1
Как вы думаете, коллеги, — за что Елизавету Львовну (замдекана) прозвали на факультете Смертью?
Громче, не слышу?.. За худобу?.. Хе-хе, неплохая версия. За её тёмные, глухие, длинные платья?.. Да ладно вам, это же всё мелочи — так сказать, штрихи к портрету. А вот что действительно ужасно — так это её холодная безжалостность во всём, что касается дисциплины. Особенно жестоко она расправляется с прогульщиками и хвостистами, не щадя ни простого бюджетного люда, ни надменных, дорого одетых гетер и матрон с платного отделения — и это при том, что препы дерут с них за пересдачи прямо безбожно!
Я как-то слышала в туалете жуткую историю, настоящий триллер! О том, как Лиза, завидев в холле одну прогульщицу-платницу, за которой давно охотилась, налетела на неё, впилась железными когтями в плечо — и, словно ягнёнка, притащила в деканат, где перепуганной жертве пришлось под диктовку писать… что бы вы думали? — просьбу о своем отчислении! Заверив документ подписью и печатью, Карлова аккуратно подшила его в картонную папку «Дело №»: «В следующий вторник приносишь мне нормальную зачётку, и я рву это на твоих глазах, — бесполо-компьютерным голосом процитировала рассказчица, — иначе…» — дальше последовала до того красноречивая пауза, что я в своей кабинке скорчилась от болезненного спазма. Был ли то пустой блеф или Карлова грозилась на полном серьёзе, осталось неясным — звонкий голосок ликующе поведал всем, кто мог его слышать, что вот только вчера, всего-то навсего за полторы сотни баксов её самый старый, подгнивший от времени «хвост» был благополучно оттяпан.
Я, хоть и твёрдая хорошистка, тоже на всякий случай побаивалась «Лизы» — настоящей дамы-пик, статной, элегантной, как умеют быть элегантными только женщины в годах… Нет, слово «женщина» тут не подходит — это именно «дама», Дама с прямой спиной и холодным взглядом, что при встрече служит мне даже лучшим признаком, чем тугая коса, уложенная наподобие короны, или зловеще-траурный стиль. Да вы и сами её боитесь, коллеги, — перед ней весь факультет трепещет, — так что можно вам всего этого не объяснять. В общем-то, я знаю только одного человека, который всегда относился к Карловой без пиетета и даже позволял себе на неё покрикивать. Кто?.. ну, ну, коллеги, угадайте?… — ну, конечно же, конечно, это был он, дважды кандидат наук, автор множества научных трудов и монографий почтенный профессор В.П.Калмыков!
Иногда ему взбредало на ум по-мальчишески созорничать — от чего я чуть заикой не становилась. Вот, например, как-то раз поздним вечером спускаемся мы с ним рука об руку в пустой, тёмный факультетский холл и натыкаемся… — на кого же?.. — да всё на неё, Лизу, которая, прихорашиваясь перед (хоть и тусклым) зеркалом, отлично видит, что происходит у неё за спиной. И тут этот дурак хватает меня в объятия — и, как ни в чем не бывало, целует взасос!.. Я чуть ума не решилась от испуга, думая, что у Елизаветы Львовны от такого зрелища должны, по меньшей мере, вылезти на лоб зелёные глаза; но в следующий миг она подошла к нам, улыбаясь чуть натянуто, но любезно (весь препод- и админсостав души во Владе не чаял!), и с явным одобрением обратилась к моему кавалеру: — Что, Владимир Павлович, отчитываете своих студенток? Правильно-правильно, нечего им спуску давать, лентяйкам! — на что Влад, ничуть не смутившись (и даже не подумав отпустить мою талию), поддакнул: — Строг, но справедлив.
Когда минут пять спустя мы вышли на улицу и я — ещё слегка смурная от пережитого шока — с досадой попеняла ему за идиотское лихачество, он успокоил меня, объяснив, что, мол, так уж устроена наша психика: люди в упор не видят того, что у них перед глазами, если оно хоть чуть-чуть не вписывается в привычную им картину мира, — так что мы с ним, в сущности, ничем не рискуем.
Он был прав! В день Владова шестидесятишестилетия — помню, я так ждала этой даты, готовилась, обдумывала подарок!.. — захожу по-свойски, без стука, в его кабинет… и с изумлением вижу, что попала в самый разгар застолья: компания из трех весёлых деканатских тёток (с размякшей Елизаветой Львовной во главе) расселась вокруг нашего стола, на тарелке у каждой — мощный кусок бисквитного торта с кремом и розочками, и все за милую душу хлещут наш любимый коньячок «Хеннесси». Вот так сюрприз!.. Не успела я в испуге отступить за дверь, как дамы приветственно замахали руками, вразнобой заорав: — А вот и наша студенческая братия!!! — от выпитого у них, видимо, множилось в глазах, — и с оскорбительным либерализмом пригласили меня к столу; я нехотя повиновалась, не успев спрятать за спину подарок — нежную бледно-розовую орхидею, упакованную в изящную картонную коробочку с прозрачным целлулоидным окошком.
Орхидея, как известно, цветок агрессивно сексуальный и, я бы сказала, провокационный; но истинного смысла подарка никто, как ни странно, не заподозрил — хотя я торжественно вручила его новорожденному прямо на глазах у изумлённой публики; а уж когда я, расшалившись, чмокнула Влада в бледно-розовые, почти в цвет моей орхидеи, губы, дамы вообще пришли в полный восторг. Елизавета Львовна, тщетно пытавшаяся хранить на лице строгость, не смогла сдержать благосклонной улыбки, секретарша Людочка захохотала и зааплодировала, — а толстая, румяная Ольга Валентиновна, которой, на мою беду, вздумалось усесться за пиршественный стол бок о бок с профессором, и вовсе разошлась — хлопнула меня по заду и закричала игриво: — Так, так! А теперь зачётку ему подставляй, зачётку!!! — Вот дуры-то, с тоской думала я, глядя на их добродушные, простецкие, по-банному раскрасневшиеся лица, — дуры, и шутки у вас дурацкие: не могли придумать ничего остроумнее, чем выставить моего Влада объектом мелкой студенческой проституции — каким он, в общем-то, и был, но только не в моём, не в моём случае, старые пошлячки!..
Но правильно говорил Влад, что никто не замечает очевидного: думаю, этим глупым тёткам и в кошмарном сне не могло привидеться, что их уважаемого коллегу, без пяти минут доктора наук может связывать с обычной пятикурсницей нечто большее, нежели сухой росчерк в зачётной книжке — ну, в крайнем случае, совместная работа над «практическим» отчётом. Что же до опасного совета Ольги Валентиновны, то я из чистого милосердия не стала шокировать её признанием, что «отл» по патопсихологии автоматом — или, лучше сказать, аУтоматом, — поселился в моей зачётной книжке давным-давно, и это был не акт купли-продажи, а дар любви.
(К слову сказать, я и практику сдала на «отлично». Свой многострадальный отчёт я озаглавила «История О.»; помнится, увидав это, профессор ухмыльнулся, покачал головой — и в тот же вечер отхлестал меня резиновыми прыгалками своего трёхлетнего правнука Никиты — славного мальчугана, с которым я, к счастью, не была знакома лично, зато много о нём слышала. По субботам его привозили Владу на подержание — и шаловливый, резвый бутуз носился со скакалкой по всей квартире, игнорируя занудливые дедулины доводы и вынуждая того потом с виноватым видом оправдываться перед разгневанными соседями, на головы которых (дом был старый, сталинский и нуждался в капремонте!) периодически сыпалась штукатурка. Этот чёртов правнук был постоянным персонажем моих эротических кошмаров: мы с Владом один на один в его кабинете… действие развивается… и вдруг, в самый интересный момент, в комнату врывается, топая ножонками, краснощёкий мальчуган с радостным воплем: «Здластвуй, дедуска!!!» — и шестидесятипятилетний «дедуска», ещё секунду назад мужчина в полном соку, принимается гулить, ворковать и сюсюкать, вытянув губы трубочкой и забыв обо всём на свете, а я никак не могу найти свою одежду и не знаю, куда деться от стыда. Впрочем, дед и наяву обожал внука до беспамятства. — Умнющий пацан, — с придыханием говорил он, накручивая зелёный каучуковый жгут на свою узловатую кисть, — всего три года, а уже знаком с Достоевским — правда, пока только в комиксах.)
В начале пятого курса я наведалась в деканат с не совсем невинной целью — официально оформиться в качестве калмыковской дипломницы.
Что-то вроде законного брака; я начинала понимать, почему люди придают такое значение штампу в паспорте. Во всяком случае, волновалась перед встречей с Ольгой Валентиновной так, словно и впрямь шла в загс. К счастью, добрая женщина и тут ничего не заподозрила. Даже наоборот — страшно обрадовалась: ну, наконец-то, заявила она, хоть кто-то сподобился. А то Владимир Павлович давно твердит, что с удовольствием взял бы парочку дипломников, — да только они почему-то к нему не идут. К другим преподавателям аж толпами ломятся, а у нашего дорогого Владимира Павловича — до сих пор ни одного завалященького студентика. А тут как раз вы, Юлечка, да ещё такая интересная тема («Аутизм: некоторые особенности психологической адаптации») — то-то обрадуется бедный старик!.. Вот вам его телефон, созвонитесь как можно скорее, а то время бежит, пора приступать к работе, не успеете оглянуться, как проскочите пятый курс.
Пользоваться для этой цели телефоном показалось мне, как выразилась бы Эдичка, «не клёво» — и в тот же вечер я сообщила Владу о его новом статусе прямо дома, в постели. Тот отнюдь не возражал против нашего юридически закреплённого союза — и даже поприветствовал мою инициативу, звонко чмокнув меня в сосок:
— Не мучьте себя теорией, — добродушно посоветовал он. — Поезжайте в Химкинский библиотечный филиал, полистайте мою диссертацию — она имеет схожую тематику и может помочь вам в вашем труде. Налегайте на практические исследования. А уж потом и я воспользуюсь ими в качестве материала для докторской, как это делают все мои коллеги, — с тонкой улыбкой добавил он.
В Химки я, конечно же, съездила — мне были интересны все мысли моего научного руководителя! — но была слегка разочарована тем кондовым, тяжелым, старосоветским слогом, который, царя в его диссертации, обезличивал её, делая похожей на все научные работы сразу. Я посмотрела год — работа была датирована семьдесят третьим, больше всего ссылок было на труды Маркса, Энгельса и Ленина (Влад сухо одернул меня, когда я попыталась глупо сострить над формулировкой «использованная литература»). Впрочем, исходя из того, что дипломная комиссия (пардон, коллеги!) обещала состоять из ностальгирующих Владовых сверстников, именно такого стиля и нужно было придерживаться. Ещё там было множество заковыристых формул, из которых я мало что поняла, запомнив лишь часто повторяющуюся букву ∑ — надо бы спросить у родителей, что оно значит; потом пошли графики, с помощью которых Калмыков наглядно показывал открытые им закономерности и корреляции. Тут были и квадратные параболы с устремлёнными в бесконечную высь ветвями; и кубические — похожие на ручку мясорубки; и гиперболы — несчастные, навек разлучённые сёстры-близняшки; и уже знакомая мне асимптота; и даже один очень величественный колокол Гаусса, показывающий, как я поняла, распространённость разных степеней адаптированности аутистов в социуме.
Как и советовал мне Влад, всю теоретическую часть работы я благополучно заимствовала из его диссертации, попросту сняв с неё копию и для очистки совести понатыкав в текст цитат из современных авторов — отечественных и зарубежных, — что заняло у меня не больше трёх часов в читальном зале РГБ, Ленинки тож. Признаться, я не сомневалась, что и всё остальное мой ласковый друг с успехом напишет сам. Однако Влад быстро охладил мой пыл, заявив, что, дескать, в том, что касается практики, я буду у него «пахать как бобик»: это теория вечна, сказал он, а реальная жизнь течёт и изменяется с каждой секундой — не говоря уж о годах и десятилетиях; вот почему хороший специалист должен быть настороже и ежечасно, ежеминутно, ежесекундно ожидать свежих данных о ненадёжной реальности, где волею судеб вынужден жить…
— К тому же, — добавил он, — вам пора привыкать к самостоятельной работе. Боюсь, мне скоро придется ненадолго вас покинуть…
Тут-то я и услышала от него впервые это неприятное слово — «обследование». То был запоздалый подарок деканата к недавней дате: милые дамы, посовещавшись, пришли к выводу, что их обожаемый коллега до такой степени погряз в трудах праведных, что изрядно подзапустил свое здоровье, позаботиться о котором — их святой долг. Иначе говоря, ему предоставляется направление в Центр Современной Геронтологии, где бедный, расшатанный организм получит полное-полное обследование — как изнутри, так и снаружи, со всех возможных сторон и ракурсов. Сам он, конечно, предпочёл бы пройти диспансеризацию в амбулаторном режиме, не отрываясь от дел, но увы — правила Центра предписывают делать это строго стационарно, так что… На этом месте я, наконец, вникла в то, что он говорит, и пришла в ужас:
— Лежать в больнице?.. В одной палате с трясущимися, гниющими заживо старцами?! А то и, чего доброго, в коридоре…
— Ну что вы, Юлечка, роскошная, престижнейшая клиника, отдельный бокс с японским видеомагнитофоном (я закатила глаза), телефоном и шёлковыми шторами — и всё полностью оплачено. Это Елизавета Львовна постаралась. (Вы знаете, Юлечка, кто у неё муж?.. Очень крупная шишка!) Да вы не печальтесь, моя прелесть, это займёт-то всего дня три…
— Геронтология, значит, — задумчиво сказала я. — Сволочи.
Меня так и подмывало сообщить этим умницам из деканата, что их «уважаемый коллега», которого они вот так, походя, записали в глубокие старцы, делит со мной ложе наслаждения не менее трёх раз в неделю, — а иногда и по нескольку раз за один присест!! То-то бы они удивились, наверное!.. А ведь он даже не любил меня по-настоящему. Случись на моем месте кто другой, помоложе, он бы, наверное, только обрадовался подмене; я поняла это ещё в самом начале нашей связи, когда однажды он назвал меня своим эликсиром юности. Уходящая, утекающая сквозь сухие старческие пальцы молодость — вот что было его подлинной страстью, идеей-фикс; в слепой погоне за ней он позволял себе становиться смешным и даже страшным, навязчиво ухаживая за молоденькими студентками и при случае покупая их благосклонность кругленькими «отлами» в зачётных листах. Он и в этот-то проклятый Центр согласился лечь только потому, что всё ещё надеялся повернуть время вспять. Иногда я думаю — как всё-таки странно, что мой Влад, истинный профи, квалифицированный медик и великолепный психолог-клиницист, мог так легко дать Смерти себя провести.
2
Несмотря на все те радужные, пионерски-бодрые тона, в которых профессор обрисовывал мне предстоящее испытание, внутри себя он, конечно же, отчаянно трусил — и всё прикидывал, не окажется ли деканатовский подарок Троянским конём? и не заставят ли его врачи под страхом смерти отречься от излюбленных удовольствий — секса, например, или там компьютерных игр, коньяка, преподавания?.. Были у него и страхи посерьёзнее. Помню тот вечер, когда пугающая перспектива разлуки (всё это время казавшаяся если не чисто гипотетической, то, по крайней мере, отдалённой!) вновь напомнила о себе — на сей раз куда более реальным и зловещим образом: в виде чёрных окон в сетке расписания занятий для четвёртого курса, куда мой взгляд упал случайно, по прошлогодней привычке (чёткость и старательность штриховки выдавали твёрдую руку Елизаветы Львовны, замдекана). Не успев ещё толком осмыслить увиденное, я бросилась на четвёртый этаж — поинтересоваться у Влада лично: что всё это, собственно, значит?.. — А то, — ровным голосом отвечал профессор, сосредоточенно разворачивая на столе длинный лист «миллиметровой» бумаги с прыгающим на ней рисунком электроэнцефалограммы, — а то, Юлечка, что сегодня у нас с вами — прощальный вечер; пожелайте мне ни пуха, ни пера. — Он, видите ли, всё это время скрывал от меня точную дату — боялся лишний раз травмировать мою психику…
Ну ладно, чего уж там — к чёрту; в тот вечер мы устроили «проводы» и нахлестались «Хеннесси» вдрызг. Тогда-то он и признался напрямик, что ему слегка не по себе: опытным врачам наверняка предстоит найти в его организме целый ассортимент всевозможных красот — и хорошо, если только тех, о которых он и сам смутно догадывается (предпочитая, впрочем, особо о них не задумываться), — но, чего доброго, и тех, о которых он до сих пор не знал и, может статься, так никогда и не узнал бы без постороннего вмешательства. Помнится, затеяв ремонт, он отвернул в кухне дряхлый, вечно текущий кран, чтобы призвать его к порядку; отвернуть-то отвернул, а назад вернуть не смог — слишком уж всё там прогнило и проржавело, так что при первом же грубом прикосновении посыпалась труха и в итоге пришлось менять всю сантехнику, и слесари недоумевали — как, на каких соплях всё это держалось?.. Ясно было одно — держалось, пока не трогали; вот так же, Юлечка, и человеческий организм… — и да, раз уж мы заговорили о кранах, мой сегодня не заработает, и не пытайтесь — у меня всегда так бывало перед экзаменом… — Тут-то меня впервые и охватило знобящее предчувствие беды: никогда раньше я не видела, чтобы Влад до такой степени чего-то боялся. Так, может… может, лучше отказаться?.. — Поздно! Дарёному коню, Юлечка, даже Троянскому, в зубы не смотрят… будем надеяться, что медики поставят мне зачёт аУтоматом…
В первый же вечер я навестила его. Шторы на окнах и впрямь оказались шёлковыми, тёплого золотистого оттенка, с пышными кистями на уголках; осторожно отведя их в сторону, я увидела чудный тихий скверик — с желтеющими тополями, уютными скамеечками и заасфальтированной окружной дорожкой, по которой рука об руку прогуливались трогательные пожилые парочки. Порадовал меня и внутренний антураж бокса — тут был мягкий диван с чёрной кожаной обивкой и «видак» на передвижном столике, и два белых венских стула, и явно антикварная прикроватная тумба красного дерева, на которую я, пугаясь собственной дерзости, выложила гостинцы — букет садовых ромашек, пакет с апельсинами и три детектива в мягких обложках. Впрочем, очень скоро я обнаружила, что Влад и без меня тут явно не скучает. Кто-то — я так никогда и не узнала имя героя — снабдил его увесистой стопкой порнокассет, которыми он, благодаря пресловутому «Панасонику», мог наслаждаться целыми часами — в промежутках между процедурами; кто бы это ни был, спасибо ему, так как обещанные «три дня» в конце концов растянулись до двух недель — в организме Влада и впрямь оказалось полным-полно всяческих болячек, требующих пристального изучения. Их Влад не пожелал со мной обсуждать; лишь однажды в палату влетел улыбающийся белозубый рентгенолог и с порога радостно завопил: «Нехорошее затемненьице у вас, Владимир Павлович!!!» — но ему пришлось тут же умолкнуть, сникнуть и ретироваться под воздействием страшной гримасы и выразительной жестикуляции стеснительного пациента.
Мои ромашки успели завянуть, когда профессор засобирался на выписку — правда, не с пустыми руками, а с направлением в спецсанаторий Центра; вот тут-то я, все это время делавшая, по примеру Влада, хорошую мину при плохой игре, и сломалась, и впала в уныние — заведение располагалось где-то под Ногинском, куда мне при всём желании было не доехать. Влад утешал меня как мог, лукаво намекая, что, дескать, его подлеченный организм сулит нам в будущем массу сладостных утех. Я поддакивала и крепилась до последней секунды, бегая по магазинам в поисках достойной бутылки для главврача, помогая Владу гладить и упаковывать вещи и провожая его до остановки, откуда ходил фирменный рейсовый автобус, — но, стоило тому скрыться из виду, не выдержала и разревелась. Хорошо, что Влад не видел этого, — я вряд ли смогла бы объяснить ему, почему мне так грустно. «Подумаешь, месяц!» — сказал он, забираясь в автобус. Да, месяц можно пережить, но что-то во всём этом сквозило куда худшее, чем просто тоска разлуки: отчего-то у меня было чувство, что отъездом его завершается очень важный для нас и, может быть, счастливейший период; что нам уже не удастся перекинуть мостик через этот временной разлом; что мы с Владом встретимся уже не теми, какими расстались, — а, значит… значит, мы простились навсегда…
Эти настроения весьма сказались на моей успеваемости: растущий с каждым днем груз пропущенных лекций грозил обрушиться на меня лавиной в самый разгар осенней сессии. Но до неё надо было ещё дожить. А пока я, не в силах ни на чём сосредоточиться и всё больше погружаясь в сомнамбулическое состояние, прогуливала занятия — и в неурочное (то есть как раз в самое что ни на есть урочное!) время привидением бродила по гулким коридорам факультета, словно надеясь встретить там Владимира Павловича или хотя бы его тень. Но, к моему сожалению, она мне так ни разу и не попалась. Зато несколько раз я наткнулась на пиковую даму, коронованную собственной косой — Елизавету Львовну, которая в третью нашу встречу молча, но выразительно покачала головой, что для тех, кто знал её, было страшнее любых слов и угроз.
Даже Гарри, у которого было много своих проблем, стал замечать неладное. После той памятной встречи в ресторане — я ведь не забыла рассказать вам о ней, коллеги?.. — последовала недолгая, в несколько дней, пауза, которую я, понятное дело, не решалась нарушить первой, — а затем мой непредсказуемый брат опять вышел на связь и какое-то время был ко мне очень внимателен — совсем как в детстве. Ни единого вопроса о Калмыкове или моих отношениях с ним он так и не задал — по-моему, он вообще избегал поминать имя своего врага всуе, — зато всё чаще звонил и зазывал в гости: махнуть коньячку, сыграть партейку-другую. В первое время я принимала эти приглашения с опаской, резонно подозревая, что Гарри, всегда щедрый на сюрпризы, и на сей раз готовит мне какой-нибудь хитрый психологический капкан; но, так и не дождавшись, позволила себе расслабиться — и поверить, что он попросту устал от страстей и соскучился по нашим уютным посиделкам. Вот только оказалось, что шахматный партнер из меня теперь неважнецкий — я всё время думала о другом и беззастенчиво «зевала» фигуры. Поначалу брат списывал мою рассеянность на обычный предзимний психоз; но как-то раз, когда я в самый разгар напряженного эндшпиля взяла пешкой собственную ладью, он не выдержал:
— Да что с тобой, чёрт подери?! Ты как сомнамбула!
— А с тобой что? — в ответ спросила я. С Гарри и впрямь творилось что-то неладное: всё чаще я слышала от него странные, пугающие рассуждения — например, вот уже несколько раз он заводил разговор о том, что моя аура «свищет, как незаклеенное стекло» и что меня «не иначе как сглазили». А тут ещё вот что отчебучил: заставил Анну обрезать её роскошные волосы под самый корешок (и хорошо ещё, что меня об этом предупредил!), мотивируя тем, что, дескать, не может больше выносить приставших к ним грязных взглядов, прикосновений, мыслей и помыслов некоего профессора, выглядящих — если смотреть на них третьим глазом, — как отвратительные липкие комья и сталактиты дерьма. Бедняжка Анна, ни минуты не сомневаясь в Гарриных способностях (и даже свято в них веруя!), охотно повиновалась, утратив, по моим прикидкам, не менее семидесяти процентов своей прелести, — после чего Гарри, вымочив осиротевшие волосы-водоросли в тазу с «Тайдом» и хлоркой, а потом как следует просушив феном, заложил их в основу очередной подушки-думки. Тех, кто был в курсе его семейных традиций, это логически наводило на захватывающую мысль, что дело идет к свадьбе.
3
Ещё в первые дни Владова отъезда я прибегла к извечному способу самоутешения бедолаг, обречённых на томительное ожидание. Вычертив на листе А4 таблицу — семь граф поперёк, пять вдоль! — я украсила её числами, каждое с причудливыми завитушками и финтифлюшками, а выходные закрасила алым маркером; этот великолепный календарь я повесила над кроватью — и время пошло. Ежевечерне — не припомню, чтобы я хоть раз пропустила этот важнейший ритуал! — я зачёркивала одну из клеток аккуратным крестом: таким образом, казалось мне, я убиваю время разлуки, приближая нашу с Владом счастливую встречу. Но это плохо помогало, дни, хоть и расцвеченные весёлыми кислотными оттенками, всё равно походили друг на друга, словно человеческие лица — и тянулись, тянулись мучительно долго…
Я устроила маленькое торжество, когда в один прекрасный день количество «похеренных» клеток в моём календаре сравнялось с числом нетронутых; праздник был снабжен всей необходимой атрибутикой — дорогие сигареты с ментолом, бутылка «Токая», небольшой плакат на стене: «Ура! Сегодня — Пиковый День!!!» Кофе с лимоном и ликёром и торт «Прага» удачно ознаменовали Праздник Вступления в Последний Недельный Цикл. Великая Трёхдневка заслужила похода в парикмахерскую, а Всего Лишь Сутки — покупки нового перламутрового лака для ногтей. Ну, а когда, наконец, в календаре осталась незачёркнутой только одна клетка — Возвращение Владулая, — мне и раздумывать не пришлось: цветы, конечно же, цветы!..
Поздняя осень — неблагодарное время для выражения чувств к человеку намного старше себя: везде так и чудится недобрый намёк. Ох, и пришлось же мне в то утро попотеть в маленьком цветочном павильончике близ «Чистых прудов»! Изо всех углов на меня мрачно глядели… нет, не цветы — замаскированные лики старости и смерти; я чуть не психанула, ища чего-нибудь понейтральнее. Пожалуй, Владу подошел бы гладиолус — такой же стройный, статный, суровый и седоголовый; но всё-таки он был уж слишком осенним цветком, сам вид которого, казалось, говорил о кончине лета, приближении зимы, близком прощании, торжественной печали; гладиолус пришлось отвергнуть. Еще хуже были астры — кладбищенские звёзды, пахнущие крематорием; под стать им пышные белые хризантемы и — вне всякого сомнения! — маргаритки. Гвоздики были бы, в общем, ещё ничего, так себе — вот только их демонстративно революционный имидж всё портил: эдакое «как молоды мы были…» Что нам оставалось? Только розы — приятные во всех отношениях, кроме одного: как сказал бы Гарри, «такая дороговизна!»
Устроив смотр своим скудным, сэкономленным на студенческих завтраках финансам, я с радостью обнаружила, что их как раз хватит на два цветка — любой окраски, любой степени распущенности. Тут уж мне стало совсем тошно. А что, это было бы круто — подарить старому профессору чётное количество роз!!! Пришлось взять одну — зато красивую, сильную, шипастую, с длинным толстым стеблем и ещё не начавшим раскрываться алым бутоном (малодушная перестраховка, вызванная возникшим в последний момент опасением — вдруг цветок увянет слишком рано и тем самым напомнит профессору о стремительно убегающих годах?!) Зато уж на упаковке и прочих прибамбасиках — таких, как спиралевидно закрученная золотистая лента и декоративная укропная растительность, — я оттянулась в полной мере: всё это стоило дёшево и, кажется, не таило в себе никакого подвоха. Весёлая толстая блондинистая цветоШница, профессионально придавшая растению презентабельный вид, с приветливой улыбкой предположила, что у меня сегодня «не иначе как экзамен». Что ж, отчасти она была права — роза моя предназначалась преподавателю.
Я несла её по Трубной опасливо, бережно, боясь, как бы лютый октябрьский норд-ост, безжалостно хлещущий меня по щекам, не повредил нежного бутона, в котором были запрятаны, словно Кощеева смерть в яйце, моя любовь, тоска ожидания, страх перед неминуемой неловкостью первых минут. Добираюсь до факультета, вхожу и первое, что вижу — шумную компанию а-ля «среди баб один прораб»: две весёлые пожилые преподавательницы, щебетунья Людочка, суетливая, перекрывающая своим писклявым голоском общий гвалт Ольга Валентиновна, загадочно-молчаливая Елизавета Львовна… и в центре мой Влад — похудевший, пожелтевший, весь какой-то пришибленный, в дурацкой лыжной шапочке, старившей его лет на десять. Первым моим желанием было, пока не поздно, скрыться за входной дверью: пошлые тётки не должны были лапать сальными пальцами мою выношенную долгими днями радость, я предпочла бы поздравить Влада с возвращением наедине… но увы, ярко-алый бутон на длинном стебле был далеко не той вещью, которую могли бы пропустить цепкие глаза деканата. Прежде чем я успела отступить к дверям, дамы уже кричали: — Ах, боже, какой роскошный цветок! Кому это, Юлечка? Неужели нашему дорогому Владимиру Палычу?!
Ничего не поделаешь, пришлось подойти. «Владимир Палыч» — чужой, старообразный, с необычно маленькой головой в тускло-синей обтягивающей шапчонке — пошевелил бледными вялыми губами и, молча кивнув, принял из моих столь же вялых рук злополучный цветок, который мне ничего не оставалось, как вручить ему тут же, на месте, не отходя, как говорится, от кассы. Конечно, слова, которые я хотела бы сказать, не шли мне на язык, да и были, пожалуй, неуместны. Но никто не мог помешать мне за несколько кратких секунд разглядеть его лицо, которое я так желала увидеть весь этот месяц. — Помолодел, похорошел!.. — в кокетливом экстазе кричала Ольга Валентиновна.
Увы, наши с ней представления о молодости и красоте явно не совпадали. Влад (с озабоченным лицом, упорно отводящий глаза) произвел на меня странное, гнетущее впечатление. С пустыми руками поднимаясь на второй этаж, где меня ждали обычные студенческие будни, я не переставала спрашивать себя: что же случилось, почему он выглядит таким уставшим, больным и старым?.. Возможно, виной всему — дурацкая адидасовская шапочка… Впрочем, что это я? — подумала я, входя в аудиторию, — известное дело, акклиматизация, я зря беспокоюсь. И потом, он же прямо с дороги… Конечно, дорогого цветка немного жаль… и встреча смазалась… Но ничего, уж после занятий-то мы с Владом останемся наедине — и отпразднуем его приезд честь по чести.
Как бы не так!.. Мерзкие деканофурии, не удовольствовавшись отнятым у меня цветком, одна мысль о цене которого вызывала у меня дрожь досады, устроили ещё и так называемый «вечер встречи» — а попросту, пьянку, чьи характерные звуки — визгливый смех и разудалые выкрики почтенных педагогинь — раздавались из Владова кабинета до темноты. Наконец, я устала ждать и отправилась домой. Телефон профессора мне в тот вечер так и не ответил: видимо, он засиделся с дамами допоздна. В начале первого часа я, по застарелой и уже ненужной привычке положив крупный «хер» на день «икс», сорвала календарь со стены — и, со злобой смяв его, отправила за спинку дивана, где у меня традиционно скапливался разный мелкий мусор.
Наутро я специально вышла пораньше, чтобы встретить его на остановке. Безуспешно: домой он, судя по всему, так и не вернулся, ночевал на раскладушечке… Что ж, ладно. Невыспавшаяся, раздражённая, томимая самыми мрачными предчувствиями, добираюсь до факультета; даже не сняв дублёнки, поднимаюсь на четвёртый, миную коридор, стучу в дверь — и уже по неприязненному «Да-да!» понимаю, что профессор пребывает не в лучшем расположении духа. Всё-таки вхожу — и с дурацкой неуверенной улыбкой обвожу глазами кабинет. Весь интерьер вроде бы на месте — включая и самого Влада, сидящего за компьютером с гордо выпрямленной спиной, — но розы — моей розы! — нигде нет; не знаю почему, но в тот миг я не нашла ничего остроумнее, как поинтересоваться — куда он дел мой цветок?..
— Отдал вахтерше, — сухо ответил он, не глядя на меня. Всё это было довольно странно, если не сказать страшно, — и я, не чувствуя даже обиды, один только ужас, постаралась закрыть за собой дверь как можно тише и осторожнее. Оказавшись вне досягаемости, я, конечно же, наревелась вдоволь — пусть мне и пришлось на добрых полчаса оккупировать туалетную кабинку; вышла я оттуда с такими распухшими веками, что идти на лекции было стыдно, и я, старательно пряча лицо от знакомых и незнакомых, отправилась домой.
Но тем же вечером мама, подзывая меня к телефону, сообщила, что спрашивает меня «не Игорёк — какой-то незнакомый мужик»; нерешительно алёкнув, я вдруг услышала… нет, не может быть!.. — родной, любимый, чуть гнусавый голос, в котором, правда, появились новые, чуть истерические нотки — или раньше я их просто не замечала? От радости мои руки взмокли и затряслись так, что я чуть трубку не выронила; а профессор, уже вновь перейдя к своей обычной размеренно-монотонной манере, читал мне в ухо что-то длинное и прекрасное: он извиняется, нам надо объясниться, он пришёл в себя, хочет меня видеть, пропадает без меня, я очень-очень ему нужна… Едва трубка легла на рычаг, я мигом набросила куртку, влезла в любимые стоптанные кроссовки — и выскочила из дому.
Дни стояли холодные, первый снег, выпавший накануне, ещё лежал кое-где на смерзшихся кучах палой листвы, — но я так бежала, что не успела замёрзнуть и даже запарилась. Дряхлая лифтовая кабинка услужливо раздвинула передо мной свои дверцы, стоило мне коснуться кнопки. Что это?.. Неужели несчастный, усталый пожилой человек тащился на шестой этаж пешком?! Нет, скорее всего, дела обстоят проще — я вспомнила, что ещё в детстве Гарри показывал мне ловкий, эффектный приём — выходя из лифта, нажать кнопку «1» и тут же быстро отдёрнуть руку; шик заключался как раз в той молниеносности, с которой он всякий раз ухитрялся не быть пойманным коварными створками. Вероятно, Владу этот фокус тоже был знаком. Мне вообще не раз приходило в голову, что они с Гарри во многом до безумия похожи — да Влад и сам в минуты откровенности признавал это. Студент Гудилин, по его словам, был абсолютной его копией — с одной только оговоркой: «в молодости». Вот потому-то у него и не было никаких шансов пересдать тот дурацкий «хвост». Стареющий профессор попросту не мог простить своей воплощенной юности, как ни в чём не бывало топчущей землю сильными, крепкими ногами, что к нему-то она уже никогда больше не вернётся.
4
Не знаю, помните ли вы, коллеги, ту нашумевшую статью в ноябрьском номере «Психического Здоровья» за прошлый год — гневную, обличительную, под интригующим заголовком «Геронтум или Вива Старость»?..
Да-да, ту самую, где В.П.Калмыков, профессор кафедры мед. психологии МГИПУ им. Макаренко, вовсю громит «уродливый, унижающий человеческое достоинство режим, до сих пор царящий в кое-каких загородных здравницах, лечебницах и профилакториях»! Вспомнили, да? Отлично! А к чему это я? А к тому, что многие из вас наивно удивлялись резкости, с которой написана статья, — и шептались, что материальчик-де заказной. Так вот, теперь, когда Влада уже нет на свете — а, значит, его стыдливость не пострадает, — я могу засунуть вам… ну, скажем, обратно в глотки слова о его «продажности», просто рассказав предысторию этого в высшей степени аУтобиографичного шедевра — предысторию, услышанную мной в тот странный, сумбурный, слегка отдающий истерикой вечер, которого я никогда не забуду.
В первые дни Влад сильно по мне скучал: после отбоя, дождавшись, пока его сосед, сухонький и дробный старичок, громоподобно захрапит, он, накрывшись одеялом с головой, позволял себе «впасть в сладостный грех аутоэротизма» — чтобы хоть как-то облегчить вынужденное мужское одиночество, от которого благодаря мне за последнее время успел отвыкнуть. Но подобный суррогат не слишком-то удовлетворял его, оставляя по себе неприятный осадок… Словом, после недолгой внутренней борьбы он решил пойти другим путём ( — Вы уж простите, Юлечка, старого дурака! — ) и приударить за Любочкой — хорошенькой официанткой лет тридцати пяти, наиболее молодым и привлекательным персонажем «Геронтума». Привыкший иметь дело с самыми разными возрастными категориями, Влад был уверен, что всё будет тип-топ.
Увы, результат смелого замысла оказался неожиданно удручающим! Любочка — кудрявенькая, в белом кружевном передничке и наколке, похожей на снегуркин кокошник, — в ответ на его заигрывания ласково улыбалась, отчего на щёчках играли очаровательные ямочки, — и весело парировала невинные, как ей казалось, шутки симпатичного старичка: — Ах, с таким-то кавалером, как за каменной стеной! — Конечно, приду, — задорно ответила она как-то раз на вкрадчивое предложение встретиться вечерком у санаторского пруда. Несчастный Влад, взявший с добряка-соседа клятвенное обещание не покидать бильярдной до самого отбоя, около часа гулял по пустынному берегу, благоухая одеколоном и нетерпеливо поглядывая на свою верную «Электронику», — пока, наконец, до него не дошло, что Люба… не обманула, нет — просто приняла его более чем серьёзный манёвр за добрую стариковскую шутку. Открытие было весьма болезненным — ей-богу, он предпочёл бы недоумение, испуг, даже отвращение, но только не такое вот недоверие к его мужским способностям. (Хорошо хоть тактичный сосед воздержался от унизительных расспросов).
Наутро за завтраком, когда Люба, как обычно, подкатила к их столу дребезжащую тележку, доверху нагруженную общепитовскими тарелками с разползшейся по ним манной кашей, Влад решил смолчать о случившемся — и хотя бы таким образом сохранить лицо; он даже нашёл в себе силы холодно, но любезно улыбнуться девушке, чьи ужимки начинали не на шутку его раздражать. На протяжении всей церемонии раздачи он продолжал молча терпеть кокетливые подначивания, которые официантка, прослужившая здесь более десяти лет, очевидно, считала единственно возможным стилем общения с мужчинами «за 60»; но когда она, видимо, твердо задавшись целью расшевелить необычно серьёзного профессора, который ещё вчера был с ней так мил, игриво подбоченилась — и при всей честной публике (соседями Влада по столу были всё тот же дробный старичок и две чопорные музейные дамы) громко и лукаво вопросила: — Ну что, Владимир Павлович, возьмёте меня замуж аль нет?! — Влад завёлся и, с трудом сдерживая клокочущую в нём ярость, ответил:
— Знаете, Люба, в вашем возрасте уже поздновато думать о замужестве, — после чего в сердцах отшвырнул лежавший перед ним сероватый полотняный слюнявчик прямо в тарелку с отвратительной комкастой размазнёй.
Самое скверное, что Люба (привыкшая, вероятно, ещё и не к таким закидонам) даже не обиделась, лишив Влада возможности насладиться хотя бы подобием мести: в ответ на вспышку она сочувственно улыбнулась, упомянула «магнитные бури» — и, похлопав Влада по руке, которую тот не успел отдёрнуть, предложила ему щадящее успокоительное — оно всегда лежало в кармашке её фартучка как раз на такой вот случай. Впрочем, вскоре Влад понял, что заботливая Любаша ещё и стукнула на него главврачу: часом позже отловив Влада в спортзале, тот мягко порекомендовал ему воздержаться от участия в волейбольном матче, который должен был вот-вот состояться между особо крепкими постояльцами санатория и местными активистами. (Те ещё в первый день заезда делегировали в «Геронтум» самых бодрых своих эмиссаров, чтобы, по многолетней традиции, вызвать «санаторских дохляков» на смертный бой. Команде «Геронтум» от команды «Супер-стар» — физкульт-привет!!!) Влад, конечно, все наставления проигнорировал — и тем же вечером они уделали этих краснощёких суперстарцев как мокрых котят!.. Спортивный триумф, состоявшийся-таки вопреки козням обслуги, немного утешил Влада в его унижении.
Но вот с тем досадным фактом, что как мужчине ему здесь ничего не светит, пришлось, увы, смириться… Заигрывать с молоденькими (до пятидесяти пяти) он больше не решался. Любые попытки флирта с ровесницами — из тех, что хорошо сохранились, — неизбежно сводились к игривым шуткам да прибауткам, может, и повышающим тонус, но — самой своей несерьёзной сутью — напрочь лишавшим надежды на «продолжение банкета». Бравурный храп соседа по камере… — пардон, по палате… — по номеру, конечно же, по номеру!.. — всё реже казался ему гимном сладкого предвкушения, зато всё чаще доводил до неистовства, заставляя часами ворочаться с боку на бок, — и порой он готов был убить своего сожителя, который, как и полагается, каждое утро принимался ныть, что ни на секунду не сомкнул глаз. Естественно, хронический недосып не лучшим образом сказывался на самочувствии Влада, который вдобавок всегда был «совой»; но нарушать санаторный режим было чревато — он понял это после одного вопиющего случая, когда, вздумав по легкомыслию проспать завтрак, был грубо разбужен целой армией встревоженного медперсонала, нагрянувшей к нему в номер с целью проверить, «не случилось ли чего».
— Знаете ли, в вашем возрасте всякое бывает, — авторитетно заметила старшая медсестра, сисястая сорокапятилетняя гестаповка — и, вместо того, чтобы извиниться за беспокойство, строго отчитала почтенного, растерянного, годящегося ей в отцы профессора за «нарушение общего распорядка». Эта жуткая тётка, мощная и горластая, вообще была для Влада неиссякаемым источником стресса: излюбленным её развлечением было врываться в номера к пациентам в самые неподходящие мгновения — и со смаком предрекать им целые букеты отвратительных болезней, «если они и дальше будут так плохо себя вести».
Но, пожалуй, главным его врагом был всё-таки массовик-затейник — крепкий дед лет шестидесяти, неизменно открывающий свои «культмассовые мероприятия» бодрым кличем: «Здравия желаю, товарищи старички!!!» Влад, которого подобное обращение несказанно коробило, долго мечтал приструнить наглеца; наконец, улучив момент, он отвел массовика в сторонку и вежливо попросил его придумать для своих «затей» какой-нибудь другой слоган, поизящнее. Бедный дед, внимая обращённым к нему претензиям, лишь ошалело моргал и недоверчиво улыбался; в конце концов Влад плюнул и оставил его в покое. Но вскоре ему пришлось узнать на своей шкуре верность поговорки «инициатива наказуема». Нет, старый пенёк ничуть не обиделся — в «Геронтуме» вообще не было принято обижаться на пациентов; но с тех пор всякий раз, стоило ему завидеть профессора идущим в столовую или в спортзал, он ещё издали кричал: «Салют, молодая гвардия! Так держать!! Мы ещё повоюем!!!» — и, поравнявшись с Владом, с хохотом тыкал его жёстким пальцем в живот, после чего, страшно довольный собой, удалялся восвояси, оставляя Влада в бессильной ярости скрежетать зубами.
Да, кстати, зубы!.. Он вряд ли мог бы сосчитать, сколько раз та или иная трухлявая партнерша по игре в преферанс отлавливала его в очереди за свежим номером газеты или столовским кипятком, чтобы, очаровательно смущаясь, вполголоса спросить: «Скажите, где вам зубы делали?» К концу срока Влад привык лгать им и лгать цинично, изощряясь в названиях супердорогих клиник, известных ему лишь понаслышке: он уже по опыту знал, что, если сказать правду, в ответ неминуемо услышишь: «Надо же, какой вы молодец! В нашем с вами возрасте это такая редкость!» Никогда прежде, жаловался Влад, его не беспокоила стоматология — тьфу-тьфу-тьфу, повезло с наследственностью, — но тут, впервые за последние шестьдесят лет, начал ощущать в дёснах неприятное нытьё, и лишь богатый клинический опыт помог справиться с подступающим неврозом, — что не помешало ему (как говорится, «на всякий пожарный») посетить санаторского дантиста и две-три минуты слушать, как тот восхищённо ахает, ковыряясь в его ротовой полости.
А фильмы, ежевечерне идущие в стареньком кинозале на первом этаже столового корпуса!.. Чёрно-белые или радующие взор красками, выцветшими, как глаза соседей по столу; призванные вызывать слезливую ностальгию — или, наоборот, повышать тонус бодрыми названиями: «Старики-разбойники»; «В бой идут одни старики»; «Верные друзья» (Влад, конечно, не рассчитывал на ассортимент, предоставленный ему неизвестным другом в Центре Геронтологии, — но уж Дикую-то Орхидею могли бы показать, возмущался он.) Чего стоили «культмассовые мероприятия», список которых ежедневно вывешивался на стенде в холле того же столового корпуса! Один из таких списков Влад даже переписал на тетрадный листочек — специально, чтобы позабавить меня по возвращении; честно говоря, ничего забавного я тут не увидела:
«12.00 (библиотечный корпус) „Осень жизни“: Встреча с православным священником о. Виктором».
«15.30 (стадион) Конкурс ретро-шлягера «Моя морячка».
«18.15 (актовый зал) Конференция. Специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям отвечает на ваши вопросы».
«20.00 Всем, всем, всем!!! Сегодня в нашем кафе — вечер знакомств „Кому за …дцать“! Будет концерт, викторина с призами и танцы до упаду!» «Вечер знакомств» Влад всё-таки решил посетить — хотя бы из праздного любопытства; своё намерение он выполнил, но долго просидеть там не смог — и покинул кафе задолго до окончания шоу, поняв, что «не вписывается в его формат». Впрочем, это была последняя попытка бунта. Уже через неделю скука и безысходность окончательно заели его — и он перестал брезговать даже таким развлечением, как: «Весёлая дискотека „Кому за …дцать“! Учимся танцу „Летка-енка“ и пляшем до упаду!!!»
В сущности, все эти эпизодики сами по себе были не так уж страшны — в особенности для человека, наделенного иронией (а, тем более, аутоиронией), которой Владу было не занимать стать. Но гораздо хуже была сама атмосфера «Геронтума» — поначалу почти неощутимая, но постепенно проникающая через поры в кровь и мозг даже самых моложавых постояльцев: тошная, гнетущая атмосфера старости, которая — несмотря на то, что все лозунги «Геронтума» призывали бороться с ней до полной победы, — явно была возведена здесь в культ. Вот и он, Влад, уже к середине срока обнаружил, что безвкусные и грубые подколки массовика-затейника доставляют ему тайное удовольствие, — а ближе к отъезду поймал себя на том, что во время ностальгического киносеанса его нос становится мокрым…
Влад описывал мне всё это с тихим смехом, — но, чем дольше я слушала, тем страшнее мне становилось. Смех его звучал как-то неестественно; я явственно слышала в его голосе неуверенность и, пожалуй, страх. В глазах читался вопрос: «Не постарел ли я, не превратился ли и впрямь в глубокого старца?»; я понимала, что Влад ждет от меня ответа или хотя бы знака. Но что я могла ему сказать? Любые проявления сочувствия, попытки разубедить тут же превратились бы в свою противоположность — он сразу почувствовал бы фальшь. У меня был лишь один способ доказать, что в его пороховницах ещё есть порох, — к нему-то я и прибегла, когда история о зверствах «Геронтума» подошла к концу. В спальне, на тумбочке, в массивной вазе стояла моя роза — она уже полностью распустилась, но я без сомнения узнала её по ярко-алому окрасу, огромным шипам и валяющемуся внизу, на полированной поверхности, спиралевидному обрывку золотистой ленты.
5
В начале зимы мы с Владом, решив придать нашим отношениям культурный оттенок, собрались в театр. На что, куда идти — мне, не ахти какой театралке, было, в сущности, всё равно, так что, выбирая (Влад с удовольствием препоручил мне инициативу), я руководствовалась, в основном, соображениями удобства. Не своего — профессорского. А то он вечно ворчал, что, мол, терпеть не может «тащиться куда-то за тридевять земель», — и даже старый добрый «Современник» его теперь не устраивал: «Как будто на работу едешь».
В итоге у меня в кармане оказалось два билета в крохотный «молодёжный» театрик — бедненький, малоизвестный, ютящийся в тесном подвальчике с плохой акустикой — зато в соседнем Калмыкову доме, что, по-моему, с лихвой искупало все недостатки. Зрелище, можно сказать, преподносилось Владу в постель, на блюдечке с золотой каёмочкой — пусть-ка теперь попробует отговориться нехваткой времени, усталостью или скверным самочувствием!.. (Тем более что идея была его!)
И всё-таки без осложнений не обошлось. Когда я выложила перед Владом два кривоватых, аляповатых кусочка бумаги, тот деловито спросил:
— На что?
— На «Мастера и Маргариту», — гордо ответила я.
— Терпеть не могу Мастера и Марга… — начал было профессор — но, взглянув на моё лицо, осёкся, закашлялся — и, вчитавшись в набранный микроскопическим шрифтом текст на обороте, бодро проговорил: — О-о, мюзикл!.. Обожаю. Встречаемся в фойе?.. Только, пожалуйста, — тут голос его стал строгим, — никаких джинсов и свитеров: на вас должны быть туфли и классическое вечернее платье. У вас есть вечернее платье, Юлечка?..
Платье, разумеется, нашлось — длинное, тёмно-вишнёвое, с глубоким у-образным вырезом: мама милостиво дала мне его поносить на вечер, равно как и чёрные лакированные туфли на высоком каблуке, купленные специально для торжеств. Сам Влад, всегда любивший принарядиться, тоже явился при параде — в элегантной шоколадной тройке, красиво оттенявшей его серебристую шевелюру, при (зеленоватом с искрой) галстуке, в начищенных до блеска тупоносых ботинках. Отражённая в узких зеркалах на стенках прямоугольных колонн, наша пара показалась мне умопомрачительно эффектной, чему, кстати, не в последнюю очередь способствовала и разница в возрасте, на сей раз отнюдь не превратившая нас, как обычно, в банальных дедушку с внучкой, а, напротив, как бы изящно намекнувшая на некое оставшееся за кадром Владово благосостояние. Кстати, как он находит моё декольте, украшенное тонкой бриллиантовой подвеской на бархатном шнурке?.. Влад одобрительно кивнул головой, галантным жестом подставил мне локоть — и мы чинно, не спеша, об руку направились к загадочному, тёмному, прикрытому тяжёлой портьерой проёму, где уже поджидала нас, гостеприимно улыбаясь, вполне одетая, но с приклеенным багровым шрамом вокруг шеи Гелла-билетёр.
«Мастера…» давали в оригинальной, осовремененной (это был даже не мюзикл, а рок-опера), почти пародийной форме: действие было перенесено в наши дни, что серьёзно сказалось на сюжете, из которого режиссеру пришлось выкинуть все характерные бытовые сцены. В итоге фабула спектакля выглядела примерно так. Издатель по фамилии Латунский наотрез отказывается публиковать роман Мастера, мотивируя это тем, что (козлиным тенором): «коммерчески невыгоден, невыгоден проект!»; а называется роман — «Иисус Христос Суперзвезда», ни больше ни меньше (арии для цитат из него режиссёр позаимствовал у великого Уэббера, о чём было честно предупреждено в программке). В конце первого действия у Мастера, творившего, как и полагается, за компьютером,
В довершение беды
Вдруг заглючили винды, —
чем и спровоцировали режиссёра на балетный номер в исполнении семи юношей в чёрных, усыпанных разноцветными окошками трико, — это и были те самые «винды», которые в финале танца окончательно «гробанулись», в красивых позах расположившись на полу.
Маргарите — любимой женщине и системному оператору главного героя — удаётся спасти несколько файлов (арии Магдалины, Петра и Иуды из «Иисуса Христа Суперзвезды»): она перекидывает их на дискетку, перевязывает её розовой ленточкой и носит на шее. Меж тем несчастный Мастер, не выдержавший такого удара судьбы, попадает в психиатрическую клинику (на этом месте Влад поморщился, и мы с ним невольно переглянулись), где его соседом оказывается Иван Бомж — он говорит о себе так:
— Я автор книг-боевиков
Про сексуальных маньяков, —
после чего следует (как бы рассказанная им) сцена попадания Берлиоза (его литературного агента) под Аннушку — момент, заставивший нас с профессором переглянуться вновь.
Но самое интересное началось после антракта, когда Маргарита нашла в своей почте (тут мы с профессором переглянулись в третий раз!!!) приглашение на бал сатаны (ария с рефреном: «Азазелло, Азазелло/Азазелло точка ру!») Чтобы попасть на бал, Маргарите пришлось приделать к своему компу жуткого вида шлем, нахлобучив который, она очутилась в виртуальной реальности. Тут зал и сцена вдруг погрузились во мрак, и в следующий миг, под дикую трансовую музыку, по стенам и потолку стремительно побежало широкое, блестящее асфальтовое полотно. Аэрофотосъёмки!.. Зрители вокруг нас истошно и радостно заверещали.
Лицо Влада, на время отнявшего от глаз изящный бинокль, осталось спокойным и непроницаемым. Честно говоря, я куда больше смотрела на него, чем на импровизированный экран — где возникал то сияющий огнями ночной город с высоты птичьего полёта, то ярко освещённая чаша гор с маячившей то слева, то справа крохотной тенью вертолета, то кислотно расцвеченный, явно цифровой тоннель, по которому мы мчались прямо-таки с дикой скоростью, — что хоть и нервировало, но как-то меньше, чем могла бы какая-нибудь отставшая от жизни Маргарита, непритязательно висящая под потолком на верёвочных качелях (в своё время дядя Ося водил меня на Таганку). Фильм был щедро разбавлен спецэффектами — резкими остановками, падениями в обрыв, молоденькими матерями, выскакивающими невесть откуда с детской коляской, чтобы на полном ходу перерезать вам дорогу под жуткий скрип тормозов и вопли восторженных соседей… но и тут, очевидно, был свой психологический умысел — чтобы мы, как следует разогревшись, не смутились и не испугались, обнаружив, что сатана устраивает свой бал не на сцене, как мы ожидали, а прямо в зрительном зале…
Кончилось всё благополучно. Воланд, весело напевая: «Рукописи не горят!», преподнёс Маргарите новёхонький блестящий диск чуть не с неё величиной — и главная героиня, вкатив его в столь же внушительный картонный дисковод, с радостью обнаружила все утерянные Мастером файлы (ещё несколько Уэбберовских мелодий). Ну, а «шампанского и тарталеток», обещанных в конце программки, мы с профессором благоразумно решили не дожидаться — и, получив в гардеробе пальто, вышли на тёмную, морозную улицу.
Как ни странно, Владу спектакль понравился: он сказал, что любит все эти модерновые штучки. — Да ладно?! Неужели я в кои-то веки сумела тебе угодить?.. Быть того не может! Но ты всё-таки признай: бинокли понадобились нам не больше, чем ставшей ведьмой Марго — виртуальный шлем, потому что ведь народу и так было немного, ну правда же?..
— Правда, правда, — с защитным раздражением виноватого буркнул Влад, да так и ушел, насупленный. Обиделся… А между тем обижаться стоило бы мне: ведь это он ещё перед началом спектакля обрушил на меня шквал старчески-маразматической злобы — один из тех жутких припадков, которым было суждено впоследствии так измучить нас. Это произошло у стойки гардероба, когда мы сдавали пальто, и Влад, взяв номерки, попросил у юркой, деловитой старушки два бинокля; я, без всякой задней мысли:
— Надо же, Влад, а я и не знала, что ты плохо видишь (наши места были в шестом ряду)…
Чёрт меня дернул за язык! Влад так и взбеленился:
— Что вы несёте? Это я-то плохо вижу?! Я?! Да у меня зрение получше вашего, дорогуша!!!
— А зачем тебе тогда бинокль?..
— Вот и видно, что вы некультурная — редко бываете в театрах! Вы что, не понимаете? С биноклями нам потом без очереди выдадут вещи!
Чуть спокойнее он добавил, что слишком стар и болен для очередей — и вот с этим я, к сожалению, уже не могла поспорить.
Бедный старик так и не оправился после своего геронтосанатория. Выглядел он в последнее время — хуже некуда. Одрябшее лицо пожелтело и, казалось, усохло; на правой щеке появилось тёмное пигментное пятно; под глазами, которые то и дело слезились и казались воспалёнными, набрякли бурые мешки, — а страдальческие складки от уголков губ к подбородку поселились на лице, видимо, навсегда. Рот напоминал теперь отрицательную параболу, ветви которой грустно смотрели вниз — параболу, чья формула приблизительно равнялась минус иксу квадрат, делённому на шесть (и хорошо ещё, что не кубическую параболу, в которую он неминуемо превратился бы, вздумай Влад доиграться до инсульта!) Время от времени на «точках экстремума» этой параболы появлялась белая пена слюны, которую я, боясь унизить профессора, незаметно снимала поцелуем.
Впрочем, тот уже ни к чему его не обязывал. Наши ночи, когда-то разнообразные, были теперь похожи одна на другую, словно человеческие лица, — и тихие, неторопливые, словно бы из мрака ткущиеся беседы всё чаще сводились к банальным стариковским жалобам на правительство, больную печень, растущие цены и хамство трамвайных попутчиков. Порой я нет-нет да и забывалась, пытаясь возродить былую страсть, — но Влад, как правило, сурово пресекал эти попытки: его-де в последнее время беспокоило сердце. — Кстати, Юлечка, вы не помните, выпил ли я свои тридцать капель валокордина?..
Да-да, и память его, когда-то столь цепкая и вместительная, начала сдавать. Он вечно что-то терял, что-то путал, метался в каких-то поисках, не приводящих ни к чему, кроме слепящей вспышки бессильного гнева, — и кое-что из утраченного (к примеру, увесистая стопка закапанных студенческим потом курсовых, которую я сама же, своими глазами видела у него на столе!) так безвозвратно и кануло в Лету. Он не помнил, когда у него кафедра, а когда — учёный совет, когда визит к эндокринологу, а когда — корпоративное торжество… да что там! — проще было бы перечислить всё, что он помнил. Я старалась по мере сил помочь ему — даже завела специальный еженедельник для его «дел», — но эта хилая контрмера выручала ровно настолько, насколько сам Влад находил нужным оповещать меня о своих планах.
А как изменился его характер! Задеть его за живое было теперь проще простого: всегда присущая ему холодная ирония — может быть, одна из лучших, интереснейших черт его личности! — переродилась в злобную язвительность, которая всё чаще выплескивалась на самого близкого человека: на меня. Тот случай в театре был одним из самых безобидных в моей коллекции; дальше — больше. Как-то я пришла к нему в страшнейшую метель — закутанная с головы до ног и все равно замёрзшая; стоя в тёплой, светлой прихожей, не торопилась раздеваться — хотелось хоть немного отдышаться и придти в себя. Стягивая с меня шерстяные перчатки, Влад небрежно и, как мне показалось, без особого интереса спросил:
— Что, холодно на улице?..
— 7 градусов ниже нуля, — со знанием дела ответила я — и на всякий случай добавила:
— По Цельсию…
Как раз в то утро я добросовестно выслушала прогноз погоды по радио; это меня и сгубило. Как его тут понесло! — Да плевать я хотел на вашего Цельсия!!! У меня у самого есть термометр!!! Я спросил, ХОЛОДНО ли, холодно ли ВАМ?! Ваше личное, субъективное восприятие, ощущение, чувство… — и пошло, и пошло; когда он, наконец, иссяк, отвечать на вопрос было уже бессмысленно — от неловкости за него и за себя меня аж в пот бросило, и я вынуждена была снять не только шубу, но и свитер, под который была поддета старая дядина футболка.
А однажды… нет, вы слушайте, слушайте, коллеги!.. — произошёл вот какой случай. Мы сидели за его рабочим столом — разбирали мои дипломные наработки; «Пентиум» Влада не был включен — и в мёртвом, пустом экране вдруг отразились, как в зеркале, наши лица: моё, самое обыкновенное, гладкое, стандартно-девичье, в обрамлении прямого каре — и его, уникальное, единственное, полное всевозможных впадин, рытвин, вмятин и бугров. Сама не знаю, как это я подумала вслух: скорее бы состариться, может, тогда и моё лицо покроется морщинами и станет таким же красивым и значительным, как у него, — но Влад вдруг разъярился и, брызгая слюной, завопил, чтобы я заткнулась!.. перестала глумиться над его почтенным возрастом!.. Тут он кстати прошелся и по Гарри, которого с некоторых пор называл не иначе как «этот пучеглазый»: «вот уж кому морщины точно не грозят, — язвительно заметил он, — слишком уж он туп, ваш тайный возлюбленный». А это-то к чему, хотела спросить я, но Влада было уже не остановить: он завёлся.
В ту пору у него выработалась очень оригинальная, единственная в своём роде манера шутить, которая была хуже любых, самых откровенных злобствований. Прицепившись к чему-нибудь, он всё утрировал и утрировал сказанное, усугублял и усугублял соль своей остроты, пока, наконец, сам не приходил от неё в ярость, и тогда дело выруливало на новый виток — Влад ковырялся уже в собственных язвах, словно намеренно доводя себя до крайней степени раздражения, пока то, что изначально было шуткой, не доходило до полного абсурда, гротеска, оскорбительного не столько для вышучиваемой жертвы, сколько для самого шутника. На сей раз Влад дошёл до кондиции очень быстро, вдвое быстрее обычного, и его фантазийные описания непристойностей, которым мы с Гарри якобы предаёмся в свободное от учёбы время, завершились тем, что мне же и пришлось отпаивать его валокордином.
Ещё бы сердчишко у него не пошаливало: он же теперь заводился буквально с пол-оборота, из-за ничего! Иногда, бывало, сидим рядом, разговариваем вроде спокойно, и вдруг: — Не понимаю, почему вы мне всё время «тыкаете»?! Кто вы — и кто я! Не забывайТЕС! — (Это характерное скрадывание мягкого знака в конце слова доводило меня до трясучки: Влад, кажется, и не подозревал, что ко всем прочим радостям вывез из санатория еще и своеобразное старческое арго, хорошо известное тем, у кого есть престарелые родители. Основано оно на пафосе, словоискажениях и перестановке ударений; примером (и апофеозом) его может служить слезоточивая фраза, произнесённая как-то Владом в пылу воспоминаний о тяжкой беременности не то Симочки Машей, не то Маши Верочкой, и звучащая почти как стихотворная строфа: «Я нАдолго запомнил то, / Что пЕрежила наша сЕмья!!!»). После таких экзерсисов я нАдолго выпадала в осадок. А Влад, однажды начав, не в силах был уняться. — Вы, я вижу, не понимаете разницы между безалаберной пятикурсницей и её научным руководителем, автором множества научных трудов и монографий, — надменно, сухо говорил он. — Давайте, пока не поздно, поставим на этой затее крест. Сейчас я вам запишу телефон моего коллеги, неплохого преподавателя… он как раз любит возиться со студентами… — С демонстративной деловитостью Влад принимался выдвигать один за другим ящики стола, изображая, что ищет записную книжку; и только тот прискорбный факт, что отыскать он её никак не мог — она канула в небытие прямиком из антикварной тумбочки геронтологического Центра, о чём Влад сам неоднократно сокрушался перед отъездом в санаторий, — внушал мне слабую надежду на то, что ещё как минимум день, может, два-три, а то и всю оставшуюся жизнь я буду ходить в его верных дипломницах…
Порой я спрашивала себя: зачем я терплю всё это? Что, чёрт возьми, привязывает меня к противному, склочному, полубезумному старикашке, которому не пошёл на пользу лечебный отдых — и который, в общем-то, плевать на меня хотел? Чего ради я мучаюсь?.. Пустая риторика… я тут же раскаивалась в ней, понимая, что никогда не смогу забыть это лицо — пусть даже уникальность его иллюзорна; одним словом, я любила его, и это всё объясняет. Мы, аутисты — люди самодостатоШные и спокойно обходимся без общества себе подобных… но уж если привяжемся к кому-нибудь — то навсегда. Что говорить, если даже теперь, когда Влада давно нет на свете, я люблю его по-прежнему — и, как ни смешно это звучит, знаю, что буду любить до самой смерти.
6
Справедливости ради замечу, что Влад, когда на него «находило», цеплялся не только ко мне — любящей и безответной, — но зачастую и к лицам куда более влиятельным и грозным. Так однажды мне довелось наблюдать отвратительную сцену с Ольгой Валентиновной, которую он прямо-таки с грязью смешал. Всё началось с того, что бедняжка, не ожидавшая от «дорогого Владимира Павловича» никакого подвоха, предложила ему, как она выразилась, «с Нового года начать новую жизнь», — то есть, проще говоря, переселиться со своих недосягаемых высот на первый этаж, где как раз освободилось уютное помещение, ранее служившее пристанищем маленькому магазинчику канцтоваров. Нехитрая эта рокировка позволила бы Ольге Валентиновне реализовать давнюю и очень соблазнительную задумку — отдать турагентству «Психея» (уже неплохо раскрученному и понемногу расширявшему штат) весь четвёртый этаж, который — что немаловажно, — приобретя автономию, значительно прибавил бы и в цене за кв. м/год…
Как бы не так! Профессор — видимо, для затравки — вежливо, но ядовито поинтересовался: уж не считает ли «милая Оленька», что пожилой, больной, усталый человек станет менять свои наработанные годами привычки ради её запутанных, скользких и, по сути дела, противозаконных махинаций?.. В ответ Ольга Валентиновна попыталась логически — как говорится, на пальцах — доказать Владу, что «грязная сделка» и для него будет выгодной: кабинет на первом этаже гораздо просторнее и светлее, там шире окна, не говоря уж о том, что старому профессору не придётся каждое утро преодолевать три крутых лестничных подъёма…
Тут-то всё и началось. Добрые пять минут Влад исходил воплем, не замечая, как меняется в лице Ольга Валентиновна — женщина вообще-то очень душевная, даром что бизнес-леди. Во-первых, орал он, у него врождённая агорафобия — «боязнь открытого пространства — если вы, Оленька, ещё не забыли того билета, за который я двадцать пять лет назад влепил вам „уд“!!!» Во-вторых, он вовсе не так уж и стар. Сейчас, например, он чувствует себя в отличной форме: «Может быть, единственное, что меня до сих пор в ней держит — это ежедневная борьба со ступеньками!! Вам бы хотелось, чтобы я совсем тут захирел!!!» В-третьих, ему, занятому человеку, автору множества научных трудов, статей и монографий, для плодотворного труда нужна спокойная обстановка, «а не щебет кумушек с педагогической кафедры! А не матерщина студентов, тусующихся у вас под окнами!!! Вы знаете, что у них там курилка? Нет?! А зря!!! Воспитание нравов молодежи — ваша прямая обязанность…» — и тэдэ и тэпэ. В общем, сделка не состоялась — и Ольга Валентиновна осталась ни с чем, если, конечно, не считать морального, а, скорее всего, и материального ущерба.
Было ли возмущение Влада искренним или он просто ухватился за удобный повод, чтобы поорать, — можно только догадываться. Так или иначе, я рада, что он тогда не переехал — и ни деканат, ни обе кафедры не стали свидетелями разразившейся вскоре грозы.
В тот вечер я шла к Владу не как женщина к мужчине, а по серьёзному делу. Вот уже больше недели он держал у себя черновой, но, увы, единственный вариант моей дипломной работы — держал и не отдавал; а у меня как раз появились новые данные, и мне не терпелось освежить ими замученный, затхлый, залежавшийся в казенной папке научный текст. Итак, я постучалась — чего не делала обычно — и вошла. Мой руководитель, которому изредка выпадали блаженные часы душевного равновесия, встретил меня радушно: без лишних слов щёлкнул мышью, убирая с экрана подругу скучных рабочих часов — простенькую стрелялку, затем лихо крутанулся на вёртком офисном стуле — и, пока я шла к нему, держал руки врастопырку, как бы зазывая меня в объятия. Но, стоило мне заикнуться о цели своего прихода, как он повел себя очень странно: сморщил лоб в гармошку, снова расправил, умильно заулыбался и замурлыкал себе под нос:
— Диплом, дип-лом… Лом-лом-лом… Против лома нет приёма — если нет другого лома. Юлечка, а, может, коньячку?..
Коньячок — это, конечно, здорово, но мне сейчас было не до мелких житейских радостей. Спокойным, сдержанным тоном я повторила свою просьбу. Влад тяжело вздохнул, нехотя покопошился в ящиках стола — потом в шкафу — потом на самом столе, где были хаотично разбросаны бумаги, — потом как-то уж чересчур небрежно посоветовал мне подождать до завтра: сегодня у него «нет времени»…
На что, собственно? И как это — нет? Я ведь только что своими глазами видела, как он гоняет «вервольфа»! Я собиралась уже возмутиться, как внезапно меня осенила неприятная, но единственно логичная догадка: он просто-напросто не может вспомнить, куда сунул мой труд!
— Что, Владимир Павлович, — старческий склероз? — добродушно спросила я, усаживаясь верхом на расшатанный стул. Вообще-то я хотела легко пошутить — и тем самым взбодрить беднягу, возможно, и впрямь уработавшегося до сомнамбулизма. Но то ли я недооценила степень коррозии, успевшей за это время разьесть когда-то блестящий ум моего друга, то ли шутка и впрямь вышла не совсем тактичной… в общем, профессор вдруг резко изменился в лице — и сквозь овладевший мной испуг я увидела, что он прямо-таки трясётся от обиды и гнева:
— Как вы смеете?.. — медленно, глухим шёпотом проговорил он, меж тем как его крохотное высохшее личико заливалось грозной желтизной, — как смеете вы глумиться над человеком втрое старше вас годами? Кто дал вам такое право?!
Только тут я с ужасом осознала, какого труда стоило Владу всё это время скрывать от меня, да и от себя, стремительность своего старения. Но слово не воробей… и вот несчастный старик, уличённый в старости, старится на глазах. Миг — и его тонкие губы вконец сморщились и поджались, тусклые глаза ушли под верхние веки так, что остался виден лишь краешек радужной оболочки, а узкая полоска между белком и нижним веком угрожающе покраснела. Показалось мне или нет, что на редких седых ресницах, словно стразы, сверкают слезинки?..
— Влад, — пролепетала я виновато, — я не хотела тебя обидеть, что ты?.. — Я осторожно дотронулась до его руки, но он со злобой отдернул её:
— Уж не думаете ли вы, что ваши недозрелые прелести стоят того, чтобы пожилой профессор, занятой человек бросал все свои дела и писал за безалаберную студентку-троеШницу дипломную работу? — с убийственным сарказмом осведомился он, оскаливаясь в едкой, насмешливой гримасе, вмиг облекшей моё чувство вины в вакуумную упаковку слепой ярости.
Если он хотел унизить меня, это было сделано очень профессионально. Влад был моей первой и единственной любовью; всю душу свою я вложила в это чувство; последние ростки нежности и страсти ещё не успели окончательно в ней засохнуть, и всё это время я старательно оберегала их — от деканата, от родителей, даже от Гарри, названого брата! — а, выходит, опасаться-то надо было самого Влада, который теперь втаптывал их в грязь своей ороговевшей стариковской пяткой. Чернейшая несправедливость, мерзостное предательство, прощения которому нет, не было и не будет!..
Я не могла больше сдерживаться. Мне вдруг до боли захотелось отомстить ему за все обиды, издевательства, выкрутасы, что он заставил меня вытерпеть в последний месяц; где-то в глубине сознания я понимала, что делать этого не стоит, что несчастный старик, в сущности, ни в чем не виноват, сам будучи жертвой механизмов собственного мозга… но горькое чувство унижения, обиды, смертельной несправедливости было сильнее меня. Что же ему ответить?.. Что?.. Откуда-то из подсознания вдруг всплыли гнусные, нарочито вульгарные интонации Гарри-подростка:
— Ну и скурвился же ты в последнее время, Вовчик!.. — бросила я, изо всех сил стараясь придать своему неверному голосу оскорбительную небрежность. Кажется, мне это удалось — в этот миг почтенный профессор, кандидат медицинских и психологических наук, специалист-клиницист с пятидесятилетним стажем был более чем страшен. Седые, всклокоченные волосы встали дыбом; обострившиеся лицевые кости казались каркасом, с которого жалко свисли, болтаясь, дряблые мешочки со слабостью и растерянностью; увядшие губы посинели и в бессильной ярости тряслись. Но что он мог мне сделать?.. Что?.. Не пожаловаться же в деканат?.. Единственная кара, которой он мог меня подвергнуть — это лишить меня удовольствия от своего общества, чем он с лихвой и воспользовался в следующий миг:
— УбирайТЕС! — дрожа, надтреснутым голосом выкрикнул он, — мерзавка!!! УбирайТЕС с глаз моих долой!
Тут я с ужасом почувствовала, как меня против воли начинает сотрясать изнутри дурацкий нервный смех, вызванный адской смесью раздражения и жалости. А Влад ещё и подлил масла в огонь, вытянув в сторону двери свой длинный, корявый, трясущийся указующий перст с пожелтевшим от времени ногтем и визгливо завопив:
— Во-он!!! Вон отсУда, развратная тварь!!!
На зоопсихологии нам рассказывали, что защитное поведение животных в критической ситуации делится на три типа: а) злобное; б) трусливое; в) злобно-трусливое. Я отношусь к третьей категории.
— Пошёл ты знаешь куда, грязный, вонючий старик!!! — выкрикнула я, вскакивая со стула, который со страшным грохотом опрокинулся; не в силах больше сдерживать истерический хохот, я кинулась к двери, которой в следующий миг хлопнула так, что разномастные головы старательных студенток и блестящие лысины преподавателей должны были вмиг усыпаться пудрой, пеплом и перхотью (здание факультета очень старое и нуждается в капремонте). Хохоча и рыдая, я бросилась вниз по лестнице. К счастью, занятия у вечерников шли вовсю, а дневное население психфака давно разошлось по домам — так что у моей истерики не было свидетелей, кроме группки приветливо улыбающихся сектанток с адаптированными Библиями в руках, с которыми я столкнулась в районе второго этажа и которые — несмотря на свою миротворческую миссию — мудро не стали делать попыток меня утешить.
К моменту, как я достигла холла, мне показалось, что я почти спокойна. Зайдя в гардеробную, сняла с ржавого крюка старенькую дублёнку, чтобы неторопливо облачиться в неё перед большим, почти в полный студенческий рост, настенным зеркалом. Наматывая на шею длинный, пушистый, серебристо-белый шарф (он предательски напомнил мне о великолепной шевелюре Владимира Павловича, лишь в последнее время начавшей потихоньку редеть), я насильственно улыбнулась тусклому отражению гладкого девичьего личика с растрёпанной чёлкой. Как любой студент психфака, я знала, что, если минуты две-три подержать на лице деланную улыбку, настроение обязательно улучшится и улыбка станет натуральной, — поэтому продолжала стоять перед зеркалом с жуткой гримасой Гуинплена на лице вплоть до тех пор, пока не почувствовала приближение знакомого озноба, за которым, как я знала по опыту, последует мучительный жар, а затем и бред.
И верно: пока я шла к остановке, уличный холод, освежая голову, всё ещё удерживал её в состоянии относительного покоя; но, стоило мне угнездиться на мягком сиденье трамвая, который, тихо покачиваясь, очень старался, да всё никак не мог довезти меня до тёплой постели, как в ней зазвучал голос — я вскоре поняла, что он принадлежит Гарри, моему названому брату; прислонившись виском к стеклу и ощущая под дублёнкой ровный гул жара, я с нарастающим удовольствием слушала знакомые интонации — мерные, трагические:
«У каждого из нас есть излюбленное место в родном городе, куда мы приходим в грустные или, наоборот, счастливые минуты жизни. Всякому обитателю мегаполиса, даже если он и не страдает аутизмом, порой хочется побыть наедине с самим собой. В детстве мама часто водила меня на набережную кормить уток. Летом они рассредоточиваются по всему водоёму и к тому же сыты, так что наибольшую остроту эта забава приобретает с наступлением холодов, когда река замерзает и вся стая собирается возле сточной трубы в поисках тепла и корма. Наблюдая за ней тогда, можно увидеть много интересного и поучительного».
Кажется, это и впрямь было когда-то… Гарри заявился без звонка, его появление было весьма интригующим, а видок — под стать появлению: полы длинного чёрного плаща развевались вкруг ног наподобие мантии, белоснежное кашне свисало до пола, волосы, не тронутые гелем, были слегка растрёпаны и припорошены мелкими снежинками, которые, подтаяв, засверкали, будто крохотные стразы, — что окончательно довершило иллюзию: сказочный принц, всемогущий, но добрый… С нейтральной миной, за которой — я знала по опыту — могло скрываться что угодно, он сказал, что поведёт меня на экскурсию. А куда? Брат загадочно отмалчивался, и я, как обычно, повиновалась без вопросов. По дороге зашли в булочную, и Гарри, всё так же ничего не объясняя, купил батон; я решила, что он ведёт меня в зоопарк, но мы шли совсем в другую сторону. Наконец, выйдя на Озерковскую набережную, мы взошли на мост, и Гарри заявил, что это, собственно, и есть цель нашего путешествия. Перегнувшись через перила, он велел и мне взглянуть вниз.
Там, в полынье, где вода не замерзает круглый год, плавала, уютно покрякивая, стая уток. На первый взгляд в них не было ничего особенного — и я всё ещё не понимала, зачем брат привел меня сюда. Но, приглядевшись, ахнула. Как странно, мелькнуло у меня в голове. Никогда я особо не любила белый цвет, — а унылых замоскворецких чаек, равно как и грязных лебедей из Парка Культуры, вообще с детства терпеть не могу: если уж на то пошло, изумруд селезневых головок нравится мне куда больше. Почему же теперь меня трясёт от восторга, и совершенно белая, только с ярко-оранжевым клювом утка-альбинос, от которой я не могу оторвать глаз, кажется мне живым воплощением Красоты?..
— Ага, заметила? — засмеялся Гарри, обняв меня за плечи. — А теперь смотри, что будет…
Достав из пакета батон, он принялся крошить его и бросать кусочки вниз, в самую гущу возбуждённо крякающей стаи.
Тут произошло нечто страшное. Альбинос, всё это время державшийся особняком — как мнилось мне, из-за вполне естественного снобизма, — не выдержал искушения и, суетливо и неловко переваливаясь, хотел было подобраться к кормушке. Но, стоило ему чуть приблизиться, как он получил от первой же встречной утки клювом по голове. Бедняга попытался подплыть с другой стороны — увы, с тем же результатом. Так он плавал и плавал вокруг, осторожничая и не решаясь вступить в драку; наконец, голод взял верх над робостью — и он стрелой кинулся к упавшему рядом куску…
В тот же миг своды моста огласились пронзительными криками и тёмная речная вода закипела. Разозлённые утки с остервенением гнали незваного гостя прочь; летели пух и перья; какой-то особо ретивый селезень всё никак не мог успокоиться и, снова и снова налетая на альбиноса тараном, вопил, как в истерике; только отогнав наглеца на добрый десяток метров, он опомнился, отряхнулся — и с чувством выполненного долга вернулся к собратьям, уже забывшим о неприятном инциденте и жадно хватавшим падавшую на них небесную манну…
Я кричала от досады, пытаясь вырвать у Гарри батон, — но брат не давался, прятал руки за спину и, задыхаясь от хохота, объяснял мне, что подлый поступок птиц вызван вовсе не их дурным характером и уж точно не завистью к чужой красоте: это всего-навсего инстинкт, закон природной необходимости — ведь вызывающий вид альбиноса подвергает риску всю стаю, привлекая внимание охотников, хищников, а то и просто бомжей, для которых утятинка — подчас единственная возможность выжить в осенне-зимний сезон; вот почему птицы стараются не подпускать к себе «инакомыслящих», помогая им как можно скорее отправиться на тот свет…
Всхлипывая, я, наконец, вырвала хлеб из рук ослабевшего от смеха брата — и, отломив большой кусок, бросила туда, где прикорнул на льдине нахохлившийся, порядком потрепанный альбинос: — Ну, ну же, давай! Хватай!.. — Напрасно. Утки были начеку, и вместо желанной пищи бедолага получил ещё несколько увесистых тумаков. Эта последняя попытка доконала его окончательно, — и он, по-видимому смирившись с неизбежностью, притворился спящим, засунув голову под крыло.
— Дни его сочтены, — равнодушно произнес Гарри, бросая в грязную воду остатки батона. — Сутки, максимум трое — и конец.