Карпинский

Кумок Яков Невахович

Часть вторая

Исполнение долга

 

 

Глава 1

Революция

Нет, не дано ему было мирно восседать в президентском кресле, наслаждаясь почетом и подумывая о покое, в котором он уже нуждался и который так любят старики. Великое событие, повернувшее ход истории современного человечества, перевернуло жизни миллионов людей, перевернуло и жизнь Карпинского. Если бы она оборвалась в июне — июле 1917 года, каким бы остался Александр Петрович в памяти потомства? Кабинетный ученый, избегавший мирской суеты и сделавший прекрасную карьеру; в конце концов заурядная судьба! В ней не хватает, право же... молодости; читатель не согласен? В возрасте, которому свойственно безрассудство, он был немножко слишком рассудочен. На восьмом десятке судьба отмечает его печатью «блаженства», коей награждает она посетивших «сей мир в его минуты роковые». Величественная, но и безмерно трудная доля! Молодость не вернешь, и редко кому дано вновь вкусить от нее, почувствовать ее, исполниться свежих сил. Судьба Карпинского не заурядна, а неповторима и уникальна.

С чрезвычайной четкостью жизнь его, следовательно, и жизнеописание распадаются на две половины. Только что закончилась первая, охватывающая 70 лет; будущие 20 совсем на них непохожи! Раскрываются качества, о которых мы и не подозревали (возможно, и он сам!). Увидим Карпинского — борца, публициста, оратора. Его глубокое понимание культуры в ее совокупности, его любовь к музыке, живописи — они известны были лишь друзьям; теперь они помогают выработать правильное отношение к духовному наследству прошлого, что чрезвычайно важно было на посту президента в этот период. Порою биография его во второй части сливается с историей Академии наук. Иначе и не могло быть. В связи с этим следует принять во внимание следующее обстоятельство. Целый ряд документов, выработанных при его руководящем участии, подписан не им, а его ближайшими сотрудниками, но документы эти имеют право на публикацию в его биографии.

Итак, жизнь его начинается как бы сначала...

Прежде чем приступить к рассказу о том, как академия встретила Октябрь, несколько слов о состоянии ее дел к моменту избрания Александра Петровича. Они были неважны. Лаборатории, музеи, институты давно страдали от тесноты помещения. Теперь «жилищный кризис» еще более обострился, поскольку некоторые помещения отошли к военному ведомству. Расстроен бюджет. Управляющий делами академии А.И.Штакельберг предупреждал президента летом 1917 года: «Этот год будет во всех отношениях еще тяжелее минувшего и только общими усилиями возможно будет найти какой-нибудь выход из создавшегося исключительно трудного положения. Надежды на ресурсы государственного казначейства минимальны».

Докладывали президенту и о волнениях среди служащих.

Служащие академии всегда отличались скромностью, дисциплинированностью и даже некоторым смирением. Они гордились тем, что работают в знаменитом учреждении. Читатель не забыл, каким тоном проникнуто письмо служителей с просьбой перенести в более удобное место медицинский пункт.

Совсем в другом роде послания стали приходить теперь... Однажды утром, войдя в кабинет, Александр Петрович обнаружил на письменном столе исписанный корявым почерком тетрадный лист:

«Гражданин президент!

Когда же нам, служащим Академии, будут выданы деньги, которые мы требуем! Какой же вы хозяин дома, что не можете распорядиться выдачей денег? Ведь есть из нашего брата семейные, которые получают только 42 рубля в месяц со всеми добавками и суточными. Как жить на эти деньги? Вас бы посадить на его жалованье, что бы вы запели? Если добровольно не исполните наших требований, то с вами будет поступлено, как с корниловцами в Гельсингфорсе. Иначе нам не обойтись, как насилием, довольно романовских прихвостней, долой интеллигентных буржуев проклятых!

Да здравствуют граждане максималисты!!!

Смерть! врагам! проклятым!

Примите, гражданин президент, к сведению! Примите меры и удовлетворите! Это не шутка!

Служащие Академии наук».

И разумеется, ни одной фамилии.

Что прикажете делать, получив подобную пакость? От задержек с жалованьем страдали сами академики, а о прибавке не могло быть и речи. Александр Петрович немедленно передал бумагу на рассмотрение «Союза служителей Академии», который, в недавние норы возникнув, объединял академические «низшие чины». К чести их, надо сказать, они гневно осудили вымогателей.

«На состоявшемся общем собрании Союза служителей АН от 11 сентября 1917 года при числе собравшихся членов 56 человек. На анонимное письмо, адресованное на имя Господина президента Академии наук.

Категорически протестуем против провокаторских выходок неизвестных лиц, надевших личину служителя. Мы не дикари, как нас клеймят николаевские прихвостни. У нас нет места подобным элементам. Принято единогласно всеми собравшимися».

Видно, председатель долго требовал, размахивая листком, авторов на сцену и, не добившись, занес их самих в «николаевские прихвостни». Так-то...

С обычной своей неторопливостью, никого не дергая и не понукая, принялся Александр Петрович за работу...

Наступило 25 октября — 7 ноября по новому стилю...

Историки обычно со смущением и как бы вскользь упоминают о том, что первая реакция академии на вооруженное восстание была отрицательной. Между тем ничего удивительного или «стыдного» для академии тут нет; академики, в большинстве своем старые люди, старой формации, выросли, воспитались в определенной идеологической обстановке и удостоились высшего ученого звания при царском режиме. Лишь двое из действительных членов были избраны весной 1917 года, уже после падения самодержавия: П.Б.Струве по политической экономии и М.И.Ростовцев по классической филологии и археологии. Но они-то, кстати говоря, оказались самыми нестойкими и вскоре после восстания бежали за границу. Остальные остались. И в этом тоже ничего удивительного нет; о том, как они на сей счет рассуждали, мы сейчас узнаем. Они слишком вкоренились в свою почву и свою академию и вырвать себя могли бы только с ущербом для жизни...

Академиков обвиняют задним числом в том, что, витая, дескать, в эмпиреях, они были далеки от реальной действительности. Это неверно. Доказательством тому, что академия эта будто бы далекая и оторванная от жизни организация, остро и скоро отзывалась на злобу дня, служит самая дата первого после восстания собрания академиков. Они собрались на экстраординарное общее собрание 18 ноября (по новому стилю), через десять дней после Октябрьского вооруженного восстания; общему же собранию предшествовали конфиденциальные совещания, одно из которых носило даже название конференции.

«Протокол экстраординарного общего собрания № 15, _ 306. Президент А.Карпинский сообщил, что согласно выраженному некоторыми членами Конференции желанию созвано настоящее заседание ввиду того, что происшедшие события угрожают гибелью стране и необходимо, чтобы Российская Академия наук не молчала в такое исключительное время. Во время открывшихся прений были прочитаны проекты заявлений от имени Академии, но так как ни один проект не был принят, то постановлено избрать комиссию из академиков: А.А.Шахматова, А.С.Лаппо-Данилевского, С.Ф.Ольденбурга, М.А.Дьяконова, Н.С.Курнакова и М.И.Ростовцева для составления текста обращения и представления его экстраординарному общему собранию 21 ноября».

Что называется, сухое протокольное изложение, но угадывается, какие страсти кипели в малом конференц-зале! И 21 ноября здесь вновь собираются академики, и Лаппо-Дапилевский от имени комиссии зачитал текст заявления (который на сей раз собрание припяло), тон которого своей решительностью и «манифестационностью» совершенно непохож на «академический»! Казалось бы, все ясно. Позиция академии определена. Не будем торопиться.

Обратимся к воспоминаниям А.В.Луначарского.

«Сейчас же после совершения пролетарского переворота волею партии я был поставлен на ответственный и тяжелый пост народного комиссара по просвещению. В один из первых дней я в своем кабинете увидел высокоуважаемых гостей — представителей Академии наук: президента А.П.Карпинского, вице-президента В.А.Стеклова и непременного секретаря С.Ф.Ольденбурга».

Тут небольшая, но характерная неточность: в 1917 — 1918 годах Стеклов еще не был вице-президентом, этот пост занимал ботаник И.П.Бородин. Однако последний устранился от деятельности, не имевшей прямого отношения к его науке. Стеклов везде выступал «за» вице-президента, а в 1919 году был избран на этот пост. Луначарский не рассказал, о чем беседовал он с высокоуважаемыми гостями и как складывалась беседа, однако нет сомнений — это вытекает из всего содержания воспоминаний, — что стороны остались довольны друг другом. Более всего этот визит напоминает разведку, и она принесла добрые результаты.

Современные исследователи подвергают сомнению дату встречи. Считается, что она не могла состояться «в один из первых дней» (так у Луначарского). Действительно, на поверхностный взгляд крайне сомнительно, чтобы ученые отправились к наркому до 21 ноября (дата экстраординарного общего собрания) и в ноябре вообще. Но, рассуждая так, мы рассуждаем «логически», между тем поведение академиков «нелогично». Память все-таки не подвела Анатолия Васильевича; веским свидетельством тому служит следующий отрывок из его книги «10 лет культурного строительства в стране рабочих и крестьян». Академия, пишет он, «имеет одну политическую заслугу: она была едва ли не первым ученым обществом, которое в буквальном смысле слова на другой или на третий день по сдаче Зимнего дворца явилось ко мне как к большевистскому наркому просвещения с заявлением, что они готовы при новых условиях, при новом правительстве работать с прежним рвением над своей научной работой. Это не значит, — оговаривается Луначарский, — что Академия наук в своем составе и во всех своих работах приспособилась к нашим условиям».

Ставить что-либо в  п о л и т и ч е с к у ю  з а с л у г у  — ответственный для наркома шаг, и вряд ли Луначарский на него решился, если бы не был уверен в своих словах.

Итак, позиция академии изначально противоречива. Она настороженно отнеслась к Октябрьской революции, а вместе с тем ищет контактов с Советской властью. Примем во внимание и то, что руководство академии было хорошо осведомлено о личности вождя революции. Сергей Федорович Ольденбург был знаком с Владимиром Ильичем много лет. В середине восьмидесятых годов он входил в научно-литературное общество и там близко сошелся с Александром Ильичом Ульяновым.

«Владимир Ильич посетил меня после насильственной смерти Александра Ильича, которую мы, близко знавшие покойного, переживали тяжело и глубоко... Помню внимательное, мрачное лицо Владимира Ильича во время моих рассказов о его брате. Он почти все время молчал, а я рассказывал, причем он только изредка прерывал меня вопросами. Вопросы главным образом касались работы покойного... о политике почти не говорили. Сам я останавливался подробнее на глубоком интересе, который Александр Ильич питал к людям. «Вы правы, — сказал Владимир Ильич, — он жил и работал для людей, о себе, о своем никогда не думал». И мне казалось, что другой жизни сам Владимир Ильич не понимает... Я чувствовал, что Владимир Ильич все запоминает, что у него все это увязывается с тем, что он сам знал и помнил о брате. Наш разговор прерывался долгими молчаниями, и мы оба понимали, что думаем о том, о ком говорили... Много лет прошло после этой встречи, пришла революция... На этом новом пути вождем и строителем стал Владимир Ильич, тот, глубокую человечность которого выявила для меня наша первая встреча...»

Но «глубокой человечности» и ждали прежде всего от вождя революции академики! И, расспрашивая Ольденбурга, они лишний раз убеждались в том, что в своих ожиданиях не ошиблись.

Знаком был с Владимиром Ильичем и А.А.Шахматов, директор Библиотеки Академии наук, выдающийся филолог. Ленин еще в 1891 году посещал библиотеку; потом, как установлено по документам, в 1894-м. Вернувшись из эмиграции в апреле 1917 года, Владимир Ильич посетил рукописное отделение библиотеки. Об этом посещении поведал В.Д.Бонч-Бруевич в книге «В.И.Ленин и Библиотека Академии наук».

А.А.Шахматов и С.Ф.Ольденбург были у Ленина в Смольном.

Все это как будто бы за то, что опасаться нечего и в стане академиков должно водвориться спокойствие. Чем глубже погружаешься в изучение документов этой переломной и по своему значению ни с чем даже не сопоставимой в истории академии эпохи, чем глубже стараешься вникнуть в психологию академиков, тем более охватывает атмосфера неопределенности, жгучей, тревожной и неразрешимой. Она-то и была господствующей в их среде. Мы говорим «академия», «академики», не расчленяя понятий, но академики-то были разные, и академия была неоднородна! Разные по политическим взглядам, человеческим качествам, темпераменту, наконец, просто по состоянию здоровья. Поэтому позиция академии сложнее, чем половинчатая, как определили мы ее выше, и неопределеннее.

Но половинчатость и даже сложная неопределенность, отражающие растерянность и колебания в среде академиков, нуждаются ли в оправдании? Только-только наладились печатать бланки со штампом «Российская Академия наук» — вместо «Императорская», а изменилось ли что с переменой названия? Ровным счетом ничего. И не склонны были менять.

Внутри академии ничего не изменилось, а вокруг?

Все! Вдруг, в одночасье изменилось все! Так, во всяком случае, воспринималось это академиками. И чтобы показать это «все», нам вовсе нет надобности описывать петроградские улицы, занесенные снегом, патрули с красными повязками на рукавах, многочасовые митинги на Дворцовой площади и костры у Смольного, коридоры Таврического, в которых сидели, и спали, и крутили самокрутки солдаты, длинные и угрюмые очереди у продуктовых магазинов, беспорядочную стрельбу, откуда-то налетавшую и неизвестно где затихавшую, нам нет надобности описывать комиссаров в черных кожанках, афишные тумбы, заклеенные первыми декретами нового правительства, и даже ставшую легендарной «Аврору», которая — можно воспринять это как своеобразный символ — стояла как раз напротив дома № 2 по Николаевской набережной, угол 7-й линии, и домашним Карпинского (и других академиков), чтобы взглянуть на нее, достаточно было подойти к окну.

Нет надобности описывать это; не надо упрощать восприятие событий академиками. Необходимо понять их психологию. Дело ведь не в том, что Министерство народного просвещения стали называть Народным комиссариатом просвещения! Дело в том, что рушилась — да что там, рухнула, и в одночасье! —с и с т е м а  ц е н н о с т е й. Президент был тайным советником и награжден почетными орденами. Оказалось, что это не только дурно — быть тайным советником, не только не почетно носить вчера еще почитаемые ордена, это опасно. Академики в большинстве своем читали лекции в институтах и университете и носили звания профессоров. Теперь же слово «профессор» стало произноситься с оттенком презрения; так, во всяком случае, академикам казалось. Оказалось, что небезопасно иметь многокомнатную квартиру, необходимую для того, чтобы разместить библиотеку и принимать гостей. Но опять-таки дело не в этом, мы слишком бы упростили ситуацию, если бы свели ее только к безопасности жилища и личности. Академики опасались того — и это делает им честь, — что под угрозой само Здание Науки в высоком смысле, над возведением которого трудились их предшественники, и трудились они всю жизнь.

Они ошибались! Здание Науки не рухнет; жизнь скоро опровергнет их опасения, но тогда они этого еще знать не могли...

Наступила зима, худая пора! Многокомнатные квартиры нечем стало отапливать, и тогда придумали: всей семьей ютиться в одной комнате, остальные запереть, а посреди ставить некое странное сооружение из жести, именуемое в высшей степени непонятно — «буржуйкой», с жадностью поглощавшее все, что ни погружали в ее жерло: щепу, куски торфа, картонные обложки и, увы, книги, и письма, и рукописи... И сколько в этих «буржуйках» погибло эскизов, набросков и законченных творений, и печатных изданий!.. Поизносилась одежда, и истрепалась обувь, а сменить не на что. И в пору эту трудную разнородность академии проявилась резко. Иные укатили в деревню в надежде найти пропитание, и вестей от них никаких по причине, быть может, перебоев в доставке почты. Вестей никаких, а уж о научных статьях от них говорить не приходится; а готовые научные статьи кипами лежат в типографии и не могут быть напечатаны: нет бумаги, краски. Математик Марков уехал с сыном в Рязанскую губернию. Ляпунов в Одессе. Зять Карпинского, Толмачев, застрял с экспедицией в Сибири.

Многие из академиков преподавали в Петроградском университете и институтах; иные из коллег-преподавателей стали поговаривать об эмиграции, а некоторые — не успели оглянуться — уж очутились там, за рубежом, и иностранные газеты приносили их полные ужасов рассказы о жизни в Совдепии. И вот в этих-то условиях преданность академиков своей академии сказалась в полной мере. Выше упоминалось, что эмигрировали всего двое действительных членов, да они не успели и проникнуться духом академии, воспринять ее традиции.

В 1923 году Ольденбургу довелось побывать в зарубежной командировке. Там он встречался с некоторыми из бывших коллег. Спорил с ними ожесточенно, и, видно, не всегда успешно; в одном из писем жене у него вырывается буквально вопль отчаяния.

«В е д ь  м ы  р у с с к и е,  и  п о з о р н о  б ы л о  б ы  п о к и н у т ь  с в о е  о т е ч е с т в о,  р а з  м о ж е ш ь  в  н е м  р а б о т а т ь  д л я  н а у к и».

Вот так они судили об эмигрантах.

В последние дни декабря согласно уставу годичное отчетное собрание. В 1917 году оно собралось 29 декабря. Ольденбург держал речь, говорил «о трудностях момента», о тяжелом положении академии. Даже по протоколу чувствуется, что и у него, и у слушателей неопределенно, смутно и тревожно на душе. И все же они не теряли веры! Иначе как бы Сергей Федорович мог закончить такими словами:

«Вполне сознаю, что при исключительных обстоятельствах, переживаемого времени предложение мое может показаться несвоевременным, тем не менее считаю своим долгом напомнить общему собранию, что в 1925 году исполняется 200-летие существования Российской Академии».

В двадцать пятом! Через восемь лет! И не могли же академики не знать, что нелегкими будут эти восемь лет и кто еще доживет... Нет, в душе они не сомневались, что академия не сгинет и встретит двухсотлетие свое во всей славе и красе.

 

Глава 2

Триумвират

И все же «трудности момента» тяжелы, время суровое... И академии, чтобы не истаять, не распасться, нужно было объединиться вокруг кого-то, кто смог бы вдохнуть в нее веру, вселить надежду, научить терпению, заставить ждать и внушить желание продолжать работать, мыслить, спорить и знать, что работа не пропадет впустую.

К величайшему счастью для академии, такой человек был.

Сохранилось предание о следующем происшествии. Возвращался как-то президент домой ненастным вечером и на набережной (б.Николаевской, как теперь стали писать, то есть «бывшей») остановлен был незнакомыми людьми, которых сам он позже определил как, «вероятно, дезертиров». В карманах они ничего не нашли для себя интересного, но содержимое портфеля их озадачило. Он был набит камнями.

— Золото небось, — прохрипела слаборазличимая в темноте личность.

— Вы почти угадали, голубчик!

И седенький старичок, тяжело и неспешно ступая, принялся с кротостью пояснять им, что это такое — камни, не камни, а образцы пород, и что такое породы и какие в них богатства, богатства невидимые, но ученым людям ведомые, и как их оттуда извлечь, а бывает, что и нельзя, и так они втуне пролежат в земле, пока не научатся добывать, и прочее и прочее — и так незаметно дошли до дому и мило распрощались, и президент поднялся по лестнице и дернул ручку звонка, чрезвычайно довольный собой и беседой с любознательными молодыми людьми.

Быть может, это только семейная легенда — не суть важно. Важно то, что им, тем, остановившим его, ни на минуту не пришло в голову, что перед ними  б а р и н,  что перед ними президент, что перед ними тайный советник. Ну а если б спросили они его, кто, мол, ты такой, старикашка? Он поспешил бы представиться кротко и обрадованно:

— Президент Российской академии, а в недавнем прошлом, вы знаете, тайный советник!

Но и услышав это, разве пришло бы им в голову, что перед ними  э к с п л у а т а т о р  или же вообще некто вышестоящий,  н а ч а л ь с т в о? Конечно же, нет! Карпинский никогда не был «начальником», он не был даже и «демократичным» начальником и, кстати, не любил слова «демократичный», так же как выражения «надо быть с народом», «за народ», чем отличался Сергей Федорович Ольденбург, который часто такие выражения употреблял; Карпинский сам был  н а р о д,  частица народа, труженик народный, умственный труженик и с работником ручного труда в сфере народной жизни был ровня; просто каждый на своем месте. И заповедь, выраженная в словах нового гимна: «Владыкой мира станет труд» — издавна для него, хоть он только теперь их впервые услышал, была нормой жизненного поведения: его миром всегда владел труд. И потому теперь, когда пересказывали ему речи некоторых ораторов на митингах, в которых профессоров клеймили наряду с прочими «буржуями», он возмущался, не мог поверить, что такое возможно.

Он ведь из семьи горняков и сам потомственный уральский горняк; уральская закваска стойкая, не выдыхается.

И конечно, счастье для академии, что в этот момент ее возглавил человек, в котором естественно сошлись два начала: утонченная интеллигентность и народная простота.

Однако одному ему в таком возрасте, в  т а к о й  момент не потянуть было академии. Как-то незаметно, как всегда, когда за дело брался Карпинский, складывается руководящее ядро; кроме Александра Петровича, в него вошли Ольденбург и Стеклов. И с какой же поразительной интуицией он выбрал и распределил роли! А сам все время остается в тени, и дирижерская палочка никогда не появляется в его руке: все само собой распределилось и улеглось в руководящем ядре...

Ольденбург выступает там, где требуются обходительность, любезность, умение вести спор, не переходя границ; Стеклов, напротив, нередко переходит границы, порой он резок, даже груб и добивается успеха там, где светская тонкость Ольденбурга бессильна. К кую роль взял на себя Александр Петрович, скажем чуть ниже, пока немного подробнее ознакомим читателя с его ближайшими соратниками.

Сергею Федоровичу Ольденбургу 54 года. Когда ему исполнилось 41 (в 1904 году), он записал в дневнике: «Пришла старость и физически и душевно. Встретим ее, постараемся встретить ее с достоинством, работать, пока хватит сил. Но и с мечтой не расстанусь, пока жив». В сорок один — старик; таковы тогда были возрастные ощущения. Но — работать. Без устали. Каждый день. «Мы живем и работаем для человека, для человечества, для строительства его жизни» — постоянный мотив его публичных высказываний, дневниковых записей и частной переписки.

«Теперь страшно важно распространять образование... основывать библиотеки... Образование вырабатывает известную общность понимания, какую-то в значительной мере однородную массовую сознательность». И он основывает библиотеки, читает бесплатные лекции, составляет брошюры, учреждает благотворительные комитеты, добивается отмены несправедливых приговоров, борется за права женщин, малых народностей и религиозных общин... Мы не останавливаемся на его научной деятельности, она общеизвестна; сочинения его, посвященные истории культуры Востока и, в частности, буддизма, переводились на многие языки. Он путешествовал по Востоку; письма жене, посылаемые с дороги (к сожалению, необработанные и неизданные), содержат ценнейшие наблюдения и мысли. Он был влюблен в Восток. «Я предпочитаю вообще Восток, где, как это ни парадоксально, больше Духа и люди цельнее». «Движение на Восток и развитие социализма в Европе, — размышлял он в 1912 году, — это все какой-то громадный мировой сдвиг, куда и к чему — этого никто сейчас не может знать».

В юности подружился он с В.И.Вернадским, Д.И.Шаховским, А.С.Лаппо-Данилевским, И.М.Гревским, А.А.Корниловым, А.М.Калмыковой, людьми высокообразованными, даже редкой образованности, огромной культуры, питавшимися, как тогда выражались, из первоисточников мировой литературы, философии и науки; сложился проект товарищеского сожительства, своеобразной колонии, которой придумано было даже название «Приютино». Из проекта ничего не вышло, жить трудовой колонией не пришлось, но дружба осталась, и в духовной жизни России 90-х годов «приютинцы» занимают свое место. Маленький кружок дал стране несколько знаменитых ученых, трое стали академиками. Собирались то у одних, то у других, а в конце года почти обязательно отчитывались, рассказывали о прожитом, делились планами.

«Вчера вечером было наше собрание, — пишет Ольденбург 30 декабря 1912 года после одной из таких встреч. — Хорошее, глубокое впечатление осталось от него. 30 лет братской дружбы — не многим дано так много... Было тепло, и так глубоко, видимо, охватило всех настроение этого дня... Сколько пережито вместе...»

Сухонький, легконогий, с глазами блестящими, печальными, вечно спешащий, бородка примята — он казался далеким от жизни, погруженным в свои «прекраснодушные» мечтания, но проявлял подчас удивительную прозорливость. Так, задолго еще до дипломатических конфликтов угадал он сущность кайзеровского милитаризма в Германии. «Не доверяю Германии», — записывает в дневнике в 1911 году. «Германия ненавидит Россию и только не трогает, потому что мы для нее дойная корова и мы нужны ей своим хлебом». В 1912 году уже вполне определенно говорит о  н а п а д е н и и  Германии на Россию в 1913 — 1914 годах.

Однажды он взволнованно предрек:

«...столетия рабства зародили в груди пролетариата ненависть к тем, кому жизнь отдала все блага и преимущества, теперь начинается возмездие.

Это надо понять, понять вместе с тем, что необходимо приложить все старания к тому, чтобы спасти... культуру, идеалы, то, что красит жизнь и что раз потерянное не вернешь. И это наша задача, сохранить их для человечества».

Он предчувствует приход возмездия — и опасается, что в роковой схватке погибнет культура. «Столыпин пишет, — саркастически отмечает он, — что революция кончена, а рядом в другом столбце (газеты. — Я.К.) казни, казни...

Р е в о л ю ц и я  н е  к о н ч е н а,  п о т о м у  ч т о  о н а  е щ е  в п е р е д и». (1908 г. Разрядка моя. — Я.К.).

И вот она грянула, пришло возмездие — Ольденбург принимает революцию, принимает и возмездие, которое она несет на своих штыках, он опасается только за культуру, за тонкий слой культуры, которую разбушевавшаяся стихия может смыть. (Его психологическое восприятие революционных событий характерно для академиков, и нам важно его понять!)

Какую же роль предоставил ему играть Карпинский в руководящем ядре академии? Несомненно, «министра иностранных дел» или этакого дипломатического полномочного представителя, разъясняющего позицию своей стороны и добивающегося взаимовыгодного соглашения. Его тринадцатилетнее пребывание на посту непременного секретаря (то есть постоянное живое и кипучее общение с людьми), его опыт политической деятельности, которой он увлекался с 1906 года (и был даже министром просвещения во Временном правительстве, как мы помним, а В.И.Вернадский его помощником — товарищем министра), и природные ораторские способности делали его «дипломатическую» деятельность чрезвычайно полезной. Но в таком случае какая роль отводилась Владимиру Андреевичу Стеклову? Конечно, премьер-министра.

Как непохожи друг на друга эти трое: Карпинский, Стеклов, Ольденбург! Владимир Андреевич крупен, медлителен, басовит, насмешлив; перевитая сединою борода окладывает костистое, одухотворенное, когда-то красивое, а теперь одутловатое — по причине болезни, заставляющей его каждое лето ездить на лечение в Кисловодск, — лицо. Ступает он громыхливо, дыхание шумно, ворчание и шутки гулко разносятся по коридорам, заставляя сотрудников хохотать и подтягиваться; его появление не может остаться незамеченным даже на людной площади. Самые отпетые острословы боятся попасться ему на язык: сомнет, раздавит, уничтожит! Для него академия — это хозяйство, давнее, крепкое, налаженное, со своими устоями и навыками, со своими пашнями, угодьями, пасеками, лугами и лесами, со своими амбарами, птичниками, конюшней и скотным двором. И все это богатство ему поручено — и если уж чего надо, он добьется, достанет, вытребует. Он к какому хочешь вельможе в кабинет ворвется, махнув рукой на секретарей, и вытянет, что нужно; а коли принудят долгим отнекиванием, так и палкой может по полу так постучать, что стекла задребезжат.

Он никогда не занимался политической деятельностью и не одобрял, когда ею занимались ученые, и Ольденбурга неоднократно порицал за то, но его политические симпатии и антипатии выражены даже резче, чем у искушенного Сергея Федоровича. Владимир Андреевич яростный и непримиримый противник монархии. Его тетрадки и блокноты содержат многочисленные тому подтверждения; приведем только запись, сделанную им в блокноте в 1916 году: «Всем наконец становится ясно, что от правительства, доведшего страну до такого ужаса и позора, нечего ждать...»

Время от времени для себя в дневнике проводит он анализ программ различных партий и пытается вывести, какая из них всего более подходит к российским условиям; однако анализ страдает академической отрешенностью, и оттого выводы довольно наивны. Впрочем, он не разглашает результатов своих уединенных раздумий и нисколько не претендует на роль политического пророка. Зато наблюдения его, касающиеся лидеров политических группировок, полны занимательности и метки; в этом он сходится со своим приятелем академиком Крыловым, оба любят юмор, владеют им, пересыпают свою речь церковнославянскими оборотами, любят хлесткие выражения и крепкие словечки...

Какую же роль в этом «академическом триумвирате» Александр Петрович заготовил себе? Можно бы опасаться, что он стушуется рядом с такими яркими и самобытными личностями; у него нет политического опыта Ольденбурга, и он не обладает стекловской мощью. Ничуть не бывало! Он умеряет, когда это нужно, бурную энергию Владимира Андреевича и направляет дипломатические усилия Сергея Федоровича. Коли уж мы прибегли к названиям должностей из области государственно-административного устройства, то какую же «правительственную» должность отведем Карпинскому? Она совпадет с официальным постом, который он занимает. Президент.

Но для него и для всех академиков это не означает исполнение — пусть самое добросовестное и даже талантливое — разнообразных президентских обязанностей. В данных исторических обстоятельствах этого было бы недостаточно. Президентство для Карпинского некая высокая миссия, которую должно ему с честью исполнить. Какое непомерное испытание: история требует от него качеств, которыми он не обладает! Он всегда был «тихим» академиком, не встревал в споры, чурался политических дискуссий. И судьба потакала ему в этом! Однажды в Горном институте разразился политический скандал: группа профессоров потребовала восстановления «неблагонадежного» студента, грозя в противном случае групповой отставкой (март 1904-го; так называемое «коноваловское дело»). Оставайся там Карпинский — ему пришлось бы выбирать между бунтарями-преподавателями и консервативной дирекцией. По он уже там не работал! Три года спустя неприятный инцидент произошел в Геолкоме. Несколько членов Присутствия потребовали увольнения Погребова — опять-таки в виду политической неблагонадежности. Но Карпинский уже там не работал. Можно припомнить и другие подобные случаи.

И вот «тихий» ученый вознесен на высший в руководстве академией пост в момент наивысшего накала революционной бури! Да ему ли в этакую-то пору президентствовать? Тут нужен боец. Однако очень скоро со своей покойной мудростью Карпинский рассудил, что в том кроется огромная выгода для академии; что он, чуждавшийся партий, политической борьбы и любых шумных акций, воплощает в себе чистоту науки, насколько она может быть чиста. Так он приходит к осознанию своей исторической миссии. Теперь не суть важно, что он, Карпинский, ученый с мировым именем. В русской академии немало ученых с мировыми именами. Он президент. Но небывалый президент. Он олицетворение академии. Ее лик, ее слава, ее старость, ее седины, которые невозможно обидеть или забрызгать грязью.

Удивительным образом академики сразу же интуитивно постигают то особое значение, которое приобретает Карпинский на посту президента в этих необычных условиях. Его освобождают от мелких дел, исполнение их берут на себя Стеклов и Ольденбург, Крылов и Ферсман. Его освобождают от переписки, не имеющей кардинального для академических дел значения, и от подобных же встреч. Он, как вершина, скрывается в дымке. Он общедоступен, в его кабинет может пройти каждый, но впечатление такое, что он всегда немножко недоступен. Вопреки давним привычкам он позволяет теперь корреспондентам фотографировать себя, портреты его появляются в журналах. Рядом нередко фотографии матросов. И если матрос воплощение порыва, мятежа и безудержности, то лицо президента на фотографии воплощение мудрости и всеведения, а все вместе сливается в разрушительно-созидательной работе революции.

Нам важно понять психологическую ситуацию. Академики моментально почувствовали, что им есть вокруг кого объединиться; это во многом предопределило их дальнейшее поведение.

Психологическая ситуация лишь каким-то дальним отсветом отражается в документах, которыми оперирует биограф и историк; однако без реконструкции ее невозможно сколько-нибудь глубокое и исторически-правдивое (не подогнанное — пусть невольно, бессознательно! — под современность) понимание событий тех давних лет.

9 февраля 1918 года В.И.Вернадский писал А.Е.Ферсману:

«Для меня ясно... одно — надо употребить все силы, чтобы не прервалась и усилилась научная (и всякая культурная) работа в России... В конце концов, я не сомневаюсь в конечном торжестве и отношусь спокойно к формам новых государственных строений: слишком велика  м а с с а  н а р о д а  и слишком много в ней талантливости. Надо употребить все силы, чтобы новое поколение отошло от своих отцов равно прекрасным и в народной толще, и в интеллигенции. И тут главная сила в научной работе... Я все глубже ухожу в свою работу о живом веществе и одновременно свожу обобщения по геохимии».

Восприятие событий и мировосприятие в широком понимании, которые ощущаются за этими словами Вернадского, свойственны и Карпинскому. Он тоже за то, чтобы не прервалась, а усилилась научная и культурная работа в России. Мы скоро увидим, с какой ответственностью и страстью он будет ратовать за преемственность культурных традиций. «Она одна может явиться надежным залогом жизненного творчества», — сформулирует он. Подобное беспокойство общепонятно (в наше время оно выглядело бы банальным!), однако нетрудно показать, что оно преимущественно свойственно естественнонаучному мышлению. Оба они, Вернадский и Карпинский, геологи, а понятие о «преемственности» одно из основных в этой науке.

Пласт, несущий в себе минеральные богатства, образуется в процессе так называемого осадконакопления. Это сложный природный процесс, физико-химическую и термодинамическую сущность которого мы здесь затрагивать не станем; однако если по какой-либо причине наступает  п е р е р ы в  осадконакопления (то есть нарушается «преемственность»), его богатства могут рассеяться, состав пласта измениться; может даже погибнуть пласт или его часть. «Перерыв в осадконакоплении» — термин, знакомый первокурснику геолфака, а само явление это, в природе весьма распространенное, изучается представителями многих естественнонаучных дисциплин.

Вернадский и Карпинский, перенося его на человеческое общество (в какой степени это правомерно, опять-таки не станем обсуждать, ибо наша задача — по мере возможности вскрыть психологию), сохраняют даже термины: перерыв, разрыв. Геолог мгновенно по ассоциации добавляет: разрыв пласта, перерыв осадконакопления. Далее ассоциация углубляется. Непрерывное накопление осадков — процесс эволюционный, а перерыв в осадконакоплении — динамический (связанный с вынесением пласта на дневную поверхность и его размывом либо с вторжением инородных тел и т.д.). При перенесении этих процессов на человеческое общество они превращаются в процессы эволюционный и революционный.

В самом огрубленном виде вывод таков: если динамические процессы, происходящие в обществе, не прерывают осадконакопления культурного пласта, тогда «я не сомневаюсь в конечном торжестве». Перерыв в осадконакоплении (непреемственность традиций) неизбежно ведет к разрушению пласта, он «выветривается». Если победившая революция не прервет накопления культурного пласта, не порвет с преемственностью традиций, тогда «мы ее принимаем».

В.И.Ленин в статье «Об едином хозяйственном плане» заметил: «...инженер придет к признанию коммунизма не так, как пришел подпольщик-пропагандист, литератор, а через данные своей науки... по-своему придет к признанию коммунизма агроном, по-своему лесовод и т.д.».

Мы видим, как по-своему,  ч е р е з  д а н н ы е  с в о е й  н а у к и  подходят к признанию революции выдающиеся ученые академии.

Обстановка, психологический климат, сложившиеся в руководящем ядре под воздействием Карпинского, и то мировоззрение, которым он и его соратники были проникнуты, подготовили почву для первых контактов академии с Советской властью.

 

Глава 3

Первые контакты

Со своей стороны, и Советская власть в лице Наркомпроса, в чье ведомство отошли научные учреждения, готовилась к переговорам с академией. Они начались вскоре после Нового года, который, впрочем, отмечался лишь старыми людьми, а молодыми был дружно отнесен к пережиткам отмирающей эпохи. В академию явился Л.Г.Шапиро, в недавнем прошлом профессиональный революционер, теперь один из видных деятелей Комиссариата просвещения. Его проводили, как водится, к непременному секретарю, поскольку тот ведал канцелярией, а также внутренними и внешними связями академии. Закончив разговор с Шапиро, Сергей Федорович зашел к Владимиру Андреевичу, и вместе отправились к президенту. Втроем они заперлись и долго разговаривали...

24 января 1918 года состоялось очередное экстраординарное общее собрание; экстраординарные что-то стали собираться чаще ординарных...

«Непременный секретарь доложил, что его посетил представитель Комиссариата по народному просвещению по вопросу о возможной научной работе Академии в связи с различными государственными задачами настоящего времени. Положено уполномочить непременного секретаря ответить, что ответ Академии может быть дан по каждому отдельному вопросу в зависимости от научной сущности вопроса по пониманию Академии и от наличности тех сил, которыми она располагает».

Стало быть, «отдельных» вопросов было поставлено несколько, касались они использования академических сил для решения «государственных задач настоящего времени».

Вернувшись после собрания домой, В.А.Стеклов занес в записную книжку свои соображения: «...Отказываться априори нет оснований, но в каждом частном случае Академия в зависимости от ее мнения о том, стоит или нет разрабатывать предлагаемый вопрос, находит ли она его достаточно заслуживающим научного интереса, имеет ли подходящие научные силы, может согласиться или отказаться, единственно по научным соображениям, но принципиально не отказывается и не может отказаться...»

«Не отказывается и не может отказаться». Знаменательный момент! Мы стоим у вехи; отсюда начинается новая дорога истории академии. Молодая власть, которой от роду два месяца с небольшим и в прочности которой все кругом сомневаются (а вернее сказать, не сомневаются в непрочности), спрашивает академию, согласна ли она сотрудничать с нею? Академия «не отказывается и не может отказаться».

Теперь работники Наркомпроса могут приступить к разработке конкретных предложений, направленных академии.

Но Шапиро, строго говоря, не был первым представителем Советской власти, появившимся в академии. Сразу же после Октября по лестничному пролету, обрамленному восемью массивными колоннами, взбежал коренастый молодой человек в ладных хромовых сапогах. Во внутреннем кармане тужурки у него лежало следующее удостоверение:

«Удостоверение.

Настоящим удостоверяется, что т. Иван Васильевич Егоров 21 ноября 1917 года на заседании Государственной комиссии был избран комиссаром Академии наук».

Впрочем, удостоверением теперь никого не удивишь. Все имели. Карпинскому тоже выдали. Всю жизнь он пользовался визитными карточками. Пришлось их отправить в мусорную корзину и взамен показывать в случае надобности картонную книжечку. В ней подтверждалось, что он состоит на «советской службе в Народном комиссариате по просвещению. № 3374. Действительно по 1 января 1919 г.». Попросили фотографию, и Александр Петрович представил для наклейки снятую лет десять назад, а то и больше; другой, видно, не нашлось. На снимке он моложав и бодр — как, впрочем, и положено быть человеку, начинающему службу в Комиссариате просвещения.

Исследователи утверждают, что комиссар Егоров не вмешивался во внутреннюю жизнь академии и, возможно даже, не встречался с президентом. Что касается первого, вероятно, оно так и было; относительно же знакомства с Александром Петровичем — вряд ли. Не таков был у президента характер. Косвенным доказательством личного общения президента с комиссаром может служить и телеграмма, направленная Егоровым Карпинскому 7 марта 1918 года; в ней ставится вопрос о сохранении здания за одним из архивов. Не будь Егоров представлен Александру Петровичу, он скорее обратился бы к вице-президенту...

29 января 1918 года, через пять дней после общего собрания, состоялось заседание Государственной комиссии по просвещению. Луначарский на нем сообщил, что «академики уже представили смету и согласие войти в переговоры относительно реформ». Завидная оперативность! Старики академики не медлят.

Не медлят и наркомпросовцы. У них готова записка «Положения к проекту мобилизации науки для нужд государственного строительства». Название чуточку нескладное и громоздкое, ну да опыту еще маловато.

Вероятно, потому, что его вручил лично Л.Г.Шапиро (а может быть, академики дознались, что он был его единственным или главным автором) — только в их среде сей манускрипт получил название «Записка Шапиро». Так и говорили: «А вот в записке Шапиро... Нет, голубчик, вы потрудитесь внимательно перечесть в записке Шапиро...» — и все понимали, о чем идет речь. Речь же там шла о том, чтобы объединить ученых и определить им задачи в новых условиях. Записка слишком обширна, приводить выдержки не имеет смысла, перескажем вкратце. Нужен мобилизационный центр науки. В ту пору любили кстати и некстати употреблять военные термины. Мобилизационный. Кто мог им стать? Специальная комиссия при академии. В нее должны войти представители научных организаций и обществ. Технического общества, Вольного экономического общества, Общества имени Чупрова и других.

Цель? Основная и ближайшая задача, отмечалось в проекте положения... то бишь в положении к проекту! — «широкое и всестороннее исследование народнохозяйственною труда в основных его отраслях (сельское хозяйство, промышленность, обмен, транспорт, организация потребления, финансы и т.д.)». Исполнитель? «Средствами широко организованного коллективного исследования на основе привлечения рассыпанных в стране научных сил разнообразнейших уровней, привлекаемых к участию в соответствующей стадии работы».

Опять-таки тяжеловато изложено, но академики тотчас смекнули: это же наш КЕПС! Комиссия по изучению естественных производительных сил России, успешно работающая с пятнадцатого года и обобщившая накопленные знания по минеральным источникам, полезным ископаемым, земледелию, транспорту и другим отраслям народного хозяйства.

Карпинский передал записку в КЕПС, попросил прислать ему свои соображения; там она попала к А.Е.Ферсману. Опять-таки нет надобности подробно пересказывать ответ Александра Евгеньевича, хотя он горячо обсуждался академиками; вообще, эти «пристрелочные залпы» (позволим себе и мы употребить военный термин) казались им исполнены чрезвычайного значения. Ясно было, что в будущей академии получат преимущественное развитие прикладные науки, технические; возможно, будут созданы даже новые отделения и секции.

Ферсман возражал против того, чтобы академия взвалила на себя изучение «всего» народного хозяйства; дескать, задача эта «по своей широте, сложности... лежит вне круга... Академии и практически трудно осуществима в ее стенах». Действительно, это, по сути, неподъемная для академии работа. Лучше расширить, предлагал Ферсман, КЕПС. Что же касается «распыленных научных сил», то их, да, их нужно взять на учет. «В тяжелые моменты русской действительности задача об охране то-то, что есть, должна доминировать над идеей нового строительства». Пока, мол, главное — это сберечь то, что есть, а оправимся, окрепнем — примемся строить. Мысль разумная, но в Наркомпросе она показалась несколько пессимистической.

Суммируя впечатления от этого первого обмена мнениями, надо сказать, что Луначарский с сотрудниками высоко оценили возможности академии и поставили ее во главе ученых сил государства; сформулирован был также принцип коллективности работы ученых. Академия же готова взять на себя определенные задачи «экономическо-технического изучения хозяйственной жизни страны».

20 февраля 1918 года академики собрались на очередное экстраординарное собрание. Повестка дня «О предложении Комиссариата по народному просвещению относительно мобилизации русской науки». Вот насколько важными представлялись академикам эти первые определяющие контакты с Советской властью! В протоколе указывалось, что деятельность академии «тесно связана с благом России», что она всегда занималась изучением материальных и духовных богатств Родины. (И духовных! — не забыли подчеркнуть академики.) И потому наряду с КЕПСом, Центральной сейсмической комиссией, Магнитной и другими они назвали Комиссию для составления диалектологических карт русского языка, Комиссию по изданию «Академической библиотеки русских писателей», Комиссию по изучению племенного состава населения и другие. Без познания духовных богатств России «материальных» богатств недостаточно.

И в заключение:

«Академия всегда готова по требованию жизни и государства приняться за посильную научную и теоретическую разработку отдельных задач, выдвигаемых нуждами государственного строительства, являясь при этом организующим и привлекающим ученые силы страны центром».

Это ответственное заявление, сделанное с полным пониманием своих возможностей и своей способности справиться с тем, что обещано. Найдены нужные слова, и Советская власть их приняла и поняла.

 

Глава 4

Луначарский пишет Карпинскому

Известие о том, что академия согласна сотрудничать с Советской властью, мигом облетело ученые общества страны, и от них посыпались запросы. Так ли? Подтвердите...

«Меня посетил на днях некто Л.Г.Шапиро, — спешил поделиться с Ольденбургом председатель Московского общества сельского хозяйства А.И.Стебут. — Между прочим, названное лицо указало, что Академия наук дала свое принципиальное согласие работать в контакте с Комиссариатом...» И заверял, что и общество не замедлит дать свое согласие, «если работа будет вестись под общим руководством Академии наук».

Московское общество сельского хозяйства — одно из старейших, создано в 1820 году для содействия развитию земледелия. Ольденбург ответил: да, мы вступили в контакт, академия будет работать, «но, — делает осторожную оговорку, — она каждый раз будет сама решать вопрос о том, входить ли ей в рассмотрение данного дела, и сама будет определять формы и способ своего участия в работе».

Авторитет академии огромен, и Советской власти, желающей объединить все научные силы страны, чрезвычайно полезно то, что академия, дав согласие сотрудничать с Советами, этим самым невольно склоняет к тому же и другие научные организации; Советская власть не может не признать за академией этой ее безусловно  п о л и т и ч е с к о й  з а с л у г и.

Но все понимают, что пока только подготовлены условия для добрых переговоров «на высшем уровне», в которых со стороны академии выступит, конечно, президент, а со стороны Советской власти в данном случае нарком просвещения. В начале марта 1918 года Луначарский садится писать письмо Карпинскому. Он отправил его 5 марта 1918 года. Первое обращение наркома к президенту!

Сверху канцелярское предписание: «Президенту Российской Академии гражд. А.П.Карпинскому» — и дальше текст самого письма: «Чрезвычайная серьезность народнохозяйственной проблемы и самый объем стоящих перед страной экономических задач требуют постановки исследования столь широкого, что вне коллективно организованной работы, вне планомерной координации отдельных усилий исследователей это невозможно».

Мысль, уже известная академикам из записки Шапиро. Луначарский развивает ее: «Для всякого значительного научного начинания вопрос об организационном центре является наиболее существенным». Он вспоминает КЕПС и ее работу; в ней, по мнению Луначарского, «инициатива и организационные возможности» академии «получили такое яркое выражение». «Академия в ходе своих работ уже сама близко подошла к границам народнохозяйственной области, причем не всегда оставляла эти границы неперейденными».

(КЕПС лежит довольно далеко он нашего повествования, потому что Александр Петрович, курируя геологический отдел, все же близкого участия в его работе не принимал: руководили им такие выдающиеся умы, как Вернадский и Ферсман. Обоим им в разное время он дал рекомендацию в члены академии.)

Луначарский ничего не навязывает академии, письмо в этом смысле исключительно тактично, он только напоминает о том, что академия хотя в прошлом и являлась «высшим в России представителем чистой теоретической науки... тем не менее, учтя нужду страны, повинуясь острой необходимости в напряженной научной активности всех сил России», взяла на себя почин и попыталась «установить живую связь между наукой, техникой и промышленностью».

Далее он перечисляет темы, «непосредственно переводящие исследование к вопросам технологии, экономии и права». Таковы разного рода вопросы, связанные с потребностями промышленности, экономики и экспорта. Ветряные двигатели, рыбный промысел и икорное дело, водное законодательство, хлопководство и шелководство — академией, и в частности КЕПСом, изучался очень широкий круг научно-прикладных проблем. Нарком дает понять, что надобность в таком изучении остается и потому «отдаленность области настоящих работ Академии от задач экономического изучения России на деле меньше, чем это может показаться с первого взгляда».

Следовательно, академии не так уж трудно будет приспособиться к изменившимся условиям и приступить к решению задач, которые поставит перед ней Советская власть.

И в заключение нарком произнес знаменательные слова, которые академики, конечно, и хотели от него услышать:

«...В тяжелой обстановке наших дней, быть может, только высокому авторитету Академии наук с  е е  т р а д и ц и е й  ч и с т о й  н е з а в и с и м о й  н а у ч н о с т и  (разрядка моя. — Я.К.) удалось бы, преодолев все трудности, сгруппировать вокруг этого большого научного дела ученые силы страны».

 

Глава 5

Ответ президента

Ответ Карпинского — документ исключительной важности, и без него не обходится ни одно исследование, охватывающее рассматриваемый период истории Академии наук; все же представляется, что трактовка его либо бывает неполна, либо выделяет не самые главные стороны, и, таким образом, выношенные и для Карпинского важные мысли оказываются в тени. Он перечисляет меры, принятые в прошлом академией по объединению научных сил и рассматривает формы, в которых она может сотрудничать с Советской властью, но это-то как раз и имеет лишь исторический интерес! Между тем исследователи останавливаются именно здесь.

Начнем, однако, сначала. Карпинский не поддался веяниям моды: обращение, с которым он адресовался к Луначарскому, вероятно, выглядело в глазах некоторых молодых сотрудников Наркомпроса непростительно старомодным.

«Милостивый государь Анатолий Васильевич!» — вывел он.

У академиков еще оставалось в ходу (и долго будет оставаться!) обращение «господин». Так начинается, например, записка КЕПСа (ответ на записку Шапиро), подписанная Ферсманом и Ольденбургом; копию ее Александр Петрович послал Луначарскому. «Господину президенту Академии наук...»

Карпинский говорит о «дифференциации науки» — на первый взгляд не совсем ясно. Понимать надо так: развитие науки идет через специализацию, членение, разделение; такова объективная тенденция. (Сам он, как знаем, чурался перегородок в науке — и в своем личном творчестве стремился к объединению отраслей наук, — но как  о р г а н и з а т о р  в науке он подчиняется объективному ходу развития.) Дифференциации этой у нас мешает «общий низкий уровень культуры». Это не требует объяснения: нужны школы, вузы, миллионы грамотных людей. «Направление русской жизни с громадным неисчислимым для себя вредом еще более помешало этой дифференциации внесением совершенно ложного понятия о специализации как антидемократической привилегированности...»

Это место недостаточно ясно изложено и допускает разные толкования. По нашему убеждению, слова президента полемически направлены против некоторых идеологических учений начала века (в частности, толстовства), в которых настоящим тружеником, достойным истинного уважения, провозглашается мужик или заводской рабочий, а  с п е ц и а л и с т  (инженер-химик, например, геолог, биолог) почти барин, почти помещик, почти аристократ. Его труд  л е г ч е.  Его положение привилегированней.

Карпинский еще раз возвращается к этому. «Глубоко ложное понимание труда квалифицированного как труда привилегированного, антидемократического... легло тяжелою гранью между массами и работниками мысли и науки». Ясно, что не массы, не «трудящиеся» и не работники мысли и науки эту грань между собой положили. Тут отрыжка феодальной психологии. Общество не может успешно развиваться, относясь так к работникам мысли и науки. Себя Карпинский — мы уже писали о том — считал ровней мужику и рабочему в общем народном труде; того же требовал для философа, музыканта, бухгалтера. «Настоятельным и неотложным является поэтому для всех, кто уже сознал пагубность этого отношения к научным работникам, бороться с ним и создать для русской науки более нормальные условия существования».

«Чистая наука дожлна войти в тесное общение с техникой и прикладным знанием вообще, ибо для всякого ученого в настоящее время ясно, что подобное тесное общение плодотворно для обеих сторон и является истинным залогом настоящего, глубокого использования сил природы и сил человека для создания новой улучшенной во всех отношениях жизни».

В этих словах целая программа действий для работников науки — и она в дальнейшем развивалась в полном согласии с высказанным здесь пожеланием Карпинского. Возможно, не всем ученым в то время были ясны смысл и польза тесного общения чистой науки и прикладного знания. Возможно. Не для всякого. Куда важнее, что это понимал президент!

И наконец, добирается он до  р а з р ы в а  в преемственности традиций, который его глубоко заботит и который он считает «несчастьем русской жизни». К сожалению, по его наблюдениям, такой разрыв уже произошел...

Что же касается конкретных форм сотрудничества академии с Советской властью, Карпинский сторонник решения определенных, четко оговоренных задач, иначе «легко было впасть в теоретичность и прийти к построениям недостаточно жизненным... Долголетний рабочий опыт убеждает Академию, — пишет Карпинский, — в необходимости начинать с определенных реальных работ, расширяя их затем по мере выяснения дела». Е.Н.Городецкий в своих трудах «К истории ленинского плана научно-технических работ» и «Рождение Советского государства» убедительно показал, что предложения Карпинского были правильны.

Таким образом, письмо президента захватывает широкий круг вопросов, а впервые высказанный призыв сохранить культурный пласт «без разрывов» отражает святое беспокойство, понятное и в наше время.

Сопоставление его письма с запиской КЕПСа, копию которой он отправил Луначарскому, приводит к мысли, что последняя составлялась не без его участия — во всяком случае, преамбула. Она содержит близкие ему мысли, текстуально несущие отпечаток его стиля. «Спасение государства и русской культуры лежит в широком подъеме народного труда, — разве это не Карпинский? — планомерно продуманном использовании природных богатств и в бережном сохранении и охране работников свободной научной мысли и рассадников научного творчества русского народа».

Все это он не раз говорил в своих выступлениях. В преамбуле содержится любопытнейшая мысль, с которой согласились бы современные экономисты и экологи. Мало изучать природные богатства страны, утверждают авторы. Мало выяснять технические стороны отдельных отраслей народного хозяйства. Необходимо исследовать взаимоотношения, «которые устанавливаются жизнью между природой и ее трудовым использованием».

В своем плане авторы и пытаются найти такую увязку.

«Прошу Вас принять уверение в совершенном почтении и преданности. А.Карпинский», — заканчивает Александр Петрович письмо Луначарскому.

 

Глава 6

Весна 1918-го

Анатолии Васильевич получил его в конце марта; в начале апреля он едет в Москву.

Из протокола заседании ВЦИК IV созыва, стенографический отчет 11 апреля 1918 года.

«Л у н а ч а р с к и й. После моего приезда в Москву я в первый же день обратился к т.Свердлову с просьбой дать возможность хотя бы на короткое время выступить перед Центральным Исполнительным Комитетом специально для того, чтобы сделать ему доклад о моем письме к президенту Академии наук и ответе его на это письмо... Я прочту (письмо президента. — Я.К.) в некоторых выдержках...».

Луначарский держал в портфеле не только письмо президента, но и смету, разработанную академиками (он назвал ее «экономной и блестящей»), и проекты учреждения некоторых институтов. На следующий день, 12 апреля 1918 года, со всеми этими документами и имея уже одобрение ВЦИК его деятельности по установлению связей с академией, Анатолий Васильевич отправился на заседание Совнаркома. Председательствовал В.И.Ленин. Луначарский сделал доклад «о предложении Академией наук ученых услуг Советской власти...».

Впервые Совет Народных Комиссаров обсуждал вопрос об организации научных исследований. И касался он непосредственно перспектив развития академии.

Постановление СНК РСФСР о привлечении Академии наук к государственному строительству. 16 апреля 1918 года:

«Совет Народных Комиссаров в заседании от 12 апреля с.г., заслушав доклад Народного комиссара по просвещению о предложении Академии наук ученых услуг Советской власти по исследованию естественных богатств страны, постановил:

пойти навстречу этому предложению, принципиально признать необходимость финансирования соответственных работ Академии и указать ей как особенно важную и неотложную задачу разрешение проблем правильного распределения в стране промышленности и наиболее рациональное использование ее хозяйственных сил».

Этим постановлением академия была юридически признана советским учреждением и поставлена на государственный бюджет.

Вопрос о сумме, которую она испрашивала, обсуждался несколькими днями ранее на заседании Государственной комиссии по просвещению. Луначарский, как явствует из документов, настаивал на предоставлении сверхсметного кредита и заявил, что «Председатель Совета Народных Комиссаров В.И.Ленин заверил, что в случае реальных затруднений необходимая сумма будет предоставлена».

Она была предоставлена, и академия смогла развернуть работу.

В то время как Луначарский участвовал в Москве в работе заседаний, чрезвычайно важных для судьбы Академии наук, в Петроград для встречи с ее руководителями приехал секретарь Совнаркома Николай Петрович Горбунов. Он выполнял поручение Ленина и, как сам писал позже, «согласно общим директивам Владимира Ильича, вел переговоры с Академией наук и отдельными академиками о привлечении Академии наук к работе по восстановлению хозяйства страны».

Суть этих переговоров становится ясна из протокола заседания Отделения исторических наук и филологии академии, где после сообщения о приезде Горбунова следует:

«Совет Народных Комиссаров считает крайне желательным возможно широкое развитие научных предприятий Академии и приглашает Академию довести до сведения Совета об имеющихся предположениях экспедиции, предприятий и изданий Академии с тем, чтобы им могло быть оказано скорейшее содействие. Кроме того, т.Горбунов просил, чтобы Академия по этому же предмету снеслась с обществами и учеными учреждениями... Со своей стороны, он обещал принять все меры к тому, чтобы пожелания Академии и других ученых, учреждений получили скорейшее удовлетворение».

Это первое посещение академии представителем высшего правительственного органа, к тому же выполнявшего непосредственное поручение В.И.Ленина. Через Горбунова Карпинский устанавливает прямую связь с Совнаркомом — и представленной возможностью он немедленно пользуется! Как только Горбунов отбывает, Карпинский садится за письмо в Совет Народных Комиссаров. В исторической литературе оно получило название «Письмо А.П.Карпинского в СНК о нуждах Академии наук и работающих с ней учреждений». Датировано 17 апреля 1918 года.

Прежде всего президент просит по возможности скорее утвердить бюджет и сметы по предприятиям. «Отсутствие утвержденного бюджета на текущий год является, к сожалению, большим тормозом для начатых и предпринимаемых работ». (Общая смета академии рассматривалась Наркомпросом 20 мая 1918 года и сразу была представлена на утверждение в Совнарком.)

«Чрезвычайно беспокоит Академию, — писал дальше Карпинский, — вопрос о печатании ее трудов, сотни листов которых ждут очереди...» Академическая типография в простое, а она — не преминул напомнить президент — «справедливо считается по качеству своих работ одной из лучших, а во многих отношениях и лучшею в России, и смело может соперничать с наиболее известными иностранными типографиями». Нельзя ли часть хотя бы трудов отпечатать в 1-й Государственной типографии? — спрашивает он. (Такое разрешение последовало 26 июня; денег для печатания с академии не взяли, их выделило государство.)

Далее президент рассказывает о нуждах обществ, с которыми академия работает в постоянном содружестве. Таковы Русское географическое общество и Археологическое общество. Первое приступает «к предприятию громадной научной и государственной важности — «Географическому словарю России». Археологическое, возникшее в 1816 году, посылает экспедиции, изучает памятники древности, нумизматику, эпиграфику. Президент горячо, как он выразился, ходатайствует за них и прилагает к своему письму перечень мер, необходимых для поддержания жизнедеятельности обществ, а также Стебутовских сельскохозяйственных курсов.

Случались перебои и в работе Книжной палаты, обязанной вести учет русской печати. «Отсутствие или задержка в выдаче кредитов тормозит это дело, государственно необходимое: за последние месяцы, — сетует президент, — мы решительно не знаем, что вышло из печати в России». С Книжной палатой связаны Библиотека академии, Публичная библиотека и Румянцевский музей. Они тоже нуждаются в помощи. К письму президент приложил записку КЕПСа о плане использования природных богатств страны (копию ее имел и Луначарский).

Как видно, перечень требований, с которыми Карпинский обратился к правительству, скромен и составлен с учетом тяжелого положения, в котором из-за разрухи и войны находилось государство. Большинство требований правительство без задержки удовлетворило.

В последних строках письма содержится просьба обращаться, когда это необходимо, непосредственно в высшие государственные органы, минуя Наркомпрос. Академия всегда так поступала и полагала бы, рассуждает президент, «что в интересах дела важно сохранить за нею право, которое она имела со своего основания, почти 200 лет тому назад, обращаться в особо важных случаях непосредственно к высшему органу власти, который всегда может обеспечить путем одновременного рассмотрения вопроса всеми заинтересованными ведомствами необходимую срочность».

Как видим, весной 1918 года между молодой Советской властью и Академией наук велись напряженные и чрезвычайно важные переговоры.

К этому же времени относится создание ленинского документа, получившего в литературе название «Набросок плана научно-технических работ». Написание его датируется 18 — 25 апреля 1918 года.

Он невелик по объему; приведем его полностью.

«Академии наук, начавшей систематическое изучение и обследование естественных производительных сил России (в этом месте следующая сноска В.И.Ленина: N В. Надо ускорить издание этих материалов изо всех сил, послать об этом бумажку и в Комиссариат народного просвещения, и в союз типографских рабочих, и в Комиссариат труда». — Я.К.), следует немедленно дать от Высшего совета народного хозяйства поручение

образовать ряд комиссий из специалистов для возможно более быстрого составления плана реорганизации промышленности и экономического подъема России.

В этот план должно входить:

рациональное размещение промышленности в России с точки зрения близости сырья и возможности наименьшей потери труда при переходе от обработки сырья ко всем последовательным стадиям обработки полуфабрикатов вплоть до получения готового продукта.

Рациональное, с точки зрения новейшей наиболее крупной промышленности и особенно трестов, слияние и сосредоточение производства в немногих крупнейших предприятиях.

Наибольшее обеспечение теперешней Российской Советской республике (без Украины и без занятых немцами областей) возможности самостоятельно снабдить себя всеми главнейшими видами сырья и промышленности.

Обращение особого внимания на электрификацию промышленности и транспорта и применение электричества к земледелию. Использование непервоклассных сортов топлива (торф, уголь худших сортов) для получения электрической энергии с наименьшими затратами на добычу и перевоз горючего.

Водные силы и ветряные двигатели вообще и в применении к земледелию».

Историки науки по праву усматривают в «Наброске» гениально очерченный контур долгосрочных и фундаментальных научных работ, при выполнении которых академии отводится роль собирательного центра — роль почетнейшая! Не сразу было осознано, но постепенно дошло до сознания всех, что академия вступила в новую эру развития. Немало еще впереди споров, немало переживаний, но все заметнее становится, что академия на новом пути, поворот совершен.

 

Глава 7

Драма в Сиверской

Мы показали лишь одну сторону — несомненно самую важную — деятельности президента с начала революции; но работа академии «не прекращалась ни на один день», как с гордостью подчеркивали ученые; следовательно, приходилось исполнять и обязанности, связанные с научной работой отделений. Архивные документы хорошо передают ее наполненность и разнообразие. Но поразительное дело! Самое, кажется, тщательное знакомство с ними убеждает в том, что академики не знали — даже Ольденбург и Стеклов, — что творится в душе у Александра Петровича. О несчастье, которое с ним стряслось, академия знала, не могла не знать, хотя в документах это отразилось опять-таки бегло, но как тяжело он переживал горе — о том знали, наверное, лишь родные...

Зимой 1918 года тяжело заболела Александра Павловна. Пришлось свезти ее в больницу. Потребовалась операция. На первых порах ей полегчало.

Наступила весна. Александра Павловна просила отвезти ее в Сиверскую, надеясь поправиться на свежем воздухе и на деревенских продуктах. Врачи не препятствовали: семья перебралась на дачу. Ниже приведем отрывки из письма внучки Александра Петровича А.В.Балтаевой автору этих строк. Упомянем только, что диагноз, который врачи сообщили родственникам, а те скрывали и от больной, и от друзей, был убийственным — рак.

«Крестьяне угощали больную после операции бабушку (но купить было непросто, предпочтение было обмену). Не приходило сроду в голову Дедуле и моей маме, которая вместе с подростком тогда П.И.Толмачевым (внук. — Я.К.) — Люсей, как его звали в доме, бинтовала и ухаживала за больной, что надо только сделать хороший дорогой подарок, и все сельские угощения будут моментально в должном количестве. Наконец поняли, и все пошло легче.

Поезда в город нормально ходили, мост, спаленный белой «дикой дивизией», был давно налажен, дед и Евгения Александровна ездили часто в город».

Так продолжалось до 15 июля.

С утра вид больной не внушал опасений. Евгения Александровна уехала в Петербург, хотя, как вспоминает А.В.Балтаева, «ее очень просила бабушка... что-то ей хотелось, чтоб все были дома».

Евгении Александровне не пришлось больше увидеть мать живой. Она скончалась днем 15 июля.

Кончина жены была страшным ударом для Александра Петровича. Они прожили в счастливом согласии сорок пять лет.

Он привык с ней советоваться, думать при ней вслух и посвящать ее в научные замыслы; за столько лет она научилась разбираться в его науке! Они читали одни и те же книги и никогда порознь не ходили на концерты и художественные выставки; давно уж она стала частью его самого.

Она была центром семьи, такой большой, шумной; без ее догляда и незаметной власти семья, наверное, распалась бы, а Александру Петровичу так всегда становилось больно, когда кто-нибудь в сердцах говорил, что уйдет из «дома»... Он не мог представить, чтобы  с в о и  жили под разными крышами...

«Похоронили ее на местном кладбище, километрах в двух или полутора от деревни, там же была похоронена маленькая внучка А.П.Беккер, дочь Марии. На похоронах почти никого не было. Дед совершенно был растерян. Так его потрясла ее смерть, что он временами не мог дать себе отчета, что хоронит жену. И спросил, где же Александра Павловна?..

Моя тетя Таня нарисовала в карандаше портрет умершей в гробу... Этот портрет висел у Дедули над конторкой, где он занимался... И куда бы он ни ехал: на заседание, в театр, в гости — он проходил через комнату-кабинет, подходил и стоял у конторки...

Как я понимаю — со смертью бабушки кончилась нормальная жизнь в доме».

Мысли о собственной смерти вновь овладевают Александром Петровичем. Он достает старое завещание, переписывает его. «Ввиду того, что завещание мое... уничтожено кончиною А.П., очень прошу членов моей семьи о следующем: похоронить меня, если не случится непредвиденных затруднений... рядом с А.П.».

Как знаменательна эта оговорка о «непредвиденных затруднениях»...

 

Глава 8

ГОЭЛРО и КМА

Знаменательна она тем, что никто — и президент в том числе — не мог ничего определенного сказать о завтрашнем дне; разгоралась гражданская война, усилился голод, а с ним болезни, эпидемии... Петроградские ученые еще не страдали от бомбежек, артобстрелов, ружейной пальбы, а такое случалось с участниками экспедиции (продолжали свои маршруты несколько этнографических, геологических и археологических экспедиций; их судьба служила вечным источником беспокойства для Карпинского), случалось и с астрономами Пулкова.

Л.А.Белопольский (астроном, академик) — Карпинскому. 2 ноября 1977 г.

«Начинал с субботы у нас появились солдаты... Принял меры к сохранению приборов. В понедельник ночью привезли артиллерию. Началась сильная канонада, и шрапнельные снаряды полетели на нас. Такой интенсивный огонь продолжался до пяти часок...»

5 ноября 1919 г. (Запись в дневнике Ольденбурга):

«Директор Пулковской обсерватории сообщил, что 20, 21, 22 октября пришлось прекратить всю наблюдательскую работу в связи с разыгравшимися военными действиями под Пулковом. Почтово-телеграфная контора эвакуирована, петроградский телефон находится в исключительном распоряжении военных властей, детскосельский телефон снят совершенно. Получение пропусков сопряжено с большими трудностями и препятствиями».

От такого рода «затруднений» их петроградские коллеги были избавлены, но от всего остального нет: «и глад и хлад» их терзали, и будет ли у родных возможность перевезти его в Сиверскую, когда придет его последний час, Александр Петрович не знал... И уж конечно, никак он не мог знать и даже представить себе, какими особыми обстоятельствами уготовано ему покоиться далеко от Сиверской и далеко от Петрограда...

И вот в это трудное время разрухи, голода и войны, время тяжелых душевных переживаний Александра Петровича и дум его о близкой смерти академия разворачивает блистательные научные деяния, разворачивает энергично, с дальним прицелом и неспешно, как это и было свойственно всегда президенту. Необходимо еще добавить, что весь пореволюционный период распространялись слухи, а иногда и официальные версии о реформе академии или полной ее ликвидации как ненужного пережитка отброшенной старины; слухи эти крайне нервировали «трех старцев» (темы этой мы коснемся ниже). Но ничто не останавливало академию...

Теперь у нее есть деньги, и немалые, таких она с начала войны не имела, и один за другим учреждаются институты, о создании которых она давно мечтала и проекты к созданию готовила заранее. В 1918 году возникают Физико-химический институт, Институт платины и благородных металлов, Радиевый институт. В записке ученых о будущих исследованиях этого последнего из перечисленных институтов прозорливо говорится:

«Постепенное изучение явлений радиоактивности приоткрыло в настоящее время несколько завесу, скрывавшую долгое время от взоров человечества те почти безграничные возможности, которые перед ним открываются в его постоянной борьбе с природой в случае целесообразного использования колоссальных запасов энергии, присущих атомам радия... Дело правильной постановки всестороннего изучения радия в России... дело большой государственной важности».

В бытность свою директором Геолкома Александр Петрович добился учреждения Почвенного комитета (читатель, вероятно, помнит!) ввиду особой важности почвенных исследований для России. Теперь при его содействии возникает почвенный отдел при КЕПСе — пройдет несколько лет, и он будет преобразован в Почвенный институт имени Докучаева.

КЕПС пополнился и другими новыми отделами: нерудных ископаемых, каменных строительных материалов, животноводства, оптотехники, исследования Севера. С русским Севером Карпинский как геолог и государственный деятель связывал большое будущее, об этом он говорил на заседании отдела 31 мая 1918 года: «На долю русского Севера и прежде всего Мурмана, остающегося теперь единственным выходом для внешней торговли и культурных сношений России с Западной Европой и Америкой, выпадает особенное значение... Мы должны обратить... внимание на изучение северного края с его неисчерпаемыми и все еще малоисследованными богатствами, и нам нужно возможно шире популяризировать знания о его жизненных и естественных ресурсах, дабы продуктивно их использовать, а следовательно, и поднять культуру и благосостояние всего отечества».

Как ученый он до конца жизни не перестанет интересоваться и по мере сил участвовать в исследовании Севера.

Два величайших деяния затевает академия в это время — ГОЭЛРО и КМА, оба настолько выходят за рамки жизнеописания одного человека и даже за рамки истории всей академии, что подробно останавливаться на них нет возможности. Без преувеличения можно сказать, что впервые в мировой практике исследования ставились с таким размахом, с привлечением огромного числа разных специалистов и разных организаций: это стало возможным в новых социальных условиях, чем академия незамедлительно и широко воспользовалась. То были коллективные, артельные, общие деяния; и с обоими тесно связано имя Ленина.

К работе в ГОЭЛРО было привлечено около 200 специалистов: академики, инженеры, знатоки различных областей народного хозяйства. Имена Г.О.Графтио, П.В.Винтера, В.Ф.Миткевича, М.А.Шателена ныне широко известны. Г.О.Графтио вспоминал, что о желании Владимира Ильича строить Волховскую ГЭС узнал в январе 1918 года. «Я с радостью сел за работу. Были извлечены давно забытые чертежи... Через неделю Владимир Ильич хотел поставить вопрос о Волховстрое на заседании Совнаркома». Графтио разработал проект Волховской станции еще в 1911 году, но тогда не смог осуществить.

Государственная комиссия по электрификации России была создана в феврале 1920 года; ее возглавил Г.М.Кржижановский. «Владимир Ильич, — вспоминал Глеб Максимилианович, — с самого начала проявлял большой интерес к работе Комиссии, давал советы, оказывал ей громадную помощь и поддержку. Он лично познакомился с членами Комиссии и имел точное представление о роли каждого в нашей сложной и ответственной работе. Программа деятельности Комиссии была разработана при непосредственном участии Ленина».

Петроградская группа ГОЭЛРО была составлена большей частью из сотрудников КЕПСа и потому самым тесным образом связана с Карпинским; ей поручен был важнейший раздел плана электрификации — исследование Северного района, насыщенного промышленными предприятиями и нуждающегося потому в электрическом топливе и свете в первую голову.

С 16 по 24 мая 1920 года в Петрограде в помещении Географического общества под председательством Карпинского проходило совещание, посвященное Северу. Было заслушано 75 докладов! (Это в голодную-то весну, когда и добираться до места — трамваи ходили редко, переполненные, — было сопряжено с немалыми трудностями, да и попросту зачитать с кафедры доклад ослабевшему человеку нелегко!) Были обсуждены вопросы геологии, геофизики, гидрографии, гидрологии, освоения лесных массивов, размещения металлургических предприятий, рыбных промыслов, животноводства; словом, это было воистину (и, может быть, впервые) комплексное научное обсуждение проблем освоения большой территории. Некоторые доклады были потом приняты как «руководящие» документы (доклад директора Гидрологического института профессора В.Г.Глушкова «Белый уголь», доклад о торфяных запасах И.М.Вихилева и другие).

Петроградская группа ГОЭЛРО и отдел Севера КЕПСа замкнулись на Карпинском — что, и в значительной степени, способствовало успеху северных исследований. В самом деле, посмотрим, какие силы брошены были в дело? Минералогический музей взял на себя геологическую разведку. Гидрологический институт определял места будущих гидротехнических строек. Летом 1920 года академия направила в Свирь-Волховский район комплексный отряд, куда входили ботаники, почвоведы, гидрологи, ихтиологи, экономисты. Они изучали режимы вод и почв, сельскохозяйственные угодья, рыбные промысли и многое другое. В.И.Ленин высоко оценил работу, проведенную ГОЭЛРО совместно с академией по Северному району. В своей статье «Об едином хозяйственном плане» он писал, что эта работа точна, детальна, основана на богатейшем научном материале, и рекомендовал для ознакомления разослать ее членам ЦК как пример плана электрификации района.

Усиленный интерес, проявляемый научной общественностью к народнохозяйственной деятельности в стране (уместно сказать об этом здесь), вызвал — а точнее, обновил — интерес к петрографическим, минералогическим и рудогенетическим работам самого Карпинского, то есть к тем, которые непосредственно связаны с хозяйством и экономикой. Оказалось, таких немало. Профессор А.К.Болдырев насчитал около 40 названий. По-видимому, их больше (профессор брал на учет лишь те, что имеют непосредственное отношение к минералогии, но 25 из его списка могут быть с равным основанием отнесены к петрографическим). Перечень полезных ископаемых, подвергнутых научному анализу Карпинским, тоже внушителен. В разное время разведывал он и описывал Березовские золотоносные отложения, угли на восточном склоне Урала, Алапаевский бурый железняк, уральский никель, алмазы; даже нефть не обойдена его вниманием.

В списке полезных ископаемых, служивших предметом изучения Карпинского, Болдырев выделяет платину. Александр Петрович много лет работал над монографией, посвященной этому металлу. Она вышла в 1926 году и вызвала споры. Карпинский, как выражается Болдырев, «энергично атаковал» существующие воззрения на образование платины в геологических условиях Урала. У него нашлись сторонники и противники. Сложный вопрос этот до конца не разрешен до сих пор. «Эти мысли оспариваются, но из поля внимания геологов современности не вышли», — утверждает исследователь его творчества Б.Л.Личков. Гипотеза Карпинского разбирает последовательность выпадения минералов платины из расплавленной магмы.

Говоря о петрографических работах Карпинского, нельзя обойтись без существенной оговорки; в той или иной форме она присутствует у авторов, писавших на эту тему. Одними публикациями вклада его в петрографическую науку не измерить. Через его руки проходил огромный каменный материал; он был непревзойденным знатоком русского камня (да и зарубежного! К примеру, условия залегания уральской платины детально сопоставил со схожими образованиями в Африке) — и хотя сам частенько сетовал на то, что мало мы публикуем, надо брать пример с иностранцев, которые дают в печать и мелкие наблюдения, не дожидаясь, когда сложится обобщение, — сам доброму совету не следовал, и огромное количество его выводов, соображений так и остались в «устном виде».

Само собой разумеется, что когда — еще до революции — ему показали образцы, доставленные из-под Курска, он не мог остаться равнодушным.

Необъяснимое поведение стрелки компаса под Щиграми и Старым Осколом издавна привлекало внимание ученых, а кусочки руды крестьяне выкапывали еще в екатерининские времена. «На всем белом свете нет ничего подобного, — удивлялся профессор Э.Е.Лейст, — ученые приезжали сюда как в Кунсткамеру: здесь магнитная стрелка не показывает на север и юг, как бы следовало, а на восток и запад». Лейст первый с плохоньким магнитометром на плече и начал обходить окрестные села и записывать показания прибора; после долгих уговоров Курская управа выделила ему средства на бурение — скважина не дошла всего ста метров до залежи! Но он-то этого не знал... Переживания и усталость сломили его, в 1918 году он уехал лечиться в Германию. В конце лета того же года он умер.

Такова предыстория разведки КМА — Курской магнитной аномалии.

Александр Петрович с энтузиазмом ее поддержал.

К разведке КМА подключается большая группа академиков: П.П.Лазарев, А.Ф.Иоффе, А.Н.Крылов, А.Н.Ляпунов, А.Е.Ферсман, Ю.М.Шокальский, О.Ю.Шмидт, В.А.Стеклов — блестящие имена! То, что еще год назад представлялось невозможным — сосредоточение усилий разных специальностей ученых, живущих в разных городах, на одном объекте исследования,  т о  п р и н ц и п и а л ь н о  стало легкодоступным теперь, хотя это вовсе не значит, что легкодоступным на практике. Лейст работал, как привыкли работать издавна, в одиночку, открытия делались одним геологом, и месторождение называлось его именем. Лейст сделал все, что в силах человеческих, но КМА ему было не поднять!

Лето 1919 года. Под Щигры отправляется магнитометрический отряд под руководством К.С.Юркевича. На место прибывает 22 июня, а 3 июля генерал Деникин отдает приказ о наступлении на Москву. В начале августа в Тимском уезде, где проводил наблюдения Юркевич, становится слышна канонада. Отряд продолжает работу. В середине августа район остался без власти. Отряд не прерывает наблюдений. Среди крестьян ходят слухи, что в ящиках не приборы, а пулеметы, вехи же, выставляемые в поле, — прицелы для стрельбы... 5 сентября белые у стен Курска...

Выписка из дневника К.С.Юркевича:

«1 сентября. Построил сигнал в 5 саж. Начали копать — пробивать пробником дыру.

2-го. Работали. Пробили 1 арш.

3-го. Дождь. Пробили 16 арш.

5, 6 и 7-го. Подготовка к отъезду и эвакуации».

Юркевич отступил под пулями и в полном порядке.

Из Грозного выписали буровое оборудование: на поезд напала банда, в перестрелке погибли два буровика...

П.П.Лазарев в комиссии КМА заведовал магнитометрическим отделом; через него о подробностях курской эпопеи узнавал Ленин. Весной 1922 года Владимиру Ильичу понадобилось сделать рентгеновское просвечивание; соответствующая аппаратура была лишь в Институте биофизики, директором которого был Петр Петрович. 22 апреля Ленин приехал в институт; после того как медицинская процедура была закончена, он долго беседовал с Лазаревым, «главным образом, — как пишет последний, — по поводу Курской магнитной аномалии... Ленин предложил мне передавать ему в случае затруднений краткие записки...».

«Мы можем с полным правом утверждать, — заключал Лазарев, — что без Ленина не было бы предпринято это грандиозное комплексное исследование...»

КМА, так же как и ГОЭЛРО, стала кузницею научных кадров, немало ее работников вскоре пополнили ряды академии. Она неизбежно должна была принять в себя потоки неакадемических наук; смешение практических и теоретических знаний в стенах академии — характерная черта тех лет. А значит, неизбежно было и появление в ее кабинетах нового академического люда! Тяжелые двери высшего ученого учреждения распахнулись для инженеров, электроустроителей, изобретателей. Колоритнейшей личностью из этого набора был Иван Михайлович Губкин: впервые после Ломоносова в академию пришел мужик! Геологом он стал в сорокалетнем возрасте; до этого пахал землю, учительствовал на селе и учился...

В комиссию КМА он вошел год спустя после создания; подхватил в какой-то критический момент ее существования, вдохнул силы, увлек своей энергией, неуемной деятельностью. Работа велась с азартом, с мужеством.

Даже по масштабам нашего времени разведка КМА сохраняет оценку «грандиозного комплексного мероприятия». Никогда прежде геофизические исследования не проводились так широко и разносторонне. Конфигурация рудного тела в общих чертах прояснилась до начала бурения, что само по себе явилось крупным научным достижением; все же доказать маловерам наличие руды могло только буровое долото. Наконец оборудование было доставлено, вышка сколочена, мотор запущен. За ходом бурения следила вся страна, в газетах печатались сводки. Шло оно чрезвычайно медленно: то не было дров, торфа, продуктов для рабочих, то не было на чем их доставлять. В январе 1923 года Губкин приехал в Лозовку (близ деревни этой в поле работал буровой станок). В шубе, в валенках ввалился в конторку, сдернул запотевшие очки... Не успел их протереть, вошел раздосадованный токарь. «Вот! — протянул бригадиру напильник: с него лохмотьями свисала стружка. — Невозможно работать». Оказалось, с некоторых пор металлическая пыль и стружка прилипают к тискам, к напильникам. Мастерская отстояла от вышки метрах в двенадцати...

Иван Михайлович велел принести стертые долота. Их долго искали под снегом «Теперь гвоздь, пожалуйста, — прошептал он нетерпеливо, почти грубо. — Быстрее». Он заметно побледнел. Гвоздя под рукой не оказалось, подали гаечный ключ. Иван Михайлович медленно поднес его к долоту. Когда до него оставалось чуть больше сантиметра, ключ плавно скользнул и припал к долоту.

«Долото намагнитилось!» Об этом писали в газетах. Губкин доложил Владимиру Ильичу. Теперь не оставалось сомнений: внизу магнетитовая руда. Еще до нее немало оставалось метров и еще множество трудностей придется преодолеть, прежде чем метры эти будут пробурены, и много еще лет пройдет, пока из руды сварят первую сталь (Губкин не доживет до этого). Своего добились: руда есть!

 

Глава 9

«Будем терпеливы, тверды и выносливы...»

Петроград 1919-го и начала 20-х годов нам — по прошествии времен — видится все еще в дыму костров, тысячеголовом волнении митингов и грохоте бронемашин. Тут вина режиссеров кино, прибегающих к эффектным массовкам, в поисках «колорита» пореволюционной поры. Приведем свидетельство современника: следующие строки датированы сентябрем 1919 года. Сохраняем авторскую разрядку.

«И с ч е з л а  с у е т а  с у е т с т в и й.

Медленно ползут трамваи, готовые остановиться каждую минуту. Исчез привычный грохот от проезжающих телег, извозчиков, автомобилей... Прохожие идут прямо по мостовой, как в старинных городах Италии... З е л е н ь  д е л а е т  в с е  б о л ь ш и е  з а в о е в а н и я. Весною трава покрыла более не защищаемые площади и улицы. Воздух стал удивительно чист и прозрачен. Нет над городом обычной мрачной пелены от гари и копоти. П е т е р б у р г  с л о в н о  о м ы л с я.

В тихие ясные вечера резко выступают на бледно-сиреневом небе контуры строений. Четче стали линии берегов Невы, голубая поверхность которой еще никогда не казалась так чиста. И в эти минуты город кажется таким прекрасным, как никогда.

Во всем Петербурге воздвигается только одно новое строение. Гранитный материал для него взят из разрушенной ограды Зимнего дворца. Так некогда нарождающийся мир христианства брал для своих базилик колонны и саркофаги храмов древнего мира.

Из пыли Марсова поля медленно вырастает памятник жертвам революции...»

Петербург словно омылся...

Но в этом светло-сиреневом прекрасном городе на берегах поголубевшей Невы жилось трудно, голодно, тревожно. Милиция, набранная из рабочих пареньков, не успевала вылавливать бандитов и пресекать набеги грабителей; они совершили налет на Антропологический музей, гордость академии, обчистили квартиру Вернадских...

«Город стоял на отшибе, — объяснял В.Д.Бонч-Бруевич, — с севера к нему ничего не поступало для снабжения, а все, что шло с юга, нередко перехватывалось в пути, и до Петрограда доходило очень немного продуктов. Приходилось слышать, что там положение ученых, литераторов, художников ужасное... В 1918 г. неожиданно умер известный академик, доктор многих иностранных университетов Алексей Александрович Шахматов. Эта неожиданная смерть произвела сильное впечатление».

На академиков эта смерть произвела тем более сильное впечатление, что стояла в ряду других потерь: один за другим умирают Лаппо-Данилевский, Радлов, Федоров... Из Одессы пришло известие, особенно сильно ранившее Стеклова: не стало его учителя Ляпунова. Летом 1917 года он уехал к Черному морю в надежде найти лучшее пропитание и более подходящий климат для больной жены. Не нашел ни того, ни другого. Жена скончалась, и Ляпунов, потеряв надежду вернуться в Петроград, к товарищам, покончил с собой... В его письменном столе нашли рукопись «О некоторых фигурах равновесия неоднородной вращающейся жидкости». Он дописывал ее в последние часы.

Трудно было всем: умирали от голода и несчастий не одни академики. Но ученые мучились тем еще, что зачастую лишены были возможности вести ту напряженную умственную работу, к которой привыкли и без которой жизнь для них теряла смысл. В предыдущей главе мы рассказывали о важных и необходимых исследованиях, развернутых академией в это время; но ученым этого казалось мало. Они привыкли не просто к напряженной работе, а к такой, чтобы поглощала без остатка их дни и ночи; и только такая жизнь представлялась им достойной. И потому теперь, когда в их квартиры на постой или уплотнение (новое словечко в потоке новых слов, к которым надо было привыкать) подселялись (тоже новое словечко) солдаты, матросы, члены их семей или сотрудники невесть откуда возникших комиссий, подкомиссий, отделов, подотделов, для которых срочно требовались помещения, — ученым казалось, что мир рушится: шум, гам, беготня детишек, стук «ундервудов» мешали сосредоточиться. «Уплотненные» жильцы бежали к Александру Петровичу, а тот слал записки Стеклову, подобные этой от 6 июня 1919 года: «В среду в наш дом заходили два матроса «Промбалта» с намерением занять для канцелярии «Водного транспорта» квартиры Фаминцына и Лаппо-Данилевского...» И дескать, следует вступить в борьбу с «Водным транспортом», имеющим в авангарде двух матросов «Промбалта», и постараться отбиться. И вступали! И отбивались!..

Худо было то, что осенью и зимою, когда и дома-то было невтерпеж холодно, нельзя было укрыться в библиотеке и там спокойно почитать и подумать. 7 ноября 1918 года Ольденбург докладывал президиуму, что в библиотеке плюс 7 градусов, и просил сократить часы занятий для ее работников. Плюс 7 в начале ноября, когда жестокие морозы еще не разыгрались: в декабре, январе, феврале стало еще холодней.

Президент академии дома пальто не снимал, а на руки натягивал перчатки со срезанными пальцами — так ловчее было писать. Тут решимся со всей откровенностью признать, что он с детских пор сохранил бережливое, если не сказать, скуповатое, отношение к трем предметам повседневного обихода: к свечам, мылу и сахару. Последний покупался головками и никогда не пиленый и тем паче не песок; хозяин самолично колол головки, сметая ладонью крошки и сахарную пыль, а чай пил вприкуску и недососанный кусочек заворачивал в салфетку.

Ныне же его бережливость получила законное оправдание, и он строго следил, чтобы того же порядка придерживались домашние... правда, это не распространялось на сахар, который вовсе исчез из обихода! Однажды его навестил какой-то иностранный ученый и застал работающим за конторкой при свете единственной свечи; президент был в пальто и своих укороченных перчатках. Иностранец был так изумлен, что, вернувшись на родину, немедленно послал меховые перчатки, вообразив, что президент не в состоянии их приобрести. В «доме» были очень сим позабавлены.

Бонч-Бруевич винит во многом «Петроградский Совет, во главе которого в то время стояли не очень-то заботливые и понимающие положение вещей люди...». Вероятно, это так, но беда еще и в том заключалась — и сам Бонч-Бруевич это отмечает, — что «самый тонкий и самый культурный слой общества», как он называет, «выдающиеся ученые и литераторы были решительно не приспособлены к борьбе за кусок хлеба».

Да, закаленные в борьбе за научную истину, они не ведали борьбы за хлеб. В записках Ольденбурга встречаем описание такого случая: жена известного академика, исстрадавшись смотреть на голодного мужа, тайком понесла на «барахолку» (и еще одно новообразованное и достаточно мерзкое словечко, коим обозначался черный рынок, название, кстати, тоже возникшее недавно, в годы первой мировой войны, но успевшее стать привычным) мужнины сапоги — в надежде обменять на продукты — и тут же попалась и препровождена была в Дом предварительного заключения как спекулянтка. Со спекулянтов взыскивали по всей строгости революционного закона, запросто могли и расстрелять. С большим трудом вызволили бедную женщину.

Зимою 1918 года на паек выдавалась осьмушка хлеба — накануне нового, 1919 года вместо хлеба выдали овес.

Известные слова М.Горького относятся как раз к этому времени:

«Я имел высокую честь вращаться около них в трудные 1919 — 1920 гг. Я наблюдал, с каким скромным героизмом, с каким стоическим мужеством творцы русской науки переживали мучительный голод и холод, видел, как они работали и как умирали. Мои впечатления за это время сложились в глубокий и почтительный восторг перед Вами — герои свободной бесстрашной исследующей мысли. Я думаю, что русскими учеными, их жизнью и работой в годы войны и блокады дан миру великолепный урок стоицизма».

Осенью 1920 года в Петроград приехал Герберт Уэллс, знаменитый английский писатель-фантаст, его книга «Россия во мгле» — о результате поездки — была переведена во многих странах. Он встречался с Александром Петровичем Карпинским, Сергеем Федоровичем Ольденбургом, Иваном Петровичем Павловым. «Они меня забросали целым рядом вопросов о современном научном развитии в странах вне России, и мне стало стыдно своего невежества в этих вопросах... Наша блокада отрезала их от всякой научной литературы. У них нет новых инструментов, нет бумаги, они работают в нетопленных лабораториях. Изумительно, что они продолжают работать, но это так. Павлов производит опыты поразительного масштаба и изобретательности в области психики животных. Манухин открыл способ лечения туберкулеза и т.д.».

Не умея ответить на вопросы о развитии науки, англичанин охотно рассказывал о послевоенном укладе жизни на Западе; утешительного ученые услышали мало.

«Здесь был знаменитый Уэллс (знаменитые «Марсиане» и т.д.), — спешит сообщить подробности Стеклову, уехавшему в Москву в командировку, Ольденбург, — был у меня в Академии, говорили много, и я вынес впечатление, что на Западе война оставила глубокие и печальные следы: страшные нервные потрясения у участников войны (молодежь не может пока усидчиво работать, массы душевно и нервно заболевших), большое взаимное недоверие между разными народами: «чураются иностранцев», «путешествие вне своей страны очень тяжело». Необходимость залечить громадные «материальные» раны повысила значение труда физического и понизила значение труда умственного, что, разумеется, отражается на общем культурном уровне... У нас материальные невзгоды: из пайка для служащих пока ничего не выходит. В сентябре совсем жалованья не платили и выдали 2 октября и то за первую половину сентября, что болезненно ощущали все, особенно в виду непрекращающегося роста цен при закрытии рынков.

Осень дает себя знать простудами и всякими болезнями. Дрова понемногу выгружаются, но пока их еще немного, зато они недурные. Кажется, в Петербурге будет лучше с топливом в этом году. Среди смертей назову Венгерова, в этой несчастной семье за этот год умерли, кроме него: жена, сын, дочь...»

(Письма академиков этой поры торопливы, порывисты, удивляют смешением разнородных новостей, которые спешат вывалить гуртом, боясь чего-нибудь запамятовать; научное сообщение соседствует с забавным эпизодом или трагической вестью. Трагические, впрочем, преобладают...)

Иногда кажется, что стоицизм, потрясший Горького — с равным правом его можно назвать и героизмом, — совершенно не осознавался и вытекал из наивности натуры, ни с чем не сравнимой детскости этих старых людей, подчас принимавшей почти смешные формы.

5 мая 1919 года академия с прискорбием узнала, что скончался московский ее член-корреспондент Климент Аркадьевич Тимирязев. Ольденбург сейчас же поехал на Главный почтамт, чтобы послать телеграмму соболезнования сыну покойного, профессору Московского университета. Телеграмма была подписана, как положено, президентом, вице-президентом и непременным секретарем, но дама в окошке ее не приняла. Сергей Федорович принялся было объяснять всю горестную важность этого письменного акта, но вместо ответа ему выставили предписание, согласно которому прием телеграфных соболезнований, а равно и «каких-либо приветствий запрещен».

— Как? Соболезновать запрещено? — несчастным голосом воскликнул Сергей Федорович.

И долго он не мог успокоиться, переживал, что академия выказывает себя самым невоспитанным образом и нужно подумать о семье покойного, которой стало бы, возможно, чуточку легче, узнай она о печали, пронзившей души академиков, и никак не мог понять, какие такие условия военного времени могут заставить отменить соболезнования...

О бедах, обрушившихся на ученых, написано немало, и свою задачу мы видим не в том, чтобы удлинять список несчастий (хотя этой темы не избежать, представляя читателю разного рода личные и официальные документы — да и не следует специально избегать!). Академия приняла революцию и неизбежные трудности, сопутствующие ей, — это почти дословное выражение, часто фигурирующее в академических документах этих лет. Ученые принимали неизбежность, но это вовсе не значит, что они мирились с ней!

И наша задача состоит в том, чтобы показать, как три великих старца академии, которым она обязана, быть может, даже больше, чем спасением, она обязана им великим примером самоотверженности, который делает русскую академию особенной в ряду всех академий мира, потому что с этого момента русская академия становится знаменита не только своими несравненными научными достижениями, но и несравненной гражданской, человеческой стойкостью, как три великих старца, сами наравне с другими страдая от голода, холода и других невзгод, боролись, искали новые пути развития академической науки, твердо отстаивали свое мнение. Мы можем только восхищаться той смелостью, иногда даже дерзостью, никогда, впрочем, не переходящей границ вежливости, с которыми ученые ставили острые вопросы, никогда не льстя, не заигрывая, не хитря, не скрывая своих трудностей, сомнений и заблуждений.

25 сентября 1918 года Сергей Федорович посетил Луначарского. Он оставил ему письмо, в котором в резкой форме говорилось о необходимости улучшить положение ученых. «Люди умственного труда находятся в особо тяжелом положении, ибо они поставлены в наихудшие условия относительно питания и привлекаются часто к трудовой повинности, а квартиры их не свободны от случайных постоев, библиотеки от разгрома и конфискации... в среде их наблюдается, по заключению врачей, особо сильное физическое истощение, а ряды их тают с чрезвычайной быстротой вследствие болезней, многочисленных смертей и отъездов за границу. От имени Академии отмечена желательность принять следующие меры: прекратить походы против людей умственного труда и охранять властью их безопасность; освобождение от добавочной трудовой повинности; безопасность их жилищ и рабочей обстановки от всяких случайных вторжений; принятие срочных мер для обеспечения лучшего питания...»

Было необходимо в такой резкой форме ставить эти вопросы, потому что, отвлекаемое нуждами фронтов гражданской войны, промышленности, сельского хозяйства и транспорта, молодое правительство не всегда успевало следить за нуждами ученых.

В свое время был создан Совет ученых учреждений и высших учебных заведений. 24 апреля 1919 года академия обращается в Правление этого Совета с письмом «о принятии срочных мер к улучшению питания и существования наиболее слабых научных работников». 6 ноября 1920 года на заседании президиума академии вновь разговор о том же. «Предложено обратиться от имени Академии в Совнарком с запиской, в которой было бы указано на катастрофическое положение научных работников в России и были бы предложены меры к облегчению этого положения». 1 октября 1921 года В.И.Вернадский предлагает внести на рассмотрение общего собрания академиков «заявление о том, что необходимо обратиться к правительству с указанием на то тягчайшее положение, в какое вновь поставлены ученые, не получающие содержания в срок именно в то время, когда при переходе к денежному хозяйству деньги приобретают большое значение. В тягчайшем положении по той же причине находятся и ученые учреждения».

Не под всеми из перечисленных документов подпись Карпинского, но за всеми проглядывает он, ощущается его присутствие, его направляющее участие.

Он часто выступает теперь перед коллегами, но мы сильно ошиблись бы, предположив, что о том только и говорит: о трудностях и о мерах по их устранению.

Он рассуждает о науке. «Настоящие ученые являются свободными рабами истины. Они принадлежат к наиболее необходимым работникам для каждой страны, для всего человечества».

Он говорит о социальном переустройстве России. «Современникам такой перестройки неизбежно приходится нести тяжелые испытания. Но будем терпеливы, тверды и выносливы».

И эти слова ободряли ученых, прибавляли им силы.

 

Глава 10

О ремонте и реформах

За годы войны пришли в ветхость академические здания. Они нуждались в основательном и неотложном ремонте. И хотя деньги на то у академии теперь были, все равно без поддержки правительственных органов трем старцам с ремонтом было не управиться. Об этом писал в 1922 году в Наркомпрос Владимир Андреевич Стеклов, попутно касаясь и других вопросов, — он иначе не умел. Записка и тем любопытна, что проникнута своеобразным стекловским юмором, то горьковатым, то хлестким, несмотря на то, что это вполне официальное обращение во вполне официальные инстанции. А юмор — свидетельство жизнерадостности, и пусть говорится о предмете вовсе не веселом, но впечатление остается такое, что автора ни на минуту не покидала надежда: все исправится и наладится к лучшему.

«Российская Академия наук, — начинает Владимир Андреевич, — сосредоточившая в своем составе все лучшие ученые силы, приобретшая всемирную славу, не прерывает свою научную работу при почти невыносимых физических условиях». Считает долгом напомнить, что к помощи академии «всегда прибегала и постоянно должна прибегать правительственная власть».

Приводит забавные выдержки из писем Ломоносова, в которых тот жалуется на различные неустройства. «Но Ломоносов еще от отсутствия воды, света и топлива не страдал, здания Академии были еще новые, крыши не протекали, выгребные ямы вычищались без задержки, типография печатала не только все, что нужно, но и что не нужно».

«Жене академика пришлось, — случай этот никак не мог быть забыт, — перед Пасхой продавать сапоги на базаре и за это претерпеть большие неприятности, но в остальном положение Академии становится хуже, чем при Ломоносове».

«Приходится жить под непрестанно давящим чувством, что не сегодня-завтра все здание разлезется по швам, так что кусков не собрать... В Зоологическом музее (второй за Британским музеем, а по необработанным материалам его превосходящий) коллекции портятся, работа ученая и по разработке материала становится невозможной; в Азиатском музее ценнейшие манускрипты покрываются плесенью, тлеют, то же в Музее этнографии и антропологии... Водопроводные трубы лопаются, заливают помещения (в математическом кабинете, например, вода проникла через два этажа и залила часть книг и рукописей, и полтора года назад такой же потоп был дважды в физической лаборатории и других помещениях)...

Как ни печально, — продолжает Владимир Андреевич, и так и видишь изящный жест руками и лукавую тонко-саркастическую улыбку на его лице, — но приходится перейти от мысли о науке к вопросу о нечистотах».

Тем, кто знаком с периодической и эпистолярной литературой тех лет, сия тема вовсе не покажется удивительной или экстравагантной. О вывозе нечистот с Невского проспекта писал в письме В.И.Ленину Горький. Что поделаешь: разруха, и писателям, и «лучшим ученым силам» бывает необходимо от высших размышлений спуститься к самым низшим потребностям быта.

«За 4 года РАН не имела возможности ни разу вычистить выгребные ямы (люки). Удавалось раздобыть всего несколько десятков бочек, лишь слегка вычерпав содержимое 36 люков. Люки засорялись... Несколько раз нечистоты выступали и подмачивали имущество книжного склада. Очистители требуют один миллиард рублей... Отложить невозможно, а средств нет».

Вот такими заботами, и «низшими» и «высшими», жило руководство академии в эти незабываемые годы.

Да не отвернется молодой читатель с брезгливою миною от этих страниц — это Стеклов пишет Луначарскому: выдающийся математик выдающемуся партийному публицисту.

Чрезвычайно нервировали «трех старцев» постоянно фигурировавшие слухи о «закрытии» академии, реорганизации ее, слиянии с чем-то и разделении на что-то... В наше время роль академии в культурной жизни страны и мира столь велика, ее положение кажется столь незыблемым, что трудно представить, чтобы кто-нибудь отважился потребовать «ликвидации» академии. Но тогда такие безумцы (из числа левацки настроенных) находились; мы сейчас приведем документ, в этом смысле показательный.

Это записка (вернее, отрывок из нее) «О реформе деятельности ученых учреждений и школ высших ступеней в Российской Социалистической Федеративной Республике». Создана в Научном отделе Комиссариата по просвещению Союза коммун Северной области. А Академия наук как раз и входила в Союз коммун Северной области.

«Что же касается разновидности, — язвительно и беспощадно замечали творцы записки, — именуемой высшим ученым учреждением типа Академии наук, то таковые подлежат немедленному упразднению как совершенно ненужные пережитки ложноклассической эпохи развития классового общества. Коммунистическая наука мыслима лишь как общенародное, коллективное трудовое жизненное дело, а не как волхование в недоступных святилищах, ведущее к синекурам, развитию кастовой психологии жречества и сознательного или добросовестного шарлатанства».

Красиво сказано! Вероятно, текст составляло бойкое журналистское перо, уверенное в своей лихой правоте. Конечно, мы видим перед собой то, что сейчас принято называть «типичным левацким загибом», однако старикам-то академикам от этого было не легче!

Они и слов таких не разумели: левацкий загиб... Записка рассматривалась на заседании коллегии Наркомпроса. Постановили опубликовать ее. Передать на рассмотрение Государственной комиссии по просвещению с последующим претворением в жизнь.

«Волхование...» «Пережиток ложноклассической эпохи...» Обсуждался план слияния академии и других научных учреждений в Ассоциацию наук (что, конечно, означало исчезновение академии). Были и другие проекты.

26 ноября 1918 года Ольденбург ездил объясняться по этому поводу в Наркомпрос. Он напомнил «о тех крупнейших переменах, какие произошли и во внутреннем строе Академии, и в характере ее работы...». Все же, вернувшись, он сообщил, что «настроение Комиссариата по отношению к Академии не может считаться особенно благоприятным».

Летом следующего, 1919 года опять дебаты по тому же поводу. «Комиссариат не находит удовлетворительным произведенную Академий наук реорганизацию... Хотя Академия именует себя Российской, однако остается несвязанной со многими весьма важными из существующих научных учреждений, выборы академиков остаются прерогативой Конференции Академии наук...»

Тут содержатся уже конкретные указания, и академики принялись их обсуждать (конечно, не торопясь, потому что торопливости президент вообще не любил) — вдруг через месяц возобновляются тревожные слухи...

Ольденбург — академику П.П.Лазареву, 15 августа 1919 г.

«На Академию из Москвы, говорят, надвигается черная туча: Артемьев и Тер-Оганесов имеют какие-то планы полного уничтожения в просто декретном порядке. Науку, конечно, никто и ничто никогда не уничтожит, пока жив будет хоть один человек, но расстроить легко. Поговорите с Красиным, пусть он поговорит с Лениным, тот человек умный и поймет, что уничтожение Академии наук опозорит любую власть. Мы здесь заняты разными проектами реорганизаций для спасения дела, но упорно встает вопрос топлива, и смерть косит: умер М.А.Дьяконов, схороним его в среду — ушла очень крупная научная сила! Гибнет и ученый персонал, умирают и стареют...»

Можно с полным основанием утверждать, что реорганизация академии (в той или иной степени), несомненно, была бы произведена, если бы не В.И.Ленин. Позднее Луначарский вспоминал:

«Наркомпрос имел прямые директивы В.И.Ленина: относиться к Академии бережно и осторожно, не раня ее органов, ввести ее более прочно и органично в новое, коммунистическое строительство».

Прямые указания!

«...Я прекрасно помню, — рассказывал Анатолий Васильевич, — две-три беседы, в которых он буквально предостерегал меня, чтобы кто-нибудь не «озорничал» вокруг Академии. Один очень уважаемый молодой коммунист и астроном придумал чудесный план реорганизации Академии. На бумаге выходило очень красиво. Предварительным условием являлось, конечно, сломать существующее здание на предмет сооружения образцового академического града. В.И.Ленин очень обеспокоился, вызвал меня и спросил: «Вы хотите реформировать Академию? У вас там какие-то планы на этот счет пишут?»

Я ответил: «Академию необходимо приспособить к общегосударственной и общественной жизни, нельзя оставить ее каким-то государством в государстве. Мы должны ее ближе подтянуть к себе, знать, что она делает, и давать ей некоторые директивы. Но, конечно, планы коренной реформы несвоевременны, и серьезного значения мы им не придаем».

Несколько успокоенный Ильич ответил: «Нам сейчас вплотную Академией заняться некогда, а это важный общегосударственный вопрос. Тут нужны осторожность, такт и большие знания, а пока мы заняты более проклятыми вопросами. Найдется у вас какой-нибудь смельчак, наскочит на Академию и перебьет там столько посуды, что потом придется строго взыскивать».

Это исключительной важности заявление, в которое должен вчитаться каждый, кто желает объективно разобраться в тех событиях. Тут не только недвусмысленно высказанное отношение главы государства («...нужны осторожность, такт и большие знания...»), но и признание с его стороны той действительной опасности, которой подвергается академия («...какой-нибудь смельчак наскочит на Академию...»).

Во Владимире Ильиче академики всегда видели защитника своего и доброго опекуна. Осенью 1920 года, когда и голод, и топливный кризис вновь надвинулись на академию, решено было обратиться в Совет Народных Комиссаров с запиской. Текст ее составлялся с большой тщательностью. Варианты обсуждались в кабинете президента. Один из вариантов Александр Евгеньевич Ферсман показал Алексею Максимовичу Горькому, тот дал несколько советов.

Окончательный вариант, подготовленный «тремя старцами» и Ферсманом, представлен был общему собранию 22 ноября 1920 года, обсужден им и одобрен. Вот какое значение придавалось прямому обращению в Совнарком.

В Москву для встречи с Лениным отправилась делегация ученых: Ольденбург, Стеклов, начальник Военно-медицинской академии В.Н.Тонков и Алексей Максимович Горький. Беседа с Владимиром Ильичем состоялась 27 января 1921 года.

Стеклов вез в портфеле перечень дел, который три старца подготовили для обсуждения с главой правительства. О новых ассигнованиях, об улучшении материального положения ученых, о национализации имения покойного академика А.А.Шахматова в Саратовской губернии, чтобы создать там дом отдыха для научных работников (имение было большое: около 30 десятин пашни и 130 леса), о возобновлении международных научных связей и другие.

Все просьбы, обращенные к главе правительства, были удовлетворены. В мемуарах Ольденбурга и Горького встреча с Лениным нашла яркое отражение.

«— Пусть ученые поймут, — пересказывает Сергей Федорович слова Владимира Ильича, — что мы хотели бы сделать для них гораздо больше того, что можем пока сделать. Но когда голодают все, мы не можем даже для самых ценных и нужных нам людей сделать сколько-нибудь значительно более, чем для других.

...Необходимо, чтобы вы, старые работники, идущие с нами, пожили подольше, — Владимир Ильич при этом улыбнулся, — и затем необходимо, чтобы вы не жалели сил и времени на подготовку смены себе, новых научных кадров».

«Помню, я был у него с тремя членами Академии наук, — писал А.М.Горький. — Шел разговор о необходимости реорганизации одного из высших научных учреждений Петербурга. Проводив ученых, Ленин удовлетворенно сказал:

— Это я понимаю. Это — умники. Все у них просто, все сформулировано строго, сразу видишь, что хорошо знают, чего хотят. С такими работать — одно удовольствие. Особенно понравился мне этот...

Он назвал одно из крупных имен русской науки...»

Это было имя Владимира Андреевича Стеклова.

 

Глава 11

Ca Ira! Дело пойдет!

Как ни тяжелы были трудности и как ни казались нескончаемы страдания от голода, холода и болезней, неутомимая, упорная, ежедневная работа «трех старцев» приносила плоды, и постепенно бытовая сторона жизни академиков начинала налаживаться. Конечно, под бытовой стороной они понимали не только ботинки, пиджаки, плащи и обеды, но и оборудование для лабораторий, журналы и книги иностранных научных изданий, налаженное библиотечное хозяйство. И как же они радовались каждому успеху!

Когда-то, еще до войны, началось строительство нового здания библиотеки, оно было почти готово, оставалось отделать изнутри и перевезти книги, но в 1914 году здание было отобрано для госпиталя. Потом в нем разместились какие-то военные склады, эвакопункты, в 1917 году снова разбит госпиталь; после революции он стал называться Сводным полевым запасным госпиталем № 763. Поскольку принадлежал он к военному ведомству, руководство академии и обратилось к нему с просьбой вернуть здание по назначению. После долгих мытарств согласие было получено — 1 мая 1918 года был отдан приказ очистить помещение. «Старцы» ликовали, но оказалось — рано. Госпитальное начальство тянуло и, похоже было, вовсе не собиралось выполнять приказ. «Все попытки возвратить это здание Академии, — писал впоследствии Стеклов, — в течение 1,5 лет были бесплодны (до 1921 г.)...»

Во время памятной встречи с Лениным 27 января 1921 года Стеклов заговорил об этом. Владимир Ильич «распорядился немедленно передать здание Академии, а виновных в неисполнении предписаний привлечь к ответственности».

Когда Карпинский, Стеклов и Ольденбург поехали осматривать возвращенное здание, они пришли в ужас. Оно было страшно захламлено, а изнутри так перегорожено какими-то наспех сколоченными перегородками, что узнать, где залы, где хранилища, коридоры и служебные кабинеты, никакой не было возможности. Впрочем, опыт по этой части уже был, некоторое время назад были в не менее живописном состоянии возвращены здания Геологического и Минералогического музеев, отобранные Губкоммунотделом для каких-то своих нужд. Пригласили архитекторов, те изучили старые проекты, и по ним начались реконструкция и ремонт.

Теперь можно было в должном научном порядке расставить книжные богатства и разложить рукописные сокровища.

С ними тоже связана история, полная приключений и треволнений. Дело в том, что рукописи и часть академического имущества были эвакуированы в Саратов во время мировой войны, когда немцы угрожали Петрограду. Судьба рукописей внушала опасение, о них говорили почти на каждом заседании президиума. Известно было, что в Саратове неспокойно, бесчинствуют анархиствующие банды, нередки пожары. Брошенного окурка довольно было бы, чтобы лишить Россию несметных богатств, о ценности которых анархисты и бандиты, конечно, не имели представления. Словом, нужно было во что бы то ни стало вернуть рукописи.

Обратились с просьбой к Ленину.

Владимир Ильич дал ясные и конкретные указания, как спасти «достояние республики». Не откладывая, связались с саратовскими городскими и железнодорожными властями, был отдан приказ сформировать особый состав и экспедицию, во главе которой назначили В.И.Срезневского, ученого, хранителя Рукописною отдела (он однажды водил Владимира Ильича по отделу, был экскурсоводом). Эшелон состоял из теплушек и служебного вагона, для отдыха вооруженной охраны. Срезневскому предоставлено было право с любой станции связываться лично с Лениным и выдано удостоверение, подписанное Председателем Совнаркома, наркомом по военным делам, наркомом путей сообщения, наркомом по просвещению, наркомом внутренних дел и управляющим делами Совнаркома. Кажется, уж более «весомого» документа трудно и представить.

«Предлагаем всем местным, железнодорожным, военным и иным представителям властей Советской России оказывать т.В.И.Срезневскому и другим служащим Академии, едущим вместе с т.Срезневским, всяческое содействие в погрузке и охране этих рукописей, а также в пути следования... Ни в г.Саратове, ни в пути следования, ни в Петрограде на ж.-д. дороге этот груз не подлежит ни вскрытию, ни конфискации, ни реквизиции и никакой иной проверке, а должен быть доставлен непосредственно в Рукописное отделение Академии наук в Петрограде».

Не удовольствовавшись всем этим, Владимир Ильич попросил Дзержинского проконтролировать движение поезда. Словом, когда поезд прибыл в Москву, то Срезневский, как пишет Бонч-Бруевич, «был в восторге от четкой организации дела», поспешил в Кремль и «трогательно благодарил Владимира Ильича за его внимание к перевозке этих важных культурных ценностей». Теперь они заняли свое место на стеллажах в хранилище, и библиотечное хозяйство можно было бы считать налаженным... если бы удалось договориться о книгообмене с заграницей (без чего ученые считали себя оторванными от животворных споров, от обмена мыслями и идеями) и протопить читальные залы.

«Стеклов занят дровами» — такую фразу можно часто встретить в письмах Ольденбурга.

Владимир Андреевич добивался от Петросовета выделить для академии делянку на берегу Ладожского озера.

Но кому рубить? Дров надо много. Владимир Андреевич подсчитал, что для сносного отопления всех академических зданий нужно 2 тысячи кубов.

Когда он на совещании в Петросовете назвал эту цифру, на него замахали руками и зашикали. С ума сошел! Это где же столько взять? Владимир Андреевич был математиком, и у него все было подсчитано. Столько-то кубических метров воздуха, столько-то печей, минимальная температура, при которой можно работать, то есть водить пером по бумаге, время от времени дуя на пальцы, такая-то и прочее и прочее. Цифры не опровергнешь. Сошлись на 1600 кубах. Стеклов считал ее «голодной нормой».

Однако деваться некуда. Отправился искать «дровянников», как он их называл. Нашел. Те тоже оказались доки по части математики. Водили заскорузлыми пальцами в воздухе, шевелили губами, сморкались, щурились, наконец, вывели:

— Сто тридцать четыре миллиарда!

— Помилосердствуйте, братцы! — взвизгнул, схватившись за сердце, Владимир Андреевич. — Да весь наш бюджет десять миллиардов!

— Мы ентова не понимаем... не обучены. А порешим этак. Четверть сразу клади, четверть, как начнем возить, остальное — против дров.

Почти невозможно представить, но высокие договаривающиеся стороны не только сговорились, но скрепили свое согласие на бумаге. Делянку свели, бревна сложили на берегу. В одну ненастную ночь разыгралась буря и разметала бревна... Впрочем, прервемся и не станем нагромождать подробностей. Мы хотим лишь, чтобы читатель понял, что та великая борьба за академию, которую вели «старцы», была наполнена ежедневными мелкими изматывающими делами, а они требовали нервов, времени, здоровья. В самых экстренных критических ситуациях шли на крайнюю меру — обращались непосредственно к Ленину. Особенно тяжелой выдалась зима 1919/20 года — весна запоздала, топить надо было и в мае, а на складе ни полешка. Попытка разжиться хоть возом-двумя дров не дала результата. И тогда «три старца» отбили телеграмму в Совнарком.

«11 мая 1920. Председателю Совета Народных Комиссаров Владимиру Ильичу Ленину. Кремль, Москва. Запасов дров Российской Академии осталось не более как на две недели, все попытки Академии достать дрова кончаются неудачей. Драгоценнейшим научным коллекциям и немногим уцелевшим еще ученым грозит гибель, так как не будет возможности ни протопить отсыревшие помещения ученых и учреждений Академии, ни даже готовить пищу ученым и служащим. Необходимо ничтожное количество дров, хотя бы триста (300) кубов. Просим о чрезвычайном срочном распоряжении. Вице-президент Стеклов. Президент Карпинский. Непременный секретарь Ольденбург».

Телеграмма возымела действие: из Совнаркома получено было распоряжение обеспечить топливом. Но незамедлительно надо было приступить к хлопотам о дровах на зиму 1920/21 года — наученные горьким опытом, ученые знали, что если летом не позаботиться, то осенью не наверстаешь, а зимой будешь мерзнуть. Между тем Стеклову надо было ехать в Кисловодск — это предписание врачей, — коллеги не позволили его нарушить. Владимир Андреевич уехал крайне встревоженный; к счастью, вопрос благополучно разрешился и без него. Карпинский сразу же дал ему телеграмму:

«16 июня 1920 г. Вопрос о дровах, поставляемых Акцентрам, урегулирован. Карпинский».

Ныне эта телеграмма в одну строчку украшает сборник «Ленин и Академия наук». И по праву! Какая еще академия может похвастать такой депешой, посланной президентом вице-президенту?

После долгих споров благополучно разрешился также вопрос и с закупкой книг за границей. 14 июня 1921 года был принят специальный декрет Совнаркома. Учреждена Комиссия по закупке и распределению заграничной литературы (сокращенно Коминолит, привыкнуть к аббревиатурам старики академики никак не могли и вечно потешались над этим Коминолитом, именуя его «каменнолитным», «камнелитом» и так далее). В зарубежных странах создавались агентства и конторы, которые, получая заявки от ученых, должны были закупать и посылать им требуемую литературу. Таким образом, довольно скоро академия вошла в курс обсуждаемых мировых научных проблем.

Много помогал ученым Горький.

Собирал пожертвования, книги, лекарства, следил, чтобы провизия, топливо и медицинские средства распределялись среди нуждающихся, привлекал доброхотов и энергичных людей. Была устроена столовая, организована ячейка добровольных сестер милосердия, которые обходили квартиры тех ученых, которые находились в преклонном возрасте и ничем сами себе не могли помочь.

И все же возможности Горького и его помощников были ограниченными.

Он поехал в Москву, в Кремль.

Свидетелем его разговора с Владимиром Ильичем был В.Д.Бонч-Бруевич.

Алексей Максимович не скрывал ничего.

«Он перечислил десятки фамилий людей, которых уже нет, которые в этих ужасных условиях, сложившихся в Петрограде, погибли, умерли, перечислил всех тех, кто накануне того, чтобы умереть. Говорил о тех, кого еще можно спасти, подкормивши, позаботившись о них, и Владимир Ильич выслушал все это с большим вниманием и напряжением. Он сказал Алексею Максимовичу, что надо сделать решительно все, чтобы помочь этим специалистам литераторам и ученым пережить лихолетье нашего времени и что он надеется, что Алексей Максимович, став во главе этого дела, сумеет со своими друзьями организовать все, как будет нужно, причем эту помощь, постоянную и упорную, он твердо обеспечивает своей поддержкой. И тут же Владимир Ильич сделал мне распоряжение сообщить об этом председателю Исполкома в Петроград...»

Так возникла Комиссия улучшения быта ученых — КУБУ — аббревиатура, к которой академики привыкли гораздо быстрей, чем к Коминолиту, вероятно, потому что десятки раз на дню повторяли:

— Не забыть сообщить в КУБУ... заглянуть в КУБУ... провернуть через КУБУ...

Возникли соответственно ЦентроКУБУ (или ЦеКУБУ) и ПетроКУБУ.

Алексей Максимович и возглавил ПетроКУБУ; деятельно помогала ему в работе М.Ф.Андреева. В комиссию вошли от академии С.Ф.Ольденбург, А.Е.Ферсман, начальник Военно-медицинской академии В.И.Тонков, партийные работники А.И.Пинкевич, Э.И.Лилина, 3.Т.Гринберг и другие.

Работа этой комиссии, не имевшей прямого отношения ни к проблемам культуры, ни науки, ни литературы, сыграла существенную роль в истории культуры, науки и литературы и заслуживает признательного отношения и внимательного изучения.

Был составлен обстоятельный план, за городом отыскали участок, засадили картошкой. Копали, окучивали ученые и их дети и, конечно, «кубисты», как в шутку стали называть членов КУБУ. Договорились с милицией о разрешении менять вещи на продукты — дабы не получилось как с той незадачливой женой академика. Собирали по домам простыни, хрусталь, штиблеты, шубы, золотые кольца, занавесы, перчатки, сложив в чемоданы и переписав, отправлялись в деревни. Оттуда привозили пшено, репу, чеснок, масло, тыкву — что удавалось выменять. Раздавали по списку. Немощных, заболевших брали на учет, к каждому прикрепляли «кубиста», тот привозил доктора и провизию, добывал лекарства.

31 января 1920 года произошло важное событие: открытие Дома ученых. Сему предшествовала большая работа. Нужно было найти подходящее здание, добиться от властей разрешения занять его и «выколотить» деньги на ремонт, найти строителей-ремонтников и договориться с ними, написать устав Дома ученых и сделать многое другое.

На открытии выступили Горький, Ферсман, Ольденбург. Были накрыты столы. Зажгли люстры. Меню было скудным, но настроение приподнятым.

Объявили состав совета старейшин; полагался таковой по уставу. Во главе его стал профессор М.Я.Пергамент. Профессор Пергамент поднялся и произнес тост, который в то же время являл собою в некотором роде и деловой отчет. Он рассказал, что выросло и какой урожай собрали на артельном академическом огороде. Рассказал, как удалось раздобыть две тысячи пайков для ученых, и поспешил заверить, что на этом никто не собирается успокаиваться, поскольку это ровно половина того, что нужно, ибо в Петрограде четыре тысячи профессоров и преподавателей. (И действительно, потом шла упорная борьба за каждый паек.) Но что же будут получать на паек? Профессор Пергамент достал бумажку (а может быть, он помнил эти цифры наизусть, настолько они взволновали и врезались в память) и произнес:

— Муки ржаной 36 фунтов! Крупы 12 фунтов! Сахару два с половиной фунта! Рыбы 5 фунтов, жиров 4, соли 2, мыла фунт! Табаку полфунта, спичек 5 коробок!

Спич, а если угодно речь, был выслушан с огромным вниманием и, весьма возможно, неоднократно прерывался аплодисментами. И разумеется, никто с места не спросил, а на сколько же выдаются эти пять фунтов рыбы и полфунта табаку; все отлично знали, что это месячная норма. Профессор Пергамент, кроме того, сообщал, что образована пайковая комиссия (Тонков, Осипов, Пергамент) и проектируется семейный паек, «размеры которого установлены на основании научных показаний о минимальном количестве калорий, необходимом для поддержания жизни». Вызвано это тем (это тоже не было сказано, потому что все и без того понимали), что ученые делятся своим месячным пайком с домашними и им самим подчас ничего не остается, а как-никак науку прежде всего интересует их здоровье, а здоровье домашних для науки все-таки не столь драгоценно.

Дом ученых, первый в нашей стране (а с таким назначением и первый в мире), начал работать. «Освобожденные от хозяйственных забот, — писалось в отчете, — окруженные уходом, обеспеченные теплом, продуктами и светом ученые находят здесь то, чего они лишены у себя дома и что создает им возможность работать».

Это не были пустые слова, постепенно — правда, гораздо медленнее, чем всем хотелось бы, — жизнь начала выправляться, болезни, голод и ненастья стали собирать все меньшую жатву, стали отступать, и все поняли, сколь благодетельны заботы КУБУ и Дома ученых. Тотчас продукция научная выросла, что и дает право считать возникновение этих организаций заметной вехой в научной и культурной жизни тех лет. Вскоре при Доме ученых возникли мастерские — сапожная, портняжная, а еще через некоторое время оборудовали парикмахерскую, баню и прачечную...

Теперь, когда читатель близко познакомился с пайками и нормами, он, надеемся, по достоинству оцепит роскошный подарок, преподнесенный Александру Петровичу Карпинскому 15 декабря 1921 года коллегией Наркомпроса.

Из протокола заседания:

«Слушали: Об ознаменовании юбилея президента Российской Академии наук А.П.Карпинского.

Постановили: Ввиду мировых заслуг президента Российской Академии наук А.П.Карпинского и в ознаменование исполняющегося 75-летия его жизни считать необходимым:

1) просить ЦеКУБУ установить для него обеспечение в возможно высокой норме».

Вот что самое щедрое и от всей души смогла преподнести коллегия. И это выдвинуто первым пунктом. Были и другие пункты. Один из них — издать сборник «имени Карпинского».

Увы, этот пункт так и не был никогда осуществлен.

Пытались, видно: в архиве академии сохранился изготовленный в типографии титульный лист сборника. Но подоспели, наверное, другие срочные дела — о сборнике забыли...

Мы не знаем, получил ли к 26 декабря Александр Петрович «обеспечение в возможно высокой норме», но доподлинно известно, что в этот день — день его рождения — был накрыт стол в его квартире, собрались друзья, и Владимир Андреевич Стеклов произнес спич, который присутствующие нашли блестящим. Как известно, спич — это импровизированный тост, но импровизация — тоже давно известно — лишь тогда удается, когда она хорошо подготовлена. Поэтому ничего удивительного нет в том, что в архиве Стеклова отыскался черновик его застольной речи.

«...Редкая исключительная гармония, — произнес Владимир Андреевич после вступительных фраз и напоминания присутствующим, что юбиляр первый выборный президент и первый, которого «не место красит» на этом посту, а «он место», — как ученый, Вы приобрели мировую известность. Ваши труды по геологии почитаются классическими. Вы стоите во главе современных геологов. Как человек, Вы вызываете всеобщие симпатии по необычайной доброте, деликатности и мягкости Вашего характера и вместе с тем непрестанно проявляете те самые чувства чести и внутреннего достоинства, которые так высоко ценил наш Коперник геометрии — гениальный Лобачевский. Наконец, Ваша физическая, так сказать, энергия и бодрость поистине удивительны. Я решительно затрудняюсь, чего Вам пожелать, когда Вы, кажется, достигли уже всего, чего пожелать можно. Всякое пожелание выйдет плоским и банальным. Для Вас надо придумать что-то особенное, но что? Разве пожелать бессмертия... Так физического бессмертия желать нелепо, а духовное бессмертие Вы уже обеспечили как своими выдающимися учеными трудами, так и своими личными качествами как человека».

Воистину, старая гвардия академиков знала толк в красноречии!

 

Глава 12

«...Тем любезен я народу...»

В этом вздыбленном мире, в разворошенном и взвеянном быту, в котором только-только начало все оседать и укладываться, взвалил на свои плечи Александр Петрович еще одно дело, которое званием президента не понуждалось, но таинственно с ним сопрягалось; понуждалось же оно милостью сердца и было делом милосердия. Александр Петрович не стыдился старомодного слова — чаял же и Пушкин найти бессмертие в памяти людской не красотой стихов своих, а тем, что милость к падшим призывал... Падшим — не значит опустившимся, сбитым с жизненной тропы и придавленным несчастьем, но и к таким! И ко всем, кто молит о помощи. И кто молчит в своей беде...

И как когда-то академики почувствовали, что им есть вокруг кого объединиться и поручить важнейшую заботу о науке, так и теперь те, кого корябнуло горе, потянулись к Александру Петровичу.

Имя Пушкина не случайно соскользнуло здесь с пера, потому что опять-таки загадочно (но если вдуматься — правомерно) все сплетается: милосердие с собиранием культурных сил, разбросанных войной и несчастьями, а собирание — с бережением традиций вековой культуры народа, а сохранение традиций как же оторвать от имени Пушкина? Да этим именем оно и должно освящаться! И вот в 1918 году (а каков он был, не стоит напоминать), 20 апреля, то есть еще до того, как Советская власть предоставила академии ассигнования и, следовательно, выкроив деньги из нищенского своего бюджета, академия открывает Пушкинский Дом, ныне всемирно знаменитый своими коллекциями и трудами. Основан он был в 1905 году и тогда же начал принимать пожертвования: автографы, картины, книги пушкинской эпохи, мебель, предметы одежды. Теперь академия включала его в число своих институтов. Надо было подыскать здание. По соседству с новой библиотекой академии, по поводу которой столько споров было с военным ведомством, находилось здание бывшего Таможенного департамента; «три старца» (среди которых особенно рьяно по делам Пушкинского Дома ходатайствовал Ольденбург) отвоевали его.

Честь открытия Дома предоставлена была президенту.

«Благодарная память величайшего нашего поэта не померкла, несмотря на проявлявшееся иногда отрицательное к нему отношение, — намек на нигилистические высказывания футуристов и иных литературных группировок; дальше Александр Петрович вспоминает, как оценил Пушкина Достоевский в своей знаменитой речи. — Пусть культурное значение Пушкина и его мысли все более и более выясняется с развитием нашей народной культуры. Я прошу вас почтить память гениального поэта вставанием».

Тут культурное значение Пушкина поставлено в связь с развитием народной культуры — это удивительно верно: чем шире она развивается, тем глубже раскрытие пушкинской мысли. Без всяких скидок нужно сказать, что пушкиноведение так и эволюционировало с развитием и углублением народной культуры — истинное пушкиноведение, не накопление автографов, а постижение культурного феномена, заключенного в творчестве поэта. И, поняв так Пушкина, узрев в его духовном наследии перевал русской культуры, переход из прошлого в будущее, приобретший такое жизненно важное значение в восемнадцатом и в последующие пореволюционные годы, мог ли Александр Петрович не сознавать, что Пушкин всегда «в минуты роковые мира сего» будет служить опорой для истинно культурных сил страны?

Он посвящает памяти его несколько речей.

В одной из них касается такой, казалось бы, специфической темы, как отношения поэта с «властью предержащей». Александр Петрович выступает против вульгаризаторских и примитивных представлений на сей счет, которые были так распространены в те годы.

В 1924 году, когда отмечалось 125-летие со дня рождения поэта, Александр Петрович совершает поездку в Святогорский монастырь: места, связанные с именем Пушкина, академия берет под опеку, и благодаря ей удастся многое спасти от разрушения.

«Посещение Святых Гор произвело глубокое впечатление — прежде всего под обаянием личности поэта и написанных им здесь произведений...» Едва успел появиться президент — к нему обратилась депутация местных жителей с жалобой на закрытие училища, которое сам он, ознакомившись, назвал «выдающимся, с очень вдумчивыми и изобретательными преподавателями и привязанными к ним и училищу учениками и ученицами».

«Это дело поправимое, — обещает Александр Петрович. — Труднее поправить другое горе — разрушение дома Пушкина в Михайловском и Тригорского имения... Мы должны с особой заботливостью и любовью стремиться немедля к восстановлению, по возможности, утраченного...»

Он едет в Псков. Интеллигенция города собирается на встречу с ним.

«Псковская земля исстари была вольницей... городом шумливым, торговым и подвижным...» И вероятно, неожиданно для многих Карпинский увязывает творчество Пушкина с вольнолюбивым духом древнего Пскова, напоминая то, о чем нередко забывают: с псковской землей связано так много в биографии и поэзии Пушкина.

Пушкинский Дом скоро становится своеобразным культурным центром, и уже в 1921 году Александр Блок имел право произнести:

Имя Пушкинского Дома В Академии наук - Звук понятный и знакомый, Не пустой для сердца звук...

По складу научного мышления Александр Петрович склонен к обобщениям: и как глава академии он тоже далеко не во все мелочи хозяйства входил — от чего его уберегали, кстати, и умные помощники. Но вот в работе милосердия он не только не чурается мелочей — она вся у него и состоит из мелочей! Ведь милосердие направлено к людям и потому никак не может быть общим, иначе выливается в сладкую болтовню — это уже не милосердие.

Тут не знаешь, с чего начать рассказывать.

Взять хотя бы письма в КУБУ, которые десятками, а может, и сотнями полетели в адрес Александра Петровича (десятки сохранились в его архиве, но явно ведь не все). Он не состоял членом правления КУБУ, но с просьбой принять в эту организацию (от чего впрямую зависела жизнь просителей!) к нему обращались многие, уповая на его авторитет президента.

Вот письмо Варвары Васильевны Тимофеевой, старой писательницы. Когда-то знакома была с Достоевским, оставила о нем воспоминания. Теперь в колонии для престарелых литераторов. Пишет — голодно там. Нельзя ли и ей получать пайки. Вот письмо Надежды Константиновны Вальденберг, литератора и переводчицы: «Единственный мой заработок — уроки в школе, где я получаю около 14000 рублей, вот все, что я имею. У меня расширение вен, постоянно открываются раны. Я обращалась в КУБУ. Меня зачислили кандидаткой. Но уже целый год дело не подвигается. Силы истощены... Не найдете ли вы возможным замолвить словечко перед пайковой комиссией?»

А вот письма, которые сам он, Александр Петрович, посылал в разные инстанции и к разным лицам, хлопоча за людей, большей частью ему даже незнакомых (иногда достаточно было знакомому Александра Петровича попросить за своего знакомого). Некто В.В.Николаев, сотрудник библиотеки академии, уволен. Президент с недоумением обращается к Ольденбургу: «Говорят, что мала так называемая общественная работа... Но что же может быть более общественным, чем обслуживание по большому числу языков... первой научной библиотеки страны? Не будет ли ему места для занятий в Вашем институте?»

Просит за учительницу по фамилии Лермонтова. «Она очень бедствует. Жалование учительницы вовремя не получают. В ее жилой комнате 20 человек. Крайне нуждается в обуви, и если бы нашлась лишняя пара чешских ботинок, то это было бы для нее божьим благодеянием. Я виделся несколько раз с Лермонтовой, слишком робкой, чтобы добиваться чего-нибудь самостоятельно».

Несколько раз виделся президент с учительницей Лермонтовой... Кто ему о ней сказал — или знаком он с ней был и раньше? В школу к ней ездил или в комнату, где, кроме нее, обитало девятнадцать родственников (уплотнителей?)... Пару чешских ботинок... Кто осмелится сказать: мелочь — от нее жизнь зависела.

«Обращаюсь к Вам, как к президенту, прошу о спасении труда моего лучшего друга Ивана Ивановича Попова. В 1919 году, уезжая из Новочеркасска, оставил мне на хранение богатейшую библиотеку по монголоведению. Громадное число рукописей: монгольских, калмыцких, на русском и немецком языках. Списки духовных и светских книг, грамматика и основания словаря донских калмыков, сказки, пословицы, анекдоты, каламбуры, песни... В.В.Богачев из Баку».

Надо было спасать библиотеку по монголоведению: она достояние культуры.

Н.И.Андрусов — Карпинскому, 22 мая 1919 г.

«После долгих мытарств удалось добраться до Крыма, где я, обнаружив невозможность скоро вернуться в Петроград и скорое истощение моих денежных ресурсов, принял предложение читать лекции в Таврическом университете. Начавшиеся вскоре события сделали окончательно невозможным сообщение с Петроградом... Продолжаю ли я, хотя бы номинально, считаться академиком?.. Очень страдаю вдали от музея, без научной работы, без моих материалов и без книг...»

О, как понятны были Карпинскому эти страдания! Числится ли Николай Иванович академиком? Боже мой, может ли академия отказаться от своего сына? Андрусову летит телеграмма за телеграммой, его обеспечивают пропускным удостоверением и железнодорожным свидетельством, и он возвращается к музею и книгам.

Взывает о помощи А.А.Марков, математик. Застрял в Зарайске под Рязанью. «...Я потерял полпуда веса, но пока не голодали. Ехать нам некуда... Участвую в огородных предприятиях... Учрежден совет ученических депутатов, в котором мой сын. Таким образом, в Зарайске он стал более важным лицом, чем я...»

Снова хлопоты, удостоверения и свидетельства — и через недолгое время Марков, живой и невредимый, стоял, раскинув руки для объятия, в дверях кабинета Александра Петровича.

...В один из ненастных дней конца 1918 года в заиндевевшую дверь квартиры профессора Евграфа Степановича Федорова раздался негромкий стук. Людмила Васильевна, запахнувшись в пальто и поправив шерстяной платок на голове, поплелась открывать. Сам Евграф Степанович почти не вставал с постели; он угасал, и врачи называли диагноз болезни коротким словом — голод. Людмила Васильевна приоткрыла дверь. На пороге стоял, постукивая нога об ногу и ежась, Карпинский.

Груз недоразумений и обид накопился в отношениях между этими двумя людьми за тридцать лет знакомства. Федоров вышел из состава академии, и после этого их личные встречи прервались: не исключено, что Александр Петрович счел себя лично задетым, ведь это он рекомендовал к баллотировке Евграфа Степановича. Но какое это имело значение теперь? Он пришел просить Федорова вернуться в академию.

Мы знаем из записок Людмилы Васильевны, что он приходил несколько раз, убеждал Евграфа Степановича в том, что многое в академических порядках, вызывавшее прежде недовольство Федорова, устранено, да и тот аргумент приводил, что без формального членства невозможно назначить Евграфу Степановичу дополнительного пайка. А Александр Петрович понимал, что без пайка Евграфу Степановичу не выдюжить. Тот дает согласие, и Александр Петрович снова пишет рекомендацию — много ли наберем мы в истории науки подобных примеров рыцарского благородства и возвышенной кротости характера?! Федоров возвращается в ряды академиков — увы, ненадолго; весной 1919 года его не стало.

Так, сердечным участием пропитанное, складывалось насущное и жизненно необходимое дело собирания ученых, из которых каждый был на свой лад страдающим, обеспокоенным или заблуждающимся человеком.

 

Глава 13

Академики за рубежом

Приблизительно в это же время (с 1920 года) возобновляются международные связи академии, прерванные войной. Когда-то русская академия слыла одной из самых «общительных», охотно принимала у себя иностранных гостей и посылала свои делегации за рубеж. Она содержала Зоологическую станцию в Вилла-Франке, лабораторию на известной Зоологической станции в Неаполе, в институте Марея в Париже, в Бейтензорге на Яве, вместе со Швецией и Германией издавала сочинения Эйлера, помогала Швеции вести градусные измерения на Шпицбергене; русский комитет для изучения Средней и Восточной Азии являлся Центральным комитетом международного объединения подобных же комитетов в разных странах. Широкой известностью пользовался Русский археологический институт в Константинополе и так далее. Во время войны и последовавшей за ней революции работа русских зарубежных лабораторий и станций прекратилась, прервались и переписка и встречи ученых. Теперь надо было все это налаживать, надо было входить в международную научную жизнь. Однако эта международная научная жизнь чрезвычайно осложнилась после войны и была совсем непохожа на довоенную. Натянутые отношения сохранялись между некоторыми учеными и целыми академиями Италии, Германии, Франции, Англии и Соединенных Штатов Америки; некоторые ученые и академии с предвзятостью и настороженностью относились к Российской академии, принявшей Советскую власть.

Словом, предстояла работа, во многом напоминавшая дипломатическую. Александр Петрович был лично знаком и на протяжении десятилетий переписывался почти со всеми виднейшими естествоиспытателями мира, и дня него возобновление личных связей было этим обстоятельством в значительной степени облегчено. Поскольку теперь он был и главой академии, личная переписка и вскоре последовавшие встречи носили уже и представительный характер, они облегчали академии вхождение в международную жизнь.

Сразу оговоримся: эта чрезвычайно интересная тема, составляющая яркую страницу биографии президента, в настоящее время может быть намечена лишь пунктирно, поскольку документы (в основном на иностранных языках) не разобраны и не обработаны. Хотелось бы верить, что со временем будет создана историко-биографическая монография «Карпинский и мировая наука», одна из глав которой будет посвящена его научным и, так сказать, научно-дипломатическим контактам послереволюционного периода.

Карпинский с коллегами включают специальный раздел о контактах с Западом в обращение в Совнарком от 22 ноября 1920 года. «Необходимо немедленно принять меры к восстановлению научного общения между Россией и Западом: а) путем систематических, а не случайных, как ныне, командировок русских ученых за границу, б) восстановлением доставки научных книг и материалов... Без этих мер работа русских ученых в значительной мере теряет свой смысл, ибо они при своих исследованиях не знают, что уже сделано за границей...»

В.И.Ленин понимал все значение международных научных контактов. 3 сентября 1921 года он писал Н.П.Горбунову: «...обязательно установить точно, кто будет отвечать за ознакомление вас с европейской и американской техникой толком, вовремя, практично, не по-казенному».

И постепенно налаживаются регулярные международные связи.

Сам Александр Петрович первую после перерыва поездку совершил в 1924 году — побывал в Мадриде и Париже и с этих нор выезжал за границу почти ежегодно до самой смерти. Он участвовал в разного рода научных симпозиумах, но, кроме этого, выступал с лекциями, давал интервью.

«Лекции, доклады, выступления, — говорится в новейшей «Истории Академии наук», — таких видных ученых, как А.П.Карпинский, С.Ф.Ольденбург, В.И.Вернадский, А.Н.Крылов, А.Е.Ферсман, В.Л.Комаров. И.П.Павлов, Е.В.Тарле и др., во многих странах мира встречались с глубоким интересом». Да, это действительно так. Советских ученых забрасывали вопросами. Почти везде их ожидал теплый прием. П.П.Лазарев прочел в Париже 15 марта 1923 года лекцию на такую, казалось бы, специальную тему, как разведка Курской магнитной аномалии. «Огромное большинство французских ученых настроено исключительно хорошо», — похвастал он в письме Стеклову.

Зарубежные поездки Александра Петровича послужили причиной некоторых изменений в семейной жизни Карпинских. Как уже упоминалось, Евгения Александровна Толмачева-Карпинская была необыкновенно одарена лингвистически и очень быстро усваивала иностранные языки. До поры до времени эта ее особенность не находила должного применения; но вот настал момент, когда отцу явно стало не по силам разбирать кипы писем из-за рубежа, и он все чаще звал на помощь дочь. Постепенно вся иностранная переписка перешла в ее руки; причем если ей был недостаточно знаком какой-нибудь язык, она садилась за учебники и через какие-нибудь две-три недели, к удивлению окружающих, которые никак не могли привыкнуть к этакому чуду, свободно разговаривала на этом языке, к тому же безупречно владея дикцией. Она стала секретарем отца, и, таким образом, семья Карпинских еще больше сблизилась с академией, и для самого Александра Петровича попросту исчезла та для него всегда тонкая перегородка, которая обычно разделяет работу и дом. Евгения Александровна сопровождала отца в заграничных поездках, и тут ее помощь была неоценима, потому что она не только брала на себя всю делопроизводительскую часть, не только переводила его статьи, лекции и беседы, но и заботилась о нем, оберегала и ухаживала, как не мог бы сделать чужой человек. А не забудем, он стар!

Представляется, что тщательное изучение документов должно показать отсутствие полной международной изоляции академии даже в разгар революционных событий, утверждение, которое можно прочесть в некоторых исторических исследованиях. Прогрессивные ученые всегда старались войти с ней в контакт, оказывать помощь. Для иллюстрации — письмо из Гельсингфорса от 12 июня 1921 года. Финские ученые сообщали Карпинскому: «Надеемся, что еще в течение этого месяца сможем послать по крайней мере один вагон с продовольствием. Что именно теперь нужнее всего? Жир, мука, картофель? Не можете ли вместе с академиками Ольденбургом и Ферсманом прислать еще кого-нибудь третьего, например, Платонова?»

Конечно, было бы неправильным представлять дело так, будто послереволюционное приобщение академии к международной жизни проходило гладко, без сучка и задоринки. Бывали и враждебные выступления, приходилось во время лекций сталкиваться с недружелюбно настроенной аудиторией, пресса иногда подавала перемены, происшедшие в академии, в искаженном свете.

Осенью 1923 года С.Ф.Ольденбург объехал несколько европейских стран. «В общем на Западе не весело, — резюмировал он свои впечатления в письме Стеклову. — Взаимное озлобление и счеты, размен денег. В Германии постоянные опасения внутренних осложнений, мрачные, усталые и отчаявшиеся люди; в Англии недовольны тем, что приходится сильно ограничивать себя. Во Франции несколько лучше... Очень интересно работается, уверен в своей правоте...» Вернувшись на Родину, Сергей Федорович выпустил книгу «В сумерках Европы», в основу ее положены суждения о европейских делах, которыми он поделился с Владимиром Андреевичем. Книга вызвала шумиху в западных газетах, была расценена как «большевистский выпад»; даже лояльно настроенные к Советам ученые выражали недовольство Ольденбургом, обвиняя его чуть ли не в «измене». Ответил им смело и остроумно В.И.Вернадский (статья его появилась в одной из немецких газет и, насколько нам известно, никогда не переводилась на русский и осталась неизвестна советскому читателю). Владимир Андреевич, со своей стороны, посетив Соединенные Штаты Америки, тоже взялся за перо, и его путевые очерки тоже вызвали недовольство за океаном.

Владимир Андреевич счел себя обязанным пресечь волну нелепых слухов и домыслов, распространяемую западными органами печати: его статья была опубликована в «Известиях» и касалась главным образом истории взаимоотношений академии с революционным правительством. В годину испытаний, вспоминал Владимир Андреевич, академия первая от лица ученых заявила о принятии срочных мер для спасения науки, «и веско сказанное слово Академии сейчас же нашло отклик в том самом правительстве, которое якобы убило ее авторитет и научное значение». В конце 1922 года академия «вновь открыто выступила в защиту науки с заявлением о необходимости прекращения тех эксцессов, которые неизбежно всегда и всюду сопровождали и сопровождают гражданскую войну и революцию». До 1923 года ассигновано 150 тысяч золотых рублей на ремонт, оборудование и приобретение приборов. С 1921 года возобновились экспедиции на Урал, в Сибирь, Туркестан, в район Курской магнитной аномалии. Химическая лаборатория превратилась в химический институт. Сильно разрослась библиотека. В Пулкове вместо сгоревшего в конце 1920 года здания построен новый корпус.

«Советское правительство, — пишет Стеклов, — проявило настоящий государственный такт, ибо вмешательством извне ничего не добиться в таком ученом учреждении, как Академия. Недочеты с развитием жизни сами собой устраняются без насильственного давления извне, никогда не достигавшего цели».

Задержать процесс установления и развития международных связей враждебные выпады, конечно, не могли.

Ученые продолжали ездить за кордон.

Конечно, в заграничных отелях их окружал комфорт, которого в Петрограде они были лишены. Президент не мог позволить себе снять шикарный номер, он ограничивался скромным номером, чаще однокомнатным, но «непременно с ванной», как оповещала своих заграничных знакомых Евгения Александровна, прося заранее уведомить хозяина гостиницы. Что делать, Александр Петрович не всегда мог позволить себе это удовольствие дома — понежиться в горячей ванне. И уж казалось бы, большого греха не будет и никто не упрекнет, если на денек-другой задержаться и, уж во всяком случае, не торопиться раньше времени в Петроград, где голодно, и холодно, и иной раз и листа писчей бумаги не сыщешь, чтобы засесть за статью, не говоря уж о дорогих блокнотах (их в особенности любил Стеклов), о новых книгах, автоматических ручках, «вечных перьях», вошедших в моду, и тому подобном. Какой там! Поразительней всего, что, не успев переехать границу, они (в первую очередь мы имеем в виду «великих старцев») принимались отчаянно тосковать по своей академии, волноваться пуще прежнего за ее судьбу, за пайки, получены они там или не получены, полностью, не полностью, за типографию, печатает или простаивает, и так далее, и тому подобное.

Зимой 1921 года Сергей Федорович был командирован в Ригу (Латвия не входила тогда в состав Советской России). Работа его продвигалась успешно, сверх того он проводил закупку и отправку литературы для академии, но...

«5 февраля 1921 г. Боюсь мои (члены семьи. — Я.К.) сидят без пайка и без денег. Е с л и  б  в ы  з н а л и,  д о  ч е г о  м е н я  т я н е т  н а з а д,  в  д о р о г у ю  А к а д е м и ю!» (подчеркнуто им. — Я.К.).

Проходит две недели. «Пишется здесь превосходно, но это как-то неприятно и тяжело, когда думаешь о своих и о всех вас и знаешь, как вы питаетесь, очень охотно перешел бы опять на картошку, не говоря о том, что так хочется назад».

Ему, что называется, кусок в горло не лезет, ему кощунственным кажется есть каждый день досыта и вкусно, когда в Петрограде сидят на одной картошке...

«21 февраля 1921 г. Ужасно тяжело ничего не знать об Академии и о своих».

И наконец, вопль измученной души: «3 марта 1921 г. Совсем одолела тоска по России и вас всех. На чужбине всегда плохо... Я совсем стосковался — сегодня просто как-то все себе места не нахожу...»

Они любили  с в о ю  академию беспокойной любовью, которая из дали времен кажется даже немножко суетливой: так любят дитя, убереженное от опасности, выхоженное после болезни и потому дорогое до щемящей дрожи в сердце.

Осенью 1924 года в заграничной командировке Стеклов; узнает из газет, что в Петрограде сильное наводнение. Разумеется, полон беспокойства. Евгения Александровна описывает ему подробности:

«Наводнение наделало много бед: в нашем доме подвальные этажи, которые были залиты до потолка, приведены в негодность.

Книги везде развешаны для сушки, как белье.

В квартире Сергея Федоровича вода стояла выше рояля. Сам он, зайдя в наш дом за Александром Евгеньевичем, чтобы ехать в заседание, должен был остаться до утра, а Александр Евгеньевич застрял в КЕПСе и всю ночь занимался спасением имущества и отгонял пиратов, плавая вокруг Академии на лодке».

Академик Ферсман в лодке с факелом на носу, вырывающем из кромешной темноты грязный отлив невской волны, гребет что есть мочи и покрикивает на хулиганов и грабителей, которые на плотах и досках подкрадываются к зданию в надежде поживиться.

— Прочь! Прочь, негодяи! — звонким фальцетом, которому он старается придать силу грозного баса.

Фантасмагорическая картина! Жаль, что не нашлось фотографа!

 

Глава 14

Премия имени Кювье

Среди этой круговерти дел: командировок, публицистических выступлений, мероприятий по заготовке дров, споров о реформе и постоянной непрерываемой научной и издательской деятельности — академики не разучились шутить и смеяться. И хотя бы помянуть о том нужно, чтобы не сложилось превратного представления о психологическом климате в стенах академии в эту пору.

Местком с некоторого времени стал играть видную роль в обыденной жизни ученых: на заседаниях его разбирались конфликты, распределялась жилплощадь и так далее. Но властвовал дух, насаждаемый, несомненно, Владимиром Андреевичем, насмешливой перебранки и взаимного подтрунивания. Члены месткома обменивались такими, например, поздравительными записками:

«Вице-президенту тов. Стеклову.

Сим разрешаем Вам в день Хибинской елки принять невозбранно три рюмки вина среднего размера за здоровье Месткома. Об исполнении оного Местком предлагает Вам уведомить его незамедлительно, отпустив одновременно в его распоряжение из имеющихся у Вас сумм 360 млрд. рублей на все необходимые нужды.

Председатель Месткома барон тов. Фиттенберг.

Секретарь Месткома тов. Бециевич».

Пикантность заключалась в том, что тов. Фиттенберг был действительно бароном, о чем не забывал напоминать, подписывая на бланке месткома деловые бумаги!

Из Москвы пришло известие, что неподалеку от столицы, в живописном селении Узком, открыт санаторий для ученых; приглашают питерских коллег приехать отдохнуть, полечиться. Владимир Андреевич принимает приглашение. Оттуда он посылает жене смешные письма в том пародийно-старославянском стиле, которым так блестяще владел.

«Жене моей, Олене Дмитревне здраствовати на многие лета.

И тебе бы обо мне не печаловаться: в Уском ем и пью готовое и винам не упиваюсь и в зернь и в карты не играю.

А бывает, выйдет музекийский игрец к страменту, а страмент тот — комод велик на трех ногах, и крышку вскроет, а там кость белая и учнет по костям руками бить, и весь комод загудит и канты разные заиграет. А как руки себе отшибет и крышку закроет, и все, его жалеючи, руками плещут, а игрец поклонився и челом побив, что его так жалеют, опять по костям бьет со всею силою, мало руки себе не обломает и кости не расколает.

...И выбежала девица-плясовица, на голове повойник камки рудо-желтой, одно плечо голо, руки голы же, телогрея гишпанская, юбка французская короткая. И учала плясовица плясать, ногами вскидывать и руками размахивать, а юбка кверху летит. Ола мне, грешному. Увы мне окаянному: аз то видев, плясовицу платом не прикрывал, а яко Ирод на Саломею смотрех и очами распалялся...

И тебе бы, жене моей Олене, видя мое такое сокрушение, меня не бити и кочергою не замахиваться, а быть здорову. А иного воровства никакого за мною не бывало.

Муж твой Огофон челом бьет».

В 1922 году произошли два важных события, о которых мы вправе сказать, что они оставили заметный след в жизни Александра Петровича, но, как и все единичные события, они тонут в широком потоке жизни, именуемом биографией Карпинского. События эти таковы: 1. Переизбрание на посту президента. 2. Присуждение Парижской академией премии имени Кювье. Последнее событие возвращает нас к временам более ранним, но сначала о первом. Оно вызвано было тем, что истек срок полномочий на президентском посту. В свое время, как читатель помнит, шел спор, избирать ли президента пожизненно или на определенный срок. Решили на пять лет. В двадцать втором году эти пять лет и истекли.

20 мая академики собрались в конференц-зале; предстояло выслушать отчет, посовещаться о кандидатах и опустить бюллетени в урну. Подсчет голосов и оформление документов заняли пять дней, и 25 мая непременный секретарь направил Карпинскому письмо:

«Глубокоуважаемый Александр Петрович!

20 сего мая Вы единогласно избраны Президентом Российской Академии наук сроком на 5 лет, о чем по постановлению Конференции имею честь Вас уведомить.

Примите уверения в совершенном моем уважении и таковой же преданности.

Глубоко Вас уважающий и непременно преданный Ольденбург».

Итак, как видим, деятельность президента, политика академии, постепенная реорганизация ее внутренней структуры и приспособление к новым условиям вызвали единодушное одобрение академиков.

Зачаток же второго события относится к далекому 1906 году.

Однажды Александру Петровичу доставили небольшую посылку — сколько его увлечений начиналось с этого!.. В посылке кусочек известняка. В изломах видны крохотные шарики. На листке бумаги, вложенном в посылку, горный инженер К.В.Марков рассказывал, как он нашел его в Лысьвенском горном округе на Урале и спрашивал: что это? Наивный вопрос! Будто можно на него так вот сразу взять и ответить...

Александру Петровичу было тогда очень некогда. Сам он в предисловии пишет: «Работа велась урывками, в редкие часы досуга, и не считается мною вполне законченной...» Это у него постоянный мотив; вечно он свои монографии начинает или заканчивает извинением: «Я далек от мысли считать, свои выводы окончательными».

Однако вопрос поставлен, нельзя же оставлять в неведении инженера Маркова! Он исхитряется выкраивать ежедневно полчасика, часок, изучает образец. Не составляет труда выяснить, что подобными же органическими остатками занимались русские палеонтологи X.И.Пандер и А.Ф.Фольборт в середине прошлого столетия. Трохилиски... Таково их название. «Маленькие круглые сетчатообразные зернышки».

«Приведенными попутно и совершенно недостаточными характеристиками Пандер и ограничился», — установил Александр Петрович. Что же это — трохилиски? Неизвестно? То есть опять-таки «проблематика»? Ах «проблематика»! А мы ведь так охочи разгадывать «проблематику»! И Александр Петрович погружается в пучину загадочного... Почему, в силу каких особенностей ума Карпинский склонен был задумываться над загадочными, необъяснимыми явлениями природы, почему испытывал удовольствие, ломая голову над их раскрытием? В его времена палеонтологами считалось куда более респектабельным дать обширное описание форм, характерных для какой-нибудь формации или местности, — так работал, например, его друг Фридрих Богданович Шмидт...

В загадке, в тайне, в неожиданности, не укладывающейся в рамки привычных представлений, есть что-то раздражающе-неподвластное, дразнящее и бунтующее, есть что-то как будто перечеркивающее самую суть науки с ее законами, коим все должно подчиняться. Мышление Карпинского — сама ясность, последовательность, основательность, способность организовать свою работу, без чего талантливость низводится или грозит остаться обыкновенной предрасположенностью к занятию чем-либо — или в более высоком смысле — природной одаренностью, и баста. Гений Карпинского — это терпение; мы уже имели случай указать на такую его особенность, припомнив афоризм Бюффона; в данном случае примат трудолюбия над природной одаренностью особенно показателен; вместе с тем это никак не снижает понятия гениальности — ни само по себе, ни в применении к Александру Петровичу. Профессор А.К.Болдырев выразил это так: «И мы все ясно понимаем, что нет и не будет человека, который может полностью заменить А.П.Карпинского, что вместе с ним умерла целая эпоха русской геолого-минералогической науки».

Его терпение — коли уж мы воздаем ему должное — вовсе не мучительно и не отдает потом; это ясное, последовательное, основательное и доброжелательное терпение. Да и в характере его нет ничего темного, необъяснимого, непоследовательного, странного, и мы осмелимся предположить, что все подобное в природе (да и в людях) должно было ему не нравиться, должно было ему мешать, и ему подсознательно хотелось одолеть  п о д о б н о е  — чем же? Методами ясной, последовательной и основательной науки. Он чувствовал зудящую потребность победить темноту, странность и загадочность — и на место ее поставить крепкое, всем видное и несокрушимое знание. И всякий раз, когда на его пути вставало  п о д о б н о е,  он уж не мог уклониться от боя! Не мог махнуть рукой и отвернуться. Э, нет! Это вызов! Честь затронута!

Подавайте-ка сюда ваших трохилисков!

Теперь, после этих попутных замечаний, легко перейти к самой монографии.

Александр Петрович доказывает, что трохилиски «являются представителями исчезнувших боковых ветвей... очень древней и своеобразной группы растений...». Своеобразное это ответвление «уцелело в совершенно изолированном виде до настоящего времени, утратив, можно сказать, всякую видимую родственную связь с остальным современным растительным миром».

Итак, найдено, что трохилиски — боковая ветвь группы харовых. Но спешим обратить внимание читателя, что Карпинский исследует древнее  р а с т е н и е. Палеонтолог он с огромным опытом, но ведь до сих пор занимался палеозоологией; и вот взялся за палеоботанику! Всякому, кто хоть сколько-нибудь знаком с тем, какая разница между зоологией и ботаникой, нетрудно представить и разницу между палеозоологией и палеоботаникой! Александру Петровичу пришлось просмотреть огромную литературу!

И он еще раз — и так и представляется, что с огромным внутренним удовольствием — демонстрирует, как логика, ясный ум, обширные знания и наблюдательность расправляются с загадкой и раскрывают очередную «проблематику».

Как это бывало и прежде, ученые разных стран после выхода в свет монографии Карпинского начали находить трохилиски. Но не все, и в этом нет ничего странного, согласились с тем, какое место в систематике растений отвел им Карпинский. Некоторые, например Шубер, отыскавший трохилиски в Бельгийском Конго, отнесли их к сифонниковым водорослям. А как пишет Р.Ф.Геккер, «А.П. считал одним из основных достижений проделанного им анализа трохилисков доказательство того, что они не являются сифонниковыми водорослями. Такой возврат к прошлому, к этапу, уже пройденному наукой, глубоко задевал А.П. Его волновало не то, что кто-то из зарубежных ученых высказывался против него, Карпинского, а то, что этот исследователь недостаточно внимательно отнесся к материалу, поспешил и потому погрешил против истины. А.П. вступал в переписку с такими авторами, «дедовски» их поучал, посылал специально изготовленные рисунки и, более того, старался лично повидаться с ними, чтобы убедить в своей правоте...

В моем распоряжении имеется интересный документ, любезно переданный мне для использования Е.А.Толмачевой-Карпинской. Это копия письма А.П. к вышеупомянутому Б.Шуберу... В начале письма А.П. обстоятельно разъясняет, что этот автор у него понял неправильно, советует давать такие иллюстрации (фототипические), чтобы каждый мог составить свое собственное мнение о природе изучаемых объектов. Далее А.П. переходит к рассмотрению взглядов некоторых новых авторов... Несмотря на корректный тон письма, чувствуется, что А.П. очень недоволен, что он негодует. Да, А.П. умел негодовать, восставая против попирателей истины. Образ А.П. в такие минуты очень правдиво запечатлел А.Н.Чураков. Он пишет: «Карпинский был поразительно скромен в своих отношениях к людям. Он был неизменно благожелателен к окружающим его сотрудникам. И только тогда, когда он видел легкомыслие в научной работе или недобросовестное обращение с научными фактами, он начинал дрожать, руки его тряслись, добрые, светлые глаза темнели и начинали метать молнии».

В письме же А.П. читаем: «...Авторы абсолютно не правы. Им неизвестны ни работы Пандера, открывателя и автора трохилисков, ни статьи Эренберга об этих ископаемых; и т.д. Познакомившись с моей работой о загадочных ископаемых, хорошо известные японские ученые прислали мне ископаемые... и просили меня проверить... Я их описал как остатки морских известковых водорослей...» Далее А.П. в двух строках характеризует свой — карпинский — метод работы: «Мой метод научных исследований совершенно иной. Я тщательно изучаю все детали, как макро-, так и микроскопические, хорошо сохраненных образцов».

Такова небольшая иллюстрация переписки А.П. с иностранными учеными о трохилисках. Но, как уже было отмечено, А.П. не упускал случая также во время своих поездок за границу распространять взгляды на природу ископаемых остатков, в частности трохилисков. Для этих целей он изготовил специальные «наглядные» таблицы по трохилискам и другим водорослям и возил с собою образцы».

Умилительная деталь, эти таблицы и коробочки с образцами, обложенными ватой, которые президент возил с собой по заграницам, чтобы при встречах, образно выражаясь, тыкать в них носом своих оппонентов. В 1922 году он получил дополнительное подтверждение своей правоты: в Шотландии были найдены споры с выраженными чертами, свидетельствующими об их принадлежности к той группе растений, к которой их отнес Карпинский.

В том же году, как уже известно читателю, Парижская академия присудила Александру Петровичу премию имени Кювье — почетнейшую палеонтологическую награду.

 

Глава 15

200-летний юбилей

200-летие можно условно считать датой окончательного становления  с о в е т с к о й  Академии наук, с того дня она и носит название Советской, но дело еще не только в названии, но и во внутреннем его наполнении. В сентябрьские дни 1925 года (торжественная сессия проходила 4 — 7 сентября) была продемонстрирована огромная  н а р о д н а я  любовь к академии, она получила множество приветствий, причем большая часть их от людей, к науке как будто бы отношения не имеющих: от красноармейцев, писателей, крестьян, артистов, рабочих — они считали академию  с в о е й,  гордились ею, внимательно следили за переменами, в ней происходящими; со стороны правительства академии были оказаны честь, внимание и забота, каких она и ожидать не могла; и, наконец, сама академия в отчетных докладах (а они были составлены по отраслям знаний) показала, сколь велик ее вклад в мировую цивилизацию и русскую культуру. 200-летие несколько даже неожиданно для самих организаторов вылилось во всенародный праздник Науки и Просвещения — праздник, почти лишенный оттенка официальщины и казенщины, всегда сопутствующих таким мероприятиям. Но подготовка к нему сопровождалась немалыми трудностями.

Необозримое количество дел нужно было переделать, готовясь к юбилею! Отремонтировать конференц-зал, обдумать, где и как разместить гостей, оборудовать стенды, составить программу экскурсий, договориться с превеликим множеством различных организаций и направить им превеликое множество бумажек с входящими и исходящими номерами (так что в различных архивах осталось несметное количество автографов Карпинского, Стеклова и Ольденбурга, о ценности которых получатели даже не догадывались); затеяно было также издание юбилейных сборников. В разгар суматохи Александр Петрович вспомнил, что на заре своей академической карьеры довелось ему видеть мозаичное панно работы Ломоносова...

Удалось его отыскать. Остальное для Александра Петровича труда не составило. Он поехал к художникам, с которыми у него сложилась давняя дружба. Он состоял почетным членом общества живописцев имени Чистякова, его приглашали открывать выставки, многолетние приятельские отношения связывали его с И.Е.Репиным — их, судя по воспоминаниям родных, обширную переписку, прервавшуюся лишь со смертью Александра Петровича, еще предстоит разыскать. Объяснил им свои замысел. Нашлись энтузиасты. Работа закипела.

Замысел же президента состоял в том, чтобы украсить мозаикой стену, в которую упирался марш лестницы, ведущей на второй этаж, в конференц-залы. Все, кто будет подниматься туда, будут видеть «Баталию», вначале охватывая глазом всю ее с маху, а по мере подъема — для пожилого человека весьма даже продолжительного — рассматривая детали: идеальное место для картины! Сам Михаил Васильевич не мог бы мечтать о лучшем. Промерили стенку — размеры достаточные. И вскоре на ней заголубело — еще не отмытое от пыли — вполоборота глядящее на зрителя, моложавое, разгоряченное схваткой и сосредоточенное лицо Петра...

Торжественное открытие «Полтавской баталии» состоялось накануне юбилейных торжеств — тогда же ее впервые запечатлели на кинопленке, и с тех пор, надо сказать, она стала излюбленным объектом киносъемок; в сознании широкого зрителя лестничный пролет и «Багалия», венчающая его, так слились с обликом академии, что немногие подозревают, что так было «не всегда»... Возвращение к жизни ломоносовской мозаики (и после революции!) в период, когда за рубежом еще бытовали представления о бесповоротном разрыве со всей дореволюционной культурной русской традицией, предало юбилейным торжествам особый колорит.

Юбилей — пора подведения итогов — тривиальная истина! Тем не менее потребность оглянуться на сделанное и пройденное владеет каждым, кто готовится отметить знаменательную дату. Вероятно, потребность такую испытывали и «три старца»; их переписку и публичные выступления в эти месяцы невольно пронизывает оглядка назад: для себя они перерешали то, что давно решила жизнь и доказала, но уж такова человеческая натура!

Ольденбург пишет жене из Москвы (он в командировке) 12 января 1925 года:

«Ты веришь, как и я, что революция, как тяжела она ни была для всех, дала великое, дала новую жизнь, которая всюду пробивается могучими ростками. Когда видишь такую массу людей с мест, то понимаешь, как растет эта жизнь... Там бедные русские люди, за рубежом, ничего этого не видят и им все мерещатся разложение и раздоры».

А вот что сказал Карпинский в одной из речей (сохранился беглый черновик):

— К а к  ж е  н е  л ю б и т ь  н а м  с в о е й  Р о д и н ы?  Д а,  м ы  г о р я ч о  л ю б и м  с в о ю  Р о д и н у  и  п е р е д а д и м  э т у  л ю б о в ь  п о д р а с т а ю щ и м  п о к о л е н и я м,  к о т о р ы е  в с т у п а ю т  в  ж и з н ь  в  н о в ы х  с ч а с т л и в ы х  у с л о в и я х  е е  с у щ е с т в о в а н и я.

Тут вся прелесть в вопросительной интонации: «Как же не любить нам своей Родины?»

Но вот и настал день юбилея!

6 сентября 1925 года.

Зал Ленинградской филармонии.

На трибуне М.И.Калинин.

— С сегодняшнего дня, — говорит он, — наша академия становится не только Российской, а общесоюзной, и она должна сконцентрировать в себе творчество всех народов, населяющих наш Союз. Я не сомневаюсь, что Академия наук Союза Советских Социалистических Республик займет подобающее ей место в строительстве нового общества, обеспечивающее действительное братство народов в строительстве коммунизма.

Почтить старейшую академию мира в день ее юбилея приехало из-за рубежа 130 ученых: из Австрии, Испании, США, Турции, Голландии, Индии, Германии, Франции, Венгрии, Италии и других стран.

С приветствиями выступают немецкий физик Макс Планк, индийский физик Раман и многие другие известные зарубежные ученые.

Слово предоставляется президенту.

Александр Петрович выступил с большой речью. Он рассказал, как возникла академия, как развивалась, над чем работает сейчас.

— Поднимается ли вопрос о точном определении распределения национальностей на территории страны, о выработке карт племенного состава, об изобретении способов против удушающих газов, введенных в употребление современною техникой войны, об устойчивости морских судов, о методах простейшего и верного способа определения полезных ископаемых, о добыче драгоценных камней... всевозможные вопросы краеведения, обычаев населяющих страну многочисленных народностей, влияния бактерий на произрастание злаков, правильной постановки рыболовного дела, лесного — академия всюду принимает видное и руководящее участие...

Два характерных нововведения революции — введение нового стиля и новое правописание — прошли при непосредственном участии академии...

Широка ее деятельность в изысканиях, которые могут иметь цепу и значение, если ведутся только в мировом масштабе. Достаточно упомянуть исследования в области астрономии о строении Солнца, собственном движении звезд, сейсмические явления, процессы поднятия и опускания материков, динамики, атмосферы, общие вопросы востоковедения, общие геофизические вопросы...

В один из юбилейных дней академия дала банкет в честь иностранных гостей.

Александр Петрович выступал с речью и на банкете.

Это была непринужденная встреча ученых, на которой слышалась многоязыкая речь; она запомнилась всем надолго. Мы расскажем о небольшом эпизоде, который там произошел, и им и закончим главу. Вряд ли он даже был замечен большинством присутствующих, этот эпизод, и лишь одному врезался в память и, возможно, многое определил в его дальнейшей научной жизни. Научной жизни... Он тогда еще только мечтал о ней, лелеял где-то в глубине души ростки научных замыслов, но дерзких и необычных! Представим его читателю: Александр Чижевский, юноша из Калуги.

Вместе с другим калужанином, который так и вошел в историю под именем «калужского мечтателя», сиживали они подолгу ночами на крылечке, глядя в небо, усеянное звездами, грезили — Циолковский о космических полетах, Чижевский о чем-то другом... Странные и неистовые догадки пронзали его мозг. В каморке, кое-как оборудованной под лабораторию, он ставил необычные опыты, рылся в толстых фолиантах, выискивая подтверждения своим гипотезам, — так рождалась наука о влиянии Солнца на ритмы биосферы Земли; даже название темы казалось дерзким, но ведь и время было дерзким! Юноша собрал чертежи и расчеты и подался в Ленинград.

«В июле 1925 года в Колонном зале Дома Союзов в честь двухсотлетия Академии наук... был дан банкет, — вспоминает А.Л.Чижевский в книге «Вся жизнь», — на который среди других ученых пригласили известного физика профессора Берлинского университета Макса Планка. Меня познакомил с ним президент Академии наук Александр Петрович Карпинский. Он подвел меня к сидевшему за столом Планку и сказал, что я прошу разрешить задать ему один научный вопрос. Планк встал и протянул мне руку...» Далее Александр Леонидович передает содержание научной беседы, которая состоялась у него с Планком, беседы, запомнившейся ему на «всю жизнь».

Он не пишет, как познакомился с Александром Петровичем. Вероятно, это было так просто — познакомиться с президентом, — что он не счел необходимым на этом остановиться. Также нисколько не вызывает у него удивления то, что в шумном, многолюдном зале престарелый президент отыскал его, никому не известного юношу, не имевшего еще никаких научных заслуг, и повел его к столику, за которым сидел Планк. Это тоже так обыкновенно...

Карпинский вел за руку будущее русской науки.

 

Глава 16

Уходят, уходят, уходят друзья

В июне 1926 года в Кисловодске внезапно скончался Стеклов.

Как всегда в начале лета, он поехал туда лечиться, был полон планов, захватил с собой панки с рукописями...

Лазарев — Крылову, 22 июня 1926 г.

«Вы представляете, какое огромное впечатление произвела не только на академиков, но и на всех близко его знавших смерть Стеклова. Правда, он был долго болен, но никто не думал, чтобы такой крепкий организм, какой был у Владимира Андреевича, не перенес слабую инфекцию, вызвавшую плеврит... Для Академии, конечно, смерть Владимира Андреевича страшная потеря, это сознают буквально все...»

А.Ф.Иоффе — А.Н.Крылову.

«Вы знаете уж, конечно, о смерти Владимира Андреевича. Для Академии это удар... Заменить его трудно, и единственный, кто мог бы это сделать, — Вы — таково единодушное мнение всех нас...»

Вот так: академики не успели еще пережить смерть вице-президента, а уже надо думать о замене...

Похоронили Владимира Андреевича на Волковском кладбище.

После похорон Александр Петрович зашел на квартиру Стеклова. Последние годы Владимир Андреевич жил с сестрой, жена его скончалась несколько лет назад. Идеальная чистота всегда поражала в комнатах. Множество книг содержалось в образцовом порядке на стеллажах. Дорогие картины в золоченых рамах. Растения в тяжелых кадках и горшках... Неприкаянные бродили и мяукали кошки. Владимир Андреевич их обожал, у него живало по десяти и более; мальчишки таскали к нему с окрестных улиц всех бесприютных котят. Любимцем был огромный серый с белым Васька. Только ему дозволялось входить в кабинет и валяться на бумагах и книгах. Когда Владимиру Андреевичу приходилось сдвигать его с места, Васька рычал и дергал задними лапами. Иногда он взбирался на загривок и лежал воротником... Владимир Андреевич любил поэзию, животных, музыку, детей...

«Его оплакивали в нашей семье, — вспоминает внучка Александра Петровича А.В.Балтаева. — Евгения Александровна уставила стол его фотографиями... А.П. прямо поразила его смерть...»

Но жизнь не ждала, работа звала, текущих дел было много.

В архиве Вернадского и еще некоторых старых академиков сохранились такие пригласительные записки:

«Перед Академией наук в настоящее время стоят два вопроса чрезвычайной для нее важности — о новом Уставе Академии и о выборах вице-президента. По моему глубокому убеждению, оба эти вопроса, прежде официального их рассмотрения в Конференции, требуют подробного и всестороннего обсуждения в нашей товарищеской среде при участии всех действительных членов Академии.

Полагая, что Вы разделите этот взгляд, обращаюсь к Вам с просьбой не отказать принять участие в указанном обсуждении и пожаловать ко мне (б.Николаевская наб., 1) на чашку чая в понедельник 15 сего ноября в 7 часов вечера.

Искренно Вас уважающий А.Карпинский».

По таким пригласительным запискам у него собирались «на чашку чая» и в семнадцатом и в восемнадцатом годах... Можно только строить догадки, можно только рисовать картины споров, которые там «за чашкой чая» кипели и в результате которых преображалась академия...

Теперь на повестке дня стояло принятие нового устава.

Обсуждение его проектов отличалось большой остротой. К работе над проектом приступили сразу после юбилейной сессии (точнее, после признания Советом Народных Комиссаров 27 июля 1925 года Академии наук высшим научным учреждением страны). Предполагалось, что в структуре управления произойдут перемены, вместо одного будут два вице-президента и т.д.

Первый вариант был разработан еще при Стеклове, и тот вместе с Ольденбургом принял участие в обсуждении его на заседании комиссии СНК. Решено было разослать его во все республики, во все крупные научные учреждения, а потом, собрав замечания, переработать. Замечаний поступило множество, и весьма разноречивых. Все сходились на одном: да, новый устав необходим. Еще бы! Академия все еще жила по уставу, принятому в 1836-м!

Ни у кого не было сомнений, что его положения устарели и не соответствуют новым условиям.

По многим пунктам разгорелись дебаты. Например, был пункт, согласно которому академик лишался своего звания, если его деятельность направлена во вред государству. Некоторым показалась сомнительной сама формулировка. Как это академик может вредить? Схожее положение касалось иностранных членов. Российская академия гордилась тем, что всегда выбирала своими членами наиболее выдающихся мировых ученых — нередко даже раньше, чем они добивались признания у себя на родине. И это повышало ее международный престиж. Теперь же иные академики — из числа старых и консервативно настроенных — усмотрели в этом ущемление прав. Конечно, они были не правы, но им надо было это объяснить, дебаты затягивались...

Споры вызвал и пункт, касающийся планирования работы ученых. Страна переходила тогда на плановые начала в работе, и академию, как говорится, просто не поняли бы, если бы она в этом деле отстала от требований времени. Но план в научной работе? Многим это казалось чем-то одиозным. Невыполнимым. Даже такой организованный работник (на практике, несомненно, прибегавший к планам — как же иначе?), как А.Н.Крылов, удивлялся в письме П.П.Лазареву (из Парижа 17 сентября 1927 г.):

«В самом деле: о каких планах деятельности идет речь — ежегодных или на двадцать пять лет, учреждений или отдельных лиц? Ведь самая существенная «деятельность» Академии должна состоять в личной творческой работе академиков — что же и каждый академик должен представлять план своей деятельности и по утверждении такового следовать ему неуклонно?»

Тут, как видим, непонимание сути планирования научной работы — да и откуда бы прийти такому пониманию, весь душевный уклад старого академика формировался в другое время... Говоря так, мы забываем, что Александр Петрович тоже представитель старого поколения... да и какой! — самый старый из действительных членов — с одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года! Губкину, когда Карпинский стал действительным членом, было пятнадцать... Однако ж проявлял большую гибкость, чем его более молодые коллеги. Нетрудно подсчитать, что как раз в 1926 году исполнилось ровнехонько сорок лет, как он состоял в действительных членах, и как удержаться и не похвастать еще одним торжественным юбилеем, который устроила ему любимая академия!

Началось с того, что 20 января президиум постановил отлить золотую и бронзовую медали с изображением Карпинского по случаю 40-летия со дня избрания его в академики. Монетный двор охотно взялся и выполнил почетный заказ (теперь эти медали большая редкость и у коллекционеров даже бронзовые ценятся «на вес золота»). А через месяц, 20 февраля, состоялось — приводим текст официального приглашения — «чествование Академией наук 60-летия научной деятельности А.П.Карпинского, 40-летия со дня избрания в академики и предстоящего 80-летия со дня рождения». Предстоящего звучало несколько странно, но у устроителей не было другого выхода; день рождения Александра Петровича по-настоящему 26 декабря, однако по новому стилю — 7 января 1927 года, выходит, «скаканул» через год (и теперь по новому-то стилю он родился не в 1846-м, а в 1847 году, к чему Александр Петрович никак привыкнуть не мог, и если, случалось, спрашивали его, с какого он года, отвечал: «С сорок шестого!»). Устроители решили, что дата принятия в академики важнее (да тут еще и другие даты набежали) и ждать целый год не имеет смысла. И они оказались правы, торжественный вечер удался на славу, выступали представители Военно-политической академии РККА (над нею Академия наук шефствовала — вот тоже новое в ее деятельности!), Военно-топографического штаба РККА, Дальневосточного отделения Геологического комитета, поступили приветственные телеграммы от М.И.Калинина, А.В.Луначарского, дарили подарки, и было еще много другого приятного и интересного.

Вернемся к уставу. 18 июля 1927 года Совнарком СССР утвердил проект, и, таким образом, начал существовать первый советский устав Академии наук, он закреплял идею, выраженную ранее в постановлении ЦИК и СНК СССР и признававшую академию высшим ученым заведением страны. В структурной организации произошли изменения. Отделения русского языка и литературы и Историко-филологическое отделение были объединены и составили отделение Гуманитарных наук; Второе отделение называлось теперь — Физико-математических наук. Вместо одного вице-президента надлежало избирать двух, и президиум, на который возлагалась вся текущая работа, состоял, следовательно, из президента, двух вице-президентов, непременного секретаря и академиков-секретарей обоих отделений; права президиума были значительно расширены, он мог выносить важные решения, не дожидаясь созыва общего собрания (прежде так не водилось, и старые академики выражали недовольство).

Пожалуй, самые существенные изменения претерпел порядок выборов. Читатель помнит, как выбирали нашего героя. Ему написали рекомендацию, потом провели на заседании отделения и утвердили на общем собрании. Отныне же рекомендовать имели право не только отдельные академики, но и учреждения, и общественные организации, и группы ученых; об открывшихся вакансиях сообщалось в печати, и на ее страницах могло происходить публичное обсуждение кандидатур. Порядок, как видим, гораздо более демократичный, чем раньше. Количество действительных членов и членов-корреспондентов было увеличено.

Новый устав, сообщим забегая чуточку вперед, просуществовал всего два года; в 1929 году приступили к переработке и в 1930 году утвердили переработанный (но не принципиально, а во второстепенных пунктах!) вариант. Тогда же избрали новый состав президиума: президентом вновь был переизбран Карпинский. Ольденбург покинул кабинет непременного секретаря. Он проработал в нем двадцать шесть лет! Мечталось ему, отдохнув, приняться, засучив рукава, за научную работу, столько замыслов ждало воплощения! Работы по истории искусств народов Западной Европы и Востока, по истории буддизма... Увы, болезнь трепала его все круче...

Выборы 1928 года — значительнейшее событие в истории академии тех лет. И нетрудно понять почему. Предстояло первое после революции обширное пополнение состава академии. 3 апреля 1928 года Совнарком своим постановлением увеличил число действительных членов до 85, то есть вдвое. Но дело даже не в количестве, хотя и оно имеет значение: впервые «лицом к лицу» сошлись два поколения ученых, молодое и старое, причем первое — дореволюционное, второе пореволюционное, что в глазах иных людей означало не только их возрастное положение, сколько нравственно-политическое. Нашлись горячие головы, которые «лицом к лицу» представляли скорее как «стенка на стенку» в равном количестве с обеих сторон и прямо-таки жаждали схватки; мы сейчас расскажем о том. Менялся, так сказать, и качественный материал: новое пополнение состояло в основном из представителей точных, естественных и технических наук. И впервые в академики баллотировались члены Коммунистической партии. Так что выборы двадцать восьмого года несли с собой много нового. И еще больше перемен предвещали в будущем.

Президент поначалу пытался утихомирить страсти. Он часто теперь жаловался на старческую память («забываю то, что нужно, и помню то, чего не нужно»), но скорее всего это простительное лукавство, позволявшее от выступления к выступлению повторять излюбленные мысли. Мысли эти нам хорошо известны. Наука есть братство ученых (и поэтому, следовательно, никакого «конфликта поколений» быть не может). Наука «стремится лишь к истине, не покоряясь никаким верованиям, доктринам или предубеждениям», «настоящий действительный работник науки ищет только истину, правду, неизбежно ведущую к справедливости... Он не может не возмущаться лишь научной ложью — умышленным выдаванием предположений за наблюденные факты... Такая ложь — не ошибки, всегда возможные — является одним из самых больших и вредных нравственных преступлений».

Часто говорит о справедливости, но тоже пока ограничивается лишь общего характера предостережениями («несправедливость — это порок, грозящий разрушить не только науку, но и государство») и увещеваниями. И конечно, не устает повторять, что «без науки и просвещения самостоятельность страны по многим неизбежным естественным причинам пойдет на убыль», что налагает особую ответственность на деятелей науки и на тех, кто о них пишет...

Кто о них пишет... С некоторых пор «о них» стали писать часто, даже слишком, и порой не совсем объективно. Списки кандидатов публикуются в газетах, и достоинства каждого публично обсуждаются — это демократическое новшество не могло не быть одобрено всеми. Совершенно естественно, тщательнее других достоинства и недостатки кандидатов позволяли себе разбирать ленинградские газеты — академия, хоть и приобрела статус общесоюзного научного учреждения, находилась все-таки в городе на Неве. Нередко вместо кандидата в поле зрения журналистов попадал старый академик: толковались (подчас вульгаризаторски) его труды, его личные даже качества и привычки, например, религиозность; разумеется, к подобного рода вещам надо было подходить с особой деликатностью, учитывая солидный возраст, факторы воспитания и прочее.

Однажды в профсоюзном бюро состоялось бурное заседание, на котором присутствовал и президент. Некий молодой человек, вдохновленный, по-видимому, поспешными журналистскими выступлениями, произнес неуважительную по отношению к старым академикам речь, весьма к тому же растянутую — она закончилась поздним вечером. Александр Петрович не поленился наутро представить написанную ночью записку, которую начинает с сожаления, что не смог сразу же вчера и ответить, поскольку был крайне утомлен. «Я лично встал в 5. С 6 до 12 1/2 был занят беспрестанно».

Задет принцип преемственности традиций, по его мнению, наиважнейший — он рьяно его защищает. «Такие выступления гибельны для того учреждения, в котором я имею счастье и честь служить, как полагаю, на истинную пользу нашей страны». Вновь он обращается к понятию справедливости и дает поразительное тавтологическое и вместе с тем наглядное определение: «Справедливость не есть добродетель, но лишь отсутствие страшного порока — несправедливости, который может погубить все — и семью и государство...»

«...Бюро с самого начала приняло на себя распорядительную роль, ему ни в коем случае не принадлежащую. Теперь оно выступает в роли чтеца и исследователя чужих мыслей... Бюро считает возможным судить не только о результатах работы того или иного ученого, но и делать ему допрос о его настроениях, взглядах, верованиях и пр. ...Если испытуемый заявляет себя верующим (а это обстоятельство никакого отношения к его научной деятельности не имеет) и признает, что несть власти аще не от Бога (да не будет взято под подозрение, что слово Бог в противность чьему-то распоряжению пишу грамматически правильно, как имя собственное, хотя бы и относимое к воображаемому предмету, подобно тому, как слова Иегова, Аллах, Перун, Юпитер, Венера, пишу с большой буквы. Слово «боги», как нарицательное, конечно, пишу с маленькой буквы), то таким заявлением гарантирует, что ничего против власти им делаться не будет. Человеческое достоинство не позволяет не только ученому, но и всякому уверенному в своей честной работе лицу относиться дружелюбно и без протеста к таким допросам...»

Александр Петрович обрушивается и на редакторов некоторых газет («называемых ответственными, но совершенно безответственных»), которые создают у себя чуть ли не «расследывающие организации, устраивают внезапные ревизии, собирают сведения от всех недовольных...». За сдержанностью и подлинно интеллигентной манерой критики слышится гневно протестующий голос...

Наконец выборы проведены. 10 декабря 1928 года они собрались на торжественное общее собрание, которое для доброй половины его участников было первым в жизни и потому особенно торжественным. Разумеется, о конфликте поколений никто и не вспоминал, похоже, что о нем забыли и журналисты, в большом количестве сновавшие по проходу и между кресел с открытыми блокнотами или тяжелыми треногами в руках. Некоторые успели уже расставить свои треноги, нацелить объективы на президиум и приготовить магний для вспышки — потому, хоть и были зажжены все люстры, света все-таки не хватало для четкого снимка, и корреспонденты пребывали в большом беспокойстве.

И вот поднялся невысокий старичок с гривою седых волос и прищурил лучистые глаза. Тут, словно кто команду им дал, разом во всех концах зала корреспонденты зажгли свои магниевые свечи, академики как молодого, так и в особенности старого поколения оцепенели, едко запахло дымом... Торжественность была смята, и, хоть заседание благополучно доведено до конца, положенные приветствия высказаны, пожелания произнесены и заверения даны, недовольство, охватившее президиум, было столь велико, что назавтра же он собрался в полном составе и с чрезвычайной быстротой безо всяких споров и дебатов выработал следующую бумагу:

«На торжественно публичном заседании Академии наук 9 сего декабря было проявлено грубое неуважение к собранию, выразившееся в том, что в начале заседания была произведена вспышка большого количества магния, давшая целое облако дыма, который и наполнил весь зал на все остальное время заседания.

Так как осевшая после вспышки магния магнезия, покрывшая налетом тончайшей пыли все предметы, может портить мебель, коллекции, портреты и пр., положено обратиться в соответствующие организации с требованием недопущения подобных случаев».

Ученых не проведешь, они знают, что в результате вспышки магния образуется магнезия, а та, в свою очередь, тончайшим слоем покрывает, а также несомненно проникает в дыхательные органы... Надо полагать, что соответствующие организации вняли просьбе и треноги более не вносились в зал (отчего, увы, мы лишились добротных снимков!).

...Как часто во время бурных заседаний, острых дискуссий вспоминал Александр Петрович Ольденбурга! Ему его очень не хватало. Сергей Федорович теперь не бывал в академии.

Врачи долго не могли поставить правильный диагноз. Наконец сошлись на одном: рак желудка...

И еще одного друга проводил Александр Петрович на Волковское кладбище.

В семье Карпинских Сергей Федорович был своим, домашним человеком.

«Ольдайбур», — звала его Евгения Александровна, проглатывая «н» и не произнося «г» и явно ставя «а» — на французский манер...

Остроумный и широко эрудированный собеседник, он легко становился центром внимания в любом обществе.

Вот и перестала существовать «великая троица».

Остался один великий старец...

Когда у Стеклова умерла жена, Ольденбург написал ему письмо. «Жить надо, Вы слишком нужны другим. Ваша жизнь не Ваша, а многих, многих людей и особенно теперь, когда каждый культурный человек на счету...»

Случалось, Александр Петрович бывал недоволен помощниками. Случалось, Ольденбург ворчал на то, что Карпинский его не во всем поддерживает; например, во время чрезвычайно сложной подготовки к 200-летнему юбилею академии жаловался, что все хлопоты взвалили на его плечи («Президент слишком стар и от всего отстраняется»), и так далее. Это бывало. Но одного они держались друг о друге крепко: «Вы слишком нужны другим...»

Когда Александр Петрович занемог (это случилось в 1923 году, вскоре после возвращения из Парижа, к счастью, болезнь оказалась не слишком серьезной), Ольденбург писал ему:

«...Всякое даже незначительное Ваше недомогание вынуждает нас, членов Академии, вновь и вновь просить с большим вниманием и осторожностью относиться к своему здоровью. И в настоящую минуту позволяю себе от имени Президиума напомнить Вам, что усиленные Ваши занятия в течение последних лет и утомительная заграничная командировка, только что выполненная Вами в интересах Академии наук, настоятельно требуют Вашего полного отдыха...»

В страшное для Карпинского лето восемнадцатого года, когда скончалась Александра Павловна, он так на некоторое время душевно сник и опустел, что не в силах был вернуться в Петроград и приняться за дела; кроме того, добавляло ему неприятности и то, что пришлось влезть в долги: заказ на памятник обошелся слишком дорого. Неожиданно он получил от президиума разрешение на дополнительный отпуск и денежный перевод. Он немедленно откликнулся:

«Благодарю... за возможность провести еще несколько дней на Сиверской и за Ваши хлопоты. Я никак не ожидал получить ни дополнительное жалованье, ни пособие, особенно в таком большом размере. Последнее меня несколько удручает, хотя и сознаю, что без него нескоро мог бы выбраться из долгов, никогда до последнего времени лично для себя мною не делавшихся и всегда лишавших меня покоя».

Александр Петрович не раз говорил, что между подлинными (он выражался: истинными) учеными обязательно — как нечто просто вытекающее из того, что они «рабы истины» — образуются отношения, пронизанные дружбой, симпатией и сердечностью; и он был убежден, что когда-нибудь, когда все станут  р а б а м и  и с т и н ы,  на Земле все переменится, и «народы, распри позабыв, в единую семью соединятся», таково нравственное воздействие науки на человечество. Прообразом тому служили дружба и совместная работа с Владимиром Андреевичем и Сергеем Федоровичем.

 

Глава 17

«Личность Ленина по-прежнему остается такой же яркой и выпуклой...»

Слова эти из речи Карпинского на вечере, посвященном памяти В.И.Ленина; мы к ней еще вернемся, приведем сейчас только начало ее. Александр Петрович вспоминает, сколько лет прошло со дня смерти В.И.Ленина — четыре — и передает свое ощущение ритма жизни; конечно, ничего похожего за все семьдесят своих дореволюционных лет он бы отметить не смог. «В условиях нашей бурной, полной борьбы и напряженного труда жизни четыре года — не малый срок. С необычайной быстротой несутся события...»

Для человека, которому перевалило на девятый десяток, Александр Петрович проявляет прямо-таки завидную активность! Готовит к переизданию свои труды, встречается с журналистами, вникает во все мелочи академической жизни. В интервью журналу «Огонек» он признается:

«Научных долгов у меня много... Меня всегда интересовали вопросы и объекты проблематического характера. Пока не поздно, я занимаюсь беспристрастным разъяснением разногласий. В будущих спорах мне уже не придется принимать участия».

(Невольно припоминается: «К смерти моей очень прошу отнестись трезво».) Но он вовсе не собирается умирать! Все события, происходящие в этом бурлящем мире, волнуют его. Установлены дипломатические отношения между СССР и США — Карпинский откликается телеграммой в газету:

«Мирное сотрудничество между двумя величайшими республиками мира в противовес наличию явно тревожной обстановки на обоих континентах... послужит большим подкреплением всем тем, кто готов всеми силами добиваться мира между государствами».

Случилось Альберту Эйнштейну в раздраженном тоне отозваться о политике Советского правительства; через некоторое время он отрекся от своих замечаний. Карпинский приветствует это: «Большой человек не должен бояться признания своих ошибок». Ленинградские писатели готовятся к съезду; Карпинский приезжает к ним. «На фронте культуры мы, ученые и литераторы, являемся ближайшими соратниками... Дело писателя — трудное и ответственное. Точное наблюдение людей и фактов, психологический анализ приближают писателя к научному работнику». Сетует: «Жизнь и работа ученого мало находят себе отражение в нашей литературе».

Самое пристальное внимание, конечно, уделяет он достижениям в разных сферах науки. В одном из интервью (конец двадцатых годов!) он дает точный прогноз:

«Особенных достижений надо ожидать от атомной физики, открытия которой уже и сейчас вышли за пределы человеческой фантазии, в то время как гигантские успехи техники обещают нам практическое использование новых видов энергии».

Памяти В.И.Ленина Карпинский посвятил два выступления. Собственно, одно непосредственно не связано с ленинской тематикой, а посвящено «распространению среди широких масс истинных сведений о выдающихся людях» — вопросом этим серьезно тогда занималась академия, была организована Комиссия по истории знаний, много времени этой проблеме уделял В.И.Вернадский. Александр Петрович напоминает, что «в последнее время академия провела собрания, посвященные памяти гениального рабочего Фарадея, лорда Кельвина, поэта и натуралиста Гёте, Дарвина и других», говорит о влиянии на эволюцию научной мысли «творчества Толстого, Достоевского, Салтыкова, Крылова, Пушкина, способствовавшего развитию нашего богатого русского литературного языка, бытописателей Гоголя и Островского, художников Бруни, Репина, Куинджи, композитора Глинки, мировое значение которого еще далеко не определено, особенно за пределами его родины», наконец, переходит к «преобразователям нашей страны Петру I и В.И.Ленину, к мнению которого о Петре, в противоречие с позднейшими толкованиями, я вполне присоединяюсь».

«Мнение это было выражено по случаю поразительно невежественного переименования Петербурга в Петроград — инициаторы переименования приняли слово «бург» за немецкое, упустив из виду, что оно является международным западноевропейским. Ленин осудил такое переименование... К этому можно прибавить, что своей деятельностью Петр был большевиком...

Я тем более считаю нужным указать на это, что Петр был основателем Академии, а Ленин, совместно с его другом Луначарским, явились защитниками ее от разрухи, неизбежно следующей за большой революцией, как бы ни было справедливо ее возникновение. И Ленин все время содействовал расширению Академии, беспримерному за короткий срок...»

Сопоставление Петра с «большевиком», конечно, наивно, что, впрочем, вполне простительно для человека, который и слово-то «большевик» впервые услышал, вероятно, только в октябре семнадцатого года. Между прочим, когда в академии возникла большевистская ячейка, то президент посещал ее собрания — и не сидел безучастно, выступал, как о том свидетельствуют черновики, сохранившиеся в его архиве; любопытно привести один из набросков, мы увидим, как глубоко понимал он обязанности членов партии.

«До Октябрьской революции Академия наук была чужда политики... Такой вступила она в новую эру своего существования. Постепенно в ней создалась ячейка Коммунистической партии, в настоящее время развившаяся в значительный коллектив. На последний в первую очередь возложено руководство точным проведением в жизнь тех новых для нашей страны принципов, на которых построена вся советская государственная система. Партия... находится в таком периоде, когда качественные показатели доминируют над количественными. Это касается и пополнения партийного коллектива Академии... И тут и партия, и Академия вправе ждать от него такого же беспристрастия, какое должно лежать в основе научно-исследовательской работы».

Заботе Ленина о развитии науки, укреплении Академии наук была посвящена речь Карпинского на траурном заседании 21 января 1928 года.

«Я обращался к Владимиру Ильичу в служебном порядке, а в некоторых случаях писал ему личные, вполне откровенные письма, где не стеснялся отмечать и те стороны нового, тогда еще только создававшегося строя, которые казались мне неправильными. Из всех решений и распоряжений Владимира Ильича, которые являлись результатом этих сношений и писем, я мог вынести одно твердое убеждение: человеку, который был поставлен во главе правительства громадной страны в эпоху величайшей в мире революции, были особенно близки и дороги интересы науки и культуры.

...Ленин не переставал думать о культурном строительстве и научном росте... Дело, конечно, не только в сохранении ряда научных учреждений и в поддержке научных работников. Великий смысл этой помощи — в глубокой вере в силу научною знания и в то значение, какое оно должно иметь для государственною строительства».

Высокого значения исполнен для Александра Петровича и ленинский завет широкого подхода к вопросам науки и культуры; ему ведь тоже «особенно близки и дороги интересы науки и культуры» — нераздельно, ибо неразделимы они и в жизни. Вот уже много лет Александр Петрович президент Академии наук, и президентские обязанности для него вовсе не исчерпываются попечением над развитием науки и исполнением того, что требуется по уставу. Для него президент — особый пост «на фронте культурного строительства» — удивительно, как быстро к нему пристала военная терминология, так распространившаяся в то время. Недаром же судьба и вознесла его на этот пост в эпоху небывалой ломки и переоценки всех ценностей.

Не следует думать, что тут хоть малейшее насилие над собой; Карпинский был человеком широких интересов — и к нему невольно тянулись музыканты, художники, писатели. Когда нужно было спасти пушкинскую квартиру на Мойке, то пришли к нему за помощью, и он немедленно принял необходимые меры, и последняя квартира великого поэта была спасена, отремонтирована, превращена в народный музей. Александр Петрович посещал собрания живописцев (из письма Н.А.Морозову, шлиссельбуржцу, с которым Карпинский состоял в добрых отношениях и который по его рекомендации был избран почетным академиком: «...я дал уже слово художнику Бруни и другому художнику, посетившим меня с просьбой присутствовать на... заседании, где я без достаточных оснований состою председателем...»).

К.С.Станиславский, приезжая в Ленинград, любил бывать у Карпинских.

К.С.Станиславский — А.П.Карпинскому, 14 июля 1928 г.

«Я искренно огорчен тем, что перед Вашим отъездом не мог с Вами свидеться, чтобы обнять Вас и поцеловать ручку Вашей дочери. Это произошло потому, что в нынешнем году я работаю один, и сезон наш очень тяжел по срепетовкам и вводам новых лиц.

Мне ничего не остается, как письменно обратиться к Вам, чтобы уверить Вас в нашей искренней благодарности за Ваш всегдашний радушный прием и трудную должность председателя, которую Вы берете на себя на этих собраниях.

Верьте, что мы все искренно любим Вас и от всего сердца шлем Вам горячий привет и благодарность».

Композитор Глазунов, живущий теперь в Париже, делится с Александром Петровичем своими новостями:

«Париж, 4 января 1929 г. Глубокоуважаемый и дорогой Александр Петрович! Хорошо известные Вам Ваши почитатели... сердечно поздравляют Вас и Вашу семью с наступившим Новым годом, а также с приближающимся днем Вашего ангела... 19 декабря я сбыл свой первый концерт в Париже... Концерт прошел весьма оживленно, хотя зал не был переполнен. Причиной тому, я полагаю, было праздничное время и некоторая недостаточность в рекламе, а главное, зал так велик, что вмещает свыше 2000 слушателей и редко бывает заполнен. Оркестр и публика встретили меня радушно и почтительно. Леночке, исполнявшей мой фортепианный концерт, много аплодировали.

Жизнь после концерта протекает несколько однообразно, и временами скучаю из-за отсутствия постоянной работы. В ближайшем будущем предстоит поездка в Лиссабон и Мадрид... Начинаю подумывать о возвращении... Мы о Вас много думаем и помним... Здоровье мое сносно. Сейчас настоящие холода со снегом и даже морозом, что, в сущности, лучше сырой погоды... От своих коллег мало получаю известий. Больше приходят письма с французскими марками. Сейчас встретил Эмиля Кунера, который будет дирижировать русскими операми. Цикл начнется в конце января и обещает быть весьма художественным. Всего, всего Вам лучшего, дорогой Александр Петрович, живите и здравствуйте!»

Много писем приходит — разных, от разных людей, из разных городов и стран; вечерами за чаем он перечитывает их. Потом поднимается на третий этаж, в библиотеку... Открывает том Шекспира («он читал его параллельно с английской историей, читал «Фауста» по-немецки. Летом на даче читали вслух Чехова, Зощенко, Тэффи...»).

Да, жизнь, полная тревог и напряженного труда, но — счастливая! Он сам осознает это и пытается разобраться, что приносит наибольшее счастье и ощущение устойчивости; приведем отрывки из письма его к Н.А.Морозову, написанного по поводу 75-летия Николая Александровича (бывший тайный советник пишет бывшему государственному преступнику, просидевшему около 25 лет в заключении!):

«Зная по собственному опыту, насколько трудно без перерыва работать до 75-летнего возраста, когда внешние обстоятельства слагаются крайне благоприятно для избранной работы, я тем более удивляюсь работе семидесятилетних людей, жизнь которых протекала в невероятно тяжелых условиях, приводивших иных к душевным заболеваниям или более решительному концу.

...Причину всего этого я вижу в Вашем влечении к научным исследованиям, в пристрастии к науке, вечной нелицеприятной искательнице истины, без всякой связи с своими личными интересами, интересами различных кругов и сообществ, но полезной, необходимой для всего человечества, для его будущего — не только благополучия, но и возможного существования, ибо без успехов и быстрого развития точной науки известные нам теперь естественные ресурсы могут оказаться недостаточными или иссякнуть.

Научные размышления, преследующие такие возвышенные цели, позволяют переносить личные невзгоды, часто забывать о них, поддерживать бодрое настроение, заставляют мыслить свободно, не стесняясь никакими верованиями и доктринами, никакими авторитетами, покоряясь лишь одной, одной истине».

Тут какая-то едва слышная щемящая нотка выскальзывает в этом повторе: «одной, одной истине» — то ли оттого, что невозможно прожить, покоряясь «одной, одной истине», то ли оттого, что вот она и подходит к концу, жизнь, покорная «одной, одной истине»...

И все-таки он был счастлив! И он был бы вполне счастлив, до самого конца счастлив, если бы одна мысль не тяготила его, одна забота не глодала его, один долг не давил на плечи, требуя исполнения...

 

Глава 18

Исполнение долга

Как ни крепок он еще физически — бодро ходит, по лестнице бодро взбирается, — он уже стар, а молодым людям кажется прямо-таки допотопным существом: употребляет выражения «днесь» и «осьмнадцать» (и еще какие-то уральские речения, и домашние никак не могут отучить его, одергивают и шипят, а он виновато моргает глазами), не любит перепечатанных на машинке бумаг — и если б это только было возможно, он в машинное бюро посадил бы писаря, которому поручал бы всю деловую переписку и свои рукописи, но перевелись писари! Стыдно признаться, но он не любит (и побаивается) автомобилей — и предпочитает конные экипажи! При академии теперь организован автомобильный парк, и президенту охотно предоставили бы возможность пользоваться легковым «фордом» или «линкольном» — и Евгения Александровна горячо уговаривала его согласиться! — нет же, и все... Уперся. Одно слово: старик, что с него взять.

И потому каждое утро к подъезду подкатывали два экипажа. Нет, Александр Петрович довольствовался одним, ему вполне хватало, а другой предназначался для академика Марра, который страдал той же причудой; запах бензина доводил его до истерики. Марровским экипажем управляла миловидная девушка, владевшая несколькими языками, что, вероятно, было не случайно. Дело в том, что сам Николай Яковлевич знал несметное количество языков и речений и частенько с вечера, засидевшись за книгой, написанной на редчайшем малагазийском наречии, вставши поутру, не знал, на каком языке разговаривать с окружающими; забывал. И естественно, обыкновенный кучер не мог понять, куда везти: в университет, наркомат или академию. Рассказывают, что, бывало, войдя в студенческую аудиторию, он вскакивал за кафедру и два часа без перерыва читал лекцию... из которой никто не мог понять ни слова; сказывалась вечерняя книга. Так что у кучера (кажется, из бывших его студенток) и выхода иного не было, как только овладеть несколькими языками.

Кучер Александра Петровича был совсем особого склада — начать с того, что и в физическом отношении: это, конечно, был мужчина, притом здоровенного роста, краснолицый, происхождением из татар. Шил он с семьей в том флигеле, где сейчас Архив Академии наук, и лошадей с вечера заводил во двор, а поутру запрягал пораньше. Лошади были превосходны, горячи, и, прежде чем подкатить к президентскому дому, он долго гонял их по набережной, чтобы утомить и успокоить. Зимою на поворотах сани заносило, и, чтобы президент не вывалился, кучер держал его за пояс или загораживал своей огромной лапищей. Картина эта была так знакома василеостровцам, что они тотчас догадывались: «Президент покатил».

Александру Петровичу был экипаж тем более дорог, что ему пришлось в свое время за него повоевать. В эпоху военного коммунизма его, так сказать, обобществили, что, конечно, доставляло президенту большие неудобства. И однажды он даже вынужден был написать такое сердитое письмо:

«Управляющему делами Академии наук.

По должности президента мне было предоставлено преимущественное право пользоваться принадлежащей Академии лошадью с экипажем. С текущей осени, насколько мне известно, право пользоваться тем же транспортом распространилось на ряд других лиц. 29 октября мною была заказана лошадь к 1/2 2 дня, чтобы доставить меня в Минералогический институт, а затем на заседание Полярной комиссии.

Уже когда кучер ждал меня у подъезда Минералогического института, один из служащих Академии обратился к нему с вопросом, свободен ли он, на что был дан ответ, что лошадь занята на довольно долгий срок. Тем не менее, в 5 часу ко мне на квартиру позвонили, чтобы справиться, освободил ли я лошадь, на ответ же, что нахожусь еще в Академии на заседании, послышался смех и замечание, что никакого заседания в Академии нет.

Предупреждая, что повторение подобного инцидента допущено мной не будет, сообщаю Вам изложенное для соответствующих мероприятий».

Зная мягкий характер Александра Петровича, управляющий по тону письма понял, что он рассержен невероятно, и немедленно произвел «соответствующие мероприятия». Обобществление обобществлением, а на президентский экипаж не посягать. И с тех пор Александру Петровичу никаких неудобств (если не считать критики со стороны дочери, к чему он уже привык) касательно экипажа испытывать не приходилось.

С экипажем, надо сказать, связан один приятный сюрприз, приготовленный для Александра Петровича его поклонниками. В 1932 году академия проводила в Свердловске сессию, посвященную освоению природных богатств Урала и Кузнецкого бассейна. Это была  в ы е з д н а я  сессия, одна из первых проводившаяся в другом городе, и президент счел себя не вправе оставаться в Ленинграде. Вместе с группой академиков он приехал в Свердловск. На вокзале их ждали машины. А чуть поодаль скромно стоял — читатель уже догадался — экипаж. Притом точная копия «домашнего». То-то было смеху, то-то удовольствия. Даже кучер похож! Александр Петрович сел и перво-наперво попросил покатать его по городу, с которым связано у него было столько воспоминаний юности...

Известно, что, кроме поездки в Свердловск, Карпинский ездил еще несколько раз в северные районы страны: проводил там совещания, осматривал месторождения. В его возрасте это почти героические походы. И тем более мужественным, другого слова не подберешь, предстает перед нами тот поход (и тут другим словом не назовешь: поход), на который он долго не решался, к которому долго готовился и который наконец совершил...

Так что эти поездки в Свердловск и на Север можно считать пробными, может быть, и сам он бессознательно проверял себя...

Предварения покажутся чуть-чуть комичными, когда мы узнаем, что речь идет всего-навсего о переводе академии в Москву; но для Александра Петровича это был вопрос жизни в самом непосредственном смысле; сейчас разъяснится, почему. Собственно, никто академию не торопил, и в этой неторопливости усматривается огромное уважение, проявленное правительством по отношению к президенту. Вопрос о переводе давно назрел; сам Александр Петрович превосходно обосновал его: «В стране, где под все строительство подводится научная основа, важнейшее значение постоянного нахождения того учреждения, которое является носителем научной мысли, в непосредственной близости к правительству представляется бесспорным».

Правительство в 1918 году переехало в Москву, академия до сил пор оставалась в Ленинграде. Это было для нее крайне неудобно, затрудняло оперативные консультации с государственными органами, замедляло прохождение разных дел и так далее. Приходилось посылать нарочных, заводить переписку, искать третьих лиц и прочее. Академия и правительство должны были быть «в непосредственной близости».

Это было всем ясно, но, повторяем, никто академию не торопил: понимали, что, хотя помощники постараются освободить престарелого президента от множества мелких дел и тысяч вопросов, неизбежно возникающих при исполнении такого громоздкого предприятия, все равно останется множество крупных дел и тысячи вопросов, которые без президента решить невозможно, а это может его просто подкосить, он не выдержит.

Да и самый переезд в другой город — как-то еще перенесет он его, коренной петербуржец? Пусть родом он с Урала, но в Питере прошла вся его жизнь...

Но тут восстал сам президент. Исподволь созрел у него грандиозный план, и он понимал, что должен провести его в жизнь — он, и никто другой; он даже не имеет права умереть раньше, чем закончит все намеченное, потому что новоизбранный президент ведь на первых порах не будет обладать его авторитетом, и может получиться все хуже, чем задумано. Это последнее, что он может сделать для академии. И он должен сделать.

И все же до самого последнего мгновения люди не верили, что он решится покинуть Ленинград! Ну что-нибудь придумает, останется здесь, чтобы здесь умереть: он давно привык смотреть на свою смерть  т р е з в о. В конце 1935 года он давал интервью журналисту и на вопрос: «Какое самое заметное событие было в Вашей жизни за истекший год?» — ответил так: «Самым заметным, если не самым крупным, событием в моей жизни за 1935 год надо считать мой переезд в Москву, но потому лишь, что в возможность этого, как я убедился, никто не верил ни в Ленинграде, ни в Москве».

Дескать, в самом переезде нет ничего особенного, но оттого, что все кругом болтали, что он не переедет, это стало заметным событием. Конечно, он скромничал и немного лукавил...

План же, выношенный им, был прост, а вместе с тем необыкновенно смел и обширен. Не переместить академию из одного города в другой хотел он, а, по сути, создать  н о в у ю  академию, воспользовавшись переводом, «превратить Академию в мощный научный центр», — писал он. «Не только простой переезд, — твердил он на совещаниях, этому посвященных. — Задача: создать в Москве Академию наук, обладающую всей полнотой научной мощи». Вот что он хотел, чего добивался, и  т а к о й  переезд мог осуществить только он.

Убеждать правительство в правоте его плана не пришлось, идея сразу была подхвачена, ее осуществление поставлено на государственного основу. По убеждать иных академиков, убеждать сотрудников академических институтов пришлось. И Карпинский произносит несколько страстных речей на общих собраниях — как ни вяжется с его обликом, с его возрастом и темпераментом слово «страстный», однако оно наиболее соответствует характеру этих речей.

«Академия наук должна возможно быстро превратиться в Москве  в  м и р о в о й  ц е н т р  н а у ч н о й  р а б о т ы,  — в черновиках-набросках эти слова жирно подчеркнуты, и нам легко представить, с каким митинговым нажимом произнес он их с кафедры. — Сделать это мы должны, исходя из уже имеющегося драгоценного, поколениями создававшегося академического человеческого коллектива, наибольшего в нашей стране и одного из крупнейших в человечестве. Научный материал должен быть увеличен в чрезвычайной степени — до небывалых нигде размеров, что вполне возможно в нашей стране, в наше время огромных государственных начинаний!»

Не правда ли, тут слышится могучий призыв площадного оратора революционной поры! Но тон сразу же стихает, следует почти интимное обращение к высокообразованной аудитории. «Мы не можем опираться на исторические прецеденты, а должны идти новым путем — их создавать... Переживаемое нами время совершенно исключительно по своему историческому значению. В науке мы переживаем эпоху взрыва. В нашей стране совершается — на фоне мировых движений народных масс забитых и униженных всего мира — социальное переустройство, связанное — достаточно вспомнить — не только с идейным, но и с государственным непризнанием частной собственности».

Примеры переезда академий известны, однако результат их бывал скорее печален. Взять из далекого прошлого, кочевая «судьба Александрийского музеума — величественного центра эллинской научной мысли... Его переход последовательно в ряд городов закончился за пределами тогдашнего христианского мира — в Персии, и закончился полным уничтожением многостолетней великой научно-философской организации... Трагедия этой медленной гибели связана с внутренним перерождением — с победой философских исканий над научными». Тут Александр Петрович опирается на, как он выражается, «примат точного знания», то есть если в научно-философских исканиях какой-либо цивилизации чисто философские проблемы довлеют над естественнонаучными и математическими, то такая цивилизация хиреет. Неудачно закончился и «переход в Лондон Королевского философского общества... То же самое чуть не случилось с Санкт-Петербургской Академией, она бы переехала в Москву, если бы не умер юноша император Петр II».

«Совсем иное — и небывалое — должно быть произведено сейчас».

Такими словами заканчивал Александр Петрович свои призывные речи — и они оказывали действие! «Академики должны проявить активность, а не узкую слепую исполнительность», — корит президент. И мы видим, как активность начинает возрастать, идея «овладевает массами», возникают споры, как все лучше сделать, что в первую очередь везти, что во вторую, а следом, словно весенние ласточки, первые приказы и распоряжения... 25 апреля 1934 года Совет Народных Комиссаров принял специальное постановление о переводе академии в Москву и организовал правительственную комиссию по реализации этого постановления.

Теперь обратного пути не было. Эмиссары катят в столицу подыскивать помещения — вначале для президиума академии. «Дворец в Нескучном саду, — докладывает собранию президент, — не только вполне удовлетворителен, но и обеспечит покойную работу». События развиваются — опять-таки стремительно выходя из рамок биографии одного лица, переходя в область истории — на этот раз даже не академии, а всей страны, потому что перевод академии в столицу стал событием общесоюзным. Чтобы остаться в рамках биографии, следует упомянуть только разработку плана технического перемещения отдельных звеньев — очень трудного для исполнения (тоже ведь беспримерного). Точка зрения президента такова:

«Переезд на ходу нежелателен. Надо иметь мужество приостановить работу на несколько месяцев.

В первую очередь должны переехать Президиум и Секретариат СОПС.

Далее в порядке очередности:

Институты, не связанные специфически с Ленинградом.

Оперативные исследовательские институты не музейского типа с устарелым оборудованием. Они переводятся сразу в лучшие здания, специально оборудованные, и одновременно реорганизуются.

В последнюю очередь крупные институты музейского типа — Зоологический институт, Геологический, Историко-антропологический и другие.

Наиболее ответственна и трудна переброска коллекций».

Уже из этого в высшей степени схематичного плана читатель может уловить, какая грандиозная операция развертывалась! Похоже, что президент и сам не подозревал, на что посягает и сколь трудная работа предстоит! Да откуда было знать? Но вот уж кое-где застучали молотки, во дворах появились ящики, в лабораториях сдвинуты столы, и на свет божий показались груды хлама, в котором, если покопаться, можно найти предметы двухсотлетней давности... Что же это творится! Вчера еще мнилось — не сбудется это, не доживет он до этого: академия,  е г о  академия уезжает из Питера! Сам спорил, доказывал, а в глубине души не верил. Но вот уж звонят из железнодорожного управления: первые вагоны поданы, грузите...

Президент бодр, справляется о всех деталях, объезжает на пролетке институты. Мало кто догадывается, как ему грустно. Из Москвы приезжает хозяйственный работник, возбужденно докладывает, какой превосходный особняк удалось подобрать для Александра Петровича и его семьи. Какие в нем залы, коридоры, окна...

— Да мне, батенька, все равно, какой особняк, — тихо прерывает президент. — Лишь бы с видом на Неву...

В Палеонтологическом музее хранилась богатейшая коллекция ископаемых рептилий, собранная на берегах Северной Двины (в науке она известна под названием «Северо-Двинской галереи»). Александр Петрович давно мечтал заняться по-настоящему ее изучением, частенько приходил полюбоваться редкостными экземплярами. Доходит и до них очередь, начинают упаковывать в ящики. Он приезжает вечерами после работы, сидит наедине с молчаливыми каменными чудовищами. Однажды у него вырывается признание: он боится, что больше не увидит галерею. Умрет раньше, чем ее распакуют в Москве.

Увы, так и случилось.

Между тем там, в столице, шла не менее напряженная работа. Надо было подыскать здания, выселить учреждения, освободить от жильцов, составить проекты перестройки и ремонта и приступить к перестройке и ремонту. Вскоре начали поступать контейнеры с надписью «Академия наук СССР»; во многих находились чувствительнейшие приборы, перевозить их на грузовиках приходилось с величайшей осторожностью. Президент звонил ежедневно: как дела? На Миуссах все готово к приему? (Там разместился Физический институт.) А у Калужской заставы? (Там Геологический.)

В том схематичном плане переезда, который он представил собранию, был еще один пункт: «Академические институты союзного значения могут создаваться не только в Москве и Ленинграде, но и в других крупных центрах. Металлургический институт, например, на Кузбассе. Институт вечной мерзлоты не ближе Иркутска и т.д.». Эта глубокая мысль опередила возможности своего времени; тогда она не могла быть полностью осуществлена. Окончательно распределилось так: в столицу перебрались институты Физический, Математический, Сейсмологический, Энергетический, Геологический, Петрографический, Микробиологический, Общей и неорганической химии, Генетики, Органической химии, Геохимии, Кристаллографии и минералогии, Почвоведения, Физиологии растений, а также Коллоидно-электрохимическая лаборатория. В Ленинграде остались учреждения Отделения общественных наук и институты: Ботанический, Зоологический, Физиологии и некоторые лаборатории. Вот такое разветвленное научное хозяйство являла ныне собой академия! Посмотрел бы Стеклов!..

Когда подсчитали, то оказалось, что понадобится 250 железнодорожных вагонов для перевозки одного только оборудования. Для сотрудников же был приготовлен особый состав.

 

Глава 19

Прощание с Петербургом

Но прежде чем сесть в него, Александру Петровичу необходимо было «привести себя в порядок» — под этим подразумевалась не более и не менее, как многократно откладываемая глазная операция. Зрение в последние годы стало никудышное. Правый глаз он испортил микроскопом — так, во всяком случае, считалось. Впервые он заглянул в тубус микроскопа ровнехонько 68 лет назад — и он вообще первый в России применил микроскопические исследования в петрографии, а теперь без микроскопа ни один петрографический анализ не обходится. И с тех пор, почитай, каждый день (очень немного дней из шестидесяти восьми лет придется вычесть!) он разглядывает под микроскопом шлифы. Что ж, правый глаз честно потрудился. А на левом развилась катаракта. Конечно, можно было бы полечить их в Москве... да кто знает, какие там специалисты? Уж тут, в Питере, известно, кому довериться. Профессору Протопопову. Блестящий окулист.

И в один прекрасный день профессор Протопопов приехал к Александру Петровичу на квартиру и произвел операцию, о чем сочла даже нужным сообщить пресса («Вчера такому-то и такому-то произведена операция глаза. Она прошла успешно»). Пресса не обманула, действительно все прошло как нельзя лучше; назначено было лежать, а дочери Александре Александровне, взявшей на себя роль сиделки, наказано внимательно следить, чтобы не сорвал повязку.

Прошло еще несколько времени, и повязка была снята, Александр Петрович признан совершенно здоровым, он выглянул в окно — и вдруг увидел свой город освеженным взглядом... так оно и есть после болезни и темноты. И мы, наверное, не ошибемся, если предположим, что он позвонил в академию и попросил прислать пролетку; а когда она приехала, он сел в нее, велел поднять верх и сказал своему татарину:

— Покатай меня, милый, по Питеру...

И они поехали, вначале, конечно, по Васильевскому — непременно к Горному... вот он... эту воронихинскую колоннаду — неподражаемую — он впервые увидел семьдесят девять лет назад... он помнит, как по этим ступеням взбегал Александр Второй, приезжавший навестить кадетов... о, как все это живо помнится!.. И сфинксы — и тоже живое воспоминание: никак он не мог поверить, что они оттуда, из  т о г о  Египта, из древних Фив... «И сфинкса с выщербленным ликом над исполинскою Невой...» — как о них сказал современный поэт? А вот уж показался купол Исаакия.

Глядел я, стоя над Невой, Как Исаака великана Во мгле морозного тумана Светился купол золотой.

А это уж старый поэт сказал... Боже мой, сколько поэзии, сколько музыки и сколько воспоминаний! А теперь, прошу тебя, милый, сверни на мост, дай только обернуться разок на Биржу. Да стегни пегую, она задремала. Так! И помчимся мимо славного Адмиралтейства... а по какой хочешь: по Невскому, по Гороховой, по Вознесенской! Ага, хорошо!

Прочь, прочь, сантименты!.. Надо исполнить долг. И вот в положенный час к перрону Московского вокзала подается подготовленный заранее состав из одних спальных вагонов, и металлический голос из репродуктора объявляет: «Начинается посадка на дополнительный вне расписания поезд Ленинград — Москва!.. Граждане пассажиры, просим вас...»

Паровоз загудел и дернул... И тотчас из купе в купе и из вагона в вагон началось хождение друг к другу в гости. Еще бы, здесь все были друг с другом знакомы, дружны семьями не один десяток лет. Никогда еще, пожалуй, железная дорога не перевозила разом такое количество великих людей науки. Тут ехали Владимир Иванович Вернадский, Сергей Иванович Вавилов, Алексей Алексеевич Борисяк, Владимир Афанасьевич Обручев, Александр Евгеньевич Ферсман...

А всего ехало триста сотрудников академии. Так что за ночь едва успели обменяться визитами и переговорить о самых насущных вещах. Но к утру, как вспоминают участники этого единственного в своем роде рейса, никто не выглядел утомленным. Москва встречала туманом. На площади у Ленинградского вокзала ждала кавалькада легковых машин. Впереди сиял роскошный «линкольн». «Это для президента, это для президента!..» — пронеслось по рядам встречающих и отдалось в толпе пассажиров.

И Александра Петровича почтительно под руки провели к машине.

Следом за ним юркнули в нее его дочери, внучки и внуки.

Как потом выяснилось, таких «линкольнов» было всего шесть на Москву, и то, что один из них отдан в распоряжение президента, составило предмет гордости внуков и внучек.

— Как вас зовут, дорогой? — спросил Александр Петрович шофера.

— Эдуард Мартынович Лабренц, — представился тот.

— Как мы поедем?

— Через Сретенку, по Тверской...

Поскольку это был не экипаж, а всего-навсего автомобиль и рядом сидел не кучер, который на поворотах мог придержать его за кушак или загородить рукой, то Александр Петрович очень внятно попросил:

— Эдуард Мартынович, я вас умоляю везти как можно медленнее... как можно.

— Нет, быстрее, быстрее! — закричали внуки и внучки.

Но Эдуард Мартынович улыбнулся и пообещал покатать их как-нибудь без взрослых и на полной скорости.

На Красную площадь въехали в молчании, и А.В.Балтаева вспоминает, что тут поразил всех какой-то странный стук. Площадь была пустынна в этот ранний час, только у кремлевской стены что-то делала группа людей.

— Реставрация? — спросил Александр Петрович.

— Нет, — помедлив, отозвался шофер. — Кирпич вынимают. Лунку делают. Урну поставят.

Оказалось, кто-то из старых революционеров скончался, готовят место для захоронения урны с прахом в кремлевской стене.

Александр Петрович помрачнел, ушел в себя.

О, он не был суеверен, но в эту минуту напоминание о смерти было неприятно ему. В Ленинграде он почти поборол мрачные предчувствия. У него много дел! Надо готовить том сочинений, посвященных геологии восточного склона Урала. Есть договоренность с издательством. Написать несколько палеонтологических заметок. Немало хлопот будет, пока на новом месте наладится работа академического хозяйства.

И все же...

Близится тысяча девятьсот тридцать шестой год.

А в жизни у него так получалось, что все важнейшие события выпадали на годы с шестеркою на конце.

Родился он в сорок  ш е с т о м.

Институт окончил в шестьдесят  ш е с т о м.

Академиком стал в восемьдесят  ш е с т о м.

Президентом в  ш е с т н а д ц а т о м.

Что-то ему готовит тридцать  ш е с т о й?

— Дедуля, неужели это наш? Весь наш? — закричали внуки, внучки и дочери. — Такой большой? Только мы? Больше никто?

Машина стояла у крыльца двухэтажного дома.

Она вмиг опустела, зато из окон, из коридоров и уголков, отсюда невидимых, понеслись восклицания, ахи и восторги.

— Саша, взгляни, какой плафон!.. Боже мой, камин!.. Нет, здесь будет приемная, а Таня с детьми там...

Дедуля вылез из машины и вошел в дом.

Дом действительно был великолепен. В вестибюле расписной плафон: сквозь букеты роз уходящее вдаль небо; поблескивал из черного мрамора камин с зеркалом и канделябрами; широкая лестница вела на второй этаж. Он поднялся по ней. Прихожая, длинный коридор.

— Дедуля, а твой кабинет уже обставлен! Иди сюда!

Он вошел в кабинет. Дубовые стеллажи, еще голые, кожаные кресла. Массивного вида приемник неведомой иностранной марки... В Ленинграде у него был детекторный, собранный и подаренный радиолюбителями — сотрудниками академии...

Он повернул ручку, и комната наполнилась музыкой.

— Дедуля, нет, посмотри, подоконники-то мраморные!

Он погладил мрамор.

— Похоже, ладожский...

Выглянул в окно.

Деревья уже облетели.

Вон клен, ясень, серебристый тополь...

— И гостиная уже обставлена! И малая гостиная! Рояль, дедуля! Евгения, ты все знаешь, это в стиле какого Людовика? И бронзовый столик под телефоном?

Приехали...

 

Глава 20

1936. Последнее письмо

Академия разрослась сказочно, необыкновенно! Если предположить, что Александр Петрович хотел основать в Москве новую академию на базе старой, используя ее как фундамент, то это вполне удалось; протянув чуточку еще наше предположение, мы можем считать его основателем новой, советской Академии наук. Но уж такое, верно, никак не могло прийти ему в голову! Не потому только, что он был скромен и даже в глубине души своей далек от честолюбивых претензий, но и потому еще, что теперь более чем когда-либо прежде он мог чувствовать себя простым исполнителем, винтиком в гигантской машине, которая была запущена и крутилась, не подчиняясь чьей-то одной воле.

Но академия действительно и очень быстро превратилась  в  м и р о в о й  ц е н т р  н а у ч н о й  м ы с л и  — его мечта сбылась, он мог гордиться! Этому центру еще предстояло найти новые формы своего существования; переезд в Москву ознаменовался целым рядом реформ и принятием нового устава. Небольшие научные подразделения объединялись в крупные (например, Минералогический и Геохимический институты слились и образовали Ломоносовский институт минералогии, геохимии и кристаллографии). Были созданы комиссии — по изучению атомного ядра, по метеоритам, по комплексному изучению Каспийского моря, по ирригации и другие.

Институтов в составе академии было теперь столько, что стало целесообразным объединить их в группы и ассоциации. Так, группа и ассоциация химии включала в свой состав Институт платины, Институт физико-химического анализа, Лабораторию общей химии, Лабораторию органического синтеза и еще четыре лаборатории. Группа и ассоциация геологии состояла из Петрографического, Геоморфологического, Сапропелевого, Геологического, Почвенного институтов, Ломоносовского института, Хибинской горной станции. И так далее. Не станем утомлять читателя подробным описанием организационной структуры, она слишком громоздка.

Но этот могучий центр научной мысли, эта новая академия — она была так непохожа на старую! В ней исчез дух патриархальности. Прежде все академики знали друга друга, друг друга знали и их жены и дети, семьи обменивались визитами — причем независимо от специальностей палеонтолог дружил с филологом, математик с историком. На общие собрания сходились как на семейные торжества, и он, президент, чувствовал себя главою академического клана, патриархом; не случайно же он любил устраивать заседания у себя дома, за чашкой чаю.

Теперь это было бы невозможно! Даже обширный особняк его не вместил бы всех действительных членов, к тому же большинство их были знакомы друг с другом шапочно. Науки так отделились одна от другой и такие между ними возникли перегородки, что ученые, как они сами говорили, «специализировались». На собраниях в группах и ассоциациях разговор еще мог быть оживленным, а на общих собраниях становится официальным... Наверное, этой незнакомой академии нужен был и другой президент. Наверное. С другими какими-то качествами. И руководить ею по-другому. Кто знает... Прошли времена, когда он, Карпинский, олицетворял собою мудрость академии, ее старость, ее русскую душу, ее седины. Теперь он не олицетворяет старость, он просто стар. Он не олицетворяет историю, он сам ходячая история...

Что же ему остается — сидеть на лавочке в саду? Между прочим, есть свидетельства, что ему полюбилось это занятие, и вечерами ему выносили в сад кресло; неподвижно сидя в нем, он смотрел на закат, догорающий за куполом церкви Параскевы Пятницы... Его особняк чуть наискосок против церкви, по имени которой названа и улица — Пятницкая. Сквозь решетку сада он был виден прохожим: в черной профессорской шапочке, с пледом, брошенным на колени... В таком положении его часто заставал живший на этой же улице будущий искусствовед и журналист В.Б.Иллеш, тогда еще школьник, и, надо отметить, весьма благовоспитанный, потому что никак не решался нарушить покой человека, чрезвычайно его интересовавшего. Наконец не выдержал, в один прекрасный день остановился, откашлялся и, извинившись, спросил:

— Вы служитель культа?

Не без торжественности ответил ему встрепенувшийся старец:

— Да, юный друг мой, культа науки...

Из распахнутого окна в особняке доносилась музыка, слышался смех. На дворе весна тридцать шестого года...

В особняке вообще часто веселились, бывали гости, но веселье было какое-то торопливое и немножко показное. В сущности, к дому не могли привыкнуть, он был слишком просторен, не могли привыкнуть к тому, что в нем живет еще и комендант здания товарищ Зубов (у него была такая должность: он целыми днями сидел в прихожей на втором этаже за столиком), живет кухарка Васена с мужем, но сама готовит редко, а ездит на «линкольне» и откуда-то привозит очень вкусные и обильные, но все-таки не домашние обеды; живет и шофер с семьей: того уже сам Александр Петрович попросил переселиться и выделил на первом этаже комнату. Вот и выходило, что в особняке не одни Карпинские живут, а еще и чужие люди — и к этому не могли привыкнуть.

И потому, когда все кончилось... никак не выговаривается: когда умер Александр Петрович, хоть и осталось до этого события всего пустяк времени, два месяца... семья Карпинских не захотела остаться на Пятницкой, покинула роскошный особняк и переселилась опять в Ленинград в старую квартиру на бывшей Николаевской набережной, дом 2.

«Дедуля» не изменял своему распорядку: вставал в пять, садился за письменный стол, придвигал к себе кипу книг и бумаг... но читалось и писалось с большим трудом, глаза видели мутно, операция принесла лишь временное облегчение. Что-то неладное творилось с кишечником. Профессор Лурье и его ассистент доктор Дмитриев — оба они пользовали Александра Петровича в Москве — прописали кучу лекарств и посадили на диету.

Теперь, когда мы обратимся к архиву канцелярии Академии наук и попробуем составить список дел, которыми занимался Александр Петрович в последние полтора года после переезда в Москву, нас поразит не столько их разнообразие и обилие, что вполне понятно в положении президента, сколько то, что они выполнялись почти девяностолетним стариком с сильно пошатнувшимся здоровьем. Стоит привести главнейшие из этого списка.

1935. Начало февраля. В Москве проходит VIII Всесоюзный съезд Советов. Карпинский делегат его, 6 февраля его выбирают членом Центрального Исполнительного Комитета СССР. На следующий день в академии важное совещание, посвященное проблемам развития народного хозяйства Ухта-Печорского края, Югорского Шара и приполярного Урала. Совещание затянулось, окончание его перенесли на следующий день; оба дня Карпинский участвует в нем. На следующий день в академии же открывается конференция по освоению природных богатств Киргизии (а через пять дней, когда закончится эта конференция, откроется аналогичная, но посвященная богатствам Печорского края). Карпинский участник обеих конференций, избирается в президиумы, выступает с речами.

26 марта Геологическая ассоциация академии обсуждает работы Таджикско-Памирской экспедиции; Карпинский произносит вступительное слово на открытии. 9 апреля он едет в Саратов в составе делегации академиков для участия в праздновании 25-летия Саратовского университета имени Чернышевского. Обсуждение проблем, связанных с освоением Севера, в академии продолжается. Решено образовать комплексную Северо-Двинско-Печорскую экспедицию, включив в состав ее геологов, ботаников, зоологов, экономистов. Руководителем экспедиции назначается Карпинский. Между тем уже несколько месяцев лежит в президиуме академии приглашение из Лондона приехать на празднование 100-летия Геологического общества Великобритании, почетным членом которого Александр Петрович состоит уже несколько десятков лет. Врачи ехать не советуют, но он решается и отвечает согласием. 25 июня вместе с дочерью Евгенией Александровной отбывает в Лондон.

10 июля сэр Роберт Хадфильд, известный металлург и один из руководителей общества, дает завтрак в честь Александра Петровича. На завтраке Карпинский выступает с речью, напоминает о плодотворности научных контактов между русскими и английскими учеными в прошлом, ратует за улучшение англо-советских отношений. Возвратившись в Москву, узнает, что готовится чествование (год выдался богатый на празднования и чествования) Н.С.Курнакова. Бывшему ученику исполнилось 75 лет. Карпинский охотно входит в оргкомитет по проведению юбилея.

В начале сентября в академии проводится международная топологическая конференция. В ней в числе прочих принимает участие польская делегация, возглавляемая президентом Польской академии наук. 12 сентября Карпинский устраивает прием в честь этой делегации. 23 ноября в Совнаркоме заседание по поводу нового устава. С речью выступает Председатель Совета Народных Комиссаров; Александр Петрович держит ответное слово.

На этом заканчивается список наиболее важных  о ф и ц и а л ь н ы х  дел, зафиксированных канцелярией президиума. Насыщенный год? Обычный для президента.

1936. Начинается встречей со школьниками, отличниками учебы; их пригласили в академию. Александр Петрович обратился к ним с приветствием. 6 марта открывается совещание руководителей филиалов и баз академии. Создание в стране сети академических центров — давняя и излюбленная мысль Александра Петровича, и он не может не принять самого деятельного участия в совещании. Теперь у академии есть несколько филиалов: Закавказский, Казахстанский, Дальневосточная база, Уральская — они были созданы в 1932 году, а за три года успели окрепнуть, создать внутри себя институты. Но неполадок, неувязок много; руководители и приехали в Москву, чтобы разрешить их. (Пройдет несколько лет, и из филиалов и баз возникнут самостоятельные республиканские академии наук.)

Не успевает закончиться это совещание, открывается сессия академии. Повестка дня серьезнейшая: отчет за проделанную в прошлом году работу, участие в выполнении пятилетнего плана страны. Карпинский выступает в последний день при закрытии сессии, подводит итоги. 21 — 23 марта участвует в расширенном совещании Геологической группы Академии наук: разбирается вопрос геологической изученности СССР и картирования территории. Этому он отдал много труда в бытность директором Геолкома; без его уникального опыта как в таком деле обойтись? Он выступает с речью.

22 апреля принимает в академии министра иностранных дел Норвегии, 23-го едет на совещание в Ломоносовский институт, через несколько дней в академии открывается II конференция по экспериментальной минералогии и петрографии — едет туда. Несколькими днями раньше заседает в первый раз Всесоюзный пушкинский комитет — в разгаре подготовка к столетию гибели поэта. Александр Петрович с прошлого года член Редакционного совета академического издания сочинений А.С.Пушкина. Теперь едет на заседание комитета. Май 1936-го. Сессия Биологической группы академии. Участвует в ней.

Остановимся на этом. Вполне достаточно, чтобы почувствовать ритм жизни старого президента. Вернемся чуточку назад. 28 февраля «Известия» опубликовали его статью, посвященную памяти скончавшегося академика Павлова. Это последний некролог, написанный Карпинским. По воспоминаниям домашних, смерть Павлова сильно подействовала на Александра Петровича. Иван Петрович остался в Ленинграде; прощались тепло, но спокойно. «До встречи!» И вдруг эта неожиданная смерть. Она страшно ударила по сердцу... Ушел последний ровесник. Иван Петрович был всего на три года моложе. Некому нынче сказать: «А помните, какая вьюга была в шестьдесят девятом году!..»

«На роковой стою очереди...»

«И эта беда постигла нас и весь ученый мир, когда мы подходили почти вплотную к важнейшим вопросам, в разрешении которых участие покойного было бы особенно важно». Сохранилось несколько черновых набросков некролога, написанных крайне неразборчиво. «Ожиданиям Академии не суждено было сбыться... На пути... стала его собственная смерть, тяжело переживаемая Академией и всем ученым миром». Он все время пишет о беде, о несбывшихся ожиданиях: какими тайными замыслами или надеждами поделился с ним Павлов? Этого уже никогда не узнаешь... В опубликованном тексте приведенных слов нет, и тон суше, лаконичнее.

В начале лета выехали на дачу.

Дача в Удельном была всем хороша: и просторна, и великолепно обставлена, и сад при ней огромный, но привыкнуть к ней, как и к городскому особняку, как-то не могли. На Сиверской — ведь какая была дача!..

Александра Васильевна Балтаева вспоминает, как однажды Стеклову по срочному делу понадобилось навестить Карпинского. Он доехал по железной дороге до станции, а там нанял кучера «не из нашей деревни».

— Доставь-ка меня, братец, к президенту... Где-то тут живет... Тебе лучше знать, чем мне.

«Тот и подкатил к самому красивому, богатому дому под железной крышей. Оба решили, что только в таком доме и может жить Александр Петрович. Там уж им объяснили, как добраться до нашей простенькой хаты».

Простенькая была хата — и угощение простенькое.

«Были грибы и картошка. Владимир Андреевич проголодался и, забывшись, стал есть салат из общей миски. Я фыркнула, а мама рассердилась глазами. Но все сошло гладко. Взрослые часто обрывали меня, чтобы не лезла с детскими своими разговорами, но Владимир Андреевич их останавливал, говорил, что лучшего отдыха, чем разговор с ребенком, трудно представить.

Его сестра Зинаида Андреевна звала его Вовочкой, а я — Стекловочкой...»

О, как давно это было, как давно нет «Стекловочки», и все невозвратно изменилось!..

Он часто вспоминал Сиверскую, и как-то вырвалось у него:

— Я хотел бы, чтобы меня похоронили там, рядом с Александрой Павловной.

Но тут же одернул себя:

— Нет... нельзя!

Он и на это желание не считал себя вправе посягать: и после смерти им должна располагать академия — и уж как она сочтет к вящей своей славе...

...Его похоронят в кремлевской стене, и носилки, на которых будет стоять урна с его прахом, понесут вместе с учеными Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) и Председатель Совета Народных Комиссаров...

Первого июня он берется в последний раз за перо. Надо написать Вернадскому.

Это письмо лучше всего было бы воспроизвести факсимильным способом. Строчки смяты, горбыли слов выведены печатными буквами... не буквами, каракулями... следы отчаянной борьбы со слепотой...

«Вы знаете, с каким интересом и вниманием я всегда относился к Вашим научным работам. До меня дошли слухи, что скоро состоится Ваш научный 50-летний юбилей, и я хотел бы принять личное участие во всех проявлениях общественного внимания к Вашим научным заслугам и лично поздравить Вас и выразить Вам от всей глубины сердца Вам и всем Вашим (находящимся в Москве и вне ее) горячие задушевные пожелания всего лучшего.

Но  я  с ч и т а ю с ь  больным (подчеркнуто везде им. — Я.К.). Меня заставляют много лежать и удерживают от занятий. Тем не менее я занят почти без отдыха и мысленно и по бессонным ночам. Сильное падение памяти и зрения, бывшими очень острыми, отравляют самое существование... Я хотел бы написать некоторые соображения о возникновении жизни на Земле. Относительно истории нашей Солнечной системы  я  п о к а  разделяю так называемые классические представления Лапласа и Канта, но со многими дополнениями и изменениями, к которым положительная наука нас неизбежно приводит.

Но об этом после, при свидании.

Писать мне трудно: вижу строчки, но не буквы. Это письмо писал с перерывами 3 дня».

Но не все еще сказано, и на четвертый день он снова берется за перо.

«Продолжение письма.

Я слышал, что состоялось заседание Менделеевской комиссии. Я непременно хотел в ней участвовать. Доктор не позволил мне выходить из дома, а мои родные не сообщили о заседании, которое я попросил бы устроить у меня на дому. Мне очень хотелось узнать о представленных на соискание премии работах, касающихся платины (геохимия платины).

Относительно происхождения месторождений платины уральского типа я расхожусь с большинством исследователей, но до сих пор тщетно ищу возражений, черпая иногда из критики только новые доказательства для своих соображений.

Я буду глубоко благодарен Вам, если Вы сможете сообщить мне о результате совещания».

Тут Александру Петровичу приходит в голову, что каракули его совсем стали неразборчивы, и Владимир Иванович затратит слишком много времени, расшифровывая их, и он выводит наискосок через всю страницу печатными буквами:

«Если трудно читать — не читайте, переговорим при свидании».

И все-таки еще не все сказано, и он снова разворачивает сложенный лист и макает перо в чернильницу.

«В новой работе Бетехтина... говорится, что ему посчастливилось изучить глобулярный хромит, тщательно сопровождая свои выводы рисунками. Они, однако, показывают несоответствие его соображениям. Ему неизвестна заграничная литература. И даже исследования Игнатьева...»

Все. Самое насущное сказано.

«Остальное при свидании».

Как-то, когда родные особенно напирали на него, требуя поменьше работать и поберечь себя, он сильно рассердился и закричал, срываясь на фальцет:

— Только в могиле ученый перестает работать!

Сад, в котором были и лужайки, и непроходимые заросли, и аллеи, и клумбы, ниспадал к речке Протоке, и, когда хватало сил, он шел до берега, находил пенечек, садился. Лето выдалось на редкость душное, часто полыхали грозы. Развелось много комаров, и окна на даче занавесили марлей. Лурье и Дмитриев ужесточили диету и прописали еще с десяток препаратов, одни из которых он принимал с минеральной водой, другие с компотом после обеда, а третьи ему вводили иглой, для чего на даче постоянно дежурила команда медсестер. А он просил одного лекарства:

— Касторочки бы... Больше ничего.

Но профессор считал, что этого-то как раз нельзя, ибо повредит сердцу, а оно и без того слабое.

Александра Александровна рискнула, улучила момент, когда медсестры его покинули, налила касторки. И впрямь полегчало! Он повеселел, гулял, ел с аппетитом.

Но слабость не проходила.

Его снова уложили в постель.

Его удручало, что около него дежурят, жаловался на медсестер.

— Что я у них один, что ли?

Ночь на пятнадцатое июня выдалась особенно душной. Занимались и гасли зарницы, все собиралась, собиралась и никак не могла разразиться гроза. Александр Петрович метался в постели:

— Сорвите окаянную марлю, задыхаюсь!..

Погасло электричество.

— Немедленно звонить на станцию!.. — забеспокоились родные и медсестры. — Через полчаса делать укол!.. Раздобудьте хотя бы свечку!..

Вдруг он отослал всех, тихо и внятно, как умел:

— Пусть все выйдут и оставят меня одного.

И его послушались, непонятно почему, и вышли. Когда они вернутся, то найдут его мертвым, и все останутся с неразгаданной тайной его последней воли.

Он был скрытный человек и никого не подпускал к интимным уголкам своей души... а что у человека интимней его прощальной минуты с миром?

Выйдем и мы с ними, не зная еще, каким застанем его, вернувшись в комнату.

Поток писем хлынул в особняк после опубликования в газетах правительственного сообщения о его смерти. Спешили выразить соболезнование артисты, пионеры, руководители государства, ученые, горняки, незнакомые люди.

М е л ь н и к о в  П.П., командир Н-ской части, пос. Стрельно, 2-й танковый полк: «Вечером 15. VII в частях нашего гарнизона был проведен траурный митинг... Каждый командир, каждый боец следил за состоянием здоровья Александра Петровича. Для нас, людей рабочего класса, тяжела потеря Александра Петровича».

С удивительной точностью охарактеризовали общественное значение для России деятельности Александра Петровича и его вклад в дело революции известный физик, академик Д.С.Рождественский и его жена, профессор О.А.Добиаш-Рожденственская.

Д.С. и О.А. Р о ж д е с т в е н с к и е: «Вспоминается, как восемь лет назад на юбилее Н.Н.Кареева кто-то цитировал ответ на вопрос о его годах одного 73-летнего ученого: ...мне 37 лет. Мгновенно уловив соль ответа, А.П. сказал с лукаво-прелестной улыбкой: «А мне — 18». Ему было тогда 81.

В этом было для нас что-то вроде откровения: да, действительно, ему было тогда и осталось до конца жизни 18 лет, ему, всероссийскому старосте науки, жизнерадостному и полному веры в жизнь, с его милым лицом и серебряной головой.

Ему дано было — в преклонные годы застигнутому творческой бурей — не надломиться ее ураганом, понять ее великое значение,  п р и н я т ь  ее не извне, но изнутри, встретить ее не с опущенной, но с поднятой головой и с улыбкой привета вместе с дорогим таким же, как он, молодым Сергеем Федоровичем.

И в том,  к а к  он сумел принять, был великий шанс для нашей академии и был шанс для самой революции. И  д л я  н е е  небезразлично было, что в его лице и на его примере она смогла уже в первые дни своего бурного расцвета принять старость и старческую мудрость. И следы этого счастливого сочетания, этой счастливой «встречи», несомненно, чувствуются во многих областях нашей жизни. Потому что и буре нужна тишина, и молодости нужна старость. Но в часы великой спешки нужна «счастливая встреча», чтобы это признать. Судьба, природа и история, а также его собственная мудрость и забота близких дали А.П. жизнь долгую, как бы для того, чтобы выполнить свою прекрасную задачу до конца».

Это изумительное письмо, содержащее выразительную оценку «встречи» мудрого президента с неистовой силой «творческой бури», показывает, что значение Карпинского в истории России и русской революции было понято современниками. Подчеркивание того,  к а к  о н  принял революцию, полно глубокого смысла. Прими он ее не  т а к,  судьба академии могла бы сложиться по-иному, что, в свою очередь, не могло бы не отразиться на судьбе страны.

В.И. В е р н а д с к и й: «Люди нашего возраста переживают этот уход иначе, чем молодое поколение. Мне хотелось бы, чтобы Вы возможно скоро дали нашей стране «Жизнь и переписку А.П.Карпинского», Вашего отца, к которому Вы стояли так близко всю его жизнь... и этим путем сохранить драгоценный материал для истории русской культуры, в которой А.П. играл такую большую роль... Мы надеемся, этого может ждать наш народ от семьи Карпинских».

К сожалению, завет великого друга Александра Петровича не был исполнен. Переписка не была собрана, многое безвозвратно погибло. Но немало писем сохранилось, они разбросаны по архивам. Их предстоит отыскать и подготовить к печати.

...Как странно и по-своему знаменательно, что последнюю статью Карпинский написал для детей и она вышла в «Юном натуралисте» спустя два месяца после его смерти. Он вспоминал себя ребенком, как, сидя на берегу пруда, слушал бульканье пузырьков газа, вырывавшихся из тины.

А 75 лет спустя — у него ведь какие временные расстояния! — принесли ему однажды кусочек породы, отбитый на Южном берегу Крыма. Весь он был покрыт выпуклыми шестиугольными ячейками. Пчелиные соты? Больно велики ячейки. Отпечатки кораллов? Водорослей? Губок? Один из сотрудников утверждал, что это следы древнего дождя.

«А не болотный ли газ, выделение которого я наблюдал в Екатеринбурге?»

Догадка Карпинского оказалась верной.

«Не упускайте же случая наблюдать природу».

«Братство — истинная потребность каждого ученого, — записал однажды в блокноте Карпинский. — Борьба за существование среди людей должна смениться умственным соревнованием».

Войдем же в комнату, чтобы в последний раз взглянуть на его лицо. Оно светло и как будто продолжает источать духовное сияние. О чем думал он в одиночестве?.. Существует поверье, что в предсмертное мгновение проносится пред мысленным взором вся жизнь. Она была у него такая долгая...

И может быть — почему не допустить и такое, — ему вспомнились слова его старого друга Сергея Федоровича Ольденбурга. Тот изучал историю и культуру буддизма и сам немножко проникся духом буддизма и однажды написал:

«М ы,  л ю д и,  н е  у м и р а е м,  а  т о л ь к о  з а с ы п а е м  н а  д о л г и й  с р о к  —о т д ы х а е м  о т  т р у д а  э т о й  ж и з н и;  к о г д а-н и б у д ь,  к о г д а  м и р  п о з н а е т  с е б я,  п р о с н е м с я  и  м ы  и  в о с к р е с н е м в  э т о м  м и р о в о м  с о з н а н и и.  И м е н н о  м ы,  н а ш и  «я»,  и  п р и о б щ и м с я  в п о л н е  к  ж и з н и  м и р о в о й,  н е  т е р я я  с в о ю  л и ч н у ю...»

Москва — Софрино, 1975 — 1977.