Неделю назад меня сбила машина. В этом году снега выпало много, а он все продолжает безразлично опускаться на землю. Прямо сейчас за больничным окном растет огромный сугроб, в который так и хочется прыгнуть. Вот и в тот вечер тоже шел снег. Я возвращался домой с репетиции. Предполагалось, что на днях я буду играть фортепианный концерт Шумана.
Переходил дорогу не по светофору, не посмотрел по сторонам. А потом увидел радиаторную решетку несущейся на полной скорости машины — уже прямо перед собой. Даже испугаться не успел. Зато успел подумать о том, как же глупо все заканчивается. Вот странно: если произнести слова вслух, то это займет несколько секунд. Нескольких секунд у меня тогда не было, а фраза каким-то образом уместилась в голове.
Очнулся я довольно быстро, но подняться не смог. Боли сначала не чувствовал, но было устойчивое ощущение, что внутри меня что-то сдвинулось или поменялось местами. Надо мной хлопотала хозяйка той самой злосчастной машины. Пыталась привести меня в чувство и разговаривала по мобильнику с диспетчером «Скорой помощи». Миниатюрная молодая женщина в черном пальто, слишком легком для нынешней погоды. Больше вокруг никого не было.
Сколько себя помню, никогда не хотел быть пианистом. Родители постоянно из-за этого ссорились: папа говорил, что ему надоело мое нытье и он заберет меня из музыкальной школы, а мама настаивала, чтобы я продолжал туда ходить. Я продолжал — и ходить, и ныть. Потом родители развелись. Я долгое время думал, что причина именно во мне, что папа не выдержал моих капризов и маминого упорства. Я стал заниматься более прилежно, чтобы не расстраивать маму. И втайне надеялся, что папа заметит произошедшую во мне перемену и вернется домой. Папа не вернулся, а я со временем понял, что играю уже не из-под палки, а потому, что привык. И делаю это, надо сказать, не без удовольствия.
Но особой усидчивостью я все равно не отличался. Иногда я проделывал следующий трюк. Мама, уходя куда-нибудь, усаживала меня за старенький «Красный Октябрь» (они его купили в свое время по объявлению, с рук, но все равно эта покупка долго обсуждалась в нашей семье: не по средствам, ворчал папа; необходимость, твердила мама) и говорила, чтобы я играл, пока она не вернется. Я послушно разучивал этюд, пока, по моим подсчетам, мама не удалялась от квартиры на приличное расстояние, а потом оставлял клавиши в покое и действительно начинал играть. В игрушки. Когда же я слышал звяканье связки ключей под дверью, то снова бежал к пианино и, изобразив на лице усердие, принимался мучить несносного Черни.
Думаю, мама догадывалась о том, как я провожу время: находила иногда разбросанные по полу детали конструктора, машинки, оставленные мной в спешке посреди комнаты, Бэтмена на шарнирах, примостившегося неподалеку от инструмента. Но никогда меня за это не ругала и вообще никак не показывала, что я разоблачен. Только просила сыграть для нее то, что я разучил за вечер. Если выходило сносно, меня оставляли в покое. Если же нет, она склонялась вместе со мной над нотами и терпеливо поправляла, пока у меня не начинало получаться.
Потом я поступил в консерваторию. Не потому, что очень хотел, а потому, что к определенному возрасту ничего другого толком не умел делать. Несколько раз, уже в выпускном классе, готовясь к вступительным экзаменам и шлифуя программу по специальности, я пытался бунтовать, говорил, что не хочу там учиться. Тогда мама резонно спрашивала: «А где хочешь?» Ответа у меня не было. Вот так и получилось, что однажды я стал пианистом.
Сколько мне здесь лежать, пока не понятно. Сломаны несколько ребер, ушиб легкого и поврежден плечевой сустав. Я, видимо, неудачно увернулся, машина наехала на левое плечо. Именно это обеспокоило врачей больше всего. Операцию сделали на следующий день, теперь надо ждать.
Самое опасное, что рука может так и остаться обездвиженной. Может нарушиться мелкая моторика. То есть, проще говоря, вместо левой руки будет этакая костяная лапа, которая шевелит пальцами с той же скоростью, с какой рак передвигает клешнями. А возможно, мне повезет.
Но пока никто ничего не может сказать, а я — под строгим врачебным наблюдением. И ничего, кроме боли, не чувствую. О том, чтобы пошевелить пальцами, могу только мечтать.
В детстве я довольно часто думал, что неплохо было бы сломать руку. Бесконечные разговоры о том, что надо беречь пальцы, кисти, локти, доведут кого угодно. Здоровье, конечно, важная вещь, но когда тебе напоминают об этом со всех сторон, начинаешь звереть. Я слышал это от родителей, от педагогов, даже от друзей. Мне казалось, занятия музыкой накладывают отпечаток на облик, манеру поведения и даже образ мыслей. И как же хотелось, хотя бы ненадолго, оказаться оторванным от инструмента, посмотреть на себя со стороны, понять, много ли я теряю. Но мне не везло — я ничего не ломал. Или везло: зависит от точки зрения.
Более того, в один прекрасный день мама добилась, чтобы меня перевели в школу при консерватории. Вскоре я перестал сравнивать себя с другими школьниками — сравнивать было не с кем, теперь у меня в классе все были такие.
Если внимательно посмотреть на то, каким я был в детстве, может возникнуть вопрос, как я вообще умудрился закончить школу, да еще потом и консерваторию. Я сам себя раньше спрашивал. Дело в том, что у меня действительно получалось играть. Мне это давалось довольно легко и казалось, что так и должно быть и нет здесь ничего особенного. Если что-то поначалу дается без особых усилий, кажется, и стараться незачем. Вот мне и казалось. Я думал, что все в жизни будет происходить так же легко. Только теперь я знаю, что если у тебя по-настоящему получается делать какое-то одно дело, то в большинстве остальных вопросов ты, как правило, полный профан.
Если рука не заживет или заживет как-то не так, я останусь как раз с теми самыми «остальными» вопросами. Без того единственного дела, в котором могу быть действительно полезен. Впрочем, дело не в пользе, плевать я хотел на пользу. Я просто ужасно люблю то, чем занимаюсь. И мне очень страшно.
Мне не нравятся разговоры о предназначении и о том, что некоторые люди рождаются с готовой судьбой. До определенного момента у меня получалось неплохо играть, но не более того. Уже учась в консерватории, я продолжал ловить себя на том, что думаю, кем же стану, когда вырасту. Но однажды летом произошло вот что.
Я отдыхал на море, у дальних родственников. Каждый день проводил на пляже: плавал до изнеможения и глазел на полуголых сверстниц. О музыке я особо не думал. Вообще ни о чем толком не думал. И вот как-то раз, уплыв довольно далеко от берега, я вдруг понял, как надо играть Баха.
Вспомнил кассету с Бранденбургскими концертами, когда-то лежавшую у нас дома. На этой кассете был изображен океанский берег, а на небе впечатана крупная надпись — Bach. Довольно пошлое оформление, на самом-то деле. Но подумал я вот о чем.
Море — непреложно. Оно просто есть, и мы ничего не можем с этим поделать. Мы не можем изменить ритм приливов и отливов, структуру дна и цвет воды. Оно такое, какое есть. Мы не можем ничего сделать с морем, потому что не присутствовали при мироздании. Та же история с Бахом. Его нельзя менять, как-то специально интонировать, пытаться освежить, делать современнее. Он слишком далеко. Он уже недосягаем. Он уже такой, какой есть. И в этой музыке мы уже ничего не можем поменять.
Понятна мысль? Бах должен оставаться таким, какой он есть. Океан нельзя изменить, его можно только загадить. Я прекрасно понимаю, что мысль не моя и не мне первому она пришла в голову. Собственно, Баха обычно так и стараются играть. Но одно дело играть его так, потому что тебя этому научили, и совсем другое — неожиданно понять самому. Как бы просто и даже банально все это ни звучало.
Я ушел с пляжа и, наверное, целый час стучал пальцами по тетиному подоконнику — пианино у нее в доме не было.
Сегодня приходили родители. Вместе я их не видел уже больше двадцати лет. Когда-то я прилагал столько усилий, чтобы это произошло, чтобы они хоть ненадолго снова оказались вдвоем, рядом со мной. Но даже на моих концертах, даже на госэкзамене они сидели в разных концах зала. Оказалось, достаточно просто попасть под машину.
Они оба были обеспокоены и при этом заметно смущены. Особенно отец. Все время говорил что-то невпопад, пытался шутить, каждый раз неудачно, отводил в сторону глаза.
Мама принесла мандарины. Огромный шуршащий кулек. Лежат теперь на тумбочке рядом с кроватью и пахнут. Либо в запахе мандариновых корок действительно есть что-то хвойное, либо для нас он настолько неотделим от Нового года и елки, что воображение само добавляет недостающие оттенки.
Я не сказал им того, что знаю о руке. О том, чем все может закончиться. Впрочем, они, скорее всего, поговорили с врачом. Да и мама была здесь уже не в первый раз, наверное, давно все выведала, просто вида подавать не хочет.
Кстати, о Новом годе. В конце декабря папа всегда приносил домой живую елку. Мама говорила, что ей жаль деревья, что давно пора купить искусственную, но тут мы с папой были заодно. Так и вижу его, входящего домой с мороза, с еще не растаявшими снежинками на пальто и шапке, красными щеками и разгоряченным дыханием. Пока он не закрывал за собой дверь, изо рта у него вырывался легкий парок.
Мама в итоге каждый раз сдавалась: папа елку, в конце концов, не из леса принес, а купил уже срубленную, так что все равно пропала бы, а так всех нас порадует. И мы вместе принимались ее наряжать.
Ничего, конечно, особенного, у всех есть подобные воспоминания. Но какими же мы были тогда счастливыми. И вот снова декабрь, я лежу в больнице, родители, не разговаривавшие больше двадцати лет, стоят у моей кровати и не знают, что сказать.
Все попытки завязать отношения с девушками заканчивались примерно одинаково. В целом напоминает мои отношения с музыкой, но уже без твердой маминой руки, которая неизменно ставила бы меня на место. Личная жизнь на то и личная, разбирайся сам. Проблемы в том, чтобы кого-то заинтересовать, у меня никогда не было. На худой конец всегда можно что-нибудь слабать на пианино: это действует безотказно.
Проблема была в другом. Как и в случае с музыкой, мне не хватало усидчивости. Вначале все всегда шло идеально, потому что получалось само собой. А вот дальше начинались неизбежные трудности, столкнувшись с которыми я спешил дать задний ход. Так продолжалось до тех пор, пока я не полюбил по-настоящему. Только вот понял я, что люблю, уже поздно.
Она не знала, что я музыкант, да и познакомились мы, в общем-то, случайно: разговорились в автобусе. Точнее, разговорился я, потому что рядом со мной села девушка… Скажешь «красивая», попробуешь описать — будет непонятно, потому что есть и красивее. А что еще может зацепить при первом взгляде? Попробую все-таки объяснить. Мы все как-то пытаемся представить, нафантазировать себе идеального спутника или спутницу. Даже если не рисуем в воображении конкретных черт. Просто вот такой удивительный человек, который по каким-то трудноопределимым качествам сразу распознается как свой. И, представляя себе его (ее), сразу же внутренне соглашаемся с тем, что такого (такую) нам никогда не встретить.
Именно такая девушка села рядом со мной в том автобусе. Поэтому сказать, что я влюбился, будет несколько неточно. Я, что называется, дождался. Так мне, во всяком случае, показалось. А проверить это можно только одним способом — немедленно с ней заговорить, пока не исчезла.
И я заговорил. Мы прожили вместе год.
Первые дни, может быть, и недели она вела себя сдержанно, у меня даже временами складывалось ощущение, что она не очень понимает, чего я от нее хочу. А потом произошла резкая перемена. Я пригласил ее на концерт. Она дождалась меня после окончания. Мы гуляли по набережной. А потом остановились. Целовалась она так, как будто делает это последний раз в жизни.
— Ты сел за рояль, и я вдруг поняла, как сильно тебя люблю.
Прочитаешь такую фразу в какой-нибудь книге и подумаешь: «Пошлость и выдумка». Но это была не книга, и я был счастлив до дрожи.
Это как с декабрем, про который все понимаешь, когда он уже закончился.
Я лежу в больнице — с повреждениями, от которых, возможно, до конца так и не оправлюсь. Я не знаю, смогу ли снова играть, а по-настоящему, как мне кажется, чувствовать музыку начал лишь несколько лет назад.
Единственная девушка, которую я любил, сейчас где-то — кто знает, где. Все закончилось год спустя. Все опять казалось слишком сложным. Только вот забыть, перешагнуть, как это бывало с другими, уже не получится. Я по-прежнему ее люблю.
Мне действительно страшно и одиноко. Но у меня есть о чем подумать. Мне есть что терять. А также есть на что надеяться. Стоит декабрь, падает снег. Может быть, впервые в жизни мне не хочется подгонять время.
До Нового года чуть меньше трех недель.
Опубликовано в журнале «Русский пионер» № 42, 2013