело меня на неприятную мысль, что, может быть, и в обычные дни части нашего тела живут автономной жизнью, и нам только кажется, что мы принимаем решения сами. Несколько раз я опрокинула бокал, и взрослые засмеялись; Гарри тоже пил шампанское и тоже, по словам Захиры Бадриевны — впервые, однако ж координации не терял.
Спустя пять минут, когда первая бутылка шампанского опустела, а взрослые немного расслабились, Захира Бадриевна легонько толкнула сына в бок:
— Ну, Игорёк, — заговорщицки сказала она, — покажи!..
Гарри усмехнулся.
— Мама, — сказал он со снисходительным упреком. Но тут и другие взрослые, успевшие слегка захмелеть, накинулись на него: «Покажи, покажи!» Особенно старался раскрасневшийся дядя Ося: — Не финти, давай-давай, показывай!.. — Мальчик с вымученной улыбкой закатил глаза. Потом нарочито-тяжко вздохнул.
— Ну ладно, — сказал он. — Нужно что-нибудь железное. Только не очень тяжёлое, а то у меня силы не хватит.
Мама с готовностью сбегала на кухню и вернулась с небольшой сковородой — без ручки, но с двумя симпатичными ушками. Чистенькой и блестящей, поскольку её ещё ни разу не использовали — хватило бы разве что на одноглазую яичницу («холостяцкая», со смехом говорила мама), а наше семейство было весьма прожорливо. — О, — сказал Гарри, — то, что надо. Так, все замолчали! Я должен настроиться.
Моментально наступила тишина — такая, что слышно было, как за стеной переругиваются соседи, а где-то за окном, далеко-далеко, с шорохом проносятся автомобили. Гарри настраивался. Он закрыл глаза. Его бесприметное лицо стало сосредоточенным и скорбным. Металлическое дно сковороды притягивало взоры холодным блеском; изящная бледная ладошка с тоненькими пальчиками медленно легла сверху.
Все замерли.
На лице мальчика выразилось мучительное, смертельное напряжение (взрослые так и впились в него взглядами, а у дяди Оси от волнения приоткрылся рот). Казалось, рука его намертво прилипла к сковороде. Он сделал судорожное усилие, словно пытаясь оторвать её — нет, не удаётся. Он конвульсивно дёрнулся… ещё раз… ещё… По исказившемуся лицу можно было догадаться, что соприкосновение со сковородой причиняет ему невыносимую боль. Ещё раз… ещё… Внезапно он, слабо вскрикнув, сделал отчаянный, резкий рывок — да, да, сорвать кожу, только бы разом, вмиг прекратить адскую пытку!.. — но страшная сковорода и теперь не отпустила свою жертву: неожиданно для всех она оторвалась от поверхности стола и, вопреки всем законам физики, повисла на ладони у мальчика, словно приклеенная!..
— Ва-а-уууу!!! — взревели взрослые.
Гладкий, бледный лоб Гарри покрылся мелкими бисеринками влаги; он стиснул зубы, но ничем не уронил своего достоинства. Не уронил он и сковороды. Ещё две-три секунды — видимо, для понту — подержав металлический предмет на весу, он осторожно опустил его на скатерть — и только тогда позволил себе с тяжким, но довольным вздохом откинуться на спинку стула.
Все в восторге зааплодировали; дядя Ося крикнул: «Браво!» Захира Бадриевна, раскрасневшаяся от гордости, притянула сына к себе и звонко чмокнула в макушку. Тот поморщился и, как ни в чём не бывало, принялся накладывать себе на тарелку крабовый салат; казалось, он абсолютно равнодушен к своему успеху и даже слегка его презирает, но я все-таки успела поймать на себе быстрый, острый испытующий взглядик, брошенный чуть искоса: на тебя-то я произвел впечатление?.. Произвел, не скрою. Похоже, этот мальчик дружил с предметами не хуже моего.
После этого в гостиной вдруг стало очень празднично и шумно: напряжение спало, сменившись эйфорической веселостью, и взрослые, окончательно отбросив остатки былой скованности, перестали заботиться о хороших манерах и радостно загалдели. Как-то сразу стало ясно, что теперь все мы — одна большая, дружная семья. Звонко стучали о фарфор серебряные приборы; Захира Бадриевна гулко хохотала; дядя Ося, размахивая вилкой, громко и возбужденно живописал родителям подвиги своего чудо-пасынка: — …И вы знаете, что он сказал?.. Оказывается, до сих пор на мне лежал так называемый венец безбрачия!.. Да-да, потому-то я всё это время и не мог обзавестись семьёй. Думаете, ерунда?.. А вот он, Игорёк, снял с меня этот самый венец, и вот тут-то у нас с Захирой-ханум всё и началось… Правда, Зарочка?..
4
Оскар Ильич, всегда склонный к преувеличениям, и на сей раз не изменил себе: квартиру Гудилиных, хоть и точно весьма просторную, вряд ли можно было назвать «огро-о-омной». Пожалуй, единственным, что хоть как-то оправдывало эту гиперболу, была прихожая — и впрямь до того обширная, что правильнее было бы говорить о ней «холл». Там, в печальном свете бра, со стен, щеголявших вычурными, багровыми с золотом обоями, зловеще ухмылялись резные деревянные маски — их коллекционировал ещё Гаррин отец-дипломат, скончавшийся несколько лет назад от обширного инфаркта, который, по уверениям Захиры Бадриевны, настиг его при особо рьяном исполнении супружеских обязанностей. Может быть, ещё и поэтому — потрясённая мрачным комизмом истории, тенью лёгшей на аляповатые стены, — я всегда чувствовала себя здесь неуютно — и на всякий случай старалась лишний раз не заглядываться на эти жуткие гримасы хохота, дьявольского восторга и, реже, уныния, портящие во всех других отношениях гостеприимный «Гудилин-холл».
Не слишком уютной была и гостиная — безумная оргия тёти-Зариной дизайнерской фантазии: стены, задрапированные восточными коврами, тяжелые бархатные занавеси, хрустальная люстра с увесистыми гроздьями сверкающих висюлек, массивные кресла и, как бы в качестве завершающего штриха — раскидистые оленьи рога, угрожающе нависшие над тахтой; слегка напуганная и, признаться, неприятно покоробленная всем этим кичем, я лишь мельком заглянула в тётину спальню, успев удивиться величию гигантского сексодрома, с которого стартовал когда-то невезучий Гудилин-старший, и отдать должное храбрости Оскара Ильича.
А вот Гаррин «пенал» пришелся мне по нраву. Ах, какую чудесную вещицу я там встретила!.. Золотисто-коричневую подушку-думку с пышными чёрными кистями на уголках, расшитую (по словам Гарри, вручную!) замысловатым восточным орнаментом; брат уверял, что эта фамильная вещь набита девичьими косами двенадцати поколений тёти-Зариных предков по женской линии — а другая точно такая же наволочка, вышитая гладью и тройным крестом, уже притаилась в комоде, дожидаясь скальпа будущей Гарриной жены (многочисленных жен, осмеливаюсь предположить я, а затем, вероятно, и многочисленных дочерей!).
Сама комнатка, узкая и тесная, напоминала в ту пору картинку из букваря давно минувших лет, где старательный октябрёнок, сидя за столом, готовит школьные задания: строго, аскетично, из мебели — лишь самое необходимое: платяной шкаф, письменный стол у окна, а рядом ветхий, расшатанный диванчик. Ах, сколько здесь будет «пиковых моментов» (ещё один калмыковский термин)!.. Вот, к примеру: мне 15 лет, названому брату — 16; тихий, долгий зимний вечер; уютненько укутавшись пледами, с ногами забравшись на дряхлый диван, попиваем коньячок; между нами — шахматная доска, но мы не играем, отвлечённые вдруг всплывшим вопросом: что делать после школы?.. Я в полной растерянности — моё будущее в тумане, — брат, как всегда, абсолютно спокоен и даже насмешлив. — Я профессиональный иллюзионист, — бросает он, — мне ничего не стоит создать иллюзию профессионализма в любой сфере… Кстати, Юлька, на носу конец полугодия, а я не знаю ни хрена… ой, пардон, ни фига… а, спорим, я выйду из этого исправительного заведения с золотой медалью? На шоколадку? Спорим?
(В любом споре, как известно, один дурак, другой подлец; стоит ли говорить, что дурой оказалась я, а подлецом Гарри, спустя полгода получивший сразу две медали: и шоколадную и золотую?..)
— И что?.. — помню, спросил Влад, перевернув страницу «Гарри-талмуда» (так он его называл), — по-вашему, это интересно?.. Что здесь, собственно, пикового, кроме чёрных волос вашего дружка? — А то, ответила я, что фраза об иллюзиях, сказанная походя и в шутку, меня тогда поразила — и вот почему. Мне вдруг пришло в голову, что речь, возможно, идёт не только о школьных отметках. За долгие месяцы нашей дружбы я привыкла слышать, что Гарри — красавчик, это было всеобщее мнение; а тут мне вдруг подумалось — да так ли уж ему повезло в этом смысле, как все говорят?.. Что, если эта «красота» — просто ещё одна иллюзия, на которые мой братец такой мастак?.. Проверить этого я не могла, по-прежнему будучи полным профаном в вопросах внешности, но с грустью покачала головой: ох, и несладко же приходится моему братцу, если я права!..
Это печальное воспоминание влечёт за собой другое, трогательное. Та же комната, но год спустя; тот же шкаф, чуть покосившийся и местами облезлый, тот же письменный стол у окна… а вот диван уже новый, обитый чёрным велюром, стильный, но мягкий; на нём, укутавшись пледами, попивая коньячок, сидим мы с названым братом: я — в старом дяди-Осином свитере, Гарри — в дорогом шелковом красном халате с тонким пояском, весь в золотистых дракончиках, а, может быть, петухах; между нами шахматная доска, но мы не играем (вот на этом-то месте Влад, споткнувшийся о дежавю, и взъярился, решив, что я, «как всегда», над ним издеваюсь!): просто анализируем партию, вот уже много дней азартно разыгрываемую Гарри с каким-то виртуальным гроссмейстером-инвалидом: мой брат, экс-чемпион района, вот-вот признает свое поражение, меж тем, на мой дилетантский взгляд, позиция у него превосходная.
Но Гарри и так прикидывает и сяк — получается ерунда; вдруг я понимаю, в чем дело. Брата постигла участь обезьяны, пойманной за лапу узким горлом кувшина, внутри которого спрятан апельсин: боясь потерять ферзя, он не решается оставить его без прикрытия и сделать прекрасный, единственно возможный ход конём; мне же абсолютно ясно, что он ничем не рискует, ибо мат в три хода, уже смутно просвечивающий сквозь суету эндшпиля, участия ферзя не требует: в этом-то и загвоздка, но Гарри, подавленный авторитетом, всё ещё колеблется. Тут мне в голову приходит забавная мысль, и я, сняв фигуру с доски, говорю брату, что этот наглый ферзь такой же иллюзионист, как и он, Гарри; тот не понимает, затем вглядывается в расположение фигур, ахает — и тут же предлагает в награду за остроумие снять с меня венец безбрачия, совсем даром, так сказать, по блату; получает фамильной думкой по башке, гадко хохочет, обзывает меня пошлячкой, потом, успокоившись, поправляется: — Нет, ты не пошлячка, ты буквалистка!.. — и мы, собрав фигуры, идём на кухню варить кофе. Вот, собственно, и всё, ничего вроде бы крамольного, правда?..
Как бы не так! Ревнивая старческая злоба, кислотой разъедавшая в те дни мозг Влада, не давала ему пропустить и страницы, чтоб к чему-нибудь да не придраться: вот и теперь, на удивление легко проглотив «снятие венца безбрачия», он, тем не менее, не преминул недобро осведомиться: ну, и куда же, интересно, подевались наши подростковые годы? Так сказать, пик всякой пиковости? — А, зная вашего так называемого брата, — сварливо добавил он, — ох, извините, Юлечка, я хотел сказать «названого»!.. — так вот, зная вашего так называемого братца, могу себе представить, что за гнусное похабство вы пытаетесь от меня скрыть!..
В ту пору спорить с ним стало опасно — любое волнение, как предупредили меня врачи, могло стоить ему (да и стоило в итоге) рассудка, а то и жизни, — и мне пришлось вновь напрячь свою память. Похабство? Профессора интересует похабство? ОК, вернемся в подростковые годы.
Один из любимых скабрезных фокусов Гарри-двенадцатилетнего, на которые он был великий мастак и которыми повадился развлекать меня, стоило нам сойтись чуть поближе (благо взрослые часто и охотно оставляли нас вдвоём, надеясь, что мы подружимся) — так называемая «Мечта импотента»: две спички («ноги») прочно втыкаются в коробок и устанавливаются головка к головке, к ним аккуратно приставляется третья, вся эта конструкция поджигается, — и вот, к великой радости мага, спичка, пришпаренная головой к своим собратьям, начинает потихоньку подниматься кверху, пока, наконец, от неё не остаётся обугленный червячок, а в комнату не врывается дядя Ося с истошным воплем: «Где горит?!» Все это, конечно, было очень здорово, но я почему-то никак не могла забыть недавнего шоу со сковородкой — и как-то раз, набравшись смелости, попросила Гарри «ещё что-нибудь приподнять».
Ответом мне стала целая серия циничных шуточек, за которыми брат тоже никогда в карман не лез; переждав, пока фонтан иссякнет, я повторила просьбу. Тогда Гарри показал мне свою правую ладонь и снисходительно сказал: — Я думал, ты лучше соображаешь. Видишь эти бугорки?.. Видишь?.. — Я была уверена, что вот-вот услышу ещё какую-нибудь скабрезность, но в следующий миг Гарри пояснил: — Тут тоже есть мускулы — только их надо растренировать. Это чтоб держать магнит, ну, и всякие там мелкие предметы. Видишь, видишь, напрягаются?.. Растренируешь — тоже так сможешь: это меня папа научил, — добавил он как бы невзначай, а на самом деле — в пику отчиму, который, как и тётя Зара, всегда свято верил в его магический дар.
А вот и ещё одна история о гнусном похабстве Гарри. Как-то раз мама пришла домой вся бледная, растрёпанная, её трясло; рванув дверцу почтенного серванта, где ещё оставалось с новогодних праздников недопитое спиртное, выхватила оттуда початую бутылку дагестанского коньяка, лихорадочно глотнула несколько раз прямо из горлышка — и лишь тогда смогла рассказать нам с отцом, что случилось. Оказывается, несколько минут назад, забежав в аптеку за анальгином, она встретила там… кого бы мы думали?.. — Игорька! «Какой заботливый мальчик!» — умилилась мама и (хоть хмурая кассирша всё ещё отсчитывала ей сдачу) устремилась к прилавку, откуда махал ей чудо-ребёнок. Но, подойдя ближе (а Гарри уже просовывал чек в неудобно расположенное окошечко аптеки), она увидела, что покупка племянника представляет собой не совсем то, что думалось, — а лучше сказать, совсем не то («выйди, Юлечка!») Пока она бессильно хватала ртом воздух, всё ещё надеясь, что ей примерещилось, Игорёк, естественно, заметил реакцию названой тёти — но ничуть не смутился: с нарочитой обстоятельностью расстегнув школьную сумку, он спрятал туда го… пре… — Юлечка, я же сказала тебе, выйди!! — затем всё с той же педантичной аккуратностью щелкнул застёжкой — и, вновь подняв глаза, одарил «тётю Риту» такой вкрадчивой улыбкой, что всё неодобрение, которое она собиралась обрушить на племянника, застряло у неё в горле: — а Ося говорит, — прибавила она, чуть не плача, — что от этого, ну то есть от невыраженных эмоций, может развиться язва двенадцатиперстной кишки, а то и рак!.. — да выйди же, выйди же, выйди же, Юлечка!!!
Всё это было бы забавно, если б не терзающие меня тягостные предчувствия, которые — как я знала по опыту — обязательно сбудутся. И точно… Немного придя в себя, она заявила, что встречаться с Гарри я пусть больше и не надеюсь, что он меня «растлит», что, возможно, уже растлил, раз я играю с ним на раздевание… и вообще, уж не с этой ли целью он и осуществил свою ужасную покупку?.. Последнее предположение было диким, она отлично это понимала, но остановиться уже не могла — и, будучи последовательной, выполнила свою угрозу: в следующий раз мы с Гарри увиделись только спустя три года, когда оба подросли достатоШно, чтобы плевать на родительские капризы.
А еще семь лет спустя, прочтя эту запись, профессор Калмыков взбеленился и едва не разорвал «Гарри-талмуд» в клочья. Сперва я не поняла, что его так задело, а потом сама перечла написанное — и пришла в ужас. «Игры на раздевание»!.. Эх, Влад, Влад!.. Играли-то мы всего-навсего в шахматы, которые оба очень любили, у Гарри даже был разряд: в свое время он посещал секцию на базе бывшего Дома Пионеров, завоевал несколько медалей на районных турнирах, подавал большие надежды — но после того, как на чемпионате Москвы среди юниоров его дисквалифицировали по обвинению в использовании гипноза, психотропных средств и прочих штучек-дрючек, гордость его не выдержала, и с тех пор ему только и осталось, что играть с хорошенькими и глупенькими девочками на раздевание — разбиваю наголову, раздеваю догола, смеялся Гарри, расставляя фигуры на доске. Однако, задумав сыграть ту же шутку со мной, он в итоге сам остался в одних трусах, и дядя Ося, ненароком вошедший в комнату, опешил, а потом заорал: — А ну оделся, живо!!! — кстати, не сомневаюсь, что именно он-то и стукнул на нас маме. Вот и всё, и никакого похабства; а что до грязных Владовых домыслов, то я могу с легкостью их опровергнуть — например, такой вот грустной историей:
Как-то раз, весной, мы с Гарри, знакомые уже больше года — тогда он ещё пытался за мной ухаживать и очень удивлялся, что я под всеми предлогами уклоняюсь от его назойливых ласк, — гуляли в ЦПКИО им. Горького. Уж не помню, как это я упустила его из виду — засмотрелась на аттракционы, что ли?.. — но в следующий миг его чёрная лыжная шапочка оказалась затерянной среди доброго десятка таких же в очереди на Колесо Обозрения, и я, в панике мечась туда-сюда, взывала: «Гарри, Гарри, Гарри!!!» — пока, наконец, он не сжалился и не помахал рукой в дутой серебристой перчатке; вот тут-то до него и дошло, почему я так упорно отказываюсь «брать уроки поцелуев». Нет, конечно, дядя Ося много раз предупреждал его о моей «странности», — но разве он, Гарри, мог поверить, что какая-то девчонка способна в упор не видеть его красоты?..
С тех пор он прекратил свои домогательства и, как мне показалось, вздохнул с облегчением; тогда-то мы и стали друг для друга тем, чем продолжаем быть и поныне — братом и сестрой; тем обиднее, что неделей позже нас разлучили, обвинив в каком-то дурацком «циничном разврате»; тем обиднее, что десять лет спустя, за месяц до своей кончины, этому поверил и ты, мой бедный профессор Влад…
5
Мой пятнадцатый день рождения, тоскливый и нудный, как и оба предыдущих, отмечали под всполохи молний, недоброе ворчание встревоженных деревьев и резкий, сухой трескучий звук сыплющейся на жесть карниза мелкой ледяной крупы. Это середина июля — потому-то я и Юля! — самый грозовой сезон… Всё было уже съедено и выпито, — но одинокий, унылый гость, час назад забредший на огонёк, не хотел уходить и сидел за столом словно приклеенный, нервно вздрагивая и обхватывая голову ладонями при каждом раскате грома. Напрасно мама суетилась, пытаясь всучить ему старый, чуть сломанный, но «ещё хороший» зонтик, с которым, по её словам, он «так славно добежал бы до метро». Белесое бушующее варево из воды и ветра, словно ластиком стёршее привычный заоконный пейзаж и теперь изредка выплёвывающее из себя чёрные прутья, со стуком ударявшие в стёкла, по-видимому, всерьёз пугало Оскара Ильича, не преминувшего с тоской заметить, что, мол, в такую погоду хорошая хозяйка и петуха из дому не выгонит. Что ж, пусть ещё немножечко переждет… Дядя обрадовался, подсел к телевизору — и не успели мы оглянуться, как время подошло к ночи.
Что было делать — не выкидывать же его на улицу?! Битый час мы соображали, куда уложить дорогого гостя; когда-то, помнится, мы с ним превосходненько соседствовали в гостиной, но пятнадцать лет — всё-таки возраст для девушки почтенный, и едва ли ей подобает делить комнату с чужим мужем, пусть даже они и кровная родня. Пораскинув мозгами и немного повоевав со старой, добротной, пришедшей ещё из советских времен раскладушкой, семья решила, что непритязательный Ося отлично заснет и на коврике у двери… ах, ах, простите, на матрасе в кухне. То была ночь с пятницы на субботу; у меня были каникулы, у родителей — выходные, и мы резонно полагали, что наутро дядя, свежий и бодрый, отправится восвояси, позволив, таким образом, отдохнуть и нам.
Как бы не так!.. Ранним утром (ну, может, шло уже к полудню, но не выкарабкиваться же из сладостного анабиоза) в прихожей внезапно раздался звонок. Ай, какая досада!.. И кто бы это мог быть?.. Мы никого не ждали. Спустя секунду мерзкий звон повторился, но уже настойчивее. Может, кто-то с похмелья ошибся дверью?.. Что до меня, то я и не думала поддаваться на провокацию — кто бы ни был этот нахальный визитер, рвался он уж точно не ко мне! — и, уютненько свернувшись калачиком под простынёй, принялась потихоньку соединять друг с другом оголенные контакты прерванного блаженства. Тем временем назойливый гость позвонил в третий раз, и нынешний звук был не чета предыдущим, он тянулся и тянулся, не прекращаясь, словно в кнопку вставили спичку (Гарри когда-то любил так шутить!), пока я, наконец, не начала вновь задрёмывать, сквозь пелену грёз лениво думая о том, что, возможно, сама тишина есть ни что иное, как род непрерывного звона…
Внезапный внутренний толчок теперь уже окончательно выбил меня из забытья — я даже не сразу поняла, что виной тому резко изменившийся звуковой фон в квартире. Некоторое время я, замерев, прислушивалась к происходящему в прихожей, откуда доносились мужские голоса. Один из них, несомненно, принадлежал отцу. Другой, спокойный и наглый, не был мне так знаком. Впрочем…
Не вытерпев, потирая пальцами слипшиеся от сна веки, я слезла с кровати, накинула халатик — и, подкравшись к двери, выглянула в щёлку. С первого же взгляда мне стало ясно, что случилось нечто серьёзное, неприятное и, пожалуй, касающееся нас всех. Пугающая мизансцена: входная дверь распахнута настежь; сонный, растерянный папа, с усилием тараща один глаз, столбом стоит посреди прихожей, машинально поддергивая то левой, то правой рукой широкие «семейки» в голубой горошек; рядом красуется невероятных размеров клетчатый баул вроде тех, с какими путешествуют «челноки», а два долговязых очкарика в белых футболках и синих джинсах, по виду интеллигентные ребята, уже втаскивают через порог второго точно такого же монстра, не слыша (или делая вид, что не слышат) робких протестов хозяина квартиры…
Прежде чем я сообразила, что происходит, в прихожей возник новый персонаж: аккуратно уложенные волосы так и блестят от геля, сияющая белизна дорогого летнего костюма эффектно контрастирует с их пиковой чернотой. Легонько попинав клетчатый бок острым по тогдашней моде кончиком сверкающей туфли, он одобрительно хмыкнул, снисходительно кивнул своим адъютантам (те без лишних слов удалились) и загадочно, чуть коварно улыбнулся… тут я, кажется, начала догадываться… но, как назло, именно в этот момент элегантный юноша поспешил откланяться, пояснив, что внизу его ждет такси и счётчик крутится с немыслимой быстротой.
Ещё несколько секунд отец оправлялся от шока, почесывая в паху и мечтательно созерцая странную кладь, оставленную стремительным гостем; затем бросился на кухню — и до меня донеслись отчаянные вопли: «Вставай же, вставай, придурок!..» Вбежав следом, я увидела забавную сцену: папа, стоя на коленях перед импровизированным дяди-Осиным ложем, трясёт беднягу за худые веснушчатые плечи, а тот лишь страдальчески мычит да извивается в руках своего мучителя, пытаясь плотнее завернуться в матрас.
На шум поднялась и неприбранная мама. Вид огромных баулов, сиротливо стоящих в прихожей, привел её в ужас: и то сказать, за четыре с лишним года семейной жизни имущество дяди Оси значительно разрослось… Теперь несчастного расталкивали уже в четыре руки и орали на него в две глотки; еле-еле разлепив глаза, Оскар Ильич всё ещё не в силах был понять, чего от него хотят, но, когда, вытолканный разгневанными родичами в прихожую, увидел вещи, остатки сна мигом слетели с него — и он вполне здраво поинтересовался: почему же мы не задали все свои вопросы тому, кто их принес?..
— Да я и не узнал его сначала! — оправдывался отец. Дядя Ося попытался было съехидничать — дескать, как же мы, в таком случае, догадались, что именно он, Ося, хозяин сего знатного багажа?.. — но тут же прикусил язык: на каждом из баулов красовался аккуратный кусочек лейкопластыря с пометкой «Антипов О. И.» (похожие когда-то лепили мне на чемодан родители, отправляя в пионерский лагерь). Словом, то, что дядю выставили из дому, было ясно и без дополнительных комментариев. Но вот почему и как это произошло?..
Поняв, что игра проиграна, Оскар Ильич потребовал яичницу с беконом и чашку крепкого кофе — после чего обстоятельно и не без гордости поведал о своих злоключениях.
Оказывается, вчера, прежде чем отправиться ко мне на день рождения, он крепко повздорил с пасынком. То была далеко не первая их ссора, однако нынешний случай можно смело назвать уникальным — хотя бы потому, что на сей раз он, Ося, не ограничился, как прежде, горестными причитаниями, а как следует надавал Игорьку по морде, благо тот, при всех своих талантах, никогда не мог похвастать особой физической силой. Зара, естественно, налетела на мужа, как обезумевшая наседка, — и… ну, в общем, всё закончилось тем, что драчуну указали на дверь…
Мама: — Ах!.. За что же ты ударил бедного ребёнка?! — (Надо же, а я и не подозревала в ней такой лояльности!) Дядя замялся; видно было, что вспоминать подробности ему неприятно, — но так и быть… Короче, в последние месяцы с Зарочкой творилось что-то странное. Раздражительная, нервозная, она то и дело мызгала мужа из-за всякой ерунды; возмущалась, что он уделяет мало внимания сыну — и тут же сама заявляла, что он, мол, Игорьку не родной, а, значит, и не имеет права выговаривать тому за мелкие провинности; не разговаривала с ним часами — и его же обвиняла в грубости, обидчивости, чёрствости и прочих грехах, нахально и явно выдуманных. Ося, недаром психолог, чуть голову не сломал, ища реальную причину агрессии, — но так и не вспомнил за собой никакой вины. Оставалось одно: признать, что причиной всему пасынок, который с самого начала за что-то его невзлюбил и за спиной вечно наговаривает матери всякие гадости. И вот однажды Оскар Ильич собрал в кулак все свои профессиональные навыки и…
Отец, ехидно: — Что, вроде кастета, да?.. -… Да нет, бил-то он не кулаком, а ладонью, зато по лицу — по гладкому, красивому лицу!.. — но это было чуть позже. А тогда он всего-навсего постучался в комнату к пасынку и предложил ему спокойно — что называется, по-мужски — обсудить вопрос: «Почему у нас в семье постоянно случаются конфликты?» Но Игорь, нагло ухмыльнувшись, заявил, что это ясно и без обсуждений, — и с тех пор не давал отчиму проходу: «Я вижу у вас серьёзный энергетический сбой в области малого таза. Может, нужна моя помощь?»
— Помните сковородку?.. — грустно спросил Оскар Ильич. На миг лица родителей озарились мягкими ностальгическими улыбками: ещё бы, ведь именно после той незабываемой сковородочной вечеринки дядя Ося и переехал к Гудилиным насовсем, — а потому «холостяцкая» была для нас чем-то вроде символа Свободы. Ну, вот то-то и оно… За неделю Игорёк успел так достать отчима своими грубо-экстрасенсорными намеками, что в один прекрасный день — а, конкретно, вчера — тот не выдержал: сбегал к ближайшему ларьку, хватанул для храбрости баночку джин-тоника — и, когда пасынок в очередной раз полез к нему с предложением «полечить половую сферу», сумел, наконец, ответить ему достойно… далее мы знаем.
Всё это было, конечно, очень занимательно, но главный вопрос оставался открытым: что делать с дядей Осей и его вещами?.. Мама попыталась было прозондировать почву, позвонив Захире Бадриевне, но вернулась в кухню с поблёкшим лицом: осатаневшая свояченица, пожаловалась она, изъяснялась с ней в жёсткой и грубой манере врача районной поликлиники, — что не на шутку покоробило маму, до сих пор знавшую «Зарочку» только с хорошей стороны.
— У-у-у, — прокомментировал дядя Ося, — это знаете какой волк в овечьей шкуре!.. Неудивительно, что она первого мужа извела! Я ещё вовремя спасся!..
Он был весел и даже шутил, чем привёл реалистку-маму в холодную ярость; она с горечью процитировала нам финальную фразу телефонного разговора с тётей Зарой — «Всё хорошо, что хорошо кончается!» — разом убившую в ней надежду на благополучный исход. Ведь Захира Бадриевна, сама в прошлом провинциалка, так и не удосужилась прописать у себя Оскара Ильича. Но дядя Ося успокоил маму: он, по его словам, знал Зарочку гораздо лучше нашего. Вот так у них всегда и бывает: с утра поругаются, а вечером бурный Зарочкин темперамент уже гонит её просить прощения. Только вот нет, заявил дядя, уж на сей-то раз он её проучит. Баулы с бирками — это, пожалуй, перебор, так что, если мы не возражаем, он проведет у нас ещё ночку?..
Мама скривилась, но не возразила.
После завтрака жизнь потекла своим чередом. Покончив с мытьём плиты, куда несколько раз успел сбежать утренний дядин кофе, мама засобиралась в гости; папа удалился в спальню — упасть в обьятия глянцевых звёзд. Оскар Ильич, оставшийся не у дел, подсел было к телевизору и несколько минут старательно смотрел популярное ток-шоу; но скоро сломался, убавил звук — и перенёс ток-шоу в нашу гостиную. Все эти годы, — жаловался он плаксивым тоном изнемогающей в браке пожилой овцы, — надо ним цинично, расчётливо и совершенно безнаказанно глумится утончённый садист… Это меня заинтриговало, захотелось услышать подробности; к моему огорчению, ничего особо интересного дядя рассказать так и не смог.
В том-то и беда, пояснил он, что, в сущности, ему и придраться не к чему. Циничный мерзавец настолько хитёр, что ни разу не выступил с открытым забралом, предпочитая мелкие, но подлые булавочные уколы. К примеру, взгляд — снисходительный, полный жалостливого презрения. Насмешливый тон. Подчёркнутое игнорирование его, Оскара Ильича, присутствия в те нередкие вечера, когда мать уходит на дежурство, а по дому принимается шастать очередная красотка в неглиже. Или даже несколько красоток сразу: гадёныш в этом деле весьма нечистоплотен, зато завел привычку демонстративно мыть руки после каждого рукопожатия с отчимом!.. За столом тоже выставляется напоказ холодная, брезгливая, молчаливая аккуратность: ни одна крошка хлеба, выпавшая из отчимова рта, ни одна случайная лужица кофе не остается без внимания — все идет в зачёт. Одно слово — мерзавец.
— То ли дело ты, Юлечка, — льстиво сказал он, потрепав меня по макушке. — И за что этим Свиридовым так повезло с ребёнком!..
Все эти разговорчики ничуть не маскировали того факта, что Оскар Ильич соскучился. Он то и дело косился на телефонный аппарат, а однажды даже дёрнулся было к нему, — но тут же сделал вид, что поправляет сложенные на трюмо справочники; я услышала, как он пробормотал: «Сама позвонишь, никуда не денешься…» Но подспудная тревога нет-нет да и пробивалась наружу, так что Оскар Ильич (теперь делавший вид, что просматривает текущую прессу) всё чаще отбегал на кухню покурить; а так как человек он экономный, то вскоре вся наша квартира пропиталась тошнотворным запахом «Пегаса». («Не гонялся бы ты поп, за дешевизной!» — бормотал под нос папа, с окостеневшей улыбкой Будды внимая оптимистичным рассуждениям шурина о «маленьких хитростях семейного бюджета»).
— Голова что-то разболелась, — посетовал дядя Ося после очередного зловонного перекура. — Кто бы полечил мне голову?..
Тут он, к моему изумлению, с ногами взгромоздился на тахту, где я мирно сидела в уголке, изучая журнал «Наука и жизнь», — и не успела я ничего сообразить, как его лицо уже утыкалось мне в колени. В следующий миг оттуда донеслось сдавленное: «…возложи руки мне на затылок!..» Я нерешительно повиновалась, с трудом сдерживая брезгливость: блёкло-рыжие волосы дяди оказались неприятно мягкими и влажными на ощупь (стояла жара). Несколько минут прошло в сосредоточенном молчании; я боялась шевельнуться — не так давно в переполненном вагоне метро меня прижал почтенный седоволосый старец, и с тех пор я относилась к мужчинам с подозрением. Хорошо ещё, что Оскар Ильич лежал спокойно, расслабившись, и ровно, глубоко дышал.
— Нет, — наконец, произнёс он, — ничего не получается. А вот когда Игорь… — Он не договорил, вздохнул, слез с тахты и отправился на кухню курить.
Вернувшись, он поинтересовался, как у меня дела с отметками, и потребовал показать «табель». Нет проблем, год я закончила вполне прилично — в основном пятёрки, несколько четвёрок по естественным наукам и тройка по новомодному предмету «москвоведение». — Что ж, молодец, — хмыкнул дядя Ося, закрывая дневник, — а вот Игорь у нас идёт на золотую медаль. — В его голосе звучало наивное отцовское самодовольство; к счастью, я вовсе не была тщеславна — и только от души посочувствовала дяде, который, видимо, ещё не совсем понимал, что со вчерашнего дня может смело считать себя бездетным.
Между тем антикварные часы в гостиной пробили три; пробили четыре; пробили половину пятого, — а Захира Бадриевна что-то не торопилась бежать к нам с повинной. Теперь Оскар Ильич уже не скрывал, насколько обеспокоен. Глистой вытянувшись на тахте, он тоскливо ел взором телефонный аппарат, словно пытаясь его загипнотизировать; увы — его глазам-бусинам далеко было до Гарриных, и адская машина упрямо хранила безмолвие. Лишь однажды — часов эдак в шесть вечера — она разразилась пронзительной трелью, от которой дядя Ося прямо-таки дугой изогнулся на своём ложе; но то был всего-навсего отцовский сослуживец, пожелавший напомнить рассеянному коллеге о предстоящем юбилее шефа.
Явилась мама — весёлая, шумная, как будто слегка помолодевшая за время отлучки; даже стоящая в квартире табачная вонь и унылое присутствие брата, которого она, по-видимому, почитала уже благополучно отбывшим, не слишком её расстроили. — Вы б хоть окна открывали, что ли!!! — загромыхала фрамугой в кухне; отдуваясь, обмахиваясь подобранной где-то рекламной газетёнкой, вернулась в гостиную, швырнула на стол сумочку, со вздохом счастливого облегчения плюхнулась на тахту и, поудобнее пристроив аппарат на колени, принялась накручивать диск.
Последующий час пополнил мои знания о жизни новым образчиком дядиного мировоззрения. Некогда, сказал он, усевшись за стол и грустно подперев щёку рукой, великие умы человечества, братья Люмьеры (?) изобрели уникальную вещь — телефонный аппарат; предназначением его было — быстро и без затруднений передавать информацию из одной точки пространства в другую, удаленную на тысячи, даже миллиарды километров. И как же они, наверное, переворачиваются теперь в гробу, видя с небес (?!), до чего кощунственно и бездарно используется их детище!
Сказав так, он встал, шагнул к маме и подергал её за плечо. Та рассеянно покивала. Тут с дядей произошло что-то страшное: мгновенно окрасившись в цвет собственных волос, он странно улыбнулся, ощерил зубы (впервые я заметила, что двух-трёх — по бокам — не хватает) … и вдруг как завизжит — слюна аж во все стороны брызнула: — Да сколько ж можно трепаться!.. Сколько ж можно трепаться?!.. Сколько ж можно трепаться?!!! — Эта истерика привела лишь к тому, что дядю изгнали из гостиной, захлопнув дверь за его спиной так, что на ковёр посыпалась штукатурка (дом наш старый, сталинский и давно нуждается в капремонте!). Сквозь узкий, давно осиротевший кошачий лаз, ещё во времена оны прорезанный в каждой двери кем-то из полувыдуманных, знакомых мне лишь по старым пожелтевшим фото усатых отцовских предков, вновь пополз омерзительный запах «Пегаса»; а я думала: удивительно, до чего он стал вздорный. Раньше он себе такого не позволял…
Бдзы-ынь! — стоило подругам распрощаться, как «уникальная вещь», точно издеваясь, заголосила вновь. Мама вздрогнула и потёрла измученное ухо:
— Але?.. — со вздохом сказала она, — да?.. Какой ещё Гарри?.. А, это ты, Игорёк…
— Ну я же говорил!!! — раздался в прихожей горестный, рыдающий вопль, и в следующий миг дядя с грохотом влетел в гостиную, едва не сорвав дверь с петель; но сокровище было уже в моих руках и оттуда слышался незнакомый, взрослый и вместе с тем страшно родной голос:
— Привет, Юлька! Как жизнь?.. Как жизнь, спрашиваю?..
Я и хотела бы толком ответить, да не могла: как раз в эту секунду Оскар Ильич, изловчившись, ухватился за низ трубки, и мне удалось отстоять её, лишь заехав дяде рукой по носу.
— Я чего звоню-то, — весело объяснял Гарри, — тут у нас книги остались, я забыл Ильичу в сумку сунуть; может, подъедешь завтра, заберёшь?.. Заодно и повидаемся, а то я утром и не разглядел тебя толком… Дорогу ещё не забыла?..
Пихнув дядю посильнее, я ухитрилась воспользоваться передышкой: конечно, помню, и не только дорогу, и была бы жутко рада увидеться снова — если, конечно, Захира Бадриевна…
— Да ты что, — возмутился брат, — мама тебя очень любит. Вот она тут передает тебе привет… (И верно: откуда-то издалека донеслись гулкие приветственные вопли тети Зары.) Так мы тебя завтра ждём, ОК?..
На сей раз Оскар Ильич подскочил сзади: крепко прижав меня к себе, он больно впился ногтями в мои пальцы, с трудом удерживающие скользкую трубку, и, обдавая всё вокруг пегасовым перегаром, истошно орал: — Сынок!.. Сыночек!.. Сынуля!.. — Не-еет, — хохотал Гарри, — Ильича мы назад не возьмём, и не надейтесь! У нас код поменялся, запиши! 731 одновременно! — Запомню! — крикнула я в пространство; — Сыночка!!! — завопил победитель, целуя окровавленный раструб… но связь уже прервалась — из трубки, в такт моему и его сердцебиению, неслись короткие гудки.
6
Филёвская ветвь метро — утешение клаустрофоба: в пиковый момент приступа, когда ты прижимаешься носом к стеклу в поисках хотя бы иллюзии пространства, милосердная электричка вдруг выныривает из узкого, тесного, тёмного тоннеля на простор, на свободу… и вот оно: измученный, вспотевший путешественник, не смея верить своему счастью, благодарно созерцает разворачивающуюся за окном панораму, с наслаждением впивая ноздрями горьковатый окраинный ветерок.
Нелишне подключить и слух: станционные платформы — открытые, белые, голые — похожи друг на друга, словно человеческие лица. И всё же я рада покинуть душный вагон. Как встарь, гляжусь в огромное, чёрт знает к чему присобаченное зеркало на краю платформы и тщательно поправляю растрепавшуюся чёлку; долго и нудно плутаю по лестницам, входам и выходам, пытаясь выбраться «в город», но снова и снова оказываясь на платформе поезда, идущего в центр, пока мне в голову не приходит парадоксальное решение — просто пойти в другую сторону… И вот, наконец, я наверху. Ах, ностальгия!..
Дальше, если мы с Топографическим Кретинизмом ничего не напутали, надо перейти дорогу и углубиться в дремучие дворы, заросшие вековыми дубами и гаражами-«ракушками»; несколько шагов по узкой извилистой тропке — и перед нами старый, обшарпанный лабиринт, приютившийся на бывшей детской площадке между трансформаторной будкой, колючими зарослями акации и сетчатым забором стадиона. Ага, вот и дом Гарри: на двери подъезда белеет плохо приклеенное объявление ЖЭКа — вот уже вторую неделю мой чистоплотный брат вынужден смывать следы дяди-Осиных рукопожатий ледяной водой. Что ещё изменилось? Только не подъезд: он, как и прежде, прекрасен, по шоколадным стенам вьётся искусственная лоза, и ступени, устланные ярко-алой ковровой дорожкой, безупречно чисты. И немудрено: вот меня провожает подозрительным взглядом чопорная пожилая консьержка — та самая, трехлетней давности, или новая?..
Допотопная лифтовая кабина, как всегда, коварно караулившая внизу, с грохотом содрогнулась, стоило мне дотронуться до кнопки; зато внутри меня ждал старый друг — тусклое кривоватое зеркало. Пятый этаж. Приехали!.. Звоню в дверь и слышу, как за ней рассыпается соловушка. А вот это и впрямь новшество! Неужели остался в прошлом тот резкий, режущий вой, от которого у тёти Зары каждый раз случался микроинфаркт? Дядя Ося позаботился?.. — успела удивиться я, прежде чем до меня донеслось радостное: — Иду-иду!.. — и вот я уже стою, как впервые, столбом в центре «Гудилин-холла», а тётя Зара, пряно-ароматная, сочно-цветистая, скачет вокруг, причитая и хохоча над тем, что её фиолетовый максфактор оставляет на щеках несмываемые следы:
— Юлечка, да что ж это такое?! Ай, невестушка выросла!! Игорёчек, ты глянь, какая к нам пришла красавица!..
Я робко помахала рукой бледной, странной половинке молча и насмешливо улыбавшегося лица, светлым пятном вдруг выступившей из тени узкого простенка — скорее всего, Гарри давно знал об этом эффекте, а может, приготовил его специально для меня; но, как бы ни старался он слиться с мраком, я ведь уже видела его вчера, хоть и мельком, и отлично знала, что он не утратил прежней стройности и изящества. Тут он шагнул вперёд, и я окончательно уверилась в том, что фокус был тщательно подготовлен: брат наверняка не случайно оделся в чёрное, под цвет темноты.
А тётя Зара понемногу успокоилась, послюнила платочек, стёрла что-то с моей щеки и грустно сообщила, что покидает нас: она с удовольствием ещё поболтала бы со мной, расспросила, как поживает папа (всегда сочувствовала бедняге!). Но увы — пора на дежурство… — В темпе вальса, в темпе вальса, — пропела она, танцующими шажками удаляясь в спальню, — Игорёчек, развлекай гостью!.. — И скрылась за дверью, оставив нас с братом наедине.
Надо бы что-то сказать, но я понимаю — это нарушит очарование момента, а оно велико — прямо Кай и Герда встретились после трёхлетней разлуки; да и сам Гарри загадочно молчит, разглядывая меня так же внимательно, как я его. Весь в чёрном, но вполне по-домашнему: футболка, потёртые джинсы, и волосы незагелены, слегка курчавятся, — а всё равно, чёрт знает почему, выглядит жутко элегантным; тоже в своём роде особая примета, заметная безо всякого овеществления.
А вот и ещё одна, уже более сомнительная. Что-то произошло с его лицом за эти годы: раньше оно было куда живее, подвижнее, а теперь такое ощущение, будто он каждую секунду строго следит за своей мимикой, и даже лёгкая демонская ухмылочка отдаёт чем-то неестественным… что-то приятное, хорошо знакомое с детства… ах, да, маска! — посмертная гипсовая маска из пушкинского музея, только на этой маске кто-то прорисовал углём брови, глаза и ресницы. Тут я вдруг поняла, почему мне кажется, что в «Гудилин-холле» чего-то не хватает. Ну конечно же — исчезли зловещие резные маски со стен!.. Не иначе, подумала я, дядя Ося заставил жену их снять — приревновал к покойнику, что ли?..
— Он боялся их, — засмеялся Гарри, всегда читавший мои мысли без помощи хрустального шара, дымовых шашек и даже недопитого чая; и опять от меня не ускользнула лёгкая нарочитость его мимики:
— А что у тебя с… — начала я, но вновь обретённый брат не дал мне договорить:
— Ты ещё гостиную не видела, это шедевр! Пойдём, посмеёшься! — и втолкнул меня в комнату, казавшуюся в детстве образцом безвкусицы. Ну что ж, должна признать — за три года она заметно изменилась к лучшему! Грозные оленьи рога, равно как и аляповатый туркменский ковёр, служивший им когда-то достойным фоном, бесследно исчезли, уступив место роскошным глянцевым фотообоям — живой, искрящийся хрустальный каскад, окутанный лёгкой дымкой, в пену взбивает острые камни подножия. Так вот оно что! Наконец-то я смогла оценить тонкий английский юмор дяди Оси, как-то раз с загадочным видом показавшего мне полароидный снимок — он с женой на фоне этого самого водопада, а внизу подпись: «Мы в отпуске»!.. Надо же, а как натуралистично смотрелось.
В комнату ворвалась огромная Захира Бадриевна в просторном жёлтом сарафане: чмокнула нас в макушки, с обаятельной грациозностью порхнула к окну: — Сколько там натикало на термометре? Двадцать семь вверх — ужас!!! — уже на бегу сообщила, что «торт и всё прочее» — на столе: — Хозяйничайте тут без меня! — и унеслась восвояси, оставив по себе стойкий запах «Пуазона» (я вспомнила курс физики за седьмой класс — молекулы газа, диффузия). Секунду спустя входная дверь гулко хлопнула, отчего стекла массивного книжного шкафа «под старину» слегка содрогнулись.
— Отбыла, — констатировал Гарри, обнимая меня за талию. — Ну что, пойдём пить кофе?
— А книги?..
— Да подожди ты со своими книгами! Я сто лет тебя не видел!
Но мне всё ещё было слегка не по себе с этим новым, повзрослевшим Гарри — может быть, поэтому я и не могла никак соскочить с нудной темы. А много ли он их оставил?.. Много, ой много — в былые времена, да если б сдать в макулатуру, хватило бы на шикарный трёхтомник Дюма… — Ты все сразу-то не забирай, — говорил Гарри, выходя в прихожую, — лучше забегай почаще, мы всегда тебе рады… Секундочку! — перебил он себя и скрылся в ванной. Миг спустя оттуда послышался чудовищный скрежет и вой, а затем — разухабистый мат, которого не смог заглушить даже шум льющейся воды: видимо, Гарри машинально отвернул горячий вентиль. Я послушала-послушала — и пошла в кухню изучать кофейные принадлежности.
Почти игрушечная позолоченная джезва оказалась, к моему удивлению и умилению, вполне настоящей, и Гарри, пообещав, что сейчас угостит меня кое-чем таким, чего я никогда не пробовала и вряд ли попробую где-нибудь ещё, принялся колдовать над ней так скрупулезно и старательно, точно приворотное зелье готовил. Стоя у плиты, он тем не менее не забывал о светских приличиях и поминутно бросал через плечо короткие, отрывистые фразы:
— Давай рассказывай — как живёшь, чем дышишь? Ильич говорил, в Тимирязевку готовишься?..
— В какую ещё Тимирязевку?!
— Ну, на ботаника. Или на биолога… Целыми днями в микроскоп смотришь и всё такое?..
Так вот он о чём… Я даже улыбнулась: дядя Ося, как всегда, в своём репертуаре. Два года назад папа подарил мне на день рождения купленный где-то с рук световой микроскоп, и я потихоньку тырила из кабинета биологии препараты разной мелкой живности; один я, кажется, стащила прямо с контрольной — то была гидра, разглядев которую в окуляр, моя соседка по парте разрыдалась от облегчения: так вот, оказывается, что означает подпись под иллюстрацией — «масштаб 100:1»! А её-то мучили кошмары, в которых животное представало точно таким, как на картинке, только увеличенным стократно: огромное, полупрозрачное, зловеще поводящее ветвями-щупальцами дерево-анчар с отвратительной присоской вместо корней!!! С тех пор она полюбила биологию; ну, а я так и осталась к ней равнодушна, что бы там ни выдумывал Оскар Ильич.
А вот что меня действительно привлекало — препараты неорганические. Микроскоп, объясняла я брату, позволил мне проникнуть в царство предметов гораздо глубже, осмысленнее: с первого взгляда я влюбилась в ковровые ворсинки, нити, клочья ваты — спутанные, перекрученные, устрашающие на вид волокна; ещё больше завораживают случайно попавшие под стёклышко пылинки, что в десятикратном увеличении превращаются в сад камней; но лучше всего положить под объектив дочиста протёртое пустое стекло — и вглядываться, вглядываться, не отрываясь, в мертвенную, загадочную, изжелта-бледную лунообразную поверхность…
Гарри слушал меня, странно похмыкивал, и в какой-то миг мне показалось, что моя болтовня его раздражает; но когда он обернулся, я увидела, что лицо его уже не похоже на маску — до того оно живое и весёлое:
— Как здорово, — проговорил он, — что хоть что-то в нашей жизни остаётся неизменным…
Я думала, тут-то он и упустит своё варево, которое, как это всегда бывает, заблагоухало и поползло кверху в ту самую секунду, когда повар утратил бдительность; но плохо же я знала старого фокусника, за три года вовсе не растерявшего навыков обращения с неживой стихией. За миг до того, как ароматная магма вспучилась над сосудом пористой шапкой, Гарри отточенным движением сдернул джезву с огня — и шагнул к столу, бормоча: — Скорей-скорей-скорей, пока пеночка не опала!..
Я торопливо подставила чашки — и брат со снайперской точностью распределил по ним коричневую жижу, поясняя мимоходом, что в пенке-то как раз и скрыт самый смак.
— А ты умеешь гадать на кофейной гуще?.. — спросила я. Гарри приподнял брови; но вопрос мой не был праздным — общаясь с дядей Осей, я тоже каких только чудес не услышала. Например, что Гарри сам зарабатывает себе на карманные расходы, и не чем-нибудь, а магией; вдаваться в подробности дядя отказался наотрез — он, по большому счёту, и остерегался лишний раз вникать в дела пасынка, если только они сами не вторгались в его мирное существование, как те пресловутые девки в неглиже. «Ходят к нему какие-то убогонькие, — неохотно отвечал он на мои жадные расспросы, — он их заводит к себе в комнату, а что там с ними делает — кто ж его знает; выходят бодрые, довольные, благодарят Зарочку за то, что вырастила такого сына, суют баксы…» Игорёк, правда, как-то говорил ему, что «чистит ауры» и «снимает порчу», но что конкретно имеется в виду, Оскар Ильич не знал, — а я, исходя из кое-каких детских воспоминаний, сильно подозревала, что не знает этого и сам Гарри. Стоит ли говорить, как мне не терпелось заглянуть в первоисточник?..
Гарри засмеялся.
— Ну-ка, ну-ка, — проговорил он, хмурясь и внимательно изучая вымазанное гущей нутро джезвы, — что у нас тут?.. О-о-о, король-олень!.. Любовь у нас с тобой будет, Юлька, большая любовь! — и с неожиданной досадой отправил сосуд-сплетник в раковину. А я и не поняла бы, что его так расстроило, если бы он вдруг не заговорил совсем другим тоном. Эх, Юлька, сколько же кретинов на свете! И как это всё получилось?.. Само, почти без его участия: сперва были игры со сковородками, трепотня о венцах безбрачия, полушутливое «наложение рук», под которые охотно подставляли свои глупые головы не только отчим, но и мама; потом невесть откуда начали возникать подруги и коллеги Захиры Бадриевны, то и дело забегавшие на огонёк и, даром что медики, дивившиеся чудесному облегчению головных и прочих болей. За ними потянулись их пациенты, знакомые пациентов, знакомые знакомых… словом, он и сам не заметил, во что ввязался, — а когда понял, было уже поздно что-то объяснять, да и деньги потекли ручейком…
— Ты хоть чувствуешь, что пьёшь? Элитный сорт, такая дороговизна!
Однажды его угораздило: не выдержал, понимаешь ли, бремени ответственности, решил облегчить душу, открыв своё истинное лицо хотя бы родной матери. Короче, в один прекрасный день он зашёл к ней в спальню и честно рассказал всё: что много лет дурил их с Оскаром Ильичом, что нет у него никакого «дара» и тэдэ и тэпэ… При этом он, кретин такой, рассчитывал если не на сочувствие, то хотя бы на понимание. Но Захира Бадриевна попросту отказалась верить, заявив, что он, дескать, «перетрудился» и что неплохо бы ему выпить валерьяночки и как следует выспаться.
Тогда Гарри, которого, что называется, переклинило, решил перейти от щадящей терапии к жёсткой хирургии: в очередной раз произведя перед мамой знаменитую «левитацию сковороды», он продемонстрировал ей то, о чем до сей поры знала только я — мускулы на ладони и магнит… Увы! Реакция тети Зары была неожиданной и удручающей! Недоверчиво повертев в руках увесистый кругляш, она смущённо сказала: «Ну, конечно, может быть, ты действительно начинал с простых фокусов, но со временем-то у тебя всё равно развился настоящий дар!»
— Ну и о чём с ними говорить после этого? — сокрушался Гарри. — Одна ты, Юлька, у меня и осталась…
Кстати, заметила ли я, что с его лицом что-то не так? Оно как будто слегка изменилось, правда?!
Еще бы не заметить; а в чём дело-то?..
Да просто он, Гарри, вот уже около года тренирует лицевые мышцы, как когда-то в детстве — пальцы и ладонь: его идеал — пластичная маска, способная мгновенно принимать любые формы. Зачем?.. Да чтобы производить ещё большее впечатление на идиотов. Запомни, Юлька, основной закон жизни: сначала ты работаешь на иллюзию, а потом она на тебя — и в любом деле самое главное это логотип и реклама. Поняла?..
— Во всяком случае, пытаюсь, — пролепетала я, потрясённая его исповедью.
7
Всё-таки жесток человек: не прошло и недели, как Гудилины вернули нам дядю Осю, а наше семейство уже помыкало им вовсю — и даже папа с его болезненной деликатностью очень скоро и незаметно для себя привык пользоваться услугами забитой и безотказной Золушки в штанах, на чьи узкие плечи легла вся чёрная работа по дому. Она чистила ковры, размораживала холодильник, мыла посуду, по нескольку раз на неделе драила полы, раковину и унитаз, — а если кому-то из нас вдруг приходила охота распить бутылочку пивка или погрызть фисташек, не возникало вопроса, кто именно влезет в раздолбанные кроссовки и побежит до ближайшего ларька. Грешно так говорить, но в какой-то мере это было справедливо: в конце концов, мы её к себе не звали…
Вновь привыкая к унизительной позе приживала, Оскар Ильич стремительно опускался. В свои тридцать семь он выглядел пятидесятилетним — отчасти из-за того, что ухитрился очень быстро растолстеть и обрюзгнуть (похоже, тётя Зара держала его в чёрном теле), отчасти оттого, что из какого-то дурацкого «принципа» совсем перестал следить за собой — и, видно, сам не заметил, как его редкие, начинающие седеть патлы свисли на плечи, усыпав их перхотью, на затылке образовалась проплешина, а под мышками любимого свитера («говнистого», как выражалась мама) зазияли чудовищные дыры.
Зато гордость его оставалась нетронутой — и вот каждое утро он, всё из того же «принципа» не желавший участвовать в семейных трапезах, поднимался спозаранку, чтобы собственноручно поджарить себе яичницу на злополучной «холостяцкой», дождавшейся, наконец, своего истинного хозяина. Кто знает, не напоминала ли она ему ещё о чем нибудь?.. Конечно да; но дядя ни разу не заикнулся об этом, упрямо делая вид, что и думать забыл об утраченном семейном счастье.
Мораторий был нарушен в день Гарриного семнадцатилетия, когда Оскар Ильич, на самом-то деле всегда свято помнивший эту дату (и даже, кажется, подобно Штирлицу запершийся в туалете, чтобы отметить её в одиночестве рюмкой водки!), передал мне, официально приглашённой на вечеринку, подарок для брата: огромный, тяжеленный полиэтиленовый свёрток, прочно перевязанный бечёвкой, под которую была втиснута стандартная почтовая открытка о трёх розочках. То был январь; как раз накануне ударили морозы, дорогу сковала гололедица, и я еле дотащила подарок, даже не подозревая, что у него там внутри, — но когда мы с Гарри развернули свёрток, я сразу узнала дядины учебники по психологии; счастливый виновник как увидел их, так упал животом на диван и начал дико хохотать. Я, донельзя уставшая, злая как чёрт, холодно поинтересовалась, чему он, собственно, так радуется; утирая слёзы, брат ответил, что, видимо, носить эти книги туда-сюда — моя карма, так что нынешней весной он, пожалуй, подарит их дяде Осе на день рождения — нарочно, чтобы не лишать меня удовольствия в третий раз перевезти их через пол-Москвы…
Угрозы своей он, конечно, не выполнил, напротив — в день «икс» появился на пороге нашей квартиры в одном из лучших костюмов, держа на отлёте роскошный букет чайных роз. Подарок тоже оказался вполне на уровне: «Паркер» с золотым пером и дорогой органайзер. Весь вечер Гарри блистал светским обхождением, выказывая бывшему отчиму прямо-таки сыновнюю почтительность, — так что даже мама, с давних пор считавшая «Игорька» сомнительной личностью, сменила гнев на милость, признав, что уж в чём-чём, а в умении вести себя ему не откажешь.
И лишь одна я знала правду. Не далее как на днях моего названого брата вдруг осенила мысль, что призвание призванием, деньги деньгами, — а подумать о высшем образовании всё-таки не мешало бы. А так как выбор вуза был ему абсолютно безразличен — «Я — профессиональный иллюзионист…», — то он и предпочёл путь наименьшего сопротивления, решив подольститься к Оскару Ильичу, у которого ещё со времён аспирантуры остались кой-какие связи в МГИПУ. От армии Гарри давно и благополучно отмазался (тоже благодаря связям — на сей раз тёти-Зариным), а, значит, вполне мог позволить себе роскошь стать гуманитарием.
Он не прогадал. Это я, Гаррина душеприказчица, знаю, как ловко мой братец умеет имитировать любые чувства — от ледяного презрения до восторженного обожания, — но бедный дядя Ося, давно отвыкший от уважения — да что там, просто от человеческого отношения к себе! — был не на шутку тронут; а, узнав, что «сынок» решил пойти по его стопам, даже прослезился. Стоит ли говорить, что он с блеском выполнил свою задачу: благодушные профессора с таким энтузиазмом приветствовали «мужское пополнение» в своей альма-матер, что Гарри, по-моему, даже к экзаменам готовиться не пришлось.
Осенью счастливый отчим получил очередной букет роз — уже не от абитуриента, а от студента Гудилина. А тут вдруг новый поворот: один из почтенных профессоров, узнав о бедственном положении бывшего аспиранта, пообещал тому содействие в трудоустройстве — и тут же, с ходу, предложил вакансию у себя на кафедре. В общем, было похоже, что прихотливая фортуна вновь поворачивается к дяде лицом…
Почему же он всё-таки уехал? Мы так и не поняли. Просто однажды мне, вернувшейся из «Гудилин-холла», показалось, что в квартире как будто чего-то не хватает; я долго не могла сообразить, чего же именно, пока не начала переодеваться и не полезла в платяной шкаф. Ба! — верхняя-то полка, где раньше лежали дядины вещи, пуста!.. Я забегала по квартире: и точно — нет ни тапочек, ни знаменитых клетчатых баулов, ни облезлой зубной щетки в стакане… Пепельница чистая… Что такое?.. Пришли с работы родители, но не прояснили ситуацию (как я надеялась), а только были удивлены не меньше моего: они уверяли, что в тот день и словом не успели перемолвиться с Осей, — а, значит, едва ли могли чем-то обидеть его или унизить.
Позвонили в Воронеж, — но и дедушка Илья, хоть и с нетерпением ожидавший сына, знал не больше нашего. Тайна…
Правда, задним числом я вспомнила, что, когда сидела у Гарри, произошёл странный эпизод: зазвонил телефон, брат снял трубку, сказал «Алё», послушал минуты две-три — а потом в своей фирменной манере витиевато выматерился, после чего спокойно вернул трубку на рычаг. Батюшки, да уж не был ли то Оскар Ильич?!.. Но спросить я так и не решилась.
Циничный Гарри уверяет, что, дескать, Оскар Ильич, в кои-то веки обнаружив, как оформилась и похорошела его маленькая воспитанница, просто-напросто бежал от соблазна. Чушь. Гораздо ближе к истине мне кажется причина, указанная в одном из дядиных любимых стихотворений — он частенько нам его цитировал:
«Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид».
Часть II
1
Вы будете смеяться, дорогие коллеги, но вторая моя встреча с профессором Калмыковым, на сей раз почти осознанная, произошла в Интернете — да-да, том самом, откуда мы, ваши непутёвые студенты, берём тексты рефератов и курсовых. Канун моего семнадцатилетия: четыре месяца назад названый брат подарил мне компьютер…
Ну, как «подарил»?.. Просто наш иллюзионист, очень трепетно относящийся к антуражу вообще, не говоря уж о собственном антураже, решил сменить старенький, со скрипом думающий Compaq на более престижную марку. Ремесло целителя, которое Гарри не забросил и студентом, приносило ему достатоШный доход — и вот он выполнил свое намерение, водрузив на стол «Пентиум» с широченным экраном. А неделю спустя угрюмый, сутуловатый юноша, один из Гарриных… нет, не друзей — их у брата никогда не было, если не считать меня, конечно, — а приятелей-прихлебателей, благоговевших перед его могуществом, доставил мне устаревшую модель в комплекте с модемом и двумя СD-колонками: щедрость, неслыханная даже для Восьмого Марта, к которому Гарри умело приурочил акт дарения.
Я долго удивлялась: почему брат, который при всей своей неудержимой, почти маниакальной страсти к роскоши всегда был немного скуповат, просто-напросто не загнал кому-нибудь старое «железо»?.. Пока со стыдом не сообразила: да ведь он попросту выселяет меня из своей комнатушки, так пришедшейся мне по душе — выселяет, как когда-то Оскара Ильича! Что делать: Гудилины — такое гостеприимное семейство, что мне и в голову не приходило, что я своими визитами могу мешать чьим-то личным или профессиональным планам. Каюсь!..
Так или иначе, я не осталась внакладе. Компьютер был хорошенький, ладный; экран его представлял собой идеальный квадрат, чьё синее мерцающее свечение заставило меня в одночасье отречься от всех былых привязанностей — светового микроскопа, хрустального шара, с чьей помощью Гарри предсказывал будущее, и даже маминых голубых бус. Заботливый брат заправил жесткий диск множеством логических игр, в числе которых были и шахматы — и стоит ли говорить, что сражаться с неживым предметом оказалось куда интереснее, чем с Гарри, который, в общем-то, только думал, что был мне полноценным партнером. Словом, новый друг отлично заменил старого. Да и тот меня не забывал и время от времени слал забавные весточки: «Привет-привет! Сегодня был клиент с особой приметой, тебе бы понравилось: шесть пальцев на руке! Уверял, что он Сатана, умолял „сделать хотя бы что-нибудь“! Посоветовал ампутацию, взял сто баксов за консультацию…» — и тэдэ и тэпэ.
Иногда вместо письма я находила в ящике открытку с изображением цветка («Виртуальные розы») или заката («Виртуальные закаты»). А как-то раз он предложил мне встретиться в чате-болталке. Что за «болталка»? Гарри объяснил: это такое место в Интернете, куда люди заходят, чтобы, скрывшись под «никнеймом», поболтать о том о сем…
Я, всегда любившая анонимность, заинтересовалась — и мы с братом, ткнувшись туда-сюда, обжегшись на грубости слишком юных камрадов, осели в комнатке с уютным названием «У Даши». Тут я обратила внимание вот на какой любопытный казус. Гарри, которого я «в реале» еле-еле узнавала в лицо, здесь, в чате, выдавал мне свое присутствие моментально, под каким бы ником не вошел в болталку («Воланд», «Мистер Икс», «Мастер Смерть», «профессор Мориарти», всегда в чёрном). Я всё спрашивала себя: почему так происходит? Потому, что все его псевдонимы связаны тематическим родством? Нет — похоже, всё дело в слоге, резко контрастирующем с безлико-развязной манерой остальных чатлан. Даже в маске оставаясь снобом, Гарри никогда не прибегал к общепринятым виртуальным ужимкам, вместо весёлых смайликов писал «шучу», вместо грустных — «увы», «к сожалению» и даже «как ни печально»; не рисовал милых рожиц, не писал «гы-гы», если в тексте послания сквозило что-то смешное, и тщательно соблюдал правильность орфографии и пунктуации.
Впрочем, пустая болтовня быстро наскучила матерому шарлатану, привыкшему быть в центре внимания, и он занялся тем, что любил больше всего — созданием иллюзий. Как-то раз, помнится, мы с ним три дня подряд изображали буйную виртуальную страсть — на потеху завсегдатаям, встречавшим каждую нашу ссору и примирение одобрительным «гыыы». Параллельно Гарри подзуживал меня в строчке привата:
«А знаешь, что самое лучшее в МГИПУ им. Макаренко?»
Я: «Ну, что?»
Гарри: «Девушек тут — как подсознательных мотивов: 95 на 5 осознанных (т.е. сознательных молодых людей!)»
Или: «А ты кем хотела бы стать — матроной, наложницей, гетерой или жрицей?»
Это их историк недавно рассказал им о женских социальных ролях, принятых в античном обществе — и предприимчивый Гарри с лёгкостью уложил в эти категории всю дамскую часть своего курса. Матроны — взрослые тётки, обременённые работой или семейством: держатся солидно, особняком, а за иными по вечерам приезжают суровые мужья на лакированных «тойотах»; с такими лучше не связываться — хлопот не оберёшься. Жрицы — юные, серьёзные, только-только вылезшие из-за парт круглые отличницы, повёрнутые на учебе; увидеть их всегда можно в первом ряду, а узнать — по строгим, насупленным личикам и постно сжатым губкам; тоже не очень-то привлекательный тип. Гораздо больше Гарри интересовали хорошенькие, смешливые наложницы, стайками вьющиеся вокруг мальчиков, — а также надменные, эрудированные, знающие себе цену гетеры. Случаются, конечно, и рокировки — только за зиму он, Гарри, навёл на курсе ух какого шороху. Уже к Новому Году несколько чопорных жриц, забросив конспекты за мельницу, переквалифицировались в наложницы; иные наложницы выросли до гетер, — а одна чинная матрона ухитрилась проделать полный круг, разойдясь с мужем и став, таким образом, гетерой, потом постепенно опустившись до наложниц — и лишь недавно (видно, от безысходности) пополнив ряды суровых жриц… Ну, а в общем, подытожил брат, рано или поздно сдаются все: такова уж специфика педвуза.
Я, хоть и посмеивалась над его занимательной социологией, в душе прекрасно понимала, что он попросту отпугивает меня от своей альма-матер — боится, что я каким-то образом помешаю его личной жизни. Но для меня уже стало привычным делом защищать свой выбор: старшие его тоже не слишком-то одобряли — они предпочли бы видеть меня студенткой физтеха (дед Илья: «Да ты только вслушайся, как звучит: «Веточки параболы смотрят вверх!..») Бедняги считали, что я просто-напросто влюблена в Гарри, вот и «волочусь за ним, как хвост» (мама); я не хотела ещё больше расстраивать их, признаваясь, что на самом деле стало для меня решающим: давняя дяди-Осина оговорка, злая, но меткая, выскочившая у него в приступе самоуничижения и гордыни, звучавшая — не ручаюсь за точность! — примерно так: «Лучшие специалисты в нашей области получаются из адаптированных идиотов».
2
В компьютере покойного профессора сохранилось несколько фрагментов нашей с ним переписки — они приведены у меня без купюр. Вот, например, очень раннее, яркое и болезненное воспоминание — пиковейший момент моего детства. Однажды, когда я, забившись в тесный уголок между тахтой и батареей, наслаждалась созерцанием нежно-голубого стеклянного чуда, чья-то грубая, жёсткая рука (отцовская? дяди-Осина? нет, скорее мамина!) вдруг попыталась вырвать его у меня — да так неловко, что леска, державшая бусины, лопнула и мои непослушные друзья раскатились по всей комнате. От испуга и возмущения я заревела в голос; увы, к ловле беглецов меня не допустили, что делало обиду ещё более горькой и непоправимой…
Vlad: Очень хорошо, Юлечка!))) И что же случилось после того, как рассыпались бусы?..;)))
Юля: Несколько часов спустя, по какому-то наитию забредя в родительскую спальню и взгромоздившись на стул, я обнаружила любимую игрушку на подоконнике: та, усилиями взрослых вновь обретшая целостность, покоилась поверх глубокой поперечной трещины, упиравшейся кончиком в пластмассовое основание старой настольной лампы, чей абажур был давно и безвозвратно утерян, а раздражающе-яркие лучи, пронизывая бусинки, ложились на изжелта-белую поверхность нежными голубыми пятнышками. Задрожав от восторга, я схватила ожерелье, уставилась на него в тупом блаженстве… и тут мне стало нехорошо. Какой же это маньяк дерзнул так гнусно исказить родной, любимый облик, произвольно поменяв местами тяжёлые шарики, каждый из которых я знала в симпатичное одноглазое лицо?.. Более тошнотворной картины я в жизни не видывала; на мой отчаянный рёв сбежалось все семейство во главе с дядей Осей, уже потирающим руки в предвкушении очередного психологического эксперимента.
(Нечто подобное я пережила три года спустя, когда мы с Оскаром Ильичом пошли в цирк и я увидела, как два клоуна, загнав свою коллегу в шкаф, распилили тот натрое и ловко перетасовали получившиеся кубы, — а когда дверцы снова отворились, бедная женщина предстала перед зрителями в жутком и постыдном виде — всё у нее было не там где надо: ноги посередине, руки и живот сверху, грудь с плечами внизу, но самым ужасным оказалось все-таки лицо, застрявшее где-то между пятками, перевёрнутое, но так и не переставшее широко, счастливо, белозубо улыбаться).
Vlad: ☺
Он, не в пример Гарри, обожал всякие такие штучки-дрючки.
А познакомились мы с профессором случайно — в так называемой «обсуждалке», а попросту — книге отзывов, что виртуальной цепочкой была прикреплена к статье некоего И. Кумыха об аутизме, случайно пойманной мною на каком-то психологическом сайте. Автор утверждал, что РДА (ранний детский А.) — вовсе не болезнь, как считает большинство исследователей, а, напротив, что-то вроде новой ступени эволюционного развития, на которую со временем переберется и весь Человек (в глобальном смысле термина). Недаром же число аутистов (то есть людей абсолютно самодостатоШных, умело творящих собственные вселенные и вообще молодцов!) с каждым годом, по статистике Минздрава, неуклонно растет. Известно также, — добавлял Кумых, кандидат медицинских наук, — что едва ли не треть признанных историей творцов, подаривших Земле величайшие ценности науки и культуры, выросла именно из аутичных детей, равно как и добрая половина прославленных и кровавых тиранов, активно эти ценности уничтожавших; ну как тут не задуматься о существовании некоей высшей расы, упомянутой ещё Достоевским (тоже, кстати, аутистом)?!
Целясь курсором в массивную кнопку «Обсудить», торчащую под текстом, я предполагала послать смелому автору две-три виртуальных улыбочки, не более; но унылый теологический диспут трех маститых душеведов, тихо чатившихся в узком окошке чуть ниже, смотрелся до того внушительно, что лезть туда показалось мне неприличным и наглым. Только я собралась кликнуть «Назад», чтобы вернуться на предыдущую страницу, как вдруг экран конвульсивно мигнул — и в окошке появилась новая строчка:
Vlad: Чушь собачья! (((
Это задело меня: критику статьи я, по понятной причине, уже воспринимала как личное оскорбление, поэтому тут же полезла в бочку, за спешкой даже не успев придумать себе достойного никнейма:
Юля: Почему это вы так считаете?! —
и стала ждать. Ответ пришел быстро и оказался до того неожиданным, что я чуть из чата не вылетела:
Vlad: Я сам адаптированный аутист, но без мании величия (((.
Дальнейший диалог выглядел примерно так:
Юля: Ой, здорово, я тоже!!!)))
Vlad: Вот мы и обменялись краткими аутобиографиями)))
Юля: В смысле — автобиографиями?..
Vlad: (((Это неграмотно, неверно! ((((никогда не говорите так (((! правильно произносить аУтобиография — от греческого слова «аутос», сам; от этого корня происходят также «аутизм», «аутоэротизм» и «аутодафе»…;)
Юля: А я думала, «авто» — просто более привычная для русского уха транскрипция. Никто же не говорит, например, «аутомобиль»…
Vlad: Юлечка, да я и не требую от вас говорить «аутомобиль»!!! (((В чем-то вы, конечно, правы, — по сути, «авто» и есть «ауто». Но этот корень давно уже имеет само-стоятельный смысл! То есть — авто-матический! «Автоматическая биография» — бред собачий! Головой надо соображать, а не автоматически стучать пальцами по клавиатуре!!! (((((
Юля: ОК…
Уже тогда я подспудно чувствовала, что с профессором лучше не спорить.
Ай нет, вру! Профессором Влад в ту пору ещё не был. «Доцент кафедры медицинской психологии в одном крупном учебном заведении», — так, слегка иронически, представился он, когда узкие рамки «обсуждалки» стали нам тесны и мы обменялись электронными адресами. А потом, видимо, счёл, что для виртуального аУтопортрета этого предостатоШно. А я из какой-то странной стыдливости (боялась сглазить, что ли?..) не сказала ему, что собираюсь на психфак МГИПУ им. Макаренко. И потом не раз думала, что зря — кто знает, скольких проблем помогло бы мне избежать это признание?.. Но, похоже, судьбе угодно было расставить фигуры так, чтобы не я у него, а он у меня оказался в долгу.
Что вы там шепчетесь, коллеги?.. Хорошо, сейчас буду рассказывать всё толком и по порядку. Короче, в один прекрасный день мне стало ясно, почему Влад так взъелся на статью ни в чем не повинного Кумыха.
Что-то вроде профессиональной ревности. Оказывается, вот уже несколько лет он сам готовит объёмистый труд на тему аутизма — научно-популярную, неожиданную, в перспективе до ужаса захватывающую книгу. — Ой, как интересно! Так вы ещё и писатель! А называться как будет, если не секрет?..
— Никакого секрета: рабочий заголовок — «Волшебный мир», автор — В.П.Калмыков (упс, Юлечка! (((вот я и выболтал вам свой подлинный «нейм»! )
— О_О
— Вы ведь поможете мне, правда?.. Могу я на вас рассчитывать?…
Он мечтал описать удивительные замкнутые миры — настоящие маленькие вселенные, в которых, утверждал Влад, его герои обитают с самого рождения. (Или будет правильнее сказать, что эти волшебные миры обитают в них?) Когда-то, проводя исследования в специнтернате, он изучил их множество, и каждый из чудо-мирков — если, конечно, удавалось достучаться до сознания пациента, — очаровывал автора (а, значит, и будущих читателей!) неповторимым своеобразием и яркостью красок — таких, что и не снились Homo vulgaris («человеку нормальному»). Пиршество ощущений, пиршество чувств, мыслей, звуков, категорий, букв, чисел, ещё чего-нибудь совсем уж неожиданного… Кстати, мое «предметное царство», о котором я недавно ему рассказала в письме, как нельзя лучше вписывается в концепцию… Что скажете, Юлечка?..
А что я могла сказать? Возможность стать соавтором… — да что там, хотя бы проходным персонажем бестселлера (а доцент замахивался именно на такой результат!) польстит кому угодно. Вот и я всё с большим наслаждением предавалась ностальгии, выискивая в памяти всё новые «золотые крупицы опыта», как выразился бы Гарри, или «пиковые моменты», как называл их Влад, который был страшно доволен моим усердием и подбадривал меня, как умел: — Юлечка!))) Клёво!))) Бутылка шампанского за мной!))) — Шампанское я ненавижу с детства — с того самого дня, где мой названый брат приподнимает сковородку, — но этот момент казался мне недостатоШно пиковым, чтобы охлаждать им авторский пыл.
И вдруг всё кончилось. В один прекрасный день доцент Калмыков — хочется верить, что неумышленно! — вместе с очередным одобрительным смайлом прислал мне и знаменитый вирус «Ай лав ю», в одночасье стёрший с жёсткого диска всю хранившуюся там информацию — включая игры, старые письма и, что самое грустное, электронные адреса. Поначалу-то я (просто ещё по-щенячьи не веря в существование необратимых явлений) не слишком расстроилась, — но вот два дня спустя ко мне зашел Гарри, чтобы с горем пополам восстановить утраченное, и я со стыдом поняла, что, несмотря на свою феноменальную память, адреса гениального доцента воспроизвести не могу.
Тут-то мне и стало не по себе: оказывается, я успела всерьёз к нему привязаться. Можно было надеяться, что рано или поздно он сам даст о себе знать; но шли дни, а от Влада всё не было вестей, что наводило на зловещую мысль, что беднягу постигла та же напасть. А, может, он просто решил, что моих воспоминаний уже достатоШно для книги?..
Я ткнулась было в «обсуждалку», но там, естественно, не осталось и следа В.П.Калмыкова, доцента кафедры медицинской психологии неизвестно какого вуза. Было похоже, что наши виртуальные дороги разошлись навсегда.
Сперва я сильно по нему скучала. Всё-таки до сей поры никто не понимал меня так хорошо, как бывший аутист Влад, и я чувствовала, что в каком-то странном смысле он был и остаётся самым близким мне человеком — даже Гарри, натура (как мне казалось) излишне здоровая, не мог его заменить. Потом, постепенно, печаль начала утихать. Мы ведь, аутисты, абсолютно самодостатоШны и прекрасно обходимся без друзей, даже виртуальных. Обошлась и я, и к тому времени, как МГИПУ им. Макаренко открыл мне свои тяжёлые двери, загадочный коллекционер чужих воспоминаний успел сам стать воспоминанием. Тогда я и подумать не могла, что этот забавный эпизод — лишь предисловие к чему-то большему. А то бы, конечно, запомнила нашу переписку более подробно! Но Гаррин хрустальный шар, оказавшись дешёвой шарлатанской снастью, напрочь лишил меня шанса заглянуть в будущее.
3
Краткая справка для друзей, родственников и прочих «групп поддержки», что так активно машут мне сейчас из глуби зала плакатиками «Юля, мы с тобой!!!» и серыми (имеется в виду, наверное, пресловутое вещество!) флажками с надписью «Психфак».
«Головное» здание МГИПУ им. Макаренко — конгломерат унылых грязно-свинцовых коробок (среди них особо примечателен «корабль», семиэтажное строение факультета педагогики с выеденными ректоратом недрами, а также «паровозик» — длинный, узкий блок общаги) стоит на южной окраине города в мрачной компании промышленных построек и печальных заброшенных пустырей. Снаружи оно кажется некрасивым и скучным, зато внутри!.. Причудливые переплетения коридоров, переходов, запасных выходов, чёрных лестниц и лифтов с хитрой схемой «живых» и «мёртвых» кнопок давно превратили здание вуза в настоящий аттракцион — чудовищный в своей изощрённости лабиринт, где заплутал бы даже Ясон с его магическим клубком, — и, помнится, в пору вступительных испытаний, в панике плутая по зловещим закоулочкам, я всерьёз жалела, что не додумалась прихватить из дома катушку ниток. Несчастному, запаренному, издёрганному абитуриенту приходится изрядно попотеть, чтобы добраться до логова Минотавра — экзаменационной аудитории тож!..
Причиной тому — вовсе не чей-то злой умысел или каприз, как можно было бы решить с перепугу, а просто создавалась «голова» бестолково, необдуманно, урывками. Влад рассказывал мне: еще в начале 60-х вуз, весь целиком, ютился в убогой кирпичной пятиэтажке близ дремучего леса, куда будущим «инноваторам» приходилось добираться на перекладных. Но их выпуск ещё успел краешком зацепить начало «большой стройки», которой было суждено затянуться на добрых десять лет, чтобы, слепо наращивая корпус за корпусом, превратить поначалу скромное, даже стильное здание в нечто чудовищное. Прекратился же сей архитектурный бум, рассказывает опять-таки Влад, благодаря маленькой криминальной истории: после того, как в 72-м году арестовали главного бухгалтера Ингу К. и её мужа, проректора по хозчасти, после того, как весь вуз узнал об их жутких финансовых злоупотреблениях, оставшимся на свободе преемникам стало казаться (возможно, не без оснований!), что жилища для новых, прогрессивных факультетов куда выгоднее арендовать, чем строить…
Вот так и случилось, что мы сидим теперь здесь, в тихом уютном переулочке близ Чистых прудов: еще зеленое яблочко психфака вопреки пословице укатилось от развесистого древа МГИПУ на добрых пол-Москвы!..
Прежде чем войти сюда, наши гости наверняка залюбовались прелестным аккуратным фасадом — нежно-бежевым, с четырьмя белыми коринфскими колоннами; если же не полениться и обойти здание целиком, в душе родится странное ощущение «временной петли»: то ли вспоминаешь будущее, то ли предвидишь прошлое, пережитое не тобой, но кем-то очень похожим на тебя за этими кое-где уже слегка облупившимися стенами… Таков уж он, причудливо-романтический, обаятельно несовременный маленький дворец с его загадочными выступами, эркерами, башенками неизвестного назначения и огромными круглыми, пыльными окнами, сквозь которые с трудом, но можно разглядеть широкие, просторные лестницы с массивными, чугунными, узорчатыми перилами: будто вдруг переносишься в какой-то прочитанный в детстве авантюрный роман, чьё действие происходит в старинном замке — да, в сущности, здание факультета и впрямь очень старое: до войны здесь, кажется, ютилась школа-интернат. Стоит ли говорить, что я страстно влюбилась в этот памятник архитектуры, не успев ступить на его порог, — ну, а обнаружив, что ездить сюда могу трамваем, окончательно поняла: это судьба…
Входя в просторный, прохладный холл, сразу видишь могучую мраморную колонну, подпирающую высокий потолок. На ней укреплен матерчатый стенд с объявлениями и расписанием занятий. Взглянув направо, замечаешь гардеробную (в холода светлую и уютную, летом — пустую и мрачную, загадочно скалящую в полутьме все три неровных ряда кривых железных зубов), а налево — тяжёлую дубовую дверь с табличкой: «Деканат». Рядом — огромное тусклое зеркало в вычурной раме, украшенной золочёными завитушками. Обогнув колонну, попадаешь в коридор, ведущий к лестничной клетке, одну за другой минуешь несколько массивных дверей (кафе, кафедры и проч.), пока, наконец, не добираешься до последней, самой скромной, без таблички: войдя в неё и спустившись на пять ступенек, оказываешься в библиотеке (это бывший спортзал: в «абонементах» и теперь еще сохранилась шведская стенка и две баскетбольных корзины, читалка разместилась в раздевалке, а «ксерокс» — в каморке физрука).
На втором и третьем этажах идут лекции. Преодолевая одну за другой ступени парадной лестницы, можно услышать, как неторопливые, размеренные голоса почтенных профессоров и доцентов сплетаются в нестройный гул, который вскоре превращается в какофонию, пополняясь странными, тягучими, заунывными звуками; непосвящённые обычно удивляются тому, как плохо организован наш студенческий хор. На самом же деле то молится своим богам Космическое Братство — сомнительная, но состоятельная секта, арендующая у факультета актовый зал на третьем этаже и часть коридора. Акустика в здании великолепная, и, само собой, пение Братьев не лучшим образом влияет на учебный процесс; но, как бы ни раздражали педагогов эти нудные богослужения, им волей-неволей приходится терпеть их. Ведь каждая нота, пусть и фальшивая, обернётся вскоре рублём в преподавательском кошельке!..
Уважаемая комиссия, думаю, не обидится, если я напомню, что её заработок целиком и полностью зависит от предприимчивости Ольги Валентиновны Майоровой, нашего декана — смелой женщины, что вот уже много лет сытно кормит себя и коллег, сдавая факультет под офисы, склады и магазины!..
Сделки эти, прямо скажем, незаконны: мы ведь не хозяева здания, а всего лишь арендуем его у других арендаторов, то есть, по сути, оно чужое. Но умные люди давно придумали для таких случаев нехитрую лазейку. Так называемый «договор о совместной деятельности» (ДСД) сводится к простенькому бюрократическому фокусу: гендиректор фирмы, ищущей пристанища, формально устраивается на какую-нибудь мелкую фиктивную должность в деканате, приобретая таким образом хоть и шаткие, но все-таки почти легальные права на вкусненькие факультетские метры. В итоге едва ли не треть здания плотно заселена чужаками — и далеко не все они так безобидны, как шумные, но, в общем-то, смирные Космические Братья. К примеру, контору по загрантрудоустройству в торце второго этажа студентки стараются обходить стороной: специализируется она, в основном, на Турции и Греции, и все помнят, что Катя, Маша и Ай-Гирим (три хорошенькие первокурсницы, несколько лет назад попавшие к ней в лапы) так до сих пор и не вернулись на родину. Остерегаются и полуподвала, где под сенью библиотеки приютился юрисконсульт — тучный, пожилой, нездоровый кавказец с тяжёлым дыханием и масленым взглядом, вечно ищущий случая заманить кого-нибудь из зазевавшихся читательниц в свой пыльный закут.
Конечно, есть у нас и приятные соседи: например, уютный магазинчик дамского белья рядом с гардеробной — уж сюда-то девушки, что греха таить, заглядывают весьма охотно! — или, скажем, «Психея», небольшое турагентство на четвёртом этаже: студентам — услуги с пятипроцентной скидкой.
Но самую удачную сделку Ольга Валентиновна провернула четыре года назад — я только-только перешла на второй курс. Вернувшись с летних каникул, мы увидели, что гнусная оргстекляная панель с проволочной скобой вместо ручки — дверь так называемого «буфета», унылого пункта общепита, где за умеренную плату всегда можно было получить стакан «мочая» с костенеющим бутербродом, а то и тарелку прокисшей манной размазни — исчезла бесследно, а на её месте красуются крепкие ореховые створки в обрамлении стильно-рваной кирпичной кладки, то там, то здесь покрытой искусственным мхом. Очень романтично. Не выдержав, мы осторожно заглянули внутрь — и не без лёгкой грусти простились с нашей старой доброй столовкой… Мягкий сумрак; барная стойка в торце зала; несколько деревянных столиков, расставленных в шахматном порядке; тихий ненавязчивый джаз; одинокий лучик прожектора, заблудившийся на «танцполе»… Словом, перед нами было маленькое, но уютное и вполне презентабельное кафе, куда, казалось, сам бог велел зайти отметить начало учебного года.
Особенно популярным оно стало после того, как ректор выпустил указ, строго-настрого запрещающий кому бы то ни было «разливать и распивать спиртное в пределах учебного заведения». Факультет шипел и булькал, не зная, на что решиться, пока наконец, активисты из студсовета не догадались спуститься в библиотеку и лично выяснить у юрисконсульта: распространяется ли ограничение на метры, сданные в аренду — и вообще, можно ли по-прежнему считать их территорией вуза?.. Старый жук, сам большой любитель заложить за воротник, жестко ответил: «Нэт!» — и с тех пор наши светские львицы и львы горя не знают. Стекаются в «Пси» и курильщики, чьи былые места скопления завхоз давно обложил красными флажками с изображением перечеркнутого окурка.
И только в сессию, когда жизнь на факультете (вот как сейчас!) замирает под гнётом тоскливого страха и недобрых предчувствий, в «Пси» наступает затишье. Переступить его порог прежде, чем останется позади последнее испытание, издавна считается у нас дурной приметой. Впрочем, и тогда кто-нибудь нет-нет да и забежит хватануть для храбрости коньячку или, скажем, отметить победу над въедливым экзаменатором лёгким, игривым «Моndoro Asti»: циничные сокрушители традиций, не верящие ни во что, кроме своих сил, не переведутся никогда.
В один из таких дней — в самый разгар осенней сессии — некая третьекурсница, молоденькая, но очень скептичная, давно и надёжно приученная названым братом плевать на всякие там народные приметы и суеверия, спустилась в «Пси» слегка перекусить — а заодно и прийти в себя после неравной битвы за хрупкую «удочку», чуть не вырванную из её слабых ручек огромной рыбой — преподавателем социальной психологии Михаилом Семёновичем (строгим, но очаровательным господином с роскошной особой приметой: извилистым багровым шрамом через всю левую щёку).
4
Мы, аутисты, отличаемся от «просто людей» ещё и тем, что всегда предпочтём тишину (пусть даже гнетущую) весёлому гомону и гвалту. Вот и на сей раз я не могла не порадоваться встреченному в кафе спокойствию колумбария — даже музыка звучала тихо-тихо, словно обиженная скудностью аудитории. Не совсем ещё мертвы оказались два-три столика в тёмных углах зала, зато знаменитый Гриша, бессменный хозяин барной стойки, как видно, не вынес вынужденного безделья и дезертировал.
Что ж, торопиться мне было некуда, и я, присев на высокий стул, замурлыкала себе под нос, закачала ногой, рассеянно и праздно скользя глазами по шевелящимся в уютной полутьме фигуркам немногочисленных гостей.
Столик в правом дальнем углу как-то особенно живо привлёк моё внимание, — что и немудрено: пожалуй, за него зацепился бы взглядом любой, кто в этот час заглянул бы в «Пси». Элегантнейшая пара, сидевшая там vis-a-vis, как бы сошла с обложки глянцевого журнала или спрыгнула с телеэкрана, или даже нет — с шахматной доски в пиковый момент напряженного эндшпиля.
Черный король — изящный, загеленный до блеска жгучий брюнет в щегольском белом костюме — явно был под шахом своей прекрасной спутницы, стройной, длинноногой, длинноволосой блондинки в чёрном декольтированном платье. Продолжали шахматную тематику и дорогущие бутерброды, от которых стол прямо-таки ломился — белый хлеб с чёрной икрой, «бородинский» с осетриной; и только литровая бутыль с яркой этикеткой и вытисненной на стекле виноградной лозой — центральная фигура композиции! — несколько выбивалась из общего стиля. Впрочем, вряд ли именно это беспокоило эффектного молодого человека, который как раз сейчас, нервно комкая в руках салфетку, шептал что-то своей даме, — а та, чуть склонив набок маленькую головку, внимательно слушала, время от времени машинально-милым движением поднося к розовым губам изящные пальчики.
Девушку я узнала легко — то была некая Анна с пятого курса по прозвищу Русалочка. Таких дивных, густых золотистых волос, каскадом ниспадающих до самой талии, не было больше ни у кого на факультете, а, может, и во всём МГИПУ. Узнала я и коньяк: то был «Хеннесси». Что же до красавчика, сидевшего ко мне вполоборота, то его с головой — пиковой, густо набриолиненной головой! — выдавала царящая за столиком атмосфера гнетущей, удушливой роскоши, заставившая меня, как всегда, ощутить себя бедной родственницей — как я ни убеждала себя, что это всего лишь одна из тех иллюзий, какие он с детства умеет создать лёгким взмахом руки.
И всё же я обрадовалась неожиданной встрече. Парадокс — но, вместо того, чтобы сблизить ещё больше, университет, скорее, разлучал нас. Из-за растущего с каждым днем обилия невозделанных курсовых я уже не могла ни ходить в гости к брату так часто, как прежде, ни даже писать ему длинных писем; на факультете наши дорожки и вовсе не пересекались — и лишь изредка, выйдя на перемене из аудитории, я вдруг замечала в дальнем конце коридора элегантную фигуру в белом, лимонном или кремовом костюме, с гладко зализанными или, наоборот, романтически растрепанными кудрями, всегда с мобильным телефоном в руке (они тогда только-только начинали входить в обиход). Но не успевала я сделать и двух-трех шагов по направлению к заветной цели, как Гарри — если, конечно, это был он! — оказывался вне досягаемости, надежно скрываясь в толпе хихикающих, приставучих поклонниц. Пробираться сквозь их кордон мне вовсе не улыбалось — тем более что сам Гарри то ли не замечал меня, то ли делал вид, что не замечает…
Когда ж я в последний раз-то его видела?.. Ах, да — летом, в начале августа, когда Гарри, известный любитель семейных торжеств, закатил дома ошеломительно-великолепную вечеринку по случаю десятой годовщины его экстрасенсорной деятельности. Дым стоял коромыслом, пиво, коньяк и шампанское лились рекой, музыка гремела на все девять этажей, а «Гудилин-холл» на всю ночь перевоплотился в танцплощадку… словом, праздник был так грандиозен, что я не успела ни поговорить с братом, ни даже толком разглядеть его, — и единственной памятью, оставшейся у меня от этого дня, был незаживающий панариций на безымянном пальце, который я заработала, на пару с Захирой Бадриевной перемывая огромные айсберги посуды.
— Голодная? — коротко спросил Гарри, когда я, преодолев, наконец, дурацкую робость, подошла к столу. Заметив, что я неуверенно поглядываю в сторону стойки (там как раз в эту секунду, откуда ни возьмись, появился смурной, заспанный бармен), он снял с соседнего стула дорогущий крокодиловой кожи портфель, бережно переместил его на пол и пригласительно похлопал ладонью по освободившемуся сиденью. Я привычно повиновалась; брат небрежным жестом придвинул ко мне тарелку с бутербродами и вновь обратился к Русалочке, застенчиво ковыряющей пластмассовой вилкой капустный салатик:
— Морщинистая тварь!!! И ладно, если бы этот гад только порол — а порет он по-страшному, гоняет взад-вперёд по всему предмету!.. — так нет же! Эта сволочь ещё и отожжёт на твоих костях зажигательную джигу, жмурясь и притоптывая каблуками от удовольствия!.. Надеюсь, ты не забыла школьный курс геогра…
Тут Анна, чьей лебединой шеей я всё это время тайно, с завистью любовалась, одарила меня улыбкой — и, протянув ухоженную ручку, осторожно дотронулась до рукава своего кавалера, как бы напоминая ему, что я-то не знаю предыстории. Похоже, она, несмотря на принадлежность к высшему классу гетер, была девушкой доброй и деликатной. Но Гарри, с детства не терпевший, чтобы его прерывали, оскорбился:
— Надеюсь, ты не забыла школьный курс географии — австралийская и южно-американская фауна?! — злобно рявкнул он мне прямо в ухо.
От неожиданности я чуть не выронила себе на колени только что надкушенный бутерброд с толстым шматом паюсной икры:
— А что?..
— А то, — уже спокойнее ответил Гарри, — что надо быть броненосцем, чтобы сдавать такой ехидне, как этот старый козёл! Он и до вас ещё доберётся, готовься!..
Довольный тем, что удалось-таки ввернуть заготовленную загодя остроту, он одним махом опустошил рюмку с коньяком, наполнил снова, поднёс к глазам — и принялся сосредоточенно рассматривать янтарную жидкость на просвет, точно так, как (я знала) делал с хрустальным шаром, предсказывая доверчивым клиентам будущее:
— Раз уж у нас за столом новоприбывшие, — наконец, проговорил он ровным голосом, как бы ни к кому не обращаясь, — будет вполне уместно, если я расскажу всю историю с самого начала. Надеюсь, никто не возражает?
Две почтенные преподавательницы, мирно уплетавшие куриные крылышки с горошком в дальнем углу залы, на мгновение перестали жевать и с опасливым любопытством покосились в нашу сторону — но возражать не стали; а я подумала, что на моей памяти последним, кто осмелился возразить Гарри Гудилину, был Оскар Ильич — да и тот, по правде сказать, плохо кончил… К счастью, Анна — меня всё больше восхищала её удивительная тактичность! — тут же с готовностью нахмурила бровки, и успокоенный брат, вернув рюмку на стол, картинным жестом уткнул лоб в сплетённые пальцы.
Итак, в начале триместра, в ту самую сладостную пору, когда педагоги, разнеженные летним отдыхом, ещё хранят на загоревших лицах следы каникулярного благодушия и ничто не предвещает беды, произошло некое событие — на первый взгляд, незначительное, но впоследствии оказавшееся роковым. Преподавательница патопсихологии Марья Кирилловна Игрунова — молоденькая, симпатичная, всегда такая весёлая, настоящая гетера («Да! У нас были прекрасные отношения!»), вдруг ни с того ни с сего оматронилась — и, едва успев отчитать две-три лекции, неожиданно ушла в декрет.
А неделю спустя на свет божий невесть откуда выполз устрашающий мастодонт! Этого старого, уродливого и, судя по расположению морщин, склочного профессорюгу Гарри до той поры ни разу нигде не встречал: очевидно, все эти годы тот пребывал в анабиозе (по более поздним сведениям — в бессрочном академическом отпуске, где корпел то ли над какими-то загадочными «монографиями», то ли над второй кандидатской); как бы там ни было, Машенькин стул явно пришелся ему по вкусу. Плотоядно и даже с каким-то сладострастием потирая сухие, морщинистые, впрочем, хорошей, благородной формы аристократически-длиннопалые руки, гнусный узурпатор з сообщил удрученной аудитории, что «изрядно соскучился по живой, тонизирующей преподавательской деятельности». Такое вступление, не говоря уж о той постной и одновременно язвительной мине, с которой незваный гость оглядывал «будущих коллег», как-то сразу не понравилось Гарри, с детства обладавшему звериным нюхом на врага.
На всякий случай брат навёл справки. Знакомые аспирантки, которых Гарри «периодически пользовал», подтвердили его смутные подозрения: да, старикан и впрямь не прост — он, сказали они, из породы въедливых мизантропов, то есть из тех, кого не проведёшь на мякине. А вот это уж пардон!.. Золотой медалист, претендент на красный диплом и, как-никак, профессиональный фокусник, Гарри знал по опыту, что неприступных крепостей не бывает. Конечно, Мастодонт — именно так он почему-то сразу стал называть его про себя — был тёртым калачом, это прямо-таки бросалось в глаза, но тем интереснее представлялась брату грядущая схватка.
В тот же вечер он стал интенсивно к ней готовиться: достал из шкафа и как следует вычистил старый итальянский костюм, который вообще-то не очень любил, редко надевал и только теперь осознал его ценность. Хоть и весьма изысканный и дорогой, он всё же несколько отличался от его повседневных нарядов — то была строгая тёмно-синяя «тройка». Поразмыслив немного, Гарри засунул в нагрудный карман пиджака вызывающе красный платок…
— ?!..
— …Да, именно красный. Вульгарно?.. Кричаще?.. И отлично! Так и задумывалось: чтобы в старом, заржавленном мозгу Мастодонта намертво запечатлелось яркое цветовое пятно! Как известно, педагогам (особенно кто постарше и поопытней!) студенты кажутся… как бы это сказать… ну, в общем, все на одно лицо; а значит, чтобы привлечь внимание препода к своей персоне, нужна какая-нибудь резкая деталь — неожиданная, навязчивая и желательно нелепая. Прием грубый, но действенный.
Есть тут и ещё один психологический момент, куда более тонкий: красный платок, ассоциируясь с атрибутом давно ушедших времён — пионерским галстуком, — автоматически вызывает из подсознания лозунг «Всегда готов!»; а синий костюм созвучен школьной форме советского мальчишки, каким, без сомнения, был когда-то и сам Мастодонт. Иными словами, Гарри как бы демонстрирует преподавателю свою прилежность и готовность к работе, — а ведь не секрет, что студенты, активно выступающие на семинарах, обычно отделываются «автоматом» задолго до наступления судного дня. На это, собственно, и была рассчитана Гаррина стратегия — очень точная и, несомненно, сработавшая бы, если б красноту его платка не сожрала хлорная известь стариковского упрямства…
— Как так?.. — Это Русалочка Анна впервые осмелилась подать голосок — словно хрустальный бокал ущипнули за краешек. — Как это так?..
А вот так. Несмотря на то, что от блёклых черепашьих глаз Мастодонта не ускользала ни одна мелочь — недаром же всякий раз, как холодный, отрешённый взгляд падал на Гарри, лицо старика пугающе каменело! — он продолжал от семинара к семинару игнорировать красавчика-студента (как бы отчаянно тот ни тряс рукой, требуя слова). А стало быть, оставался неуязвим для его обаяния. И, что самое обидное, брат ведь знал, знал, почему! — дурацкий, нелепый до смешного казус, не имевший никакого отношения ни к личным качествам Гарри, ни даже к цвету его костюма; вот уж, действительно, патопсихология — пат, безысходность!..
Много лет назад Оскар Ильич, тогда ещё школьный психолог, по большому секрету открыл пасынку маленькую, но страшную учительскую тайну. В мучительную для каждого школьника минуту, сказал он, — да-да, именно в ту пиковую минуту, когда палец педагога медленно-медленно ползёт вниз по странице классного журнала, словно пытаясь тактильно отыскать слабое звено в списке учащихся; словом, в ту самую минуту, когда любой скромный работник сферы образования играет роль трагическую и грозную и даже особо циничные классные тузы поневоле трепещут, видя перед собою ужасный лик самого Рока, — что движет его пальцем, вдруг перевоплотившимся в жезл?.. Подлость?.. Гнев?.. Жажда мщения, как думают многие?.. Любовь к справедливости?.. Расчёт?.. Или, может быть, простая случайность?.. Нет, увы, нет; но стеснение и робость. До жути боясь обнаружить перед жестокими учениками своё косноязычие, большинство педагогов стараются избегать сложных, длинных или просто «нрзбр» слов — и вызывают к доске одних и тех же персон, чьи фамилии, благодаря своей простоте и ясности, начисто исключают возможность какой-нибудь смешной или обидной оговорки.
Чтобы убедиться в истинности отчимовой теории, лишь на первый взгляд сомнительной, Гарри понадобилось всего разок украдкой заглянуть в классный журнал. И правда… Горшкова, Петрова и Спиридонов пользовались у педагогов гораздо большим успехом, чем Кржепольский, Мкртчан и Шмидт; ещё хуже обстояли дела у Ирочки Поносовой и Олега Какучая; ну, а неизвестно где ударяемую югославку Ивану Петрович вообще никто никогда ни о чём не спрашивал, попросту выводя ей необидные четвёрки через каждые пять клеток.
Гарри был в шоке. Всё это время он наивно полагал, что учителям просто нравится ловить на лету искры его импровизационного дара — ну и заодно любоваться его красивым лицом. Ну а теперь? Теперь вдруг выяснялось, что виной всему — родовая карма, исправить которую не властен даже самый мощный экстрасенс…
— Как, Гарри!.. — не выдержала я. — Неужели и тебе это не под силу?!
…Да, не под силу — что и подтвердила история с Мастодонтом, у которого, как на грех, оказалась одна маленькая, но досадная слабость. А именно: старый чудак страстно, до умопомрачения гордился своей дикцией (по чести сказать, и впрямь превосходной — пожалуй, это единственное, что выгодно отличает его как лектора!).
Стоит ли говорить, что во время опросов он не желал снисходить до простых звукосочетаний, с трогательным тщеславием выбирая те, что позволяли ему в очередной раз щегольнуть быстротой и ловкостью языка?.. Его фаворитками были Гаррины соседки по скамье Вера Либкнехт и Нурия Хайбибайбуллина: изо дня в день он с маниакальным упорством поднимал их с насиженных мест — сперва беленькую, затем чёрненькую, — чтобы, гнусаво, но без малейшей запинки отчеканив их заковыристые названия, безжалостно прогнать сквозь весь недельный курс, не оставив камня на камне — ни от их извечной жреческой надменности, ни от наполеоновских планов незадачливого отпрыска плавной, звучной фамилии «Гудилин», которому оставалось теперь только надеяться, что на него, сидящего по иронии судьбы как раз между этими двумя занудами, случайно падет слабенький отблеск их славы.
Если б он успокоился на этом, дурак!.. Но хрустальный шар, столько раз, бывало, предрекавший его клиентам близкую опасность, ныне почему-то безмолвствовал.
Излишняя опытность подчас играет с нами злые шутки. Мой названый брат, весьма понаторевший в «арс аманди» с педагогами, не без основания полагал, что хорошо знает все их слабости. Вот, к примеру — ужас ужасов, то и дело овладевающий каждым лектором: сумел ли я сегодня «зацепить» аудиторию, не усыпил ли слушателей?!.. От этой напасти есть лишь одно средство, зато верное — так называемые «вопросы по теме»: любой предприимчивый студент может (и даже обязан!) задать их преподавателю в конце занятия, чтобы тот, поверив, что все эти сорок пять минут сотрясал воздух не напрасно, проникся к спрашивающему истерическим обожанием.
Сказав себе так, Гарри решил, что сейчас этот трюк особенно уместен — как говорится, если гора не желает идти к Магомету, Магомет сам придет к горе. (NB: вопрос должен быть не абы каким, а позаковыристее: «препам» приятен лёгкий массаж мозгов. А лучше всего покуситься на какую-нибудь старую, заплесневелую научную догму, которую до сих пор никому и в голову не приходило опровергать. Ведь ничто так не умиляет старых профессоров, как вдохновенный студент-революционер, с весенним энтузиазмом вытряхивающий пыль из прописных истин; на их жаргоне это называется: «Умеет думать головой!»)
Несколько дней прошли впустую. Нет, не то чтобы мой названый брат туго соображал — просто все эти гнусные патологии, чьи тошнотворные описания Мастодонт изо дня в день излагал на едином дыхании, ни разу не запнувшись, были настолько омерзительны, что Гарри не хотелось не то что вникать, но и просто лишний раз слышать о какой-нибудь очередной «манИи» или «патИи» — с ударением на предпоследний слог, как это принято у медиков. Так продолжалось до тех пор, пока профессор не добрался до, так сказать, царицы всех психиатрических заболеваний — шизофрении. Сей звучный термин, давно захватанный дилетантами, именно по этой причине не вызвал у брата особенно тягостных ассоциаций, — а, кроме того, он вспомнил, что в своё время Оскар Ильич, не на шутку озабоченный темой безумия, снабдил его массой интересных сведений, которые теперь, похоже, дождались своего часа. Всю лекцию Гарри напряжённо смекал, чем бы эдаким угостить пресыщенного душеведа — и к концу занятия сформулировал весьма, как ему казалось, стильный вопросец о «позитивной шизофрении»…
— Что-о-о?!..
— …Да-да, вы не ослышались — «позитивной шизофрении». Звучит эффектно, не правда ли?.. А мысль, противотанковой миной засевшая в этом словосочетании, была, поверьте, ещё эффектнее.
Итак, едва седой, костистый, величавый пономарь, сжалившись, наконец, над осовелой аудиторией, с громким хлопком закрыл свой массивный «требник» — аж пыль во все стороны полетела! — Гарри поднял руку. Кустистая пегая бровь Мастодонта тут же изогнулась в форме вопросительного знака: до сей поры студенты не очень-то баловали его своим вниманием. Ну что ж, мы вас слушаем, молодой человек…
Тот неторопливо поднялся, откашлялся, поправил двумя пальцами красный платок на груди и начал:
— Скажите, профессор, — именно так, слегка по-старомодному, предпочитал он обращаться к своему противнику, — найден ли уже кардинальный способ лечения шизофрении?..
Вопрос-провокация: ответ на него Гарри, конечно же, знал и сам — Мастодонту оставалось лишь «озвучить» его. Нет, мол, не найден; разумеется, наша медицина шагнула далеко вперёд, сказав «нет!» зловещим инсулиновым инъекциям — пациентов, помнится, разносило от них до безобразия, — но по-прежнему не даёт никаких гарантий, довольствуясь как можно более длительным растягиванием ремиссии — периода просветления тож… Ну-с, вот, собственно, и всё; а в чём дело-то, юноша?..
— Уважаемый профессор! А не считаете ли вы, что сама идея лечения шизофрении безнадёжно себя изжила?..
Такого поворота Мастодонт не ожидал; его худое, морщинистое, обезьяньи-подвижное лицо изумленно вытянулось.
— Что-то я не совсем понял, — сварливо буркнул он. — Нельзя ли поподробнее, молодой человек?
Почему же нельзя?! Зря он, что ли, сидит тут как дурак с красным платочком?! Ещё как можно! Короче, так: учёными давно подмечена тесная связь гениальности с безумием. Есть версия, что шизофреникам принадлежит добрая треть величайших духовных, культурных и научных открытий, до сих пор смущающих стыдливость интриганки-Вселенной. Коперник, Бруно, Данте Алигьери, Н.В.Гоголь, Ван Гог… можно до бесконечности продолжать этот печальный и грандиозный список, да и ныне, если верить статистике, пациенты психиатрических клиник продолжают удивлять нас неожиданными, спонтанными взлетами художественной и поэтической мысли…
Так, может, вообще не стоит лечить этот загадочный, ещё не до конца изученный медиками недуг?! Как знать, не обкрадываем ли мы пациента, пытаясь вывести его из болезненного состояния, не лишаем ли массы творческих возможностей?!! Ведь из всего вышесказанного сама собой напрашивается мысль, что шизофрения носит не столько негативный, сколько позитивный характер, — а, стало быть, чем без толку мучить мёртвого припарками, не лучше ли переводить зловещие симптомы безумия в созидательное — так сказать, позитивное ру…
— ДостатоШно!!!
Что случилось?! Только теперь сообразив взглянуть в лицо собеседнику (о чём он как-то всегда забывал в ораторском пылу!), наш старательный студент прочел на его мятом пергаменте лишь откровенную скуку — да ещё, пожалуй, брезгливость. — ДостатоШно, — вяло повторил тот, махнув рукой, и Гарри, так и не договорив, вынужден был медленно, с достоинством опуститься на скамью.
А старик, раздраженно заходив по аудитории, заговорил: все эти россказни — бред собачий, он слышал их десятки раз, шизофрения — органическое заболевание и ничего более, а говорить о ее «позитивности» — всё равно что сказать «позитивный грипп» или «позитивный педикулёз»… Ну, в общем, лекция закончена, все свободны — в том числе и вы, прилизанный молодой человек с дурацким красным платком.
Брат был убит («никогда ещё я не чувствовал себя таким идиотом», признался он, залпом опустошая очередную рюмку). Пытаясь хоть как-то спасти положение, он сделал совсем уж очевидную глупость: с азартом в голосе крикнул, что на следующем семинаре докажет свои тезисы наглядно. Профессор пожал плечами, но спорить не стал — и уже почти миролюбиво пробурчал под нос, что, дескать, готов признать свою неправоту, если «доказательства» окажутся вескими. Гарри, такой многоопытный, такой искушённый, на сей раз почему-то даже не заподозрил, что его заманивают в ловушку.
Придя домой, он тут же полез в книжный шкаф: если ему не изменяла память, где-то в глубине, на нижней полке, вот уже несколько лет пылилось в бездействии роскошное немецкое издание — толстенный, отлично иллюстрированный, упакованный в суперобложку том, повествующий как раз о творчестве шизофреников. Причудливо-яркие образцы их живописи, а также стихи (жаль, без перевода!) представлены там в громаднейшем изобилии. Удастся отыскать эту чудо-книгу — и Мастодонт будет посрамлён… Увы! Гарри несколько раз перешерстил личную библиотеку, но заветного тома так и не нашёл — и лишь к концу дня, цепенея от ужаса, вспомнил, что сам же некогда и сунул его в чемодан Оскару Ильичу вместе с зубной щёткой и прочими интимными вещами…
Чёрт, что же делать?! Проклятая книга была единственной его надеждой!.. В какой-то миг у брата даже мелькнула мысль заказать билет до Воронежа — за уик-энд он вполне смог бы обернуться, — но он тут же отбросил её, как несостоятельную: унизиться перед «Ильичом» было бы ещё противнее, чем перед Мастодонтом, которому он, по крайней мере, не успел ничем особенно насолить. А всё же, как ни крути, хоть что-то предъявить старику надо было. И тогда…
— …И тогда я снял со стены свою картину — ну, помнишь, ту, «Эсмарха»?..
Конечно, картину я помнила, она мне очень нравилась: её написал, обрамил и повесил над кроватью сам Гарри, на которого время от времени находил художественный стих. Сюжет её, на первый взгляд, был прост — сияющее белизной эмалированное дно ванной, а на нём ярко-розовая, похожая на грелку резиновая кружка для клизм; но тут-то и выползала наружу вся суть и жуть картины. Чем дольше вы вглядывались, тем сильнее лезли в глаза мерзкие, почти непристойные детали, делавшие привычную, банальную вещь отвратительно одушевленной: длинный, блестящий, нагло извивающийся червеобразный шланг; бесстыдное щупальце-присоска, сочащаяся слизью; нарочито-физиологичные складочки-морщинки, расширенные поры, мелкие чёрные волоски, растущие на резиновой коже… и в какой-то момент вы отводили глаза, не в силах вынести иррационального, но явственного и очень стыдного ощущения, будто ещё немного — и страшный холст выдаст всему свету какую-то вашу интимную, тщательно скрываемую даже от самих себя унизительную тайну!.. Ещё там были очень чётко выписаны тени — вы словно воочию видели голую стоваттную лампочку, безжалостно освещавшую пространство ванной комнаты. Талантлив, талантлив был мой брат; я часто жалела, что он всерьёз не занимается живописью — возможно, единственным, что у него могло бы получаться без всякого шарлатанства.
Но вредный старик, по-видимому, был равнодушен к искусству. Едва взглянув на предъявленный ему шедевр, он сухо бросил, что, дескать, никакой шизофренией тут и не пахнет, зато явная сексуальная патология налицо, — после чего брезгливо отвернулся, предоставив опешившему автору наслаждаться своим творением в компании хихикающих однокурсниц.
— Ты представляешь, каково мне было?.. — озлился Гарри. — Да половина девчонок из нашей группы отлично знает эту картину!..
Но ещё горшее оскорбление Мастодонт нанёс ему вчера, на экзамене, куда Гарри (вот придурок!) явился при полном параде — в чёрном смокинге, с белой гвоздикой в петлице и начищенных до зеркального блеска туфлях. И билет-то вроде бы достался лёгкий — «Ранний детский аутизм: симптомы, примеры адаптации». Мой названый брат изощрялся как мог, щедро сдабривая сухие и нудные академические сведения забавными примерами из жизни… Напрасно: Мастодонт, внимая его пламенной речи, только все скептичнее пожёвывал сухими лиловатыми губами — и, наконец, окончательно скиснув, заявил, что, дескать, терпеть не может… ну, скажем так, пустозвонов (на самом-то деле старик выразился гораздо грубее — что-то вроде «мир-дверь-мяч» по-английски). А впрочем, у Гарри есть ещё шанс натянуть на слабую-слабую «удочку» — достатоШно только ответить на два-три дополнительных вопроса.
Несчастный лох, конечно, проглотил наживку — и ещё около получаса расточал перед экзаменатором сокровища своего блистательного красноречия. На сей раз старик слушал его очень доброжелательно, легко поигрывая по столу костлявыми пальцами и понимающе кивая, — а потом с улыбкой сказал: «Что ж, сударь, говорить вы умеете неплохо, однако фактические знания у вас на нуле. Государству такие специалисты не нужны. Я буду ходатайствовать о вашем отчислении из вуза.»
Тогда Гарри, которого понемногу начинало охватывать отчаяние, решил, что пора выложить на стол последний козырь. Ловким жестом фокусника выудив из рукава визитную карточку («Garry Gudilin. Superfeeler»), он торжественно вручил её профессору, намекнув при этом, что для иных привилегированных лиц его услуги могут быть и бесплатными; как бы невзначай он добавил, что уже сейчас видит в стариковских недрах застарелый простатит, который — если смотреть на него сквозь призму шестой чакры — выглядит как маленький, злобный красноглазый зверёк, острыми зубками грызущий никчемное преподавательское тельце. Гарри был уверен, что ничем не рискует: ведь, если верить рекламным объявлениям в газетах и журналах, простатитом страдает едва ли не каждый мужчина в возрасте Мастодонта и даже моложе. Но тут его ждал неприятный сюрприз. Брезгливо отстранив изящную Гаррину кисть с зажатой в ней карточкой, старик заявил, что никакого простатита у него отродясь не бывало, — а если бы даже и был, то он, как человек здравомыслящий, обратился бы в районную поликлинику, а не к услугам шарлатанов.
Этой-то роковой фразе и суждено было переполнить чашу Гарриного терпения. Парадокс, но она взбесила моего брата сильнее, чем все предыдущие унижения, вместе взятые — взбесила до такой степени, что он, забыв даже о зачётной книжке, выбежал из кабинета и со всех сил хлопнул дверью, — а секунду спустя вернулся и ещё раз хлопнул, для верности…
— Почему? — с любопытством спросила я; мне казалось, после тирады о шарлатанстве Гарри должен был зауважать и даже полюбить Мастодонта — первого, не считая меня, кто разглядел и понял его истинное лицо. Но брат так и трясся от злости:
— Да как он смеет называть меня шарлатаном, старый идиот?!.. Я целитель, я несу людям добро, я… я… моя миссия…
Его ноздри трепетали, он задыхался, пытаясь сказать что-то ещё, — но мне и этого было достатоШно: я была напугана, почти как много лет назад, в детстве, когда однажды дядя Ося, отводя меня домой после очередной поучительной прогулки, решил зайти во двор не через арку, как обычно, а с торца — и я, впервые увидев знакомые места в новом ракурсе, заревела от тоски и ужаса. Что он несёт?.. Какая миссия?.. Какое добро?!.. Да тут ещё, к довершению всех радостей, уголок братнина рта начал мелко-мелко подрагивать, и, что самое страшное, Гарри, кажется, даже не замечал этого; в следующий миг он перехватил мой взгляд, быстро поднес руку к подёргивающейся щеке и ещё несколько секунд задумчиво поглаживал пальцами вибрирующий живчик:
— Тик, — смущённо сказал он. — Вот до чего он меня довёл, старый козёл. Надо попить чего-нибудь успокаивающего…
Он ухватил «Хеннесси» за шею, словно это была бутылка пива, и, жадно припав губами к горлышку, задвигал кадыком. Анна укоризненно покачала головой:
— Наверное, он просто тебя за что-то невзлюбил, — вздохнула она. — Вообще-то он добрый. Вот мне, например, он сразу поставил «отлично»…
— Да ну? — недоверчиво пробормотал Гарри, возвращая опустевшую на три четверти бутылку на стол. — Как же это он сподобился?..
Русалочка потупилась. Нет, об этом она рассказывать не будет: как-то неловко, стыдно, неприлично — да и вообще, не стоит того…
— Нет уж, расскажи! — это уже мы с Гарри вдвоём накинулись на неё. — Расскажи, расскажи!
Анна застенчиво улыбнулась. Ну, раз уж мы просим… короче, дело было так. Ещё задолго до начала сессии она, как в своё время и Гарри, успела наслушаться страшилок о неимоверной придирчивости старого педагога; название предмета — «медицинская психология» — тоже не сулило ничего доброго… В общем, переступая порог лаборантской кабинета анатомии, где проходил экзамен, Анна вовсе не надеялась на легкий исход, — тем более что накануне, прилежно зубря тексты конспектов, с грустью поняла, что ей, по-видимому, никогда не стать такой же умной, как те, кто сочинял всю эту белиберду.
Однако старик, вопреки ожиданию, так ни разу и не придрался к её ответу (не менее долгому, гладкому и безупречному, чем обтянутые бежевой лайкрой ноги); он, в общем-то, не особо его и слушал, разглядывая сидевшую перед ним Анну с пугающей и неприятной дотошностью. Наконец, на середине особо заковыристой фразы, увешанной сложными наукообразными терминами, точно новогодняя ёлка — игрушками (Анна заучила только её транскрипцию, не углубляясь в дебри смысла, а потому очень боялась сбиться!), он вдруг резко встал, сказал «ДостатоШно», затем шагнул к двери, быстрым движением повернул ключ в замке — вот так: «чик-трак»! — и, присев рядом с Анной, занялся её волосами…
— Как это — «занялся»?! — А вот так. Поначалу он просто гладил их рукой, приговаривая: «Какие хорошие волосы»; но потом, видя, что она не протестует, — а она действительно не протестовала, какой уж там протест, она сидела ни жива ни мертва! — он осмелел и начал целовать их, со стонами тереться о них лицом, зарываясь носом в искристый каскад. Ну, а потом…
— Что «потом»?.. — жадно спросил Гарри, у которого от волнения даже рот приоткрылся, — что, что было потом?..
Девушка пожала плечами. А что потом? Ничего… Чиркнул «отл» в зачетке и отпустил; ничего больше, в общем-то, и не было, — ну, можно ещё добавить, что с тех пор, встречая Анну в коридоре, Мастодонт очень вежливо и проникновенно с ней здоровается…
— Ну ещё бы, — промурлыкал Гарри, окончательно приходя в себя, — я отлично понимаю старого дурака…
Губы его, сложившиеся в знакомую мне с детства ухмылочку, больше не дёргались: видно было, что Аннин рассказ произвел на него в высшей степени благоприятное впечатление.
— А взглянуть-то можно?.. — игриво спросил он. — Можно взглянуть на боевой трофей?..
Анна, аккуратно порывшись пальчиками в крохотной чёрной сумочке, висевшей на спинке стула, с готовностью извлекла оттуда заветную зелёную «корочку» — несомненно, предтечу будущей красной: весь факультет знал, что Русалочка не только первая красавица курса, но ещё и одна из самых многообещающих студенток МГИПУ им. Макаренко. Вровень ей был разве что сам Гарри — во всяком случае, до того дня, как на его пути баррикадой встал Мастодонт. Впрочем, брат, согретый выпитым и услышанным, уже позабыл о своем постыдном поражении. Бережно приняв из пальцев своей подруги потертый «вещдок», раскрытый на нужной странице, он приблизил его к глазам и с выражением прочёл… нет, не может быть… — «Мед. психология — отлично. Влад. Калмыков».
5
Почтенные коллеги, я слышу, интересуются (надеюсь, это сугубо профессиональное любопытство): ну-с, и что же я предприняла, узнав, что мой виртуальный друг так счастливо материализовался в стенах факультета? Что почувствовала — и что подумала? Захотела ли тут же увидеться с ним — или, наоборот, бежала встречи, удручённая слишком явной аморальностью «Мастодонта»?.. Обрадовалась или ужаснулась?..
Разочарую: ни то, ни другое. Мы ведь не переписывались почти три года, за такой срок любая девушка утешится, даже если она не страдает аутизмом, сиречь самодостатоШностью, — а что уж говорить обо мне, которую в тот миг неожиданное совпадение слегка позабавило и только. Я вовсе не собиралась ни подстерегать профессора у дверей кафедры, ни (боже упаси!) просить названого брата познакомить меня со своим заклятым врагом. Тем более, что встреча наша и без того была неминуемой: имея очень смутные представления об уходе за новорожденными, я всё же подозревала, что Машенька Игрунова, разродившись, едва ли сразу помчится назад к преподавательскому столу…
Словом, стоило Анне захлопнуть зачётку, как я благополучно забыла о Владе Калмыкове — так всегда забываем мы о том, что, как нам кажется, всё равно никуда от нас не убежит! — и минуло полгода, прежде чем игрунья-судьба вновь решилась напомнить мне о нём.
Это было уже поздней весной, а точнее — в разгар первомайских праздников, когда вдруг случился «нежданчик»: в Москву — после трёх с лишним лет обиженного молчания — приехал (в гости, конечно!) Оскар Ильич. Был он весел, не поминал былого, подросшим питомцам привез памятные подарки: мне — толстенную «Занимательную ботанику», Гарри — новенькие, ещё пахнущие древесиной и лаком шахматы, над которыми, по дядиным уверениям, дед Илья трудился около года; получилось, по-моему, вполне сносно (особенно если закрыть глаза на яркую индивидуальность каждой из фигур, любовно выточенных и окрашенных старательными стариковскими руками в разные цвета), — но мой братец-сноб, лишь мельком взглянув на презент, высокомерно заявил, что, дескать, ему, медалисту-разряднику, многократному чемпиону юношеских турниров, противно не то что играть, а даже просто прикасаться к такому убожеству.
Я нашла, что дядя похорошел: минувшие годы наделили его множеством ярких отличительных черт. Он почти полностью облысел, и его череп оказался густо усеян веснушками всех оттенков коричневого и жёлтого; кое-что жёлтое обнаружилось и во рту — то были роскошные золотые зубы, пришедшие взамен унылых зияющих пустот. Хищно сверкнув ими, он извлек откуда-то из недр пиджака литровую бутыль «смирновки» и выразительным жестом защёлкал пальцем по горлу; но так как мои родители ещё не успели забыть, сколь отвратителен, мерзко-хвастлив и приставуч становится Ося во хмелю, то поспешили замять тему — и тут же под каким-то благовидным предлогом убрались из дому, оставив нас с дядей наедине. Мне приятно заметить, что гость, кажется, даже обрадовался этому.
Он осознал, наконец, что мы с ним, по сути, однокашники, только разнесённые во времени; мысль эта успешнее, чем водка, помогла ему дойти до кондиции — и уже после третьей стопки он замучил меня расспросами о преподавателях, которых знал когда-то (иные даже учились с ним на одном курсе!) Пара-тройка лекторских перлов и несколько заезженных студенческих баек, которые я преподнесла дяде в наивной надежде, что он удовлетворится этим и отстанет, заставили его закатиться в приступе нервного кудахтающего хохота.
— А кто у вас патопсихологию ведёт? — с жадным интересом спросил он, когда отсмеялся и пришёл в себя. — Не Палыч, нет?..
Может быть и «Палыч», не знаю: Гарри почему-то упорно избегал называть Мастодонта человеческим именем, а мне «доцент Влад» по отчеству не представлялся, да и патопсихология у нас должна были начаться только в будущем году. Так я и ответила дяде, которого мое равнодушие возмутило до крайности:
— Да как же это можно — Палыча не знать?! Это ж Палыч!.. Такой мужик!.. — и дядя в приливе чувств едва не опрокинул бутылку, прежде чем удариться в ностальгические воспоминания. Как весь их курс во главе с Палычем ходил в незабываемые походы с ночёвкой: тот, длиннющий, костистый, растрёпанный как леший, на правах научного руководителя учил их ставить палатки и, забыв о «ноблесс оближ», чертыхался, вбивая колышки в каменистую почву; а с наступлением темноты, выползши из своих уютных укрытий, они рассаживались вокруг костра, и Палыч, брутально встряхивая густой, начинавшей уже тогда седеть гривой, чуть хрипловатым голосом пел: «Изгиб гита-ары жёлтой / ты обнима-аешь нежно», хотя сам и обнимал гитару; и Осе страшно хотелось быть на месте этой гитары (это, по-моему, уже сказывалось выпитое). Он обожал его, боготворил. Он подражал ему во всем, от походки (гордой!) до манеры одеваться (аскетичной!), и даже начал произносить «достаточно» как «достатоШно»: таким вот сухим «ДостатоШно!» — через «ш» — Палыч обрывал нерадивых студентов на экзаменах и семинарах. ДостатоШно! Кто-то объяснил тогда Осе, что такое произношение присуще коренным, самым что ни на есть «центровым» москвичам, после чего его восхищение Палычем достигло апогея — он всегда благоговел перед людьми, по праву рождения имевшими то, о чем он, Оскар, мог лишь втайне мечтать.
Между прочим, жил его кумир буквально в десяти минутах ходьбы от нашего… (грустный вздох) … то есть, конечно, вашего дома. Впоследствии, уже много лет спустя, ему не раз приходилось встречать Палыча в гастрономе, что напротив трамвайной остановки, — но тот всегда как-то очень холодно кивал ему и явно уклонялся от более тесного сближения.
— А ты помнишь, как мы с тобой ходили к нему в гости? Ты ещё совсем вот-такусенькая была? Ну, помнишь?..
Ничего подобного я не помнила, — что и немудрено, учитывая тогдашнее состояние моего «Я»; но Оскар Ильич не унимался:
— Ну как же, ты ещё вцепилась тогда в бюстик дедушки Ленина — стоял у него такой на трельяже: вцепилась как ненормальная и не хотела отдавать, мы тебе вдвоём пальцы разжимали, еле отняли, — а ты потом всю дорогу до дома ревела?..
Тут, действительно, что-то забрезжило в моей памяти — очень слабо, урывками: нечто блестящее, очень гладкое на ощупь, шарообразное и в то же время с причудливыми выступами; внезапно вспыхнувшая страсть, секунда восторга обладания и затем, почти сразу — адская, невыносимая боль потери. Так это, значит, тоже было как-то связано с Владом?.. Забавно.
А дядя всё предавался ностальгии. Юбилей Палыча! Вот это был праздник!.. Весь факультет несколько дней не просыхал!.. Они, студенты, преподнесли ему тогда роскошный торт, собственноручно испеченный домовитой Оленькой Трубниковой — москвичкой в пятом поколении, на которую он, Оскар, в то время имел виды (она жила в Хамовниках). Ну и торт же был, загляденье! — пышный, огромный, около полуметра в диаметре: там, короче, снизу бисквит шоколадный, сверху ещё один, ромом пропитан, между ними прослоечка из заварного крема, а украшено всё это сахарной глазурью, кремовыми розочками и надписью — «Палычу — 50!» Он, Ося, лично помогал Оле выдавливать растопленный шоколад из бумажного фунтика — шприцев тогда ещё, кажется, не изобрели. Ну и торт же был, объеде…
50 плюс примерно 15, прикинула я про себя — значит, где-то 65; не полтинник, конечно, как думалось мне в пору нашей переписки, но и не «под восемьдесят», как уверял старый мистификатор Гарри… Захотелось выспросить у дяди ещё что-нибудь о Палыче, но благоприятный момент был упущен: Оскар Ильич, ещё минуту назад такой весёлый, теперь лежал на тахте ничком и плакал навзрыд.
В свои неполные двадцать я хорошо знала, что такое тоска по безвозвратно ушедшему прошлому, — и дядины слёзы (хоть и довольно дешёвые, как показывал опыт) вдруг не на шутку тронули меня. Понимая, что сейчас вряд ли кто-то способен помочь его горю, кроме разве что самого Калмыкова, да ещё, пожалуй, столь же недоступного Гарри, я всё же сделала единственное, что могла: присела рядом и осторожно, ласково погладила судорожно дёргающиеся дядины плечи…
— Прости меня! — вдруг завопил тот, взвиваясь, ловя и целуя мою руку. — Прости меня!!!
— Господи, дядя, за что?..
— Палыч!.. Палыч!.. Учитель!..
И он вновь забился в истерике. Поняв, что от дяди Оси в таком состоянии толку не добьёшься, я решила оставить его в покое до утра и тихонечко улизнуть — пусть даже самой пришлось бы ночевать в кухне на матрасе. Как бы не так!.. В следующий миг он цепко схватил меня за руку и быстро, бессвязно что-то забормотал; вслушавшись, я уловила что-то вроде: «…ты, Юлечка — очень добрая девочка, можно сказать, святая, ты, конечно, простишь меня, только это всё равно не поможет, потому что я сам себя никогда, никогда не прощу…» Затем ненадолго замолчал — и вдруг неожиданно спокойным, почти деловитым тоном поинтересовался:
— Вам уже читали зоопсихологию?..
А как же, ответила я, преподавательница Эмма Яковлевна по прозвищу Жаба очень нравилась мне своей роскошной отличительной чертой: её глаза были не просто выпучены, а прямо-таки выкатывались из орбит, — так что иногда я даже удивлялась, как это ей удается вот уже более пятидесяти лет беречь их в целости и сохранности, да ещё в «час пик», когда в транспортной давке так легко напороться на какой-нибудь острый предмет?..
…Ну, если так, то ты, конечно, должна знать о механизме импринтинга у утят. Это очень интересное и поучительное явление: только-только вылупившиеся птенцы принимают за родителя первый движущийся предмет, который попадется им на глаза, — например, экспериментатора, — да так и бегают за ним гуськом, не отставая ни на шаг и не обращая внимания на протестующие крики мамы-утки…
Тут дядя Ося двумя пальцами изобразил на покрывале, как бегают утята. — Ути-ути-ути!.. — засюсюкал он и мерзко захихикал, сложив губы трубочкой. — Ути-ути!..
Смех этот явно не сулил мне ничего доброго, и всё же я не вытерпела и спросила:
— Ну и к чему всё это?..
— А вот к чему, — ответил дядя, чьё хихиканье уже успело перейти в истерический животный хохот. — Ты, — он брезгливо ткнул меня пальцем в плечо, — ты и есть такой утёнок-аутёнок. Это я сделал его из тебя. Моя физиономия… — тут он, к моему испугу, с силой хлопнул себя по дряблой веснушчатой щеке так, что аж зазвенело, — да-да, именно моя глупая рожа была первой, что ты восприняла как человеческое лицо; и возник импринт: теперь в каждом, каждом лице ты видишь, способна видеть лишь то, первоначальное, и я знал это с самого начала, знал, мог изменить, но не захотел, не захотел — а теперь уже поздно, поздно…
И дядя Ося, вновь упав лицом в подушки, громко, с наслаждением зарыдал.
Сквозь слёзы он, впрочем, продолжал бормотать что-то — и, хорошенько вслушавшись, я даже разобрала несколько слов: оказывается, больше всего дядя раскаивался в том, что, «как Иуда», предал своего Учителя. В роли Христа, по-видимому, выступал всё тот же великолепный Палыч — он же Влад Калмыков, певец волшебных миров аутизма. Но мне вдруг стало не до евангельских аналогий — я осознала смысл дядиного признания. Если только он не лгал, то получалось, что каждое новое лицо, которое я встречаю на своем пути — он, Оскар Ильич. Куда бы я ни взглянула, я вижу Оскара Ильича. Вот Оскар Ильич — подросток; вот он же — семидесятилетний; вот Оскар Ильич, только-только тронутый старостью. Оскар Ильич, каким он был бы, решив набрать вес. Оскар Ильич, отпустивший усы, но все равно узнаваемый. Оскар Ильич, изменивший пол, а, может быть, родившийся женщиной. Оскар Ильич forever. Что ж, подумала я, если это так, то положение моё и впрямь незавидно.
Часть III
1
Знакомо ли вам, коллеги, такое: ждёшь чего-нибудь, ждёшь, а оно бац! — и застаёт тебя врасплох? (Так убегает кофе, стоит на миг отвести глаза от плиты).
Знакомо?.. Ну, значит, вас едва ли удивит, если я скажу, что ничего не ёкнуло во мне при виде высокого старика с густой шевелюрой, заглянувшего в аудиторию как раз в тот момент, когда наша преподавательница семейной психологии Наталья Михайловна — изящная дама-треф с крохотным пучком на затылке — перешла от женского типа оргазма к мужскому, вдохновенно прокричав с трибуны:
— Запишите, ребята, — особенность номер один: первые пять-десять минут после кульминации ему абсолютно всё равно, ЧТО рядом с ним лежит!..
Никто её не слушал. Да, собственно, и слушать-то было некому: унылое ноябрьское утро выдалось на редкость хмурым — и то, что мы, трое четверокурсников, нашли в себе силы хотя бы просто приползти на первую пару, само по себе было грандиозным событием. Я давно забыла ручку на страницах конспекта и теперь, устремив глаза в окно, задумчиво созерцала лаконичный пейзаж: голые ветви тополей на фоне белесого неба — и фрагмент круглой башенки с декоративным поперечным выступом, по которому взад-вперед прохаживаются голуби.
Мои сокурсники… они защитились вчера, и, думаю, уважаемая комиссия их ещё помнит. Даже я при встрече всегда узнаю их безо всякого овеществления. Саша Курский — чудо-богатырь с румянцем во всю щёку, единственный блондин на курсе, — и Аделина Власюк, девушка совсем без волос. Мы её никогда Аделиной не зовём, только Эдиком или Эдичкой. Это ещё с первого дня пошло, после того, как… нет, это по-другому надо рассказывать. Представьте себе: идёт занятие, вы читаете лекцию, всё тихо, только слышно, как поскрипывают о бумагу ручки старательных студентов… и вдруг бах! дверь с треском распахивается — и худое лысое существо с ярко-алым ртом, в маскхалате и «гриндерах» врывается в аудиторию и вопит: «Что, суки, не ждали?! Это я, Эдичка!!!» (Помню, Борис Алексеевич, наш «общий психолог», очень смеялся.) Так она и осталась Эдиком — даже некоторые препы её так зовут.
Итак, в то утро я смотрела в окно, Санёк дремал, уютно пристроив голову на руки, а Эдичка, сосредоточенно закусив губу, играла в тетрис. Когда вошёл старик, все слегка встрепенулись, но тут же, не найдя в нём ничего интересного, вновь вернулись к своим занятиям. Впрочем, седовласого гостя это смутило не больше, чем сомнительная тирада об особенностях его сексуальности. Аккуратно прикрыв за собою дверь, он приятно улыбнулся (то есть насильственно свёл ротовые мышцы в тонкую злую полоску), сострил что-то насчёт того, что мы, мол, нарочно расселись подальше друг от друга — как бы размазали икру по тарелке; затем шагнул к трибуне и, смерив Наталью Михайловну брезгливым взглядом, приказал:
— Уступите место — у меня важное сообщение.
Та умоляюще прижала руки к груди. До перемены осталось всего-то минут пять; может быть, незваный гость посидит на скамейке и немного подождёт?.. Но старик буркнул, что, дескать, торг здесь неуместен: его время — время почтенного профессора, дважды кандидата наук, автора массы научных трудов и монографий — стоит в сто раз дороже, чем время какой-то пигалицы и трёх невоспитанных недорослей, вместе взятых. Тут он досадливо махнул рукой и сказал Наталье Михайловне, глядя на неё снизу вверх и всё-таки высокомерно:
— Ладно, девочка, пойди пока покури.
Бедная «девочка» остолбенела. Терпеть такое при студентах нельзя ни в коем случае — падает авторитет; с другой стороны, пришелец и впрямь в отцы ей годился, о чём говорила хотя бы его шевелюра, серебристая, как новогодний «дождик». Как поступить?.. Но ушлый старец всё решил за нее — и, резво взобравшись на трибуну, просто-напросто спихнул оттуда хрупкую женщину, которая от неожиданности потеряла равновесие и, споткнувшись о деревянную приступочку, сломала каблук; парадоксальным образом это её и выручило — ни о чём больше не заботясь, бедняжка подхватила испорченные туфли и, всхлипывая, босиком выскочила за дверь.
— Итак, — резюмировал старик, слегка поиграв сухими пальцами по ДСП-шной крышке трибуны, — возьмите ручки и запишите: «Метро Сокольники. Психиатрическая больница имени Петровского».
У этой сцены, и так-то неприятной, имеется ещё более тёмная подкладка — приоткроем её нашим гостям. Несколько лет назад Ольга Валентиновна (декан и бизнес-леди) перевела педагогов, желающих работать с практикантами, на сдельщину: теперь сумма, которую те получают из её рук в изящном конвертике, зависит — как шутят сами педагоги — от «количества поголовья в группе». Мудро! Куда только девалась былая флегматичность препов, живущих под девизом «меньше народу — больше кислороду»?! Теперь на факультете каждую осень начинается жестокая гонка — охота за головами, в которой наши почтенные профессора и доценты, осатаневшие от жадности, приобретают поразительное сходство с работниками сферы продаж, а то и с главами политических партий в предвыборный сезон. Особо циничные открывают торговлю «автоматами» (я имею в виду отметки, конечно); более совестливые обходятся грубым, навязчивым самопиаром и сбором компромата на коллег. К этой-то умеренной категории, судя по всему, и принадлежал наш новый знакомец:
— Во-первых, — вещал он, — любой диплом, даже и красный-распрекрасный, это клочок бумаги для отдела кадров и не более того. Настоящими специалистами он вас не сделает. Настоящий специалист — это тот, кто знаком с потаёнными закоулочками и мрачными тупичками человеческого сознания. Я могу помочь вам в этом — если, конечно, вы отважитесь на это опасное путешествие. До сей поры вы знали человеческую психику только, если можно так выразиться, в лицо; пришло время ознакомиться с её изнаночной стороной. Во-вторых…
(Я сидела в каком-то полутрансовом состоянии, мерно покачивая головой, завороженная не столько сюжетом, сколько самой манерой его речи: говорил старик очень медленно, монотонно, тягуче и вместе с тем по-дикторски чеканно — и, приглядевшись, можно было заметить, что сам процесс доставляет ему физиологическое, почти сладострастное удовольствие; казалось, он нарочно длит его, не в силах перестать наслаждаться звуком собственного голоса.)
— …Во-вторых, в клинике вас ждёт не только интересное, творческое задание, но и, — тут он шутливо погрозил пальцем, — бесплатные завтраки и обеды; ну, а если мы понравимся друг другу, то могут быть и ещё кой-какие приятные перспективы…
— Это какие же? — встряла вдруг Аделина (её хлебом не корми, дай только сцепиться с препом); но забавный старик ничуть не смутился:
— Какие? — лукаво улыбаясь, переспросил он. — Ну, скажем… содействие в трудоустройстве — для девчат и справка о психической невменяемости и негодности к строевой — для ребят…
При словах «негодность к строевой» Санёк, вот уже второй год, ко всеобщему сочувствию, бегавший от настигавших его всюду повесток, встрепенулся.
— Клёво! — брякнула Эдик, со стуком кладя тетрис на стол. — Обожаю экстрим. Я вся ваша, сэр.
Я испугалась — вот сейчас профессор, разозлённый её хамством, решит сорвать досаду на мне и спросит что-нибудь вроде: «Ну, а вы?»; представив себе это, я приготовилась к решительному отпору — тёмные закоулочки и тупички сознания совершенно не привлекали меня, я считала, что довольно набродилась по ним в детстве.
Но отбиваться не пришлось — лично до меня старику не было никакого дела. Зато Эдичка неожиданно огребла по полной. Нет, наш почтенный гость ничуть не был шокирован. Он даже, наоборот, разулыбался, показав зубы — неожиданно красивые, белые и ровные; сказал игриво: «О-о-о! Звучит многообещающе!»; сошел со своего постамента, плотоядно потирая руки и бормоча: «Надо же, какие девчонки ко мне намыливаются»; прогулялся меж рядами скамей, остановился чуть сзади Эдички, сидевшей с краю и не успевшей отодвинуться, — и, пока он диктовал нам адрес клиники и свои координаты, рука его, лежавшая на голом черепе «симпатяшки», то ласково его поглаживала, то отбивала пальцами лёгкую дробь; бедняжка скрежетала зубами, но сделать ничего не могла — сама напросилась — и лишь злобно косилась на своих подлых однокурсников, умиравших от хохота, нет чтоб поддержать.
Вернее, от хохота умирал один Санёк, — я лишь делала вид, что умираю, сама же просто прятала в ладонях пылающее лицо; зато потом, когда звонок всё-таки прозвенел, я ещё долго стояла в коридоре, глядя на маячившую вдали, всё дальше, высокую худощавую фигуру с непропорционально большой из-за шевелюры головой, вот-вот готовую вступить в нежно-голубоватый прямоугольник дверного проёма, ведущего на лестничную клетку, словно в недра машины времени из детского кино — шагнуть туда, чтобы бесследно в нём раствориться; но ведь и для меня было далеко не в новинку терять и находить профессора Влада в различных, порой весьма удалённых друг от друга временных точках. Палыч, он же Влад. Калмыков, он же Мастодонт, он же доцент Vlad, мой виртуальный друг… которого я, к стыду своему, даже не успела как следует разглядеть. А, впрочем, у меня ещё будет время, — так думала я, вместе со своими колоритными товарищами направляясь в деканат, чтобы оповестить Елизавету Львовну, замдекана, что мы, трое безалаберных четверокурсников, наконец-то определились с практикой.
2
В назначенное утро я отправилась в клинику. Стояло «пятое время года»: первый лёгкий снежок, обнадёживший нас ещё в начале октября, оказался изменщиком коварным, и жалкая московская травка, давно изжившая самое себя, угнетала взор бесстыдным и печальным зрелищем престарелой наготы. Вдобавок за ночь слегка подморозило — и окаменевшие рыжие газоны, покрытые белесой корочкой, напоминали инопланетный ландшафт. Может быть, ещё и поэтому мой застарелый топографический кретинизм на сей раз достиг апогея — и, выйдя из метро, я добрых пятнадцать минут блуждала по Сокольникам, не понимая, где нахожусь, пока, наконец, наитие не вывело меня к помпезным, чугунным с витиеватым узором воротам, которые профессор Калмыков, заботливо рассказавший нам накануне дорогу, обозначил как «очень красивые».
Они и впрямь показались мне впечатляющим памятником старины; немного портил картину облезлый мотоцикл, который, чуть скособочившись, стоял прямо у входа, напрочь его перегораживая. С риском порвать колготки пробравшись сквозь узкую щель между ним и калиткой, я сразу же увидала упомянутый Калмыковым «яблоневый садик» — два жутковатых несообщающихся пустыря, где торчало несколько одиноких искрасна-черных коряг, грубо обрубленных сверху и по бокам. Чуть дальше виднелись три мраморные скамейки вокруг живописного, но полуразрушенного фонтана — его изображала слегка подгнившая обнажённая с треснутым кувшином на голове. Это и было назначенное место встречи; туда вела узкая дорожка, вымощенная бетонными плитами.
Совестясь своего опоздания, я пустилась по ней бегом — но на полпути сбавила шаг, поняв, что торопиться некуда: благородной серебристой шевелюры — как ни выискивала я её глазами — нигде не было видно, и только две понурые фигурки маячили у фонтана, то сливаясь в одну, то снова расходясь.
Будущие коллеги — когда я, приблизившись, поприветствовала их, — встретили меня довольно мрачно. «Невыспанная» (как она выразилась) и замёрзшая Эдичка — её угораздило одеться весьма легкомысленно: сквозь мешковину брюк просвечивала кожа, косуха была наброшена поверх маскировочной майки, а кепочка еле прикрывала голову, — нервно зевала; она пожаловалась, что беспокоится за свой «Урал-90» — тот пришлось оставить за воротами, и как бы его не увели. Я успокоила её чем могла, но выражение Эдикова лица не стало от этого радостнее. Взгромоздившись с ногами на мраморную скамью, она достала из кармана пачку «ЛМ» и мрачно закурила.
Подошел меланхоличный Санёк. Не успев поздороваться, он с надеждой спросил, не прихватила ли я из дому бутербродика там или яблочка, — но, получив отрицательный ответ, сник и досадливо сплюнул на грязноватый бетон дорожки.
После этого все надолго замолчали; пытаясь хоть как-то разрядить с каждой секундой всё более тягостную атмосферу, я указала своим однокурсникам на фонтан, где красовалась гипсовая статуя — дама уже далеко не первой молодости: местами позеленевшая, изгаженная птицами и облупившаяся, она таила в себе нечто печальное и зловещее, что, на мой взгляд, придавало ей особую, надчеловеческую, завораживающую красоту.
— Памятник Шизофрении, — бросила Аделина, пустив губами плотное дымовое колечко.
Только тут я поняла, что мои однокурсники уже втайне раскаялись в своем выборе; да и что греха таить, место нашей практики, если как следует оглядеться, и впрямь было не из весёлых.
В сущности, тот небольшой пятачок, где мы сидели сейчас, вполне можно было бы назвать уютным и даже милым: образ низких мраморных скамеек вокруг фонтана так и просил напеть в качестве саундтрека какой-нибудь старинный, наивный, выглядывающий из девятнадцатого века романс — и, думается, весной, когда яблони, зацветая, сменяли угрюмый облик на романтически-игривый, тихий садик при клинике становился идеальной декорацией для отдыха и прогулок. Но легкомысленное настроение тут же прошло бы у любого, кто вгляделся бы за его пределы, вдаль, где стояли два корпуса психиатрической лечебницы, отделённые друг от друга узкой асфальтовой дорожкой. То ли из-за их гнусного грязно-рыжего окраса, то ли потому, что оба они были стары и обшарпаны, то ли ещё почему, но вид их навевал до ужаса гнетущее чувство — сразу становилось ясно, что Мастодонт был прав: ни о какой «позитивной шизофрении» и речи быть не может, безумие — это тяжкая болезнь и не приведи Господи оказаться тут — ни тебе самому, ни кому-то из знакомых или родственников. А мы пришли сюда по доброй воле…
Те же мысли, очевидно, мучили и моих однокурсников: с каждой минутой их бледные, с сизыми пятнами лица становились всё печальнее. Унылый Санёк с тоскливой злобой пинал ботинками основание скамейки. Аделина молча курила и, капризно складывая губы, пускала кольца — очень красивые, нежно-пепельные, причудливо извивающиеся в воздухе; мне было страшно жаль, что они так быстро рассасываются, не давая возможности как следует оценить красоту и многообразие их форм.
Внезапно их зыбкую вереницу пронизала тонкая, острая дымовая струйка — и Эдичка, ловким щелчком отбросив окурок, возгласила:
— Опа! А вот и наш старый хрен прётся!..
Я, вздрогнув, обернулась.
И впрямь, со стороны корпусов к нам двигалась одинокая тёмная фигура; вот только Эдиково определение ей не очень-то подходило — на мой взгляд, зрелище было весьма величественное. Надменно приподняв голову, Калмыков шествовал по гладкой бетонной дорожке — важно, чинно, гордо; высокий, статный, издали он казался гораздо моложе, чем вблизи, и у меня вдруг отчего-то захватило дыхание. Длинный тёмно-серый плащ чуть развевался от ветра, а серебристую шевелюру скрывал модный в том сезоне головной убор — кожаная кепка-«жириновка». Переведя взгляд на однокурсников, я заметила, что они тоже взволнованы — правда, совсем по другой причине. Первым не выдержал Санёк: слабо взвыв, он ринулся старику навстречу, — но тот ещё издали замахал руками, как бы призывая нас оставаться на местах, и мой продрогший коллега, вернувшись с полдороги несолоно хлебавши, разочарованно плюхнулся на скамейку подле Аделининых «гриндеров». Я присела рядом, и бедняга тут же инстинктивно прижался ко мне бедром.
— Что, замёрзли небось?.. — участливо спросил Владимир Павлович, приближаясь к нам всё той же медленной, чеканной, величавой походкой; в его вопросе мне почудилось лёгкое злорадство. И впрямь, лукаво глядящая из-под ворота калмыковского плаща светло-серая, плотная, грубой вязки шерстяная полоска говорила о практичности нашего шефа, одевшегося, в отличие от своих безалаберных подопечных, по сезону.
Доверчивый Санёк, принявший его тон за чистую монету, скорчил жалобную физиономию и закивал головой, — зато Аделина, неподвижно, словно сфинкс, восседавшая на мраморной круглой спинке скамьи, не удостоила старого добряка и взглядом, продолжая внимательно рассматривать некую точку в пространстве яблоневого садика. К счастью, профессора Влада эта демонстрация ничуть не смутила:
— Минуточку внимания, — очень миролюбиво попросил он. — Прежде чем мы войдём в эти негостеприимные стены, я хотел бы кое-что вам сообщить — так сказать, провести маленькую политинформацию…
Ещё несколько секунд он прогуливался перед нами взад-вперёд, заложив руки за спину, с озабоченным видом закусив губу и рассеянно шаря глазами по бетонной дорожке — как бы в поисках нужных слов.
— Вам, должно быть, известно, — наконец, начал он, — что между психиатрами и психологами испокон веку существует подспудная, но непримиримая вражда. Первые, как представители медицины — то есть науки, изучающей грубую плоть, — стоят на закоренело-материалистических позициях и каждое заболевание пытаются объяснить и вылечить с точки зрения физиологии; вторые же отводят главную роль психике — то есть, по сути, душе. И никто не хочет уступить другому первенства — таков уж ортодоксальный научный мир. Хотя ситуация, конечно, глупейшая: два, в общем-то, смежных лагеря враждуют, когда гораздо продуктивнее было бы объединить силы и напасть на болезнь сразу с двух сторон — изнутри и снаружи. Вы со мной согласны?..
Никто не стал торговаться: где-то впереди нас ждала уютная тёплая комната, а то и — чего доброго! — обещанный бесплатный завтрак. У Санька, сидевшего рядом со мной, громко заурчало в животе.
— По этому поводу, — неторопливо продолжал рассказчик, — есть хороший анекдот; он уже достатоШно бородатый, так что кто знает — молчите. Короче, лев, царь зверей, решил провести перепись населения. Созвал всех животных на Главную поляну: «Пусть, — говорит, — умные встанут справа от меня, а красивые слева». Ну, разделились звери; одна обезьяна никак не может определиться — всё бегает туда-сюда, туда-сюда… Лев спрашивает: «Ты что, обезьяна, мечешься?» А она встала перед ним, уперла руки в боки и спрашивает: «А мне чего — разорваться, что ли?!»
Тут, к моему изумлению, Калмыков, дотоле сохранявший строгое лицо и осанку, закинул голову назад и громко, визгливо захохотал; ещё несколько секунд он не мог успокоиться, сгибаясь пополам, корчась и задыхаясь:
— Вот и я, — наконец, сумел выговорить он, — вот и я, как эта обезьяна!.. Защитил две кандидатские диссертации: по медицине — и по психологии!.. О-ха-ха-ха!!!
В следующий миг он совладал с собой и, вновь посуровев, заметил: мол, юмор — это, конечно, замечательно, однако серьёзности момента снижать отнюдь не стоит. Мы — так сказать, молодая научная поросль — пришли сюда с очень важной миротворческой миссией: соединить несоединимое хотя бы в пределах отдельно взятой клиники. Цель наша состоит в том, чтобы, в течение полугода изучая пациентов, разработать свою версию возникновения их заболеваний — уже с психологической точки зрения, — исходя из предпосылок, заложенных в самой личности больного, которые мы, без пяти минут дипломированные специалисты, должны будем без труда обнаружить с помощью тестов, бесед и наблюдений.
— Задача ясна? Не очень я вас напугал? Смотрите, ещё не поздно отказаться!..
Все подавленно молчали. Не сомневаясь больше в нашей благонадёжности, старик пригласительно махнул рукой — и выводок утят, снявшись с места, послушно двинулся за экспериментатором.
Мы прошли мимо облезлого грязно-рыжего корпуса, из окон которого то там, то здесь высовывались, гнилозубо ухмыляясь на нашу троицу, странные, опасные на вид существа; с нашим поводырём они, впрочем, здоровались очень уважительно, даром что тот не отвечал на их приветствия, шествуя впереди нас твёрдым шагом, высоко задрав подбородок. Следом, зябко поводя обтянутыми кожей плечами, шла Эдик; за ней тащился Санёк, слегка пошаркивая и на каждом шагу боязливо озираясь по сторонам, — видимо, прикидывал, не окажется ли это зловещее место хуже любой казармы?.. В хвосте плелась я, погруженная в свои грустные мысли: предметом их был некий диагноз, который — если бы мне повезло чуточку меньше — вполне мог бы сделать это унылое заведение моим вторым домом…
С опаской вступили на крыльцо, где, сидя рядом с грязными вёдрами, дымили трое в клетчатых пальто поверх халатов; миновав их, оказались внутри корпуса, где нас ждал долгий, сумрачный, зловещий лабиринт зеленоватых коридоров и лестниц; проплутав по нему минут пять (я уже начинала сомневаться, знает ли сам-то наш руководитель, куда идти?), остановились у двери с табличкой «Трудотерапия». С проклятиями пошарив по карманам, старик, наконец, извлёк оттуда гроздь ключей и, отперев комнату, впустил нас внутрь.
Помещение, где мы очутились, напоминало зал какого-нибудь кафе или небольшого ресторанчика, и я тут же проследила ассоциативный ряд: круглые столики, предназначенные, как объяснил профессор, для занятий общественно-полезным трудом, были расставлены точь-в-точь как в «Пси», — а в торце расположилось нечто вроде широкого низкого подиума, чей устеленный ковролином пол (как мог бы предположить, скажем, Гарри) по вечерам утаптывают, разогревая публику, эстрадные артисты. Мысль эта неожиданно развеселила меня, и я улыбнулась. Оглянувшись на однокурсников, я увидела, что те тоже приободрились. Аделина, присев за угловой столик, поинтересовалась, можно ли курить, — и, не дожидаясь разрешения, смачно задымила, стряхивая пепел в пустую сигаретную пачку.
Рядом притулился озадаченный Санёк. Голод сыграл с беднягой злую шутку: решив, что нас и впрямь тут будут кормить, он нетерпеливо барабанил крупными пальцами по голой столешнице; увы, нигде не было видно ни барной стойки, ни даже скромного раздаточного окошечка. Вконец отчаявшись, Санёк с досадой стукнул кулаком по ни в чём не повинной ДСП-шной доске.
— Официант, меню! — не выдержала Эдик, с интересом наблюдавшая за мимикой соседа; пока доживала свой век вонючая «элэмина», она успела вконец освоиться и обнаглеть. Санёк испуганно пнул её под столом ногой. Но Калмыков и тут не рассердился, а добродушно рассмеялся и заметил, что и ему эта комната напоминает одну уютную кафешку, где они любили сидеть с покойной женой, — но это всего-навсего мираж утраченного прошлого: столовая тут и правда есть, но она в соседнем корпусе и откроется только в 12.00…
Аделина расхохоталась: бедный Санёк, чьи губы только что непроизвольно и жадно шевелились в такт речам профессора, на этих словах тихо застонал от разочарования — и упал головой на стол.
В тот день, говоря образно, хлеба мы так и не получили — зато зрелищ было хоть отбавляй. Номером первым шла экстравагантная, густо загримированная пожилая брюнетка в цыганистом халате; ёрзая на расшатанном венском стуле, она охотно делилась с нами своими горестями. Лечь в клинику её уговорила дочь, «хорошая девочка, но немного нервная», которой почему-то не нравилось, что мама по ночам громко поёт, аккомпанируя себе на фортепиано (Санек и Эдичка тихо захихикали), и особенно — «Три вальса», лучший, любимый ностальгический хит из репертуара Клавдии Шульженко.¹ Тут она одёрнула на коленях халат, выразительно откашлялась и в наступившей тишине действительно запела:
«Помню первый студенческий бал,
Светлый, праздничный актовый зал,
Помню голос, такой молодой…» —
Голос у неё оказался пронзительный, но довольно приятный и чистый; за неимением инструмента она с силой ударяла растопыренными, чуть согнутыми пальцами по коленям:
«…Что? Да-а. Что-о?.. Нет!
У Зины — красивые руки?!
Тридцать пять ей?!! Это бред,
у неё уже внуки!!!
Как это, как это я не права?
Я и не думаю злиться!..» —
Напрасно она так, подумала я. Конечно, исполнение хорошей песни — пусть даже «а-капелла» — и впрямь слишком ничтожный повод для того, чтобы упечь человека в исправительное заведение; но вряд ли стоило лишний раз провоцировать будущих специалистов, которые в этот миг, сами того не подозревая, являли собой картину глубочайшего горя — стол трясся, как на спиритическом сеансе. К счастью, певице было на это наплевать. Песня «Три вальса», как знают любители ретро, построена, в основном, на диалогах — диалогах постепенно, куплет за куплетом, стареющей героини и её верного спутника жизни (чей голос, впрочем, до конца остаётся за кадром):
«- Что?.. Да. А?.. Не-ет,
Профессор, ты вовсе не старый!»
— а у пациентки, как на грех, оказался недюжинный актерский талант («демонстративная акцентуация», машинально отметила я), и пела она очень старательно, со всем богатством интонационных оттенков, местами слегка переигрывая, — так что я всей душой сочувствовала симпатичной пиковой даме, так глупо загремевшей в дурку за любовь к искусству.
— Ах, как кружится голова! — с пафосом распевала она, всё яростнее стуча руками по коленям, — как голова кружится!!!
Тут Санёк с Аделиной, не в силах больше выносить пытки юмором, заржали в полный голос; руководитель злобно покосился на них и закричал:
— ДостатоШно, достатоШно, спасибо!..
Песня оборвалась.
— Вам что же, Владимир Палыч, не нравится, как я пою?! — надрывно, со слезой в голосе спросила пациентка.
Точно с такой же фальшиво-драматичной интонацией говорила и шульженковская героиня в возрасте последнего куплета — видно, певица не совсем ещё вышла из роли. Калмыков попытался было её успокоить — дескать, очень нравится, но, видите ли, регламент… — и он выразительно постучал пальцем по запястью. Но сделал только хуже: ахнув, бедняжка закрыла лицо руками и затряслась в судорожных рыданиях.
— Ну, ну, милая, — наклонился к ней старик. — Ну же, достатоШно. Вы сегодня прекрасно пели. Ну, достатоШно, достатоШно…
Постепенно женщина успокоилась, размякла, повеселела; достала из кармашка носовой платочек, утерла чёрные слёзы и, в последний раз ударив по подолу, словно беря финальный аккорд, громко, с вызовом сказала:
— Трям-трям!!! —
после чего с достоинством поднялась, красивой, лёгкой, чуть вихлястой походкой сошла со сцены и, послав зрителям воздушный поцелуй, как ни в чём не бывало скрылась за дверью. Избавленный от нужды сдерживать чувства зал восторженно взвыл. Особенно ликовала Аделина, крича, что берёт «эту тётеньку» себе — давно, мол, она так не ржала; профессор довольно кисло заулыбался, но, в который раз не устояв перед Эдиковым обаянием, дал добро.
Затем пришел и наш с Саньком черёд. «Единственный среди нас джентльмен», как язвительно выразился Калмыков, взял под свое крыло тоже «джентльмена»: трагически тряся седыми патлами, беззубый злобный дед в синем спортивном костюме хриплым шёпотом предупредил, что комната, где мы сейчас сидим, на самом деле газовая камера — здесь уничтожают пациентов, неугодных властям. «Вон, видите, — указал он корявым пальцем куда-то вверх, — трубка торчит?..» И впрямь, под потолком «душегубки» виднелось нечто, похожее на выхлопную трубу.
Мне досталась бесцветная толстуха в очках, таких сильных, что глазки за ними казались крохотными; она как-то сразу понравилась мне своей застенчивостью — а также тем, что единственная из всех обошлась без мелодраматических эффектов, назвав только имя (Ольга) и возраст (сорок два). Я сразу почувствовала в ней что-то близкое себе. Но профессор сказал, чтобы я не обольщалась: работать с ней, предупредил он, будет ой как непросто — если вообще удастся её разговорить. Молчит она не из соображений хорошего вкуса и такта, а потому, что страдает шизофренией с симптоматическим бредом преследования в очень острой форме.
3
История О.² (как принято выражаться в нашем узком научном кругу) становится интересной где-то после её сорока лет. До этого, если верить близким, никаких особых странностей за ней не водилось — ну разве что слишком тревожная любовь к матери, но ведь это вроде бы даже хорошо. Ольга так боялась оставить старуху без присмотра, что уволилась с престижной работы (она была учительницей в дорогом лицее, дети её обожали!) и стала надомницей, научившись вязать крючком ажурные шали: конечно, она сильно потеряла в деньгах, зато теперь могла не отходить от «мамулечки» ни на шаг.
Но вот однажды вредная старушенция, у которой была такая игра — демонстративно оскальзываться на кухонном линолеуме или кафеле ванной, пугая дочь до смерти, — добилась-таки своего, неожиданно для себя самой рухнув посреди прихожей и сломав шейку бедра. Когда её не стало, Ольга, на полном серьёзе считавшая себя убийцей, не покончила с собой только потому, что как раз в те дни брат с женой собрались в отпуск и не с кем было оставить маленького племянника (которому, может, и стоило бы жабу подложить, чтоб не изводил добрую тётю разными мелкими пакостями — Ю.С.).
Давние, ещё по лицею, подруги — дамы не бог весть какой тонкой душевной организации — в один голос учили Ольгу «наслаждаться свободой», что в их понимании значило удариться в грубый разврат. Несчастная, никем не понятая О. вскоре устала объяснять им очевидное; загнала всех, кого могла, в чёрный список, да и сама всё реже выходила из дому.
В какой-то момент она начала ловить себя на чувстве редкостного, никогда прежде не испытанного блаженства, причины которого сперва не понимала, и лишь потом до неё дошло, что это — одиночество; осознав это, она ещё долго с ужасом корила себя за невольное предательство. И вот тогда-то, кажется, и началось то странное, что стало началом её болезни.
Время от времени Ольга будто бы ощущала на себе чей-то пристальный взгляд — зоркий, оценивающий и, пожалуй, недружелюбный. Это случалось всё чаще и в конце концов дошло до того, что она почти физически чувствовала, как невидимые щупальца шарят по её телу. Будучи натурой впечатлительной, она поначалу решила, что за ней таким образом присматривает покойная мать, — что само по себе и неплохо. Получалось, что «мамулечка» по-прежнему живёт где-то рядом, а если как следует напрячь воображение, то с ней можно даже перемолвиться словечком…
Но вскоре Ольге пришлось отказаться от этой благостной иллюзии. Невнятное бормотание, которое преследовало её днём и ночью, едва ли могло принадлежать матери: у той голос был, чего уж там, визгливый, а этот — низкий, басовитый… одним словом, мужской. Вслушиваясь, Ольга научилась различать даже два голоса — бас и баритон. Со временем к ним присоединился ещё и тенор… Силясь понять причину странного явления, Ольга напрягала слух до предела; может быть, поэтому навязчивое бормотание становилось все отчётливее и вскоре Ольга начала разбирать отдельные слова, а затем и целые фразы. Поначалу это даже забавляло её, как всегда забавляет подслушивание чужих разговоров, но как же она испугалась, когда однажды услышала: «А вы знаете, что она до сих пор девственница?» (и ещё много такого, чего она так и не решилась повторить даже главврачу — там были очень интимные подробности.) Так значит, это не она подслушивает, а за ней подглядывают — подглядывают мужчины!.. Но кто они, эти наглецы?.. Зачем наблюдают за ней?.. И где прячутся?..
Некоторое время Ольга грешила на соседа. К нему и впрямь часто заходили друзья пропустить рюмашку-другую, — и весёлые голоса, долетавшие с лестничной клетки, в какой-то момент показались ей знакомыми; она даже хотела вызвать милицию, но что-то остановило. И недаром. Вскоре говорливые бас и баритон стали сопровождать её повсюду — и в магазин, и в сберкассу, и даже в берёзовую рощу близ дома; бедная Ольга вся извертелась, пытаясь их обнаружить. Как бы не так!..
С каждым днем голоса делались громче, а реплики — оскорбительнее. Сначала мужчины глумливо комментировали каждый её шаг («О-о, пошла дура!»), затем принялись с мерзкими смешками обсуждать внешность («Н-да, ну и морда у неё… — Да что морда? Задница зато гляди какая!»), а ближе к осени до того обнаглели, что начались прямые указания («Разденься догола!» «Улыбнись вон тому парню, улыбнись, улыбнись ему, хи-хи-хи!»). Разумеется, Ольга изо всех сил старалась их игнорировать — пусть хоть круглосуточно звучит в ушах назойливая матерная брань! — но в мозгу забрезжила догадка. Ну конечно, никакие это не соседи… И милиция тут не поможет… Забирай выше…
Тут всё стало на свои места. Конечно, для них нет ничего невозможного, они прекрасно оснащены технически — тут тебе и приборы слежения, и подслушивания, и дальнего и ночного видения, и рентген, и спутниковая связь; а ведь она, Ольга, и раньше слышала — только почему-то не обращала внимания, — как жужжат в одежде вшитые туда «жучки» (она представляла их себе в виде крохотных, в миллиметр длиной, металлических букашек) и как тенор — ей почему-то казалось, что он главный во всей троице, — тихо выкликает: «Роза, роза, я тюльпан! Приём!..»
Когда неделю спустя брат зашёл к Ольге по какому-то мелкому делу, то не поверил своим глазам. Сперва он просто решил, что попал не вовремя и Ольга не одна — так странно беззвучно, на цыпочках, ощупью перемещалась она в тесном пространстве прихожей, погружённой в кромешный мрак; но, когда он попытался пробормотать извинение, сестра одёрнула его: «Т-с-с!» Шёпотом, приблизив губы к его уху, она объяснила, что он должен вести себя осторожно — квартира просматривается и прослушивается со всех сторон. Да и вообще зря он пришёл — теперь тоже попадёт под колпак…
Вернувшись домой удручённый, он рассказал обо всём жене, которая даже не сразу поверила в такой ужас. Ещё долго думали они-думали, как поступить, смекали-смекали. Как уговорить Ольгу лечиться?.. Наконец, кому-то из них в голову пришла гениальная мысль. Ни в чём не противоречить, не разубеждать, а просто сослаться на старую добрую российскую традицию — испокон веку люди, спасаясь от преследований «госужаса», находят себе укрытия в уютных палатах психиатрических клиник. Ольга как человек образованный (ну уж Мастера-то с Маргаритой мы все читали!) сама прыгнет в кузовок.
И что же вы думаете? — так всё и вышло. В сущности, эти два технаря были готовыми психологами — хоть сейчас в наш вуз преподавать!
Чего никак не скажешь обо мне. Владимир Павлович был прав: чертовка О., с виду сама кротость, оказалась мне не по зубам! Изворотлива она была до жути. На все мои коварные, заковыристые заезды отвечала коротко «да» или «нет», если только не пожимала плечами, — а то и вовсе имитировала кататонический ступор, уставляясь на подол замызганного халата. Не спасало и тестирование — палочка-выручалочка начинающего психолога. В анкетах и опросниках Ольга ставила унылые прочерки; там, где нужно было выбрать один из трёх вариантов ответа, ей, конечно, некуда было деваться, но при обработке результатов «коэффициент лживости» неприлично зашкаливал; на мою просьбу изобразить на листе фантастическое животное она заявила, что не умеет рисовать (лгала, училка!), — а когда я предложила ей ассоциативный тест «Пятна Роршаха», оказалось, что картинки эти больше всего напоминают ей… чернильные кляксы.
Но вот тут-то она и прокололась. Вынужденная скрести по сусекам, я сразу сделала вывод, что она всё ещё втайне тоскует по своему учительскому прошлому — прошлому, отнятому у неё давящей матерью, — а, стало быть, имеет все основания, чтобы неосознанно, скрываясь от себя самой, радоваться её смерти; это порождает в ней чувство вины, за которым следует страх наказания, отсюда и бред преследования…
Эти смутные выкладки немало выручили меня на грянувшем вскоре судилище, где Калмыков, величественный и грозный, как Нептун, в своей язвительной манере пройдясь по «супернаивности» моих выводов, всё же поставил меня в пример будущим коллегам, чьи дела, оказывается, шли и того хуже. Эдичка жаловалась, что всё никак не может систематизировать вселенский хаос разноречивых данных, ежедневно, ежечасно вываливаемых на неё говорливой пациенткой, — а Санёк запальчиво крикнул, что, мол, вообще сомневается в том, что его подопечный болен, зато с каждым днем всё больше опасается жидомасонов и сионистского заговора, — и глянул на профессора с ненавистью.
Ободрённая тем, что единственная из всех сохранила лицо, я некстати расслабилась и переключилась на другое лицо, которое тоже не прочь была сохранить для себя — так оно меня интересовало; испытанный приём сработал моментально, подкинув прочную ассоциацию — яблоко гольден, старое, лежалое, морщинистое, но ещё вполне аппетитное; точно такое я нынче утром обнаружила в холодильнике и кинула в сумку, чтобы съесть в перерыв. Не удержавшись от соблазна, украдкой извлекла жалкую копию на свет, чтобы сравнить с оригиналом, — на что последний, к моему стыду, отозвался сухо и крайне едко:
— Вы проголодались? Кафе-бар «Ласточка» за углом работает круглосутоШно.
Я испуганно спрятала плод обратно — и до самого финала больше не высовывалась со своими изысканиями. Но что происходит? Как объяснить, что личность руководителя занимает меня куда больше, чем Ольгин психологический портрет? Неужели я до сих пор вижу в этом седом, костистом, занудном и не слишком-то доброжелательном старикане моего давнего друга — потерянного, но не забытого, виртуального, но — пусть он и не подозревает об этом — такого близкого?.. Неужели до сих пор тоскую по нему?.. Нет…
4
Зима всегда была для меня тяжёлым временем: окружающие, и так-то не балующие взор внешними различиями, вдруг словно окукливаются, окончательно теряя индивидуальные признаки, их разномастные головы надежно прячутся под капюшонами, кепками, а то и шапками из натурального меха; эти шапки, жутко неудобные на вид, я особенно не люблю — против них никакое овеществление не помогает. Есть они, конечно, и у моих родителей — кажется, они называют их «колонок», — и подчас я глупейшим образом попадаю из-за них впросак.
Так случилось и на сей раз, когда в нашу дверь вдруг позвонили, и я, прошлепав к ней полусонная — прямо как была, в трусах и растянутой футболке, — углядела сквозь глазок мужскую фигуру в знакомом «колонке», из-под которого не менее знакомо поблескивали круглые очки. Решив, что папа, по-видимому, забыл ключ, я поспешно впустила его в прихожую… и каков же был мой ужас, когда отец снял мокрую шапку и на короткий страшный миг мне показалось, что его голова, много лет назад бесповоротно облысевшая, каким-то образом успела всего за одну ночь зарасти буйной рыжей курчавой шевелюрой!.. Лишь в следующую секунду, заметив у него в руке характерный чемоданчик, я сообразила, что это всего-навсего дядя Паша, сантехник из нашего ЖЭКа.
Откуда он взялся? Мы его не вызывали. Недоразумение разъяснилось чуть позже, когда из спальни неохотно выползла заспанная мама. Оказывается, в ЖЭК позвонила от нашего имени соседка сверху, у которой с моим отцом был неудачный роман: месть — кстати сказать, весьма изощрённая — заключалась в непомерной скрупулёзности специалиста, которому мы так и не смогли доказать, что произошла ошибка, и который ещё добрых полчаса скитался по квартире, проповедуя нам осторожность и миллиметр за миллиметром прощупывая трубы в поисках несуществующей протечки.
«Колонковая» эпопея на этом не заканчивается. Часом позже я вновь увидела его на остановке, куда присеменила с большим опозданием — задержал-таки, проклятый спец, а, кроме того, стояла жуткая гололедица! — но на сей раз шапке-обманщице не удалось ввести меня в заблуждение: слишком высок был её нынешний владелец, мой папа куда приземистее. Туда-сюда, туда-сюда, то и дело ёжась, притоптывая и потирая покрасневший нос… бедняга, даже длинное драповое пальто его не греет. Интересно, давно ли он дожидается? Если да, то, может, не стоит рисковать, а лучше разок проехаться в ненавистном, вызывающем приступы клаустрофобии, зато тёплом и надёжном метро?.. Я вновь засеменила вперёд, стараясь не поскользнуться, но вдруг застыла на месте, поняв, что передо мной — ни кто иной, как профессор Калмыков!..
Нет, сама по себе эта встреча вовсе не была удивительной: дядя Ося ведь рассказывал мне о нашем близком соседстве, — да и где ж ещё и жить пожилому профессору, если не в одном из старых московских двориков. Поразило меня другое. Каким-то непонятным образом я узнала его в лицо, — несмотря на то, что яблоко гольден, на две трети скрытое шапкой и шарфом, из-за холода слегка изменило оттенок, а вместе с ним и сорт: нос слегка покраснел, губы полиловели, на щеках появились сизые пятна. Коринка?.. Королёк?.. Нет, скорее, антоновка — уж больно кислым было выражение профессорского лица.
Или это не он?.. Единственный способ как-то проверить это заключался в том, чтобы всё-таки подойти и поздороваться. Калмыков — если это, конечно, был он, — сухо кивнул, тем самым отчасти подтвердив своё тождество, и тут же вновь забыл о моём присутствии, отчаянно затопав ногами и захлопав перчаткой о перчатку.
Тут, на наше счастье, вдали, за хитросплетением ветвей, красиво припорошенных снежком, затрещало и заискрило — и в тот же миг из-за поворота выползла долгожданная жёлтая, рогатая, круглоглазая гусеница; глаза старика тоже округлились, — а секундой позже, когда Калмыков (я все-таки решила считать, что это он!) разглядел на лбу трамвая заветную буковку «А», в его мимике появилось что-то сладострастное: похожая гримаса обычно вылезала на лице Гарри, когда он рассказывал мне о своих самых грязных любовных похождениях. Выражение физиологической радости и предвкушения удовольствия, которое вот-вот должно было доставить старику мягкое сиденье и уютное тепло вагона, вдруг сделало лицо профессора настолько живым и подвижным, что мне никак не удавалось чётко сфокусировать на нем взгляд — так бывает во сне, когда пристально смотришь на какой-то предмет, а он вдруг начинает неудержимо и причудливо изменяться, и ты никак не можешь понять, что перед тобой — вольтметр, пепельница или колодыр.
Меж тем наш «А», наконец, добрался до остановки и двери его гостеприимно разъехались. С достоинством придерживая длинные полы пальто — на которые я иначе могла бы ненароком и наступить, — профессор поднялся в салон и уверенным шагом направился к тому единственно пустующему местечку, что развернуто на 90° и предназначается для престарелых и инвалидов. На меня он по-прежнему не обращал внимания, и внезапно я сообразила, что он просто-напросто не узнал свою практикантку. Это уязвило меня — вообще-то я привыкла к обратному: стоит мне выйти в коридор или спуститься в холл к стенду с расписанием, как люди, абсолютно мне незнакомые, кидаются на меня с радостными криками: «Юлечка, Юлечка!» — и давай тискать и тормошить. А вот теперь я сама оказалась на месте человека, которого не узнали в лицо, — и ощущение, надо сказать, было не из приятных. Зато профессор, как ни в чём не бывало, уютно устроился на сиденье — и, сняв шапку (да! под ней оказалась слегка примятая, чуть взмокшая, но всё-таки заметно густая серебристая шевелюра!), блаженно прикрыл глаза, как бы разрешая мне бродить взглядом по его удивительному лицу сколько душе угодно.
В пути нас ждало маленькое приключение. На «Яузских Воротах» в салон, чертыхаясь и матеря каждую ступеньку, забрался инвалид — пьяный расхристанный старикан в потрёпанном ватнике; суковатая клюка крепилась к запястью обрывком засаленной верёвки, растрёпанные космы кое-где слиплись в черные колтуны, а лицо было всё в ссадинах — очевидно, несколько минут назад несчастный хромец потерпел поражение в неравной битве с гололедицей. Тяжко, с присвистом дыша, злобно бормоча что-то под нос, старик поковылял вдоль салона, ища свободного места; так ничего и не нашёл, остановился подле дремлющего Калмыкова — и начал хрипло ругаться, размахивая руками: грубо обструганная палка так и ходила ходуном — взад-вперёд, взад-вперёд…
Тут мне (стоявшей чуть поодаль и с интересом наблюдавшей сцену) вдруг пришло в голову, что эти двое, спящий и бодрствующий, до жути похожи друг на друга — не только ростом и комплекцией, но и статью, и даже характерной брюзгливой мимикой; вот только шевелюра новоприбывшего (густотою, если вглядеться, не уступившая бы Владовой!), утратив цвет и форму, превратилась в замызганную, раскисшую мочалку — но, если её как следует промыть, а самого старикашку подлечить и приодеть, сходство будет разительным. Так почему же, спросила я себя, израненное лицо инвалида кажется мне тем не менее стандартным, абстрактно-стариковским, тогда как лицо Калмыкова, морщинистое, но ухоженное, изумляет конкретностью, уникальностью, чьей сути я, однако, всё ещё не могу уловить?.. В чём же разница?.. В чём?.. Если бы подойти поближе… я могла бы… я, наверное, могла бы…
Внезапно инвалид, всё это время злобно бормочущий что-то бессвязное, замолчал и уставился прямо на меня; в следующий миг его красные, воспалённые глазки злобно сверкнули, суковатая палка вновь заходила ходуном — и он, угрожающе матерясь, двинулся в мою сторону. Спасло меня только чудо. В элегантной даме в мехах, сидящей чуть поодаль, вдруг заговорила совесть — чувство вины тож, — и она, секунду помедлив, встала, уступая старику место; тот заворчал было, досадуя, что его сбивают с толку, но, поразмыслив, сдался и с кряхтением опустился на сиденье.
Я не могла сдержать облегчённого вздоха: честно говоря, я плохо себе представляла, чего ожидать от полубезумного старика. Университетские лекции на этот счёт молчали. Геронтопсихологию мы прошли мельком, как бы по касательной, с закрытыми от уважения глазами; чувствовалось, что тема старости слегка пугает преподавательницу, которая и сама была уже немолода, — и единственным, что мне из этого занятия запомнилось, был каверзный вопрос одной из самых чопорных и суровых жриц, ещё на первом курсе намертво застолбившей место напротив преподавательского стула: каким образом пожилым человеком ощущается — если, конечно, ощущается — краткость отпущенного ему отрезка, и как это осознание влияет на его психику?.. Тема смерти, скользнувшая в вопросе, вызвала у аудитории нездоровый интерес, и мы навострили уши, — но ответ педагога нас разочаровал. Краткость «отрезка», сказала она, на психику вовсе не влияет, ведь подсознательно он воспринимается не как отрезок, а как луч: это прошлое с каждым днем увеличивается в размерах, а будущее всегда бесконечно, сколько бы лет тебе ни было — пятнадцать, шестьдесят пять или девяносто. Вспомнив эти слова, я подумала, что, коли так, то Владимир Павлович, который в эту минуту блаженно подрёмывает, прислонившись головой к стеклу, рискует проехать свою остановку, если я вовремя о нём не позабочусь.
Но тут металлический голос объявил её название, и мы с профессором Калмыковым, бодрым и свеженьким как огурчик, вместе и в то же время порознь, в числе прочих пассажиров покинули трамвай.
5
Воскресенье, traditional family partу: сидим втроём на кухне, пьём чай с вареньем, смеёмся, болтаем; вдруг папа роняет ложечку, мама: — Ха-ха, баба спешит (женщина торопится в гости)! Такая примета! — Папа: — А может, она просто позвонит или пришлёт смс? Нет, правда, все эти приметы когда появились? — тыщу лет назад, люди, небось, ещё и не подозревали о возможности общения на расстоянии; но нельзя же требовать, чтобы теперь, в наш атомный век, мы ходили друг к другу в гости с той же регулярностью, как роняем столовые приборы! Да ещё в огромном мегаполисе!
Мы с мамой: — Хе-хе-хе, точно!
Вдруг: дзы-ы-нь! — телефонный звонок. Мама: — О-о-о! Ну ты как в воду глядел! — Бежит в комнату и секунду спустя возвращается мрачная: — Юля, тебя. — Папа, с интересом: — Что, никак ошибка вышла? Мужик? — Мама: молчит. Иду в гостиную, беру трубку: — Алё? — Нет, вроде правда женский голос: — Здравствуй, Юлечка!.. (Кто бы это мог быть?) Как живешь, милая?.. (Ничего, спасибо…) Что к нам не заходишь?.. — А-а, так вот почему сникла мама, теперь-то я поняла: ну, конечно, тётя Зара! Вот только голос у неё какой-то странный, потому-то я и не признала его поначалу: глухой, сдавленный, словно бедняжка еле сдерживает рыдания. О господи! Да уж не случилось ли чего с Гарри?..
— Да, — грустно подтвердила тетя Зара, — да, Юлечка, случилось. (Боже мой, что?!) А вот что: несколько дней назад он приобрел двухнедельную путевку на Крит…
Ох ты ж господи! Да что ж тут плохого? В кои-то веки критический настрой покинул брата! Наконец-то хоть одна гетера удовлетворяет его критериям!.. Я, поначалу и впрямь струхнувшая, от облегчения развеселилась и принялась каламбурить — это у меня папино. Но тётя Зара: — Ох, Юлечка, Юлечка! Беда-то какая! И ведь он всегда так потешался над приятелями-идиотами, что те, мол, «ездят в Тулу со своими самоварами»! Так ловко отбивал у них эти «самовары», то есть возлюбленных — это называлось у него «борьба с глупостью»! Так трогательно хвастался своими победами!.. А теперь молчит как партизан и даже с матерью не поделится — как ни подъезжала она с разных сторон, как ни пыталась выведать подробности, единственным, что ей удалось узнать, было имя: Анна. Нет, ты только вслушайся: Анна!!! Очень даже красноречивое имя, не какая-нибудь там «Юля»! Услышишь его и сразу чуешь: попахивает чем-то серьёзным…
— Юлечка! — уже не таясь, плакала Захира Бадриевна, — миленькая моя! Ты же дружишь с моим Игорёчком — в детстве, помню, уж такие были друзья, не разлей-вода!!! Может, хоть ты мне ответишь — что это за Анна такая, откуда она взялась на мою голову?!..
— Ой, кто-то в дверь звонит! — испуганно ответила я и поспешила повесить трубку. Уж конечно, мне было известно многое, даже, наверное, больше, чем она могла предположить, — но, раз сам Гарри считал нужным хранить свою тайну, я и подавно не собиралась её выбалтывать. Да ничего не случится с тётей Зарой, пусть поволнуется. Когда она встретится со своим страхом лицом к лицу — сама поймёт, как повезло её Игорёчку: все, кто хоть раз видел Русалочку, в один голос твердят, что, помимо дивной красоты, эта девушка одарена ещё и фантастическим обаянием, тонким вкусом, а также скромностью, кротостью и доходящей до святости добротой…
О том, что моего названого брата, циника и шарлатана, угораздило влюбиться всерьёз, я узнала недавно от него же самого: с детских лет Гарри привык поверять мне все свои самые страшные тайны, вот и на сей раз не утерпел. Правда, теперь это вышло нечаянно, само собой: в тот вечер я напросилась к нему в гости — совсем ненадолго, хотела только взять у него прошлогодние конспекты по посттравматическому стрессу (а кстати и полистать зачитанный до дыр, истрёпанный еще дяди-Осиными руками «Сексуальный Гороскоп» — кто-то сказал мне, что профессор Калмыков Дева); но как-то так вышло, что мы, завороженные пляской слабого огонька одинокой свечи, истомлённые вкрадчивой лаской богатого и утончённого старика «Хеннесси», выпали из времени, заговорились, заностальгировались и засиделись в кабинете допоздна.
Обиталище Гарри давно уже ничем не напоминало комнату октябрёнка из букваря. Теперь небольшое пространство узкого «пенала» освещалось натыканными по углам бра, что с приходом сумерек создавало в комнате таинственно-мрачную атмосферу. У окна, плотно занавешенного тяжёлыми, до черноты багровыми шторами, по-прежнему стоял письменный стол, но теперь на нём красовался — о ужас! — череп, выкраденный Гарри из кабинета анатомии; справа от этого мрачного экспоната стояло тусклое настольное зеркало в бронзовой раме на массивной подставке, а слева — оплывшая свеча, вставленная в почти неузнаваемую под застывшей коркой восковой лавы бутылку из-под «Хеннесси»; у её подножия загадочно поигрывал бликами хрустальный шар. Тут же располагался и компьютер, почти нелепый в своей прозаичности; впрочем, Гарри накрывал его тёмным полотном, отчего тот превращался в чёрный ящик, таинственный и жутковатый, как и все предметы в этой концептуальной комнате. Расшатанную тахту сменил уютный диванчик, обитый черным велюром; на нём-то мы и сидели, перешёптываясь (тётя Зара просила не шуметь) и потягивая коньяк из огромных круглых бокалов.
— Да, кстати, — сказал вдруг Гарри, — ты ведь общаешься с Оскаром Ильичом. Не знаешь, он в Москву случайно не собирается?..
Ещё с минуту я бурно откашливалась, подняв руки кверху, а брат заботливо похлопывал меня по спине: если бы дядя Ося узнал, что его обожаемый экс-пасынок им интересуется, он, наверное, от счастья подпрыгнул бы до потолка… И разбил свою лысую голову: уж я-то знала, что Гарри ничего не говорит и не делает просто так. Так что ему на сей раз нужно от моего бедного дяди?..
— Да ты понимаешь, — нехотя объяснил названый брат, — тут один человек работу ищет… Психологом в школе… Анютка… Помнишь её?.. Ну, блондинка, красивая такая, на русалочку похожа?.. Хотя бы на пол-ставки…
— Это которую Калмыков… — начала я и тут же остановилась: брат стиснул свой бокал так, что, казалось, вот-вот раздавит, а по лицу пробежала уже знакомая мне нервическая судорога. К счастью, он быстро взял себя в руки, глубоко вздохнул, отхлебнул коньяку и почти спокойно сказал:
— Ну да, именно. Так вот, я подумал, может, у Ильича остались какие-нибудь концы? Он ведь работал в школе…
Что за ерунда? Устроиться в обычную школу, да ещё на пол-ставки — да ведь это раз плюнуть! Ан нет, возразил Гарри, с Аннет случилось иначе: в поисках места она обошла пол-Москвы и все бестолку. Причина отказа везде одна и та же — «слишком эффектная внешность». А как-то раз, выйдя за дверь учительской, Анна услышала даже: «Какая-то авантюристка». А она просто очень любит детишек и с ранних лет мечтает помогать обиженным и слабым — потому-то и рвётся в простую бюджетную школу, а не какой-нибудь там элитный колледж. Но разве кто в это поверит, увидев её длинные ноги и роскошный бюст?!
— Мымры закомлексованные, — возмущался Гарри, — вонючие старые девы! У Ани, между прочим, красный диплом!..
Вот тут-то я, помнится, и заподозрила неладное — что-то уж очень болезненно он реагировал на чужую неудачу! — но, всё ещё боясь поверить в очевидность, так не идущую ко всему характеру закоренелого циника, решила на всякий случай уточнить:
— Ну, хорошо, Гарри, а тебя-то это почему так волнует?
Вместо ответа брат приподнял лежавшую в изголовье фамильную «думку» и бережно извлек из-под неё блокнот в чёрном кожаном переплете. В первый миг я не совсем поняла, что передо мной, — но когда Гарри, раскрыв своё сокровище, умостил его на коленях так, чтобы ненадёжный пляшущий свет мог хоть изредка заглянуть туда, я, к своему изумлению, увидела ровные столбцы рукописных строчек. Стихи!.. Но ведь раньше Гарри вроде бы не страдал рифмоманией?.. Да, вот именно, раньше; но… — и вновь, как тогда, за столиком «Пси», в его голосе зазвенел пугающий пафос, — …как мне должно быть известно, каждый влюблённый автоматом подключается к божественному источнику вдохновения!.. Тут он бросил на меня строгий, выразительный взгляд — и я ни о чем больше не спросила, боясь помешать брату, который, похоже, в очередной раз решил обнажить передо мной сокровеннейшие глубины своей души.
Те, как и следовало ожидать, изобиловали мрачно-загадочными, трагическими, жёстко-депрессивными, а то и попросту суицидальными мотивами; мне запомнились, например, такие строки:
Бывают детские сады,
Похожие на кладбища…
или вот ещё:
Не ходите сюда ночью.
Чувствуете запах тлена?
Еще много моих клочьев
На шершавых этих стенах…
— Да что я перед тобой распинаюсь?! — вдруг разозлился он. — Ты же у нас аутистка, эмоционально обделённая личность. Откуда тебе знать, что такое любовь?!
Тут он был не совсем прав, — но разубеждать его я не стала, а, наоборот, быстренько перевела разговор на нейтральную тему, радуясь, что брату изменила его обычная проницательность. А ведь ещё вчера мы с ним случайно столкнулись как раз там, где никогда прежде не встречались — у панельной двери турфирмы «Психея», той самой, что арендовала четвёртый этаж нашего здания и чьими услугами Гарри пользовался не реже двух раз в год, ибо, несмотря на свой демонический имидж, обожал море и солнце. Хвастливо повертев перед моим носом новеньким, глянцевым, ещё не сыгравшим свою опасную роль критским буклетом, он дружески потрепал меня по затылку — и легкой, форсистой походочкой отправился восвояси. Брат был счастлив в любви — а потому и позабыл спросить (как непременно сделал бы раньше): каким ветром меня-то, голодранку, сюда занесло? Впрочем, даже если б и спросил, я бы выкрутилась, ведь он был шарлатаном и мыслей моих прочесть не мог, а внешне всё выглядело благопристойно: я, практикантка, иду за консультацией к своему руководителю, обосновавшемуся тут же, на этаже; это святая правда, и не стоит корить меня за то, что я, скромно умалчивая о главном, берегу лицо названого брата от мучительных, но неизбежных и ставших уже привычными «калмыкофобических» спазмов.
6
Уважаемые коллеги, вижу, улыбаются, угадывая истину… да, да, всё именно так и было, как вы подумали, — но об этом чуть позже. А пока вернёмся на трамвайную остановку близ моего дома, где расположен маленький торговый павильон. Когда-то, во времена моего детства, в нём обитала обычная советская «Кулинария». Ныне она гордо зовется «супермаркетом» и окна её плотно завешены жалюзи, — что в те далекие дни, дни смутности и неясности моих чувств, превращало её в отличный наблюдательный пункт. Войдя внутрь, пристроившись к двум-трём таким же бедолагам, коротающим в гостеприимном тепле время до прихода трамвая, я могла без помех следить за Владимиром Павловичем сквозь узенькие щёлочки между пластиковыми планками; он, гуляющий взад-вперёд по тротуару, был у меня весь как на ладони, как неорганический препарат под стёклышком светового микроскопа — тогда как сам при всём желании не смог бы меня увидеть.
Впрочем, бояться было нечего. Даже сталкиваясь со мной нос к носу, Влад обращал на меня не больше внимания, чем в первый раз, — и в те форс-мажорные утра, когда натиск равнодушной толпы заставлял нас пропихиваться в салон в буквальном смысле «бок о бок», старательно делал вид, что весьма смутно сознаёт факт моего существования — если только вообще догадывается о нём. Я же, в свою очередь, притворялась, что меня это даже радует. В ту пору я ещё пыталась убедить себя, что меня интересует не сам Влад, а только его лицо — уникальное, узнаваемое в любой толпе, в любом головном уборе, — и, если я и готова сколько угодно, жертвуя лекциями и семинарами, мёрзнуть на остановке в ожидании профессора (чьи рабочие часы, спасибо Елизавете Львовне, «плавали» в расписании, как мелкие пузырьки в бутылочке шампуня), то лишь для того, чтобы разгадать эту жгучую, мучительную загадку, занимающую меня куда больше, нежели причины болезни «О.», с которыми я, если честно, к тому времени уже подустала сражаться.
Не знаю, к чему бы всё это меня привело, если б в один прекрасный день сама судьба не вмешалась и не разрубила узел, подбросив нам с Владом маленькую случайность — одну из тех житейских мелочей, что на первый взгляд кажутся незначительными, но способны внезапно, чудесным образом перевернуть всю нашу жизнь.
В то утро, подойдя, как обычно, к остановке, я увидела, что на столбе висит большая белая табличка; приблизившись, я с интересом прочла, что, оказывается, где-то в районе Покровских ворот случилась авария — и трамвайное сообщение на нашем участке маршрута временно прекращено. Вот так-так!.. Помимо унылой необходимости спускаться в недра метрополитена (что само по себе гадко) это значило для меня и кое-что похуже: на долгие дни, а то и недели я смело могу забыть об уникальном, неповторимом яблоке гольден со всеми его семечками и секретами! Такая новость кого угодно повергнет в депрессию, и на сей раз дорога моя к вузу была печальной! Но первым, на кого я наткнулась, войдя в здание, был умопомрачительно элегантный в тёмно-серой «тройке» и при галстуке Влад, выходящий из деканата, — и каково же было моё изумление, когда он вдруг совершенно по-свойски схватил меня за руку и, беспокойно морщась, поинтересовался: не в курсе ли я часом, когда городские власти собираются вновь пустить по рельсам «старушку Аннушку»?.. Растерявшись от неожиданности, я с полминуты тупо лупала глазами, лихорадочно соображая, что бы такого ответить поостроумнее; увы — дожидаться, пока я разрожусь, занятой, ценящий каждую секунду на вес золота педагог не стал — и, отпустив мою вспотевшую от волнения кисть, удалился восвояси. Я не решаюсь повторить перед уважаемой комиссией те слова, которыми ругала себя за тугодумие… а, впрочем, они все равно были не в силах изменить ни характера случившегося, ни мой собственный характер.
Неделю спустя, когда я, возвращаясь из университета, шагала мимо остановки к дому, сзади меня торжествующе прогромыхал трамвай; сознание моё, введенное в заблуждение не успевшей забыться привычкой, не сразу зафиксировало радостный факт — и поняло, что к чему, лишь когда я, придя домой и пообедав, разложила перед собой черновики неоконченных курсовых. Ура-а-а!!! Закончилось, наконец-то, вынужденное самоистязание!.. Наутро, вскочив ни свет ни заря (я хорошо помнила, что по вторникам у Калмыкова две первых пары с пятикурсниками), я, подсев к трюмо, принялась причёсываться и краситься с особой тщательностью — накрасила даже нижние ресницы, что обычно ленилась делать! — и сама смутилась, поймав в зеркале свою мечтательную улыбку: глупо, ведь Влад и не думает на меня смотреть, зачем всё это… Да, может, за неделю он успел привыкнуть к более современному и удобному способу передвижения — и не придёт больше на остановку?.. Но счастливое, приподнятое настроение не оставляло меня, как я ни пыталась пригасить его разумными доводами; в таких вот эйфорических чувствах, едва не забыв прихватить сумку с конспектами, я полетела к остановке, как на крыльях… и ещё издали углядела шахматного короля в длинном тёмном пальто, узнавшего, очевидно, приятную новость, как и я, накануне — и теперь спокойно ожидающего, пока подплывёт к нему заветная ладья.
Ещё на втором курсе мы, студенты, узнали из лекций по социальной психологии, что общая беда — а уж тем более победа над ней — способна сблизить мало что врагов — патологических антиподов. Вот почему мне не стоило бы удивляться тому, что Влад, завидев меня, вместо того, чтобы нацепить на лицо кисло-брюзгливую маску, вдруг радостно заулыбался — и приветливо махал рукой всё время, пока я осторожно, боясь оскользнуться, семенила к нему. И всё-таки я удивилась и даже украдкой поозиралась вокруг — нет ли поблизости кого-нибудь другого, истинного виновника такого дружелюбия?.. Но нет — всё это относилось ко мне, — и пришлось волей-неволей поверить в несбыточное, когда Владимир Павлович, подпустив меня на расстояние голоса, бодро выкрикнул: — Здравствуйте, Юлечка!..
Тут, кстати, подошла и «Аннушка», такая обыденная и непринуждённая на вид, точно и не было недельной разлуки; Влад, который сегодня явно был в ударе, приветствовал её появление ещё более бравурно, чем секунду назад — моё. Тут я с лёгким испугом поняла, что сюрпризы продолжаются. Вскочив вслед за мной по скользким ступеням, с трудом протиснувшись (и меня заодно пропихнув) в салон, как всегда в этот ранний час набитый пассажирами под завязочку, предприимчивый Калмыков цепко схватил меня за плечо, энергично заработал локтем, внедряясь в самую гущу толпы — и, не успела я опомниться, как он, профессионально спекулируя на своей седой шевелюре и чувстве вины более удачливых попутчиков, отвоевал для нас парное местечко в середине вагона, куда мы в следующий миг и плюхнулись вдвоём — я, на правах ребёнка и дамы, у окошка, Влад рядом; довольный удачной операцией, он с облегчением выдохнул, крепко потёр руки и заулыбался:
— Ах, какое блаженство! — почти простонал он, поворачиваясь ко мне всем телом, а заодно и лицом, таким близким сейчас, что я, к своей досаде, не могла его разглядеть, — честно говоря, с детства не переношу метро… Ах, блаженство!..
«Как я вас понимаю!», хотелось крикнуть мне, — но профессор, вдруг сделавшись глух к моим эмоциям, как тетерев на току, в своей монотонной, размеренной манере уже повествовал — то ли мне, сидящей рядом, то ли окружившей нас недружелюбной аудитории, то ли самому себе — о своей жуткой фобии: он панически боится помпезного подземелья, всякий раз, что он спускается туда, ему кажется, что массивный потолочный свод, грозно высящийся над головами ничего не подозревающих граждан, вот-вот треснет и со страшным грохотом обрушится — и он, почтенный профессор, автор множества научных трудов и монографий, навеки останется погребённым в угрюмых земных недрах. Ни что иное, как страх смерти, в сущности… Сказав так, он вдруг насупился и замолчал — видно, мысль о смерти пришла ему на ум не впервые и угнетала его всерьёз. Образовавшаяся пауза позволила мне (хоть робко и сбивчиво, но всё-таки!) ввернуть, что мы и раньше уже встречались — нет, не на факультете, и не в прошлой реинкарнации, и даже не в виртуальной реальности, а у него дома, много-много лет назад: пусть вспомнит забавный случай с бюстиком Ильича…
— Так это был ваш дядя?.. — растрогался профессор. Он, оказывается, прекрасно помнил студента Антипова. Имя очень редкое — Оскар; и сам его обладатель тоже был, кажется, немного странным. Он, профессор, называл его про себя «Оскар Уайльд». Ха-ха.
Так, за светской беседой и забавными воспоминаниями об общих знакомых подъехали, наконец, к памятнику Грибоедова — и тут Влад, вспомнивший, наконец, кем я ему прихожусь, соблаговолил поинтересоваться моими «успехами»; узнав горькую правду, которую я теперь, как бы на правах давней приятельницы, могла от него не скрывать, он в притворном ужасе округлил глаза:
— Так что же вы молчите, Юлечка?! Сегодня же после занятий — бегом ко мне, мы с вами эту проблему как следует обсудим и решим! Ну, вы примерно представляете себе, где мой кабинет?.. Нет?! Как же это вы так?! Короче — четвёртый этаж, дверь прямо рядом с туалетом, не ошибётесь…
До сей поры я только слышала о непомерном шике «четвёртого», захаживать же сюда (именно по этой причине) робела — и в первый миг оккупированное «Психеей» пространство — узкое, бестеневое царство ослепительно-белых поверхностей, сплошь залитое холодным ядовитым сиянием крохотных галогеновых ламп, встроенных плотным рядком не только в потолке, но и в полу — напугало меня своей претенциозностью; но, пройдя дальше по коридору, я увидела скромную, непрезентабельную дверь без таблички, каким-то чудом ускользнувшую от евроремонта и арендаторов. За ней-то — когда я несмело вошла на радушное «Да-да!» — и обнаружилась калмыковская келья. Совсем крохотная, что-то вроде лаборантской в кабинете анатомии, она — отдадим ей должное — была прекрасно оборудована для повседневной жизни. Имелась тут и раковина, которую профессор стыдливо замаскировал ситцевой, синей в красный цветочек портьерой, протянув под потолком металлическую струну; кроме обширного рабочего стола нашелся и низенький, грубо сколоченный столик, который смело можно было назвать «кухней» — на нём умещалась вся необходимая для готовки утварь — от электрического чайника (огласившего кабинет уютным шипением) до портативной плитки; был и холодильник «Саратов», маленький, но ёмкий. Словом, Влад, похоже, нарочно устроился так, чтобы по возможности меньше зависеть от внешнего мира.
В дальнем углу скромно притулилась сложенная раскладушка — старенькая, брезентовая, точно как у нас дома. Перехватив мой взгляд, Калмыков добродушно улыбнулся — и пояснил, что порой, когда заработается, остаётся в здании ночевать.
— Жена не сердится? — не без тайного умысла спросила я. Но профессор меня успокоил: он, оказывается, вот уже восемь лет как овдовел, — а его сорокапятилетней дочери Маше и двадцатитрёхлетней внучке Верочке, живущим, по счастью, отдельно, хватает и своих проблем, чтобы они беспокоились ещё и о том, где проводит свои ночи старый патриарх.
— Никому-то нет дела до старика, — добавил он с лицемерной гримасой, которая не слишком-то ему шла; может быть, именно из-за неё-то я и не решилась сказать ему, что в этом жестоком мире есть как минимум один человек, которого жизнь профессора очень даже интересует.
Закипел чайник. Ухмыляясь, блестя глазами, Калмыков отдёрнул занавеску раковины, открыл дверцу небольшого настенного шкафчика, который я поначалу приняла за аптечку… и, к моему изумлению, извлёк оттуда старую знакомую — фигуристую бутыль «Хеннесси». Откуда такая роскошь?! — Э, нет, — игриво заявил профессор, — секрет фирмы! — но тут же не выдержал и раскололся. Оказывается, коньяк этот презентовал ему один богатенький, но тупой третьекурсник в обмен на «5» в зачётной книжке — хотя, по чести, стоило бы поставить ему не меньше десяти — так сказать, по баллу за год выдержки; а его более способный, но, увы, менее обеспеченный товарищ наскрёб только на дешёвый, поддельный, пахнущий ацетоном «Три Звезды» — ну, и получил свой законный «уд»!.. Тут Влад, всё это время колдующий над моей чашкой с бутылкой и мерной ложечкой, вдруг осёкся, затрясся всем телом, оросив янтарными брызгами казенную лакированную столешницу и несколько лежащих чуть поодаль исписанных листков — и, как бы не в силах больше владеть собой, закинув назад голову, зашёлся в припадке громкого, визгливого хохота:
— Ой, ой, Юлечка, не могу!.. Ой, не могу!..
— Ну-с, — проговорил он, утирая кончиком пальца покрасневшие от смеховых слёз глаза, — давайте-ка, Юлечка, выкладывайте — что там у нас с практикой?
И вот тут-то это и случилось… Меня озарило… Не знаю, почему — никаких реальных причин для этого не было… может быть, просто потому, что мы с Владом в первый раз были наедине… Короче, я ни с того ни с сего вспомнила, как однажды дядя Ося, подвыпив, распинался передо мной, а на самом деле перед Гарри, на которого хотел произвести впечатление: «Любовь, детки мои, — это страшная сила, которая может разрушить даже самый закостенелый подсознательный импринт…»
Так вот чем измеряется разница меж людскими лицами!.. Мерой волнения, что мы ощущаем, видя их!.. Всякий раз, что я вижу Влада, моё сердце начинает учащённо биться ещё до того, как я успеваю разглядеть его черты; уж не эта ли пульсация искажает моё восприятие, придавая им столь яркую индивидуальность?.. Губы — на пять-шесть ударов тоньше и бледнее, чем у других; на семь-восемь биений крупнее нос; глазницы чуть глубже обычного, примерно на три с половиной сердечных такта, и, может быть, поэтому выражение выцветших глаз слегка черепашье; чуть более впалые щёки, чуть более высокий лоб, чуть сильнее выражены надбровные дуги, украшенные густыми серебристыми бровями…
«Любовь — это страшная сила, которая может разрушить даже самый закостенелый подсознательный импринт…»
(И ещё одно дальнее воспоминание сверкнуло в этот миг у меня в мозгу. В детстве — классе втором или третьем, не помню точно, — нас как-то раз повели в музей — в какой именно, тоже забыла, — но зато помню как сейчас, в красках и звуках, жуткую сцену, произошедшую у меня на глазах: стоявший рядом со мной мальчик, тихий отличник в очках, выслушав рассказ экскурсовода о том, что, дескать, из этой чашки — белой с голубыми цветочками — пила Екатерина Великая, вдруг ни с того ни с сего изо всех сил сунул рукой в стекло! — к счастью, оно оказалось очень прочным. Чуть позже, на встревоженно-гневные расспросы учителей и музейных работников, «зачем он это сделал», рыдающий отличник, сам до смерти перепуганный, объяснил, что не смог удержаться от страшного, сводящего с ума искушения — ощупать, ощутить!.. Сейчас, глядя на Влада, я очень хорошо понимала тот случай).
— Ольга по-прежнему держит глухую оборону, — ответила я, — но вот на днях произошел любопытный эпизод: во время нашего «сеанса» бедняжка попросилась в туалет, — а так как никого из персонала в этот миг поблизости не было, то я и вызвалась проводить её. Так вот, выяснилось, что пациентка О. способна пользоваться санузлом только в темноте, — а если включить свет, закатывает дикую истерику. Мне-то она, конечно, не призналась, в чем дело, — зато старушка-санитарка, с которой мы иногда болтаем в курилке, сдала её с потрохами. Оказывается, Ольга, уверенная в том, что «гэбисты» продолжают за ней подглядывать, всегда просит кого-нибудь из обслуги «покараулить», чтобы свет не зажигали, пока она «делает свои дела», — ей, видите ли, «стыдно». Ужас какая стыдливая!..
Влад слушал мой отчёт с большим интересом:
— Стыд, — мечтательно произнёс он, отхлебнув чаю с коньяком. — Вам знакомо это чувство, Юля?..
Хм, а как же… Стыд-позор… Кактус с человеческим лицом — ядовито-салатовый, щетинистый, ехидно ухмыляющийся в правом нижнем углу школьной стенгазеты — а рядом чёрными буквами: «ПОЗОР!!!» В эту рубрику обычно помещали фамилии прогульщиков, двоечников и прочих негодяев, а как-то раз туда попала и я — за «невоспитанность», а точнее за то, что перепутала завуча с математичкой… Очень было стыдно…
Влад снисходительно усмехнулся:
— Ничего-то вы, Юлечка, не понимаете. Стыд — главнейший ингридиент чуВственности…
Слово это он произносил со вкусом и знанием дела, обсасывая и смакуя крупную «В»; украдкой заглянув в его чашку, я увидела, что та уже наполовину пуста.
— Да-да, Юлечка. Эта ваша Ольга, по-видимому, очень чуВственная женщина. И как это её угораздило остаться старой девой?..
Честно говоря, мне и в голову не приходило вдаваться в такие подробности; так я и сказала профессору, не имея в виду ничего дурного, — но тот почему-то расценил это как личное оскорбление: бледные губы сжались в ниточку, взгляд стал неприязненным и колючим:
— Вы, я вижу, весьма отдалённо представляете себе, что такое научная работа, — едко, со злобой проговорил он. — Вы должны знать о своих испытуемых всё — всё до мельчайших деталей!
— Всего узнать невозможно, — возразила я. Влад раздражённо скривился:
— Кажется, вы говорили, что ваши родители — математики? Вам известно, что такое асимптота?
Что-то такое я помнила — из школьного курса.
— Так вот, асимптота — это математическая прямая, к которой неограниченно — слышите, неограниченно! — приближаются точки некоторой кривой по мере того, как эти точки удаляются в бесконечность. В вечность!.. Никогда кривой не коснуться асимптоты — но она будет стремиться к этому, стремиться, стремиться до опупения; вот так и хороший исследователь, — закончил он, немного подобрев тонально, но всё ещё сохраняя суровость на лице. А я с грустью подумала: ты всё перепутал, Влад, это я — та несчастная кривая, которой, наверное, никогда не удастся хотя бы одной точкой дотронуться до своего кумира.
7
«Если верить слухам, что ходят о Калмыкове на факультете, — думала я, — он в свои шестьдесят пять ещё о-го-го… Впрочем, мне в любом случае не с чем сравнивать».
Романтическим и даже эротическим мечтам, очень скоро пришедшим на смену исследовательской страсти, я предавалась легко и безо всяких помех — как и полагается нормальной влюблённой. Влад в томной июльской ночи, осиянный луной; Влад, метущий полами длинного плаща шуршащую октябрьскую листву тихих узких аллей; Влад на белоснежных простынях… Вот только как девушку земную и реалистичную меня смущали два момента, тем более неотвязные и пугающие, чем чаще я думала о них: 1) я боялась, вдруг очутившись в объятиях любимого, учуять запах нездоровья, тления и распада, который ещё, не дай бог, оттолкнёт меня, загубив на корню едва-едва зародившееся чувство; и 2) не вставные ли у него зубы и не провалятся ли они ненароком в глотку, если, чего доброго, дело дойдёт до поцелуев?..
С первым я разобралась довольно легко благодаря счастливой случайности. Как-то раз, в трамвае, нас притиснуло друг к другу толпой — да так неловко, что мне пришлось уткнуться носом Владу в грудь; к своему облегчению, я уловила лишь тонкий, печальный древесный аромат парфюма, подобранный так умело, что, казалось, это и есть природный запах калмыковского тела — по-видимому, оно всё ещё бежало неумолимого тления, а если даже и нет, то он отлично это скрывал… С зубами было сложнее. Профессор, конечно, любил похохотать всласть, от души, без стеснения выставляя напоказ весь свой внутренний мир, но вот тут-то и начинались проблемы: зубы его — ровные, белые, крупные! — неизменно вызывали в мозгу слово «Голливуд» и могли с одинаковой вероятностью оказаться и натуральными и вставными.
Ох уж эти зубы!.. Я маялась с ними более месяца, мучительно изощряясь в доставшемся мне от отца крохотном чувстве юмора, чтобы снова и снова заставлять Калмыкова демонстрировать свою ротовую полость, — пока, наконец, мною не овладело бессильное раздражение — ну не задавать же, в самом деле, душке-профессору щекотливый вопрос прямым текстом?! — и я не послала стоматологию куда подальше, сказав себе, что, в конце-то концов, гораздо проще и мудрее решать проблемы по мере их поступления; да, собственно, и проблем-то никаких не было, ибо пока Калмыков что-то не делал попыток меня поцеловать.
«Но я нравлюсь ему — я же вижу». С некоторых пор едва ли не ежевечерне он зазывал меня «в гости», то есть, конечно, к себе в кабинет, на чай с коньячком; мы оба умели плести разговор-«цепочку» — в отличие от разговора-«ожерелья», где отдельные бусины тем перемежаются томительными паузами; тихие, неторопливые, умные беседы затягивались, и к тому времени, как шестифрагментное оконное стекло отрезало нас от внешнего мира, превращаясь в тусклое зеркало, где нельзя было разглядеть ничего, кроме томных, замедленных движений наших странно двоящихся рук, мы с Владом успевали перейти на совсем уж интимный тон — и я вдруг с досадой замечала, что он опять каким-то загадочным образом перехитрил меня, заставив взахлёб рассказывать о том, чего касаться я вовсе не хотела бы, например, о моей детской дружбе с Гарри; я злилась, удивлялась, а профессор знай себе посмеивался, добродушно советуя учиться у него методам «психологической раскрутки».
Многие исследователи, говорил он, считают метод беседы куда предпочтительнее анкетирования, наблюдения и опроса: так, по их мнению, испытуемый раскрывает себя наиболее полно, что обеспечивает высокую валидность и достоверность полученных данных. Я возражала: при всей своей бесспорной эффективности, сей метод имеет одну сложность, справиться с которой по силам только матёрому «профи», — а, стало быть, новичкам на первых порах лучше его избегать: в беседе должны участвовать двое — и психологу уже не спрятаться, как обычно, за щитом опросного листа, ему приходится раскрываться… Но Влад, дважды кандидат наук, был ещё и опытным клиницистом: необходимость платить откровенностью за откровенность его вовсе не пугала — порой он даже слегка перебарщивал в этом, и я, честно говоря, всё чаще сомневалась, что его шокирующая готовность к обсуждению разного рода тонкостей мужской физиологии — это просто ещё один прием ловкого профессионала с сорокалетним стажем («пятидесятилетним, — поправлял меня Владимир Павлович, — в нашем районном Доме Пионеров работал кружок юного психолога»).
И всё-таки я старалась прислушиваться к его советам: я сама как интервьюер стала проще, менее сухой, более раскованной, — что в один прекрасный день увенчалось неожиданным успехом: я выполнила-таки экстравагантный Владов наказ, выяснив причину затянувшегося Ольгиного девичества. Оказывается, она с детства страдает такой сильной близорукостью, что все мужчины для неё всегда были… как бы это сказать… ну, в общем, на одно лицо… Когда я рассказала об этом профессору, тот похвалил меня; а я вспомнила, что ведь с самого начала уловила в нас с Ольгой некое сходство — и мне стало не по себе…
Но, как ни крути, а это была победа — маленькая научная победа, которая вполне заслуживала, чтобы её отпраздновали чин-чинарём; и вот однажды, поднявшись, как обычно, после занятий к профессору и стараясь хранить небрежный и спокойный вид, я спросила:
— Владимир Павлович, а как вы, кстати, относитесь к мороженому с жареной клубникой?..
Это был коварный заход; он сработал. На лице Влада, только что донельзя строгом и чопорном (он как раз сидел за компьютером, корпея над какой-то очередной статьёй), вдруг появилось та самая до боли знакомая мне животная гримаса предощущения чего-то физиологически приятного — точно мы с ним приплясывали на остановке в мороз и лютый ветер, а на горизонте вдруг показался трамвай; миг спустя с трудом совладав с собой, он свел домиком седоватые кустистые брови и недоверчиво спросил:
— А разве такое бывает?..
— и снова не смог справиться с умильно-сладострастным спазмом, почти непристойно исказившим его лицо; похоже было, что в эту минуту он мысленно уплетает за обе щеки что-то необычное, но явно вкусненькое. Я скромно подтвердила:
— Значит, бывает…
Тогда профессор с любопытством поинтересовался:
— И где же вы её нашли?.. Ну, эту самую жареную клубнику?..
Вот то-то и оно, где я её нашла.
Крохотный ресторанчик «Джон Ассиор», в трёх минутах ходьбы от нашего здания, вообще-то не очень популярен — ещё бы, вход с тихого, неуютного двора, да вдобавок не сразу и спустишься в полуподвал по узкой, крутой лестничке с шатучими ржавыми перилами, — но мы-то, студенты, недаром излазили здесь все окрестности ещё на первом курсе, когда «Пси» было вонючей столовкой, а успешно (или даже не очень) сданные сессии хотелось отмечать шумно и дружно, с помпой и пафосом, но за умеренную плату. С тех пор, правда, много воды утекло и появились новые оригинальные десерты, большую часть которых я не успела ещё даже попробовать — так, меню листала, зондировала обстановку, прежде чем пригласить Влада в это симпатичное заведение. Ныне же стильно выщербленная кирпичная стена, увитая искусственным плющом, лёгкая эстрадная музыка и приятный полумрак изящно обрамили наше первое настоящее романтическое свидание: мой элегантный среброголовый спутник, за долгие годы преподавательской работы привыкший оценивать окружающий мир по пятибалльной шкале, тут же вознамерился выставить заведению «отлично», вместо зачётки потребовав у сумрачного официанта книжку меню. Интригующая «жареная клубника», шедшая первой строчкой в нашем заказе, оказалась всего-навсего хорошо разогретым клубничным вареньем, — что, впрочем, в сочетании с ледяным пломбиром приятно возбуждало; зато «блюдо от шефа» (куриная грудка, запеченная в тесте и политая терпким розовым соусом) заставило профессора сладко замычать и зачмокать от наслаждения, — да и Хванчкара, что греха таить, оказалась на высоте…
А вот я, оказывается, сглупила. Ох и дала же я маху, идиотка!.. — и как это я могла забыть, что мы с Владом — далеко не единственная влюблённая пара на факультете?! В самый разгар нашего пиршества двери крохотной зальцы вдруг отворились… и немногочисленные едоки (все как один, за исключением разве что Влада, сидевшего спиной к дверям!) оторвались от своих тарелок, разинув рты в восхищённом изумлении, — а мой шанс на спокойное завершение ужина начал тихо подтаивать, словно шарик пломбира под горячей шапкой жареной клубники.
Любой, будь то аутист или близорукий очкарик, мгновенно узнал бы новоприбывших по своеобразной манере одеваться и держаться. Забавная маленькая шапочка из кожи и меха, укрывшая змеиную головку Анны, напоминала то ли тюбетейку, то ли миниатюрный макет чукотской юрты; с затылка на плечи спускались две длинные, упругие золотистые косички; высокую, тонкую шейку окутывало голубое боа, и почти такого же цвета дубленка кокетливо облегала стройную фигурку, не прикрывая, впрочем, роскошных, долгих, бежево-золотистых ног, заканчивающихся где-то далеко-далеко внизу изящными полусапожками из чёрной замши; точно в танце притоптывая ими, Русалочка смешно, трогательно, голодным птенчиком осматривалась по сторонам. Сзади, как верный телохранитель, маячил демонический, романтический Гарри. Гладко зачёсанные на косой пробор жгуче-пиковые волосы блестели от геля, а полы чёрного плаща, наброшенного поверх костюма цвета мокрого асфальта, развевались так эффектно и вместе с тем естественно, что, казалось, взглянув под ноги красавчика, увидишь там если не Млечный Путь, то, по крайней мере, мощёную булыжником мостовую. Слегка прищурив холодные глаза, брат со знанием дела оглядывал зальцу в поисках мало-мальски приемлемого уголка. Судя по светски-индифферентным лицам колоритной парочки, они нас не замечали.
На секунду мной овладела безумная надежда — может быть, мой названый братец-сноб найдет сие демократичное заведение недостойным их благосклонности и, подставив своей хорошенькой спутнице руку в чёрной перчатке, надменно, по-английски удалится прочь?.. Но тут глаза Анны в рамке искусственных ресниц округлились в счастливом изумлении… и, когда её тонкие пальчики затеребили рукав Гарриного плаща, я с ужасом поняла: скандала не избежать. В противоположном углу залы меж тем пустовало несколько уютных столиков; украдкой от Влада я скорчила Русалке зверскую рожу, надеясь, что та поймёт и, как всегда, своей деликатностью спасёт положение. Но увы! — то ли я переоценила выразительность своей мимики, то ли её скрадывал окружающий нас полумрак, но, в общем, Анюта почему-то не вняла моей молчаливой мольбе, а только наоборот — ещё радостнее заулыбалась, запрыгала на месте, задёргала Гарри за рукав…
Это был конец… С трудом проглотив холодный, сухой, застревающий в горле кусок курицы, я замерла в тоскливом ожидании, готовая ко всему… но только не к тому, что произошло миг спустя. А произошло нечто странное, необъяснимое! Гарри, которого Анюта после недолгой ласковой борьбы заставила-таки повернуть голову в нашу сторону, взглянул на меня в упор, но… не увидел! — глаза его равнодушно поплыли дальше, — зато, стоило им остановиться на серебристом затылке профессора, как брат моментально прозрел: его рот неудержимо задёргался в судорожном, беззвучном хохоте, а взгляд, ещё секунду назад надменно-отсутствующий, стал живым и диким…
В следующий миг он грубо схватил Анну за руку и поволок её к выходу. Как бы не так!.. Анюта, всегда такая послушная и кроткая, вдруг заупрямилась, — что и немудрено, ведь она-то как раз Влада и не узнала! Ещё несколько секунд любовники, к вящему восторгу гостей ресторана, кружились по залу в странном, тягучем, похожем на плохую пародию, но не лишённом и своеобразной красоты бальном танце, который оба не в силах были прекратить; наконец, Гарри разозлился и, резко рванув партнёршу к себе, шепнул ей в ухо что-то такое, отчего её акварельное личико так и вытянулось, — но, видно, она не совсем его поняла, потому что в следующий миг, жалобно приподняв бровки, кивнула в мою сторону — в который уж раз…
Только тут Гарри удосужился как следует проследить направление её кивка, и наши взгляды — мой испуганный и его тяжёлый, мрачный — встретились. В течение одной, но бесконечной секунды мы продолжали молча играть в переглядушки — любимую нами в детстве игру, в которой брат, надо признаться, всегда побеждал. Наконец, я не выдержала и опустила глаза — а когда снова решилась поднять их, проход был уже пуст.
Слава богу, подумала я. Нет, дело было даже не в той неясной угрозе, что исходила от моего названого брата — угрозе, которой я в ту минуту не придала особого значения, хоть мне и было не по себе; но вот появление за нашим столиком Русалочки, к чьим волосам профессор, помнится, питал (а, может, и продолжал питать?!) нежную страсть, вовсе не входило в мои планы. Ревность была для меня чувством новым — и, признаться, малоприятным; я бросила быстрый, косой взгляд на Влада. Но тот, уминавший за обе щеки божественное «блюдо от шефа», так ничего и не заметил.
8
Один из тех навязчивых, но неразрешимых вопросов, что время от времени начинают неприятно шевелиться во мне (как бы доказывая, что, дескать, мёд без дегтя — не мёд!): почему именно тот разговор с Владом, в общем-то глупый и малозначащий, помнится мне так ярко, намного отчетливее прочих?.. Мистика — или, по крайней мере, сложная психологическая задачка: ведь Гарри, мой названый брат, не давал мне даже прикоснуться к своему хрустальному шару, да если б вдруг и дал, я-то не умею им пользоваться, — а, значит, не смогла бы разглядеть там ни печальных обстоятельств грядущей Владовой кончины, ни даже продолжения того чудесного вечера. И всё же ничем не примечательный разговор о коньках и по сей день хранится в моем мозгу в целости и сохранности, словно записанный на плёнке; произошел он в финале одного из тех упоительных апрельских деньков, когда даже самому скептичному цинику и маловеру становится ясно: всё, зима, наконец-то, нас покинула и в нынешнем году больше не вернётся; содраны последние клочки малярной ленты с оконных рам, и сквозь распахнутую форточку в комнату проникает вкрадчивый, многообещающий ветерок.
Итак, вечер; мы с профессором Калмыковым сидим в кабинете, чаёвничаем, болтаем о том о сём. Влад, с лицемерно-печальной улыбкой, вздыхая:
— Вот и ещё одна зима ушла от нас навсегда. Юлечка, неужели вам ни капельки не грустно?..
Я честно ответила, что испытываю на этот счёт двойственные чувства. С одной стороны, глыбины льда, в оттепель падающие с крыш и разбивающиеся на мелкие ледяшки, с детства дарят мне одно из самых острых эстетических наслаждений — держать такой слиточек на ладони, любоваться его «игрой», скопищем мелких пузырьков и трубочек внутри — и, едва не плача от умиления, наблюдать, как он, тая, становится все трогательнее и прекраснее, пока, наконец, не прекратит своего существования вместе с Красотой, достигшей апогея. С другой стороны, у льда есть и другая ипостась: он жутко скользкий, а, кроме того, зимой очень холодно и рано темнеет. Влад возмутился:
— Какое-то всё ваше поколение странное — уже с пелёнок начинаете рассуждать, как трухлявые пенсионеры! «Зима холодная»! «Лёд скользкий»! Подумать только! И откуда у вас, перестроеШных детей, такая осторожность? Вот мы такими не были. Мы в вашем возрасте вовсю наслаждались жизнью: катались на санках с гор, ходили на лыжах, коньках! У вас есть фигурные коньки, Юлечка?..
Честно говоря, у меня и простых-то не было, что привело Влада в ещё большее неистовство:
— Да вы что?! Куда ж ваши родители смотрят?! Обязательно купите коньки — это ж такое удовольствие! Не-ет, как хотите, а следующей зимой мы с вами обязательно выберемся на каток — пора научить вас держаться на льду. В Москве, слава богу, их предостатоШно — в Парке Культуры, например, или на Ленинских горах…
Я доверчиво предположила, что сам-то Влад, наверное, чертовски умелый конькобежец, раз говорит так; в ответ он пожал плечами и высказался в том духе, что, дескать, невозможно узнать, умеешь ли ты плавать, не войдя в воду. Вот дождёмся зимы — тогда и посмотрим, удастся ли ему, как много лет назад, посрамить моих ровесников быстротой и лёгкостью пируэтов…
— По правде говоря, — добавил он с мечтательным вздохом, — теперь мне уже и не вспомнить, когда я в последний раз вставал на коньки…
Это неожиданное признание ужаснуло меня; в панике я заявила, что предпочла бы сразиться с ним в каком-нибудь ином, более спокойном виде спорта — в шахматах, например. Конечно, я далека от того, чтобы подвергать своего друга возрастной дискриминации, — но ведь, как известно, к шестидесяти пяти годам координация движений существенно ухудшается, да и прочность костей уже не та. Уверен ли он в своих возможностях?.. В ответ Влад снисходительно рассмеялся:
— Известно ли вам, Юлечка, — вопросил он, картинно подперев щёку рукой, — о таком явлении, как динамический стереотип?.. Вижу по вашему милому личику, что неизвестно. А между тем вы должны были проходить эту тему ещё на первом курсе. Меньше надо спать на лекциях, дорогуша!..
Теперь возмутилась я: уж чего-чего, а заснуть на лекции я за все эти годы ни разу себе не позволила — то были, как сказал бы Гарри, «грязные инсинуации». Влад нетерпеливо помахал рукой:
— Хорошо, хорошо (то есть я хочу сказать «ладно», а вовсе не оценить ваш ответ «четвёркой», как вы, не дай бог, подумали!) В таком случае, дорогая, вы должны не хуже моего знать, что телесная память — так называемый навык — способна дать сто очков вперёд памяти сознательной. Приведу пример. Вот вы, скажем, наверняка проходили в школе стихотворение Лермонтова «Кавказ». А между тем, если я попрошу вас сейчас процитировать хотя бы строфу, вы навряд ли сможете выполнить мою просьбу. Нет, вовсе не потому, что зубрили из-под палки. Просто человеческая память, как и компьютерная, ограничена в объёме, — а, значит, мозг вынужден постепенно избавляться от лишней информации; если бы это было как-нибудь не так, произошла бы перегрузка, и мы с вами потеряли бы рассудок. В клинической практике нередки случаи, когда именно так и происходит — если участок мозга, ответственный за процесс «отсева», редуцирован или повреждён.
Между тем опыт динамического характера — такой, как, скажем, умение кататься на велосипеде или коньках, — откладывается в подсознании навечно, и, даже если мы годами не вынимаем его оттуда, при первой же надобности наше тело совершает необходимые действия как бы само собой, словно получило необходимый навык только накануне. Так пальцы пианиста, даже если он долгое время не упражнялся в музицировании, «вспоминают» нужные движения, едва прикоснувшись к клавиатуре; если бы это было как-то иначе, мы никогда не услышали бы того множества чудесных произведений, которые сегодня радуют наш слух: ведь ни один человек, даже самый способный, не в состоянии удержать в сознании столь сложную последовательность динамических действий, какая требуется для игры (не только на фортепиано, но и на любом другом инструменте!)
А теперь проведём небольшой эксперимент. Вот скажите-ка, Юлечка, в какую сторону поворачивается у меня вентиль холодного крана — вправо или влево?.. Не помните?.. Хе-хе, то-то же. А теперь встаньте-ка и подойдите к раковине. Подошли?.. А теперь поверните вентиль. Оп!.. Молодец! Видите, пошла вода. При этом вы даже и не задумались о том, куда крутить: просто повернули — и всё. А между тем ещё секунду назад вы даже под пытками не смогли бы припомнить направление движения, необходимое для того, чтобы достичь избранной вами — мною — цели. Вот это, Юлечка, и есть динамический стереотип. Итак, согласно изложенной мною только что теории, стоит мне только оказаться на льду, как моё тело самостоятельно, без участия сознания, вспомнит, как надо себя вести.
Сделав этот вывод, Влад удовлетворённо замолчал и несколько секунд прихлёбывал чай, успевший уже слегка остыть.
Но, видно, тема коньков (а, может, коньяка?) разбудила в нём ностальгические настроения. Аккуратно выключая компьютер, убирая в шкафчик дочиста вымытую посуду, одеваясь, покидая со мною об руку кабинет, а затем и само пустынное здание (за разговорами мы и не заметили, как стемнело!), медленно и мучительно двигаясь к трамвайной остановке, расположенной над уровнем моря едва ли не километром выше, нежели мраморное факультетское крыльцо, профессор Калмыков балаболил и балаболил, не замолкая ни на секунду и, видимо, с головой погрузившись в аУтобиографические воспоминания: сперва о катке («…и вот, помню, зимний вечер, тьма вокруг, хоть глаз выколи, — только два огромных фонаря с противоположных сторон освещают широкое белое ледовое пространство; а там, где световые круги смыкаются, краями цепляя друг друга, стоит Она — такая прелестная: белая вязаная шапочка, шарфик в серо-красную полоску, коротенький полушубочек, клетчатая юбочка-гофре, а на ножках — коньки…»), затем — о первом поцелуе, случившемся во время лунной прогулки по набережной Москва-реки, — а потом и о самой цели нашего путешествия: памятнике Грибоедову, который, пока мы добирались до него, из неоспоримой культурной ценности успел превратиться в место встреч и дружеских попоек абитуриента, студента, аспиранта, доцента и, наконец, профессора Калмыкова со товарищи.
Уж и не вспомнить, что за спектакль давали в тот вечер в «Современнике» (тоже, кстати, пиковом месте калмыковской жизни!), — но к десяти вечера на остановку валом повалил народ — не до конца остывшая зрительская масса; косвенным образом это обстоятельство и заставило, наконец, Влада замолчать. Когда пять минут спустя мы поднялись в салон трамвая, нам на двоих досталось, как выразились бы мои родители-физтехи, «одно и только одно» свободное местечко; видимо, боясь упустить и эту вакансию, профессор с кисленькой улыбочкой предложил мне устроиться у него «на коленочках». К вечеру я чувствую себя уставшей, так что, при всей моей девичьей стыдливости, отказаться было бы неконструктивно; я уселась, Влад сцепил руки замком на моём животе — и больше до самого конца пути не произнёс ни слова, лишь время от времени я ощущала затылком его тёплое, чуть влажное дыхание, а при особо резких остановках он утыкался носом в мои волосы. Народ уже давно рассосался, опростав места, но мы оба из какой-то странной неловкости не осмеливались шевельнуться — и опомнились, лишь когда пришла пора выходить.
Я надеялась: он предложит проводить меня до дому. Не предложил… Нет, предложил! — как раз в ту секунду, когда я, тихо вздохнув, смирилась с разочарованием: изогнул руку в элегантную петлю и выразительно посмотрел на меня. Я с готовностью за него уцепилась — и мы, вновь слившись, таким образом, в одно целое, зашагали по тихой улочке мимо помпезных и романтичных, старинных или выстроенных «под старину», по-вечернему молчаливых строений.
Одно из них занимает школа, где я училась когда-то: само здание было пока скрыто от наших взоров, зато с каждым шагом все отчётливее вылепливался грубый рельеф коры двух огромных, раскидистых, узловатых дубов, безжалостно взламывающих могучими корнями пришкольный тротуар — я знала, что они посажены выпускниками 40-го года, из которых никто не пережил 41-й: уже на моей памяти деревья были снабжены массивными мраморными досками, что, словно мироточивые иконы, ежегодно во время весеннего сокодвижения заливались коричневатыми подтёками. Сейчас, в слабом свете уличных фонарей, это производило ещё более мрачное и трагическое впечатление, нежели днём; дорога была пустынна, и звук наших шагов, гулко раздававшийся в тишине, казалось, пронизывал улочку насквозь от истока до устья.
— Моя школа, — задумчиво произнёс Влад, когда последнее старое дерево осталось позади; хотел сказать что-то ещё, но передумал — и, как мне показалось, погрузился глубоко в свои мысли: лицо его, освещённое мертвенно-фиолетовым светом фонарей, представляло собой неподвижную маску печальной сосредоточенности.
Поняв, что он, по-видимому, вспоминает что-то, мне неведомое, я поспешно отвела взгляд и уставилась на тихо ползущую под нашими ногами тускло-сливовую дорожку тротуара. Две человеческие тени, ежесекундно клонируемые фонарями, без остановки разыгрывали на ней маленький, но весьма поучительный спектакль в социально-психологическом духе: едва народившаяся тень, поначалу блёклая и слабенькая, медленно, но неумолимо набирала силу, исподволь высасывала жизнь из своей чёрной, чёткой предшественницы, постепенно и хитро оттесняла ту на задний план в расчёте самой сыграть её роль — и, наконец, добившись своего, две-три секунды праздновала победу, не замечая, что сзади уже подрастает следующая, с виду совсем неопасная кандидатура на место под фонарём…
— Остановимся, — вдруг сказал Влад, и я вздрогнула от неожиданности. — Я хочу вам кое-что показать.
Я растерянно огляделась: размышления, навеянные тенями, так увлекли меня, что я совсем перестала следить за дорогой и даже не заметила, как мы успели миновать больше двух её третей.
Мы стояли у небольшого трёхэтажного особняка, в стенах которого не так давно обосновалась богатая, по-видимому, иностранная фирма: въехав сюда три-четыре года назад, новые хозяева привели в порядок дряхлое, полуразрушенное строение, придали фасаду весёлый изумрудный колер, вымостили тротуар у подъезда белым кирпичом и по-новому застеклили окна, сделав их зеркальными с внешней стороны. Красиво. Но Владу, оказывается, не было никакого дела до фирмы:
— Посмотрите, — тихо сказал он, — в этом доме когда-то жила моя покойная жена. Вот её окна.
Окно, на которое он указывал, располагалось так низко, что мы с профессором, стоя перед ним, могли видеть свои отражения почти в полный рост — две тёмные, расплывчатые, плохо различимые в полумраке фигуры, одна почти на голову выше другой. Немудрено, сказал Влад, за шестьдесят лет асфальтовый слой здесь утолщился, должно быть, на добрый метр; но в то время, о котором он говорит, окна располагались достатоШно высоко — так, что маленькому и тщедушному второкласснику приходилось изо всех сил подпрыгивать, чтобы хоть на секунду предстать перед удивлёнными синими очами своей юной пассии.
Лицо Влада Вспоминающего было спокойным и торжественным. Вот на этом самом месте, Юлечка, где сейчас отражается ваше милое личико, полвека с лишним тому назад можно было увидеть столь же милую Симочку, её тугие косички с белыми бантами и светлую, вьющуюся чёлку: письменный стол, за которым она, круглая отличница, готовила школьные задания, стоял точнёхонько у окна, куда он, хулиганистый пацан, швырял и швырял мелкими камушками, пока оно не распахивалось настежь и вместо ожидаемой Симочки в нём не появлялось толстое, красное от злости лицо её бабки (она, кстати, так и не дожила до внучкиной свадьбы с ненавистным ей «лиходеем»).
В конце второго класса случилось чудо — учительница в воспитательных целях «прикрепила» Симочку к нему, двоечнику и хулигану, и с тех пор они возвращались из школы и делали уроки вместе — и он до сих пор помнит, как, замирая от обрушившегося на него счастья и не веря ему, смотрел из её окна на улицу, на то место, где он ещё недавно слонялся туда-сюда, переполняемый злостью и безнадёжностью, и где теперь не было никого, кроме старого тополя, единственного поверенного его тайных мучений. Тополь тот же самый, только окна опустились почти к самым ногам и Симочки уже нет, — а в зазеркаленные окна инофирмы камушками, пожалуй, не покидаешься. Пойдёмте?..
Сейчас. Мы с вами, Владимир Павлович, однокашники, мы ходили в одну школу — пусть и в разные эпохи, и у меня от этого особняка — и от этих окон — остались свои воспоминания, хоть и не столь романтические. Что?.. Конечно же, поделюсь, какой разговор.
В те дни, когда я ходила тут с ранцем за плечами, дом был уже полностью заброшен, неизвестно кому принадлежал, и в нём давно никто не жил — кроме неодушевлённых созданий, неизменно вызывавших во мне сладкое, сосущее под ложечкой чувство восторга и страха, которое я вскоре привыкла принимать по утрам вместо чашки кофе, чтобы как следует взбодриться перед новым учебным днём; эта потребность — взбодриться — и заставляла меня каждое утро проходить именно здесь, никуда не сворачивая, хотя существует куда более быстрый, близкий и безопасный путь к школе, что называется дворами — кстати, в одном из этих дворов несколько лет назад убили известного телеведущего (Влад уважительно и скорбно кивнул головой).
Итак, ежеутренне, с ранцем на спине и пакетом со «сменкой» в руке я шагала по этой вот самой улице — и, когда в поле моего зрения показывался особняк, не в пример нынешнему блёклый и ободранный, приступала к обычному своему ритуалу: намеренно отвернувшись, принималась старательно разглядывать не менее знакомые здания по другой стороне, спрашивая себя: хватит ли мне на сей раз силы воли, чтобы пройти мимо особняка и мимо вот этого тополя, не повернув головы? Но каждый раз, поравнявшись с деревом, не удерживалась и всё-таки поворачивала голову, чтобы взглянуть в окно, покрытое толстенным слоем пыли, и в миллионный раз увидеть в нём то, что видела каждый день: сидящую на подоконнике огромную, страшную, желтоволосую и безглазую — глаза у неё были выворочены наизнанку, — одетую в грязно-розовое платье мёртвую куклу.
— Куклу?.. Вот в этом самом окне? — недоверчиво спросил Влад у моего отражения; удивлённо взглянув на него, оно ответило:
— Да.
Профессор вдруг резко повернулся ко мне и долю секунды смотрел на меня странным взглядом. Затем он обнял меня — это было так неожиданно, что я, всё ещё погруженная в детские воспоминания, не сразу сообразила, что происходит, решив, что старик, растроганный моей исповедью, попросту хочет по-отечески меня утешить. Но следующий миг уже не допускал никаких разночтений. На несколько долгих секунд окружающий мир заполнил лёгкий древесный аромат лосьона для бритья, забавно переплетающийся с запахом молодых почек и коры.
Зубы у него, к счастью, оказались свои. Если, на беду, деревья наделены разумом, мелькнуло у меня в голове, то видавший виды тополь, к которому я теперь так плотно притиснута, полагает, наверное, что вернулась Симочка, которую Влад, судя по отточенности движений, не раз подобным образом ласкал под этим старым патриархом.
Мой первый поцелуй. Мой второй поцелуй. Мой третий поцелуй… Удивительно, но в этот миг я почему-то не испытывала никакого счастья — несмотря на то, что именно сейчас как никогда поняла, что профессор с его уникальным лицом — единственный, кого я когда-либо буду любить: мною владела, скорее, грусть — и ещё какое-то неясное чувство, что-то вроде тоскливого страха… Видимо, и сам профессор ощущал нечто похожее, — когда он, наконец, отстранился, я увидела, что губы его плотно сжаты, а взгляд сух и даже суров; ни слова не говоря, он двинулся вдоль тротуара, и я, не решаясь снова взять его под руку, робко последовала за ним. У ближайшего перекрёстка, так и не дойдя до моего дома, мы простились — официально и деловито, избегая глядеть друг другу в глаза.
Но как-то так вышло, что следующий вечер я провела уже в святая святых — в его спальне!.. Влад встретил меня по-домашнему, в уютно-махровом полосатом халате, в шлёпанцах с помпонами; тахта его, когда я вошла, оказалась зазывно расстеленной, что немного смутило меня; романтический натюрморт, расставленный на маленькой прикроватной тумбочке — хрустальная ладья, ломящаяся от груш, персиков, винограда в ассортименте, развесившего по массивным бортам где легкомысленные, а где и тяжёлые гроздья круглых или удлинённых, глянцевитых или матовых бобошек — освещался неуверенным пламенем трёх плоских круглых свечек, сонно плавающих в широком стеклянном сосуде с водой. Впрочем, скоро Влад задул и их — и в спальне воцарился абсолютный мрак. Как я ни старалась, мне не удавалось разглядеть даже собственных пальцев, — и после недолгого недоумения я, наконец, сообразила, в чём дело: видимо, профессор всё-таки немного стыдится своего хоть и моложавого, но уже увядающего тела и не хочет показываться мне на глаза. Ольге, помнится, подобные предосторожности не помогали.
Так ведь и он меня не увидит?.. На это Влад ответил — размеренно и неторопливо пояснил откуда-то из мрака, — что он, дескать, кинестетик: зрительные ощущения всегда стояли для него ниже телесных и даже слуховых. Он, например, не смог бы даже под пыткой ответить, какого цвета перила в здании нашего факультета, зато готов хоть сейчас описать всю ту сложную гамму ощущений, что они доставляют его ладони по пути в кабинет. Короче: поначалу дерево гладкое и чуть прохладное; потом, примерно в районе второго этажа, как раз там, где слуховые рецепторы начинают понемногу раздражаться противными голосами коллег, доносящимися из аудиторий, коже тоже становится слегка не по себе — оттого, что ровную, приятную гладкость, по которой так хорошо было скользить ладони, сменяет колкое почёсывание попавших в краску песчинок и волосков; ну, а когда постылые менторские голоса, наконец, уступают место унылым завываниям Космобратьев, большой палец вдруг спотыкается о достатоШно глубокую впадину, некогда оставленную перочинным ножичком одного из его дипломников и впоследствии замазанную краской так и не выясненного цвета. Одним словом: по ровненькой дорожке, по ровненькой дорожке, по кочкам, по кочкам, в ям — ку — бух!!! Юлечка, вам хотелось бы иметь детишек?..
Тут я пожалела, что не догадалась раздеться где-нибудь в прихожей, в гостиной, ну, на худой конец, в ванной: густая, плотная тьма, стоящая в комнате праздничным студнем, не оставляла ни малейшего шанса на то, что поутру мне удастся отыскать свои вещи, которые беззвучно проваливались в ничто и исчезали там навсегда. Избавившись от последнего покрова, я зашарила в пустоте руками, пытаясь нащупать краешек постели или хотя бы живую, тёплую конечность старшего и более опытного товарища, — но Влад не спешил мне помочь; откуда-то из мрака доносился его ровный, размеренный голос — единственный ориентир в чёрной дыре, где меня невесть как угораздило очутиться.
Он вспоминал удивительный чуВственный мир, в котором жил маленький Владик — так, по свидетельству родителей, его звали в детстве. Да-да, именно «по свидетельству родителей» — ибо сам Влад не может этого помнить: в то время любые звуки воспринимались им как потоки разнородных колебаний, проходивших по телу приятными волнами или раздиравших его мучительной, резкой болью, в которой было тем не менее что-то сладкое, — а то и рождавших целую гамму ощущений, где боль и удовольствие чередовались. Ещё интереснее были ощущения тактильные — то успокаивающие, то возбуждавшие, сходящиеся в различные сочетания немыслимой красоты, пронзавшей счастьем всё его существо, — а потом разрывающиеся кошмарными, смертоносными фейерверками, от которых он на долгое время терял сознание. Разнообразные запахи и мельчайшие температурные колебания (сильных Владик вообще не переносил и попросту уходил в астрал!) были своеобразным фоном всей этой мистерии.
И вот, в один ужасный день, волшебный мир прекратил своё существование. Это произошло так внезапно, что Калмыков и теперь помнит тот неописуемый миг, когда всё его существо поглотила серая, жуткая, тошнотворная мгла: она и до сих пор остается самым страшным его воспоминанием, рядом с которым блёкнут все позднейшие невзгоды. Конечно, тогда он не мог ещё здраво судить о том, что происходит, — а происходило вот что: беспомощного, постоянно орущего и, как считали взрослые, страдавшего нервными припадками ребёнка лечили медикаментозными препаратами, снижающими чувствительность до нуля!.. Калмыков до сих пор содрогается, вспоминая то кошмарное, невыразимое ощущение, что испытывал тогда обезнервленный Владик — ощущение отсутствия ощущений, будто бы вся вселенная разом отвернулась от него, игнорируя или даже вовсе отрицая его существование; нечто подобное могло бы, наверное, переживать какое-нибудь число со знаком минус, если бы цифры обладали душой… Впоследствии он именно так и представлял себе ад…
Впрочем, оговаривается Калмыков, только в этом аду он и смог стать полноценным человеком: лишенный болезненной остроты ощущений, что до сих пор составляли ткань его существования, он потихоньку учился довольствоваться оставленными ему крохами — и к тому времени, как врачи сочли нужным прекратить лечение, уже практически ничем не отличался от своих сверстников, а многих, пожалуй, даже превосходил в умственном плане…
Но вот что интересно: с годами он всё чаще ловит себя на мысли, что обыденная, «нормальная» жизнь (в которой он на сегодняшний день преуспел настолько, что стал почтенным, всеми уважаемым профессором, дважды кандидатом наук, автором множества научных трудов и монографий и проч. и проч.!) значительно уступает миру его детства красотой, яркостью и насыщенностью; ну, а если уж совсем честно, то даже самые лучшие, счастливейшие её моменты (женитьба, защита диссертации и проч. и проч.) он без тени жалости отдал бы за минуту… да что там, полсекунды того кошмарного, пронизывающего всё тело страдания (от резкого звука, например, или грубого прикосновения), что постоянно ощущалось им в детстве и подобное которому — уж он-то знает!.. — вряд ли когда-либо доводилось переживать здоровому человеку; увы, единственное, что осталось ему в память о тех днях — повышенная, обостренная тактильная чувствительность, или, если угодно — чуВственность, Юлечка, чуВственность…
Так оно и оказалось на самом деле; и лишь когда за тяжёлой шторой забрезжило утро, профессор с расслабленным смешком признался мне, что его старенькая тахта не раскладывалась с тех пор, как не стало Симоны. Симоны?.. Серафимы Кузьминишны — хотя сейчас, наверное, и трудно себе представить, что чью-то жену могут звать Серафимой Кузьминишной. Допотопное какое-то имя. Хорошее напоминание о том, что он, как-никак, уже старик…
— «Профессор, ты вовсе не старый», — щегольнула я цитатой из песни «Три вальса». Ход моих мыслей был прост: Клавдия Шульженко — молодые годы профессора — родство вкусов и воспоминаний. Однако Влад не оценил и не поддержал шутки:
— Терпеть не могу все эти ретро-шлягеры, — сказал он. — Тем более что в данном случае, по-моему, более уместна иная цитата. «Голова-а стала белою, / Что-о с не-ей я поделаю?» — негромко пропел он. — Заметьте, что «с ней» в данном случае относится к вам, Юлечка. Только не «поделаю», а «поделал»…
— И не «белою». Это серебристый цвет. Интересно, кем ты был раньше — брюнетом или блондином?
— Брюнетом — почти как ваш зализанный Гудилин. Таким же слащавым красавчиком. И женщины меня так же любили…
— У тебя их было много?..
— ДостатоШно, — сухо бросил Влад, и на миг мне показалось, будто я присутствую на семинаре по патопсихологии; я так и не поняла, относилось ли это «достатоШно» к числу Владовых дам — или же он просто-напросто потребовал закрыть неприятную для него тему. Так или иначе, больше мы к этому вопросу не возвращались.
Часть IV
1
Как вы думаете, коллеги, — за что Елизавету Львовну (замдекана) прозвали на факультете Смертью?
Громче, не слышу?.. За худобу?.. Хе-хе, неплохая версия. За её тёмные, глухие, длинные платья?.. Да ладно вам, это же всё мелочи — так сказать, штрихи к портрету. А вот что действительно ужасно — так это её холодная безжалостность во всём, что касается дисциплины. Особенно жестоко она расправляется с прогульщиками и хвостистами, не щадя ни простого бюджетного люда, ни надменных, дорого одетых гетер и матрон с платного отделения — и это при том, что препы дерут с них за пересдачи прямо безбожно!
Я как-то слышала в туалете жуткую историю, настоящий триллер! О том, как Лиза, завидев в холле одну прогульщицу-платницу, за которой давно охотилась, налетела на неё, впилась железными когтями в плечо — и, словно ягнёнка, притащила в деканат, где перепуганной жертве пришлось под диктовку писать… что бы вы думали? — просьбу о своем отчислении! Заверив документ подписью и печатью, Карлова аккуратно подшила его в картонную папку «Дело №»: «В следующий вторник приносишь мне нормальную зачётку, и я рву это на твоих глазах, — бесполо-компьютерным голосом процитировала рассказчица, — иначе…» — дальше последовала до того красноречивая пауза, что я в своей кабинке скорчилась от болезненного спазма. Был ли то пустой блеф или Карлова грозилась на полном серьёзе, осталось неясным — звонкий голосок ликующе поведал всем, кто мог его слышать, что вот только вчера, всего-то навсего за полторы сотни баксов её самый старый, подгнивший от времени «хвост» был благополучно оттяпан.
Я, хоть и твёрдая хорошистка, тоже на всякий случай побаивалась «Лизы» — настоящей дамы-пик, статной, элегантной, как умеют быть элегантными только женщины в годах… Нет, слово «женщина» тут не подходит — это именно «дама», Дама с прямой спиной и холодным взглядом, что при встрече служит мне даже лучшим признаком, чем тугая коса, уложенная наподобие короны, или зловеще-траурный стиль. Да вы и сами её боитесь, коллеги, — перед ней весь факультет трепещет, — так что можно вам всего этого не объяснять. В общем-то, я знаю только одного человека, который всегда относился к Карловой без пиетета и даже позволял себе на неё покрикивать. Кто?.. ну, ну, коллеги, угадайте?… — ну, конечно же, конечно, это был он, дважды кандидат наук, автор множества научных трудов и монографий почтенный профессор В.П.Калмыков!
Иногда ему взбредало на ум по-мальчишески созорничать — от чего я чуть заикой не становилась. Вот, например, как-то раз поздним вечером спускаемся мы с ним рука об руку в пустой, тёмный факультетский холл и натыкаемся… — на кого же?.. — да всё на неё, Лизу, которая, прихорашиваясь перед (хоть и тусклым) зеркалом, отлично видит, что происходит у неё за спиной. И тут этот дурак хватает меня в объятия — и, как ни в чем не бывало, целует взасос!.. Я чуть ума не решилась от испуга, думая, что у Елизаветы Львовны от такого зрелища должны, по меньшей мере, вылезти на лоб зелёные глаза; но в следующий миг она подошла к нам, улыбаясь чуть натянуто, но любезно (весь препод- и админсостав души во Владе не чаял!), и с явным одобрением обратилась к моему кавалеру: — Что, Владимир Павлович, отчитываете своих студенток? Правильно-правильно, нечего им спуску давать, лентяйкам! — на что Влад, ничуть не смутившись (и даже не подумав отпустить мою талию), поддакнул: — Строг, но справедлив.
Когда минут пять спустя мы вышли на улицу и я — ещё слегка смурная от пережитого шока — с досадой попеняла ему за идиотское лихачество, он успокоил меня, объяснив, что, мол, так уж устроена наша психика: люди в упор не видят того, что у них перед глазами, если оно хоть чуть-чуть не вписывается в привычную им картину мира, — так что мы с ним, в сущности, ничем не рискуем.
Он был прав! В день Владова шестидесятишестилетия — помню, я так ждала этой даты, готовилась, обдумывала подарок!.. — захожу по-свойски, без стука, в его кабинет… и с изумлением вижу, что попала в самый разгар застолья: компания из трех весёлых деканатских тёток (с размякшей Елизаветой Львовной во главе) расселась вокруг нашего стола, на тарелке у каждой — мощный кусок бисквитного торта с кремом и розочками, и все за милую душу хлещут наш любимый коньячок «Хеннесси». Вот так сюрприз!.. Не успела я в испуге отступить за дверь, как дамы приветственно замахали руками, вразнобой заорав: — А вот и наша студенческая братия!!! — от выпитого у них, видимо, множилось в глазах, — и с оскорбительным либерализмом пригласили меня к столу; я нехотя повиновалась, не успев спрятать за спину подарок — нежную бледно-розовую орхидею, упакованную в изящную картонную коробочку с прозрачным целлулоидным окошком.
Орхидея, как известно, цветок агрессивно сексуальный и, я бы сказала, провокационный; но истинного смысла подарка никто, как ни странно, не заподозрил — хотя я торжественно вручила его новорожденному прямо на глазах у изумлённой публики; а уж когда я, расшалившись, чмокнула Влада в бледно-розовые, почти в цвет моей орхидеи, губы, дамы вообще пришли в полный восторг. Елизавета Львовна, тщетно пытавшаяся хранить на лице строгость, не смогла сдержать благосклонной улыбки, секретарша Людочка захохотала и зааплодировала, — а толстая, румяная Ольга Валентиновна, которой, на мою беду, вздумалось усесться за пиршественный стол бок о бок с профессором, и вовсе разошлась — хлопнула меня по заду и закричала игриво: — Так, так! А теперь зачётку ему подставляй, зачётку!!! — Вот дуры-то, с тоской думала я, глядя на их добродушные, простецкие, по-банному раскрасневшиеся лица, — дуры, и шутки у вас дурацкие: не могли придумать ничего остроумнее, чем выставить моего Влада объектом мелкой студенческой проституции — каким он, в общем-то, и был, но только не в моём, не в моём случае, старые пошлячки!..
Но правильно говорил Влад, что никто не замечает очевидного: думаю, этим глупым тёткам и в кошмарном сне не могло привидеться, что их уважаемого коллегу, без пяти минут доктора наук может связывать с обычной пятикурсницей нечто большее, нежели сухой росчерк в зачётной книжке — ну, в крайнем случае, совместная работа над «практическим» отчётом. Что же до опасного совета Ольги Валентиновны, то я из чистого милосердия не стала шокировать её признанием, что «отл» по патопсихологии автоматом — или, лучше сказать, аУтоматом, — поселился в моей зачётной книжке давным-давно, и это был не акт купли-продажи, а дар любви.
(К слову сказать, я и практику сдала на «отлично». Свой многострадальный отчёт я озаглавила «История О.»; помнится, увидав это, профессор ухмыльнулся, покачал головой — и в тот же вечер отхлестал меня резиновыми прыгалками своего трёхлетнего правнука Никиты — славного мальчугана, с которым я, к счастью, не была знакома лично, зато много о нём слышала. По субботам его привозили Владу на подержание — и шаловливый, резвый бутуз носился со скакалкой по всей квартире, игнорируя занудливые дедулины доводы и вынуждая того потом с виноватым видом оправдываться перед разгневанными соседями, на головы которых (дом был старый, сталинский и нуждался в капремонте!) периодически сыпалась штукатурка. Этот чёртов правнук был постоянным персонажем моих эротических кошмаров: мы с Владом один на один в его кабинете… действие развивается… и вдруг, в самый интересный момент, в комнату врывается, топая ножонками, краснощёкий мальчуган с радостным воплем: «Здластвуй, дедуска!!!» — и шестидесятипятилетний «дедуска», ещё секунду назад мужчина в полном соку, принимается гулить, ворковать и сюсюкать, вытянув губы трубочкой и забыв обо всём на свете, а я никак не могу найти свою одежду и не знаю, куда деться от стыда. Впрочем, дед и наяву обожал внука до беспамятства. — Умнющий пацан, — с придыханием говорил он, накручивая зелёный каучуковый жгут на свою узловатую кисть, — всего три года, а уже знаком с Достоевским — правда, пока только в комиксах.)
В начале пятого курса я наведалась в деканат с не совсем невинной целью — официально оформиться в качестве калмыковской дипломницы.
Что-то вроде законного брака; я начинала понимать, почему люди придают такое значение штампу в паспорте. Во всяком случае, волновалась перед встречей с Ольгой Валентиновной так, словно и впрямь шла в загс. К счастью, добрая женщина и тут ничего не заподозрила. Даже наоборот — страшно обрадовалась: ну, наконец-то, заявила она, хоть кто-то сподобился. А то Владимир Павлович давно твердит, что с удовольствием взял бы парочку дипломников, — да только они почему-то к нему не идут. К другим преподавателям аж толпами ломятся, а у нашего дорогого Владимира Павловича — до сих пор ни одного завалященького студентика. А тут как раз вы, Юлечка, да ещё такая интересная тема («Аутизм: некоторые особенности психологической адаптации») — то-то обрадуется бедный старик!.. Вот вам его телефон, созвонитесь как можно скорее, а то время бежит, пора приступать к работе, не успеете оглянуться, как проскочите пятый курс.
Пользоваться для этой цели телефоном показалось мне, как выразилась бы Эдичка, «не клёво» — и в тот же вечер я сообщила Владу о его новом статусе прямо дома, в постели. Тот отнюдь не возражал против нашего юридически закреплённого союза — и даже поприветствовал мою инициативу, звонко чмокнув меня в сосок:
— Не мучьте себя теорией, — добродушно посоветовал он. — Поезжайте в Химкинский библиотечный филиал, полистайте мою диссертацию — она имеет схожую тематику и может помочь вам в вашем труде. Налегайте на практические исследования. А уж потом и я воспользуюсь ими в качестве материала для докторской, как это делают все мои коллеги, — с тонкой улыбкой добавил он.
В Химки я, конечно же, съездила — мне были интересны все мысли моего научного руководителя! — но была слегка разочарована тем кондовым, тяжелым, старосоветским слогом, который, царя в его диссертации, обезличивал её, делая похожей на все научные работы сразу. Я посмотрела год — работа была датирована семьдесят третьим, больше всего ссылок было на труды Маркса, Энгельса и Ленина (Влад сухо одернул меня, когда я попыталась глупо сострить над формулировкой «использованная литература»). Впрочем, исходя из того, что дипломная комиссия (пардон, коллеги!) обещала состоять из ностальгирующих Владовых сверстников, именно такого стиля и нужно было придерживаться. Ещё там было множество заковыристых формул, из которых я мало что поняла, запомнив лишь часто повторяющуюся букву ∑ — надо бы спросить у родителей, что оно значит; потом пошли графики, с помощью которых Калмыков наглядно показывал открытые им закономерности и корреляции. Тут были и квадратные параболы с устремлёнными в бесконечную высь ветвями; и кубические — похожие на ручку мясорубки; и гиперболы — несчастные, навек разлучённые сёстры-близняшки; и уже знакомая мне асимптота; и даже один очень величественный колокол Гаусса, показывающий, как я поняла, распространённость разных степеней адаптированности аутистов в социуме.
Как и советовал мне Влад, всю теоретическую часть работы я благополучно заимствовала из его диссертации, попросту сняв с неё копию и для очистки совести понатыкав в текст цитат из современных авторов — отечественных и зарубежных, — что заняло у меня не больше трёх часов в читальном зале РГБ, Ленинки тож. Признаться, я не сомневалась, что и всё остальное мой ласковый друг с успехом напишет сам. Однако Влад быстро охладил мой пыл, заявив, что, дескать, в том, что касается практики, я буду у него «пахать как бобик»: это теория вечна, сказал он, а реальная жизнь течёт и изменяется с каждой секундой — не говоря уж о годах и десятилетиях; вот почему хороший специалист должен быть настороже и ежечасно, ежеминутно, ежесекундно ожидать свежих данных о ненадёжной реальности, где волею судеб вынужден жить…
— К тому же, — добавил он, — вам пора привыкать к самостоятельной работе. Боюсь, мне скоро придется ненадолго вас покинуть…
Тут-то я и услышала от него впервые это неприятное слово — «обследование». То был запоздалый подарок деканата к недавней дате: милые дамы, посовещавшись, пришли к выводу, что их обожаемый коллега до такой степени погряз в трудах праведных, что изрядно подзапустил свое здоровье, позаботиться о котором — их святой долг. Иначе говоря, ему предоставляется направление в Центр Современной Геронтологии, где бедный, расшатанный организм получит полное-полное обследование — как изнутри, так и снаружи, со всех возможных сторон и ракурсов. Сам он, конечно, предпочёл бы пройти диспансеризацию в амбулаторном режиме, не отрываясь от дел, но увы — правила Центра предписывают делать это строго стационарно, так что… На этом месте я, наконец, вникла в то, что он говорит, и пришла в ужас:
— Лежать в больнице?.. В одной палате с трясущимися, гниющими заживо старцами?! А то и, чего доброго, в коридоре…
— Ну что вы, Юлечка, роскошная, престижнейшая клиника, отдельный бокс с японским видеомагнитофоном (я закатила глаза), телефоном и шёлковыми шторами — и всё полностью оплачено. Это Елизавета Львовна постаралась. (Вы знаете, Юлечка, кто у неё муж?.. Очень крупная шишка!) Да вы не печальтесь, моя прелесть, это займёт-то всего дня три…
— Геронтология, значит, — задумчиво сказала я. — Сволочи.
Меня так и подмывало сообщить этим умницам из деканата, что их «уважаемый коллега», которого они вот так, походя, записали в глубокие старцы, делит со мной ложе наслаждения не менее трёх раз в неделю, — а иногда и по нескольку раз за один присест!! То-то бы они удивились, наверное!.. А ведь он даже не любил меня по-настоящему. Случись на моем месте кто другой, помоложе, он бы, наверное, только обрадовался подмене; я поняла это ещё в самом начале нашей связи, когда однажды он назвал меня своим эликсиром юности. Уходящая, утекающая сквозь сухие старческие пальцы молодость — вот что было его подлинной страстью, идеей-фикс; в слепой погоне за ней он позволял себе становиться смешным и даже страшным, навязчиво ухаживая за молоденькими студентками и при случае покупая их благосклонность кругленькими «отлами» в зачётных листах. Он и в этот-то проклятый Центр согласился лечь только потому, что всё ещё надеялся повернуть время вспять. Иногда я думаю — как всё-таки странно, что мой Влад, истинный профи, квалифицированный медик и великолепный психолог-клиницист, мог так легко дать Смерти себя провести.
2
Несмотря на все те радужные, пионерски-бодрые тона, в которых профессор обрисовывал мне предстоящее испытание, внутри себя он, конечно же, отчаянно трусил — и всё прикидывал, не окажется ли деканатовский подарок Троянским конём? и не заставят ли его врачи под страхом смерти отречься от излюбленных удовольствий — секса, например, или там компьютерных игр, коньяка, преподавания?.. Были у него и страхи посерьёзнее. Помню тот вечер, когда пугающая перспектива разлуки (всё это время казавшаяся если не чисто гипотетической, то, по крайней мере, отдалённой!) вновь напомнила о себе — на сей раз куда более реальным и зловещим образом: в виде чёрных окон в сетке расписания занятий для четвёртого курса, куда мой взгляд упал случайно, по прошлогодней привычке (чёткость и старательность штриховки выдавали твёрдую руку Елизаветы Львовны, замдекана). Не успев ещё толком осмыслить увиденное, я бросилась на четвёртый этаж — поинтересоваться у Влада лично: что всё это, собственно, значит?.. — А то, — ровным голосом отвечал профессор, сосредоточенно разворачивая на столе длинный лист «миллиметровой» бумаги с прыгающим на ней рисунком электроэнцефалограммы, — а то, Юлечка, что сегодня у нас с вами — прощальный вечер; пожелайте мне ни пуха, ни пера. — Он, видите ли, всё это время скрывал от меня точную дату — боялся лишний раз травмировать мою психику…
Ну ладно, чего уж там — к чёрту; в тот вечер мы устроили «проводы» и нахлестались «Хеннесси» вдрызг. Тогда-то он и признался напрямик, что ему слегка не по себе: опытным врачам наверняка предстоит найти в его организме целый ассортимент всевозможных красот — и хорошо, если только тех, о которых он и сам смутно догадывается (предпочитая, впрочем, особо о них не задумываться), — но, чего доброго, и тех, о которых он до сих пор не знал и, может статься, так никогда и не узнал бы без постороннего вмешательства. Помнится, затеяв ремонт, он отвернул в кухне дряхлый, вечно текущий кран, чтобы призвать его к порядку; отвернуть-то отвернул, а назад вернуть не смог — слишком уж всё там прогнило и проржавело, так что при первом же грубом прикосновении посыпалась труха и в итоге пришлось менять всю сантехнику, и слесари недоумевали — как, на каких соплях всё это держалось?.. Ясно было одно — держалось, пока не трогали; вот так же, Юлечка, и человеческий организм… — и да, раз уж мы заговорили о кранах, мой сегодня не заработает, и не пытайтесь — у меня всегда так бывало перед экзаменом… — Тут-то меня впервые и охватило знобящее предчувствие беды: никогда раньше я не видела, чтобы Влад до такой степени чего-то боялся. Так, может… может, лучше отказаться?.. — Поздно! Дарёному коню, Юлечка, даже Троянскому, в зубы не смотрят… будем надеяться, что медики поставят мне зачёт аУтоматом…
В первый же вечер я навестила его. Шторы на окнах и впрямь оказались шёлковыми, тёплого золотистого оттенка, с пышными кистями на уголках; осторожно отведя их в сторону, я увидела чудный тихий скверик — с желтеющими тополями, уютными скамеечками и заасфальтированной окружной дорожкой, по которой рука об руку прогуливались трогательные пожилые парочки. Порадовал меня и внутренний антураж бокса — тут был мягкий диван с чёрной кожаной обивкой и «видак» на передвижном столике, и два белых венских стула, и явно антикварная прикроватная тумба красного дерева, на которую я, пугаясь собственной дерзости, выложила гостинцы — букет садовых ромашек, пакет с апельсинами и три детектива в мягких обложках. Впрочем, очень скоро я обнаружила, что Влад и без меня тут явно не скучает. Кто-то — я так никогда и не узнала имя героя — снабдил его увесистой стопкой порнокассет, которыми он, благодаря пресловутому «Панасонику», мог наслаждаться целыми часами — в промежутках между процедурами; кто бы это ни был, спасибо ему, так как обещанные «три дня» в конце концов растянулись до двух недель — в организме Влада и впрямь оказалось полным-полно всяческих болячек, требующих пристального изучения. Их Влад не пожелал со мной обсуждать; лишь однажды в палату влетел улыбающийся белозубый рентгенолог и с порога радостно завопил: «Нехорошее затемненьице у вас, Владимир Павлович!!!» — но ему пришлось тут же умолкнуть, сникнуть и ретироваться под воздействием страшной гримасы и выразительной жестикуляции стеснительного пациента.
Мои ромашки успели завянуть, когда профессор засобирался на выписку — правда, не с пустыми руками, а с направлением в спецсанаторий Центра; вот тут-то я, все это время делавшая, по примеру Влада, хорошую мину при плохой игре, и сломалась, и впала в уныние — заведение располагалось где-то под Ногинском, куда мне при всём желании было не доехать. Влад утешал меня как мог, лукаво намекая, что, дескать, его подлеченный организм сулит нам в будущем массу сладостных утех. Я поддакивала и крепилась до последней секунды, бегая по магазинам в поисках достойной бутылки для главврача, помогая Владу гладить и упаковывать вещи и провожая его до остановки, откуда ходил фирменный рейсовый автобус, — но, стоило тому скрыться из виду, не выдержала и разревелась. Хорошо, что Влад не видел этого, — я вряд ли смогла бы объяснить ему, почему мне так грустно. «Подумаешь, месяц!» — сказал он, забираясь в автобус. Да, месяц можно пережить, но что-то во всём этом сквозило куда худшее, чем просто тоска разлуки: отчего-то у меня было чувство, что отъездом его завершается очень важный для нас и, может быть, счастливейший период; что нам уже не удастся перекинуть мостик через этот временной разлом; что мы с Владом встретимся уже не теми, какими расстались, — а, значит… значит, мы простились навсегда…
Эти настроения весьма сказались на моей успеваемости: растущий с каждым днем груз пропущенных лекций грозил обрушиться на меня лавиной в самый разгар осенней сессии. Но до неё надо было ещё дожить. А пока я, не в силах ни на чём сосредоточиться и всё больше погружаясь в сомнамбулическое состояние, прогуливала занятия — и в неурочное (то есть как раз в самое что ни на есть урочное!) время привидением бродила по гулким коридорам факультета, словно надеясь встретить там Владимира Павловича или хотя бы его тень. Но, к моему сожалению, она мне так ни разу и не попалась. Зато несколько раз я наткнулась на пиковую даму, коронованную собственной косой — Елизавету Львовну, которая в третью нашу встречу молча, но выразительно покачала головой, что для тех, кто знал её, было страшнее любых слов и угроз.
Даже Гарри, у которого было много своих проблем, стал замечать неладное. После той памятной встречи в ресторане — я ведь не забыла рассказать вам о ней, коллеги?.. — последовала недолгая, в несколько дней, пауза, которую я, понятное дело, не решалась нарушить первой, — а затем мой непредсказуемый брат опять вышел на связь и какое-то время был ко мне очень внимателен — совсем как в детстве. Ни единого вопроса о Калмыкове или моих отношениях с ним он так и не задал — по-моему, он вообще избегал поминать имя своего врага всуе, — зато всё чаще звонил и зазывал в гости: махнуть коньячку, сыграть партейку-другую. В первое время я принимала эти приглашения с опаской, резонно подозревая, что Гарри, всегда щедрый на сюрпризы, и на сей раз готовит мне какой-нибудь хитрый психологический капкан; но, так и не дождавшись, позволила себе расслабиться — и поверить, что он попросту устал от страстей и соскучился по нашим уютным посиделкам. Вот только оказалось, что шахматный партнер из меня теперь неважнецкий — я всё время думала о другом и беззастенчиво «зевала» фигуры. Поначалу брат списывал мою рассеянность на обычный предзимний психоз; но как-то раз, когда я в самый разгар напряженного эндшпиля взяла пешкой собственную ладью, он не выдержал:
— Да что с тобой, чёрт подери?! Ты как сомнамбула!
— А с тобой что? — в ответ спросила я. С Гарри и впрямь творилось что-то неладное: всё чаще я слышала от него странные, пугающие рассуждения — например, вот уже несколько раз он заводил разговор о том, что моя аура «свищет, как незаклеенное стекло» и что меня «не иначе как сглазили». А тут ещё вот что отчебучил: заставил Анну обрезать её роскошные волосы под самый корешок (и хорошо ещё, что меня об этом предупредил!), мотивируя тем, что, дескать, не может больше выносить приставших к ним грязных взглядов, прикосновений, мыслей и помыслов некоего профессора, выглядящих — если смотреть на них третьим глазом, — как отвратительные липкие комья и сталактиты дерьма. Бедняжка Анна, ни минуты не сомневаясь в Гарриных способностях (и даже свято в них веруя!), охотно повиновалась, утратив, по моим прикидкам, не менее семидесяти процентов своей прелести, — после чего Гарри, вымочив осиротевшие волосы-водоросли в тазу с «Тайдом» и хлоркой, а потом как следует просушив феном, заложил их в основу очередной подушки-думки. Тех, кто был в курсе его семейных традиций, это логически наводило на захватывающую мысль, что дело идет к свадьбе.
3
Ещё в первые дни Владова отъезда я прибегла к извечному способу самоутешения бедолаг, обречённых на томительное ожидание. Вычертив на листе А4 таблицу — семь граф поперёк, пять вдоль! — я украсила её числами, каждое с причудливыми завитушками и финтифлюшками, а выходные закрасила алым маркером; этот великолепный календарь я повесила над кроватью — и время пошло. Ежевечерне — не припомню, чтобы я хоть раз пропустила этот важнейший ритуал! — я зачёркивала одну из клеток аккуратным крестом: таким образом, казалось мне, я убиваю время разлуки, приближая нашу с Владом счастливую встречу. Но это плохо помогало, дни, хоть и расцвеченные весёлыми кислотными оттенками, всё равно походили друг на друга, словно человеческие лица — и тянулись, тянулись мучительно долго…
Я устроила маленькое торжество, когда в один прекрасный день количество «похеренных» клеток в моём календаре сравнялось с числом нетронутых; праздник был снабжен всей необходимой атрибутикой — дорогие сигареты с ментолом, бутылка «Токая», небольшой плакат на стене: «Ура! Сегодня — Пиковый День!!!» Кофе с лимоном и ликёром и торт «Прага» удачно ознаменовали Праздник Вступления в Последний Недельный Цикл. Великая Трёхдневка заслужила похода в парикмахерскую, а Всего Лишь Сутки — покупки нового перламутрового лака для ногтей. Ну, а когда, наконец, в календаре осталась незачёркнутой только одна клетка — Возвращение Владулая, — мне и раздумывать не пришлось: цветы, конечно же, цветы!..
Поздняя осень — неблагодарное время для выражения чувств к человеку намного старше себя: везде так и чудится недобрый намёк. Ох, и пришлось же мне в то утро попотеть в маленьком цветочном павильончике близ «Чистых прудов»! Изо всех углов на меня мрачно глядели… нет, не цветы — замаскированные лики старости и смерти; я чуть не психанула, ища чего-нибудь понейтральнее. Пожалуй, Владу подошел бы гладиолус — такой же стройный, статный, суровый и седоголовый; но всё-таки он был уж слишком осенним цветком, сам вид которого, казалось, говорил о кончине лета, приближении зимы, близком прощании, торжественной печали; гладиолус пришлось отвергнуть. Еще хуже были астры — кладбищенские звёзды, пахнущие крематорием; под стать им пышные белые хризантемы и — вне всякого сомнения! — маргаритки. Гвоздики были бы, в общем, ещё ничего, так себе — вот только их демонстративно революционный имидж всё портил: эдакое «как молоды мы были…» Что нам оставалось? Только розы — приятные во всех отношениях, кроме одного: как сказал бы Гарри, «такая дороговизна!»
Устроив смотр своим скудным, сэкономленным на студенческих завтраках финансам, я с радостью обнаружила, что их как раз хватит на два цветка — любой окраски, любой степени распущенности. Тут уж мне стало совсем тошно. А что, это было бы круто — подарить старому профессору чётное количество роз!!! Пришлось взять одну — зато красивую, сильную, шипастую, с длинным толстым стеблем и ещё не начавшим раскрываться алым бутоном (малодушная перестраховка, вызванная возникшим в последний момент опасением — вдруг цветок увянет слишком рано и тем самым напомнит профессору о стремительно убегающих годах?!) Зато уж на упаковке и прочих прибамбасиках — таких, как спиралевидно закрученная золотистая лента и декоративная укропная растительность, — я оттянулась в полной мере: всё это стоило дёшево и, кажется, не таило в себе никакого подвоха. Весёлая толстая блондинистая цветоШница, профессионально придавшая растению презентабельный вид, с приветливой улыбкой предположила, что у меня сегодня «не иначе как экзамен». Что ж, отчасти она была права — роза моя предназначалась преподавателю.
Я несла её по Трубной опасливо, бережно, боясь, как бы лютый октябрьский норд-ост, безжалостно хлещущий меня по щекам, не повредил нежного бутона, в котором были запрятаны, словно Кощеева смерть в яйце, моя любовь, тоска ожидания, страх перед неминуемой неловкостью первых минут. Добираюсь до факультета, вхожу и первое, что вижу — шумную компанию а-ля «среди баб один прораб»: две весёлые пожилые преподавательницы, щебетунья Людочка, суетливая, перекрывающая своим писклявым голоском общий гвалт Ольга Валентиновна, загадочно-молчаливая Елизавета Львовна… и в центре мой Влад — похудевший, пожелтевший, весь какой-то пришибленный, в дурацкой лыжной шапочке, старившей его лет на десять. Первым моим желанием было, пока не поздно, скрыться за входной дверью: пошлые тётки не должны были лапать сальными пальцами мою выношенную долгими днями радость, я предпочла бы поздравить Влада с возвращением наедине… но увы, ярко-алый бутон на длинном стебле был далеко не той вещью, которую могли бы пропустить цепкие глаза деканата. Прежде чем я успела отступить к дверям, дамы уже кричали: — Ах, боже, какой роскошный цветок! Кому это, Юлечка? Неужели нашему дорогому Владимиру Палычу?!
Ничего не поделаешь, пришлось подойти. «Владимир Палыч» — чужой, старообразный, с необычно маленькой головой в тускло-синей обтягивающей шапчонке — пошевелил бледными вялыми губами и, молча кивнув, принял из моих столь же вялых рук злополучный цветок, который мне ничего не оставалось, как вручить ему тут же, на месте, не отходя, как говорится, от кассы. Конечно, слова, которые я хотела бы сказать, не шли мне на язык, да и были, пожалуй, неуместны. Но никто не мог помешать мне за несколько кратких секунд разглядеть его лицо, которое я так желала увидеть весь этот месяц. — Помолодел, похорошел!.. — в кокетливом экстазе кричала Ольга Валентиновна.
Увы, наши с ней представления о молодости и красоте явно не совпадали. Влад (с озабоченным лицом, упорно отводящий глаза) произвел на меня странное, гнетущее впечатление. С пустыми руками поднимаясь на второй этаж, где меня ждали обычные студенческие будни, я не переставала спрашивать себя: что же случилось, почему он выглядит таким уставшим, больным и старым?.. Возможно, виной всему — дурацкая адидасовская шапочка… Впрочем, что это я? — подумала я, входя в аудиторию, — известное дело, акклиматизация, я зря беспокоюсь. И потом, он же прямо с дороги… Конечно, дорогого цветка немного жаль… и встреча смазалась… Но ничего, уж после занятий-то мы с Владом останемся наедине — и отпразднуем его приезд честь по чести.
Как бы не так!.. Мерзкие деканофурии, не удовольствовавшись отнятым у меня цветком, одна мысль о цене которого вызывала у меня дрожь досады, устроили ещё и так называемый «вечер встречи» — а попросту, пьянку, чьи характерные звуки — визгливый смех и разудалые выкрики почтенных педагогинь — раздавались из Владова кабинета до темноты. Наконец, я устала ждать и отправилась домой. Телефон профессора мне в тот вечер так и не ответил: видимо, он засиделся с дамами допоздна. В начале первого часа я, по застарелой и уже ненужной привычке положив крупный «хер» на день «икс», сорвала календарь со стены — и, со злобой смяв его, отправила за спинку дивана, где у меня традиционно скапливался разный мелкий мусор.
Наутро я специально вышла пораньше, чтобы встретить его на остановке. Безуспешно: домой он, судя по всему, так и не вернулся, ночевал на раскладушечке… Что ж, ладно. Невыспавшаяся, раздражённая, томимая самыми мрачными предчувствиями, добираюсь до факультета; даже не сняв дублёнки, поднимаюсь на четвёртый, миную коридор, стучу в дверь — и уже по неприязненному «Да-да!» понимаю, что профессор пребывает не в лучшем расположении духа. Всё-таки вхожу — и с дурацкой неуверенной улыбкой обвожу глазами кабинет. Весь интерьер вроде бы на месте — включая и самого Влада, сидящего за компьютером с гордо выпрямленной спиной, — но розы — моей розы! — нигде нет; не знаю почему, но в тот миг я не нашла ничего остроумнее, как поинтересоваться — куда он дел мой цветок?..
— Отдал вахтерше, — сухо ответил он, не глядя на меня. Всё это было довольно странно, если не сказать страшно, — и я, не чувствуя даже обиды, один только ужас, постаралась закрыть за собой дверь как можно тише и осторожнее. Оказавшись вне досягаемости, я, конечно же, наревелась вдоволь — пусть мне и пришлось на добрых полчаса оккупировать туалетную кабинку; вышла я оттуда с такими распухшими веками, что идти на лекции было стыдно, и я, старательно пряча лицо от знакомых и незнакомых, отправилась домой.
Но тем же вечером мама, подзывая меня к телефону, сообщила, что спрашивает меня «не Игорёк — какой-то незнакомый мужик»; нерешительно алёкнув, я вдруг услышала… нет, не может быть!.. — родной, любимый, чуть гнусавый голос, в котором, правда, появились новые, чуть истерические нотки — или раньше я их просто не замечала? От радости мои руки взмокли и затряслись так, что я чуть трубку не выронила; а профессор, уже вновь перейдя к своей обычной размеренно-монотонной манере, читал мне в ухо что-то длинное и прекрасное: он извиняется, нам надо объясниться, он пришёл в себя, хочет меня видеть, пропадает без меня, я очень-очень ему нужна… Едва трубка легла на рычаг, я мигом набросила куртку, влезла в любимые стоптанные кроссовки — и выскочила из дому.
Дни стояли холодные, первый снег, выпавший накануне, ещё лежал кое-где на смерзшихся кучах палой листвы, — но я так бежала, что не успела замёрзнуть и даже запарилась. Дряхлая лифтовая кабинка услужливо раздвинула передо мной свои дверцы, стоило мне коснуться кнопки. Что это?.. Неужели несчастный, усталый пожилой человек тащился на шестой этаж пешком?! Нет, скорее всего, дела обстоят проще — я вспомнила, что ещё в детстве Гарри показывал мне ловкий, эффектный приём — выходя из лифта, нажать кнопку «1» и тут же быстро отдёрнуть руку; шик заключался как раз в той молниеносности, с которой он всякий раз ухитрялся не быть пойманным коварными створками. Вероятно, Владу этот фокус тоже был знаком. Мне вообще не раз приходило в голову, что они с Гарри во многом до безумия похожи — да Влад и сам в минуты откровенности признавал это. Студент Гудилин, по его словам, был абсолютной его копией — с одной только оговоркой: «в молодости». Вот потому-то у него и не было никаких шансов пересдать тот дурацкий «хвост». Стареющий профессор попросту не мог простить своей воплощенной юности, как ни в чём не бывало топчущей землю сильными, крепкими ногами, что к нему-то она уже никогда больше не вернётся.
4
Не знаю, помните ли вы, коллеги, ту нашумевшую статью в ноябрьском номере «Психического Здоровья» за прошлый год — гневную, обличительную, под интригующим заголовком «Геронтум или Вива Старость»?..
Да-да, ту самую, где В.П.Калмыков, профессор кафедры мед. психологии МГИПУ им. Макаренко, вовсю громит «уродливый, унижающий человеческое достоинство режим, до сих пор царящий в кое-каких загородных здравницах, лечебницах и профилакториях»! Вспомнили, да? Отлично! А к чему это я? А к тому, что многие из вас наивно удивлялись резкости, с которой написана статья, — и шептались, что материальчик-де заказной. Так вот, теперь, когда Влада уже нет на свете — а, значит, его стыдливость не пострадает, — я могу засунуть вам… ну, скажем, обратно в глотки слова о его «продажности», просто рассказав предысторию этого в высшей степени аУтобиографичного шедевра — предысторию, услышанную мной в тот странный, сумбурный, слегка отдающий истерикой вечер, которого я никогда не забуду.
В первые дни Влад сильно по мне скучал: после отбоя, дождавшись, пока его сосед, сухонький и дробный старичок, громоподобно захрапит, он, накрывшись одеялом с головой, позволял себе «впасть в сладостный грех аутоэротизма» — чтобы хоть как-то облегчить вынужденное мужское одиночество, от которого благодаря мне за последнее время успел отвыкнуть. Но подобный суррогат не слишком-то удовлетворял его, оставляя по себе неприятный осадок… Словом, после недолгой внутренней борьбы он решил пойти другим путём ( — Вы уж простите, Юлечка, старого дурака! — ) и приударить за Любочкой — хорошенькой официанткой лет тридцати пяти, наиболее молодым и привлекательным персонажем «Геронтума». Привыкший иметь дело с самыми разными возрастными категориями, Влад был уверен, что всё будет тип-топ.
Увы, результат смелого замысла оказался неожиданно удручающим! Любочка — кудрявенькая, в белом кружевном передничке и наколке, похожей на снегуркин кокошник, — в ответ на его заигрывания ласково улыбалась, отчего на щёчках играли очаровательные ямочки, — и весело парировала невинные, как ей казалось, шутки симпатичного старичка: — Ах, с таким-то кавалером, как за каменной стеной! — Конечно, приду, — задорно ответила она как-то раз на вкрадчивое предложение встретиться вечерком у санаторского пруда. Несчастный Влад, взявший с добряка-соседа клятвенное обещание не покидать бильярдной до самого отбоя, около часа гулял по пустынному берегу, благоухая одеколоном и нетерпеливо поглядывая на свою верную «Электронику», — пока, наконец, до него не дошло, что Люба… не обманула, нет — просто приняла его более чем серьёзный манёвр за добрую стариковскую шутку. Открытие было весьма болезненным — ей-богу, он предпочёл бы недоумение, испуг, даже отвращение, но только не такое вот недоверие к его мужским способностям. (Хорошо хоть тактичный сосед воздержался от унизительных расспросов).
Наутро за завтраком, когда Люба, как обычно, подкатила к их столу дребезжащую тележку, доверху нагруженную общепитовскими тарелками с разползшейся по ним манной кашей, Влад решил смолчать о случившемся — и хотя бы таким образом сохранить лицо; он даже нашёл в себе силы холодно, но любезно улыбнуться девушке, чьи ужимки начинали не на шутку его раздражать. На протяжении всей церемонии раздачи он продолжал молча терпеть кокетливые подначивания, которые официантка, прослужившая здесь более десяти лет, очевидно, считала единственно возможным стилем общения с мужчинами «за 60»; но когда она, видимо, твердо задавшись целью расшевелить необычно серьёзного профессора, который ещё вчера был с ней так мил, игриво подбоченилась — и при всей честной публике (соседями Влада по столу были всё тот же дробный старичок и две чопорные музейные дамы) громко и лукаво вопросила: — Ну что, Владимир Павлович, возьмёте меня замуж аль нет?! — Влад завёлся и, с трудом сдерживая клокочущую в нём ярость, ответил:
— Знаете, Люба, в вашем возрасте уже поздновато думать о замужестве, — после чего в сердцах отшвырнул лежавший перед ним сероватый полотняный слюнявчик прямо в тарелку с отвратительной комкастой размазнёй.
Самое скверное, что Люба (привыкшая, вероятно, ещё и не к таким закидонам) даже не обиделась, лишив Влада возможности насладиться хотя бы подобием мести: в ответ на вспышку она сочувственно улыбнулась, упомянула «магнитные бури» — и, похлопав Влада по руке, которую тот не успел отдёрнуть, предложила ему щадящее успокоительное — оно всегда лежало в кармашке её фартучка как раз на такой вот случай. Впрочем, вскоре Влад понял, что заботливая Любаша ещё и стукнула на него главврачу: часом позже отловив Влада в спортзале, тот мягко порекомендовал ему воздержаться от участия в волейбольном матче, который должен был вот-вот состояться между особо крепкими постояльцами санатория и местными активистами. (Те ещё в первый день заезда делегировали в «Геронтум» самых бодрых своих эмиссаров, чтобы, по многолетней традиции, вызвать «санаторских дохляков» на смертный бой. Команде «Геронтум» от команды «Супер-стар» — физкульт-привет!!!) Влад, конечно, все наставления проигнорировал — и тем же вечером они уделали этих краснощёких суперстарцев как мокрых котят!.. Спортивный триумф, состоявшийся-таки вопреки козням обслуги, немного утешил Влада в его унижении.
Но вот с тем досадным фактом, что как мужчине ему здесь ничего не светит, пришлось, увы, смириться… Заигрывать с молоденькими (до пятидесяти пяти) он больше не решался. Любые попытки флирта с ровесницами — из тех, что хорошо сохранились, — неизбежно сводились к игривым шуткам да прибауткам, может, и повышающим тонус, но — самой своей несерьёзной сутью — напрочь лишавшим надежды на «продолжение банкета». Бравурный храп соседа по камере… — пардон, по палате… — по номеру, конечно же, по номеру!.. — всё реже казался ему гимном сладкого предвкушения, зато всё чаще доводил до неистовства, заставляя часами ворочаться с боку на бок, — и порой он готов был убить своего сожителя, который, как и полагается, каждое утро принимался ныть, что ни на секунду не сомкнул глаз. Естественно, хронический недосып не лучшим образом сказывался на самочувствии Влада, который вдобавок всегда был «совой»; но нарушать санаторный режим было чревато — он понял это после одного вопиющего случая, когда, вздумав по легкомыслию проспать завтрак, был грубо разбужен целой армией встревоженного медперсонала, нагрянувшей к нему в номер с целью проверить, «не случилось ли чего».
— Знаете ли, в вашем возрасте всякое бывает, — авторитетно заметила старшая медсестра, сисястая сорокапятилетняя гестаповка — и, вместо того, чтобы извиниться за беспокойство, строго отчитала почтенного, растерянного, годящегося ей в отцы профессора за «нарушение общего распорядка». Эта жуткая тётка, мощная и горластая, вообще была для Влада неиссякаемым источником стресса: излюбленным её развлечением было врываться в номера к пациентам в самые неподходящие мгновения — и со смаком предрекать им целые букеты отвратительных болезней, «если они и дальше будут так плохо себя вести».
Но, пожалуй, главным его врагом был всё-таки массовик-затейник — крепкий дед лет шестидесяти, неизменно открывающий свои «культмассовые мероприятия» бодрым кличем: «Здравия желаю, товарищи старички!!!» Влад, которого подобное обращение несказанно коробило, долго мечтал приструнить наглеца; наконец, улучив момент, он отвел массовика в сторонку и вежливо попросил его придумать для своих «затей» какой-нибудь другой слоган, поизящнее. Бедный дед, внимая обращённым к нему претензиям, лишь ошалело моргал и недоверчиво улыбался; в конце концов Влад плюнул и оставил его в покое. Но вскоре ему пришлось узнать на своей шкуре верность поговорки «инициатива наказуема». Нет, старый пенёк ничуть не обиделся — в «Геронтуме» вообще не было принято обижаться на пациентов; но с тех пор всякий раз, стоило ему завидеть профессора идущим в столовую или в спортзал, он ещё издали кричал: «Салют, молодая гвардия! Так держать!! Мы ещё повоюем!!!» — и, поравнявшись с Владом, с хохотом тыкал его жёстким пальцем в живот, после чего, страшно довольный собой, удалялся восвояси, оставляя Влада в бессильной ярости скрежетать зубами.
Да, кстати, зубы!.. Он вряд ли мог бы сосчитать, сколько раз та или иная трухлявая партнерша по игре в преферанс отлавливала его в очереди за свежим номером газеты или столовским кипятком, чтобы, очаровательно смущаясь, вполголоса спросить: «Скажите, где вам зубы делали?» К концу срока Влад привык лгать им и лгать цинично, изощряясь в названиях супердорогих клиник, известных ему лишь понаслышке: он уже по опыту знал, что, если сказать правду, в ответ неминуемо услышишь: «Надо же, какой вы молодец! В нашем с вами возрасте это такая редкость!» Никогда прежде, жаловался Влад, его не беспокоила стоматология — тьфу-тьфу-тьфу, повезло с наследственностью, — но тут, впервые за последние шестьдесят лет, начал ощущать в дёснах неприятное нытьё, и лишь богатый клинический опыт помог справиться с подступающим неврозом, — что не помешало ему (как говорится, «на всякий пожарный») посетить санаторского дантиста и две-три минуты слушать, как тот восхищённо ахает, ковыряясь в его ротовой полости.
А фильмы, ежевечерне идущие в стареньком кинозале на первом этаже столового корпуса!.. Чёрно-белые или радующие взор красками, выцветшими, как глаза соседей по столу; призванные вызывать слезливую ностальгию — или, наоборот, повышать тонус бодрыми названиями: «Старики-разбойники»; «В бой идут одни старики»; «Верные друзья» (Влад, конечно, не рассчитывал на ассортимент, предоставленный ему неизвестным другом в Центре Геронтологии, — но уж Дикую-то Орхидею могли бы показать, возмущался он.) Чего стоили «культмассовые мероприятия», список которых ежедневно вывешивался на стенде в холле того же столового корпуса! Один из таких списков Влад даже переписал на тетрадный листочек — специально, чтобы позабавить меня по возвращении; честно говоря, ничего забавного я тут не увидела:
«12.00 (библиотечный корпус) „Осень жизни“: Встреча с православным священником о. Виктором».
«15.30 (стадион) Конкурс ретро-шлягера «Моя морячка».
«18.15 (актовый зал) Конференция. Специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям отвечает на ваши вопросы».
«20.00 Всем, всем, всем!!! Сегодня в нашем кафе — вечер знакомств „Кому за …дцать“! Будет концерт, викторина с призами и танцы до упаду!» «Вечер знакомств» Влад всё-таки решил посетить — хотя бы из праздного любопытства; своё намерение он выполнил, но долго просидеть там не смог — и покинул кафе задолго до окончания шоу, поняв, что «не вписывается в его формат». Впрочем, это была последняя попытка бунта. Уже через неделю скука и безысходность окончательно заели его — и он перестал брезговать даже таким развлечением, как: «Весёлая дискотека „Кому за …дцать“! Учимся танцу „Летка-енка“ и пляшем до упаду!!!»
В сущности, все эти эпизодики сами по себе были не так уж страшны — в особенности для человека, наделенного иронией (а, тем более, аутоиронией), которой Владу было не занимать стать. Но гораздо хуже была сама атмосфера «Геронтума» — поначалу почти неощутимая, но постепенно проникающая через поры в кровь и мозг даже самых моложавых постояльцев: тошная, гнетущая атмосфера старости, которая — несмотря на то, что все лозунги «Геронтума» призывали бороться с ней до полной победы, — явно была возведена здесь в культ. Вот и он, Влад, уже к середине срока обнаружил, что безвкусные и грубые подколки массовика-затейника доставляют ему тайное удовольствие, — а ближе к отъезду поймал себя на том, что во время ностальгического киносеанса его нос становится мокрым…
Влад описывал мне всё это с тихим смехом, — но, чем дольше я слушала, тем страшнее мне становилось. Смех его звучал как-то неестественно; я явственно слышала в его голосе неуверенность и, пожалуй, страх. В глазах читался вопрос: «Не постарел ли я, не превратился ли и впрямь в глубокого старца?»; я понимала, что Влад ждет от меня ответа или хотя бы знака. Но что я могла ему сказать? Любые проявления сочувствия, попытки разубедить тут же превратились бы в свою противоположность — он сразу почувствовал бы фальшь. У меня был лишь один способ доказать, что в его пороховницах ещё есть порох, — к нему-то я и прибегла, когда история о зверствах «Геронтума» подошла к концу. В спальне, на тумбочке, в массивной вазе стояла моя роза — она уже полностью распустилась, но я без сомнения узнала её по ярко-алому окрасу, огромным шипам и валяющемуся внизу, на полированной поверхности, спиралевидному обрывку золотистой ленты.
5
В начале зимы мы с Владом, решив придать нашим отношениям культурный оттенок, собрались в театр. На что, куда идти — мне, не ахти какой театралке, было, в сущности, всё равно, так что, выбирая (Влад с удовольствием препоручил мне инициативу), я руководствовалась, в основном, соображениями удобства. Не своего — профессорского. А то он вечно ворчал, что, мол, терпеть не может «тащиться куда-то за тридевять земель», — и даже старый добрый «Современник» его теперь не устраивал: «Как будто на работу едешь».
В итоге у меня в кармане оказалось два билета в крохотный «молодёжный» театрик — бедненький, малоизвестный, ютящийся в тесном подвальчике с плохой акустикой — зато в соседнем Калмыкову доме, что, по-моему, с лихвой искупало все недостатки. Зрелище, можно сказать, преподносилось Владу в постель, на блюдечке с золотой каёмочкой — пусть-ка теперь попробует отговориться нехваткой времени, усталостью или скверным самочувствием!.. (Тем более что идея была его!)
И всё-таки без осложнений не обошлось. Когда я выложила перед Владом два кривоватых, аляповатых кусочка бумаги, тот деловито спросил:
— На что?
— На «Мастера и Маргариту», — гордо ответила я.
— Терпеть не могу Мастера и Марга… — начал было профессор — но, взглянув на моё лицо, осёкся, закашлялся — и, вчитавшись в набранный микроскопическим шрифтом текст на обороте, бодро проговорил: — О-о, мюзикл!.. Обожаю. Встречаемся в фойе?.. Только, пожалуйста, — тут голос его стал строгим, — никаких джинсов и свитеров: на вас должны быть туфли и классическое вечернее платье. У вас есть вечернее платье, Юлечка?..
Платье, разумеется, нашлось — длинное, тёмно-вишнёвое, с глубоким у-образным вырезом: мама милостиво дала мне его поносить на вечер, равно как и чёрные лакированные туфли на высоком каблуке, купленные специально для торжеств. Сам Влад, всегда любивший принарядиться, тоже явился при параде — в элегантной шоколадной тройке, красиво оттенявшей его серебристую шевелюру, при (зеленоватом с искрой) галстуке, в начищенных до блеска тупоносых ботинках. Отражённая в узких зеркалах на стенках прямоугольных колонн, наша пара показалась мне умопомрачительно эффектной, чему, кстати, не в последнюю очередь способствовала и разница в возрасте, на сей раз отнюдь не превратившая нас, как обычно, в банальных дедушку с внучкой, а, напротив, как бы изящно намекнувшая на некое оставшееся за кадром Владово благосостояние. Кстати, как он находит моё декольте, украшенное тонкой бриллиантовой подвеской на бархатном шнурке?.. Влад одобрительно кивнул головой, галантным жестом подставил мне локоть — и мы чинно, не спеша, об руку направились к загадочному, тёмному, прикрытому тяжёлой портьерой проёму, где уже поджидала нас, гостеприимно улыбаясь, вполне одетая, но с приклеенным багровым шрамом вокруг шеи Гелла-билетёр.
«Мастера…» давали в оригинальной, осовремененной (это был даже не мюзикл, а рок-опера), почти пародийной форме: действие было перенесено в наши дни, что серьёзно сказалось на сюжете, из которого режиссеру пришлось выкинуть все характерные бытовые сцены. В итоге фабула спектакля выглядела примерно так. Издатель по фамилии Латунский наотрез отказывается публиковать роман Мастера, мотивируя это тем, что (козлиным тенором): «коммерчески невыгоден, невыгоден проект!»; а называется роман — «Иисус Христос Суперзвезда», ни больше ни меньше (арии для цитат из него режиссёр позаимствовал у великого Уэббера, о чём было честно предупреждено в программке). В конце первого действия у Мастера, творившего, как и полагается, за компьютером,
В довершение беды
Вдруг заглючили винды, —
чем и спровоцировали режиссёра на балетный номер в исполнении семи юношей в чёрных, усыпанных разноцветными окошками трико, — это и были те самые «винды», которые в финале танца окончательно «гробанулись», в красивых позах расположившись на полу.
Маргарите — любимой женщине и системному оператору главного героя — удаётся спасти несколько файлов (арии Магдалины, Петра и Иуды из «Иисуса Христа Суперзвезды»): она перекидывает их на дискетку, перевязывает её розовой ленточкой и носит на шее. Меж тем несчастный Мастер, не выдержавший такого удара судьбы, попадает в психиатрическую клинику (на этом месте Влад поморщился, и мы с ним невольно переглянулись), где его соседом оказывается Иван Бомж — он говорит о себе так:
— Я автор книг-боевиков
Про сексуальных маньяков, —
после чего следует (как бы рассказанная им) сцена попадания Берлиоза (его литературного агента) под Аннушку — момент, заставивший нас с профессором переглянуться вновь.
Но самое интересное началось после антракта, когда Маргарита нашла в своей почте (тут мы с профессором переглянулись в третий раз!!!) приглашение на бал сатаны (ария с рефреном: «Азазелло, Азазелло/Азазелло точка ру!») Чтобы попасть на бал, Маргарите пришлось приделать к своему компу жуткого вида шлем, нахлобучив который, она очутилась в виртуальной реальности. Тут зал и сцена вдруг погрузились во мрак, и в следующий миг, под дикую трансовую музыку, по стенам и потолку стремительно побежало широкое, блестящее асфальтовое полотно. Аэрофотосъёмки!.. Зрители вокруг нас истошно и радостно заверещали.
Лицо Влада, на время отнявшего от глаз изящный бинокль, осталось спокойным и непроницаемым. Честно говоря, я куда больше смотрела на него, чем на импровизированный экран — где возникал то сияющий огнями ночной город с высоты птичьего полёта, то ярко освещённая чаша гор с маячившей то слева, то справа крохотной тенью вертолета, то кислотно расцвеченный, явно цифровой тоннель, по которому мы мчались прямо-таки с дикой скоростью, — что хоть и нервировало, но как-то меньше, чем могла бы какая-нибудь отставшая от жизни Маргарита, непритязательно висящая под потолком на верёвочных качелях (в своё время дядя Ося водил меня на Таганку). Фильм был щедро разбавлен спецэффектами — резкими остановками, падениями в обрыв, молоденькими матерями, выскакивающими невесть откуда с детской коляской, чтобы на полном ходу перерезать вам дорогу под жуткий скрип тормозов и вопли восторженных соседей… но и тут, очевидно, был свой психологический умысел — чтобы мы, как следует разогревшись, не смутились и не испугались, обнаружив, что сатана устраивает свой бал не на сцене, как мы ожидали, а прямо в зрительном зале…
Кончилось всё благополучно. Воланд, весело напевая: «Рукописи не горят!», преподнёс Маргарите новёхонький блестящий диск чуть не с неё величиной — и главная героиня, вкатив его в столь же внушительный картонный дисковод, с радостью обнаружила все утерянные Мастером файлы (ещё несколько Уэбберовских мелодий). Ну, а «шампанского и тарталеток», обещанных в конце программки, мы с профессором благоразумно решили не дожидаться — и, получив в гардеробе пальто, вышли на тёмную, морозную улицу.
Как ни странно, Владу спектакль понравился: он сказал, что любит все эти модерновые штучки. — Да ладно?! Неужели я в кои-то веки сумела тебе угодить?.. Быть того не может! Но ты всё-таки признай: бинокли понадобились нам не больше, чем ставшей ведьмой Марго — виртуальный шлем, потому что ведь народу и так было немного, ну правда же?..
— Правда, правда, — с защитным раздражением виноватого буркнул Влад, да так и ушел, насупленный. Обиделся… А между тем обижаться стоило бы мне: ведь это он ещё перед началом спектакля обрушил на меня шквал старчески-маразматической злобы — один из тех жутких припадков, которым было суждено впоследствии так измучить нас. Это произошло у стойки гардероба, когда мы сдавали пальто, и Влад, взяв номерки, попросил у юркой, деловитой старушки два бинокля; я, без всякой задней мысли:
— Надо же, Влад, а я и не знала, что ты плохо видишь (наши места были в шестом ряду)…
Чёрт меня дернул за язык! Влад так и взбеленился:
— Что вы несёте? Это я-то плохо вижу?! Я?! Да у меня зрение получше вашего, дорогуша!!!
— А зачем тебе тогда бинокль?..
— Вот и видно, что вы некультурная — редко бываете в театрах! Вы что, не понимаете? С биноклями нам потом без очереди выдадут вещи!
Чуть спокойнее он добавил, что слишком стар и болен для очередей — и вот с этим я, к сожалению, уже не могла поспорить.
Бедный старик так и не оправился после своего геронтосанатория. Выглядел он в последнее время — хуже некуда. Одрябшее лицо пожелтело и, казалось, усохло; на правой щеке появилось тёмное пигментное пятно; под глазами, которые то и дело слезились и казались воспалёнными, набрякли бурые мешки, — а страдальческие складки от уголков губ к подбородку поселились на лице, видимо, навсегда. Рот напоминал теперь отрицательную параболу, ветви которой грустно смотрели вниз — параболу, чья формула приблизительно равнялась минус иксу квадрат, делённому на шесть (и хорошо ещё, что не кубическую параболу, в которую он неминуемо превратился бы, вздумай Влад доиграться до инсульта!) Время от времени на «точках экстремума» этой параболы появлялась белая пена слюны, которую я, боясь унизить профессора, незаметно снимала поцелуем.
Впрочем, тот уже ни к чему его не обязывал. Наши ночи, когда-то разнообразные, были теперь похожи одна на другую, словно человеческие лица, — и тихие, неторопливые, словно бы из мрака ткущиеся беседы всё чаще сводились к банальным стариковским жалобам на правительство, больную печень, растущие цены и хамство трамвайных попутчиков. Порой я нет-нет да и забывалась, пытаясь возродить былую страсть, — но Влад, как правило, сурово пресекал эти попытки: его-де в последнее время беспокоило сердце. — Кстати, Юлечка, вы не помните, выпил ли я свои тридцать капель валокордина?..
Да-да, и память его, когда-то столь цепкая и вместительная, начала сдавать. Он вечно что-то терял, что-то путал, метался в каких-то поисках, не приводящих ни к чему, кроме слепящей вспышки бессильного гнева, — и кое-что из утраченного (к примеру, увесистая стопка закапанных студенческим потом курсовых, которую я сама же, своими глазами видела у него на столе!) так безвозвратно и кануло в Лету. Он не помнил, когда у него кафедра, а когда — учёный совет, когда визит к эндокринологу, а когда — корпоративное торжество… да что там! — проще было бы перечислить всё, что он помнил. Я старалась по мере сил помочь ему — даже завела специальный еженедельник для его «дел», — но эта хилая контрмера выручала ровно настолько, насколько сам Влад находил нужным оповещать меня о своих планах.
А как изменился его характер! Задеть его за живое было теперь проще простого: всегда присущая ему холодная ирония — может быть, одна из лучших, интереснейших черт его личности! — переродилась в злобную язвительность, которая всё чаще выплескивалась на самого близкого человека: на меня. Тот случай в театре был одним из самых безобидных в моей коллекции; дальше — больше. Как-то я пришла к нему в страшнейшую метель — закутанная с головы до ног и все равно замёрзшая; стоя в тёплой, светлой прихожей, не торопилась раздеваться — хотелось хоть немного отдышаться и придти в себя. Стягивая с меня шерстяные перчатки, Влад небрежно и, как мне показалось, без особого интереса спросил:
— Что, холодно на улице?..
— 7 градусов ниже нуля, — со знанием дела ответила я — и на всякий случай добавила:
— По Цельсию…
Как раз в то утро я добросовестно выслушала прогноз погоды по радио; это меня и сгубило. Как его тут понесло! — Да плевать я хотел на вашего Цельсия!!! У меня у самого есть термометр!!! Я спросил, ХОЛОДНО ли, холодно ли ВАМ?! Ваше личное, субъективное восприятие, ощущение, чувство… — и пошло, и пошло; когда он, наконец, иссяк, отвечать на вопрос было уже бессмысленно — от неловкости за него и за себя меня аж в пот бросило, и я вынуждена была снять не только шубу, но и свитер, под который была поддета старая дядина футболка.
А однажды… нет, вы слушайте, слушайте, коллеги!.. — произошёл вот какой случай. Мы сидели за его рабочим столом — разбирали мои дипломные наработки; «Пентиум» Влада не был включен — и в мёртвом, пустом экране вдруг отразились, как в зеркале, наши лица: моё, самое обыкновенное, гладкое, стандартно-девичье, в обрамлении прямого каре — и его, уникальное, единственное, полное всевозможных впадин, рытвин, вмятин и бугров. Сама не знаю, как это я подумала вслух: скорее бы состариться, может, тогда и моё лицо покроется морщинами и станет таким же красивым и значительным, как у него, — но Влад вдруг разъярился и, брызгая слюной, завопил, чтобы я заткнулась!.. перестала глумиться над его почтенным возрастом!.. Тут он кстати прошелся и по Гарри, которого с некоторых пор называл не иначе как «этот пучеглазый»: «вот уж кому морщины точно не грозят, — язвительно заметил он, — слишком уж он туп, ваш тайный возлюбленный». А это-то к чему, хотела спросить я, но Влада было уже не остановить: он завёлся.
В ту пору у него выработалась очень оригинальная, единственная в своём роде манера шутить, которая была хуже любых, самых откровенных злобствований. Прицепившись к чему-нибудь, он всё утрировал и утрировал сказанное, усугублял и усугублял соль своей остроты, пока, наконец, сам не приходил от неё в ярость, и тогда дело выруливало на новый виток — Влад ковырялся уже в собственных язвах, словно намеренно доводя себя до крайней степени раздражения, пока то, что изначально было шуткой, не доходило до полного абсурда, гротеска, оскорбительного не столько для вышучиваемой жертвы, сколько для самого шутника. На сей раз Влад дошёл до кондиции очень быстро, вдвое быстрее обычного, и его фантазийные описания непристойностей, которым мы с Гарри якобы предаёмся в свободное от учёбы время, завершились тем, что мне же и пришлось отпаивать его валокордином.
Ещё бы сердчишко у него не пошаливало: он же теперь заводился буквально с пол-оборота, из-за ничего! Иногда, бывало, сидим рядом, разговариваем вроде спокойно, и вдруг: — Не понимаю, почему вы мне всё время «тыкаете»?! Кто вы — и кто я! Не забывайТЕС! — (Это характерное скрадывание мягкого знака в конце слова доводило меня до трясучки: Влад, кажется, и не подозревал, что ко всем прочим радостям вывез из санатория еще и своеобразное старческое арго, хорошо известное тем, у кого есть престарелые родители. Основано оно на пафосе, словоискажениях и перестановке ударений; примером (и апофеозом) его может служить слезоточивая фраза, произнесённая как-то Владом в пылу воспоминаний о тяжкой беременности не то Симочки Машей, не то Маши Верочкой, и звучащая почти как стихотворная строфа: «Я нАдолго запомнил то, / Что пЕрежила наша сЕмья!!!»). После таких экзерсисов я нАдолго выпадала в осадок. А Влад, однажды начав, не в силах был уняться. — Вы, я вижу, не понимаете разницы между безалаберной пятикурсницей и её научным руководителем, автором множества научных трудов и монографий, — надменно, сухо говорил он. — Давайте, пока не поздно, поставим на этой затее крест. Сейчас я вам запишу телефон моего коллеги, неплохого преподавателя… он как раз любит возиться со студентами… — С демонстративной деловитостью Влад принимался выдвигать один за другим ящики стола, изображая, что ищет записную книжку; и только тот прискорбный факт, что отыскать он её никак не мог — она канула в небытие прямиком из антикварной тумбочки геронтологического Центра, о чём Влад сам неоднократно сокрушался перед отъездом в санаторий, — внушал мне слабую надежду на то, что ещё как минимум день, может, два-три, а то и всю оставшуюся жизнь я буду ходить в его верных дипломницах…
Порой я спрашивала себя: зачем я терплю всё это? Что, чёрт возьми, привязывает меня к противному, склочному, полубезумному старикашке, которому не пошёл на пользу лечебный отдых — и который, в общем-то, плевать на меня хотел? Чего ради я мучаюсь?.. Пустая риторика… я тут же раскаивалась в ней, понимая, что никогда не смогу забыть это лицо — пусть даже уникальность его иллюзорна; одним словом, я любила его, и это всё объясняет. Мы, аутисты — люди самодостатоШные и спокойно обходимся без общества себе подобных… но уж если привяжемся к кому-нибудь — то навсегда. Что говорить, если даже теперь, когда Влада давно нет на свете, я люблю его по-прежнему — и, как ни смешно это звучит, знаю, что буду любить до самой смерти.
6
Справедливости ради замечу, что Влад, когда на него «находило», цеплялся не только ко мне — любящей и безответной, — но зачастую и к лицам куда более влиятельным и грозным. Так однажды мне довелось наблюдать отвратительную сцену с Ольгой Валентиновной, которую он прямо-таки с грязью смешал. Всё началось с того, что бедняжка, не ожидавшая от «дорогого Владимира Павловича» никакого подвоха, предложила ему, как она выразилась, «с Нового года начать новую жизнь», — то есть, проще говоря, переселиться со своих недосягаемых высот на первый этаж, где как раз освободилось уютное помещение, ранее служившее пристанищем маленькому магазинчику канцтоваров. Нехитрая эта рокировка позволила бы Ольге Валентиновне реализовать давнюю и очень соблазнительную задумку — отдать турагентству «Психея» (уже неплохо раскрученному и понемногу расширявшему штат) весь четвёртый этаж, который — что немаловажно, — приобретя автономию, значительно прибавил бы и в цене за кв. м/год…
Как бы не так! Профессор — видимо, для затравки — вежливо, но ядовито поинтересовался: уж не считает ли «милая Оленька», что пожилой, больной, усталый человек станет менять свои наработанные годами привычки ради её запутанных, скользких и, по сути дела, противозаконных махинаций?.. В ответ Ольга Валентиновна попыталась логически — как говорится, на пальцах — доказать Владу, что «грязная сделка» и для него будет выгодной: кабинет на первом этаже гораздо просторнее и светлее, там шире окна, не говоря уж о том, что старому профессору не придётся каждое утро преодолевать три крутых лестничных подъёма…
Тут-то всё и началось. Добрые пять минут Влад исходил воплем, не замечая, как меняется в лице Ольга Валентиновна — женщина вообще-то очень душевная, даром что бизнес-леди. Во-первых, орал он, у него врождённая агорафобия — «боязнь открытого пространства — если вы, Оленька, ещё не забыли того билета, за который я двадцать пять лет назад влепил вам „уд“!!!» Во-вторых, он вовсе не так уж и стар. Сейчас, например, он чувствует себя в отличной форме: «Может быть, единственное, что меня до сих пор в ней держит — это ежедневная борьба со ступеньками!! Вам бы хотелось, чтобы я совсем тут захирел!!!» В-третьих, ему, занятому человеку, автору множества научных трудов, статей и монографий, для плодотворного труда нужна спокойная обстановка, «а не щебет кумушек с педагогической кафедры! А не матерщина студентов, тусующихся у вас под окнами!!! Вы знаете, что у них там курилка? Нет?! А зря!!! Воспитание нравов молодежи — ваша прямая обязанность…» — и тэдэ и тэпэ. В общем, сделка не состоялась — и Ольга Валентиновна осталась ни с чем, если, конечно, не считать морального, а, скорее всего, и материального ущерба.
Было ли возмущение Влада искренним или он просто ухватился за удобный повод, чтобы поорать, — можно только догадываться. Так или иначе, я рада, что он тогда не переехал — и ни деканат, ни обе кафедры не стали свидетелями разразившейся вскоре грозы.
В тот вечер я шла к Владу не как женщина к мужчине, а по серьёзному делу. Вот уже больше недели он держал у себя черновой, но, увы, единственный вариант моей дипломной работы — держал и не отдавал; а у меня как раз появились новые данные, и мне не терпелось освежить ими замученный, затхлый, залежавшийся в казенной папке научный текст. Итак, я постучалась — чего не делала обычно — и вошла. Мой руководитель, которому изредка выпадали блаженные часы душевного равновесия, встретил меня радушно: без лишних слов щёлкнул мышью, убирая с экрана подругу скучных рабочих часов — простенькую стрелялку, затем лихо крутанулся на вёртком офисном стуле — и, пока я шла к нему, держал руки врастопырку, как бы зазывая меня в объятия. Но, стоило мне заикнуться о цели своего прихода, как он повел себя очень странно: сморщил лоб в гармошку, снова расправил, умильно заулыбался и замурлыкал себе под нос:
— Диплом, дип-лом… Лом-лом-лом… Против лома нет приёма — если нет другого лома. Юлечка, а, может, коньячку?..
Коньячок — это, конечно, здорово, но мне сейчас было не до мелких житейских радостей. Спокойным, сдержанным тоном я повторила свою просьбу. Влад тяжело вздохнул, нехотя покопошился в ящиках стола — потом в шкафу — потом на самом столе, где были хаотично разбросаны бумаги, — потом как-то уж чересчур небрежно посоветовал мне подождать до завтра: сегодня у него «нет времени»…
На что, собственно? И как это — нет? Я ведь только что своими глазами видела, как он гоняет «вервольфа»! Я собиралась уже возмутиться, как внезапно меня осенила неприятная, но единственно логичная догадка: он просто-напросто не может вспомнить, куда сунул мой труд!
— Что, Владимир Павлович, — старческий склероз? — добродушно спросила я, усаживаясь верхом на расшатанный стул. Вообще-то я хотела легко пошутить — и тем самым взбодрить беднягу, возможно, и впрямь уработавшегося до сомнамбулизма. Но то ли я недооценила степень коррозии, успевшей за это время разьесть когда-то блестящий ум моего друга, то ли шутка и впрямь вышла не совсем тактичной… в общем, профессор вдруг резко изменился в лице — и сквозь овладевший мной испуг я увидела, что он прямо-таки трясётся от обиды и гнева:
— Как вы смеете?.. — медленно, глухим шёпотом проговорил он, меж тем как его крохотное высохшее личико заливалось грозной желтизной, — как смеете вы глумиться над человеком втрое старше вас годами? Кто дал вам такое право?!
Только тут я с ужасом осознала, какого труда стоило Владу всё это время скрывать от меня, да и от себя, стремительность своего старения. Но слово не воробей… и вот несчастный старик, уличённый в старости, старится на глазах. Миг — и его тонкие губы вконец сморщились и поджались, тусклые глаза ушли под верхние веки так, что остался виден лишь краешек радужной оболочки, а узкая полоска между белком и нижним веком угрожающе покраснела. Показалось мне или нет, что на редких седых ресницах, словно стразы, сверкают слезинки?..
— Влад, — пролепетала я виновато, — я не хотела тебя обидеть, что ты?.. — Я осторожно дотронулась до его руки, но он со злобой отдернул её:
— Уж не думаете ли вы, что ваши недозрелые прелести стоят того, чтобы пожилой профессор, занятой человек бросал все свои дела и писал за безалаберную студентку-троеШницу дипломную работу? — с убийственным сарказмом осведомился он, оскаливаясь в едкой, насмешливой гримасе, вмиг облекшей моё чувство вины в вакуумную упаковку слепой ярости.
Если он хотел унизить меня, это было сделано очень профессионально. Влад был моей первой и единственной любовью; всю душу свою я вложила в это чувство; последние ростки нежности и страсти ещё не успели окончательно в ней засохнуть, и всё это время я старательно оберегала их — от деканата, от родителей, даже от Гарри, названого брата! — а, выходит, опасаться-то надо было самого Влада, который теперь втаптывал их в грязь своей ороговевшей стариковской пяткой. Чернейшая несправедливость, мерзостное предательство, прощения которому нет, не было и не будет!..
Я не могла больше сдерживаться. Мне вдруг до боли захотелось отомстить ему за все обиды, издевательства, выкрутасы, что он заставил меня вытерпеть в последний месяц; где-то в глубине сознания я понимала, что делать этого не стоит, что несчастный старик, в сущности, ни в чем не виноват, сам будучи жертвой механизмов собственного мозга… но горькое чувство унижения, обиды, смертельной несправедливости было сильнее меня. Что же ему ответить?.. Что?.. Откуда-то из подсознания вдруг всплыли гнусные, нарочито вульгарные интонации Гарри-подростка:
— Ну и скурвился же ты в последнее время, Вовчик!.. — бросила я, изо всех сил стараясь придать своему неверному голосу оскорбительную небрежность. Кажется, мне это удалось — в этот миг почтенный профессор, кандидат медицинских и психологических наук, специалист-клиницист с пятидесятилетним стажем был более чем страшен. Седые, всклокоченные волосы встали дыбом; обострившиеся лицевые кости казались каркасом, с которого жалко свисли, болтаясь, дряблые мешочки со слабостью и растерянностью; увядшие губы посинели и в бессильной ярости тряслись. Но что он мог мне сделать?.. Что?.. Не пожаловаться же в деканат?.. Единственная кара, которой он мог меня подвергнуть — это лишить меня удовольствия от своего общества, чем он с лихвой и воспользовался в следующий миг:
— УбирайТЕС! — дрожа, надтреснутым голосом выкрикнул он, — мерзавка!!! УбирайТЕС с глаз моих долой!
Тут я с ужасом почувствовала, как меня против воли начинает сотрясать изнутри дурацкий нервный смех, вызванный адской смесью раздражения и жалости. А Влад ещё и подлил масла в огонь, вытянув в сторону двери свой длинный, корявый, трясущийся указующий перст с пожелтевшим от времени ногтем и визгливо завопив:
— Во-он!!! Вон отсУда, развратная тварь!!!
На зоопсихологии нам рассказывали, что защитное поведение животных в критической ситуации делится на три типа: а) злобное; б) трусливое; в) злобно-трусливое. Я отношусь к третьей категории.
— Пошёл ты знаешь куда, грязный, вонючий старик!!! — выкрикнула я, вскакивая со стула, который со страшным грохотом опрокинулся; не в силах больше сдерживать истерический хохот, я кинулась к двери, которой в следующий миг хлопнула так, что разномастные головы старательных студенток и блестящие лысины преподавателей должны были вмиг усыпаться пудрой, пеплом и перхотью (здание факультета очень старое и нуждается в капремонте). Хохоча и рыдая, я бросилась вниз по лестнице. К счастью, занятия у вечерников шли вовсю, а дневное население психфака давно разошлось по домам — так что у моей истерики не было свидетелей, кроме группки приветливо улыбающихся сектанток с адаптированными Библиями в руках, с которыми я столкнулась в районе второго этажа и которые — несмотря на свою миротворческую миссию — мудро не стали делать попыток меня утешить.
К моменту, как я достигла холла, мне показалось, что я почти спокойна. Зайдя в гардеробную, сняла с ржавого крюка старенькую дублёнку, чтобы неторопливо облачиться в неё перед большим, почти в полный студенческий рост, настенным зеркалом. Наматывая на шею длинный, пушистый, серебристо-белый шарф (он предательски напомнил мне о великолепной шевелюре Владимира Павловича, лишь в последнее время начавшей потихоньку редеть), я насильственно улыбнулась тусклому отражению гладкого девичьего личика с растрёпанной чёлкой. Как любой студент психфака, я знала, что, если минуты две-три подержать на лице деланную улыбку, настроение обязательно улучшится и улыбка станет натуральной, — поэтому продолжала стоять перед зеркалом с жуткой гримасой Гуинплена на лице вплоть до тех пор, пока не почувствовала приближение знакомого озноба, за которым, как я знала по опыту, последует мучительный жар, а затем и бред.
И верно: пока я шла к остановке, уличный холод, освежая голову, всё ещё удерживал её в состоянии относительного покоя; но, стоило мне угнездиться на мягком сиденье трамвая, который, тихо покачиваясь, очень старался, да всё никак не мог довезти меня до тёплой постели, как в ней зазвучал голос — я вскоре поняла, что он принадлежит Гарри, моему названому брату; прислонившись виском к стеклу и ощущая под дублёнкой ровный гул жара, я с нарастающим удовольствием слушала знакомые интонации — мерные, трагические:
«У каждого из нас есть излюбленное место в родном городе, куда мы приходим в грустные или, наоборот, счастливые минуты жизни. Всякому обитателю мегаполиса, даже если он и не страдает аутизмом, порой хочется побыть наедине с самим собой. В детстве мама часто водила меня на набережную кормить уток. Летом они рассредоточиваются по всему водоёму и к тому же сыты, так что наибольшую остроту эта забава приобретает с наступлением холодов, когда река замерзает и вся стая собирается возле сточной трубы в поисках тепла и корма. Наблюдая за ней тогда, можно увидеть много интересного и поучительного».
Кажется, это и впрямь было когда-то… Гарри заявился без звонка, его появление было весьма интригующим, а видок — под стать появлению: полы длинного чёрного плаща развевались вкруг ног наподобие мантии, белоснежное кашне свисало до пола, волосы, не тронутые гелем, были слегка растрёпаны и припорошены мелкими снежинками, которые, подтаяв, засверкали, будто крохотные стразы, — что окончательно довершило иллюзию: сказочный принц, всемогущий, но добрый… С нейтральной миной, за которой — я знала по опыту — могло скрываться что угодно, он сказал, что поведёт меня на экскурсию. А куда? Брат загадочно отмалчивался, и я, как обычно, повиновалась без вопросов. По дороге зашли в булочную, и Гарри, всё так же ничего не объясняя, купил батон; я решила, что он ведёт меня в зоопарк, но мы шли совсем в другую сторону. Наконец, выйдя на Озерковскую набережную, мы взошли на мост, и Гарри заявил, что это, собственно, и есть цель нашего путешествия. Перегнувшись через перила, он велел и мне взглянуть вниз.
Там, в полынье, где вода не замерзает круглый год, плавала, уютно покрякивая, стая уток. На первый взгляд в них не было ничего особенного — и я всё ещё не понимала, зачем брат привел меня сюда. Но, приглядевшись, ахнула. Как странно, мелькнуло у меня в голове. Никогда я особо не любила белый цвет, — а унылых замоскворецких чаек, равно как и грязных лебедей из Парка Культуры, вообще с детства терпеть не могу: если уж на то пошло, изумруд селезневых головок нравится мне куда больше. Почему же теперь меня трясёт от восторга, и совершенно белая, только с ярко-оранжевым клювом утка-альбинос, от которой я не могу оторвать глаз, кажется мне живым воплощением Красоты?..
— Ага, заметила? — засмеялся Гарри, обняв меня за плечи. — А теперь смотри, что будет…
Достав из пакета батон, он принялся крошить его и бросать кусочки вниз, в самую гущу возбуждённо крякающей стаи.
Тут произошло нечто страшное. Альбинос, всё это время державшийся особняком — как мнилось мне, из-за вполне естественного снобизма, — не выдержал искушения и, суетливо и неловко переваливаясь, хотел было подобраться к кормушке. Но, стоило ему чуть приблизиться, как он получил от первой же встречной утки клювом по голове. Бедняга попытался подплыть с другой стороны — увы, с тем же результатом. Так он плавал и плавал вокруг, осторожничая и не решаясь вступить в драку; наконец, голод взял верх над робостью — и он стрелой кинулся к упавшему рядом куску…
В тот же миг своды моста огласились пронзительными криками и тёмная речная вода закипела. Разозлённые утки с остервенением гнали незваного гостя прочь; летели пух и перья; какой-то особо ретивый селезень всё никак не мог успокоиться и, снова и снова налетая на альбиноса тараном, вопил, как в истерике; только отогнав наглеца на добрый десяток метров, он опомнился, отряхнулся — и с чувством выполненного долга вернулся к собратьям, уже забывшим о неприятном инциденте и жадно хватавшим падавшую на них небесную манну…
Я кричала от досады, пытаясь вырвать у Гарри батон, — но брат не давался, прятал руки за спину и, задыхаясь от хохота, объяснял мне, что подлый поступок птиц вызван вовсе не их дурным характером и уж точно не завистью к чужой красоте: это всего-навсего инстинкт, закон природной необходимости — ведь вызывающий вид альбиноса подвергает риску всю стаю, привлекая внимание охотников, хищников, а то и просто бомжей, для которых утятинка — подчас единственная возможность выжить в осенне-зимний сезон; вот почему птицы стараются не подпускать к себе «инакомыслящих», помогая им как можно скорее отправиться на тот свет…
Всхлипывая, я, наконец, вырвала хлеб из рук ослабевшего от смеха брата — и, отломив большой кусок, бросила туда, где прикорнул на льдине нахохлившийся, порядком потрепанный альбинос: — Ну, ну же, давай! Хватай!.. — Напрасно. Утки были начеку, и вместо желанной пищи бедолага получил ещё несколько увесистых тумаков. Эта последняя попытка доконала его окончательно, — и он, по-видимому смирившись с неизбежностью, притворился спящим, засунув голову под крыло.
— Дни его сочтены, — равнодушно произнес Гарри, бросая в грязную воду остатки батона. — Сутки, максимум трое — и конец.
Часть V
1
Может, мы с Гарри внешне и непохожи — так, во всяком случае, утверждают наши общие знакомые, — а все-таки брат есть брат. То, что мы с ним засинхронились всерьёз и надолго, я поняла после одного случая — одновременно печального и забавного, который произошёл спустя три дня после моего громкого разрыва с «гадом Владом», профессором Калмыковым тож.
Был уже вечер и наше семейство, кто как любил и умел, предавалось тихому послеужинному отдыху, — когда в прихожей вдруг раздался звонок. После недолгого шебуршания у двери папа, стыдливо прикрывая цветастые «семейки» свежим номером Elle, испуганным шепотком сообщил, что меня спрашивает «какая-то странная девушка».
Что за девушка? Но папа опасливо прошептал, что имя осталось неизвестным — его заглушили внезапные истерические рыдания посетительницы. Делать нечего, пришлось оторваться от монитора, по которому как раз в этот миг запрыгали весёлые гусеницы карточных колод, и самой выйти к загадочной визитёрше.
В прихожей было пусто — очевидно, отец не рискнул пригласить чересчур эмоциональную гостью внутрь! — но дверь на лестницу осталась чуть приоткрытой и оттуда и впрямь доносились сдавленные всхлипывания. Кто бы это мог быть?.. Я осторожно выглянула в щёлку… и, прежде чем успела в шоке захлопнуть дверь, что-то похожее на мокрого, долгоногого, красноглазого страусёнка вскочило с грязных ступеней и с диким воем кинулось мне на шею!.. Две-три секунды я растерянно обнимала гостью, лихорадочно соображая, кем же она может нам приходиться; и лишь когда «страусёнок», весь в ярко-синих подтёках, отпрянул, чтобы громко высморкаться в бумажный платочек, я с изумлением вычленила мелкие, но говорящие детали: трогательную шейку-стебелёк, на которой так ловко сидит маленькая, плохо ощипанная, вся в каких-то струпьях головка… розовое синтетическое боа… длинные худые ноги в красных колготках, торчащие из-под короткого желтого манто… Господи! Да может ли это быть?! Анна!
Оказывается, она знала, где я живу (кто бы мог подумать). Но почему в таком состоянии?! Я-то была уверена, что уж у кого-кого, а у неё точно всё прекрасно: вот уже месяц, как она жила у Гудилиных на правах официальной невесты (они с Гарри недавно расписались и теперь с нетерпением ждали дня свадьбы), и Захира Бадриевна успела всей душой привязаться к доброй, домовитой девушке, которая тоже на каждом углу распиналась, как обожает будущую свекровь… Или не так?.. Так… Ну, а что же случилось?..
Но Анна только судорожно всхлипывала, утыкаясь носом мне в макушку, — и, даже когда я втащила её в прихожую и освободила от цыплячьей шубейки, всё ещё не могла толком выговорить ни слова. Не выдержав, я схватила её за плечи и с силой затрясла. В чём дело? Подвывает. Не поладили с тётей Зарой?.. Мотает головой. Что-то с Гарри?.. Отчаянный кивок. Тут уж мне и впрямь стало не по себе. Да что случилось-то, господи?.. Что?!
— О-он в-в-выгнал меня!.. — внезапно выкрикнула бедняжка сквозь душивший её горловой спазм — и, словно этот вопль что-то пробил в ней, вновь зарыдала в голос. Чувствуя одновременно изумление и облегчение, я отпустила её. Меж тем в прихожую, привлечённые странными звуками, выползли родители — мама в красном кимоно, папа — в линялых джинсах и зелёной футболке, но по-прежнему с номером Elle в руках; оба разглядывали бывшую Русалочку с откровенным любопытством.
Анна беспрерывно плакала и тряслась, пока я вела её в кухню, усаживала за стол, поила жасминовым чаем вперемешку с валокордином; осилив несколько глотков, она, наконец, немного пришла в себя — и смогла почти связно объяснить, что произошло. Я ушам своим не верила: оказывается, Гарри только что выставил её из дому, не дав даже собрать вещи — и пообещав, что завтра привезёт их ей самолично (на этом месте лица родителей озарились мягкими ностальгическими улыбками). А сейчас, мол, ни секунды лишней не желает терпеть её присутствие в квартире…
Но почему?! Экс-Русалочка снова всхлипнула и затряслась. Ей и самой хотелось бы знать — почему? Она так хорошо вписалась в их семью — так скромно себя вела, поддерживала в доме уют, научилась вкусненько стряпать — даже сама Захира Бадриевна ела да нахваливала! В общем, всё шло замечательно, вот только Гарри в последнее время стал какой-то странный: вечно придирался к ней, Анне, изводил дурацкими претензиями, требовал чего-то такого, чего она не понимала и понять не могла — и все попытки угодить ему только сильнее его раздражали:
— Заставлял играть с ним в эти… как их там… ну, шашки… А я всё никак не могу запомнить — как они ходят-то, шашки эти дурацкие?!
— Так он что же, из-за шаш… из-за шахмат тебя выгнал?! — спросил папа, от изумления чуть не выронив замученный Elle (сам того не замечая, он всё это время отщипывал от него мелкие клочки и сбрасывал на пол). Анна протестующе замотала головой:
— Да нет! Выгнал он меня за то, что я сосала у него энергию!
— Что-о?!
— Так он сказал… — и бедняжка снова забилась в истерике, лихорадочно стуча зубами о край фарфоровой кружки.
В тот вечер мы ещё долго утешали Анну — и в конце концов оставили её у себя ночевать. Несчастная униженная девушка не решалась вот так сразу вернуться домой, где её уже, честно сказать, не ждали: родители, радуясь, что дочка пристроена в хорошие руки, подали на развод, — а младший брат, с которым она раньше делила комнату, успел привести туда собственную гёрлфренд — такую же роскошную блондинку, только постервознее.
Наутро — то была суббота — стало ясно, что надо что-то решать. За завтраком устроили семейный совет. Я всегда любила эти уютные домашние сходки, но тут, едва мы уселись за стол, мне стало не по себе — откуда-то появилось странное чувство, словно я в чем-то виновата, — и я тщетно искала причину, пока, наконец, не осознала, что на сей раз именно я — главный герой сборища и на меня со всех сторон устремлены испытующие взоры, где надежда смешана с укоризной.
И то сказать: в их глазах я была единственной, кто способен хоть как-то разобраться в мотивах Гарри, а то и повлиять на него!.. Такое доверие мне льстило, да и Анну, глядевшую на меня, как на божество, было жаль. Может быть, потому я и не решилась признаться семье в том, что и сама давным-давно перестала понимать своего названого братца.
Я позвонила Гарри домой; автоответчик металлическим тёти-Зариным голосом приказал мне оставить сообщение после звукового сигнала. Позвонила на мобильник — тот был отключен. Анна, однако, уверяла, что Гарри дома: в субботу, сказала она, он обычно отсыпается после трудовой недели и до вечера никуда не выходит. Домашние вновь устремили на меня тяжёлые, выразительные взгляды; расшифровывать их не было нужды — я и так уже поняла, что хочешь не хочешь, а мне-таки придётся пилить через всю Москву с почётной миротворческой миссией.
Задыхаясь в ненавистном метро, я думала о том, что, хоть у меня и недостало храбрости и силы воли, чтобы противостоять объединившимся гаррифобам, я всё-таки не могу не видеть всей степени идиотизма их претензий. Ну что я скажу брату? Как объясню своё внезапное появление? На каком основании я вообще лезу в его личную жизнь? Поезд, тем не менее, неумолимо вёз меня к нужной станции, и так же неумолимо ноги несли меня к Гарриному дому. Консьержка. Лифт с антивандальным покрытием. Знакомый с детства этаж. Соловьиная трель. К моему удивлению, шаги за дверью раздались почти сразу же, как только я надавила на кнопку; очевидно, Гарри всё-таки был готов к тому, что к нему придут за объяснениями. Тем лучше: сейчас я прямо с порога выпалю, что абсолютно с ним солидарна, отлично его понимаю и, что бы он там ни натворил, держу его руку…
Но только я начала проговаривать про себя эту тронную речь, как дверь распахнулась — и всё, что я могла бы в идеальных условиях сказать или не сказать брату, застряло у меня в глотке.
Он стоял на пороге, весь одетый в чёрное — футболка, джинсы, носки, — и молча смотрел на меня, меж тем как с его лицом творилось что-то невообразимое. Рот, нос, веки, обе щеки, кожа на лбу — всё так и ходило ходуном, точно Гарри представлял какой-то странный мимический спектакль. Но страшнее всего было то, что брат, похоже, вовсе не хотел прекращать этот ужас — и, холодно, мрачно ухмыляясь то правой, то левой половиной рта, наслаждался моим испугом и тем, что я не могу понять, улыбка это или тик.
С минуту продолжалось это жуткое шоу, прервать которое я не осмеливалась; наконец, Гарри шагнул вперёд, схватил меня за руку — и в следующий миг я оказалась в «Гудилин-холле», чья дверь гулко захлопнулась за моей спиной.
Атмосфера «второго дома» показалась мне на редкость мрачной — зловещие резные маски невесть когда успели вернуться на тёмно-багровые стены. Стараясь не глядеть на них — впрочем, они, по крайней мере, были неподвижны! — я сбросила дублёнку, ботинки и засеменила вслед за Гарри в его кабинет. Тот, войдя, на мгновение отвернулся к окну, — а когда опять взглянул на меня, лицо его уже было почти спокойно, лишь уголок рта слегка подёргивался; небрежным кивком он указал мне на обтянутый чёрным велюром диван — и я, как обычно, повиновалась, присев на краешек. Гарри плюхнулся рядом, перекатывая в ладонях хрустальный шар.
— Что, Анька наябедничала уже?.. — как ни в чем не бывало спросил он, испытующе глядя на меня и ухмыляясь. Я грустно кивнула, всё еще стыдясь навязанной мне глупой роли.
— Сама виновата, — холодно резюмировал брат, и я решила было, что слова эти относятся ко мне — но в следующий миг Гарри продолжил: — Никто не просил её мешать мне работать. В конце концов, моё терпение тоже имеет предел…
— Да что ж она такого натворила-то? — не выдержала я, но Гарри только махнул рукой и вздохнул, как бы говоря: «Э, да что там…» Несколько секунд мы сидели молча, не глядя друг на друга, и брат нервно перекатывал хрустальный шар в ладонях, словно собираясь показать какой-нибудь хитроумный фокус с его исчезновением.
Так всё-таки — что же случилось? Анна грубила его клиентам? Или наоборот — заигрывала с ними? Врывалась во время сеанса? Разоблачала секреты мастерства? Ах, если бы, если бы… Всё было гораздо хуже. Ну так, может быть, она доводила его до сексуального истощения (спросила я деликатным, но вполне профессиональным тоном)?.. Хуже, хуже… Но что же тогда, чёрт возьми? Что?! Тут-то брат и повторил почти дословно фразу Анюты, так удивившую нас накануне: она — верите ли, нет? — оказалась мощнейшей энергетической вампиршей и за день успевала вытягивать из него, Гарри, столько сил, что для клиентов, почитай, ничего и не оставалось…
Но каким образом?.. (я благоразумно решила не спорить, а выслушать всё до конца). И тут Гарри понёс что-то совсем уж несусветное. Вообще-то, сказал он, Анютка — чудесная девушка; ничего дурного она, конечно же, не замышляла, и он с удовольствием жил бы с ней до старости — если б не одно «но»: в ауре у неё обнаружилась большая дыра, через которую и утекала их общая энергия — увы, отнюдь не во Вселенную, как полагал он, Гарри, вплоть до того дня, когда ему пришло в голову исцелить любимую от этой напасти.
Как ни пытался он залатать отверстие, ничего не выходило: энергетический «хвост», присосавшийся к Анне наподобие пиявки, оказался слишком мощным, чтобы Гарри мог его нейтрализовать. Тогда он решил, по крайней мере, отследить паразита. Сосредоточившись на Аннином внутреннем «я», он зацепился волевой чакрой за кончик «хвоста» и отправился в неведомое; но, чем дальше забирался, перехватывая тугой энергетический жгут астральными ладонями, тем хуже и тошнее ему становилось — и тем острее ощущалось присутствие чего-то очень сильного, злобного и дьявольского — чего-то такого, что, как полагал Гарри, и было причиной всех его затруднений. На середине пути его чуть было не одолело искушение остановиться и повернуть обратно, — но он переборол себя и упрямо двинулся вперёд — к разгадке мерзкой тайны. И вот она уже маячит совсем близко, обдавая Гарри тошнотворным смрадом и томя душу адским, невыносимым, пронзительным воем; собрав воедино все внутренние силы, призвав на помощь всех известных ему духовных учителей, одним мучительным рывком Гарри швырнул своё астральное тело к самому основанию энергетического «хвоста» — и, взглянув, наконец, третьим глазом на то, что так долго и страшно мучило его, увидел…
До сих пор Гарри как-то удавалось держать своё лицо в узде; но с приближением пикового момента оно вновь жутко заплясало и задергалось — и по этой однозначной примете я тут же без всяких сомнений поняла, чьё имя сейчас услышу:
— Это был старый пердун Калмыков!!! — в ярости заорал брат, размахиваясь и запуская хрустальным шаром в стену; тот с разгону в неё впечатался, с жалобным чпоком отскочил на пол и мягко покатился по паласу, оказавшись, к моему радостному облегчению, целым и невредимым. Впрочем, я давно подозревала, что мой бережливый братец из экономии рано или поздно перейдет на оргстекло.
Дорожную сумку с вещами Анны я тем же вечером привезла домой — вместе со странным чувством, что ситуация повторяется, только в роли Гарри теперь я, а несчастная Анна исполняет унизительную роль Оскара Ильича. В ту же ночь она уехала к родителям, на чём её краткое участие в Гарриной жизни и завершилось. Мне же на долю выпало самое трудное — лечить братнину психику, после месяца семейной жизни расшатанную, как молочный зуб. Терапия моя сложностью не отличалась — игра в шахматы на достойном уровне, тихие, неспешные беседы за рюмкой «Хеннесси», романтические бдения на мосту через Водоотводный канал с пакетом искрошенного хлеба… — словом, привычные, уютные развлечения, ограниченные разве что одним суровым табу, которое, впрочем, давалось нам без труда — благо с некоторых пор я и сама себе строго-настрого запретила думать о профессоре Калмыкове.
К чему лукавить? В первые дни нашей ссоры я ещё тешила себя надеждой на примирение — и, бывало, часами бездумно паслась под окнами факультета, желая и боясь «случайной» встречи (дверь Владова кабинета неизменно была заперта и на мой стук партизански молчала, даже если из-под неё пробивалась предательская полоска света!). Что ж, моё терпение было вознаграждено сторицей. В один волшебный зимний вечер, после полуторачасового ожидания промерзнув до костей, я, наконец, увидела то, чего никогда прежде не видывала — Влада в длиннополой шинели и каракулевой папахе, придающей его лицу что-то военное и чужое; величественно спустившись с оледенелого крыльца, он по-военному же размашисто, молча, с надменно сжатым ртом прошагал в мою сторону — и, грубо швырнув мне под ноги папку с дипломной работой, тяжелой маршевой походкой двинулся прочь.
А как раз накануне до меня дошла скабрезная сплетня о некоей Алисе — третьекурснице с платного отделения, стройной стильной брюнетке, ничуть не похожей на Анну и вдобавок стриженной под хищный чёрный ёжик: дескать, накануне экзамена профессор подкатил к ней с очень конкретным предложением — если верить слухам, оно звучало так: «Лучше уд в руке, чем „неуд“ в зачетке, хе-хе»…
Идиотка! Идиотка!!! Я всё ещё не понимала. Мне так хотелось верить, что всё это временно, что скоро всё пройдет и мы заживем по-старому; иллюзии начали рассеиваться, когда я услышала от кого-то, что профессор Калмыков заснул на лекции — прямо посреди монотонной, тягучей, нескончаемой фразы, которая, очевидно, ввела в гипнотический транс его самого. Несколько дней спустя прозвенел очередной звоночек — печальная история о том, как ВэПэ, принимая у первокурсников экзамен, бессознательно, как бы машинально заполнял графы зачётного листа аккуратными неудами — и, когда несчастные студенты, заметив это, в панике завопили: — За что, Владимир Павлович?! — задумчиво ответствовал: — Всё в наших руках…
Но окончательный удар я получила, ознакомившись с пометками, сделанными Владом на полях моей дипломной работы. Открыв папку, я обнаружила, что почерк его — когда-то столь энергичный, что зачётные книжки иных нерадивых студентов оказывались насквозь продраны размашистыми «удами», — ныне ужасающе изменился: буквы, выведенные неверной рукой, дрожат, строки подпрыгивают, а от слов кое-где остались одни огрызки… Но всё это бледнело перед кромешной жутью открытия, ожидающего меня впереди, — а именно: пометы Влада касались, в основном, тех глав, что были бездумно переписаны мною из его же диссертации — но профессор, мучимый коликами язвительной злобы, этого не замечал… Комментарии, радующие поначалу не только едкостью, но и ёмкостью («Бред!» «Тавтология!» «Масляное масло!»), становились с каждой страницей все интереснее морфологически («Может, всё-таки определимся с терминологией?» «Где же это вы вычитали такую чушь?!»), а в финале теоретической части Влад уже откровенно паясничал: «Ну-с, и из какого же пальца мы высосали сей высокоумный окончательный вывод?» — в упор не видя, что его ироническое «мы» отдает раздвоением личности (если только не манией величия — эдакое «мы, Николай Второй!»), — а пресловутый «вывод», в который он так сладострастно плюется желчью, из его же пальца и высосан — не знаю уж, из какого именно, но, судя по всему, из среднего…
Сенильный психоз. Синильная кислота, разъевшая наше счастье. А попросту — старческий маразм… Вот с тех-то пор я и стала избегать встреч, которые, знала я, всё равно не принесут ничего, кроме лишней боли; и лишь изредка, стоя на трамвайной остановке или только подходя к ней, я ещё издали замечала — или мне казалось?! — знакомую статную фигуру в каракулевой папахе. Но тогда я быстренько ныряла в дверь супермаркета или укрывалась за ближайшим тополем — и покидала своё убежище не раньше, чем трамвай, в конце концов прибывавший, с тихим позвякиванием удалялся, оставляя по себе пустоту. Столь же пусто было теперь и в моей душе, откуда я твердо решила изгнать любимый некогда образ.
2
Это произошло в начале декабря… Однажды вечером, когда тётя Зара ушла на дежурство, а Гарри, только-только отпустивший клиента, мирно отдыхал с книжкой и коньячком в кресле-качалке, в дверь вдруг позвонили — и маг, нехотя открыв, увидел, что с порога ему ухмыляется долговязый Славка Семиведерников — «сосед сверху, считай друг детства».
Ну, здорово, сосед! Что нужно? Соль, спички или пару яиц?.. Нет, ответил Славка, он пришел по делу. Как «по делу»? По какому?.. А вот по какому: пусть-ка старый друган по песочнице, чья слава громыхает на весь подъезд, поможет ему, Славке, расстаться с тяжкой, осточертевшей, с каждым годом всё более изнурительной невинностью, — а, проще говоря, снимет с него венец безбрачия. Ведь это ему наверняка — раз плюнуть…
Хм… это здорово, конечно, что Славка так думает. На самом-то деле сказать, что просьба старого товарища обескуражила Гарри, — значит не сказать ничего. Нет, с его уникальным даром всё было по-прежнему в порядке, просто этот Славка… как бы потактичнее… в общем, никогда не пользовался особым успехом у дам… Почему? Об этом чуть позже, — а пока просто дадим его внешний вид: какая-то дурацкая спортивная кофта на молнии, обвисшие треники, каких сейчас даже пенсионер не наденет, раздолбанные кеды без шнурков… Словом, на клиента он явно не тянул. Но когда Гарри попытался вежливо объяснить ему, что расценки на услуги мага очень высоки — ведь в колдовской практике чётко работает «принцип сохранения энергии»: сколько заплатишь, таков и будет результат! — Славка ничуть не смутился. Даже наоборот: гаденько ухмыльнулся, привычным движением слазил в карман треников… и, небрежно помахав перед аристократическим носом экстрасенса веером зелёных купюр, огласил пустынную и гулкую лестничную клетку идиотски-торжествующим гоготом, — после чего уже вполне по-хозяйски потребовал, чтобы с него, Славки, сейчас же, немедленно сняли «этот долбаный венец».
Что ж, а ля герр ком а ля герр: Гарри, не привыкший бросаться клиентами — даже такими, как друг его детства, — пригласил Славку в кабинет и, уложив на диван, произвел над ним всю необходимую серию магических пассов. Когда же тот, до ужаса довольный и полный надежд, ушёл, Гарри как следует проветрил квартиру, вынес на помойку испачканную простыню, спрятал деньги в сейф (откуда они у соседа, он благоразумно решил не задумываться) — и приказал себе раз и навсегда забыть об этой паскудной истории.
Но забыть не удалось. Томимый нетерпением — впрочем, вполне понятным в девственнике, разменявшем третий десяток, — недели две спустя Славка вновь навестил своего экстрасенса, теперь уже только для того, чтобы предупредить: если до Нового Года загаданное не исполнится, Гарри поставят «на счётчик». Ну, а если великий маг откажется возместить клиенту материальный и моральный ущерб, его красивое надменное лицо будет искалечено навеки…
В том, что Славка (личность по-своему таинственная, крутившая какие-то шашни с опаснейшими негодяями района) запросто выполнит своё обещание, у Гарри не было причин сомневаться. С той же абсолютной уверенностью он знал и то, что чуда не произойдёт: помогать ему не станет ни одна девчонка, у которой есть глаза. Вернуть клиенту деньги он не мог. Горький опыт детства и отрочества говорил ему (и, скорее всего, не лгал!), что Славка ко всем прочим радостям ещё и треплив — и, даже если приплатить ему сверху, непременно оповестит о своём приключении весь подъезд, где живёт немалая часть Гарриной клиентуры, её знакомых и знакомых знакомых… Что и говорить, ситуация глупейшая, — а до новогодних праздников, как назло, остались считанные недели…
— В общем, Юлька, — подытожил брат, — вся надежда только на тебя. Выручай!..
Обдумывая ходы, я, как и любой серьёзный шахматист, слушала постороннюю болтовню лишь вполуха, время от времени машинально кивая или хмыкая в знак понимания; вот и теперь, сосредоточенно глядя на доску (позиция была выгодной — при удачном раскладе брату светил мат в три хода), рассеянно кивнула головой — да, конечно, выручу, какой разговор…
— Вот и умница! — обрадовался Гарри. — Смотри, не подведи! Я очень на тебя рассчитываю!
«Не подведу, не подведу», — хотела ответить я… как вдруг до моего сознания дошёл смысл его слов — и я взвилась, чуть не опрокинув доску:
— Гарри!!! Да ты что, совсем спятил?!
Он оскорбил во мне не только женщину, но и психолога. А мне-то казалось — мы скорым ходом идем на поправку! К брату понемногу возвращался его лёгкий нрав; зловещий тик всё реже овладевал его лицом, вновь обретшим сходство с гипсовой маской; ушли и внезапные вспышки бешенства… и лишь однажды, в разгаре весьма интересного эндшпиля, Гарри, игравший чёрными, задумчиво взял королём белую пешку — и тут в его мозгу коротнула, замкнувшись, электрическая цепь ассоциаций: бросив дикий взгляд на зажатые в изящных пальцах фигуры, он вдруг стиснул их в кулаке, да как хряснет им по дивану! — разделявшая нас доска аж подпрыгнула, а несколько фигур, попадав на пол, с негромким рокотанием укатились под диван, откуда мне же и пришлось потом их доставать, ползая на карачках и пачкая брюки. Но это было уже так — остатки прежней роскоши… И тут вдруг — на тебе! Что удумал! Уж лучше бы он по-прежнему сражался в астрале со своим главным врагом, пронеслось у меня в голове… — и тут же, как это обычно бывает, давно и, казалось, надёжно вытесненный из сознания образ воспользовался лазейкой, чтобы заговорить моими устами:
— Уж не думаешь ли ты, милый Гарричка, что я стану жертвовать своими недозрелыми прелестями ради твоих скользких финансовых махинаций?!
Сказала так и сама испугалась — то был первый раз, что я решилась так открыто нарушить негласное табу; я даже зажмурилась, уверенная, что братнина гипсовая маска уже вовсю жарит зажигательную тарантеллу. Но, осторожно приоткрыв один глаз, увидела: Гарри не только не рассержен — очевидно, мои язвительные интонации ни о чём ему не напомнили, — но даже ни капельки не смущён. Рассмеявшись, он заявил, что осветил мне лишь одну сторону дела — негативную; а есть ведь и другая, позитивная…
— Какая ещё «позитивная»? — равнодушно спросила я. — Это как шизофрения, что ли?..
Странно: только что я жмурилась в ужасе — как бы он чего не заметил! — а теперь мне вдруг захотелось плакать, именно потому, что он ничего не заметил. Только сейчас, в этот миг, я осознала то, чего так долго не хотела осознавать: в последнее время Гарри играл в моей жизни странную роль, о которой и не догадывался, а если б догадался — пришел бы в ярость.
Как ни любила я названого брата, но искала его общества, утешения — не из-за него самого. «Близкий человек», «развеяться» — все это ерунда… Он знал Влада, ненавидел его с такой же силой, как я любила, — и силой этой ненависти как бы нёс Влада в себе. Каким-то парадоксальным образом он заменял мне его. Пока он был рядом со мной, и Влад был рядом, и я всегда подсознательно это чувствовала — как бы ни притворялась перед собой, что давно всё забыла и утешилась.
И вот оказалось, что сам Гарри уже ничего не помнит, уже начисто выветрил из себя профессора, снова стал для меня названым братом, другом и только — и мне больше не удаётся отыскать в нём отражения собственных страстей… Мне вдруг стало так тоскливо, что я перестала даже злиться на него — и почти с интересом слушала, что, мол, этот его Славка может стать для меня, несчастной одинокой аутистки, спасением. Да-да, он, Гарри, долго думал и пришел к выводу, что мы просто созданы друг для друга. Дело в том, что весьма характерная (если не сказать специфическая!) внешность соседа, все эти годы баррикадой стоявшая на пути его романтических надежд, в моем случае может, напротив, стать залогом счастливого исхода:
— Ты же у нас — не совсем обычная девушка, — с двусмысленной улыбкой пояснил брат. — Мой дружок — это как раз то, что тебе нужно. Уж его-то ты никогда ни с кем не перепутаешь…
— Почему? — спросила я — теперь уже с искренним любопытством.
— Всё тебе расскажи. Нет, милая, эти дела невозможны без интриги, поверь моему опыту. Увидишь — сама поймёшь. А пока пофантазируй, помучайся в ожидании. Так будет лучше для вас обоих…
Он осторожно взял мою руку и поднёс к губам; больше мне ничего не удалось от него добиться. Когда Гарри хотел быть загадочным — а он хотел быть таким почти всегда, и это прекрасно ему удавалось, не исключая даже экстремальных случаев, подобных недавнему, когда он, отглаживая стрелку на брюках, уронил себе на ногу раскалённый утюг, но не уронил при этом достоинства, окаменев побелевшим лицом в гримасе возвышенного страдания, — выуживать из него информацию было бессмысленно. Как ни пыталась я в тот вечер узнать ещё что-нибудь о заманчивых свойствах моего будущего любовника, Гарри знай себе отмалчивался да коварно ухмылялся.
Но сладкий яд соблазна уже проник в мою душу. До сей поры мне не приходило в голову, что клин клином вышибают — и что, возможно, лучший способ избавиться от мучительных мыслей о Владе — это подыскать ему замену. А теперь мне стало казаться, что только в этом моё спасение, что одно только это и может вернуть мне душевный покой — и что сделать это надо как можно быстрее, пока Влад ещё не окончательно в меня врос… Итак, я всё чаще грезила о таинственном незнакомце, по словам Гарри, предназначенном мне самой судьбой, — и, признаться, мечты эти захватывали. Тем более что Гарри делал всё, чтобы разжечь во мне огонек любопытства. С присущей ему утончённостью он дразнил меня, преподнося свои замыслы в форме игривых намёков, а то и пышных, ярких, одурманивающих тяжёлым сладким ароматом восточных аллегорий — порой чересчур изощрённых для того, чтобы я могла уловить их суть без дополнительных комментариев.
Однажды, когда я особо настойчиво пристала к нему с вопросами, он, пожав плечами, велел мне собираться на прогулку. Недалеко от Гарриного дома была заброшенная игровая площадка, где в пору нашего детства стояли качели, карусель, песочница и ещё многое, многое; ныне от всей этой роскоши остался лишь так называемый «лабиринт» — невысокое сооружение из толстых алюминиевых труб. Местечко это, давно покинутое детьми всех возрастов, привлекало меня именно своей уединённостью: с одной стороны его огораживают колючие заросли акации, с трёх других — полусгнивший вековой дуб, грязно-белая стена трансформаторной будки и высокий сетчатый забор примыкающего к площадке стадиона. Сквозь одну из прорех мы и проникли в этот тёмный, мрачный уголок. Ещё минут пятнадцать Гарри, ловко примостившись на перекрестье труб и прихлебывая из горлышка «Хеннесси», свысока — не только в буквальном, но и в переносном смысле — взирал на то, как я хожу по лабиринту — туда-сюда, туда-сюда, — пока, наконец, я, вконец устав и замёрзнув, не поинтересовалась:
— Что ты, собственно, хотел этим сказать, Гарри?
Во мраке мне не было видно лица брата — лишь тёмный силуэт, — но в его бархатно-вкрадчивом голосе явственно слышалась снисходительная усмешка:
— Я хотел сказать лишь то, — заговорил он в такт неспешным покачиваниям своего модного ботинка, — что тебе недолго осталось блуждать в лабиринте эротических фантазий…
Эта фраза была сказана обычным для Гарри высокопарным тоном, и меня охватило острое желание сдёрнуть его за ногу с импровизированного пьедестала. Впрочем, в каком-то смысле всё и впрямь было очень романтично, таинственно и интригующе.
В другой раз он долго, пристально всматривался в недра хрустального шара — гнусненько ухмыляясь и щуря левый глаз с таким лукаво-непристойным видом, точно подглядывал в замочную скважину; но, когда я, не выдержав, спросила, что же, мол, там такого занятного показывают, он с наигранным пафосом и дрожью в голосе ответил, что видит меня у алтаря в подвенечном платье. Какого цвета платье? Гарри рассердился: белого, конечно же, белого. Какого же ещё?! Он решил, что я проверяю его, «просвечиваю», «зондирую»… А я и впрямь проверяла, но вовсе не то, что он думал — не истинность его пророческого дара; вот уже много дней куда более серьёзный вопрос не давал мне покоя:
Знает он — или нет?.. Речь шла всё о том же — о моих отношениях с профессором Калмыковым, которые хоть и прекратились навеки, но жили во мне, мучили, как обломанный кусочек занозы. Знает — или нет?.. Сама эта мысль была для меня кошмаром, — а вместе с тем хотелось, чтобы знал… Чтобы хоть кто-то знал… Порой, ночью, я просыпалась от ужасной и вместе с тем сладкой уверенности, что да, знает — и приберегает свое знание до более удобной минуты; я даже думать боялась о том, чем это может мне грозить. Но всё ближе была к тому, чтобы самой заговорить об этом… Знает?.. Нет, похоже, нет — раз обрядил меня в белую фату… Или ему просто незнакомы все эти условности? С его-то расчётливостью — разве поручил бы он невинному, безгрешному созданию такую миссию, как снятие венца с девственника?! — вряд ли, ой, вряд ли! — а, стало быть, знает, знает… Или всё-таки..?
Я думала об этом неотрывно, то принимаясь эйфорически хохотать над своими подозрениями, то тоскуя по ним, то вновь преисполняясь мистического ужаса при мысли, что коварный и непредсказуемый Гарри готовит нам с Владом какую-нибудь страшную месть в своем загадочном духе; иногда мне казалось, что он и думать забыл о профессоре, а иногда — что и историю-то со Славкой он попросту выдумал, чтобы наказать меня за греховную связь с его заклятым врагом…
Не знаю, до чего бы меня всё это довело, если бы однажды Гарри не обратился ко мне: «Ах ты моя табула раса!» Поначалу я жутко обиделась: не зная слова «табула», я расшифровала прозвище как «табуированную расу» — то есть некую позорную категорию, что-то вроде зачуханного в тюремной камере — и думала, что Гарри таким образом намекает на мой диагноз. Но брат, снисходительно рассмеявшись, объяснил, что это выражение означает всего лишь «чистую доску», на которой он, Гарри, обязательно напишет что-нибудь гениальное. Впрочем, если угодно, я могу толковать его как «девственную душу», невинность… Это неожиданно успокоило меня — честно говоря, я порядком устала от своих волнений и теперь обрадовалась хоть какой-то определённости.
А днём позже мы слегка повздорили: я, помогая наряжать ёлку, неосмотрительно поинтересовалась, кого ещё он собирается пригласить на вечеринку — не Анну ли; в ответ Гарри вспылил: — Не лезь в мою личную жизнь!.. — Я обиженно возразила, что, мол, он-то в мою лезет — да ещё как!.. Ледяным тоном Гарри заметил, что сравнения тут неуместны. Во-первых, он мужчина, во-вторых — и это главное! — его опыт превосходит мой в неисчислимое количество раз… — А лучше сказать, «НА неисчислимое количество раз», — поправился он, — потому что на ноль делить нельзя! Приходится мне о тебе заботиться — я как-никак за тебя перед твоими родителями отвечаю!
С чего он это взял, неизвестно — если родители и опасаются слегка за мою нравственность, то лишь потому, что я, по их мнению, слишком дружна с названым братом! — но говорить об этом Гарри я на всякий случай не стала. Как бы там ни было, разговор этот окончательно изгнал Влада из наших отношений — и ничего больше не мешало мне упоённо грезить о загадочном кавалере, припасённом Гарри специально для меня. Я предалась этим грёзам с жадностью аутистки, которую оставили в покое, — и так увлеклась ими, что утром 31-го декабря — дня, на который были назначены смотрины! — вскочила чуть свет, сгорая от нетерпения и любопытства.
3
Целый день я провела у маминого платяного шкафа, суетясь, волнуясь и немного раздражаясь неведомым мне прежде обилием равнопрекрасных вариантов. Что надеть на вечеринку? Синее облегающее платье с блёстками? Жёлтый атласный брючный костюм — жакетка-«френч» с чёрной окантовкой, жёстким воротничком и тесным-тесным рядом пуговичек от шеи до пупа? Кожаная мини-юбка в комплекте с игривой блузкой из белой органзы (и черные колготки в сеточку, а на шее — золотая цепочка)?.. Мама разрешила в честь праздника брать, что захочется. А, может быть, джинсовый сарафан?..
После долгих муторных примерок я остановилась на классическом варианте, сняв с вешалки маленькое чёрное платье на бретельках: мило, изящно, в меру нескромно, но и без вычурности, которая способна, чего доброго, смутить и отпугнуть неискушенного гостя… Так, что ещё?.. Туфли на шпильке, телесные колготки, духи и… ах, да, украшения! Какие же надеть украшения?! С минуту поколебавшись между старым золотом, жемчугом и бриллиантами, я всё-таки не вытерпела и застегнула на шее стеклянные голубые бусы — те самые, любимые, с детских лет бывшие мне талисманом; это подействовало — едва ощутив на себе их приятную тяжесть, я почувствовала, как страхи мои рассеиваются, а в душе растет и ширится нерассуждающая вера в счастье, уже, несомненно, притаившееся где-то за углом нынешнего Нового Года.
До Гарри я добиралась, естественно, на такси. Выхожу — вся такая роскошная, в душной ауре «Шанели», в маминой шиншилловой шубе нараспашку, в сапожках на высоком каблучке! — бросаю шоферу «Чао», несильно хлопаю дверцей шоколадной «вольво», поднимаюсь в подъезд, вхожу в лифт, нажимаю «5» — и тут же улавливаю характерные звуки праздничных гуляний в «Гудилин-холле»: оживлённые голоса, глухое ритмичное буханье и загадочные, неясной природы вопли. С каждой секундой они прибывали, становясь всё громче, стремительно затопляя собой тесное пространство лифтовой кабинки… и тут мне на краткий миг стало не по себе, потому что внезапно, невесть откуда, из чёрт знает каких глубин всплыло и встало передо мною гневное лицо Влада — бледное, изрезанное мелкими складками, окаменевшее, словно маска некоего карающего божества; нечеловеческим усилием воли отогнав страшный призрак, я вышла из лифта — и, малодушно перекрестившись, позвонила в дверь.
Оттуда послышалось ликующее: «А вот и Юлька!!!» — и тотчас же брат, одетый совсем не по-новогоднему — чёрная майка с черепом и костями, тёртые джинсы, шлёпанцы, — втащил званую-гостью-названую-сестру в прихожую и завертел в буйном танце под всё тот же синтетический вой. Прежде чем вызволить меня из жаркой шубы, он крикнул, перебивая шум, что Захира Бадриевна час назад отбыла в гости, пожелав ему «повеселиться как следует», — значит, вся ночь будет наша… От этих слов сердце мое упало и неудержимо заколотилось. На заднем плане мелькнула высокая девушка в алом платье, с длинными белыми волосами — не Анна; радостно махнула мне рукой — я так и не поняла, знакомы мы или нет, — и тут же скрылась на кухне, где, похоже, полным ходом шли приготовления к новогоднему пиршеству.
— Это Катя, — с грязноватой ухмылочкой пояснил Гарри — и на всякий случай добавил: — Чувствуй себя, как дома.
Меж тем дикие вопли, заглушавшие всё на свете, переросли в кошмарный, тошный, пронзительный визг; синие, красные, оранжевые сполохи ежесекундно озаряли тёмный проём, ведущий в гостиную. Переобувшись в элегантные туфли на шпильке, я убрала сапоги в тёти-Зарин шкафчик для обуви — и только тут до меня дошло, что рядом никого нет: из кухни слабо доносились весёлый голос Гарри и Катин смех.
Что-то подсказало мне, что брат с умыслом предоставил мне свободу действий. Тихо-тихо — как только позволяли десятисантиметровые «шпильки»! — я подкралась к порогу гостиной — и, осторожно заглянув туда, увидела, наконец, воочию знаменитое приобретение, которым Гарри за последнюю неделю все уши мне прожужжал: дорогущий «Панасоник» с огромным, во всю стену, плоским экраном и расставленными по углам стереоколонками — они-то и производили весь этот шум, не уступавший в гнусности видеоряду. По экрану метались синезубые гуманоиды с бластерами в трёхпалых лапах. А чуть ниже, на леопардовом ковре, сжимая в пятипалой и вполне человечьей руке бутылку Miller’а, сидел ещё один гуманоид — его-то, видно, и называли Славкой Семиведерниковым; едва взглянув на него, я в страшном смущении выскочила обратно в холл и, прижавшись к стене, так и застыла, пытаясь собраться с духом.
Гарри не солгал. Был ли Славка и впрямь так уродлив, как уверял брат — мне трудно сказать (я ведь так и не научилась в этом разбираться!) Но, так или иначе, даже в полумраке, за мгновение я успела оценить прелесть этого лица — уникального и вместе с тем обычного, очень похожего на то, что остаётся на сетчатке, если долго, не мигая, смотреть, к примеру, на Гарри, — а потом резко зажмуриться. Всё, что у большинства из нас есть тёмного — волосы, брови, ресницы, радужки глаз — тут сверкало белизной, и наоборот — странно тёмной казалась воспалённая, излишне чувствительная кожа… То был самый что ни на есть классический альбинос. Стоит ли говорить, что паренёк произвел на меня сильное впечатление; вот почему теперь, в нерешимости стоя за дверью, я втайне радовалась, что у меня, хоть Гарри об этом и не знает, всё-таки есть кое-какой опыт в любовных делах.
Тут, кстати, в прихожей появился и сам Гарри: приплясывая на ходу, весело подпевая орущему в кухне покойному Фредди, он ловко катил перед собой дребезжащий столик, уставленный напитками и всевозможной закусью (внизу первым классом ехала толстая нарядная дама — литровая бутыль «Хеннесси»). Увидев меня, он в шутливом испуге приподнял брови:
— Ты чего стоишь тут, как бедная родственница?..
— Гарри, — сказала я, — ты великий маг. Как это тебе, интересно, удалось превратить утку в человека?!
— Возможностям моим нет предела, — скромно ответил Гарри, вкатывая столик в гостиную.
Вспыхнул свет. Славка заморгал, загородил глаза ладонью, вскочил, оказавшись неестественно длинным и костлявым; двигался он тоже немного странно — как-то развинченно, словно собранный из детского конструктора человечек, у которого разболтались гайки. Пожалуй, мелькнуло у меня в голове, мы с ним поладим… Вовремя подоспевшая Катя, по-королевски властно взмахнув обнажённой рукой с пультом, заставила мерзких «гумеров» затихнуть и замереть в нелепых позах.
— А это наша Ю-улечка, — протянул Гарри нараспев, обнимая меня за плечи и легонько подталкивая к молодому человеку. Альбинос плотоядно осклабился — это дало мне понять, что программу вечера от него не скрыли! — и с явным любопытством глянул на меня сквозь растопыренные пальцы.
— Вячеслав, — чинно, с достоинством представился он, выдержав секундную паузу — и вдруг разразился отрывистым гоготом, в котором было что-то истерическое. Гарри усмехнулся; Катя, закатив глаза и надменно встряхнув белыми волосами, испустила томный, выразительный вздох. А я не без досады — в каком-то смысле Славка был уже мой! — подумала, что эти два сноба могли бы уж если не из вежливости, то хотя бы из уважения ко мне скрыть свою слишком явную антипатию к «другу детства».
А впрочем… стоило ли?.. Кате, похоже, было и невдомёк, что именно в честь непривлекательного Славки — а вовсе не ради неё, королевы всех балов, — устраивается нынешняя вечеринка. Сам альбинос тоже вряд ли об этом догадывался, но, судя по довольной ухмылке, ему было хорошо — гораздо лучше, чем всем остальным, вместе взятым, поскольку мне тоже всё ещё было слегка не по себе. Силясь одолеть смущение, я уставилась на своего партнёра в упор. В безжалостном свете люстры белки его глаз оказались розовыми, а радужные оболочки — мутно-белесыми. Он всё еще моргал и щурился; шутка Гарри на тему того, что, дескать, несчастный ослеплён моей красотой, вызвала всеобщий смех.
— Ой! — закричала Катя, — включайте скорее, скорее! Сейчас президент будет говорить!..
И верно: за суетой-то мы и забыли, что до Нового Года осталось каких-то несколько минут!.. Никогда не терявшийся Гарри быстро и умело откупорил бутылку шампанского; увидев, что ему удалось-таки избежать казавшегося неминуемым выстрела пробкой в окно, Катя запрыгала, захлопала в ладоши и, завизжав от восторга, подставила бокал под укрощённую струю.
Меня же от одного запаха этой кислятины замутило. Подобные муки я претерпевала каждый Новый Год, начиная с одиннадцати лет — именно столько было мне, когда мы с Гарри попробовали тошнотворный напиток впервые! — но обычно ухитрялась тем или иным способом отмазаться от тягостного ритуала. Теперь же интуиция подсказывала мне, что все отговорки будут бесполезны. Поэтому я решилась на маленькую хитрость: осторожно протянув руку, схватила початую бутылку пива, забытую Славкой у подножия дивана… и, пользуясь всеобщей радостной суматохой, перелила её содержимое в свой бокал; как я и ожидала, никто не заметил подмены.
А я не без тайного смущения подумала, что могу теперь прочитать Славкины мысли… впрочем, это и так несложно… я-то ведь думаю о том же самом…
Сгрудившись в кучку, держа полные бокалы наготове, почтительно выслушали традиционное обращение президента. (Между делом я не без интереса наблюдала, как ходит ходуном, в панике силясь удержать двумя пальцами ножку хрустального сосуда, грубая, вся в цыпках Славкина рука — и безрезультатно пыталась представить себе, как она будет ласкать меня). Наконец, на экране возник знакомый каждому россиянину грозный диск с нервно подрагивающими стрелками — и чаши со звоном сдвинулись. Боммм! Тут со мной произошло что-то странное. Словно в сказке о Золушке, где чары доброй феи не выдерживают полуночного боя, наваждение, которым окутал меня Гарри, под звон курантов вдруг рассеялось — и я совсем по-другому, трезво и очень ясно увидела себя, свой приход сюда и весь этот Новый Год; замерев с бокалом у рта, я поняла, что самое лучшее для меня сейчас — бежать, бежать отсюда, роняя на ходу части одежды и реноме; я уже сделала движение к двери… Но, видимо, Гарри, у которого хоть и не было дара ясновидца, зато интуиция была звериная, уловил что-то — и положил руку мне на плечо; а в следующий миг было уже поздно — «бомм1, бомм2, бомм3… бомм12», как сказали бы мои родители-теоретики…
— С Новым Годом!!! — тоненько выкрикнула Катя; я залпом опустошила бокал; сразу вдруг стало как-то весело и легко — и все заулыбались, словно только теперь ощутив себя вне взрослого надзора.
Верхний свет погасили вновь; Гарри зажег свечи, ароматизированные жасмином и лавандой — и обстановка сделалась уютно-интимной. Как вам известно по опыту, коллеги, ничто так не располагает к любовным утехам, как совместный просмотр видеофильма; Гарри, тоже зная об этом и, видимо, боясь, как бы сюжет вечеринки не вышел из намеченного русла, сам занялся расстановкой фигур — поместил на краю дивана Славку, рядом — меня, затем уселся сам, а подле посадил белокурую Катю. Та и не догадывалась, что, обнимая её правой рукой, левой он то и дело поощрительно подталкивает меня в бок. Тщетно!.. Славка пока что и не думал со мной заигрывать; похоже, он был растерян и смущён не меньше моего.
Между делом мы, все четверо, потягивали каждый из своей посуды — кому что нравилось: Катя — шампанское, мы с Гарри — «Хеннесси», а Славка вновь перешёл на пиво. Очень кстати война миров на экране подошла к концу и Гарри поставил другой фильм — жёсткое порно; вполне в духе Влада, подумала я — и тут же выругала себя, что за последний час вот уже третий раз вспоминаю о профессоре Калмыкове, о котором давно и строго-настрого приказала себе забыть. Впрочем, кажется, не я одна в эту минуту боролась с запретными мыслеформами. Судя по той навязчивой целеустремлённости, с которой Гарри уничтожал «Хеннесси», и по тому, как всё чаще подёргивалось его лицо, ему тоже не давали покоя воспоминания об утраченной половине. Видимо, он решил разом с ними покончить, потому что вдруг вскочил с дивана, грубо сдёрнул с него Катю и повлёк её прочь, — и спустя секунду я услышала, как за ними захлопнулась дверь тёти-Зариной спальни.
Теперь мы с моим «суженым» остались наедине. Забавно, но в эту минуту, когда всё вокруг, казалось, так и побуждало нас к сближению, бедняга смутился ещё больше: весь напрягся, вцепился в пустую бутылку и отодвинулся от меня насколько мог. Да я и сама чувствовала себя странновато. Вместо того, чтобы настроить на игривый лад, откровенные сцены фильма предательски напомнили мне о Владе — и я со стыдом чувствовала, что вот-вот разрыдаюсь; боясь вконец опозориться, отчаянно впилась ногтями в ладони. Несколько минут мы молча сидели бок о бок, нервно вздыхая и стараясь не глядеть на экран; наконец, Славка робко спросил:
— Покурим?..
Я обрадованно кивнула: курить я бросила месяц назад — но сейчас это был единственный шанс как-то разрядить атмосферу тягостной неловкости. Славка сбегал в прихожую, принес мою «шиншиллу» и свою потёртую косуху, в которой обнаружился початый «Кэмел», — и мы, утеплившись, вышли на лоджию: хозяин, с детства остро чувствительный к посторонним запахам, терпеть не мог, когда курили в доме.
Как это часто бывает, новогодние праздники пришлись на оттепель; накрапывал мелкий дождик. Славка, не зная, что сказать, изображал дракона, выпуская дым через ноздри. Я, облокотившись на перила, делала вид, что любуюсь на звезды; увы, на самом деле облака надёжно прятали их этой ночью. Несколько секунд прошло в молчании. Мимо пролетела падающая звезда. Конечно, то был всего-навсего окурок, брошенный нерадивым соседом, но я всё равно успела загадать желание, которое, как и принято в новогоднюю ночь, исполнилось в ту же секунду: Славка осторожно и хитро покосился на меня и ухмыльнулся.
— Хочешь, научу тебя курить очищенным способом? — спросил он.
Я кивнула. Затянувшись, альбинос обнял меня за плечи — и, обхватив огромными скользкими губами мой рот, медленно выпустил туда отфильтрованную его лёгкими порцию дыма. Мужественно сглотнув полученное, с трудом сдерживая разбирающий меня… смех? — нет, кашель! — я выдохнула то, что осталось, прямо в лицо своему новому бойфренду, который по неопытности не успел отстраниться — и ещё несколько секунд мотал головой, зажмурившись, словно пытался выжать из-под век евший их дым. Проморгавшись, он улыбнулся мне сквозь слёзы — восторженно и чуть глуповато, — и ещё несколько секунд мы разглядывали друг друга и счастливо ухмылялись, радуясь, что начало положено.
— Вообще-то это мой первый поцелуй, — нарушил молчание Славка. — А у тебя?..
Вопрос этот, по некоторым причинам личного характера, я решила оставить без ответа; но мне вдруг пришло в голову, что в словах альбиноса содержится кой-какая логическая нестыковка:
— А кто же тогда научил тебя так курить? — поинтересовалась я. Славка осклабился.
— Сосед, — ответил он и глупо заржал. Я удивилась:
— Гарри?!
Славка заржал ещё сильнее.
— От него дождёшься. Да нет, другой сосед. Сверху, — он ткнул пальцем в закопчённый потолок лоджии.
— Что «сверху»? — спросил Гарри, раздвигая изнутри тёмно-бордовые, цвета тёти-Зариного борща, шторы и всовывая голову в форточку; он был весел, и лицо его больше не дёргалось. — О-о, вижу, вы тут уже нашли общий язык…
— Мы целовались без языка, — возразил Славка и заржал снова. Гарри внимательно посмотрел на меня, одобрительно покивал головой и погрозил пальцем: второе логическое несоответствие за последнюю минуту. Мне вообще начинало казаться, что мужчинам свойственна некоторая нелогичность в поведении…
Впрочем, я и сама была уже не в том состоянии, чтобы требовать от происходящего логики.
Прежде чем вновь уединиться с Катей в спальне, Гарри щедро выделил «молодым» свежий комплект постельного белья: как я и ожидала, нам со Славкой отдали на откуп гостиную. Венец безбрачия сошёл с альбиноса на удивление легко: лишь однажды в ту ночь я испытала жуткое, паническое, почти суеверное чувство — когда увидела у себя на груди белую Славкину голову, показавшуюся мне в темноте серебристой стариковской шевелюрой. А так, в целом, всё было замечательно — и наутро все признали, что вечеринка удалась на славу («на Славу», — с ухмылкой шепнул мне Гарри, чей рот едва заметно кривила нежнейшая судорога).
Настроение у всех было отличное; довольные кавалеры галантно вызвались проводить своих дам до метро. Славка, весело разбрызгивая кроссовками бурую оттепельную слякоть, сжимал мою руку; время от времени он останавливался, пропускал ненужных свидетелей вперёд и набрасывался на меня с бурной поспешностью, обхватывая губами всю нижнюю часть моего лица и бешено, неустанно вращая мускулистым, наждачным от курева языком. Шедшая об руку с Гарри Катя поминутно заливалась смехом — похоже, вечеринка и ей пришлась по нутру. Сам Гарри не в пример своим белокурым друзьям вёл себя сдержанно, — но я-то знала, что в эту минуту душа его поёт гимн счастливого облегчения: спасён! В общем, всем было хорошо, все ликовали… и только мне было как-то не по себе. Может быть, потому, что Славка и вправду мне нравился, я не могла отделаться от смутного чувства вины перед ним; чуть слышные, но противные голоса в моей голове назойливо шептали, что нынешней ночью я хитро, цинично, каким-то изощрённо-парадоксальным образом обманула славного парня.
4
Недели две спустя я стала замечать, что мой рейтинг среди однокурсниц растёт с бешеной скоростью: когда я пробираюсь к своему месту, наложницы провожают меня завистливыми взглядами, жрицы поджимают губки, а чинные матроны, склоняясь друг к дружке, шепчут: «Это она». И немудрено. Мне больше не было нужды, как многим из них, изощряться в сценарном искусстве, вплетая себя в долгие, романтические, заимствованные из дешёвых сериалов сюжеты: весь факультет и так уже знал, что «у Юлечки есть парень», — а что такое «встречаться со своим парнем» в контексте педвуза, можно, думаю, не объяснять.
Мой же вдобавок был персонажем ярким, заметным, даже пугающим. Едва ли не каждый вечер — к вящей зависти не столь везучих в любви пятикурсниц — он торчал в холле, дожидаясь, пока я спущусь, и убивал время весьма оригинальными способами. Самые знатные гетеры МГИПУ признали меня за свою, увидев однажды, как он — долговязый, развинченный, в чёрной потёртой косухе — дурным голосом орёт: — Психфак!!! — прямо в лицо какой-то чопорной жрице, зазевавшейся в опасной близости от деканата, и сопровождает этот клич как бы сурдопереводом, крутя у виска левым указательным пальцем и одновременно выбрасывая вперёд правый средний. Слово «психфак» он расшифровывал как «сумасшедший трах» и очень этим гордился.
Я и сама, бывало, умирала со смеху, стоя за колонной и тайком наблюдая, как он, растопырив длинные костлявые ручищи (зрелище это всегда напоминало мне фразу Ломоносова: «Широко простирает химия руки свои в дела человеческие»), гоняется по холлу за Космосёстрами с воплем: «Девчо-онки, я хочу вас трахнуть!!!» — а те, визжа, открещиваются растопыренными пятернями да прикрывают лица яркими адаптированными Библиями.
Со временем факультетский холл стал Славке тесен, и он расширил сферу своего влияния, приноровившись посещать лекции вольным слушателем; тут-то мне стало не до смеха — я не знала, куда деваться от неловкости, ибо руки у Славки так и чесались. Он не знал большего удовольствия, чем «доводить препа»: воткнёт, скажем, шило в карандаш и мерно постукивает-блямкает им о краешек стола, имитируя звук падающих капель. Раз от разу эта невинная шутка заставляла моих однокурсниц недоумённо крутить головами, а взмыленного педагога — метаться по аудитории в поисках фантомной раковины, пока, наконец, все не привыкли к странной акустической иллюзии и не перестали спрашивать друг друга: «Где это каплет?» Вот и я ничуть не удивилась, когда в один прекрасный день невидимая капель не прекратилась и после того, как обе Славкиных руки оказались у меня под юбкой — а, стало быть, физически не могли продолжать игру с шилом. Гарри с детства приучил меня к разного рода мистификациям — вот и теперь я была уверена, что имею дело с каким-то ловким фокусом, который мне даже неинтересно было разоблачать. Но вскоре оказалось, что Славка, в отличие от друга детства, натура вполне земная и предпочитает иллюзиям грубую реальность. Наутро, поднявшись в аудиторию, я с ужасом обнаружила, что новёхонький, только-только настеленный паркет стоит горбом, раззявив зубастую пасть в издевательской ухмылке; разгадка этого странного феномена поджидала меня вечером в холле — где, разразившись идиотским гоготом, сообщила, что, если отвернуть до отказа симпатичный вентиль на отопительной батарее, получается вполне натуральная капель.
Столь же изобретателен был Славка и в любви, и когда однажды отец, улёгшись на тахте с журналом, недоверчиво хмыкнул и пробормотал: — Так… а это что такое?.. — я чуть не поседела от испуга; но он тут же добавил: — А-а, это я по ошибке прошлогодний прихватил! — ФФууу, а я-то уж думала — наручники или резиновую насадку в виде драконьей головы!..
Но опасность подстерегала нас совсем с другой стороны. Как-то раз, нежно прощаясь со мной у порога, Славик машинально, по привычке затушил окурок о соседскую дверь; к несчастью, именно в этот момент старый подполковник пристроился к глазку, заинтригованный необычным и подозрительным шуршанием на лестничной клетке… Увиденное так потрясло его, что он решил принять меры. Несколько дней спустя, когда мы со Славкой только завершили первый раунд и мой друг, как был, в костюме Адама отправился в кухню — достать пиво из холодильника, в прихожей вдруг с лязгом повернулся ключ и вошла мама; несчастный альбинос до того растерялся, что не нашел ничего лучшего, чем растопыриться посреди коридора в глубоком реверансе и тупо заржать прямо в лицо будущей теще: — Го-го-го-го-го!.. — Что тут было! Описывать продолжение того вечера я, пожалуй, не возьмусь; скажу лишь, что с тех пор для нас со Славкой настали трудные времена. Приводить его к себе я больше не решалась — мама была настороже! — а другого дома для свиданий у нас не было: Славкина квартира (этажом выше Гарриной) ещё меньше годилась для этой цели.
Там, в двух смежных комнатах, ютилось весёлое семейство: бабушка, дядя, отец с матерью, младший брат Ванька (ух, до чего ж подлючий пацан! до сих пор дрожь пробирает, как вспомню дохлого таракана, которого он как-то за ужином подбросил мне в тарелку!) и, наконец, сам Славка, давно выросший из всех кроватей — его укладывали спать на полу в комнате родителей. Там в торце был маленький чуланчик; на ночь дверца открывалась настежь — и бедняга получал редкую для себя возможность вытянуться в полный рост.
Излюбленное Славкино детское воспоминание, которое он смакует, бравируя цинизмом и щерясь по-звериному, это: как родители, укладываясь, тихонько спрашивают: — Славочка, ты спишь, сынок? — и, получив в ответ ровное, но фальшивое посапывание, приступают к некоей забаве, чей смысл Славочка, просвещённый местным хулиганьем, уже в те юные годы понимал преотлично. Он даже уверяет — как психолог я не могу этому поверить! — что получал от спектакля массу удовольствия, а порой и сам приобщался к процессу, доходя до кульминации синхронно с родителями… Вообще у Семиведерниковых чувство стыда считалось анахронизмом (так что даже непонятно было, откуда в Славке столько чуВственности!). Всякую там гигиеническую мелочёвку Славкина мама бросала где попало, а то, что оказывалось в мусорном ведре, раздирал в клочья и разбрасывал по всей квартире облезлый фокс Пират; на двери ванной не было и намёка на задвижку или крючок — и несколько раз я, необдуманно торкнувшись туда, увидела то, что мне явно не предназначалось; ну, а уборной тут и вовсе пользовались сообща, ради экономии времени — и лишь иногда можно было видеть, как баба Таня, старейшина племени, с искажённым лицом топчется в коридоре, осыпая бессильными проклятиями «засранца Ваньку».
В общем, было ясно, что единственный выход для нас — это снять хату; уж не помню, кто первый заикнулся об этом — я или Славка? Впрочем, скорее всего, идея принадлежала Гарри, который по-прежнему любил — как он выражался — «играть в живые шахматы». На первых порах он даже выручал нас, на часок-другой предоставляя свой стол и кров: ему, конечно, приятно было думать, что он, как всегда, главное лицо в нашей лав-стори. Увы, очень скоро ему пришлось признать, что белая пешка по имени Славка ведет себя не совсем так, как хочется игроку… Пивные бутылки под кроватью и плавающие в унитазе бычки брат ещё какое-то время ухитрялся терпеть — хотя я-то могу представить, как всё это его бесило! — но, когда Гарри обнаружил, что велюровый диван прожжён в нескольких местах, череп на столе полон пепла, а хрустальный шар, захватанный жирными пальцами, помутнел и перестал предсказывать будущее, он, наконец, взбунтовался — и Славка был с позором изгнан из святилища. После его постыдного бегства оскорблённый маг ещё минут пятнадцать расхаживал по кабинету с ароматической палочкой, плюясь и бормоча заклинания (а, может быть, ругательства?), — но так и не посмев ни в чём упрекнуть меня, с виноватым видом сидящую на осквернённом диване.
К счастью, в ту пору мы уже знали, что Славкины заработки вполне легальны (будучи полным «чайником», не рискну вдаваться в суть его деятельности — и приведу только лозунг, под которым испокон веку живёт семья Семиведерниковых: «Сына приучай к компьютеру сызмальства, чтобы к призывному возрасту он успел испортить себе глаза!!!») А, стало быть, я могла с полным правом пускаться на поиски собственного гнёздышка.
Тут меня ждало много неожиданных и странных приключений. До сих пор мне ещё не приходилось сталкиваться с агентами по недвижимости — и я не знала, как они бывают красноречивы и напористы. Первый не дал мне и слова вставить — звонкий, бодрый голос изливался из трубки нескончаемым потоком: у него, мол, каждая минута на счету, поэтому агентство — не лучшее место для встреч: бедняге, которого только ноги и кормят, неохота просиживать офисное кресло, томительно дожидаясь, когда же я, наконец, к нему «приплыву»…
— А я по опыту знаю, что клиенты всегда опаздывают, — агрессивно добавил он. — Встретимся лучше… ну, скажем, в центре зала на «Комсомольской», мне это как раз по пути; я — высокий и худой, молодой, с острой черной бородой, на мне будет чёрная куртка и головной убор «а-ля жириновский» (тут мое сердце упало вконец: «жириновки» в том сезоне опять вошли в моду); в правой руке я нарочно, чтобы вы уж точно не потерялись, буду держать чёрную кожаную папку. А вы? — догадался, наконец, спросить он. — Как я узнаю вас, на случай, если вы, паче чаяния, придете вовремя?
Повисла томительная пауза; давненько я не попадала в такое неловкое положение. — На мне будет фиолетовый пуховик, — наконец, ответила я. — Ну, а личные ваши приметы? Особые приметы? — допытывался агент. — Фиолетовый пуховик… — нерешительно повторила я. Агент, найдя, очевидно, что потратил на меня слишком много времени, бодро затараторил: — Ну, ладно, фиолетовый пуховик, разберёмся. Так значит, договорились — завтра, в тринадцать ноль-ноль, метро «Комсомольская». Пока! — после чего бросил трубку, оставив меня наедине с моими мрачными предчувствиями.
Те, увы, не обманули. Добравшись до нужной станции, я сразу поняла, что не стоит и надеяться обнаружить искомое в однородной людской массе, так и кишащей высокими бородачами в кепках-«жириновках»; оставался один выход — ждать, пока агент найдет меня сам. Для этого, конечно же, следовало встать точно в указанном месте. Где именно — я вычислила без труда, измерив шагами длину и ширину платформы. Сложность была в другом: нескончаемый и бурливый человекопоток, в котором меня угораздило оказаться, так и норовил всосать меня и унести в неведомые дали, — а так как я изо всех сил противилась этому, то несколько раз меня смачно обматерила толстая тётка с огромным баулом — впрочем, возможно, то были совсем разные женщины… Моего терпения, усиленного чувством долга, хватило на полчаса: агент не появлялся, и я с нескрываемым облегчением отправилась восвояси. Звонить бородачу я, конечно же, не собиралась, тем более, что устала за это время безумно; но едва я, без сил ввалившись в прихожую, сбросила сапоги, как пропавший позвонил сам:
— Ну и где же вы?! — с досадой в голосе заныл он, — я вас жду, жду, а вас нет и нет! Честно признайтесь — проспали?..
— Ничего подобного, — ответила я обиженно. — Я-то как раз пришла вовремя. Целых тридцать две минуты, между прочим, прождала вас на вашей чёртовой Комсомольской…
— Где ж вы меня ждали?! — заорал агент. — Я стою у колонны, прямо рядом с эскалатором, который ведёт вниз…
— Пока, — торопливо сказала я и повесила трубку, считая продолжение диалога бессмысленным. Как-никак, я выросла в семье кандидатов физико-математических наук и уж значение-то слова «центр» знаю хорошо. В таком серьёзном деле, как поиск жилья, думалось мне, весьма опасно зависеть от людей, не умеющих формулировать свои требования конкретно и чётко.
С этой мыслью я и продолжила обзвон агентств; во второй раз мне повезло больше. Агент номер два (даже, по его словам, не агент, а частный маклер) оказался не в пример более вежливым — и предложил сразу подъехать на объект; мне очень понравилось, что он продиктовал точный адрес жилища, лишь затем дополнив его красочными подробностями: «слева будет светофор, справа — рекламный щит». Импонировала и манера определять расстояние в метрах, а не в каких-то там расплывчатых «шагах», как принято у многих. Нужный дом я нашла без труда. Поднимаюсь на пятый этаж, звоню в дверь — и, наконец, вижу загадочную фигуру своего интеллигентного собеседника, одетого, несмотря на разгар отопительного сезона, в широкую шляпу и глухой чёрный плащ; в следующую секунду он эффектным движением распахнул его полы — и я, напрочь забыв о квартирном вопросе, с воплем кинулась вниз по лестнице, мысленно обещая себе, что больше никогда не стану ходить на свидания с незнакомцами.
— Ну что же ты, — сухо укорил меня Гарри, когда я пожаловалась ему на случившееся. — Любому первокурснику известен так называемый эффект Зейгарник: незавершённое действие помнится дольше. Надо было остаться там, на лестничной клетке, или, ещё лучше, зайти в квартиру, чтобы изучить незнакомое явление как следует — может, тогда бы оно не так сильно травмировало твою психику…
Он же в итоге и помог нам, позвонив одной своей бывшей пациентке — она как раз сдавала квартиру в старом доме на Ленинском проспекте и подыскивала тихую супружескую пару в качестве жильцов. Рассудив, что вполне совпадаем с этим идеальным образом, мы со Славкой отправились на смотрины — и, едва переступив порог, толкнули друг друга локтями. То, что надо!.. Маленькая квартирка, но уютная: высокие потолки, лоджия, санузел раздельный… И хозяйка нам понравилась — Ирочка: белесенькая, очень приветливая, с тихим голоском… На всякий случай Славка ещё раз обошел будущее жилище — проверить, нет ли где какого подвоха: исправны ли розетки, плотно ли запирается балконная дверь, не текут ли краны?.. Нигде ничего не текло. Из чистого понту минут пять поторговались с Ирочкой насчет коммунальных платежей — и ударили по рукам…
Я думала, мы сразу и начнём обживать наше гнёздышко (родителей своих я уже обработала, и они, поскрипев немного, выдали мне карт-бланш); но Славка неожиданно воспротивился. Теперь, когда главное было решено, ему хотелось отточить детали: никаких жирных пятен на допотопных обоях, никаких облезлых ковров, в роли брачного ложа — новенькая полуторка из ИКЕА, а не эта попахивающая болезнью и смертью развалина… да и потолки надо бы побелить… Я шутливо запротестовала — мол, никогда в угаре страсти не заикнусь о побелке! — но Славка в кои-то веки был удручающе серьёзен. Он вовсе не желает хранить старые, осточертевшие до тошноты родительские традиции. Мы с ним достойны лучшего — и начнем совместную жизнь в чистоте и уюте. Как-никак, семья есть семья… Он не преувеличивал: не далее как накануне мы, уставшие от нелегального положения Ромео и Джульетты, подали заявление в замоскворецкий ЗАГС.
5
Дедушка февраль, предвестник весны — за что и люблю его! — порой оказывается весьма-таки коварным и злобным стариканом: после долгой обнадёживающей оттепели, к которой мы, не умеющие регистрировать горький опыт земляне, быстро привыкаем — и, доверившись ей, с радостью отправляем на антресоли тёплые дублёнки и тяжелые, удобные «снегоступы» с пластиковыми протекторами, — неожиданно и внезапно ударяют заморозки и ненадёжная поверхность в одночасье покрывается сверкающей, бугристой и очень-очень скользкой коркой, позволяя отныне передвигаться по себе лишь враскорячку, мелкими шажками, подобно канатоходцу растопырив руки для равновесия. Широко-распространила-химия-руки-свои… бац!!! Как вы считаете, коллеги, что хуже всего в падении? По-моему, не самый миг приземления — пусть даже очень болезненный, — но тот смертельный по эмоциональной насыщенности промежуток, когда ты уже поскользнулся, но ещё пытаешься удержаться, задержаться в отторгающем тебя пространстве; всякому, наверное, знакомо то щемящее чувство тоски, несправедливости и обречённости, с каким падающий, устав от бессмысленного танца на льду, отпускает своё непослушное тело навстречу неминуемой развязке.
Гарри говорит: лишь в феврале мы, ничтожества, удостаиваемся взглянуть в лицо жестокому солнечному божеству; оно в эту пору холодное, низкое, злое.
И впрямь, страшно попасть к нему в немилость: на пути к трамвайной остановке, которую мешает нам разглядеть ядовитый, безжалостный, брызжущий в глаза лимонной кислотой сгусток, унизительные па на скользкой дорожке могут закончиться внезапным приземлением копчиком об лёд. Впрочем, в сей ранний час гололедица правит бал повсюду. То тут, то там кто-то, спешащий на работу или в вуз, принимается отчаянно барахтаться в киселе искристых снежинок, хватается за пустоту, восстанавливает шаткое равновесие, вновь оскальзывается и, наконец, со всего размаху шмякается об лёд, — пока более удачливые доброхоты собирают воедино разлетевшееся во все стороны содержимое его пакета или портфеля… Строго говоря, не один лишь февраль продюсирует шоу: кое-где предательница-дорожка оказывается нарочно раскатана и присыпана сверху снежком для маскировки — и упавшего приветствует дружный хохот толпящихся тут же пацанят, которые в следующий миг бросаются врассыпную, не дожидаясь, пока очухавшаяся жертва, красная от злости, стыда и мороза, надаёт им по ушам.
Дядя Ося учит: мальчишку и трамвай никогда не догоняй — будет следующий.
Когда я, с горем пополам вырвавшись из цепких объятий льда, была уже на середине прыжка к старушке Аннушке, та, саркастически позвякивая, стронулась с места и издевательски-медленно поплыла восвояси; я дёрнулась за ней, но было бессмысленно. Огляделась по сторонам — не видел ли кто моего позора? Нет — кроме меня, в этот миг на остановке не было ни души…
Впрочем, нет, не совсем. Огромная собака, которую я заметила ещё раньше, упрямо копошилась у подножия обледенелого столбика, пытаясь, очевидно — и безрезультатно! — выискать под ледяной коркой что-нибудь вкусненькое. В пакете у меня лежали два бутерброда с колбасой и куриная ножка гриль. Я уже вытянула губы, чтобы подманить бедную тварь свистом, который, к сожалению, из-за мороза не очень удавался, — как вдруг та подняла голову… и я с испугом и отвращением поняла, что всё это время была в плену зрительной иллюзии: сказочная Динго, чьи размеры с самого начала показались мне подозрительными, оказалась обычным стариком, как и все мы, не справившимся с земным притяжением. Жалко и мучительно было видеть, как он, бессвязно ворча что-то, елозит по льду, извиваясь и корчась в поисках хоть завалященькой точки опоры, — а та с хихиканьем ускользает, заставляя несчастного снова и снова обдирать ладони до крови…
Может, помочь ему?.. Идея хорошая, но едва ли здравая: упавший, вероятно, бомж, пьян в дупелину, да и весу немалого — так что участие такого субтильного существа, как я, вряд ли его спасёт. Да и какая, в сущности, разница — замёрзнет он насмерть прямо здесь или успеет доползти до ближайшего подъезда?.. Будем же разумны и, как ни жестоко это звучит, предоставим беднягу его горькой участи — в конце концов, он избрал её для себя сам…
Впрочем, кое-что я могла для него сделать. Как раз у моих ног — я только что это заметила! — лежала шапка, видимо, откатившаяся при падении; я наклонилась и осторожно, двумя пальцами подняла её, думая переместить поближе к владельцу и тем самым совершить акт гуманизма. Новенькая, добротная каракулевая папаха, сшитая, похоже, на заказ; бомжи таких не носят…
Тут я уже по-иному посмотрела на шевелящуюся у столба бесформенную тёмную массу — которая, впрочем, не была уже ни тёмной, ни бесформенной, с каждой секундой обрастая чёткими деталями: снег, приставший к драпу; слипшиеся на затылке, почерневшие от крови седые клочья; скрюченные в судороге пальцы… Когда я медленно подошла, держа в руках шапку-вестницу, они оказались тоже окровавленными. Испачкал или поранился?.. Не могу разглядеть… Я заглянула ему в лицо: младенчески-бессмысленные, тусклые глаза притаились, как моллюски, под красными слезящимися веками… на дряблом подбородке оледенела тягучая струйка слюны… кончик носа с торчащим из него седым волосом побелел от холода… мокрые синие губы дрожат… у старика уже нет сил плакать…
Опустив шапку на лёд, я протянула ему руку, другой уцепившись для верности за ржавый столбик. Влад судорожно ухватился за неё, ничуть не удивившись моему неожиданному появлению из ниоткуда — думаю, впрочем, он ничему уже не удивлялся; но первая же моя неловкая попытка поддёрнуть его кверху вызвала у старика истошный вопль на унизительно-высокой ноте — и он, разжав пальцы, рухнул оземь, стеная и воя от боли.
Спустя миг и я уже катилась на заду по скользкому тротуару, обжигая бессильные ладони о стремительную земную гладь и заботясь лишь о том, чтобы не вылететь на проезжую часть… Бац!.. Это я со всего маху въехала копчиком в бордюр; во рту тут же стало железно и горло заморозило, как наркозом. Очухавшись, я первым делом скосила глаза в сторону Влада — как он там?.. Но тот лежал неподвижно, мёртвым эмбриончиком свернувшись вокруг столба, и, казалось, уже не дышал.
С трудом подковыляв к нему, присела на корточки и заглянула в подгнившую сердцевинку. Нет — жив и даже моргает. Крохотное, с кулачок, желтоватое личико сморщилось в отвратительной животной гримасе: точно такая же, вспомнила я, появляется на лице Влада в минуты острого наслаждения, — но сейчас это, безусловно, боль. Тут-то я и поняла, что дело куда серьёзнее, чем может показаться.
Автомат обнаружился на стене супермаркета. Пока я набирала заскорузлыми пальцами «03», пока сбивчиво диктовала адрес происшествия, сжимая трубку в кровоточащих ладонях, во внешнем мире происходили неконтролируемые перемены: подошел, наконец, трамвай (на сей раз я и не думала его догонять!), выпустил из своих недр пожилую даму в чёрной шубе, постоял ещё немного, уехал, — а на его месте вдруг оказалась… нет, не «Скорая» — милицейская машина; я еле успела вернуть трубку на рычаг и броситься на защиту окоченевшего полутрупа, чью скрюченную спину как раз в этот миг собирался выпрямить ударом ноги суровый страж порядка. Услыхав, что лежащий перед ним «бомж» — почтенный профессор (дважды кандидат наук, автор множества научных работ и монографий и тэдэ и тэпэ), товарищ сержант почтительно козырнул, но не ушёл — и трогательно оберегал нас вплоть до того момента, как долгожданная «карета» припарковалась в двух метрах от поверженного тела. Низкий, животный, полный нечеловеческой муки вопль, что секунду спустя был исторгнут из него опытными руками врачей, заставил доблестного стража устыдиться своей недоверчивости — и он, повторно извинившись, впрыгнул в свой «Москвич» и укатил восвояси.
Перелом шейки бедра. Шансы — 50/50. Безумолчно воющего, ревущего как зверь Влада ловко приподняли, уложили на носилки и (не без моего трепетного участия) погрузили в спасительный «микробус»; едва я, присев рядом, взяла его за руку, как бедняга вырубился — я так и не поняла, потерял ли он сознание от боли или же его попросту разморило от блаженного тепла; а, может, и то и другое?..
Как бы там ни было, приключения продолжались. Едва переступив порог *-й городской больницы, куда нас домчали с ветерком, я, содрогнувшись, сказала себе, что никогда, ни за что на свете не оставлю Влада здесь, в этом жутком месте, где полновластно царит смерть и сами стены — казенные, изжелта-серые, мрачные! — насквозь пропитаны запахом страдания, мочи, лекарств, гниющего тела и безысходности… Уважаемые коллеги, гляжу, заулыбались, решив, что я заразилась от Гарри манией величия и ложным ощущением собственного всемогущества. А вот и нет! Всё и впрямь улаживалось, как по мановению волшебной палочки: прямо из приёмного покоя, плюя на неодобрение снующих вокруг специалистов, я позвонила в деканат, где после недолгой уютной неразберихи меня соединили с Елизаветой Львовной. Умница-тётка, не успев дослушать мой сбивчивый рассказ, всё поняла — и заорала в трубку, что я молодец, и что она, Карлова, сию же секунду поставит на уши всё Министерство Здравоохранения — а заодно, на всякий случай, и Образования!.. Не знаю, удалось ли ей выполнить угрозу буквально, но спустя полчаса нежно-фисташковый микроавтобус со мной и Владом в качестве начинки уже плавно въезжал в ворота Центра Современной Геронтологии; на мой взгляд, это было справедливо — некогда Центр погубил его, теперь же — я верила! — должен был исправить свою ошибку.
Бокс, куда нас поместили, оказался точной копией того, осеннего — вот только шторы на окнах были не жёлтыми, а салатовыми, и гостевой диван — не чёрным, а кремовым. Уже к вечеру я завалила его своими вещами, гигиеническими принадлежностями и прочими предметами первой необходимости. Да-да, я решила оставаться здесь, у постели Влада, хотя бы до тех пор, пока бедняга не выкарабкается (сейчас он, накачанный обезболивающим, беспробудно спал). К счастью, родители, поймав меня на торопливом сборе вещей, не стали чинить препятствий: главное они знали (вернее, думали, что знают), — а вдаваться в подробности им не позволяла давняя, стойкая, намертво въевшаяся в кровь и плоть прогрессивность. Спасибо Славке, ха-ха.
Да, кстати, — а Славка-то?.. С ним-то как быть?.. А он вот уже неделю как погрузился в Гримпенскую трясину клеев, красок, растворителей и ещё чёрт знает чего; вытаскивать его оттуда я, конечно же, не собиралась — но на всякий случай предупредила, чтобы не искал меня: я уезжаю. Куда?.. Да так, недалеко — навестить больного дедушку. Самое забавное, что в какой-то мере это было правдой. Теперь я могла преспокойно сидеть у Владова изголовья, пользуясь тем, что мой фанатичный полусупруг самозабвенно белит потолки и ни о чём не догадывается… Или, возможно, он к тому времени приступил уже к поклейке обоев?.. Не знаю — не интересовалась. У меня и своих забот хватало: следить за катетером, чтобы не переполнялся, а ещё за капельницей — и со всей силы жать на кнопку «Вызов», если уровень синего, жёлтого, прозрачного физраствора в какой-нибудь из баночек дойдет до нижней отметки.
Боясь, как бы я не заскучала, весёлые медсестрички натащили мне в бокс уйму развлечений: подшивку «Космополитена», несколько дамских романов и — кстати сказать, видак здесь, в травматологии, был поновее и покруче, чем в терапии! — полную коробку видеокассет с душещипательными мелодрамами. Но я к ним так и не притронулась — не до того было. В мозгу моём разыгрывались страсти не чета книжным и киношным. О чём только я ни передумала, созерцая любимое, уникальное, безжизненное лицо, от которого ещё вчера так истово отрекалась!.. Немыслимое, вновь обретённое чудо; словно впервые упиваясь обладанием, я изумлялась, как это у меня хватало самонадеянности — пытаться забыть его, заменить на другое; я рыдала и каялась, клятвенно обещая вытерпеть всё — обиды, придирки, закидоны, даже маразм — лишь бы только он был со мной; я на коленях благодарила судьбу за то, что она вернула его мне хотя бы таким жестоким образом — и тут же была готова убить себя за эту благодарность… То было изысканное и роскошное пиршество, оргия чувств; предмет их пребывал при этом в глубоком полунаркотическом сне, оставаясь, как и подобает предмету, холодным, недвижимым и немым.
Это наводило меня на некую мысль, сперва казавшуюся грешной и крамольной — но с каждым часом обретавшую яркость и вкус. Что, если Влад (посмотрим правде в глаза: весь этот год голова его работала ой как хреново!) так никогда и не оправится от стресса, причиненного ему испугом и болью?.. Что, если по пробуждении он примет меня за медсестру или за свою внучку Верочку, а то и вовсе ни за кого — и единственной его осознанной привязанностью останется обезжиренный йогурт «Фруттис»?.. Признаюсь вам, коллеги: сидя в ожидании у его изголовья, я почти хотела этого. Ибо Влад-спящий был счастливо лишён того мелкого, но противного недостатка, что портил Влада-бодрствующего, — а именно: характера, нрава, одним словом — личности, нон-стоп кладущей на его лицо мерзкую печать высокомерия и брюзгливости; маразм полный и окончательный, мнилось мне, устранил бы эту помеху навсегда… и я, забываясь, мечтала о том, как наймусь сиделкой к беспомощному старику, который — об этом не узнает никто, никогда! — станет лучшим подданным дивного царства, так удачно описанного им в недавней книге «Волшебный Мир»…
К счастью, мои полусонные грёзы не были вещими. На третьи сутки лицо Влада постепенно ожило, и он, не открывая глаз, попросил пить — слабым, но вполне осмысленным голосом. Ничуть не растерявшись (сёстры научили меня), я ловко вставила ему в рот «поилку» — попросту соску, надетую на бутылку минеральной воды, — и несколько секунд держала её так, чтобы он ровно глотал и не захлёбывался. Утолив жажду, старик вновь задремал — но уже совсем по-иному. Сон его, утратив наркотическую одухотворенность, оказался чем-то вполне человеческим и бытовым, линии лица, минуту назад поражавшие взор классической строгостью и чистотой, уютно обмякли, а мокрые губы приоткрылись — и то и дело издавали забавный звук вроде «ням-ням»: видно было, что сознание (в той или иной форме) покинуло глубокие воды и плещется где-то на поверхности.
Вечером того же дня я подошла к Владу, думая протереть его щёки и лоб влажной ароматизированной салфеткой — мне ли было не знать, как старый зануда печётся о личной гигиене! — но, едва приступила к делу, как дряблые веки дрогнули — и прежние умные, блестящие глаза уставились на меня. От неожиданности я ойкнула — и как была, в неловкой позе, с салфеткой в руке замерла, не зная, чего ожидать: всё-таки мы с Владом, как ни крути, были в ссоре.
Но я зря боялась. Профессор смотрел на меня очень ласково — я и не подозревала, что у него бывает такой взгляд: смотрел, молчал, потом так же молча взял мою руку, всё ещё комкавшую ненужную салфетку, и поднёс к губам…
Тут я со стыдом почувствовала, что мои глаза наполняются слезами — но, всё ещё боясь произвести лишний звук или движение, не стала смахивать их, а только медленно, осторожно протянула руку и отвела со лба Влада непокорную седую прядь… От слёз лицо его расплывалось в моих глазах; но я всё-таки успела увидеть, как он грустно улыбнулся, прежде чем сказать — необычно тихим голосом: — Спасительница моя… — и вот тут-то и разревелась, уронив салфетку и упав головой Владу на грудь: я уж и забыла, когда он в последний раз говорил мне что-то нежное.
6
Мой названый брат Гарри, в прошлом году закончивший МГИПУ с отличием (насплетничаю вам, коллеги: он попросту купил себе красный диплом, так и не дождавшись выхода Игруновой из декрета), свою альма-матер, однако, не забыл — и навещает нас не реже раза в неделю. И то понятно: здесь он как бы VIP-гость закрытого клуба. Кафе «Пси» по-прежнему охотно предоставляет ему кредит. Турагентство «Психея» делает 50%-ную скидку за регулярное снятие порчи с гендиректора. Лидеры Космического Братства, куда мой брат вступил ещё зелёным первокурсником, не так давно присвоили ему звание Старшего Космобрата — почти недосягаемая ступень, дающая право на все корпоративные блага: поездки на заграничные семинары, прокат лимузина, участие в культовых празднествах-оргиях и прочее… В общем, есть где попастись и что пощипать. А тут к нему возьми да и воспылай страстью секретарша Людочка — хранительница факультетских тайн и подробного досье на преподсостав. Тем, кто знает моего брата, не нужно объяснять, какими последствиями грозил этот роман.
На мне они сказались очень скоро. Решила я как-то съездить на лекции — совесть заела, даром что Карлова, у которой я теперь ходила в любимицах, обещала мне «автоматы» за весь триместр. Нежно прощаюсь с Владом, добираюсь до факультета, открываю дверь, миную холл, захожу в гардеробную — и только-только пристраиваю видавшую виды дубленку на ржавый крюк, как внезапно чьи-то руки, словно дразня, зажимают мне глаза… По запаху дорогого одеколона я сразу узнала имя — однако назвать его не спешила: холодные жёсткие пальцы жали на мои веки с такой безжалостной и лютой силой, что я, зная за собой грех, отлично понимала — здесь имеет место отнюдь не милая шутка.
— Ну, Гарри, отпусти! — Последнее, очень болезненное нажатие — и я свободна, только перед глазами всё ещё стоит неприятная пелена.
— Я слышал, мы подались в сёстры милосердия, — тихо и вкрадчиво проговорил Гарри, чьё нечёткое, расплывчатое лицо, белым пятном маячившее над чёрным пятном костюма, уже начинало странно пошевеливаться снизу. — К чему бы это?..
Плотная стена курток, шуб и пальто надежно отгораживала нас от внешнего мира, скрадывая все посторонние звуки.
Я даже не стала уточнять, от кого это он «слышал». Ясное дело. Отпираться было бессмысленно, и я предпочла, недолго думая, перейти в наступление:
— А что ты мне делать прикажешь?! Он — мой научный руководитель. Не все же такие богатые — дипломы покупать!..
Ход был сильный: он сработал. Почти сфокусировавшееся лицо фокусника злобно задёргалось — он ненавидел, когда ему напоминали об этом проколе, единственном за всю его ученическую жизнь. Но тут же усилием воли замаскировал тик под обаятельную светскую улыбку — и лишь когда мы вышли из гардеробной, счёл нужным сделать маленькое назидание: не стоит, мол, пропадать так надолго, а то Славик начинает нервничать. — А ты сама знаешь: когда этот придурок нервничает, дело может кончиться плохо…
Он зря беспокоился. К Славке на Ленинский я заезжала не далее как вчера — и осталась очень довольна визитом. Ещё с лестницы я услышала доносящийся из недр квартиры гогот и гвалт, — но звонок не сработал и я открыла дверь своим ключом. Очутившись в прихожей, мигом оценила волшебное перевоплощение «гнёздышка» — стало даже чуть-чуть жаль, что не придется в нём пожить. Ну, а когда заглянула в комнату, то и вовсе пришла в восторг. Настоящий евростандарт! Белые с золотой искоркой обои, встроенные шкафы-купе, стеклопакеты, ковролин… А в самой серёдке неузнаваемого, осовремененного пространства — уютный пикничок: расстеленная на полу газета ломится от закуски, тут же икеевские цветные стаканы, кока-кола и несколько бутылок «Московской». А вокруг — веселая компания: четыре здоровенных лба — и, так сказать, роза среди навоза: белесенькая, маленькая, хрупкая, с мышиным хвостиком на затылке…
Моё появление было встречено ликующим воплем в пять глоток; Ирочка помахала мне ладошкой, — а облапивший её Славка, поняв, наконец, кто пришёл (спьяну-то и сослепу он не сразу узнал меня), заорал: — Юлька!.. Сколько лет, сколько зим!.. Давай к нам!.. — Его друзья взирали на меня с выражением детского восторга на лицах. Увы — на остаток вечера у меня были совсем другие планы (Влад просил вернуться пораньше), и я, извинившись, попрощалась, так и не успев посмотреть, во что превратился санузел, — и сильно подозревая, что такой возможности мне больше не представится.
— Ты звони, не пропадай, слышь!.. — было последнее, что я услышала, захлопывая за собой дверь.
В общем-то, я с удовольствием бы с ними посидела… Вынужденная неподвижность сыграла с Владом злую шутку, вызвав нестерпимый трудоголический зуд: не успев ещё толком очухаться, он выцыганил у медсестры Лины тетрадку — и теперь скрупулезно что-то в ней кропал, зафиксировав спинку кровати в положении «сидя». Кровать его, надо сказать, была настоящим чудом инженерной мысли, позволяя больному самостоятельно приподниматься на постели, регулировать градус наклона — и даже пользоваться судном, которое больше напоминало биотуалет новой волны. Освоив эту нехитрую премудрость, независимый Влад вконец зазнался — и перестал заискивать перед молоденькими сестричками, которые и так принуждены были уважать почтенного профессора, дважды кандидата наук, протеже «шишки из министерства чего-то там», чьё звание тут, как и у нас на факультете, боялись произносить даже шёпотом… В общем, работать здесь Владу было гораздо приятнее, чем в собственном кабинете, где, по его словам, «вечно стоял шум и гам и не было отбою от посетителей».
Но тут смотрю — что-то мой Влад задумался, забросил уже почти готовую статью — и целыми часами напевает что-то под нос, глядя в пространство и даже не замечая, что забытая тетрадка давно соскользнула с одеяла на пол; с любопытством заглянув туда, я увидела, что страницы испещрены какими-то графиками и линиями, добрую часть которых Влад успел испохабить, украсив игривыми цветочками и детальными изображениями обнажённого женского тела. — Вот так-так, Влад! Почему не работаешь?..
В ответ он сварливо заявил, что я «ни хрена не понимаю» и что он «нашел ключ». Какой еще ключ?.. От чего?! Не «от чего», а «к чему»: к психологической адаптации аутиста. Ну хорошо, допустим… И в чем же он заключается, этот ключ?
— В половом созревании! — торжественно провозгласил Влад, уставив палец в потолок.
Как так?.. А вот так, — и тут Влад, к моему ужасу, понёс какую-то несусветную медико-психологическую околесицу. Как известно, заявил он, отправной точкой в развитии психического заболевания часто оказывается половое созревание пациента («то есть, — сострил он в своей излюбленной манере, — момент, когда больной осознаёт, что ему нравятся девочки или мальчики или собачки, ну, на худой конец, покойники и проч. и проч.»), — что связано, по-видимому, с общей перестройкой организма, а также с обострением душевных переживаний, которые, как известно, в эту критическую пору достигают пика: все они, в особенности негативно окрашенные, способны в одночасье низвергнуть подростка в чёрную яму безумия. Впрочем, возможен, хоть и редко, обратный вариант, когда сильное увлечение, оказавшись счастливым, провоцирует наступление ремиссии — периода просветления тож. Таков, к примеру, ваш уникальный случай, Юлечка, в котором спасительную роль объекта влечения исполняет так называемый названый брат…
— Господи, Влад!..
… — Да-да, не отпирайтесь, мне всё известно. Вы были безумно влюблены друг в друга и ясное дело чем занимались — а, скорее всего, занимаетесь и теперь…
— Влад!!!
— Кстати — что это у вас на шее болтается? Вы давно из провинции?
То были всего-навсего бусы — те самые, голубого стекла, до сих пор нежно мною любимые. Обиженная, возмущенная, я тут же бросилась на их защиту: первые детские воспоминания, ностальгия, талисман… Холодно приподняв седые брови, профессор заметил:
— Ну, значит, родители провинциалы.
Не знаю, не знаю, по-моему, Воронеж — крупный индустриальный центр. А Влад меж тем продолжал:
— Я всё-ё-ё знаю! Вам так здорово с этим вашим peace-door-ball’ом, что механизм адаптации запускается аУтоматически… Не думайте, я не ревную — мне просто интере… Я просто хочу написать работу — хорошее, добротное, зрелое исследование; оно, несомненно, принесёт мне известность в очень широких научных кругах. Только уговор: я должен знать все пиковые моменты этой дивной, очаровательной, романтической любовной истории — все, все до мелочей, от начала до конца. Я профессионал. Вы ведь поможете мне, Юлечка?
— В хронологическом порядке? — обречённо спросила я.
— Зачем в хронологическом? Пусть воспоминания текут свободно! Помните нашу виртуальную переписку?..
«Помнить-то помню, — хотелось ответить мне, — да вот только ты, приятель, с тех пор сильно сдал. А вообще — чем бы дитя не тешилось…» По горькому опыту — ужас и боль той ссоры ещё жили во мне — я знала, что профессору, когда ему что-то втемяшилось, лучше не перечить. Да и жаль было старого чудака, прикованного к постели и надолго, если не навсегда, лишённого житейских радостей — если не считать двух-трёх завалявшихся в тумбочке порнокассет, которые, впрочем, давно утратили для него былой интерес. Чтобы хоть немного развлечь его, я готова была в лепешку расшибиться.
Вот почему в тот же день я завела себе толстую «общую» тетрадь — и послушно ударилась в мемуаристику, избегая разве что тех эпизодов, которые, как мне казалось, могли причинить исследователю боль. Первый же невиннейший экскурс в прошлое имел такой успех, что пришлось позвать на помощь старшую медсестру Валю, которая и добила измученного профессора, вкатив ему несколько кубиков успокаивающего.
Это был хороший урок: в дальнейшем я уже не фильтровала дары своей памяти и заносила в тетрадь всё подряд. Толку мучиться, если даже самый наивный и трогательный «гарри-эпизод» неизбежно вызовет у него припадок ревности, гнева, болезненного раздражения?.. Вместе с тем он ещё больше злился, если я не приносила ему чего-нибудь новенького, — и требовал, чтобы я с дикой быстротой пополняла и пополняла свои записи. А я и так старалась изо всех сил, давно смирившись с мыслью, что необратимые процессы в его мозгу не остановить — и желая только, чтобы они развивались как можно медленнее.
Но, видимо, иллюзия бурной деятельности, которую я — психолог-недоучка! — наивно считала панацеей от всех бед, оказалась для Влада слишком сильным средством.
В один прекрасный день он вдруг заявил, что у меня отвратительный почерк: даже он, с его стопроцентным зрением, не в силах разобрать, что я тут «накорябала». — Как курица лапой!!! — Меж тем писала я всегда очень аккуратно, почти каллиграфически, за что меня и заставили на первом курсе оформлять факультетскую газету «Пси-фактор». Но раз Владу не нравится… Что ж, с удовольствием вспомню школьные уроки черчения. Уж я изощрялась, как могла, успев за неделю перебрать добрую дюжину шрифтов и даже изобрести один свой, эксклюзивный. Но тщетно: профессор не только не оценил моих усилий, но и высказал подозрение, что я нарочно «дурю» его, вписывая в тетрадь каракульки вместо особо гнусных аУтобиографических фактов…
Тут уж я и сама не выдержала: — ОК, Влад, ну хочешь, я пойду домой и наберу текст на компьютере — а завтра принесу тебе распечатку?..
Так я и поступила. И что же?.. Взглянув на листы, он заявил, что я, мол, должна срочно вызвать на дом компьютерного мастера (ха-ха!): принтер мой «глючит», изображение двоится, и ни одного слова нормально прочесть невозможно. Мне же было абсолютно ясно, что если кто-то здесь и глючит, то только сам профессор Калмыков. Увы, не обладая медицинским образованием, я не умела отличить грозный симптом беды от обычной стариковской причуды — и, вместо того, чтобы бить тревогу, только пожимала плечами…
И допожималась.
В тот день, едва я переступила порог бокса, потрёпанный «Гарри-талмуд» раненой птицей спикировал мне под ноги — и профессор, капризно кривя рот, сообщил, что он, дескать, «не криптограф» и «заниматься дешифрацией» больше не намерен. Хорошо, замечательно, так чего же он от меня-то хочет?! А вот чего: чтобы я присела к изголовью и прочла свои занимательные байки вслух, с выражением. ОК, я повиновалась, хотя с детства ненавижу декламацию. Влад слушал молча, не перебивая, лицо его постепенно багровело; чувствуя, что кризис приближается, я занервничала, машинально поднесла руку к груди, затеребила вкусно пощёлкивающие бусины… и едва сообразила, что делаю что-то не то, как Влад затрясся от злости и, визгливо завопив:
— Я же просил вас, чтобы вы этого не надева-али-и-и!!! —
схватил и со всей силы рванул злополучное украшение; тонкая нить не выдержала, лопнула — и крупные, тяжёлые стеклянные шарики, словно огромные градины, с грохотом посыпались на пол: бом, бом, бом, боммм…
А Влад вдруг разжал пальцы и как-то странно обмяк на подушках. Лицо его, которое я знала досконально, стало вдруг неузнаваемым — настолько, что я чуть стену насквозь не проткнула, отчаянно давя на кнопку «Вызов»; на истошный вой сирены прибежала медсестра — но, едва взглянув на профессора, ахнула… и с криком: — Пойду позову главврача!.. — выскочила из бокса.
«Юлечка, так что же было после того, как рассыпались бусы?» Влад, наверное, сказал бы, что я над ним издеваюсь: он часто жаловался, что я вечно его «подначиваю», «поддеваю», «подъелдыкиваю»; что я, вместо того, чтобы прислушаться к его мудрым советам, «иронизирую», — хотя мне-то как раз ирония не свойственна и даже непонятна, в отличие от него, любящего всласть поязвить над ошибками тех, кто слабее и младше. Но сейчас он не мог ни язвить, ни упрекать: голова его свесилась с подушки, лицо перекосилось и вялый рот, откуда медленно стекала струйка слюны, напоминал отрицательную кубическую параболу, чья правая веточка печально смотрит вниз.
7
Похоже, Влад, не упускавший случая пройтись насчёт «Иванов, не помнящих родства» — под этой укоризненной формулой скрывались скопом все его родные и близкие, — даже не подозревал, до какой степени те его любят. Покуда «старый патриарх» пребывал в относительно добром здравии, нам как-то ухитрялись не слишком досаждать — раз, ну два в неделю, что вполне меня устраивало; но теперь, когда он вдруг оказался при смерти, они постоянно толпились в боксе, галдя, пихая друг друга локтями — крикливые, суетливые люди всех мастей и возрастов. Старшая из них — дочь профессора Калмыкова Мария Владимировна — и попёрла меня со смертного одра, громко, как бы всем в назидание спросив, зачем, собственно, я здесь «тусуюсь»; открыть ей правду у меня — почти как у нынешнего Влада — не поворачивался язык, а путаться под ногами, наглостью и обманом добывая доступ к телу, казалось и вовсе унизительной и глупой затеей.
Дни потому потекли нудные, печальные, полные тоскливой неопределённости; Влад был то ли жив, то ли нет. Чтобы хоть как-то рассеяться, я вновь зачастила к Гудилиным, чей дом, как утверждала тётя Зара, всегда был немножечко и моим. Что ж, гиперболы гиперболами, а я и впрямь нашла здесь некоторое утешение. Общество названого брата словно по волшебству переносило меня в те счастливые и беззаботные времена, когда я и слыхом не слыхивала ни о каком Владе — ну, по крайней мере, не помнила о нём.
Иллюзия была бы, наверное, ещё полнее, если бы… Странно, но сам Гарри очень изменился с тех давних детских пор (и как я раньше этого не замечала?). В нём появилось что-то приторное, слащавое, что-то от падишаха из сказки, сквозившее не только в интонациях, но и в движениях (преувеличенно-ленивых), и даже в манере расставлять фигуры — не по-простому, а как-то томно, с нарочито медлительным сладострастием, глядя на меня в упор маслеными, блестящими в полумраке глазами и загадочно, фальшиво ухмыляясь…
Увы, очень скоро я с грустью обнаружила, что мой брат успел за короткое время растерять все былые навыки — и теперь ему, экс-чемпиону юношеской сборной района, крайне редко удаётся свести партию к ничьей. Более того, меня всё чаще посещало странное чувство, что он не очень-то и стремится к победе. Я предлагала перейти на что-нибудь другое, попроще — ну, скажем, карты или компьютерный бильярд… Но нет. Упорно, раз от разу, Гарри снимал с полки новую нефритовую доску, стоившую бешеных денег, — и я, успевшая за десять лет неплохо изучить повадки брата, постепенно начала догадываться — а вскоре мои догадки переросли в уверенность! — что он снова пытается на что-то мне намекнуть…
Беда в том, что мне никак не удавалось уловить сути намёка. Ну, а любопытство, конечно, разгоралось — и порой, в очередной раз видя, как его изящные пальцы, потянувшись к фигуре, останавливаются на полпути и принимаются танцевать над доской, выписывая таинственные знаки, как бы понятные лишь нам двоим, но рассеивающиеся в воздухе прежде, чем я успею расшифровать их, — я и сама так задумывалась над этой загадкой, что погружалась в какое-то ленивое, полутрансовое состояние, переставая следить за ходом игры и зевая фигуры… Впрочем, Гарри, к его чести, милосердно указывал мне на промах. Однажды, когда я, вот так же задумавшись, совсем уже собиралась сделать ход конём, он перехватил мою руку, успев мимоходом запечатлеть на ней лёгкий поцелуй, и, проникновенно глядя мне в глаза, вкрадчиво и тихо произнёс:
— Осторожнее, Юлечка, осторожнее. Твоему королю шах, —
после чего так тонко, по-джокондовски улыбнулся, что у меня не осталось сомнений: эти слова тоже имеют свой потаённый смысл. Но вот какой?..
Несмотря на то, что все эти прикосновения и улыбки приятно убаюкивали, загадочность моего друга начинала не на шутку меня раздражать. Тут бы мне взять да эффектно смешать фигуры на доске, — но я всегда считала этот жест грубым и недостойным профессионала. Поэтому ограничилась тем, что вырвала руку — и, со стуком поставив коня на место, продолжала размышлять над позицией, время от времени поглядывая на брата. А тот знай себе молчал да загадочно улыбался, — и в какой-то миг я начала склоняться к дикой, но, пожалуй, не такой уж неправдоподобной мысли, что Гарри (на одиннадцатом году знакомства) попросту решил меня соблазнить — и все эти улыбочки и взглядики, как и выражение «твоему королю шах» — ни что иное, как прямой вызов…
Но дальше этого брат не пошёл — и только продолжал обволакивать меня интонациями и вкрадчивыми прикосновениями опытного донжуана.
Было, впрочем, и ещё кое-что: разговоры о любовной магии, которыми Гарри кормил меня всё чаще, так что они уже напоминали навязчивую идею. Верю ли я в любовную магию? (Гарри не любил слова «приворот» — оно казалось ему грубым и каким-то… деревенским.) Нет?.. А в порчу? В проклятие (тут Гарри нехорошо усмехался и его бледное лицо производило несколько судорожных подёргиваний)?.. В это я верила ещё меньше. А в чём, собственно, дело, Гарри, почему ты об этом заговорил?..
В ответ — всё то же выразительное молчание, конвульсивное подрагивание уголков рта, осторожные прикосновения пальцев, медленно ползущих по моей руке вверх, до самого плеча — и дальше, к шее, до затылка, где они начинали нежно перебирать мои волосы; недобрая усмешечка, застывающая на лице, когда оно, наконец, обарывает мучительный тик: — Юлечка, я тебя люблю, честное пионерское, люблю как сестру. Пешечка ты моя…
— Я, значит, пешечка?! — возмущалась я, стряхивая с себя навязчивую братнину руку. — А ты у нас, в таком случае, кто? Король?
— Боже упаси, — неприятно-ласково улыбался Гарри. — Король — фигура слабая, беззащитная. Нет, я отнюдь не король. Вернее, король — не я…
— С кем же, в таком случае, ты себя идентифицируешь? Вернее — ассоциируешь? — я всё больше злилась. — Уж не с ферзём ли?!
— Ну уж нет, — продолжал усмехаться Гарри.
— Так кто же ты у нас?..
Лицо Гарри становилось спокойным и строгим. — Кто я? — переспрашивал он и сам же назидательно отвечал: — Отнюдь не пешка, не король и не ферзь. Я, милая моя, Шахматист…
А как-то раз — вроде невзначай, — а на самом деле после красивейшей, чётко продуманной комбинации, в финале которой Гарри лёгким щелчком перста опрокинул чёрного (своего!) короля навзничь, — он признался, что повысил свою квалификацию, что «дерзает» теперь на то, что умеют лишь немногие, сильнейшие его коллеги-маги: разыгрывать шахматные партии с жизнью и смертью. И вот так же, как ныне повержен этот король… — тут Гарри наклонил доску, и несчастный король, торопливо скатившись с неё, оказался на ковролине, — …вот так же угаснет и некая жизнь — первый страшный эксперимент его, Гарриных, рук… Лицо названого брата было торжественным и суровым, только краешек рта слегка подёргивался.
— Ты что, охренел?.. — недоверчиво спросила я. Гарри устремил на меня томные, печальные, влажные глаза:
— Заговор на смерть, — грустно и просто пояснил он. Затем поднял с полу нефритовую фигурку — и принялся меланхолично разглядывать её на свет бра. Я толкнула его в плечо:
— Очухайся!..
Но он был прав — жизнь его врага и впрямь угасала, утекала сквозь пальцы… В одно смурное утро, когда заранее подкупленная медсестра Лина известила меня, что в боксе не осталось ни одной посторонней души, я, махнув рукой на предстоящий зачёт по телесно-ориентированной терапии, поехала в Центр — навестить Влада; с последнего нашего свидания минула вечность, и втайне я боялась самого страшного — не узнать его при встрече. Но нет, узнала… А ты меня?.. Я тихо позвала его по имени: строгое, бесстрастное лицо чуть шевельнулось, но и проблеска чувства, узнавания в нём не возникло. Взяла за руку: покорные пальцы оказались холодными и гладкими на ощупь, а лицо так и не изменило сосредоточенного выражения.
Глаза — две бусины, сияющие отражённым светом ламп. Удивительно, но, несмотря на эти глаза, эти пальцы, передо мной всё ещё был мой Влад — непохожий ни на кого другого; кто знает, возможно, лишь потому, что мне очень хотелось так думать, это был всё ещё мой Влад, — хотя сам он, вероятно, и не подозревал об этом, летая в неизвестных мне мирах…
Под ногтями черно — где он ими скрёб?.. Села рядом и вычистила специальной палочкой.
Вот на похоронах я своего Влада уже не увидела. Он — кто, собственно? — лежал в гробу весь какой-то навощёный, румяный, с розовыми губами, каких у него никогда не было при жизни — во всяком случае, при моей жизни; целовать его ни в эти губы, ни в гладкое, просторное плато пустого лба я не стала.
Зато Оскар Ильич, которого я накануне вызвала в Москву срочной телеграммой, исправил мой пробел с лихвой. С трудом дождавшись, когда его подпустят к телу, он осыпал дорогое лицо Учителя страстными поцелуями и оросил его слезами; отходить он не желал, и распорядителям церемонии пришлось оттаскивать его под локти. Следом подошел Гарри — он тоже был здесь; целовать не стал, но несколько секунд постоял молча, вглядываясь в лицо профессора так, словно ожидал чего-то; правая щека его недобро подёргивалась. Елизавета Львовна к гробу так и не приблизилась — то ли стремясь сохранить достоинство, то ли потому, что считала свою миссию полностью завершённой, — и всю процедуру прощания простояла в сторонке, прижав к губам чёрный батистовый платок. Ольга Валентиновна, припав к плечу мрачной Людочки, плакала навзрыд… Вообще, народу была уйма — и университетского и всякого; Оскар Ильич, с трудом сдерживая рвущиеся из груди рыдания, поведал мне на ухо, что здесь присутствует не одно поколение калмыковских учеников.
Было тут и семейство Владимира Павловича, которое мне впервые посчастливилось увидеть в полном составе. Дочь — коренастая, полная, энергичная — Мария Владимировна; её муж — высокий, чёрный, с бородкой клинышком — Андрей Николаевич; внучка Верочка — стройная, очень элегантная блондинка с тугим пучком на затылке; её муж Виктор — плечистый, короткостриженый молодой человек, предприниматель. Увидела я и знаменитого Никитку-правнучка: молчаливый, притихший, он боязливо жался к родителям — и, когда я поздоровалась с ним, ничего не ответил — только взглянул снизу вверх не по-детски серьёзными глазёнками; отчего-то мне показалось, что он очень похож на прадедушку.
Гроб как раз начали заколачивать, — и я, не желая слушать сопутствующие этому действу отчаянные вопли и горестный плач безутешных близких, поспешила прочь из торжественно-трагической прохлады церемониального зала на улицу, на волю.
Оставив позади угрюмую территорию больницы, я вступила на тротуар солнечного, шумного, украшенного цветной рекламой проспекта, где вовсю кипела жизнь; под весёлое шуршание проносящихся по весенним лужицам разномастных автомобилей побрела по нему не спеша, размышляя о том, что произошло, и чувствуя, как внутри нарастает что-то новое, неизведанное. Я хотела приучить себя к тому, что Влада больше нет, нигде нет, — но иррациональные радость, восторг мешали мне это сделать. Да, не было больше противного, вонючего старика с дряблой кожей; не было отвратительного маразматика, ежесекундно ковыряющего ржавым гвоздём в моих самых сокровенных чувствах; не было грязного, лицемерного и в общем-то получившего по заслугам почтенного профессора, дважды кандидата наук, автора множества научных трудов и монографий и проч. и проч.; но тот Влад, которого я любила — и ради которого готова была до последнего мига терпеть присутствие этого гнусного, омерзительного старца, — тот Влад не переставал существовать, а, наоборот, был теперь выпущен на волю…
Стоял тёплый, солнечный мартовский денёк; лёгкий ветерок кружил голову, навевая счастливые предчувствия; люди, что встречались мне на пути, никакими усилиями не могли придать своим лицам обычную брюзгливость — и я, проходя мимо, старалась незаметно трогать их кончиками пальцев. Каждое такое прикосновение дарило мне лёгкую электрическую искру. С восторгом, нарастающим лавинообразно, я видела, что все они, как одно лицо, похожи на Влада. Вот Влад — подросток, вот он же — сорокалетний, вот Влад — только-только тронутый старостью. Влад, каким он был бы, решив набрать вес. Влад, слегка облысевший, но всё равно узнаваемый. Влад, изменивший пол, а, может быть, родившийся женщиной… Мне больше не было нужды дожидаться назначенного часа, чтобы увидеть или дотронуться до него: Влад был повсюду…
И я — впервые за свои двадцать с лишним лет! — почувствовала, наконец, что по-настоящему счастлива.
***
На этом можно было бы и завершить мой доклад — уважаемым коллегам, наверное, уже полностью ясна представленная здесь картина успешнейшей психологической адаптации! — но нельзя же не сказать хотя бы несколько слов о тех, кто принимал во мне такое живое участие:
Свадебное торжество, которое мы со Славкой так и не отменили, состоялось, как и положено, в назначенный день, — но я присутствовала на нём только в качестве свидетельницы. Невестой же стала… угадайте, кто? — ну, конечно же, худенькая, белобрысая Ирочка, с которой мой друг сошёлся ещё на ранней стадии ремонта! Вкратце скажу, что праздник удался на славу (на Славу!). Все были довольны — а уж мы-то, стороны любовного треугольника, в особенности: Ирка — новыми обоями, я — тем, что Славка на меня не в обиде, счастливый жених — что венец безбрачия снят с него уже навсегда. Кстати, молодожёны шепнули мне на ушко, что в их семействе скоро ожидается пополнение, — так что я, возможно, стану крёстной матерью малыша…
У Анны тоже всё хорошо. Устроиться на пол-ставки в бюджетную школу она, правда, так и не смогла — зато её без проблем взяли в деканат секретарём на место Людочки, нежданно-негаданно ушедшей в декретный отпуск. Кто будущий отец — угадайте с трех раз… А вот кое-что другое известно абсолютно точно: замдекана Е.Л.Карлова души в Анюте не чает — и прочит её в жены своему старшему сыну Ивану, у которого, как поговаривают в кулуарах, большое будущее.
Гарри сошёл с ума. Он сидит в кабинете трудотерапии психиатрической клиники им. Петровского, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Конь, ладья, ферзь! Конь, ладья, пешка!..» Шутка. У моего названого брата всё по-прежнему благополучно и он даже задумывается потихоньку над темой будущей кандидатской: «шахматная игра как отражение психологических связей в социуме» — как-то так, не помню точно. Вот только целительскую практику пришлось оставить: не очень-то клиенты доверяют лекарю, чьё лицо так и ходит ходуном. Врачу, исцелися сам!.. Но Гарри не бедствует. Месяц назад он пристроился на содержание к одной из своих богатеньких пожилых пациенток — она тонкая, артистическая натура и её очень возбуждает его тик; Захира Бадриевна (только между нами, ладно?) нашептала мне по секрету, что экзальтированная дамочка собирается переписать всё своё имущество на Гаррино имя.
Да, самое-то главное: Оскар Ильич снова живет в Москве!.. На похоронах профессора Калмыкова он встретил бывшую однокурсницу — немного постаревшую, но всё ещё хорошенькую Валечку, которая в студенчестве «Оську» и за мужчину-то не считала, но с тех пор — как она сама с горечью призналась, — у неё произошла «переоценка ценностей». Произошла она, по-видимому, и у дяди, который перестал зацикливаться на Садовом кольце — и спокойно согласился на уютное зелёное Ясенево… Словом, не прошло и месяца, как я снова гуляла на свадьбе — возможно, менее пышной, чем Славкина, зато куда более трогательной, поскольку эти молодожены, знала я, заплатили за счастье несравнимо бо льшую цену.
И последнее. Однажды я села на рыжую ветвь метрополитена и отправилась по незабытому адресу в гости к «агенту номер два». Я и сама не знала, чего хочу от этого визита — меня просто тянуло туда, как убийцу на место преступления, хотелось ещё раз услышать звук зуммера, который запомнился мне резким, дребезжащим, пронзительным и сладким… Добравшись до места назначения, я храбро нажала на крохотный глянцево-чёрный пенек; спустя несколько долгих секунд за дверью послышались шаркающие шаги, замок тихонечко клацнул… и передо мной предстал невразумительный дед в синих тренировочных штанах и обвислой майке, чей затрапезный вид ни при каких условиях не мог ассоциироваться с загадочным незнакомцем. Нет слов описать, как он меня разочаровал; молча повернувшись, я пошла вниз по лестнице, не обращая внимания на летевшую мне вслед сварливую брань и визгливые причитания напрасно потревоженного жильца.
Примечания
¹ «Три вальса… из репертуара Клавдии Шульженко…» — «Три вальса», музыка Александра Цфасмана — стихи Людмилы Давидович и Виктора Драгунского.
² «История О. (как принято выражаться…» — «История О.» — эротический роман Доминик Ори, считается культовой книгой садомазохистов.