1

Знакомо ли вам, коллеги, такое: ждёшь чего-нибудь, ждёшь, а оно бац! — и застаёт тебя врасплох? (Так убегает кофе, стоит на миг отвести глаза от плиты).

Знакомо?.. Ну, значит, вас едва ли удивит, если я скажу, что ничего не ёкнуло во мне при виде высокого старика с густой шевелюрой, заглянувшего в аудиторию как раз в тот момент, когда наша преподавательница семейной психологии Наталья Михайловна — изящная дама-треф с крохотным пучком на затылке — перешла от женского типа оргазма к мужскому, вдохновенно прокричав с трибуны:

— Запишите, ребята, — особенность номер один: первые пять-десять минут после кульминации ему абсолютно всё равно, ЧТО рядом с ним лежит!..

Никто её не слушал. Да, собственно, и слушать-то было некому: унылое ноябрьское утро выдалось на редкость хмурым — и то, что мы, трое четверокурсников, нашли в себе силы хотя бы просто приползти на первую пару, само по себе было грандиозным событием. Я давно забыла ручку на страницах конспекта и теперь, устремив глаза в окно, задумчиво созерцала лаконичный пейзаж: голые ветви тополей на фоне белесого неба — и фрагмент круглой башенки с декоративным поперечным выступом, по которому взад-вперед прохаживаются голуби.

Мои сокурсники… они защитились вчера, и, думаю, уважаемая комиссия их ещё помнит. Даже я при встрече всегда узнаю их безо всякого овеществления. Саша Курский — чудо-богатырь с румянцем во всю щёку, единственный блондин на курсе, — и Аделина Власюк, девушка совсем без волос. Мы её никогда Аделиной не зовём, только Эдиком или Эдичкой. Это ещё с первого дня пошло, после того, как… нет, это по-другому надо рассказывать. Представьте себе: идёт занятие, вы читаете лекцию, всё тихо, только слышно, как поскрипывают о бумагу ручки старательных студентов… и вдруг бах! дверь с треском распахивается — и худое лысое существо с ярко-алым ртом, в маскхалате и «гриндерах» врывается в аудиторию и вопит: «Что, суки, не ждали?! Это я, Эдичка!!!» (Помню, Борис Алексеевич, наш «общий психолог», очень смеялся.) Так она и осталась Эдиком — даже некоторые препы её так зовут.

Итак, в то утро я смотрела в окно, Санёк дремал, уютно пристроив голову на руки, а Эдичка, сосредоточенно закусив губу, играла в тетрис. Когда вошёл старик, все слегка встрепенулись, но тут же, не найдя в нём ничего интересного, вновь вернулись к своим занятиям. Впрочем, седовласого гостя это смутило не больше, чем сомнительная тирада об особенностях его сексуальности. Аккуратно прикрыв за собою дверь, он приятно улыбнулся (то есть насильственно свёл ротовые мышцы в тонкую злую полоску), сострил что-то насчёт того, что мы, мол, нарочно расселись подальше друг от друга — как бы размазали икру по тарелке; затем шагнул к трибуне и, смерив Наталью Михайловну брезгливым взглядом, приказал:

— Уступите место — у меня важное сообщение.

Та умоляюще прижала руки к груди. До перемены осталось всего-то минут пять; может быть, незваный гость посидит на скамейке и немного подождёт?.. Но старик буркнул, что, дескать, торг здесь неуместен: его время — время почтенного профессора, дважды кандидата наук, автора массы научных трудов и монографий — стоит в сто раз дороже, чем время какой-то пигалицы и трёх невоспитанных недорослей, вместе взятых. Тут он досадливо махнул рукой и сказал Наталье Михайловне, глядя на неё снизу вверх и всё-таки высокомерно:

— Ладно, девочка, пойди пока покури.

Бедная «девочка» остолбенела. Терпеть такое при студентах нельзя ни в коем случае — падает авторитет; с другой стороны, пришелец и впрямь в отцы ей годился, о чём говорила хотя бы его шевелюра, серебристая, как новогодний «дождик». Как поступить?.. Но ушлый старец всё решил за нее — и, резво взобравшись на трибуну, просто-напросто спихнул оттуда хрупкую женщину, которая от неожиданности потеряла равновесие и, споткнувшись о деревянную приступочку, сломала каблук; парадоксальным образом это её и выручило — ни о чём больше не заботясь, бедняжка подхватила испорченные туфли и, всхлипывая, босиком выскочила за дверь.

— Итак, — резюмировал старик, слегка поиграв сухими пальцами по ДСП-шной крышке трибуны, — возьмите ручки и запишите: «Метро Сокольники. Психиатрическая больница имени Петровского».

У этой сцены, и так-то неприятной, имеется ещё более тёмная подкладка — приоткроем её нашим гостям. Несколько лет назад Ольга Валентиновна (декан и бизнес-леди) перевела педагогов, желающих работать с практикантами, на сдельщину: теперь сумма, которую те получают из её рук в изящном конвертике, зависит — как шутят сами педагоги — от «количества поголовья в группе». Мудро! Куда только девалась былая флегматичность препов, живущих под девизом «меньше народу — больше кислороду»?! Теперь на факультете каждую осень начинается жестокая гонка — охота за головами, в которой наши почтенные профессора и доценты, осатаневшие от жадности, приобретают поразительное сходство с работниками сферы продаж, а то и с главами политических партий в предвыборный сезон. Особо циничные открывают торговлю «автоматами» (я имею в виду отметки, конечно); более совестливые обходятся грубым, навязчивым самопиаром и сбором компромата на коллег. К этой-то умеренной категории, судя по всему, и принадлежал наш новый знакомец:

— Во-первых, — вещал он, — любой диплом, даже и красный-распрекрасный, это клочок бумаги для отдела кадров и не более того. Настоящими специалистами он вас не сделает. Настоящий специалист — это тот, кто знаком с потаёнными закоулочками и мрачными тупичками человеческого сознания. Я могу помочь вам в этом — если, конечно, вы отважитесь на это опасное путешествие. До сей поры вы знали человеческую психику только, если можно так выразиться, в лицо; пришло время ознакомиться с её изнаночной стороной. Во-вторых…

(Я сидела в каком-то полутрансовом состоянии, мерно покачивая головой, завороженная не столько сюжетом, сколько самой манерой его речи: говорил старик очень медленно, монотонно, тягуче и вместе с тем по-дикторски чеканно — и, приглядевшись, можно было заметить, что сам процесс доставляет ему физиологическое, почти сладострастное удовольствие; казалось, он нарочно длит его, не в силах перестать наслаждаться звуком собственного голоса.)

— …Во-вторых, в клинике вас ждёт не только интересное, творческое задание, но и, — тут он шутливо погрозил пальцем, — бесплатные завтраки и обеды; ну, а если мы понравимся друг другу, то могут быть и ещё кой-какие приятные перспективы…

— Это какие же? — встряла вдруг Аделина (её хлебом не корми, дай только сцепиться с препом); но забавный старик ничуть не смутился:

— Какие? — лукаво улыбаясь, переспросил он. — Ну, скажем… содействие в трудоустройстве — для девчат и справка о психической невменяемости и негодности к строевой — для ребят…

При словах «негодность к строевой» Санёк, вот уже второй год, ко всеобщему сочувствию, бегавший от настигавших его всюду повесток, встрепенулся.

— Клёво! — брякнула Эдик, со стуком кладя тетрис на стол. — Обожаю экстрим. Я вся ваша, сэр.

Я испугалась — вот сейчас профессор, разозлённый её хамством, решит сорвать досаду на мне и спросит что-нибудь вроде: «Ну, а вы?»; представив себе это, я приготовилась к решительному отпору — тёмные закоулочки и тупички сознания совершенно не привлекали меня, я считала, что довольно набродилась по ним в детстве.

Но отбиваться не пришлось — лично до меня старику не было никакого дела. Зато Эдичка неожиданно огребла по полной. Нет, наш почтенный гость ничуть не был шокирован. Он даже, наоборот, разулыбался, показав зубы — неожиданно красивые, белые и ровные; сказал игриво: «О-о-о! Звучит многообещающе!»; сошел со своего постамента, плотоядно потирая руки и бормоча: «Надо же, какие девчонки ко мне намыливаются»; прогулялся меж рядами скамей, остановился чуть сзади Эдички, сидевшей с краю и не успевшей отодвинуться, — и, пока он диктовал нам адрес клиники и свои координаты, рука его, лежавшая на голом черепе «симпатяшки», то ласково его поглаживала, то отбивала пальцами лёгкую дробь; бедняжка скрежетала зубами, но сделать ничего не могла — сама напросилась — и лишь злобно косилась на своих подлых однокурсников, умиравших от хохота, нет чтоб поддержать.

Вернее, от хохота умирал один Санёк, — я лишь делала вид, что умираю, сама же просто прятала в ладонях пылающее лицо; зато потом, когда звонок всё-таки прозвенел, я ещё долго стояла в коридоре, глядя на маячившую вдали, всё дальше, высокую худощавую фигуру с непропорционально большой из-за шевелюры головой, вот-вот готовую вступить в нежно-голубоватый прямоугольник дверного проёма, ведущего на лестничную клетку, словно в недра машины времени из детского кино — шагнуть туда, чтобы бесследно в нём раствориться; но ведь и для меня было далеко не в новинку терять и находить профессора Влада в различных, порой весьма удалённых друг от друга временных точках. Палыч, он же Влад. Калмыков, он же Мастодонт, он же доцент Vlad, мой виртуальный друг… которого я, к стыду своему, даже не успела как следует разглядеть. А, впрочем, у меня ещё будет время, — так думала я, вместе со своими колоритными товарищами направляясь в деканат, чтобы оповестить Елизавету Львовну, замдекана, что мы, трое безалаберных четверокурсников, наконец-то определились с практикой.

2

В назначенное утро я отправилась в клинику. Стояло «пятое время года»: первый лёгкий снежок, обнадёживший нас ещё в начале октября, оказался изменщиком коварным, и жалкая московская травка, давно изжившая самое себя, угнетала взор бесстыдным и печальным зрелищем престарелой наготы. Вдобавок за ночь слегка подморозило — и окаменевшие рыжие газоны, покрытые белесой корочкой, напоминали инопланетный ландшафт. Может быть, ещё и поэтому мой застарелый топографический кретинизм на сей раз достиг апогея — и, выйдя из метро, я добрых пятнадцать минут блуждала по Сокольникам, не понимая, где нахожусь, пока, наконец, наитие не вывело меня к помпезным, чугунным с витиеватым узором воротам, которые профессор Калмыков, заботливо рассказавший нам накануне дорогу, обозначил как «очень красивые».

Они и впрямь показались мне впечатляющим памятником старины; немного портил картину облезлый мотоцикл, который, чуть скособочившись, стоял прямо у входа, напрочь его перегораживая. С риском порвать колготки пробравшись сквозь узкую щель между ним и калиткой, я сразу же увидала упомянутый Калмыковым «яблоневый садик» — два жутковатых несообщающихся пустыря, где торчало несколько одиноких искрасна-черных коряг, грубо обрубленных сверху и по бокам. Чуть дальше виднелись три мраморные скамейки вокруг живописного, но полуразрушенного фонтана — его изображала слегка подгнившая обнажённая с треснутым кувшином на голове. Это и было назначенное место встречи; туда вела узкая дорожка, вымощенная бетонными плитами.

Совестясь своего опоздания, я пустилась по ней бегом — но на полпути сбавила шаг, поняв, что торопиться некуда: благородной серебристой шевелюры — как ни выискивала я её глазами — нигде не было видно, и только две понурые фигурки маячили у фонтана, то сливаясь в одну, то снова расходясь.

Будущие коллеги — когда я, приблизившись, поприветствовала их, — встретили меня довольно мрачно. «Невыспанная» (как она выразилась) и замёрзшая Эдичка — её угораздило одеться весьма легкомысленно: сквозь мешковину брюк просвечивала кожа, косуха была наброшена поверх маскировочной майки, а кепочка еле прикрывала голову, — нервно зевала; она пожаловалась, что беспокоится за свой «Урал-90» — тот пришлось оставить за воротами, и как бы его не увели. Я успокоила её чем могла, но выражение Эдикова лица не стало от этого радостнее. Взгромоздившись с ногами на мраморную скамью, она достала из кармана пачку «ЛМ» и мрачно закурила.

Подошел меланхоличный Санёк. Не успев поздороваться, он с надеждой спросил, не прихватила ли я из дому бутербродика там или яблочка, — но, получив отрицательный ответ, сник и досадливо сплюнул на грязноватый бетон дорожки.

После этого все надолго замолчали; пытаясь хоть как-то разрядить с каждой секундой всё более тягостную атмосферу, я указала своим однокурсникам на фонтан, где красовалась гипсовая статуя — дама уже далеко не первой молодости: местами позеленевшая, изгаженная птицами и облупившаяся, она таила в себе нечто печальное и зловещее, что, на мой взгляд, придавало ей особую, надчеловеческую, завораживающую красоту.

— Памятник Шизофрении, — бросила Аделина, пустив губами плотное дымовое колечко.

Только тут я поняла, что мои однокурсники уже втайне раскаялись в своем выборе; да и что греха таить, место нашей практики, если как следует оглядеться, и впрямь было не из весёлых.

В сущности, тот небольшой пятачок, где мы сидели сейчас, вполне можно было бы назвать уютным и даже милым: образ низких мраморных скамеек вокруг фонтана так и просил напеть в качестве саундтрека какой-нибудь старинный, наивный, выглядывающий из девятнадцатого века романс — и, думается, весной, когда яблони, зацветая, сменяли угрюмый облик на романтически-игривый, тихий садик при клинике становился идеальной декорацией для отдыха и прогулок. Но легкомысленное настроение тут же прошло бы у любого, кто вгляделся бы за его пределы, вдаль, где стояли два корпуса психиатрической лечебницы, отделённые друг от друга узкой асфальтовой дорожкой. То ли из-за их гнусного грязно-рыжего окраса, то ли потому, что оба они были стары и обшарпаны, то ли ещё почему, но вид их навевал до ужаса гнетущее чувство — сразу становилось ясно, что Мастодонт был прав: ни о какой «позитивной шизофрении» и речи быть не может, безумие — это тяжкая болезнь и не приведи Господи оказаться тут — ни тебе самому, ни кому-то из знакомых или родственников. А мы пришли сюда по доброй воле…

Те же мысли, очевидно, мучили и моих однокурсников: с каждой минутой их бледные, с сизыми пятнами лица становились всё печальнее. Унылый Санёк с тоскливой злобой пинал ботинками основание скамейки. Аделина молча курила и, капризно складывая губы, пускала кольца — очень красивые, нежно-пепельные, причудливо извивающиеся в воздухе; мне было страшно жаль, что они так быстро рассасываются, не давая возможности как следует оценить красоту и многообразие их форм.

Внезапно их зыбкую вереницу пронизала тонкая, острая дымовая струйка — и Эдичка, ловким щелчком отбросив окурок, возгласила:

— Опа! А вот и наш старый хрен прётся!..

Я, вздрогнув, обернулась.

И впрямь, со стороны корпусов к нам двигалась одинокая тёмная фигура; вот только Эдиково определение ей не очень-то подходило — на мой взгляд, зрелище было весьма величественное. Надменно приподняв голову, Калмыков шествовал по гладкой бетонной дорожке — важно, чинно, гордо; высокий, статный, издали он казался гораздо моложе, чем вблизи, и у меня вдруг отчего-то захватило дыхание. Длинный тёмно-серый плащ чуть развевался от ветра, а серебристую шевелюру скрывал модный в том сезоне головной убор — кожаная кепка-«жириновка». Переведя взгляд на однокурсников, я заметила, что они тоже взволнованы — правда, совсем по другой причине. Первым не выдержал Санёк: слабо взвыв, он ринулся старику навстречу, — но тот ещё издали замахал руками, как бы призывая нас оставаться на местах, и мой продрогший коллега, вернувшись с полдороги несолоно хлебавши, разочарованно плюхнулся на скамейку подле Аделининых «гриндеров». Я присела рядом, и бедняга тут же инстинктивно прижался ко мне бедром.

— Что, замёрзли небось?.. — участливо спросил Владимир Павлович, приближаясь к нам всё той же медленной, чеканной, величавой походкой; в его вопросе мне почудилось лёгкое злорадство. И впрямь, лукаво глядящая из-под ворота калмыковского плаща светло-серая, плотная, грубой вязки шерстяная полоска говорила о практичности нашего шефа, одевшегося, в отличие от своих безалаберных подопечных, по сезону.

Доверчивый Санёк, принявший его тон за чистую монету, скорчил жалобную физиономию и закивал головой, — зато Аделина, неподвижно, словно сфинкс, восседавшая на мраморной круглой спинке скамьи, не удостоила старого добряка и взглядом, продолжая внимательно рассматривать некую точку в пространстве яблоневого садика. К счастью, профессора Влада эта демонстрация ничуть не смутила:

— Минуточку внимания, — очень миролюбиво попросил он. — Прежде чем мы войдём в эти негостеприимные стены, я хотел бы кое-что вам сообщить — так сказать, провести маленькую политинформацию…

Ещё несколько секунд он прогуливался перед нами взад-вперёд, заложив руки за спину, с озабоченным видом закусив губу и рассеянно шаря глазами по бетонной дорожке — как бы в поисках нужных слов.

— Вам, должно быть, известно, — наконец, начал он, — что между психиатрами и психологами испокон веку существует подспудная, но непримиримая вражда. Первые, как представители медицины — то есть науки, изучающей грубую плоть, — стоят на закоренело-материалистических позициях и каждое заболевание пытаются объяснить и вылечить с точки зрения физиологии; вторые же отводят главную роль психике — то есть, по сути, душе. И никто не хочет уступить другому первенства — таков уж ортодоксальный научный мир. Хотя ситуация, конечно, глупейшая: два, в общем-то, смежных лагеря враждуют, когда гораздо продуктивнее было бы объединить силы и напасть на болезнь сразу с двух сторон — изнутри и снаружи. Вы со мной согласны?..

Никто не стал торговаться: где-то впереди нас ждала уютная тёплая комната, а то и — чего доброго! — обещанный бесплатный завтрак. У Санька, сидевшего рядом со мной, громко заурчало в животе.

— По этому поводу, — неторопливо продолжал рассказчик, — есть хороший анекдот; он уже достатоШно бородатый, так что кто знает — молчите. Короче, лев, царь зверей, решил провести перепись населения. Созвал всех животных на Главную поляну: «Пусть, — говорит, — умные встанут справа от меня, а красивые слева». Ну, разделились звери; одна обезьяна никак не может определиться — всё бегает туда-сюда, туда-сюда… Лев спрашивает: «Ты что, обезьяна, мечешься?» А она встала перед ним, уперла руки в боки и спрашивает: «А мне чего — разорваться, что ли?!»

Тут, к моему изумлению, Калмыков, дотоле сохранявший строгое лицо и осанку, закинул голову назад и громко, визгливо захохотал; ещё несколько секунд он не мог успокоиться, сгибаясь пополам, корчась и задыхаясь:

— Вот и я, — наконец, сумел выговорить он, — вот и я, как эта обезьяна!.. Защитил две кандидатские диссертации: по медицине — и по психологии!.. О-ха-ха-ха!!!

В следующий миг он совладал с собой и, вновь посуровев, заметил: мол, юмор — это, конечно, замечательно, однако серьёзности момента снижать отнюдь не стоит. Мы — так сказать, молодая научная поросль — пришли сюда с очень важной миротворческой миссией: соединить несоединимое хотя бы в пределах отдельно взятой клиники. Цель наша состоит в том, чтобы, в течение полугода изучая пациентов, разработать свою версию возникновения их заболеваний — уже с психологической точки зрения, — исходя из предпосылок, заложенных в самой личности больного, которые мы, без пяти минут дипломированные специалисты, должны будем без труда обнаружить с помощью тестов, бесед и наблюдений.

— Задача ясна? Не очень я вас напугал? Смотрите, ещё не поздно отказаться!..

Все подавленно молчали. Не сомневаясь больше в нашей благонадёжности, старик пригласительно махнул рукой — и выводок утят, снявшись с места, послушно двинулся за экспериментатором.

Мы прошли мимо облезлого грязно-рыжего корпуса, из окон которого то там, то здесь высовывались, гнилозубо ухмыляясь на нашу троицу, странные, опасные на вид существа; с нашим поводырём они, впрочем, здоровались очень уважительно, даром что тот не отвечал на их приветствия, шествуя впереди нас твёрдым шагом, высоко задрав подбородок. Следом, зябко поводя обтянутыми кожей плечами, шла Эдик; за ней тащился Санёк, слегка пошаркивая и на каждом шагу боязливо озираясь по сторонам, — видимо, прикидывал, не окажется ли это зловещее место хуже любой казармы?.. В хвосте плелась я, погруженная в свои грустные мысли: предметом их был некий диагноз, который — если бы мне повезло чуточку меньше — вполне мог бы сделать это унылое заведение моим вторым домом…

С опаской вступили на крыльцо, где, сидя рядом с грязными вёдрами, дымили трое в клетчатых пальто поверх халатов; миновав их, оказались внутри корпуса, где нас ждал долгий, сумрачный, зловещий лабиринт зеленоватых коридоров и лестниц; проплутав по нему минут пять (я уже начинала сомневаться, знает ли сам-то наш руководитель, куда идти?), остановились у двери с табличкой «Трудотерапия». С проклятиями пошарив по карманам, старик, наконец, извлёк оттуда гроздь ключей и, отперев комнату, впустил нас внутрь.

Помещение, где мы очутились, напоминало зал какого-нибудь кафе или небольшого ресторанчика, и я тут же проследила ассоциативный ряд: круглые столики, предназначенные, как объяснил профессор, для занятий общественно-полезным трудом, были расставлены точь-в-точь как в «Пси», — а в торце расположилось нечто вроде широкого низкого подиума, чей устеленный ковролином пол (как мог бы предположить, скажем, Гарри) по вечерам утаптывают, разогревая публику, эстрадные артисты. Мысль эта неожиданно развеселила меня, и я улыбнулась. Оглянувшись на однокурсников, я увидела, что те тоже приободрились. Аделина, присев за угловой столик, поинтересовалась, можно ли курить, — и, не дожидаясь разрешения, смачно задымила, стряхивая пепел в пустую сигаретную пачку.

Рядом притулился озадаченный Санёк. Голод сыграл с беднягой злую шутку: решив, что нас и впрямь тут будут кормить, он нетерпеливо барабанил крупными пальцами по голой столешнице; увы, нигде не было видно ни барной стойки, ни даже скромного раздаточного окошечка. Вконец отчаявшись, Санёк с досадой стукнул кулаком по ни в чём не повинной ДСП-шной доске.

— Официант, меню! — не выдержала Эдик, с интересом наблюдавшая за мимикой соседа; пока доживала свой век вонючая «элэмина», она успела вконец освоиться и обнаглеть. Санёк испуганно пнул её под столом ногой. Но Калмыков и тут не рассердился, а добродушно рассмеялся и заметил, что и ему эта комната напоминает одну уютную кафешку, где они любили сидеть с покойной женой, — но это всего-навсего мираж утраченного прошлого: столовая тут и правда есть, но она в соседнем корпусе и откроется только в 12.00…

Аделина расхохоталась: бедный Санёк, чьи губы только что непроизвольно и жадно шевелились в такт речам профессора, на этих словах тихо застонал от разочарования — и упал головой на стол.

В тот день, говоря образно, хлеба мы так и не получили — зато зрелищ было хоть отбавляй. Номером первым шла экстравагантная, густо загримированная пожилая брюнетка в цыганистом халате; ёрзая на расшатанном венском стуле, она охотно делилась с нами своими горестями. Лечь в клинику её уговорила дочь, «хорошая девочка, но немного нервная», которой почему-то не нравилось, что мама по ночам громко поёт, аккомпанируя себе на фортепиано (Санек и Эдичка тихо захихикали), и особенно — «Три вальса», лучший, любимый ностальгический хит из репертуара Клавдии Шульженко.¹ Тут она одёрнула на коленях халат, выразительно откашлялась и в наступившей тишине действительно запела:

«Помню первый студенческий бал,

Светлый, праздничный актовый зал,

Помню голос, такой молодой…» —

Голос у неё оказался пронзительный, но довольно приятный и чистый; за неимением инструмента она с силой ударяла растопыренными, чуть согнутыми пальцами по коленям:

«…Что? Да-а. Что-о?.. Нет!

У Зины — красивые руки?!

Тридцать пять ей?!! Это бред,

у неё уже внуки!!!

Как это, как это я не права?

Я и не думаю злиться!..» —

Напрасно она так, подумала я. Конечно, исполнение хорошей песни — пусть даже «а-капелла» — и впрямь слишком ничтожный повод для того, чтобы упечь человека в исправительное заведение; но вряд ли стоило лишний раз провоцировать будущих специалистов, которые в этот миг, сами того не подозревая, являли собой картину глубочайшего горя — стол трясся, как на спиритическом сеансе. К счастью, певице было на это наплевать. Песня «Три вальса», как знают любители ретро, построена, в основном, на диалогах — диалогах постепенно, куплет за куплетом, стареющей героини и её верного спутника жизни (чей голос, впрочем, до конца остаётся за кадром):

«- Что?.. Да. А?.. Не-ет,

Профессор, ты вовсе не старый!»

— а у пациентки, как на грех, оказался недюжинный актерский талант («демонстративная акцентуация», машинально отметила я), и пела она очень старательно, со всем богатством интонационных оттенков, местами слегка переигрывая, — так что я всей душой сочувствовала симпатичной пиковой даме, так глупо загремевшей в дурку за любовь к искусству.

— Ах, как кружится голова! — с пафосом распевала она, всё яростнее стуча руками по коленям, — как голова кружится!!!

Тут Санёк с Аделиной, не в силах больше выносить пытки юмором, заржали в полный голос; руководитель злобно покосился на них и закричал:

— ДостатоШно, достатоШно, спасибо!..

Песня оборвалась.

— Вам что же, Владимир Палыч, не нравится, как я пою?! — надрывно, со слезой в голосе спросила пациентка.

Точно с такой же фальшиво-драматичной интонацией говорила и шульженковская героиня в возрасте последнего куплета — видно, певица не совсем ещё вышла из роли. Калмыков попытался было её успокоить — дескать, очень нравится, но, видите ли, регламент… — и он выразительно постучал пальцем по запястью. Но сделал только хуже: ахнув, бедняжка закрыла лицо руками и затряслась в судорожных рыданиях.

— Ну, ну, милая, — наклонился к ней старик. — Ну же, достатоШно. Вы сегодня прекрасно пели. Ну, достатоШно, достатоШно…

Постепенно женщина успокоилась, размякла, повеселела; достала из кармашка носовой платочек, утерла чёрные слёзы и, в последний раз ударив по подолу, словно беря финальный аккорд, громко, с вызовом сказала:

— Трям-трям!!! —

после чего с достоинством поднялась, красивой, лёгкой, чуть вихлястой походкой сошла со сцены и, послав зрителям воздушный поцелуй, как ни в чём не бывало скрылась за дверью. Избавленный от нужды сдерживать чувства зал восторженно взвыл. Особенно ликовала Аделина, крича, что берёт «эту тётеньку» себе — давно, мол, она так не ржала; профессор довольно кисло заулыбался, но, в который раз не устояв перед Эдиковым обаянием, дал добро.

Затем пришел и наш с Саньком черёд. «Единственный среди нас джентльмен», как язвительно выразился Калмыков, взял под свое крыло тоже «джентльмена»: трагически тряся седыми патлами, беззубый злобный дед в синем спортивном костюме хриплым шёпотом предупредил, что комната, где мы сейчас сидим, на самом деле газовая камера — здесь уничтожают пациентов, неугодных властям. «Вон, видите, — указал он корявым пальцем куда-то вверх, — трубка торчит?..» И впрямь, под потолком «душегубки» виднелось нечто, похожее на выхлопную трубу.

Мне досталась бесцветная толстуха в очках, таких сильных, что глазки за ними казались крохотными; она как-то сразу понравилась мне своей застенчивостью — а также тем, что единственная из всех обошлась без мелодраматических эффектов, назвав только имя (Ольга) и возраст (сорок два). Я сразу почувствовала в ней что-то близкое себе. Но профессор сказал, чтобы я не обольщалась: работать с ней, предупредил он, будет ой как непросто — если вообще удастся её разговорить. Молчит она не из соображений хорошего вкуса и такта, а потому, что страдает шизофренией с симптоматическим бредом преследования в очень острой форме.

3

История О.² (как принято выражаться в нашем узком научном кругу) становится интересной где-то после её сорока лет. До этого, если верить близким, никаких особых странностей за ней не водилось — ну разве что слишком тревожная любовь к матери, но ведь это вроде бы даже хорошо. Ольга так боялась оставить старуху без присмотра, что уволилась с престижной работы (она была учительницей в дорогом лицее, дети её обожали!) и стала надомницей, научившись вязать крючком ажурные шали: конечно, она сильно потеряла в деньгах, зато теперь могла не отходить от «мамулечки» ни на шаг.

Но вот однажды вредная старушенция, у которой была такая игра — демонстративно оскальзываться на кухонном линолеуме или кафеле ванной, пугая дочь до смерти, — добилась-таки своего, неожиданно для себя самой рухнув посреди прихожей и сломав шейку бедра. Когда её не стало, Ольга, на полном серьёзе считавшая себя убийцей, не покончила с собой только потому, что как раз в те дни брат с женой собрались в отпуск и не с кем было оставить маленького племянника (которому, может, и стоило бы жабу подложить, чтоб не изводил добрую тётю разными мелкими пакостями — Ю.С.).

Давние, ещё по лицею, подруги — дамы не бог весть какой тонкой душевной организации — в один голос учили Ольгу «наслаждаться свободой», что в их понимании значило удариться в грубый разврат. Несчастная, никем не понятая О. вскоре устала объяснять им очевидное; загнала всех, кого могла, в чёрный список, да и сама всё реже выходила из дому.

В какой-то момент она начала ловить себя на чувстве редкостного, никогда прежде не испытанного блаженства, причины которого сперва не понимала, и лишь потом до неё дошло, что это — одиночество; осознав это, она ещё долго с ужасом корила себя за невольное предательство. И вот тогда-то, кажется, и началось то странное, что стало началом её болезни.

Время от времени Ольга будто бы ощущала на себе чей-то пристальный взгляд — зоркий, оценивающий и, пожалуй, недружелюбный. Это случалось всё чаще и в конце концов дошло до того, что она почти физически чувствовала, как невидимые щупальца шарят по её телу. Будучи натурой впечатлительной, она поначалу решила, что за ней таким образом присматривает покойная мать, — что само по себе и неплохо. Получалось, что «мамулечка» по-прежнему живёт где-то рядом, а если как следует напрячь воображение, то с ней можно даже перемолвиться словечком…

Но вскоре Ольге пришлось отказаться от этой благостной иллюзии. Невнятное бормотание, которое преследовало её днём и ночью, едва ли могло принадлежать матери: у той голос был, чего уж там, визгливый, а этот — низкий, басовитый… одним словом, мужской. Вслушиваясь, Ольга научилась различать даже два голоса — бас и баритон. Со временем к ним присоединился ещё и тенор… Силясь понять причину странного явления, Ольга напрягала слух до предела; может быть, поэтому навязчивое бормотание становилось все отчётливее и вскоре Ольга начала разбирать отдельные слова, а затем и целые фразы. Поначалу это даже забавляло её, как всегда забавляет подслушивание чужих разговоров, но как же она испугалась, когда однажды услышала: «А вы знаете, что она до сих пор девственница?» (и ещё много такого, чего она так и не решилась повторить даже главврачу — там были очень интимные подробности.) Так значит, это не она подслушивает, а за ней подглядывают — подглядывают мужчины!.. Но кто они, эти наглецы?.. Зачем наблюдают за ней?.. И где прячутся?..

Некоторое время Ольга грешила на соседа. К нему и впрямь часто заходили друзья пропустить рюмашку-другую, — и весёлые голоса, долетавшие с лестничной клетки, в какой-то момент показались ей знакомыми; она даже хотела вызвать милицию, но что-то остановило. И недаром. Вскоре говорливые бас и баритон стали сопровождать её повсюду — и в магазин, и в сберкассу, и даже в берёзовую рощу близ дома; бедная Ольга вся извертелась, пытаясь их обнаружить. Как бы не так!..

С каждым днем голоса делались громче, а реплики — оскорбительнее. Сначала мужчины глумливо комментировали каждый её шаг («О-о, пошла дура!»), затем принялись с мерзкими смешками обсуждать внешность («Н-да, ну и морда у неё… — Да что морда? Задница зато гляди какая!»), а ближе к осени до того обнаглели, что начались прямые указания («Разденься догола!» «Улыбнись вон тому парню, улыбнись, улыбнись ему, хи-хи-хи!»). Разумеется, Ольга изо всех сил старалась их игнорировать — пусть хоть круглосуточно звучит в ушах назойливая матерная брань! — но в мозгу забрезжила догадка. Ну конечно, никакие это не соседи… И милиция тут не поможет… Забирай выше…

Тут всё стало на свои места. Конечно, для них нет ничего невозможного, они прекрасно оснащены технически — тут тебе и приборы слежения, и подслушивания, и дальнего и ночного видения, и рентген, и спутниковая связь; а ведь она, Ольга, и раньше слышала — только почему-то не обращала внимания, — как жужжат в одежде вшитые туда «жучки» (она представляла их себе в виде крохотных, в миллиметр длиной, металлических букашек) и как тенор — ей почему-то казалось, что он главный во всей троице, — тихо выкликает: «Роза, роза, я тюльпан! Приём!..»

Когда неделю спустя брат зашёл к Ольге по какому-то мелкому делу, то не поверил своим глазам. Сперва он просто решил, что попал не вовремя и Ольга не одна — так странно беззвучно, на цыпочках, ощупью перемещалась она в тесном пространстве прихожей, погружённой в кромешный мрак; но, когда он попытался пробормотать извинение, сестра одёрнула его: «Т-с-с!» Шёпотом, приблизив губы к его уху, она объяснила, что он должен вести себя осторожно — квартира просматривается и прослушивается со всех сторон. Да и вообще зря он пришёл — теперь тоже попадёт под колпак…

Вернувшись домой удручённый, он рассказал обо всём жене, которая даже не сразу поверила в такой ужас. Ещё долго думали они-думали, как поступить, смекали-смекали. Как уговорить Ольгу лечиться?.. Наконец, кому-то из них в голову пришла гениальная мысль. Ни в чём не противоречить, не разубеждать, а просто сослаться на старую добрую российскую традицию — испокон веку люди, спасаясь от преследований «госужаса», находят себе укрытия в уютных палатах психиатрических клиник. Ольга как человек образованный (ну уж Мастера-то с Маргаритой мы все читали!) сама прыгнет в кузовок.

И что же вы думаете? — так всё и вышло. В сущности, эти два технаря были готовыми психологами — хоть сейчас в наш вуз преподавать!

Чего никак не скажешь обо мне. Владимир Павлович был прав: чертовка О., с виду сама кротость, оказалась мне не по зубам! Изворотлива она была до жути. На все мои коварные, заковыристые заезды отвечала коротко «да» или «нет», если только не пожимала плечами, — а то и вовсе имитировала кататонический ступор, уставляясь на подол замызганного халата. Не спасало и тестирование — палочка-выручалочка начинающего психолога. В анкетах и опросниках Ольга ставила унылые прочерки; там, где нужно было выбрать один из трёх вариантов ответа, ей, конечно, некуда было деваться, но при обработке результатов «коэффициент лживости» неприлично зашкаливал; на мою просьбу изобразить на листе фантастическое животное она заявила, что не умеет рисовать (лгала, училка!), — а когда я предложила ей ассоциативный тест «Пятна Роршаха», оказалось, что картинки эти больше всего напоминают ей… чернильные кляксы.

Но вот тут-то она и прокололась. Вынужденная скрести по сусекам, я сразу сделала вывод, что она всё ещё втайне тоскует по своему учительскому прошлому — прошлому, отнятому у неё давящей матерью, — а, стало быть, имеет все основания, чтобы неосознанно, скрываясь от себя самой, радоваться её смерти; это порождает в ней чувство вины, за которым следует страх наказания, отсюда и бред преследования…

Эти смутные выкладки немало выручили меня на грянувшем вскоре судилище, где Калмыков, величественный и грозный, как Нептун, в своей язвительной манере пройдясь по «супернаивности» моих выводов, всё же поставил меня в пример будущим коллегам, чьи дела, оказывается, шли и того хуже. Эдичка жаловалась, что всё никак не может систематизировать вселенский хаос разноречивых данных, ежедневно, ежечасно вываливаемых на неё говорливой пациенткой, — а Санёк запальчиво крикнул, что, мол, вообще сомневается в том, что его подопечный болен, зато с каждым днем всё больше опасается жидомасонов и сионистского заговора, — и глянул на профессора с ненавистью.

Ободрённая тем, что единственная из всех сохранила лицо, я некстати расслабилась и переключилась на другое лицо, которое тоже не прочь была сохранить для себя — так оно меня интересовало; испытанный приём сработал моментально, подкинув прочную ассоциацию — яблоко гольден, старое, лежалое, морщинистое, но ещё вполне аппетитное; точно такое я нынче утром обнаружила в холодильнике и кинула в сумку, чтобы съесть в перерыв. Не удержавшись от соблазна, украдкой извлекла жалкую копию на свет, чтобы сравнить с оригиналом, — на что последний, к моему стыду, отозвался сухо и крайне едко:

— Вы проголодались? Кафе-бар «Ласточка» за углом работает круглосутоШно.

Я испуганно спрятала плод обратно — и до самого финала больше не высовывалась со своими изысканиями. Но что происходит? Как объяснить, что личность руководителя занимает меня куда больше, чем Ольгин психологический портрет? Неужели я до сих пор вижу в этом седом, костистом, занудном и не слишком-то доброжелательном старикане моего давнего друга — потерянного, но не забытого, виртуального, но — пусть он и не подозревает об этом — такого близкого?.. Неужели до сих пор тоскую по нему?.. Нет…

4

Зима всегда была для меня тяжёлым временем: окружающие, и так-то не балующие взор внешними различиями, вдруг словно окукливаются, окончательно теряя индивидуальные признаки, их разномастные головы надежно прячутся под капюшонами, кепками, а то и шапками из натурального меха; эти шапки, жутко неудобные на вид, я особенно не люблю — против них никакое овеществление не помогает. Есть они, конечно, и у моих родителей — кажется, они называют их «колонок», — и подчас я глупейшим образом попадаю из-за них впросак.

Так случилось и на сей раз, когда в нашу дверь вдруг позвонили, и я, прошлепав к ней полусонная — прямо как была, в трусах и растянутой футболке, — углядела сквозь глазок мужскую фигуру в знакомом «колонке», из-под которого не менее знакомо поблескивали круглые очки. Решив, что папа, по-видимому, забыл ключ, я поспешно впустила его в прихожую… и каков же был мой ужас, когда отец снял мокрую шапку и на короткий страшный миг мне показалось, что его голова, много лет назад бесповоротно облысевшая, каким-то образом успела всего за одну ночь зарасти буйной рыжей курчавой шевелюрой!.. Лишь в следующую секунду, заметив у него в руке характерный чемоданчик, я сообразила, что это всего-навсего дядя Паша, сантехник из нашего ЖЭКа.

Откуда он взялся? Мы его не вызывали. Недоразумение разъяснилось чуть позже, когда из спальни неохотно выползла заспанная мама. Оказывается, в ЖЭК позвонила от нашего имени соседка сверху, у которой с моим отцом был неудачный роман: месть — кстати сказать, весьма изощрённая — заключалась в непомерной скрупулёзности специалиста, которому мы так и не смогли доказать, что произошла ошибка, и который ещё добрых полчаса скитался по квартире, проповедуя нам осторожность и миллиметр за миллиметром прощупывая трубы в поисках несуществующей протечки.

«Колонковая» эпопея на этом не заканчивается. Часом позже я вновь увидела его на остановке, куда присеменила с большим опозданием — задержал-таки, проклятый спец, а, кроме того, стояла жуткая гололедица! — но на сей раз шапке-обманщице не удалось ввести меня в заблуждение: слишком высок был её нынешний владелец, мой папа куда приземистее. Туда-сюда, туда-сюда, то и дело ёжась, притоптывая и потирая покрасневший нос… бедняга, даже длинное драповое пальто его не греет. Интересно, давно ли он дожидается? Если да, то, может, не стоит рисковать, а лучше разок проехаться в ненавистном, вызывающем приступы клаустрофобии, зато тёплом и надёжном метро?.. Я вновь засеменила вперёд, стараясь не поскользнуться, но вдруг застыла на месте, поняв, что передо мной — ни кто иной, как профессор Калмыков!..

Нет, сама по себе эта встреча вовсе не была удивительной: дядя Ося ведь рассказывал мне о нашем близком соседстве, — да и где ж ещё и жить пожилому профессору, если не в одном из старых московских двориков. Поразило меня другое. Каким-то непонятным образом я узнала его в лицо, — несмотря на то, что яблоко гольден, на две трети скрытое шапкой и шарфом, из-за холода слегка изменило оттенок, а вместе с ним и сорт: нос слегка покраснел, губы полиловели, на щеках появились сизые пятна. Коринка?.. Королёк?.. Нет, скорее, антоновка — уж больно кислым было выражение профессорского лица.

Или это не он?.. Единственный способ как-то проверить это заключался в том, чтобы всё-таки подойти и поздороваться. Калмыков — если это, конечно, был он, — сухо кивнул, тем самым отчасти подтвердив своё тождество, и тут же вновь забыл о моём присутствии, отчаянно затопав ногами и захлопав перчаткой о перчатку.

Тут, на наше счастье, вдали, за хитросплетением ветвей, красиво припорошенных снежком, затрещало и заискрило — и в тот же миг из-за поворота выползла долгожданная жёлтая, рогатая, круглоглазая гусеница; глаза старика тоже округлились, — а секундой позже, когда Калмыков (я все-таки решила считать, что это он!) разглядел на лбу трамвая заветную буковку «А», в его мимике появилось что-то сладострастное: похожая гримаса обычно вылезала на лице Гарри, когда он рассказывал мне о своих самых грязных любовных похождениях. Выражение физиологической радости и предвкушения удовольствия, которое вот-вот должно было доставить старику мягкое сиденье и уютное тепло вагона, вдруг сделало лицо профессора настолько живым и подвижным, что мне никак не удавалось чётко сфокусировать на нем взгляд — так бывает во сне, когда пристально смотришь на какой-то предмет, а он вдруг начинает неудержимо и причудливо изменяться, и ты никак не можешь понять, что перед тобой — вольтметр, пепельница или колодыр.

Меж тем наш «А», наконец, добрался до остановки и двери его гостеприимно разъехались. С достоинством придерживая длинные полы пальто — на которые я иначе могла бы ненароком и наступить, — профессор поднялся в салон и уверенным шагом направился к тому единственно пустующему местечку, что развернуто на 90° и предназначается для престарелых и инвалидов. На меня он по-прежнему не обращал внимания, и внезапно я сообразила, что он просто-напросто не узнал свою практикантку. Это уязвило меня — вообще-то я привыкла к обратному: стоит мне выйти в коридор или спуститься в холл к стенду с расписанием, как люди, абсолютно мне незнакомые, кидаются на меня с радостными криками: «Юлечка, Юлечка!» — и давай тискать и тормошить. А вот теперь я сама оказалась на месте человека, которого не узнали в лицо, — и ощущение, надо сказать, было не из приятных. Зато профессор, как ни в чём не бывало, уютно устроился на сиденье — и, сняв шапку (да! под ней оказалась слегка примятая, чуть взмокшая, но всё-таки заметно густая серебристая шевелюра!), блаженно прикрыл глаза, как бы разрешая мне бродить взглядом по его удивительному лицу сколько душе угодно.

В пути нас ждало маленькое приключение. На «Яузских Воротах» в салон, чертыхаясь и матеря каждую ступеньку, забрался инвалид — пьяный расхристанный старикан в потрёпанном ватнике; суковатая клюка крепилась к запястью обрывком засаленной верёвки, растрёпанные космы кое-где слиплись в черные колтуны, а лицо было всё в ссадинах — очевидно, несколько минут назад несчастный хромец потерпел поражение в неравной битве с гололедицей. Тяжко, с присвистом дыша, злобно бормоча что-то под нос, старик поковылял вдоль салона, ища свободного места; так ничего и не нашёл, остановился подле дремлющего Калмыкова — и начал хрипло ругаться, размахивая руками: грубо обструганная палка так и ходила ходуном — взад-вперёд, взад-вперёд…

Тут мне (стоявшей чуть поодаль и с интересом наблюдавшей сцену) вдруг пришло в голову, что эти двое, спящий и бодрствующий, до жути похожи друг на друга — не только ростом и комплекцией, но и статью, и даже характерной брюзгливой мимикой; вот только шевелюра новоприбывшего (густотою, если вглядеться, не уступившая бы Владовой!), утратив цвет и форму, превратилась в замызганную, раскисшую мочалку — но, если её как следует промыть, а самого старикашку подлечить и приодеть, сходство будет разительным. Так почему же, спросила я себя, израненное лицо инвалида кажется мне тем не менее стандартным, абстрактно-стариковским, тогда как лицо Калмыкова, морщинистое, но ухоженное, изумляет конкретностью, уникальностью, чьей сути я, однако, всё ещё не могу уловить?.. В чём же разница?.. В чём?.. Если бы подойти поближе… я могла бы… я, наверное, могла бы…

Внезапно инвалид, всё это время злобно бормочущий что-то бессвязное, замолчал и уставился прямо на меня; в следующий миг его красные, воспалённые глазки злобно сверкнули, суковатая палка вновь заходила ходуном — и он, угрожающе матерясь, двинулся в мою сторону. Спасло меня только чудо. В элегантной даме в мехах, сидящей чуть поодаль, вдруг заговорила совесть — чувство вины тож, — и она, секунду помедлив, встала, уступая старику место; тот заворчал было, досадуя, что его сбивают с толку, но, поразмыслив, сдался и с кряхтением опустился на сиденье.

Я не могла сдержать облегчённого вздоха: честно говоря, я плохо себе представляла, чего ожидать от полубезумного старика. Университетские лекции на этот счёт молчали. Геронтопсихологию мы прошли мельком, как бы по касательной, с закрытыми от уважения глазами; чувствовалось, что тема старости слегка пугает преподавательницу, которая и сама была уже немолода, — и единственным, что мне из этого занятия запомнилось, был каверзный вопрос одной из самых чопорных и суровых жриц, ещё на первом курсе намертво застолбившей место напротив преподавательского стула: каким образом пожилым человеком ощущается — если, конечно, ощущается — краткость отпущенного ему отрезка, и как это осознание влияет на его психику?.. Тема смерти, скользнувшая в вопросе, вызвала у аудитории нездоровый интерес, и мы навострили уши, — но ответ педагога нас разочаровал. Краткость «отрезка», сказала она, на психику вовсе не влияет, ведь подсознательно он воспринимается не как отрезок, а как луч: это прошлое с каждым днем увеличивается в размерах, а будущее всегда бесконечно, сколько бы лет тебе ни было — пятнадцать, шестьдесят пять или девяносто. Вспомнив эти слова, я подумала, что, коли так, то Владимир Павлович, который в эту минуту блаженно подрёмывает, прислонившись головой к стеклу, рискует проехать свою остановку, если я вовремя о нём не позабочусь.

Но тут металлический голос объявил её название, и мы с профессором Калмыковым, бодрым и свеженьким как огурчик, вместе и в то же время порознь, в числе прочих пассажиров покинули трамвай.

5

Воскресенье, traditional family partу: сидим втроём на кухне, пьём чай с вареньем, смеёмся, болтаем; вдруг папа роняет ложечку, мама: — Ха-ха, баба спешит (женщина торопится в гости)! Такая примета! — Папа: — А может, она просто позвонит или пришлёт смс? Нет, правда, все эти приметы когда появились? — тыщу лет назад, люди, небось, ещё и не подозревали о возможности общения на расстоянии; но нельзя же требовать, чтобы теперь, в наш атомный век, мы ходили друг к другу в гости с той же регулярностью, как роняем столовые приборы! Да ещё в огромном мегаполисе!

Мы с мамой: — Хе-хе-хе, точно!

Вдруг: дзы-ы-нь! — телефонный звонок. Мама: — О-о-о! Ну ты как в воду глядел! — Бежит в комнату и секунду спустя возвращается мрачная: — Юля, тебя. — Папа, с интересом: — Что, никак ошибка вышла? Мужик? — Мама: молчит. Иду в гостиную, беру трубку: — Алё? — Нет, вроде правда женский голос: — Здравствуй, Юлечка!.. (Кто бы это мог быть?) Как живешь, милая?.. (Ничего, спасибо…) Что к нам не заходишь?.. — А-а, так вот почему сникла мама, теперь-то я поняла: ну, конечно, тётя Зара! Вот только голос у неё какой-то странный, потому-то я и не признала его поначалу: глухой, сдавленный, словно бедняжка еле сдерживает рыдания. О господи! Да уж не случилось ли чего с Гарри?..

— Да, — грустно подтвердила тетя Зара, — да, Юлечка, случилось. (Боже мой, что?!) А вот что: несколько дней назад он приобрел двухнедельную путевку на Крит…

Ох ты ж господи! Да что ж тут плохого? В кои-то веки критический настрой покинул брата! Наконец-то хоть одна гетера удовлетворяет его критериям!.. Я, поначалу и впрямь струхнувшая, от облегчения развеселилась и принялась каламбурить — это у меня папино. Но тётя Зара: — Ох, Юлечка, Юлечка! Беда-то какая! И ведь он всегда так потешался над приятелями-идиотами, что те, мол, «ездят в Тулу со своими самоварами»! Так ловко отбивал у них эти «самовары», то есть возлюбленных — это называлось у него «борьба с глупостью»! Так трогательно хвастался своими победами!.. А теперь молчит как партизан и даже с матерью не поделится — как ни подъезжала она с разных сторон, как ни пыталась выведать подробности, единственным, что ей удалось узнать, было имя: Анна. Нет, ты только вслушайся: Анна!!! Очень даже красноречивое имя, не какая-нибудь там «Юля»! Услышишь его и сразу чуешь: попахивает чем-то серьёзным…

— Юлечка! — уже не таясь, плакала Захира Бадриевна, — миленькая моя! Ты же дружишь с моим Игорёчком — в детстве, помню, уж такие были друзья, не разлей-вода!!! Может, хоть ты мне ответишь — что это за Анна такая, откуда она взялась на мою голову?!..

— Ой, кто-то в дверь звонит! — испуганно ответила я и поспешила повесить трубку. Уж конечно, мне было известно многое, даже, наверное, больше, чем она могла предположить, — но, раз сам Гарри считал нужным хранить свою тайну, я и подавно не собиралась её выбалтывать. Да ничего не случится с тётей Зарой, пусть поволнуется. Когда она встретится со своим страхом лицом к лицу — сама поймёт, как повезло её Игорёчку: все, кто хоть раз видел Русалочку, в один голос твердят, что, помимо дивной красоты, эта девушка одарена ещё и фантастическим обаянием, тонким вкусом, а также скромностью, кротостью и доходящей до святости добротой…

О том, что моего названого брата, циника и шарлатана, угораздило влюбиться всерьёз, я узнала недавно от него же самого: с детских лет Гарри привык поверять мне все свои самые страшные тайны, вот и на сей раз не утерпел. Правда, теперь это вышло нечаянно, само собой: в тот вечер я напросилась к нему в гости — совсем ненадолго, хотела только взять у него прошлогодние конспекты по посттравматическому стрессу (а кстати и полистать зачитанный до дыр, истрёпанный еще дяди-Осиными руками «Сексуальный Гороскоп» — кто-то сказал мне, что профессор Калмыков Дева); но как-то так вышло, что мы, завороженные пляской слабого огонька одинокой свечи, истомлённые вкрадчивой лаской богатого и утончённого старика «Хеннесси», выпали из времени, заговорились, заностальгировались и засиделись в кабинете допоздна.

Обиталище Гарри давно уже ничем не напоминало комнату октябрёнка из букваря. Теперь небольшое пространство узкого «пенала» освещалось натыканными по углам бра, что с приходом сумерек создавало в комнате таинственно-мрачную атмосферу. У окна, плотно занавешенного тяжёлыми, до черноты багровыми шторами, по-прежнему стоял письменный стол, но теперь на нём красовался — о ужас! — череп, выкраденный Гарри из кабинета анатомии; справа от этого мрачного экспоната стояло тусклое настольное зеркало в бронзовой раме на массивной подставке, а слева — оплывшая свеча, вставленная в почти неузнаваемую под застывшей коркой восковой лавы бутылку из-под «Хеннесси»; у её подножия загадочно поигрывал бликами хрустальный шар. Тут же располагался и компьютер, почти нелепый в своей прозаичности; впрочем, Гарри накрывал его тёмным полотном, отчего тот превращался в чёрный ящик, таинственный и жутковатый, как и все предметы в этой концептуальной комнате. Расшатанную тахту сменил уютный диванчик, обитый черным велюром; на нём-то мы и сидели, перешёптываясь (тётя Зара просила не шуметь) и потягивая коньяк из огромных круглых бокалов.

— Да, кстати, — сказал вдруг Гарри, — ты ведь общаешься с Оскаром Ильичом. Не знаешь, он в Москву случайно не собирается?..

Ещё с минуту я бурно откашливалась, подняв руки кверху, а брат заботливо похлопывал меня по спине: если бы дядя Ося узнал, что его обожаемый экс-пасынок им интересуется, он, наверное, от счастья подпрыгнул бы до потолка… И разбил свою лысую голову: уж я-то знала, что Гарри ничего не говорит и не делает просто так. Так что ему на сей раз нужно от моего бедного дяди?..

— Да ты понимаешь, — нехотя объяснил названый брат, — тут один человек работу ищет… Психологом в школе… Анютка… Помнишь её?.. Ну, блондинка, красивая такая, на русалочку похожа?.. Хотя бы на пол-ставки…

— Это которую Калмыков… — начала я и тут же остановилась: брат стиснул свой бокал так, что, казалось, вот-вот раздавит, а по лицу пробежала уже знакомая мне нервическая судорога. К счастью, он быстро взял себя в руки, глубоко вздохнул, отхлебнул коньяку и почти спокойно сказал:

— Ну да, именно. Так вот, я подумал, может, у Ильича остались какие-нибудь концы? Он ведь работал в школе…

Что за ерунда? Устроиться в обычную школу, да ещё на пол-ставки — да ведь это раз плюнуть! Ан нет, возразил Гарри, с Аннет случилось иначе: в поисках места она обошла пол-Москвы и все бестолку. Причина отказа везде одна и та же — «слишком эффектная внешность». А как-то раз, выйдя за дверь учительской, Анна услышала даже: «Какая-то авантюристка». А она просто очень любит детишек и с ранних лет мечтает помогать обиженным и слабым — потому-то и рвётся в простую бюджетную школу, а не какой-нибудь там элитный колледж. Но разве кто в это поверит, увидев её длинные ноги и роскошный бюст?!

— Мымры закомлексованные, — возмущался Гарри, — вонючие старые девы! У Ани, между прочим, красный диплом!..

Вот тут-то я, помнится, и заподозрила неладное — что-то уж очень болезненно он реагировал на чужую неудачу! — но, всё ещё боясь поверить в очевидность, так не идущую ко всему характеру закоренелого циника, решила на всякий случай уточнить:

— Ну, хорошо, Гарри, а тебя-то это почему так волнует?

Вместо ответа брат приподнял лежавшую в изголовье фамильную «думку» и бережно извлек из-под неё блокнот в чёрном кожаном переплете. В первый миг я не совсем поняла, что передо мной, — но когда Гарри, раскрыв своё сокровище, умостил его на коленях так, чтобы ненадёжный пляшущий свет мог хоть изредка заглянуть туда, я, к своему изумлению, увидела ровные столбцы рукописных строчек. Стихи!.. Но ведь раньше Гарри вроде бы не страдал рифмоманией?.. Да, вот именно, раньше; но… — и вновь, как тогда, за столиком «Пси», в его голосе зазвенел пугающий пафос, — …как мне должно быть известно, каждый влюблённый автоматом подключается к божественному источнику вдохновения!.. Тут он бросил на меня строгий, выразительный взгляд — и я ни о чем больше не спросила, боясь помешать брату, который, похоже, в очередной раз решил обнажить передо мной сокровеннейшие глубины своей души.

Те, как и следовало ожидать, изобиловали мрачно-загадочными, трагическими, жёстко-депрессивными, а то и попросту суицидальными мотивами; мне запомнились, например, такие строки:

Бывают детские сады,

Похожие на кладбища…

или вот ещё:

Не ходите сюда ночью.

Чувствуете запах тлена?

Еще много моих клочьев

На шершавых этих стенах…

— Да что я перед тобой распинаюсь?! — вдруг разозлился он. — Ты же у нас аутистка, эмоционально обделённая личность. Откуда тебе знать, что такое любовь?!

Тут он был не совсем прав, — но разубеждать его я не стала, а, наоборот, быстренько перевела разговор на нейтральную тему, радуясь, что брату изменила его обычная проницательность. А ведь ещё вчера мы с ним случайно столкнулись как раз там, где никогда прежде не встречались — у панельной двери турфирмы «Психея», той самой, что арендовала четвёртый этаж нашего здания и чьими услугами Гарри пользовался не реже двух раз в год, ибо, несмотря на свой демонический имидж, обожал море и солнце. Хвастливо повертев перед моим носом новеньким, глянцевым, ещё не сыгравшим свою опасную роль критским буклетом, он дружески потрепал меня по затылку — и легкой, форсистой походочкой отправился восвояси. Брат был счастлив в любви — а потому и позабыл спросить (как непременно сделал бы раньше): каким ветром меня-то, голодранку, сюда занесло? Впрочем, даже если б и спросил, я бы выкрутилась, ведь он был шарлатаном и мыслей моих прочесть не мог, а внешне всё выглядело благопристойно: я, практикантка, иду за консультацией к своему руководителю, обосновавшемуся тут же, на этаже; это святая правда, и не стоит корить меня за то, что я, скромно умалчивая о главном, берегу лицо названого брата от мучительных, но неизбежных и ставших уже привычными «калмыкофобических» спазмов.

6

Уважаемые коллеги, вижу, улыбаются, угадывая истину… да, да, всё именно так и было, как вы подумали, — но об этом чуть позже. А пока вернёмся на трамвайную остановку близ моего дома, где расположен маленький торговый павильон. Когда-то, во времена моего детства, в нём обитала обычная советская «Кулинария». Ныне она гордо зовется «супермаркетом» и окна её плотно завешены жалюзи, — что в те далекие дни, дни смутности и неясности моих чувств, превращало её в отличный наблюдательный пункт. Войдя внутрь, пристроившись к двум-трём таким же бедолагам, коротающим в гостеприимном тепле время до прихода трамвая, я могла без помех следить за Владимиром Павловичем сквозь узенькие щёлочки между пластиковыми планками; он, гуляющий взад-вперёд по тротуару, был у меня весь как на ладони, как неорганический препарат под стёклышком светового микроскопа — тогда как сам при всём желании не смог бы меня увидеть.

Впрочем, бояться было нечего. Даже сталкиваясь со мной нос к носу, Влад обращал на меня не больше внимания, чем в первый раз, — и в те форс-мажорные утра, когда натиск равнодушной толпы заставлял нас пропихиваться в салон в буквальном смысле «бок о бок», старательно делал вид, что весьма смутно сознаёт факт моего существования — если только вообще догадывается о нём. Я же, в свою очередь, притворялась, что меня это даже радует. В ту пору я ещё пыталась убедить себя, что меня интересует не сам Влад, а только его лицо — уникальное, узнаваемое в любой толпе, в любом головном уборе, — и, если я и готова сколько угодно, жертвуя лекциями и семинарами, мёрзнуть на остановке в ожидании профессора (чьи рабочие часы, спасибо Елизавете Львовне, «плавали» в расписании, как мелкие пузырьки в бутылочке шампуня), то лишь для того, чтобы разгадать эту жгучую, мучительную загадку, занимающую меня куда больше, нежели причины болезни «О.», с которыми я, если честно, к тому времени уже подустала сражаться.

Не знаю, к чему бы всё это меня привело, если б в один прекрасный день сама судьба не вмешалась и не разрубила узел, подбросив нам с Владом маленькую случайность — одну из тех житейских мелочей, что на первый взгляд кажутся незначительными, но способны внезапно, чудесным образом перевернуть всю нашу жизнь.

В то утро, подойдя, как обычно, к остановке, я увидела, что на столбе висит большая белая табличка; приблизившись, я с интересом прочла, что, оказывается, где-то в районе Покровских ворот случилась авария — и трамвайное сообщение на нашем участке маршрута временно прекращено. Вот так-так!.. Помимо унылой необходимости спускаться в недра метрополитена (что само по себе гадко) это значило для меня и кое-что похуже: на долгие дни, а то и недели я смело могу забыть об уникальном, неповторимом яблоке гольден со всеми его семечками и секретами! Такая новость кого угодно повергнет в депрессию, и на сей раз дорога моя к вузу была печальной! Но первым, на кого я наткнулась, войдя в здание, был умопомрачительно элегантный в тёмно-серой «тройке» и при галстуке Влад, выходящий из деканата, — и каково же было моё изумление, когда он вдруг совершенно по-свойски схватил меня за руку и, беспокойно морщась, поинтересовался: не в курсе ли я часом, когда городские власти собираются вновь пустить по рельсам «старушку Аннушку»?.. Растерявшись от неожиданности, я с полминуты тупо лупала глазами, лихорадочно соображая, что бы такого ответить поостроумнее; увы — дожидаться, пока я разрожусь, занятой, ценящий каждую секунду на вес золота педагог не стал — и, отпустив мою вспотевшую от волнения кисть, удалился восвояси. Я не решаюсь повторить перед уважаемой комиссией те слова, которыми ругала себя за тугодумие… а, впрочем, они все равно были не в силах изменить ни характера случившегося, ни мой собственный характер.

Неделю спустя, когда я, возвращаясь из университета, шагала мимо остановки к дому, сзади меня торжествующе прогромыхал трамвай; сознание моё, введенное в заблуждение не успевшей забыться привычкой, не сразу зафиксировало радостный факт — и поняло, что к чему, лишь когда я, придя домой и пообедав, разложила перед собой черновики неоконченных курсовых. Ура-а-а!!! Закончилось, наконец-то, вынужденное самоистязание!.. Наутро, вскочив ни свет ни заря (я хорошо помнила, что по вторникам у Калмыкова две первых пары с пятикурсниками), я, подсев к трюмо, принялась причёсываться и краситься с особой тщательностью — накрасила даже нижние ресницы, что обычно ленилась делать! — и сама смутилась, поймав в зеркале свою мечтательную улыбку: глупо, ведь Влад и не думает на меня смотреть, зачем всё это… Да, может, за неделю он успел привыкнуть к более современному и удобному способу передвижения — и не придёт больше на остановку?.. Но счастливое, приподнятое настроение не оставляло меня, как я ни пыталась пригасить его разумными доводами; в таких вот эйфорических чувствах, едва не забыв прихватить сумку с конспектами, я полетела к остановке, как на крыльях… и ещё издали углядела шахматного короля в длинном тёмном пальто, узнавшего, очевидно, приятную новость, как и я, накануне — и теперь спокойно ожидающего, пока подплывёт к нему заветная ладья.

Ещё на втором курсе мы, студенты, узнали из лекций по социальной психологии, что общая беда — а уж тем более победа над ней — способна сблизить мало что врагов — патологических антиподов. Вот почему мне не стоило бы удивляться тому, что Влад, завидев меня, вместо того, чтобы нацепить на лицо кисло-брюзгливую маску, вдруг радостно заулыбался — и приветливо махал рукой всё время, пока я осторожно, боясь оскользнуться, семенила к нему. И всё-таки я удивилась и даже украдкой поозиралась вокруг — нет ли поблизости кого-нибудь другого, истинного виновника такого дружелюбия?.. Но нет — всё это относилось ко мне, — и пришлось волей-неволей поверить в несбыточное, когда Владимир Павлович, подпустив меня на расстояние голоса, бодро выкрикнул: — Здравствуйте, Юлечка!..

Тут, кстати, подошла и «Аннушка», такая обыденная и непринуждённая на вид, точно и не было недельной разлуки; Влад, который сегодня явно был в ударе, приветствовал её появление ещё более бравурно, чем секунду назад — моё. Тут я с лёгким испугом поняла, что сюрпризы продолжаются. Вскочив вслед за мной по скользким ступеням, с трудом протиснувшись (и меня заодно пропихнув) в салон, как всегда в этот ранний час набитый пассажирами под завязочку, предприимчивый Калмыков цепко схватил меня за плечо, энергично заработал локтем, внедряясь в самую гущу толпы — и, не успела я опомниться, как он, профессионально спекулируя на своей седой шевелюре и чувстве вины более удачливых попутчиков, отвоевал для нас парное местечко в середине вагона, куда мы в следующий миг и плюхнулись вдвоём — я, на правах ребёнка и дамы, у окошка, Влад рядом; довольный удачной операцией, он с облегчением выдохнул, крепко потёр руки и заулыбался:

— Ах, какое блаженство! — почти простонал он, поворачиваясь ко мне всем телом, а заодно и лицом, таким близким сейчас, что я, к своей досаде, не могла его разглядеть, — честно говоря, с детства не переношу метро… Ах, блаженство!..

«Как я вас понимаю!», хотелось крикнуть мне, — но профессор, вдруг сделавшись глух к моим эмоциям, как тетерев на току, в своей монотонной, размеренной манере уже повествовал — то ли мне, сидящей рядом, то ли окружившей нас недружелюбной аудитории, то ли самому себе — о своей жуткой фобии: он панически боится помпезного подземелья, всякий раз, что он спускается туда, ему кажется, что массивный потолочный свод, грозно высящийся над головами ничего не подозревающих граждан, вот-вот треснет и со страшным грохотом обрушится — и он, почтенный профессор, автор множества научных трудов и монографий, навеки останется погребённым в угрюмых земных недрах. Ни что иное, как страх смерти, в сущности… Сказав так, он вдруг насупился и замолчал — видно, мысль о смерти пришла ему на ум не впервые и угнетала его всерьёз. Образовавшаяся пауза позволила мне (хоть робко и сбивчиво, но всё-таки!) ввернуть, что мы и раньше уже встречались — нет, не на факультете, и не в прошлой реинкарнации, и даже не в виртуальной реальности, а у него дома, много-много лет назад: пусть вспомнит забавный случай с бюстиком Ильича…

— Так это был ваш дядя?.. — растрогался профессор. Он, оказывается, прекрасно помнил студента Антипова. Имя очень редкое — Оскар; и сам его обладатель тоже был, кажется, немного странным. Он, профессор, называл его про себя «Оскар Уайльд». Ха-ха.

Так, за светской беседой и забавными воспоминаниями об общих знакомых подъехали, наконец, к памятнику Грибоедова — и тут Влад, вспомнивший, наконец, кем я ему прихожусь, соблаговолил поинтересоваться моими «успехами»; узнав горькую правду, которую я теперь, как бы на правах давней приятельницы, могла от него не скрывать, он в притворном ужасе округлил глаза:

— Так что же вы молчите, Юлечка?! Сегодня же после занятий — бегом ко мне, мы с вами эту проблему как следует обсудим и решим! Ну, вы примерно представляете себе, где мой кабинет?.. Нет?! Как же это вы так?! Короче — четвёртый этаж, дверь прямо рядом с туалетом, не ошибётесь…

До сей поры я только слышала о непомерном шике «четвёртого», захаживать же сюда (именно по этой причине) робела — и в первый миг оккупированное «Психеей» пространство — узкое, бестеневое царство ослепительно-белых поверхностей, сплошь залитое холодным ядовитым сиянием крохотных галогеновых ламп, встроенных плотным рядком не только в потолке, но и в полу — напугало меня своей претенциозностью; но, пройдя дальше по коридору, я увидела скромную, непрезентабельную дверь без таблички, каким-то чудом ускользнувшую от евроремонта и арендаторов. За ней-то — когда я несмело вошла на радушное «Да-да!» — и обнаружилась калмыковская келья. Совсем крохотная, что-то вроде лаборантской в кабинете анатомии, она — отдадим ей должное — была прекрасно оборудована для повседневной жизни. Имелась тут и раковина, которую профессор стыдливо замаскировал ситцевой, синей в красный цветочек портьерой, протянув под потолком металлическую струну; кроме обширного рабочего стола нашелся и низенький, грубо сколоченный столик, который смело можно было назвать «кухней» — на нём умещалась вся необходимая для готовки утварь — от электрического чайника (огласившего кабинет уютным шипением) до портативной плитки; был и холодильник «Саратов», маленький, но ёмкий. Словом, Влад, похоже, нарочно устроился так, чтобы по возможности меньше зависеть от внешнего мира.

В дальнем углу скромно притулилась сложенная раскладушка — старенькая, брезентовая, точно как у нас дома. Перехватив мой взгляд, Калмыков добродушно улыбнулся — и пояснил, что порой, когда заработается, остаётся в здании ночевать.

— Жена не сердится? — не без тайного умысла спросила я. Но профессор меня успокоил: он, оказывается, вот уже восемь лет как овдовел, — а его сорокапятилетней дочери Маше и двадцатитрёхлетней внучке Верочке, живущим, по счастью, отдельно, хватает и своих проблем, чтобы они беспокоились ещё и о том, где проводит свои ночи старый патриарх.

— Никому-то нет дела до старика, — добавил он с лицемерной гримасой, которая не слишком-то ему шла; может быть, именно из-за неё-то я и не решилась сказать ему, что в этом жестоком мире есть как минимум один человек, которого жизнь профессора очень даже интересует.

Закипел чайник. Ухмыляясь, блестя глазами, Калмыков отдёрнул занавеску раковины, открыл дверцу небольшого настенного шкафчика, который я поначалу приняла за аптечку… и, к моему изумлению, извлёк оттуда старую знакомую — фигуристую бутыль «Хеннесси». Откуда такая роскошь?! — Э, нет, — игриво заявил профессор, — секрет фирмы! — но тут же не выдержал и раскололся. Оказывается, коньяк этот презентовал ему один богатенький, но тупой третьекурсник в обмен на «5» в зачётной книжке — хотя, по чести, стоило бы поставить ему не меньше десяти — так сказать, по баллу за год выдержки; а его более способный, но, увы, менее обеспеченный товарищ наскрёб только на дешёвый, поддельный, пахнущий ацетоном «Три Звезды» — ну, и получил свой законный «уд»!.. Тут Влад, всё это время колдующий над моей чашкой с бутылкой и мерной ложечкой, вдруг осёкся, затрясся всем телом, оросив янтарными брызгами казенную лакированную столешницу и несколько лежащих чуть поодаль исписанных листков — и, как бы не в силах больше владеть собой, закинув назад голову, зашёлся в припадке громкого, визгливого хохота:

— Ой, ой, Юлечка, не могу!.. Ой, не могу!..

— Ну-с, — проговорил он, утирая кончиком пальца покрасневшие от смеховых слёз глаза, — давайте-ка, Юлечка, выкладывайте — что там у нас с практикой?

И вот тут-то это и случилось… Меня озарило… Не знаю, почему — никаких реальных причин для этого не было… может быть, просто потому, что мы с Владом в первый раз были наедине… Короче, я ни с того ни с сего вспомнила, как однажды дядя Ося, подвыпив, распинался передо мной, а на самом деле перед Гарри, на которого хотел произвести впечатление: «Любовь, детки мои, — это страшная сила, которая может разрушить даже самый закостенелый подсознательный импринт…»

Так вот чем измеряется разница меж людскими лицами!.. Мерой волнения, что мы ощущаем, видя их!.. Всякий раз, что я вижу Влада, моё сердце начинает учащённо биться ещё до того, как я успеваю разглядеть его черты; уж не эта ли пульсация искажает моё восприятие, придавая им столь яркую индивидуальность?.. Губы — на пять-шесть ударов тоньше и бледнее, чем у других; на семь-восемь биений крупнее нос; глазницы чуть глубже обычного, примерно на три с половиной сердечных такта, и, может быть, поэтому выражение выцветших глаз слегка черепашье; чуть более впалые щёки, чуть более высокий лоб, чуть сильнее выражены надбровные дуги, украшенные густыми серебристыми бровями…

«Любовь — это страшная сила, которая может разрушить даже самый закостенелый подсознательный импринт…»

(И ещё одно дальнее воспоминание сверкнуло в этот миг у меня в мозгу. В детстве — классе втором или третьем, не помню точно, — нас как-то раз повели в музей — в какой именно, тоже забыла, — но зато помню как сейчас, в красках и звуках, жуткую сцену, произошедшую у меня на глазах: стоявший рядом со мной мальчик, тихий отличник в очках, выслушав рассказ экскурсовода о том, что, дескать, из этой чашки — белой с голубыми цветочками — пила Екатерина Великая, вдруг ни с того ни с сего изо всех сил сунул рукой в стекло! — к счастью, оно оказалось очень прочным. Чуть позже, на встревоженно-гневные расспросы учителей и музейных работников, «зачем он это сделал», рыдающий отличник, сам до смерти перепуганный, объяснил, что не смог удержаться от страшного, сводящего с ума искушения — ощупать, ощутить!.. Сейчас, глядя на Влада, я очень хорошо понимала тот случай).

— Ольга по-прежнему держит глухую оборону, — ответила я, — но вот на днях произошел любопытный эпизод: во время нашего «сеанса» бедняжка попросилась в туалет, — а так как никого из персонала в этот миг поблизости не было, то я и вызвалась проводить её. Так вот, выяснилось, что пациентка О. способна пользоваться санузлом только в темноте, — а если включить свет, закатывает дикую истерику. Мне-то она, конечно, не призналась, в чем дело, — зато старушка-санитарка, с которой мы иногда болтаем в курилке, сдала её с потрохами. Оказывается, Ольга, уверенная в том, что «гэбисты» продолжают за ней подглядывать, всегда просит кого-нибудь из обслуги «покараулить», чтобы свет не зажигали, пока она «делает свои дела», — ей, видите ли, «стыдно». Ужас какая стыдливая!..

Влад слушал мой отчёт с большим интересом:

— Стыд, — мечтательно произнёс он, отхлебнув чаю с коньяком. — Вам знакомо это чувство, Юля?..

Хм, а как же… Стыд-позор… Кактус с человеческим лицом — ядовито-салатовый, щетинистый, ехидно ухмыляющийся в правом нижнем углу школьной стенгазеты — а рядом чёрными буквами: «ПОЗОР!!!» В эту рубрику обычно помещали фамилии прогульщиков, двоечников и прочих негодяев, а как-то раз туда попала и я — за «невоспитанность», а точнее за то, что перепутала завуча с математичкой… Очень было стыдно…

Влад снисходительно усмехнулся:

— Ничего-то вы, Юлечка, не понимаете. Стыд — главнейший ингридиент чуВственности…

Слово это он произносил со вкусом и знанием дела, обсасывая и смакуя крупную «В»; украдкой заглянув в его чашку, я увидела, что та уже наполовину пуста.

— Да-да, Юлечка. Эта ваша Ольга, по-видимому, очень чуВственная женщина. И как это её угораздило остаться старой девой?..

Честно говоря, мне и в голову не приходило вдаваться в такие подробности; так я и сказала профессору, не имея в виду ничего дурного, — но тот почему-то расценил это как личное оскорбление: бледные губы сжались в ниточку, взгляд стал неприязненным и колючим:

— Вы, я вижу, весьма отдалённо представляете себе, что такое научная работа, — едко, со злобой проговорил он. — Вы должны знать о своих испытуемых всё — всё до мельчайших деталей!

— Всего узнать невозможно, — возразила я. Влад раздражённо скривился:

— Кажется, вы говорили, что ваши родители — математики? Вам известно, что такое асимптота?

Что-то такое я помнила — из школьного курса.

— Так вот, асимптота — это математическая прямая, к которой неограниченно — слышите, неограниченно! — приближаются точки некоторой кривой по мере того, как эти точки удаляются в бесконечность. В вечность!.. Никогда кривой не коснуться асимптоты — но она будет стремиться к этому, стремиться, стремиться до опупения; вот так и хороший исследователь, — закончил он, немного подобрев тонально, но всё ещё сохраняя суровость на лице. А я с грустью подумала: ты всё перепутал, Влад, это я — та несчастная кривая, которой, наверное, никогда не удастся хотя бы одной точкой дотронуться до своего кумира.

7

«Если верить слухам, что ходят о Калмыкове на факультете, — думала я, — он в свои шестьдесят пять ещё о-го-го… Впрочем, мне в любом случае не с чем сравнивать».

Романтическим и даже эротическим мечтам, очень скоро пришедшим на смену исследовательской страсти, я предавалась легко и безо всяких помех — как и полагается нормальной влюблённой. Влад в томной июльской ночи, осиянный луной; Влад, метущий полами длинного плаща шуршащую октябрьскую листву тихих узких аллей; Влад на белоснежных простынях… Вот только как девушку земную и реалистичную меня смущали два момента, тем более неотвязные и пугающие, чем чаще я думала о них: 1) я боялась, вдруг очутившись в объятиях любимого, учуять запах нездоровья, тления и распада, который ещё, не дай бог, оттолкнёт меня, загубив на корню едва-едва зародившееся чувство; и 2) не вставные ли у него зубы и не провалятся ли они ненароком в глотку, если, чего доброго, дело дойдёт до поцелуев?..

С первым я разобралась довольно легко благодаря счастливой случайности. Как-то раз, в трамвае, нас притиснуло друг к другу толпой — да так неловко, что мне пришлось уткнуться носом Владу в грудь; к своему облегчению, я уловила лишь тонкий, печальный древесный аромат парфюма, подобранный так умело, что, казалось, это и есть природный запах калмыковского тела — по-видимому, оно всё ещё бежало неумолимого тления, а если даже и нет, то он отлично это скрывал… С зубами было сложнее. Профессор, конечно, любил похохотать всласть, от души, без стеснения выставляя напоказ весь свой внутренний мир, но вот тут-то и начинались проблемы: зубы его — ровные, белые, крупные! — неизменно вызывали в мозгу слово «Голливуд» и могли с одинаковой вероятностью оказаться и натуральными и вставными.

Ох уж эти зубы!.. Я маялась с ними более месяца, мучительно изощряясь в доставшемся мне от отца крохотном чувстве юмора, чтобы снова и снова заставлять Калмыкова демонстрировать свою ротовую полость, — пока, наконец, мною не овладело бессильное раздражение — ну не задавать же, в самом деле, душке-профессору щекотливый вопрос прямым текстом?! — и я не послала стоматологию куда подальше, сказав себе, что, в конце-то концов, гораздо проще и мудрее решать проблемы по мере их поступления; да, собственно, и проблем-то никаких не было, ибо пока Калмыков что-то не делал попыток меня поцеловать.

«Но я нравлюсь ему — я же вижу». С некоторых пор едва ли не ежевечерне он зазывал меня «в гости», то есть, конечно, к себе в кабинет, на чай с коньячком; мы оба умели плести разговор-«цепочку» — в отличие от разговора-«ожерелья», где отдельные бусины тем перемежаются томительными паузами; тихие, неторопливые, умные беседы затягивались, и к тому времени, как шестифрагментное оконное стекло отрезало нас от внешнего мира, превращаясь в тусклое зеркало, где нельзя было разглядеть ничего, кроме томных, замедленных движений наших странно двоящихся рук, мы с Владом успевали перейти на совсем уж интимный тон — и я вдруг с досадой замечала, что он опять каким-то загадочным образом перехитрил меня, заставив взахлёб рассказывать о том, чего касаться я вовсе не хотела бы, например, о моей детской дружбе с Гарри; я злилась, удивлялась, а профессор знай себе посмеивался, добродушно советуя учиться у него методам «психологической раскрутки».

Многие исследователи, говорил он, считают метод беседы куда предпочтительнее анкетирования, наблюдения и опроса: так, по их мнению, испытуемый раскрывает себя наиболее полно, что обеспечивает высокую валидность и достоверность полученных данных. Я возражала: при всей своей бесспорной эффективности, сей метод имеет одну сложность, справиться с которой по силам только матёрому «профи», — а, стало быть, новичкам на первых порах лучше его избегать: в беседе должны участвовать двое — и психологу уже не спрятаться, как обычно, за щитом опросного листа, ему приходится раскрываться… Но Влад, дважды кандидат наук, был ещё и опытным клиницистом: необходимость платить откровенностью за откровенность его вовсе не пугала — порой он даже слегка перебарщивал в этом, и я, честно говоря, всё чаще сомневалась, что его шокирующая готовность к обсуждению разного рода тонкостей мужской физиологии — это просто ещё один прием ловкого профессионала с сорокалетним стажем («пятидесятилетним, — поправлял меня Владимир Павлович, — в нашем районном Доме Пионеров работал кружок юного психолога»).

И всё-таки я старалась прислушиваться к его советам: я сама как интервьюер стала проще, менее сухой, более раскованной, — что в один прекрасный день увенчалось неожиданным успехом: я выполнила-таки экстравагантный Владов наказ, выяснив причину затянувшегося Ольгиного девичества. Оказывается, она с детства страдает такой сильной близорукостью, что все мужчины для неё всегда были… как бы это сказать… ну, в общем, на одно лицо… Когда я рассказала об этом профессору, тот похвалил меня; а я вспомнила, что ведь с самого начала уловила в нас с Ольгой некое сходство — и мне стало не по себе…

Но, как ни крути, а это была победа — маленькая научная победа, которая вполне заслуживала, чтобы её отпраздновали чин-чинарём; и вот однажды, поднявшись, как обычно, после занятий к профессору и стараясь хранить небрежный и спокойный вид, я спросила:

— Владимир Павлович, а как вы, кстати, относитесь к мороженому с жареной клубникой?..

Это был коварный заход; он сработал. На лице Влада, только что донельзя строгом и чопорном (он как раз сидел за компьютером, корпея над какой-то очередной статьёй), вдруг появилось та самая до боли знакомая мне животная гримаса предощущения чего-то физиологически приятного — точно мы с ним приплясывали на остановке в мороз и лютый ветер, а на горизонте вдруг показался трамвай; миг спустя с трудом совладав с собой, он свел домиком седоватые кустистые брови и недоверчиво спросил:

— А разве такое бывает?..

— и снова не смог справиться с умильно-сладострастным спазмом, почти непристойно исказившим его лицо; похоже было, что в эту минуту он мысленно уплетает за обе щеки что-то необычное, но явно вкусненькое. Я скромно подтвердила:

— Значит, бывает…

Тогда профессор с любопытством поинтересовался:

— И где же вы её нашли?.. Ну, эту самую жареную клубнику?..

Вот то-то и оно, где я её нашла.

Крохотный ресторанчик «Джон Ассиор», в трёх минутах ходьбы от нашего здания, вообще-то не очень популярен — ещё бы, вход с тихого, неуютного двора, да вдобавок не сразу и спустишься в полуподвал по узкой, крутой лестничке с шатучими ржавыми перилами, — но мы-то, студенты, недаром излазили здесь все окрестности ещё на первом курсе, когда «Пси» было вонючей столовкой, а успешно (или даже не очень) сданные сессии хотелось отмечать шумно и дружно, с помпой и пафосом, но за умеренную плату. С тех пор, правда, много воды утекло и появились новые оригинальные десерты, большую часть которых я не успела ещё даже попробовать — так, меню листала, зондировала обстановку, прежде чем пригласить Влада в это симпатичное заведение. Ныне же стильно выщербленная кирпичная стена, увитая искусственным плющом, лёгкая эстрадная музыка и приятный полумрак изящно обрамили наше первое настоящее романтическое свидание: мой элегантный среброголовый спутник, за долгие годы преподавательской работы привыкший оценивать окружающий мир по пятибалльной шкале, тут же вознамерился выставить заведению «отлично», вместо зачётки потребовав у сумрачного официанта книжку меню. Интригующая «жареная клубника», шедшая первой строчкой в нашем заказе, оказалась всего-навсего хорошо разогретым клубничным вареньем, — что, впрочем, в сочетании с ледяным пломбиром приятно возбуждало; зато «блюдо от шефа» (куриная грудка, запеченная в тесте и политая терпким розовым соусом) заставило профессора сладко замычать и зачмокать от наслаждения, — да и Хванчкара, что греха таить, оказалась на высоте…

А вот я, оказывается, сглупила. Ох и дала же я маху, идиотка!.. — и как это я могла забыть, что мы с Владом — далеко не единственная влюблённая пара на факультете?! В самый разгар нашего пиршества двери крохотной зальцы вдруг отворились… и немногочисленные едоки (все как один, за исключением разве что Влада, сидевшего спиной к дверям!) оторвались от своих тарелок, разинув рты в восхищённом изумлении, — а мой шанс на спокойное завершение ужина начал тихо подтаивать, словно шарик пломбира под горячей шапкой жареной клубники.

Любой, будь то аутист или близорукий очкарик, мгновенно узнал бы новоприбывших по своеобразной манере одеваться и держаться. Забавная маленькая шапочка из кожи и меха, укрывшая змеиную головку Анны, напоминала то ли тюбетейку, то ли миниатюрный макет чукотской юрты; с затылка на плечи спускались две длинные, упругие золотистые косички; высокую, тонкую шейку окутывало голубое боа, и почти такого же цвета дубленка кокетливо облегала стройную фигурку, не прикрывая, впрочем, роскошных, долгих, бежево-золотистых ног, заканчивающихся где-то далеко-далеко внизу изящными полусапожками из чёрной замши; точно в танце притоптывая ими, Русалочка смешно, трогательно, голодным птенчиком осматривалась по сторонам. Сзади, как верный телохранитель, маячил демонический, романтический Гарри. Гладко зачёсанные на косой пробор жгуче-пиковые волосы блестели от геля, а полы чёрного плаща, наброшенного поверх костюма цвета мокрого асфальта, развевались так эффектно и вместе с тем естественно, что, казалось, взглянув под ноги красавчика, увидишь там если не Млечный Путь, то, по крайней мере, мощёную булыжником мостовую. Слегка прищурив холодные глаза, брат со знанием дела оглядывал зальцу в поисках мало-мальски приемлемого уголка. Судя по светски-индифферентным лицам колоритной парочки, они нас не замечали.

На секунду мной овладела безумная надежда — может быть, мой названый братец-сноб найдет сие демократичное заведение недостойным их благосклонности и, подставив своей хорошенькой спутнице руку в чёрной перчатке, надменно, по-английски удалится прочь?.. Но тут глаза Анны в рамке искусственных ресниц округлились в счастливом изумлении… и, когда её тонкие пальчики затеребили рукав Гарриного плаща, я с ужасом поняла: скандала не избежать. В противоположном углу залы меж тем пустовало несколько уютных столиков; украдкой от Влада я скорчила Русалке зверскую рожу, надеясь, что та поймёт и, как всегда, своей деликатностью спасёт положение. Но увы! — то ли я переоценила выразительность своей мимики, то ли её скрадывал окружающий нас полумрак, но, в общем, Анюта почему-то не вняла моей молчаливой мольбе, а только наоборот — ещё радостнее заулыбалась, запрыгала на месте, задёргала Гарри за рукав…

Это был конец… С трудом проглотив холодный, сухой, застревающий в горле кусок курицы, я замерла в тоскливом ожидании, готовая ко всему… но только не к тому, что произошло миг спустя. А произошло нечто странное, необъяснимое! Гарри, которого Анюта после недолгой ласковой борьбы заставила-таки повернуть голову в нашу сторону, взглянул на меня в упор, но… не увидел! — глаза его равнодушно поплыли дальше, — зато, стоило им остановиться на серебристом затылке профессора, как брат моментально прозрел: его рот неудержимо задёргался в судорожном, беззвучном хохоте, а взгляд, ещё секунду назад надменно-отсутствующий, стал живым и диким…

В следующий миг он грубо схватил Анну за руку и поволок её к выходу. Как бы не так!.. Анюта, всегда такая послушная и кроткая, вдруг заупрямилась, — что и немудрено, ведь она-то как раз Влада и не узнала! Ещё несколько секунд любовники, к вящему восторгу гостей ресторана, кружились по залу в странном, тягучем, похожем на плохую пародию, но не лишённом и своеобразной красоты бальном танце, который оба не в силах были прекратить; наконец, Гарри разозлился и, резко рванув партнёршу к себе, шепнул ей в ухо что-то такое, отчего её акварельное личико так и вытянулось, — но, видно, она не совсем его поняла, потому что в следующий миг, жалобно приподняв бровки, кивнула в мою сторону — в который уж раз…

Только тут Гарри удосужился как следует проследить направление её кивка, и наши взгляды — мой испуганный и его тяжёлый, мрачный — встретились. В течение одной, но бесконечной секунды мы продолжали молча играть в переглядушки — любимую нами в детстве игру, в которой брат, надо признаться, всегда побеждал. Наконец, я не выдержала и опустила глаза — а когда снова решилась поднять их, проход был уже пуст.

Слава богу, подумала я. Нет, дело было даже не в той неясной угрозе, что исходила от моего названого брата — угрозе, которой я в ту минуту не придала особого значения, хоть мне и было не по себе; но вот появление за нашим столиком Русалочки, к чьим волосам профессор, помнится, питал (а, может, и продолжал питать?!) нежную страсть, вовсе не входило в мои планы. Ревность была для меня чувством новым — и, признаться, малоприятным; я бросила быстрый, косой взгляд на Влада. Но тот, уминавший за обе щеки божественное «блюдо от шефа», так ничего и не заметил.

8

Один из тех навязчивых, но неразрешимых вопросов, что время от времени начинают неприятно шевелиться во мне (как бы доказывая, что, дескать, мёд без дегтя — не мёд!): почему именно тот разговор с Владом, в общем-то глупый и малозначащий, помнится мне так ярко, намного отчетливее прочих?.. Мистика — или, по крайней мере, сложная психологическая задачка: ведь Гарри, мой названый брат, не давал мне даже прикоснуться к своему хрустальному шару, да если б вдруг и дал, я-то не умею им пользоваться, — а, значит, не смогла бы разглядеть там ни печальных обстоятельств грядущей Владовой кончины, ни даже продолжения того чудесного вечера. И всё же ничем не примечательный разговор о коньках и по сей день хранится в моем мозгу в целости и сохранности, словно записанный на плёнке; произошел он в финале одного из тех упоительных апрельских деньков, когда даже самому скептичному цинику и маловеру становится ясно: всё, зима, наконец-то, нас покинула и в нынешнем году больше не вернётся; содраны последние клочки малярной ленты с оконных рам, и сквозь распахнутую форточку в комнату проникает вкрадчивый, многообещающий ветерок.

Итак, вечер; мы с профессором Калмыковым сидим в кабинете, чаёвничаем, болтаем о том о сём. Влад, с лицемерно-печальной улыбкой, вздыхая:

— Вот и ещё одна зима ушла от нас навсегда. Юлечка, неужели вам ни капельки не грустно?..

Я честно ответила, что испытываю на этот счёт двойственные чувства. С одной стороны, глыбины льда, в оттепель падающие с крыш и разбивающиеся на мелкие ледяшки, с детства дарят мне одно из самых острых эстетических наслаждений — держать такой слиточек на ладони, любоваться его «игрой», скопищем мелких пузырьков и трубочек внутри — и, едва не плача от умиления, наблюдать, как он, тая, становится все трогательнее и прекраснее, пока, наконец, не прекратит своего существования вместе с Красотой, достигшей апогея. С другой стороны, у льда есть и другая ипостась: он жутко скользкий, а, кроме того, зимой очень холодно и рано темнеет. Влад возмутился:

— Какое-то всё ваше поколение странное — уже с пелёнок начинаете рассуждать, как трухлявые пенсионеры! «Зима холодная»! «Лёд скользкий»! Подумать только! И откуда у вас, перестроеШных детей, такая осторожность? Вот мы такими не были. Мы в вашем возрасте вовсю наслаждались жизнью: катались на санках с гор, ходили на лыжах, коньках! У вас есть фигурные коньки, Юлечка?..

Честно говоря, у меня и простых-то не было, что привело Влада в ещё большее неистовство:

— Да вы что?! Куда ж ваши родители смотрят?! Обязательно купите коньки — это ж такое удовольствие! Не-ет, как хотите, а следующей зимой мы с вами обязательно выберемся на каток — пора научить вас держаться на льду. В Москве, слава богу, их предостатоШно — в Парке Культуры, например, или на Ленинских горах…

Я доверчиво предположила, что сам-то Влад, наверное, чертовски умелый конькобежец, раз говорит так; в ответ он пожал плечами и высказался в том духе, что, дескать, невозможно узнать, умеешь ли ты плавать, не войдя в воду. Вот дождёмся зимы — тогда и посмотрим, удастся ли ему, как много лет назад, посрамить моих ровесников быстротой и лёгкостью пируэтов…

— По правде говоря, — добавил он с мечтательным вздохом, — теперь мне уже и не вспомнить, когда я в последний раз вставал на коньки…

Это неожиданное признание ужаснуло меня; в панике я заявила, что предпочла бы сразиться с ним в каком-нибудь ином, более спокойном виде спорта — в шахматах, например. Конечно, я далека от того, чтобы подвергать своего друга возрастной дискриминации, — но ведь, как известно, к шестидесяти пяти годам координация движений существенно ухудшается, да и прочность костей уже не та. Уверен ли он в своих возможностях?.. В ответ Влад снисходительно рассмеялся:

— Известно ли вам, Юлечка, — вопросил он, картинно подперев щёку рукой, — о таком явлении, как динамический стереотип?.. Вижу по вашему милому личику, что неизвестно. А между тем вы должны были проходить эту тему ещё на первом курсе. Меньше надо спать на лекциях, дорогуша!..

Теперь возмутилась я: уж чего-чего, а заснуть на лекции я за все эти годы ни разу себе не позволила — то были, как сказал бы Гарри, «грязные инсинуации». Влад нетерпеливо помахал рукой:

— Хорошо, хорошо (то есть я хочу сказать «ладно», а вовсе не оценить ваш ответ «четвёркой», как вы, не дай бог, подумали!) В таком случае, дорогая, вы должны не хуже моего знать, что телесная память — так называемый навык — способна дать сто очков вперёд памяти сознательной. Приведу пример. Вот вы, скажем, наверняка проходили в школе стихотворение Лермонтова «Кавказ». А между тем, если я попрошу вас сейчас процитировать хотя бы строфу, вы навряд ли сможете выполнить мою просьбу. Нет, вовсе не потому, что зубрили из-под палки. Просто человеческая память, как и компьютерная, ограничена в объёме, — а, значит, мозг вынужден постепенно избавляться от лишней информации; если бы это было как-нибудь не так, произошла бы перегрузка, и мы с вами потеряли бы рассудок. В клинической практике нередки случаи, когда именно так и происходит — если участок мозга, ответственный за процесс «отсева», редуцирован или повреждён.

Между тем опыт динамического характера — такой, как, скажем, умение кататься на велосипеде или коньках, — откладывается в подсознании навечно, и, даже если мы годами не вынимаем его оттуда, при первой же надобности наше тело совершает необходимые действия как бы само собой, словно получило необходимый навык только накануне. Так пальцы пианиста, даже если он долгое время не упражнялся в музицировании, «вспоминают» нужные движения, едва прикоснувшись к клавиатуре; если бы это было как-то иначе, мы никогда не услышали бы того множества чудесных произведений, которые сегодня радуют наш слух: ведь ни один человек, даже самый способный, не в состоянии удержать в сознании столь сложную последовательность динамических действий, какая требуется для игры (не только на фортепиано, но и на любом другом инструменте!)

А теперь проведём небольшой эксперимент. Вот скажите-ка, Юлечка, в какую сторону поворачивается у меня вентиль холодного крана — вправо или влево?.. Не помните?.. Хе-хе, то-то же. А теперь встаньте-ка и подойдите к раковине. Подошли?.. А теперь поверните вентиль. Оп!.. Молодец! Видите, пошла вода. При этом вы даже и не задумались о том, куда крутить: просто повернули — и всё. А между тем ещё секунду назад вы даже под пытками не смогли бы припомнить направление движения, необходимое для того, чтобы достичь избранной вами — мною — цели. Вот это, Юлечка, и есть динамический стереотип. Итак, согласно изложенной мною только что теории, стоит мне только оказаться на льду, как моё тело самостоятельно, без участия сознания, вспомнит, как надо себя вести.

Сделав этот вывод, Влад удовлетворённо замолчал и несколько секунд прихлёбывал чай, успевший уже слегка остыть.

Но, видно, тема коньков (а, может, коньяка?) разбудила в нём ностальгические настроения. Аккуратно выключая компьютер, убирая в шкафчик дочиста вымытую посуду, одеваясь, покидая со мною об руку кабинет, а затем и само пустынное здание (за разговорами мы и не заметили, как стемнело!), медленно и мучительно двигаясь к трамвайной остановке, расположенной над уровнем моря едва ли не километром выше, нежели мраморное факультетское крыльцо, профессор Калмыков балаболил и балаболил, не замолкая ни на секунду и, видимо, с головой погрузившись в аУтобиографические воспоминания: сперва о катке («…и вот, помню, зимний вечер, тьма вокруг, хоть глаз выколи, — только два огромных фонаря с противоположных сторон освещают широкое белое ледовое пространство; а там, где световые круги смыкаются, краями цепляя друг друга, стоит Она — такая прелестная: белая вязаная шапочка, шарфик в серо-красную полоску, коротенький полушубочек, клетчатая юбочка-гофре, а на ножках — коньки…»), затем — о первом поцелуе, случившемся во время лунной прогулки по набережной Москва-реки, — а потом и о самой цели нашего путешествия: памятнике Грибоедову, который, пока мы добирались до него, из неоспоримой культурной ценности успел превратиться в место встреч и дружеских попоек абитуриента, студента, аспиранта, доцента и, наконец, профессора Калмыкова со товарищи.

Уж и не вспомнить, что за спектакль давали в тот вечер в «Современнике» (тоже, кстати, пиковом месте калмыковской жизни!), — но к десяти вечера на остановку валом повалил народ — не до конца остывшая зрительская масса; косвенным образом это обстоятельство и заставило, наконец, Влада замолчать. Когда пять минут спустя мы поднялись в салон трамвая, нам на двоих досталось, как выразились бы мои родители-физтехи, «одно и только одно» свободное местечко; видимо, боясь упустить и эту вакансию, профессор с кисленькой улыбочкой предложил мне устроиться у него «на коленочках». К вечеру я чувствую себя уставшей, так что, при всей моей девичьей стыдливости, отказаться было бы неконструктивно; я уселась, Влад сцепил руки замком на моём животе — и больше до самого конца пути не произнёс ни слова, лишь время от времени я ощущала затылком его тёплое, чуть влажное дыхание, а при особо резких остановках он утыкался носом в мои волосы. Народ уже давно рассосался, опростав места, но мы оба из какой-то странной неловкости не осмеливались шевельнуться — и опомнились, лишь когда пришла пора выходить.

Я надеялась: он предложит проводить меня до дому. Не предложил… Нет, предложил! — как раз в ту секунду, когда я, тихо вздохнув, смирилась с разочарованием: изогнул руку в элегантную петлю и выразительно посмотрел на меня. Я с готовностью за него уцепилась — и мы, вновь слившись, таким образом, в одно целое, зашагали по тихой улочке мимо помпезных и романтичных, старинных или выстроенных «под старину», по-вечернему молчаливых строений.

Одно из них занимает школа, где я училась когда-то: само здание было пока скрыто от наших взоров, зато с каждым шагом все отчётливее вылепливался грубый рельеф коры двух огромных, раскидистых, узловатых дубов, безжалостно взламывающих могучими корнями пришкольный тротуар — я знала, что они посажены выпускниками 40-го года, из которых никто не пережил 41-й: уже на моей памяти деревья были снабжены массивными мраморными досками, что, словно мироточивые иконы, ежегодно во время весеннего сокодвижения заливались коричневатыми подтёками. Сейчас, в слабом свете уличных фонарей, это производило ещё более мрачное и трагическое впечатление, нежели днём; дорога была пустынна, и звук наших шагов, гулко раздававшийся в тишине, казалось, пронизывал улочку насквозь от истока до устья.

— Моя школа, — задумчиво произнёс Влад, когда последнее старое дерево осталось позади; хотел сказать что-то ещё, но передумал — и, как мне показалось, погрузился глубоко в свои мысли: лицо его, освещённое мертвенно-фиолетовым светом фонарей, представляло собой неподвижную маску печальной сосредоточенности.

Поняв, что он, по-видимому, вспоминает что-то, мне неведомое, я поспешно отвела взгляд и уставилась на тихо ползущую под нашими ногами тускло-сливовую дорожку тротуара. Две человеческие тени, ежесекундно клонируемые фонарями, без остановки разыгрывали на ней маленький, но весьма поучительный спектакль в социально-психологическом духе: едва народившаяся тень, поначалу блёклая и слабенькая, медленно, но неумолимо набирала силу, исподволь высасывала жизнь из своей чёрной, чёткой предшественницы, постепенно и хитро оттесняла ту на задний план в расчёте самой сыграть её роль — и, наконец, добившись своего, две-три секунды праздновала победу, не замечая, что сзади уже подрастает следующая, с виду совсем неопасная кандидатура на место под фонарём…

— Остановимся, — вдруг сказал Влад, и я вздрогнула от неожиданности. — Я хочу вам кое-что показать.

Я растерянно огляделась: размышления, навеянные тенями, так увлекли меня, что я совсем перестала следить за дорогой и даже не заметила, как мы успели миновать больше двух её третей.

Мы стояли у небольшого трёхэтажного особняка, в стенах которого не так давно обосновалась богатая, по-видимому, иностранная фирма: въехав сюда три-четыре года назад, новые хозяева привели в порядок дряхлое, полуразрушенное строение, придали фасаду весёлый изумрудный колер, вымостили тротуар у подъезда белым кирпичом и по-новому застеклили окна, сделав их зеркальными с внешней стороны. Красиво. Но Владу, оказывается, не было никакого дела до фирмы:

— Посмотрите, — тихо сказал он, — в этом доме когда-то жила моя покойная жена. Вот её окна.

Окно, на которое он указывал, располагалось так низко, что мы с профессором, стоя перед ним, могли видеть свои отражения почти в полный рост — две тёмные, расплывчатые, плохо различимые в полумраке фигуры, одна почти на голову выше другой. Немудрено, сказал Влад, за шестьдесят лет асфальтовый слой здесь утолщился, должно быть, на добрый метр; но в то время, о котором он говорит, окна располагались достатоШно высоко — так, что маленькому и тщедушному второкласснику приходилось изо всех сил подпрыгивать, чтобы хоть на секунду предстать перед удивлёнными синими очами своей юной пассии.

Лицо Влада Вспоминающего было спокойным и торжественным. Вот на этом самом месте, Юлечка, где сейчас отражается ваше милое личико, полвека с лишним тому назад можно было увидеть столь же милую Симочку, её тугие косички с белыми бантами и светлую, вьющуюся чёлку: письменный стол, за которым она, круглая отличница, готовила школьные задания, стоял точнёхонько у окна, куда он, хулиганистый пацан, швырял и швырял мелкими камушками, пока оно не распахивалось настежь и вместо ожидаемой Симочки в нём не появлялось толстое, красное от злости лицо её бабки (она, кстати, так и не дожила до внучкиной свадьбы с ненавистным ей «лиходеем»).

В конце второго класса случилось чудо — учительница в воспитательных целях «прикрепила» Симочку к нему, двоечнику и хулигану, и с тех пор они возвращались из школы и делали уроки вместе — и он до сих пор помнит, как, замирая от обрушившегося на него счастья и не веря ему, смотрел из её окна на улицу, на то место, где он ещё недавно слонялся туда-сюда, переполняемый злостью и безнадёжностью, и где теперь не было никого, кроме старого тополя, единственного поверенного его тайных мучений. Тополь тот же самый, только окна опустились почти к самым ногам и Симочки уже нет, — а в зазеркаленные окна инофирмы камушками, пожалуй, не покидаешься. Пойдёмте?..

Сейчас. Мы с вами, Владимир Павлович, однокашники, мы ходили в одну школу — пусть и в разные эпохи, и у меня от этого особняка — и от этих окон — остались свои воспоминания, хоть и не столь романтические. Что?.. Конечно же, поделюсь, какой разговор.

В те дни, когда я ходила тут с ранцем за плечами, дом был уже полностью заброшен, неизвестно кому принадлежал, и в нём давно никто не жил — кроме неодушевлённых созданий, неизменно вызывавших во мне сладкое, сосущее под ложечкой чувство восторга и страха, которое я вскоре привыкла принимать по утрам вместо чашки кофе, чтобы как следует взбодриться перед новым учебным днём; эта потребность — взбодриться — и заставляла меня каждое утро проходить именно здесь, никуда не сворачивая, хотя существует куда более быстрый, близкий и безопасный путь к школе, что называется дворами — кстати, в одном из этих дворов несколько лет назад убили известного телеведущего (Влад уважительно и скорбно кивнул головой).

Итак, ежеутренне, с ранцем на спине и пакетом со «сменкой» в руке я шагала по этой вот самой улице — и, когда в поле моего зрения показывался особняк, не в пример нынешнему блёклый и ободранный, приступала к обычному своему ритуалу: намеренно отвернувшись, принималась старательно разглядывать не менее знакомые здания по другой стороне, спрашивая себя: хватит ли мне на сей раз силы воли, чтобы пройти мимо особняка и мимо вот этого тополя, не повернув головы? Но каждый раз, поравнявшись с деревом, не удерживалась и всё-таки поворачивала голову, чтобы взглянуть в окно, покрытое толстенным слоем пыли, и в миллионный раз увидеть в нём то, что видела каждый день: сидящую на подоконнике огромную, страшную, желтоволосую и безглазую — глаза у неё были выворочены наизнанку, — одетую в грязно-розовое платье мёртвую куклу.

— Куклу?.. Вот в этом самом окне? — недоверчиво спросил Влад у моего отражения; удивлённо взглянув на него, оно ответило:

— Да.

Профессор вдруг резко повернулся ко мне и долю секунды смотрел на меня странным взглядом. Затем он обнял меня — это было так неожиданно, что я, всё ещё погруженная в детские воспоминания, не сразу сообразила, что происходит, решив, что старик, растроганный моей исповедью, попросту хочет по-отечески меня утешить. Но следующий миг уже не допускал никаких разночтений. На несколько долгих секунд окружающий мир заполнил лёгкий древесный аромат лосьона для бритья, забавно переплетающийся с запахом молодых почек и коры.

Зубы у него, к счастью, оказались свои. Если, на беду, деревья наделены разумом, мелькнуло у меня в голове, то видавший виды тополь, к которому я теперь так плотно притиснута, полагает, наверное, что вернулась Симочка, которую Влад, судя по отточенности движений, не раз подобным образом ласкал под этим старым патриархом.

Мой первый поцелуй. Мой второй поцелуй. Мой третий поцелуй… Удивительно, но в этот миг я почему-то не испытывала никакого счастья — несмотря на то, что именно сейчас как никогда поняла, что профессор с его уникальным лицом — единственный, кого я когда-либо буду любить: мною владела, скорее, грусть — и ещё какое-то неясное чувство, что-то вроде тоскливого страха… Видимо, и сам профессор ощущал нечто похожее, — когда он, наконец, отстранился, я увидела, что губы его плотно сжаты, а взгляд сух и даже суров; ни слова не говоря, он двинулся вдоль тротуара, и я, не решаясь снова взять его под руку, робко последовала за ним. У ближайшего перекрёстка, так и не дойдя до моего дома, мы простились — официально и деловито, избегая глядеть друг другу в глаза.

Но как-то так вышло, что следующий вечер я провела уже в святая святых — в его спальне!.. Влад встретил меня по-домашнему, в уютно-махровом полосатом халате, в шлёпанцах с помпонами; тахта его, когда я вошла, оказалась зазывно расстеленной, что немного смутило меня; романтический натюрморт, расставленный на маленькой прикроватной тумбочке — хрустальная ладья, ломящаяся от груш, персиков, винограда в ассортименте, развесившего по массивным бортам где легкомысленные, а где и тяжёлые гроздья круглых или удлинённых, глянцевитых или матовых бобошек — освещался неуверенным пламенем трёх плоских круглых свечек, сонно плавающих в широком стеклянном сосуде с водой. Впрочем, скоро Влад задул и их — и в спальне воцарился абсолютный мрак. Как я ни старалась, мне не удавалось разглядеть даже собственных пальцев, — и после недолгого недоумения я, наконец, сообразила, в чём дело: видимо, профессор всё-таки немного стыдится своего хоть и моложавого, но уже увядающего тела и не хочет показываться мне на глаза. Ольге, помнится, подобные предосторожности не помогали.

Так ведь и он меня не увидит?.. На это Влад ответил — размеренно и неторопливо пояснил откуда-то из мрака, — что он, дескать, кинестетик: зрительные ощущения всегда стояли для него ниже телесных и даже слуховых. Он, например, не смог бы даже под пыткой ответить, какого цвета перила в здании нашего факультета, зато готов хоть сейчас описать всю ту сложную гамму ощущений, что они доставляют его ладони по пути в кабинет. Короче: поначалу дерево гладкое и чуть прохладное; потом, примерно в районе второго этажа, как раз там, где слуховые рецепторы начинают понемногу раздражаться противными голосами коллег, доносящимися из аудиторий, коже тоже становится слегка не по себе — оттого, что ровную, приятную гладкость, по которой так хорошо было скользить ладони, сменяет колкое почёсывание попавших в краску песчинок и волосков; ну, а когда постылые менторские голоса, наконец, уступают место унылым завываниям Космобратьев, большой палец вдруг спотыкается о достатоШно глубокую впадину, некогда оставленную перочинным ножичком одного из его дипломников и впоследствии замазанную краской так и не выясненного цвета. Одним словом: по ровненькой дорожке, по ровненькой дорожке, по кочкам, по кочкам, в ям — ку — бух!!! Юлечка, вам хотелось бы иметь детишек?..

Тут я пожалела, что не догадалась раздеться где-нибудь в прихожей, в гостиной, ну, на худой конец, в ванной: густая, плотная тьма, стоящая в комнате праздничным студнем, не оставляла ни малейшего шанса на то, что поутру мне удастся отыскать свои вещи, которые беззвучно проваливались в ничто и исчезали там навсегда. Избавившись от последнего покрова, я зашарила в пустоте руками, пытаясь нащупать краешек постели или хотя бы живую, тёплую конечность старшего и более опытного товарища, — но Влад не спешил мне помочь; откуда-то из мрака доносился его ровный, размеренный голос — единственный ориентир в чёрной дыре, где меня невесть как угораздило очутиться.

Он вспоминал удивительный чуВственный мир, в котором жил маленький Владик — так, по свидетельству родителей, его звали в детстве. Да-да, именно «по свидетельству родителей» — ибо сам Влад не может этого помнить: в то время любые звуки воспринимались им как потоки разнородных колебаний, проходивших по телу приятными волнами или раздиравших его мучительной, резкой болью, в которой было тем не менее что-то сладкое, — а то и рождавших целую гамму ощущений, где боль и удовольствие чередовались. Ещё интереснее были ощущения тактильные — то успокаивающие, то возбуждавшие, сходящиеся в различные сочетания немыслимой красоты, пронзавшей счастьем всё его существо, — а потом разрывающиеся кошмарными, смертоносными фейерверками, от которых он на долгое время терял сознание. Разнообразные запахи и мельчайшие температурные колебания (сильных Владик вообще не переносил и попросту уходил в астрал!) были своеобразным фоном всей этой мистерии.

И вот, в один ужасный день, волшебный мир прекратил своё существование. Это произошло так внезапно, что Калмыков и теперь помнит тот неописуемый миг, когда всё его существо поглотила серая, жуткая, тошнотворная мгла: она и до сих пор остается самым страшным его воспоминанием, рядом с которым блёкнут все позднейшие невзгоды. Конечно, тогда он не мог ещё здраво судить о том, что происходит, — а происходило вот что: беспомощного, постоянно орущего и, как считали взрослые, страдавшего нервными припадками ребёнка лечили медикаментозными препаратами, снижающими чувствительность до нуля!.. Калмыков до сих пор содрогается, вспоминая то кошмарное, невыразимое ощущение, что испытывал тогда обезнервленный Владик — ощущение отсутствия ощущений, будто бы вся вселенная разом отвернулась от него, игнорируя или даже вовсе отрицая его существование; нечто подобное могло бы, наверное, переживать какое-нибудь число со знаком минус, если бы цифры обладали душой… Впоследствии он именно так и представлял себе ад…

Впрочем, оговаривается Калмыков, только в этом аду он и смог стать полноценным человеком: лишенный болезненной остроты ощущений, что до сих пор составляли ткань его существования, он потихоньку учился довольствоваться оставленными ему крохами — и к тому времени, как врачи сочли нужным прекратить лечение, уже практически ничем не отличался от своих сверстников, а многих, пожалуй, даже превосходил в умственном плане…

Но вот что интересно: с годами он всё чаще ловит себя на мысли, что обыденная, «нормальная» жизнь (в которой он на сегодняшний день преуспел настолько, что стал почтенным, всеми уважаемым профессором, дважды кандидатом наук, автором множества научных трудов и монографий и проч. и проч.!) значительно уступает миру его детства красотой, яркостью и насыщенностью; ну, а если уж совсем честно, то даже самые лучшие, счастливейшие её моменты (женитьба, защита диссертации и проч. и проч.) он без тени жалости отдал бы за минуту… да что там, полсекунды того кошмарного, пронизывающего всё тело страдания (от резкого звука, например, или грубого прикосновения), что постоянно ощущалось им в детстве и подобное которому — уж он-то знает!.. — вряд ли когда-либо доводилось переживать здоровому человеку; увы, единственное, что осталось ему в память о тех днях — повышенная, обостренная тактильная чувствительность, или, если угодно — чуВственность, Юлечка, чуВственность…

Так оно и оказалось на самом деле; и лишь когда за тяжёлой шторой забрезжило утро, профессор с расслабленным смешком признался мне, что его старенькая тахта не раскладывалась с тех пор, как не стало Симоны. Симоны?.. Серафимы Кузьминишны — хотя сейчас, наверное, и трудно себе представить, что чью-то жену могут звать Серафимой Кузьминишной. Допотопное какое-то имя. Хорошее напоминание о том, что он, как-никак, уже старик…

— «Профессор, ты вовсе не старый», — щегольнула я цитатой из песни «Три вальса». Ход моих мыслей был прост: Клавдия Шульженко — молодые годы профессора — родство вкусов и воспоминаний. Однако Влад не оценил и не поддержал шутки:

— Терпеть не могу все эти ретро-шлягеры, — сказал он. — Тем более что в данном случае, по-моему, более уместна иная цитата. «Голова-а стала белою, / Что-о с не-ей я поделаю?» — негромко пропел он. — Заметьте, что «с ней» в данном случае относится к вам, Юлечка. Только не «поделаю», а «поделал»…

— И не «белою». Это серебристый цвет. Интересно, кем ты был раньше — брюнетом или блондином?

— Брюнетом — почти как ваш зализанный Гудилин. Таким же слащавым красавчиком. И женщины меня так же любили…

— У тебя их было много?..

— ДостатоШно, — сухо бросил Влад, и на миг мне показалось, будто я присутствую на семинаре по патопсихологии; я так и не поняла, относилось ли это «достатоШно» к числу Владовых дам — или же он просто-напросто потребовал закрыть неприятную для него тему. Так или иначе, больше мы к этому вопросу не возвращались.