Из жизни людей и лягушек
...а однажды - лето уже назаривало свою чернику да малину - примерно с четверть века назад мы возвращались из ночного похода. Шли вдвоем, на рассвете. Устроились на берегу озера Дайлиде в орешнике, в высокой траве, и прикорнули - ты, притулившись к смолистому еловому стволу, я навзничь на колкой осоке. Так нас и застигло утро: свет, птичий гомон, болтовня снарядившихся по ягоды женщин, мальчишки в поисках луков и удилищ.
Мы спали после долгой ночи нашего похода, голоса доносились как бы из потустороннего мира, из-за невидимой преграды. Они ничуть не мешали нам, скорее умиротворяли: мол, все путем, вы здесь не одни, не бойтесь. Действительно, бояться было нечего, но стоило солнцу слегка согреть наш берег и мелководье, как начался концерт. Ты приоткрыла свой голубой, как блеклая фиалка, глаз, бросила на меня сонный взор и спросила: уже идем? Нет, покачал я головой, куда? Концерт еще только начинается, а мы заняли самые лучшие места, лежи. Но ведь он будет тянуться до вечера, - раздраженно бросила ты, - а темнеет сам знаешь когда. Чуть не в полночь! И то не как следует. Все ты знала, хитрая была уже тогда, истинное дитя природы в тренировочных брюках и желтом свитере.
Правда — самые короткие ночи. Ну что — пойдем или...? Ты придвинулась ближе, легла рядом и закинула руки за голову - видела такое в кино, да и удобно. Я, конечно, захотел сунуть руку к тебе за пазуху, но не стал — сквозь листья лещины на нас смотрел мальчик. А музыканты, нимало не стесняясь, настраивали свои голоса да инструменты, уже с полчаса как. Ты устремила на меня лазоревый взгляд и словно молила: пойдем да пойдем. Дома никого, пойдем. Не пойдешь? Что ж, значит, не идешь!
Тем временем грянула увертюра — начался настоящий концерт. Надо было хорошенько напрячь слух, чтобы уловить все нюансы застенчиво-протяжного курканья лягушек. В лесном озерце их обитало около полумиллиона, они турчали, сменяя друг дружку, берегли голос и артикуляционный аппарат. Можно было не сомневаться, что концерт продлится допоздна. Можешь идти, - сказал я, - никто не держит. И дверью хлопать не надо - топ-топ по дорожке, и все. Ступай, ступай, а я лично останусь послушать концерт. На целый день? - ты подпрыгнула от возмущения. — До самого вечера? Так и проваляешься здесь? И есть не пойдешь? Там видно будет, - ответил я. - Насчет еды не беспокойся. Проголодалась? Давай наберу тебе черники. Или малины, хочешь? Можно нарвать молодой заячьей капусты? Или молоденьких сосновых побегов - мягкие они, нежные. Похожи на цукаты или как там еще. Не уходила бы, а?
Ты погрозила липким от смолы пальчиком, чмокнула меня в щеку и уснула. По-моему, я любил тебя, во всяком случае хотел любить. Лягушки распелись громче, смелее, но все-таки монотонно, такое кого хочешь усыпит. Я знал - fortissimo они достигнут после полудня, тогда хор будет греметь на целую версту окрест. Далекий монотонный гул - настырный, почти однородный, меланхоличный. Но, пока отдыхаешь после ночного перехода на берегу озера Дайлиде, отгоняешь мошкару от твоего лица, собираешь мурашей с твоих голых икр, у тебя бездна времени, и можешь различать даже тонкости, оттенки жалобы лягушачьего племени на несовершенство мира сего, предчувствие печального конца. Это был один из последних концертов того лета. Еще не самый последний, но гастроли уже шли к концу. Лягушки квакали по велению природы, а жаловались, что ни говори, на неправедное устройство мира. Ты спала. Видимо, сладким, крепким сном. Не шутки - целую ночь на ногах. Я-то слегка вздремнул в засаде - мы ходили к поилкам поглазеть на кабанят нынешнего помета и чуть было не прозевали их. И теперь ты спала под мечтательное курканье лягушек, под пыхтение лесопильного грейдера за озером Дайлиде - тоже монотонное, под заливистую песенку дрозда и звонкое пение юной Мирей Матье в транзисторе на ближней тропе. Она уже научилась петь по-немецки: Ganz Paris ist ein Theater. Und dort spielt ein c'est la vie! Лягушки ее заглушали. Они забивали и гатер, и дроздов, и детский гомон в орешнике. Я спустился к воде - она была бурая, теплая и неглубокая. Топнул ногой - несколько оркестрантов, вытянув ножки, скакнули в глубину и глядели на меня, выставив над поверхностью широкие лягушиные рты, продолжая музицировать. И как только не надоест, подумал я. Как не надоест квакать, куркать, стонать, жаловаться, мокнуть в этой мутной луже и пускать пузыри? И знают ведь - концерт неизбежно закончится. Возможно, оттого и наяривают от рассвета до полуночи? Мне показалось, что именно у нашего берега, под нашей елью, оркестр сосредоточил свой цвет, виртуозов, — временами я различал самый настоящий стон, просьбу выслушать и даже затаенное рыдание.
Ты спала. После такого захватывающего зрелища, как малыши-кабанчики на водопое, можно и отдохнуть. Сизоворонка устроилась на кряжистом суку старого дуба и долго глядела на тебя, потом резко тряхнула своим великолепным хвостом и улетела. Никто не обращал внимания на лягушачий концерт - ни занятые сбором ягод девушки, ни стайка детсадовцев, просеменивших мимо под водительством тоненькой, как былинка, воспитательницы Маргариты, чьим косам и осиной талии завидовало все женское население городка.
Детишек гораздо больше удивляло спящее под елкой существо — то есть ты. Занимали твоя зеленая брезентовая куртка, брюки с карманами ниже колен, откинутая вбок рука с бесшумно идущими часами. Даже Маргарита замедлила шаг, вгляделась и, откинув за спину тяжелую золотистую косу, поспешила догнать стайку малышей. Лягушки никого не интересовали. Гатер ненадолго умолк. Затем загремел с такой яростью, что забил и лягушек, и грохотавший по улице Антанаса Баранаускаса тягач - на платформе чернел бронетранспортер.
Я набрал малины, черники, нащипал кислицы, отломил несколько сосновых побегов. Нам не грозили ни цинга, ни авитаминоз. Идущий мимо Бернардас Рагялис угостил меня сигареткой - я взял две, он не рассердился. Жизнь казалась прекрасной, солнечной, сытой и даже великолепной. Голубая струйка сигаретного дымка медленно всплыла над кустом лещины, под ним лежала ты. Уже не спала. Я курил, ты грызла побег. Изо рта брызнул зеленый сок. Жизнь была вполне сносной. Гатер замолчал, а тягач давно укатил своим путем. Лягушки приближались к кульминации - вот-вот грянет fortissimo. Некоторым диссонансом в концерт вторглась красная пожарная машина - принялась качать в свой резервуар мутную воду озера Дайлиде. Для этого дела пожарные соорудили специальный подъездной мостик. Возможно, в цистерну угодило и несколько нерасторопных квакушек.
Я расстегнул твою кофточку и положил ладонь на маленькую грудку. Собственно, не так уж она была мала - размером с двух сидящих друг на дружке лягушек. Еле умещалась в ладонь. Моя ладонь подрагивала - так колотилось твое сердце под тонкой, почти прозрачной кожей. Однако ты натянула на тело сорочку, прикрыв лягушиную наготу, и сказала: брось дурить, понял? Без злости, но решительно ты объявила, что тебе надоело и ты идешь домой. Да нет же, ты вернешься и даже принесешь что-нибудь поесть. И еще - газету и радио. Нет уж, заметил я, ради бога, без радио. Ах, спохватилась ты, - концерт! Именно, сказал я, - concerto grosso!
Ты удалилась в сторону гатера, который вновь подал голос. Очевидно, кончился обеденный перерыв. Дунул ветерок и принес оттуда дух живицы и опилок. Потом напрочь забил его бензином и смазкой.
Лягушки, умудренно размышлял я, квакали и в те времена, когда не было никакой цивилизации. Ни гатеров, ни тягачей, ни детских садов, пожарных... Квакают себе и будут квакать, когда и нас не станет. Я разлегся под кустом лещины - на тропе показался детский садик с Маргаритой. Распевая, само собой. Красиво выделялось сочное сопрано воспитательницы. По этому сопрано сходила с ума добрая сотня мужчин городка самого разного возраста. Я почти задремал, но очнулся от мужских голосов. Это были другие мужики, не те, кто млеет от Маргаритиного сопрано. Я явственно ощущал, как они устраиваются в кустах и как беззлобно поругиваются. Брякнули осторожно вынутые бутылочки. Мужики загудели, я различал каждое их слово. Некоторых узнал по голосу. Но не выдавал себя, лежал не шевелясь. Они рассказывали свои невероятные похождения, похвалялись успехом у парковых дев, следили, чтобы выпивалось по очереди; о лягушках, само собой, разговора не было. Что им лягушки! Я высунул босую правую ногу и пошевелил пальцами. О, - изумился кто-то из них, - откуда ты здесь? Хочешь винца? Я выпил почти до краев наполненный стакан розового вина и снова прилег. Лягушки достигли fortissimo, теперь уже не оставалось ни малейшего сомнения. Пора бы тебе вернуться, но ты почему-то не шла. Тот же парень принес мне еще стакан. Мы все равно не одолеем, - признался он, - зачем пропадать добру? Я молча выпил, встал и отошел на полсотни шагов, чтобы устроиться под другим кустом. Перед тем, как улечься, спустился к воде и поймал крупную лягушку. Она осоловела от собственной музыки, а зоб от столь долгого музицирования аж посинел. Лягушка - моя пленница - взирала на меня так угрюмо, что я, не выдержав этого взгляда, перевернул ее на спинку. Беловатый животик беспокойно ерзал. Совсем как твой, мелькнуло у меня в голове, а ты все не появлялась. Солнце било прямо по этому нежному животику. Он вздымался все сильнее. Наклонившись, я отчетливо видел, как лягушиная кровь совершает свой путь по большому кругу кровообращения. Или у лягушек кровоток не такой, как у нас? Причиной тут - вино.
Голоса в кустах смолкли - парни, надо думать, уснули. Лягушки удерживали свое fortissimo, вода вскипала от их страстных тел. Все демографические проблемы они решали здесь, прямо в озере. Ты находилась где-то в пути. То ли за старым станционным зданием, то ли у лесопилки. В какой-то миг я даже забыл, как тебя звать, такое все было зеленое и пьянящее. Лишь когда над озером из пухового облака вынырнули два планера, вспомнил. Давно могла появиться. Я набрал немного щавеля - еще не перерос. Теперь мне чудилось, будто я сам поквакиваю - в ушах шумело. Гатер ревел как бешеный. С востока приближалась сердитая темная тучка. Оба планера стремительно метнулись в сторону и скрылись из моего поля зрения. По всей вероятности, укрылись в своем гнездышке на крутом берегу Немана. Я улыбнулся. Интересно, там, в лазурной выси, слышно это кваканье? Если да, то ему внемлет и сам Господь Бог с ангелами.
Тем временем я различил звуки другого оркестра - пока что очень далеко. Или то были отзвуки вчерашнего исполнения, только отразившиеся от этого дня? Кто тут разберет! Кого-то хоронили, вот что.
Оркестр приближался очень медленно. А ты, с узелком в руке, шла по пыльной улице - Гродненской или Сейнской. По немощеной, ухабистой улице. Но непременно шла. Вот ударили тарелки! Кого-то провожали в этот душный день. Когда я начал отличать звуки духового оркестра от лягушачьей симфонии, духовые умолкли. Сделают передышку и снова грянут. Так положено. Долго ждать не пришлось: они заиграли в тот самый миг, когда на том берегу озера я увидел тебя - в тени ельника ты стояла в желтом сарафане и издалека глядела на меня. Внезапно духовые грянули так оглушительно, что смолкли все лягушки. Даже не верилось — неужели?
Из-за поворота улицы выплыл разубранный цветами грузовик с откинутыми бортами. За ним шли люди, похожие на больших черных жуков. В воздухе реяло густое марево, и моментами казалось, будто процессия застыла на месте. Протяжно завыла сирена лесопилки — там был такой обычай почитания усопшего. Затем - глухое безмолвие. Ни оркестра, ни лягушек. Не знаю, стрекотали или нет кузнечики — я их не слышал. Ты приблизилась тоже бесшумно, молча присела рядом. На виске билась голубая жилка, я отвернулся. Взял фляжку и поднес к губам - что принесла? Ага, вино. Хорошо, что вино. Ты молчала.
Безмолвствовали и лягушки, хотя этого человека, видимо, уже предали земле. Они молчали и тогда, когда мы с тобой направились к Неману - ты во что бы то ни стало желала показать, как можешь проплыть семь метров по течению. Почему они молчат? — неожиданно спросила ты. Я пожал плечами и отвинтил крышку фляги. — От глупости, — сказал я и завинтил крышку.
Когда мы, искупавшись, вернулись, со стороны озера не доносилось ни звука, хотя обычно в этот час лягушачий концерт достигал апогея. Утомились? Какая-нибудь резкая, неощутимая для человека перемена погоды? Едва ли. Когда мы вернулись к нашему дому близ леса и прилегли под яблоней рядом с качелями, мне показалось, что они снова завелись. Квакают? - спросил я. Уже мерещится, - засмеялась ты. А я все напрягал слух: квакают или не квакают? Такой далекий, монотонный, даже тоскливый, ноющий звук. Не разберешь - то ли лягушки, то ли духовой.
В сумерки на танцплощадке под соснами доблестные парни наперебой приглашали Маргариту. Теперь она распустила свои косы. Я бы тоже непрочь с ней сплясать, но рядом стояла ты и держала меня за руку. Потом я медленно положил ее тебе на бедро. Ты все поняла. Народу на танцах было столько, что никто, даже при всем своем желании, не заметил бы, что вытворяла моя рука. Распевала Мирей Матье: Es geht mir gut, merci, cherie. Es geht mir gut, das macht die Liebe!
Мы не сговариваясь ушли с площадки и повернули к озеру Дайлиде. Легли под тем самым кустом и прислушались - не заведут ли снова? Твой животик бодро ходил вверх-вниз. В точности как у пленницы-лягушки. Я чувствовал, как движется кровь по Твоему Большому Кругу. Жизнь казалась не только сносной, но даже восхитительной. Мы знали — когда-нибудь остановится и наша кровь, но сейчас это было не страшно. В безмолвии все представлялось куда более значительным, чем предстоящие нам десятилетия. Даже такие обыденные мысли. Что ты сказала? — тихо спросил я. Ничего, — прошептала ты уже сквозь сон. Птицы, кажется, тоже спали.
1992