XI
Мало-помалу можно, пожалуй, смириться со многими вещами: с обрушивающимся на голову небом, со своей неуклонно дегенерирующей тенью, даже с тем, что ты, глубоко вонзив ногти в тело, не чувствуешь боли. Требуются более острые ощущения, более суровые будни, чтобы ты, собравшись с силами, помотал головой и похолодел от ужаса: неужели это я, неужели это не сон? Чтобы поутру ты, окровавленный, избитый, с гудящей головой, приоткрыл заплывший глаз и обнаружил, что находишься на Мотыльковом кладбище — уж не во сне ли? Нет! Вон неподалеку серое здание похоронного бюро, ты ведь ползешь туда? Туда, туда, бормочешь себе под нос, куда ж еще? Покуда жив, знай, ползешь... правда, еще не умирать, еще пожить... А зачем? Вон мотыльки порхают над головой, но стоит тебе остановиться или прилечь на траву, чтобы передохнуть, как они едва ли не задевают крылышками твое лицо. Интересно, что они чувствуют, опустившись на него? А ничего. Ничегошеньки... Июнь. Уже июнь! Где ты ошивался целую зиму, где тебя носило? Ой ты, пчелка серокрыла, где ты меду раздобыла? Меду? Ну, ладно, не меду... Ползи, ползи, дерьмо собачье! Вон неподалеку от похоронной конторы, на лужайке, офицеры в парадной униформе цвета легированной стали. Ясное дело, своего покойника пришли хоронить. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов... «Wir sind ein okkupiertes Land!»... Ну и что? Ползи, мямля, плетись, может, малость прочухаешься... умойся в луже, смой кровь с физиономии... вода тут чистая... видишь — зеленая лягушка оседлала листок на дне? «Wir sind ein okkupiertes Land!» Да за такие слова... знаешь, что с тобой сделают за эти слова? Что? Пожизненная... пожизненная койка в психушке! По гроб жизни... или смерти. Ничего, ничего! Ну, а те офицеры... ничего, пусть постоят! Vivere pericolosamente! Родина слышит, родина знает... А вон и гренадеры с карабинами в руках. Похоже, палить будут в честь своего. Свояка, как они говорят. Своего свояка... Ползи, смочи росой запекшиеся губы! А росы-то и нет, солнце печет вовсю с самого утра... прямо как в степи! Ни облачка, как в Кафе! Пошел ты на охоту! — это один мундир цвета легированной стали говорит другому легированному. А солнце палит, мочи нет! Sobre toda la España el cielo está despejado! Вот и приступим к штурму Дворца ритуальных услуг... Пора, вперед! Ведь там, рядом с залом № 3, расположился твой приятель и все пишет, пишет надписи на траурных лентах. На трех европейских языках пишет - литовском, польском и русском! «Дорогому дяде, зверски замученному в больнице! Спи спокойно...» Нет, так не положено, имеется утвержденный список траурных надписей, выбирай на вкус, только чтобы никаких мучений, никаких болезней и приступов! Трое лентописцев сидят в душной комнатушке и без устали трудятся с утра до ночи - пишут черной вонючей краской с примесью каких-то химикатов, это для того, чтобы кладбищенские воры не смогли, оборвав ленты с венков, выстирать их и продать снова... Вперед! Sobre toda la España...
Ведь ты даже не помнишь, как очутился на Мотыльковом кладбище, кто пинал тебя и побил, как яблоко... правда, ты как сквозь туман видишь, что блуждаешь с кем-то в зарослях цветущей осоки, что-то мычишь, о чем-то споришь... больше ты ничего не помнишь, а теперь вот ползешь, как жук, в похоронную контору... даже пытаешься встать на ноги при виде приятеля-лентописца у входа и машешь, машешь ему рукой... о, заметил! Ты молчишь, а он ведет тебя под локоть куда-то по асфальту, вталкивает в какую-то дверь (ты успеваешь заметить удивленные взгляды стальных мундиров, стряхивающих сигаретный пепел на траву), в темноту, и говорит: побудь тут, я мигом! Ты трясешься в темноте, хотя на улице солнце во все небо! - дрожишь как осиновый лист. И вот он возвращается, появляется с поллитровкой мутной жидкости, разжимает тебе челюсти, совсем как тот доктор с дергающейся щекой, и выливает тебе в пасть обжигающую вонючую муть... знает, что надо делать. Вонючую? Ты ведь не чувствуешь никаких запахов: ни этой бормотухи, ни пропахшего похоронными красками приятеля, с которым когда-то - кажется, так давно, - а именно прошлой осенью, валялся во Втором отделении. Коллеги! И все же зловонная муть шибает в нос - из глаз текут такие же мутные слезы, в горле стоит комок, горький, как и положено в этом случае, нёбо зудит, но это мигом проходит; икнув, ты пытаешься опереться о стену — ох, неужели тебя затащили на склад гробов?!
Эка важность, - ворчит лентописец, - тебе-то не все равно? Спокойнее места нигде не найти, поверь. Отдохнешь немного, на вот тебе бутылку, сам не пойму, чего это я так раздобрился, ну я пошел, клиенты заждались, шум поднимут, а мне ведь на хлеб зарабатывать нужно, сам знаешь, двое детей: Жан-Кристоф и Франческа! Какой Чеська? - бормочешь ты, а он похлопывает тебя по здоровой щеке: ложись, ложись, дай-ка я тебе помогу... нагнувшись, удобнее устанавливает на полу гроб, поднимает тебя, как полено, и кладет в него, на пахнущую древесиной подушку — ты уже способен чуять! И еще он бросает сверху что-то, нет, не венок, похоже, ватник одного из могильщиков - мир праху твоему! Sobre toda la España...
Проснувшись, ты долго не соображаешь, где находишься. Тихо, пахнет смолой, не жарко, не холодно. Только чертовски хочется курить. Неподалеку слышится мужской храп. Эй, окликаешь ты, закурить не найдется? В ответ лишь храп да сип. И вдруг - хлясь! - в глаза больно ударяет электрический свет. В дверях стоит лентописец и, протирая стекла очков, широко улыбается: видишь, куда тебя занесло! В Мертвый дом! Ты выбираешься из соснового гроба, ухватившись за теплую руку коллеги - вставай, Лазарь! Еще в двух гробах отдыхают трое, раньше их, по-моему, не было. В одном лежат в обнимку двое, третий, широко раскинув ноги и свесив их до пола, спит в одиночку. Могильщики! - презрительно бросает мой знакомый, — с утра пораньше надрались. Полковника закопали...
Да ведь вот-вот наступит вечер! Мы спускаемся по все еще грозно рычащей улице Оланду - мимо триангуляционной башни на вершине холма, мимо «польского», в архитектурном смысле, политехникума... прямиком в неизменный «Ритас», хотя и туда уже пришел вечер — сеет дождь, куда делось то самое безоблачное небо над Испанией?
Мы едем в такси - а почему бы и нет, если трехрублевки за траурные ленты, напоминающие свежие зеленые лопушки, так и сыплются - понимай, за качество каллиграфии, за скорость... Сломался ты, как дуб в лесу... такой-то и такой-то! «S. Р. - Sweta pamienc...» - «Мир праху твоему» - «Requiescat in Расе!» - «Скоропостижно скончался наш командир, но...» Но! Приятель молчит, мы несемся по мостам, виадукам, «клеверным листам» - вот и пригород, а мы все несемся... куда-то за Ерузалимку, за Цедронас...
Со всем можно смириться - и что ты ростом не вышел, и что никогда уже ничего не изменится к лучшему, и что твоя тень становится все длиннее и чернее, хотя день еще длиннее ночи. Ты благодаришь, нет, не судьбу, а лентописца, за угол в его сараюшке, который он называет мастерской, здесь и впрямь пахнет красками, растворителями, плесенью и столярным клеем, внизу кудахчут куры, а под стрехой воркуют голуби. Ты даже готов смириться с тем, что, крутя в этом дровянике ручку настройки старенького ВЭФ’а, никак не можешь найти Прагу, которая с незапамятных времен транслировала концерт по заявкам для итальянцев и турецких рабочих, живших в Germania Occedentale, в Германии... «Quando la primavera», «La Fisarmonica» и так далее. Какое сегодня число? Какая ночь с тех пор, как... Который час? Стоит мне почувствовать себя немного лучше, и снова до всего есть дело, пусть даже я нахожусь в сарае... Как же теперь быть? А никак! Поливать огурцы и помидоры в огороде у тещи лентописца, натаскать из неглубокого колодца воды в три металлических бочки, стараться не говорить громко по-литовски, а то ведь они... ну, в общем... знаешь... они это не очень-то уважают, тут у нас всякое бывало! Но ведь они дают тебе простоквашу? Дают. А порой и жареной картошки в придачу, и караимских пирожков, так стоит ли их раздражать? А как же... Жан-Кристоф и Франческа, - спрашиваю, - они-то на каком языке говорят? Ой, - морщится приятель, - тебе-то что за дело? Вот уж и впрямь, сиди и помалкивай! Так нет же... Да ты ешь, ешь. Ну, а на аппетит выздоравливающие, как известно, не жалуются. Но разве я болел? Бредил, — серьезно заявляет художник, — я уж было, ей-богу, подумал, что тебе крышка. А теперь смотри сам, крутись как можешь, иначе и подохнуть недолго! Вечером приятель заваривает себе и мне черного как деготь чаю, мы курим в садике, жуем недозрелый крыжовник, и он негромко делится своими планами о выставке... двух, нет, трех выставках... чтобы ошеломить этот никчемный город своими работами... И тогда? - робко перебиваю я его. Что тогда? А ничего — вот тогда и можно будет со спокойной душой забрести по колено в озеро и половить рыбку. И вообще, чего ты прицепился?! И правда, чего я цепляюсь? Сам-то ведь больше ни о чем не мечтаю, успел подзабыть и про данную себе клятву разыскать Туулу... Но не забыл. Только искусство меня и держит на плаву, - на полном серьезе говорит лентописец. Я отвожу глаза, чтобы не расхохотаться, швыряю окурок в кусты, сидящий там хозяйский пес только рычит, на меня он вообще больше не лает, Жан-Кристоф тоже не мчится в укрытие при моем появлении, как бывало, - ох, уж эти синяки, эти заплывшие глаза! — в осколке зеркала я уже вижу нечто иное: лицо поджило, синяки пожелтели, вот-вот совсем исчезнут, к тому же перестало ломить поясницу и ниже, жить можно! Что у нас сегодня? Среда? Середа, — с улыбкой говорит хозяйка и дает мне последнее поручение: вытащить из сарая пустые бутылки и перемыть их. То не принимают, то «нема часу», как бы оправдываясь, говорит старуха, а у нее их, слышь-ка, чуть ли не за пятилетку набралось... Лентописец лишь снисходительно улыбается - ага! Я мою бутылки, вытряхиваю из них что-то, протираю до блеска, сортирую, вытаскиваю с помощью веревочки присохшие пробки, а коллега покуривает возле поленницы и рассказывает мне о том, как он когда-то пил... как пытался покончить с собой, резал вены, доставляя уйму хлопот не только домашним, но и всем вокруг. Рассказывает во всех подробностях, без утайки... А знаешь, говорит он, я дал зарок: дома ни рюмки, вот и пришлось соорудить в поленнице тайник, суну, бывало, туда поллитровку, поленом задвину, а потом и давай якобы в туалет отлучаться, а сам шасть сюда — и по глоточку, по глоточку! И настрадалась же тогда моя Манюся! Послушай, — перебиваю я его, — а как же мне эту прорву дотащить? Глянь, сколько их тут... Ну, - отвечает он, -это не беда!
И впрямь, прикатывает серебристый катафалк, мы грузим мешки на помост и везем через весь Вильнюс в гастроном «Ритас», куда же еще! Вот и всё: я стою чистенький, прилизанный, можно сказать, уже в форме, загорелый, в индийской зеленой рубашке, брезентовых брюках, в новеньких сандалиях за четыре рубля, в треснутых солнечных очках, с льняной кошелкой в руке, и настроение у меня почти приподнятое. Прощай, загородный курорт Ерузалимка, здравствуй, город, вступающий в середину лета!
Ну, - говорит лентописец, когда мы останавливаемся возле кизилового куста, напротив транспортного кольца, которым начинается улица Оланду, — теперь сам шевели мозгами! Он даже читает мне небольшое нравоучение, то и дело упирая на то, что сам вот уже полтора года как завязал. Понятно? Яснее ясного. Ступай, благодетель ты мой, спасибо тебе за все! Он шелестит красными банкнотами, вырученными за сарайную тару, и торжественно вручает их мне: бери, заработал! Но! Но запомни: больше я тебя спасать не буду, так и знай!
Я спускаюсь под мост — пройдусь пешком вдоль реки. Во дворе пожарной части невидимый пожарный учится играть на баяне. Эх, яблочко, куда котишься?.. Куда, куда! - мысленно отвечаю я, туда, где можно без труда... Я, можно сказать, восстал из мертвых! Каждому пропойце - по мягкому смертному одру! Такой одр, естественно, нечто из области патологии... Вдоль реки, все дальше и дальше... Эта дорожка не для выгула собак, да и машины тут не ездят. Я пребываю в непривычном, не поддающемся определению состоянии, которое, пожалуй, сродни возвышенной печали. До меня доносятся обрывки разговоров: берем кило сахару, ложку лимонной кислоты... Опоры моста испещрены надписями — нынче их авторам полегче, у них большой выбор распылителей, люминесцентных красок, а вот я, дурак, когда-то вынужден был малевать огромной кистью на стене Бернардинского костела заветное имя — Туула. Жаль, что у меня нет современного средства, не то с радостью запечатлел бы несмываемой краской какое-нибудь словцо или даже фразу похлеще рядом с татаро-монгольским ругательством или именем модного идола. Хотя бы такое: «Cacato» — дерьмо! Или: «Strontio cacato per forte!» Притом, без перевода, а он таков: исторгнутое через силу говно. В былые времена наши предки с такими мытарствами вырезали на коре какого-нибудь плакучего дерева свое или чье-то имя, а сейчас прыснул - и готово! Всюду прогресс, а солнышко так ослепительно светит в глаза, так гулко гудит не совсем белый пароход, вот уже сорок лет усердно бороздящий реку, так пронзительно ярки и зелень вокруг, и сам этот день, что даже мрачный дворец литовских вельмож Слушков и камеры пересыльной тюрьмы, высящиеся на берегу реки, не способны испортить праздничное настроение, овладевшее мной в эту среду. А пароход все плывет-загребает по реке... Да ведь это «Ташкент»! Сейчас съем мороженое, выпью кофе и покурю, не забыв покрошить воробьям крендель.
С какой стати я все это рассказываю? Кого хочу обмануть? Ведь снова все кончится раскалывающейся от боли головой, опухшей физиономией и трясущимися руками! Сказки выпивох, пожалуй, сродни сказкам о животных. И те, и другие начинаются со звонкого ржания, тявканья, мяуканья, а кончаются блеянием, разверзшейся землей, мерзким зловонием, зубовным скрежетом и гееной огненной. Caput mortuum да череп — череп пьяного зверя... А ведь ребятишки особенно любят сказки про животных... Счастливые люди счастливо живут и рассказывают сказки об ужасных вещах... Зачем? Лучше бы рассказывали сказки волшебные, арабские или кавказские, у них обычно счастливый и веселый конец: и тогда оба они залезли под покрывало, погасили огонь и достигли предела мечтаний — такова формула! Но разве перед тем, как забраться под покрывало, они не пили вино? Арабы? Вино? Эх...
Piove a catinelle! Дождь как из ведра! Совсем как в той песне для турецких рабочих, которую что-то давно не передавали из Праги. Разве времена «Juppi Du» тоже прошли? Вполне возможно. Я успел добежать, основательно не промокнув, до «Ротонды», что возле Замковой горы. Piove! Недаром в армии я «от не хрена делать» зубрил итальянские выражения из словаря наиболее употребительных словосочетаний. Поди ж ты, все помню! Сколько тут, под этим грибком сижено, перелито из пустого в порожнее, изрыгнуто огня! Уф, похоже, проскочил почти сухой. Только бы не напороться на знакомых! Давно я от них отвык. Хотя почти все мои знакомые такие же бедолаги, как и я, и все-таки они энергичнее, оборотистее, ухватистее, проворнее. Те, что побогаче, с косынками на загорелых дочерна шеях, по моде, ненадолго вернувшейся из прошлого летом 1985 года. Нет, слава Аллаху, я никого тут не знаю. Хотя достаточно поглядеть на их личики, ужимки, брюки и юбчонки, сумки и обувку, чтобы безошибочно определить: бродяги! Шлёнды, пустоброды, босяки, постхиппари, миннезингеры, не стесняющиеся ни своих вшей, ни обкаканных трусов, - протест против тоталитаризма? Они той же породы, что и «летающие тарелки», ошивающиеся в скверике возле Александра Сергеевича: перехваченные ботиночными шнурками косички и кирзовые сапоги в разгар лета...
Нет, тут не все такие. Что вы говорите? А, мне кофе и мороженого. Кекс и пачку «Примы». Всё. Мокрая газета на металлическом стуле - тоже красиво. Стройная девушка с белым открытым животиком за соседним столом, одна... нет, мне туда не нужно. Ну вот! Ремигиюс-Оскарас Биржа - бородатый поэт из круга социологов и кладезей премудрости тоже тут! Значит, не только шлёнды, не только бродяги... La piove. La Fisarmonica. Ладно. Еще кофе...
И tutti frutti - все остальные. К Оскарасу Бирже подсаживается женщина, где-то уже виденная, из мира культуры и искусства, судя по всему, родом из Жямайтии. От нее веет духом богемы и воспоминаниями юности — кофе в «Ротонде»! Мизансцена в театре повседневности, как бы это помудрёнее выразиться? Я знал ее когда-то. Добропорядочна, как монастырская аббатиса, мне в тот раз с ней не выгорело, лет этак... ну да, шестнадцать лет назад. Порядочная, такой была когда-то Цецилия Перельштейн. Или фрау Фогель, лаборантка факультета — помнится, она была готова с серьезным видом объяснять чуть ли не каждому первокурснику, что фонетика - это наука о мире звуков. И еще одно действующее лицо на переднем плане — Бернардас Малоне, переводчик со всех германских языков. Он меня видит. И, между прочим, знает. И тем не менее не видит и не знает, понятно? Ну и разнесло его! И волос заметно поубавилось. А был такой длинный, тощий, когда играл в спектакле студенческого театра! Как говорят, соплей перешибешь. И все-то он знал, все-то понимал, Бернардасом Малоне тогда восторгались все кому не лень. Преподаватели, режиссеры, девушки ставили его в пример остальным... Ему завидовали недоучки, к нему льнули те, кому не чужды были Кафка, Гофмансталь и Метерлинк. Бернардас Малоне писал сонеты, драмы, ставил спектакли и сам в них играл, мне же он тогда признавался, что больше всего мечтает о том, чтобы сидеть в собственной комнате, укутавшись в халат, переводить Томаса Манна, покуривать «Таллин» и пить натуральный кофе. Похоже, все это он уже и делает, хотя выглядит не особенно счастливым. Ну а плешивеют и весьма умеренно пьющие кладези премудрости... М-да, как это там? Si possono occupare i posti liberi? - подойдя к нему, мог бы спросить я. Но все места заняты, а мой итальянский «вокабулярум» слишком уж ограничен. Однако: non piove piu - дождь прекратился.
Дождь перестал, и на этом кончаются моя трезвая ирония, моя досада по отношению ко всем этим малахольным, даже к Бернардасу Малоне, - а ведь и я мог бы стать таким же или кем-то в этом роде!.. Не завидую всем этим лихим постбродягам, жителям мира искусства, жямайтийским мадоннам... Но все вокруг внезапно проваливается в тартарары, куда-то испаряется, потому что я вижу, как по мокрой дорожке с босоножками в руке прямо по лужам бредет Туула! Господи, она, она! Туула, которую я не забывал ни на минуту, о которой только и думал, прокручивая назад снова и снова стрелки часов той далекой мартовской недели — игрушечных часиков с белым циферблатом, какие родители обычно дарят своим юным отпрыскам, а потом, крутя стрелки все быстрее и быстрее, непрестанно спрашивают своего мудреющего на глазах ребенка: «Ну! А сколько сейчас? А сейчас? А сейчас?» Che ora e piccina, Туула?
Я встаю в своем темном углу и снова сажусь, во многих фильмах так делают, сам видел. В жизни и в кино. Туула! Издалека я узнаю ее, ту, которую не видел тысячу дней и ночей, недовольную, промокшую, уже в другой, но по-прежнему зеленой юбке, в вязаной кофточке с высоким воротом - кто оставил засосы на твоей шее, Туула? Она ничего не замечает вокруг, проходит прямо в мой угол, садится спиной и резко оборачивается: ты? Ты-ы-ы-ы-ы?!!
Я, я, оттаявший, как сосулька, с улыбкой до ушей, трезвый, как дождик, видишь, вон и мои треснутые очки рядом с мокрой газеткой, я, спасшийся от смерти на Мотыльковом кладбище, я, восставший из разверстого гроба во Дворце ритуальных услуг, я, я, я!!! Ты, — говорит она, губы ее, как и прежде, кажутся припухшими, меня при их виде всегда охватывал трепет, трепет и желание... сама же смуглянка, чистая и печальная, успела сунуть ноги в босоножки, будто торопясь куда-то, а ведь я не успел произнести ни слова... Послушай, не торопи, как и семь лет тому назад... - неужели целых семь? - обращается она ко мне. Ну да, ровно столько. Ты погоди, - смущенно хихикает Туула, -я сейчас... Она берет мою руку, затем другую таким жестом, как если бы это были лежащие на столе очки или газета, будь она сухая, — берет их в ладони, дует на них и возвращает на место. - Я быстро... хорошо? Туула оставляет кожаную коричневую сумку с медной пряжкой, зонтик со сломанной спицей... и убегает той же дорожкой, по которой спешат и жямайтийская мадонна, и Оскарас Биржа и даже сам Бернардас Малоне, — туда, где находятся городские подземные нужники - «терминалы»...
Что же мне сейчас делать? Связать ее, занести на гору, высящуюся на другой стороне речушки, и глядеть не наглядеться? Рассказать, что я все эти годы не только вспоминал ее, не только прокручивал туда-сюда стрелку на белом циферблате — che ora e piccina? — но и... Что — но и? Вдруг она и сама догадается, как я живу? По моим пивного цвета глазам и радужным кругам под ними? Вряд ли... Как ей сказать об этом и стоит ли?.. Утка серая вспорхнула, к лесу темному свернула?.. знаешь ли ты, Туула? Я, кому довелось спать в гробу, просыпаться рядом с умершим бродягой в трубе теплотрассы, умываться чужой кровью в уличной поножовщине, таращиться неподвижным взглядом на пьяного приятеля, который повесился, встав на колени, на наросте березы, сижу сейчас напротив и постукиваю подошвами новых сандалий о влажный цементный пол «Ротонды» — что тебе сказать, Туула?
Ну, вот я и свободна! - вернувшись, говорит Туула. Как ветер? Она берет мою руку, разглядывает ее и снова кладет на стол. Привет, Козерог. Я ничего не буду говорить, она все видит, все знает. Возвышенная печаль, сколько она может продолжаться? Из психушек, больниц, лечебниц, чужих городов я писал ей десятки писем и открыток. С улиц Расу и Витебско. Из Симферополя, Кафы и Бреста. Из городков Капчяместис и Судваяй. Который час, детка? Она ответила по-человечески лишь однажды: я бы хотела получить то стихотворение, ну то... — «...станет город для чудил, кто в карете светло-синей в ночь от Туулы укатил»... и еще одно: «И у заветного окна, в цветах и листьях меж грудей сидела ты, и нагота твоя казалась зеленей». И все. Это было последнее письмо: «...Прошу больше мне не писать». В нем, вернее, в этом единственном предложении, заключались все ее пуританство, опрятность, упрямство, святое и наивное отречение. Ах да, еще тот «коллаж»...
Дождь прекратился, мы сидим в «Ротонде», от каштанов и травы поднимается теплый пар, малахольные и шалопуты разбрелись кто куда, чтобы через полчаса вернуться снова. И где же ты, Туула? Какой ангел тебя сюда доставил? Немые вопросы. Между прочим, так называлось одно стихотворение Б. Малоне, обращенное к донне Кларе или кому-то еще. Туула сама поясняет: приехала ненадолго, всего на один день... Что же мне в таком случае ей сказать? «И у заветного окна», — говорю я. «В цветах и листьях меж грудей?» - вспыхнув, смеется она. -Значит, помнишь? И становится такой неприступно-серьезной, что у меня начинает ныть разбитое когда-то колено. Никуда я не поеду, — неожиданно заявляет она, - никуда... Только ни о чем не расспрашивай, будь добр. Ни слова больше, Пошли?
Судьба мне руку протянула, крапивой жгучею махнула... Как будто раненый Сократ в окне мелькает зыбкой тенью... Она все помнит, а я-то думал!.. Я ни о чем ее не расспрашивал, ничего не рассказывал. Всяк сверчок знай свой шесток. Vivere pericolosamente! Ведь каждый наш даже маленький шажок опасен, верно? Что, если бы я тогда хорошенько встряхнул ее, вместо того чтобы разыгрывать из себя клоуна и пороть чушь, говорить сальности, если бы стал срывать с себя те присохшие к телу повязки? Нет, нет, чего это я! Элементарно не успел бы. Она снова взяла мою руку, крепко вцепилась в нее двумя руками, прижалась к ним оголенным плечом, я же, как тогда, в марте, наконец ощутил ее обнаженность... Тогда почему же? Быть может, однажды ты присядешь в лесу на кочку, обхватишь, подобно Христу Скорбящему, голову руками и спросишь себя: тогда почему же? А ведь я давно уже решил для себя раз и навсегда: та неделя — подарок судьбы... Чем бы тогда все обернулось, если бы... но ведь тогда и я бы не... нет, так нельзя! Но почему нельзя, кто скажет? Счастливы те, кто расстался по-хорошему! Как мы с Туулой, которые в этот послеобеденный час бродили по другому берегу речки в поисках местечка посуше -хотелось просто сесть и посидеть! Ведь не часто случается, чтобы близкие когда-то люди спустя семь лет... Ведь я уже во всем разуверился, и достаточно было меня просто погладить, чтобы я испытал собачью преданность к приласкавшему, и мне ли было стыдиться ее — вот она сидит на мокром пеньке, а вот скользит по раскисшей тропинке вниз, в долину... «Никуда я не поеду!» И еще: разумеется, женщин у тебя было хоть пруд пруди? Не дождавшись ответа, Туула добавила: о, тебе пришлось бы тогда иметь дело с ведьмой в моем лице! Но она так и не выдавила при этом из себя улыбку. Я обнял Туулу, она сразу же прильнула ко мне всем телом и тут же отшатнулась, показав на бетонный мостик внизу: сходим туда вечером? Меня с головы до пят обдало жаркой волной. Я стиснул в ладонях ее коротковолосую голову: моя, моя.
Мы шагали по городу, то держась за руки, то продолжая путь в одиночку, будто встретились впервые, а сами знали: у нас в запасе только этот вечер. Вечер и, возможно, ночь. Во всяком случае, я на это надеялся. Ну, а что было у нее на уме, мне неведомо. Судьба мне руку протянула! Шалопуты и бродяги трясут мне руку, похлопывают по плечу, обнимают так, что кости трещат, суют под нос татуированные кулаки, а из подъездов меня гонят другие - их родственники и менты. Грозятся позвонить куда следует, упечь за решетку, но мне все нипочем, сейчас я иду рядом с Туулой, и мне начхать на ваши меблированные жилища со всеми их биде и чучелами зверей в натуральную величину! Плевать с самой высокой крыши! Давай прокатимся на теплоходе, Туула? «Ташкент» сегодня плавает, я видел! Поплыли! Ведь ты обещала! Что? Ну, что мы сплаваем... И я тебе обещал, что угодно обещал, ничего не суля, - в письмах же я, знай, прокручивал вперед стрелки старого белого циферблата -кстати, который сейчас час, детка? Полчетвертого! - сам же и отвечаю я, глянув на свои пожелтевшие и почерневшие часики. — Поплыли, скорее! А что если нам с тобой, Туула? Почему бы нам не... Давай закатим пир! Пир? Меня охватывает дрожь — только бы она согласилась, только бы не скрылась за кустом, как в тот раз, когда вышла из злополучного польского коттеджа. Ты меня еще?.. Спроси меня об этом, Туула, спроси, а я тебе отвечу... Отчего же ты не спрашиваешь? Защитная броня, дурацкие шуточки — закатим мы с тобой пирушку? Зарежем курицу-пеструшку? Или давай?.. Давай сначала сходим в костел? Ведь по пути. Ладно. И вот уже твои пальцы обхватывают широкий плоский лоб черта, украшающего дверную ручку костела святой Анны... Знаешь ли ты, что я твое имя... метровыми буквами, зеленой масляной краской? На Бернардинском? На Бернардинском! Помнишь бородача Юргиса? Давай с тобой побродим по руинам памяти, ладно? Кого ты еще помнишь, а? Балтазараса Косаса? Юндзиласа? Боровского? Герберта фон Караяна? О, я ничего не смыслю в дирижировании, но... Но? Но мне всегда импонировало, что старик летал на свои концерты на собственном самолете. Класс, правда? Что - класс? Да, дирижер за штурвалом... Ну, подержи еще пальцы на лбу беса, Туула, погладь его металлические рожки, оба! Так зайдем или нет?
Эй, но ведь мы с тобой не приплывем назад, ты же знаешь? Последний теплоход. Знаю, Туула, чувствую, надеюсь, верю — не приплывем! Придем, приползем по берегу, рыбацкими и собачьими тропами, стряхнем росу вокруг ржаного поля, вокруг самого Вильнюса!.. Послушай, Туула... давай купим вина, и не упомню, когда я его... ладно? Ладно... Деньги у меня есть. Нет, все равно бери. Пирушка в два этапа? Я — за. И сыру? Много сыра.
Да у тебя никак губка дрожит, Туула? Откуда мне знать... а ты не смотри. Так сколько вина берем? Бери сколько хочешь, я ведь не твоя ведьма! В таком случае кто ты для меня? Красного вина, венгерского. Венгерское у вас есть? Есть, есть, я вижу. Сколько влезет в мою холщовую сумку? И сыру, полголовы. Стакан газировки? Как твои? Что еще за мои? Ну те, из «Ротонды». А... Ладно, я лучше сама возьму, не злись! Твои, мои... Эй, подойди-ка поближе, что-то скажу... Ну? Ведь я тебя... я ведь знаю, где ты был и чем занимался, всё! Пошли. Вот стакан. Потом вымоем, эти бедные бактерии и без того вот-вот перемрут!.. Да ведь я сам не все о себе знаю, Туула... Порой такое слышу... в страшном сне не приснится! Давай разведем там костер, а? Поплыли. Поцелуй меня. Сейчас? Сейчас. И на теплоходе. При посадке и высадке. И в кают-компании, есть там такая? Послушай! По такому случаю люди даже снимок на память делают!.. Ведь мы как будто... Как будто? Нет, ничего...
Увы, на площади не видно ни одного фотографа. Обычно их тут как собак нерезаных, но стоило приехать Тууле - и ни живой души. Теплоход отходит только через полчаса. Оцепеневший город, не такой, как той осенью в День всех усопших, но какая разница? Какой-то мужчина колотит автомат газированной воды. Ну, наконец! Стакан-то мы свистнули, и он подставляет под струю свою зеленую шляпу. Идиот! Пустые бутылки в разбитых телефонных будках, сейчас они мне не нужны. И Бернардас Малоне, пересекающий площадь, этот мудрец уже понемногу округляется... он даже летом в пиджаке, галстуке и с кожаной папкой... Кто же он на самом деле? Поэт, актер, цезарь или самый заурядный стукач? Впрочем, мое-то какое дело. Эй, Туула! Мне хочется токайского... если можно. Хорошо, успеется. Ты тут подожди...
Последний, «Ташкент»! Туула, ты где? Скорее, посадка началась! Спички у тебя есть? Там до цели путь не близкий... Ну, пошли, пошли! Поцелуй меня!
Мы на палубе, затем спускаемся в салон. Моросит теплый, тихий дождик. Прижмись ко мне и поспи, нам еще пыхтеть и пыхтеть. Не хочу... Значит, это пароход? Говорят тебе, «Ташкент»! Вот видишь, ты уже дремлешь... А вот и не дремлю! Я только думаю... Лучше уж не говори, что ты думаешь. Будто мы каждый день плаваем в гости, на природу или на работу. У моих ног полный холщовый мешок всяких вкусностей. Эй, Туула? Похоже, она и в самом деле уснула. Стрекоза, мотылек, бабочка. Теплая рыжая стрекоза в юбке цвета хаки, в безрукавке под горло... с неисцелованной шеей. Рука просунута мне под спину. Не затекла? Нет, нет... Пассажиров раз-два и обчелся. Нигде не видно купальщиков. Опасаются загрязненной воды. Здесь все загрязнено, все... К тому же вечереет. Дождь, оттого на палубе совсем пусто. Не пусто. Вон там сидит Петрила! Тристан и Разамес... уже наферментировался! Действительно, похож, но мне не смешно. Пошли в другой салон, их тут целых два! Салоны! Здесь — салоны? Ах, да, кажется, это каюты. Кают-компании. Теплоходная чайхана...
Под винтом судна пенятся белые буруны. Первый мост — видишь, что там написано, под мостом? Второй мост... это не наши мосты, Туула. Все равно. Мы откупориваем бутылку, сколько их там, двенадцать? Ты что, с ума сошел? Так сколько же? Нам хватит, ей-богу, хватит, ведь сегодня... Что сегодня? Ничего. Ты там, на своей вилле, закладываешь? На вилле? Каждый божий день! Что ни день зашибаю! Не веришь? Запрусь, забаррикадируюсь и попиваю... ну что, поверил? Я ведь тебе сказала - ни о чем не спрашивай... Странно мы там сейчас живем, мы всегда странно жили... по-моему, чересчур порядочно, слишком несовременно, что ли. Да ты пей, пей, Туула, я ведь тоже все знаю!.. Запрусь, бывало, в своей комнате и потягиваю вино... или рисую одно и то же дерево... ту же ворону... других ворон из орнитологического атласа. Значит, ты запираешься и?.. И?.. И ничего, они стучатся, читают монологи, а я не открываю... дня три, четыре, пять -не дольше... А когда вижу, вернее, чувствую, что в доме нет чужих, сама выхожу. Каких это чужих? Видишь ли... они непременно хотят выдать меня замуж. За ужа, разумеется? Если бы за ужа! Приглашают, заказывают, выписывают по каталогу женихов, да каких! Ты бы их видел! Здоровилы! Куда тебе до них! У всех дипломы, старые холостяки с хорошими манерами... рыжие, черные, плешивые. И все, разумеется, старше меня лет на сто. Как вино. Некоторые заявлялись по брачному объявлению, семейка и тут подсуетилась... Девушка из интеллигентной литовской семьи, с художественными наклонностями, хотела бы... Чего хотела бы? Познакомиться с каким-нибудь хмырем? Нет! Она хотела бы развлечений! Тебя! Вина! Тебя! Хотела бы доплыть на этой пыхтелке аж до Константинополя!.. Эй, я что, окосела? Такие вот дела. Теперь-то их ряды поредели, видно, сообщают друг другу, мол, не суйтесь вы туда, засмеёт! Зато вначале была потеха! Я даже ждать их стала, все-таки хоть какое-то разнообразие. Cyrk na drote! Нет, милый, погоди. Потом, если захочешь... Милый? Милый, милый, милый, милый, ты мое пристанище - сегодня, завтра и никогда!.. Курить будешь? Дай. Дым белее бурунчиков, вихрящихся из-под винта. Белая вода. Белая... как что? Как снег? Не то? Соль? Как батист! Батист? А что это такое? Материал такой, скользкий, белый... Значит, и ты знал Бегби? Ага. Послушай! Ну же. Знаешь, что? В русских городах... да и на Украине тоже, словом, там, в больших городах, где есть крупные реки, работают водные такси, куда хочешь, туда и плыви. Не веришь? Нет, я все это не в кино видел, сам там был... прошлым летом. В Екатеринославе, например. Положи руку вот сюда... А те твои женихи... они как... на конях? Верхом, на конях! Напрокат брали, а один даже на краденом «фольксвагене» приехал! Умора! Правда, очень скоро осточертело... жуть. Все такие степенные, в темных костюмах, надушенные... скучнее смерти. По-твоему, смерть скучна?.. Они унылые... одного только занесло... бродягу, вроде тебя... но предки мои его мигом вытурили... Как и меня? Нет, по-другому: натурально указали на дверь, а она прямо на озеро выходит... На водоем? На водоем. И он - бултых?
Помню и этот бестолковый разговор, и даже ее ободранную коленку — Туула слегка оцарапала ее о гравий, когда мы спускались с кручи на берег, намереваясь вернуться в город... Я нагнулся и лизнул ранку, которая оказалась солоноватой и горячей. В то же время я почувствовал ее губы на своей шее. Я положил голову ей на колени и ощутил, как вздымается ее живот, почувствовал ее руки на своем затылке. Ее руки на моем затылке... У меня засосало под ложечкой. Говорят, людоеды и бродяги сентиментальны. К тому же вино...
Вот и загородная пристань - понтон. Несколько пенсионеров — бывшие следователи, политруки Шестнадцатой литовской дивизии и господские шофёры проковыляли с внуками, в соломенных шляпах и с кошелками в руках, на свои персональные дачи. Из стеклянной рубки теплохода на нас равнодушно глядел рулевой, который, возможно, был заодно и капитаном. Довольно неотесанный мужик с задубелой физиономией пропойцы. Орел. Значит, он смотрел, как мы целуемся, и все видел! Как пьем вино, курим, как Туула ложится на скамейку и кладет свою круглую стрекозиную головку мне на колени... Проходит полчаса. Теплоход безлюден, никому не нужно в город? Идет дождь. Он прекращается. Моросит, накрапывает. Тихий вечер. Вечер на озере Четырех Кантонов? Что еще? Вечер с постпсевдохиппи. Мы уже на берегу или продолжаем плыть? Эй! А вдруг?
— Эй! — кричит «шкипер», или как его там. — Не глупите, поплыли назад! Тут банды шуруют!
Ну да. Банды. Снова? Никто не хотел умирать? Банды, банды. Цепи и кастеты. Хитрый навигатор, самый настоящий перевозчик Харон. Наметанный глаз! Приметил, что вина у нас до черта, вот и... Я несу свою стрекозу-однодневку на теплоход, а она, в свою очередь, держит в руках сумку с вином нашей предстоящей ночи, - ведь Туула и хотела сказать: давай поплывем назад, в Константинополь! Я ставлю ее и вино на палубу, несу бутылку Харону — пожалуйста! Он делает разочарованную мину — сухое, да еще красное, но все же, тряхнув толстым запястьем, соглашается: идет, поплыли!
Вино - приятель воображения и друг темноты. Она тихонько посапывает, положив голову мне на плечо, а я... я как наяву вижу сватовство в усадебке на краю леса... Клюнувшие на брачное объявление женихи стучатся в ворота усадьбы, где живет Туула с родителями... Где-то на окраине Литвы... между Петербургом и Варшавой? Там, где быстрый Мяркис несет свои седые воды?.. Там или еще где-нибудь... Жених смущенно улыбается, его с удовольствием развлекают с двух сторон... Невеста — Туула! - незаметно наблюдает из-за занавески, как начищенный до блеска автомобиль вкатывает во двор (уж этот-то наверняка не напрокат взяли), как папа показывает, где его удобнее поставить, чтобы на солнышке не раскалился или под дождиком не намок, - в зависимости от времени суток и прогноза погоды... ты все еще подсматриваешь, Туула?
Отчего ты так странно улыбаешься? - бормочет она, встрепенувшись, и снова устраивается у меня на плече. Прямо как в кадре из кинофильма «Она танцевала одно лето». Или из какого-то другого? «Они шли за солдатами»? Вино - приятель воображения...
Продолжаем! А вот и другой жених. Он заявляется с оборотистым дружком, хотя и самому палец в рот не клади - вон его «фордик» во дворе. Они заговаривают с собакой, выгружают из машины подарки - что тебе привезли, Туула? Вежливый разговор о погоде, ранней картошке, участливые расспросы -как доехали? - преувеличенное восхищение красотами природы и сдержанная признательность за то, что не погнушались навестить их в этакой глуши... Приглашение к столу... небось проголодались... она сейчас, сейчас придет! Но ты не появляешься, ты уже успела издали разобраться что к чему, тебе жаль этого порядочного на вид человека и ты вовсе не собираешься обижать его... Вот уже взопревший претендент на твою руку сбивчиво, как на приемном экзамене, излагает в общих чертах свою биографию: с детства тянуло к технике... увидит какой-нибудь винтик-шпунтик и сразу же хочет его открутить! Все пытаются рассмеяться, а жених все смелее продолжает: ну, окончил школу, служил в армии, тоже при технике, потом, знаете ли, попытался сунуться... на актерский, да-да! Всего полбалла и недобрал... а вообще-то я искусство очень и даже слишком... Ну, а затем я поступил... Так вы окончили? - интересуется папаша. - А как же! Академию, сельскохозяйственную, а сейчас... - жених делает многозначительную паузу - в настоящее время я изучаю заочно экономику! Простите, я закурю? Пожалуйста, пожалуйста! Видите ли, наша дочь художница... возможно, она не такая... О, понимаю, понимаю, это очень хорошо, очень... а что у нее, прошу прощения, за специальность?.. Ага!.. Чего ты прячешься, Туула? Посидишь, потупив глазки, пригубишь шампанского, а когда твой суженый станет распространяться о своем богатстве, ты с трудом сдержишься, чтобы не фыркнуть ему в лицо, демонстративно выкуришь американскую сигарету, извинишься... уйдешь и не вернешься... юркнешь ласочкой в свое укрытие под крышей... Чего же ты тогда хочешь, детка? - грустно спросит мать, укоризненно покачает головой отец, когда автомобильчик, сердито чихнув, с грохотом выкатится со двора... И чего тебе, глупая, нужно? — поинтересуется и соседка, призванная в дом на подмогу, — ей требовалось изредка шепотом одергивать тебя: брось ломаться!
Неужели все эти солидные мужчины, такие серьезные и расфуфыренные, - фельдшеры, механики, инженеры - не видят, что ты вовсе не собираешься замуж? Почему все они вдвое или даже втрое старше тебя? Почему они не женились, когда положено? Все эти экс-спортсмены, актеры-любители, видавшие виды холостяки... А ведь в объявлении черным по белому написано: «Разведенные или искатели приключений могут не беспокоиться».
Впереди двое рыбаков окунули в воду свои удочки из лодки, удерживаемой против течения на якоре. Мы плывем совсем медленно, не поднимая волн, и их суденышко, когда мы оставляем его позади, еле-еле колышется... Послушай, Туула, а что бы мы с тобой делали, став супругами? Что угодно... То же, что и все прочие. Забрались бы под одеяло, погасили свет и достигли бы предела мечтаний. Или вообще не выбирались бы из постели и рассказывали бы друг дружке свои сны и невероятные истории. А еще мы могли бы листать и листать тот захватанный альбом репродукций, верно? Слышишь, что я говорю? Знаешь, Туула, когда-то я был знаком с одной славной супружеской парой... тогда они были совсем юными, намного моложе нас нынешних... Ты слушаешь? Так вот, слушай внимательно, эти двое вознамерились стать писателями, причем сочинителями вовсе не средней руки! Супруги целыми днями горбатились на консервной фабрике, а вечерами штудировали: она - историю, он - журналистику, вот и получалось, что только на ночь глядя, уже в постели, они находили время для творчества, так-то! Супруги раздевались, обнимались и принимались нашептывать друг другу на ухо сюжеты будущих произведений! Жила на хуторе девушка, — шепчет она. Одинокая, несчастная мечтательница... - продолжает муж, выдыхая слова прямо ей в ухо, чтобы не услышали кутящие за тонкой фанерной стеной хозяева... Однажды к девушке неожиданно приезжает ее подруга с мужем... А тот муж -инвалид! — шепчет она, — втюривается в хозяйку хутора... Ей гость тоже явно по душе... она страдает... Однако... однако... та подруга - гостья? - обо всем догадывается и тайком уезжает, а они тогда что?.. Кончают с собой! - гаркает муж. - Открывают газовый баллон и... Нет! — вскрикивает она и как есть, голая, садится на постели. - Ни черта они не кончают, остолоп несчастный! Они страдают от угрызений совести и поэтому начинают грызть друг друга, верно? Может, давай так и оставим, я завтра до смены запишу? Только куда там, ничего они не оставляют, целую ночь напролет сюжет раскручивают — снова убивают, оживляют, терзают, сочинители входят в раж и не замечают, как пролетает ночь, не чувствуют, что заглушают крики разгулявшихся хозяев. Эти ранимые, легко возбудимые идеалисты сочинили уйму новелл, пожалуй, даже неплохих, ведь творческой энергии и воображения им было не занимать! Однако их произведения редакции и издательства неизменно возвращали, предварительно покуражившись над авторами, а эти двое потом вцеплялись друг другу в волосы... напрасно ты смеешься, Туула. Так вот... он как был, так и остался рабочим... А она? Знаешь, она... гораздо позднее, разумеется, написала великолепный роман о тех бессонных творческих ночах... Никого не пожалела, даже себя, все выложила! Про то, как ее соавтор якобы приходил в бешенство из-за пустяковой эротической сцены, как она терпеливо внушала ему, что без этого никак нельзя! Как цитировала ему в постели Фрейда и переведенную с английского брошюру «Техника современного секса». Словно ребенку растолковывала, что такое эякуляция, либидо, перверсия... Понимаешь, Туула, она написала книгу об их совместной жизни, и ее издали. Тогда он... Убил ее? Нет, что ты! Куда ему, хиляку... Чего доброго, она и физически была сильнее своего муженька, вот так... Он, разумеется, прочитал этот роман, несколько раз перечитал, разъяряясь все пуще и пуще... Ведь она изобразила его, так сказать, запечатлела во всей красе: голым, недалеким, вечно в подпитии... Да он наверняка потом и стал таким! И он отомстил, недаром в свое время фантазия из него била ключом! Он выпросил у своего приятеля-химика некий порошок... белый... И отравил ее? Постой, дай досказать! Написал ей письмецо, потом надел резиновые перчатки и насыпал порошок в конверт, посыпал им послание, в котором сообщил, что роман прочитал и не прочь встретиться. Ведь они давным-давно развелись. Романистка же работала на меховой фабрике, редактировала там надписи на этикетках. Когда она разорвала конверт, оттуда что-то посыпалось; писательница фыркнула, отряхнула ладони и, узнав почерк, углубилась в чтение. Соавтор писал, что крайне огорчен, что никогда бы не смог и предположить, что она так... Ну а порошок? Да погоди же ты! Едва закончив чтение и закурив сигарету, она почувствовала какой-то ужасно неприятный запах. Поведя носиком, ответила на телефонный звонок. Вошедший в это время сослуживец еще с порога завопил: ну и вонища, черт побери, что это?! Она скрылась в туалете, тщательно вымыла руки с мылом, чуть не до дыр протерла, а когда вернулась в кабинет, вонь уже стала невыносимой — не помогло и то, что среди зимы настежь распахнули окна. Снова зазвонил телефон: бывший супруг поинтересовался, получила ли она его письмо. Да, — прошипела она, — что за гадость ты туда насыпал? В сортире и то лучше пахнет! Каких-нибудь пару недель потерпи, и все пройдет, — успокоил ее мерзавец. Потерпи! Она открыла было рот, чтобы сказать, что сгноит его в тюрьме, но он повесил трубку. Писательница помчалась домой, от нее так сильно воняло, что люди шарахались врассыпную. В полночь она ворвалась в общежитие этого чокнутого, это возле Бельмонтского леса, помнишь, мы там однажды были? Он ждал ее - один. Все окончилось, как в скверном романе или волшебной сказке — она пришла, чтобы выколоть ему глаза или пришпилить к стенке кинжалом, но, едва переступив порог комнаты, залилась такими горючими слезами, что соавтор, пожалев гостью, отсыпал ей на ладонь немного другого порошка, на этот раз желтого... И вся недолга!
Когда мы покидали теплоход, «шкипер» даже носа не высунул из своей рубки. Ему не было дела до нас, единственных пассажиров «Ташкента».
Вечерний — или уже ночной? — город хоть и казался хмурым, встретил нас теплом. Это была вовсе не та хмурость, что во время нашей давней встречи, когда мы с тобой отправились в кафе «Juppi Du», так, кажется, оно называлось? Я обнял тебя — ту, которую любил семь лет, — ведь ты отвергла всех своих женихов, хотя и в мыслях не держала выходить за меня замуж! Я же никого не отвергал, зато находился гораздо ближе к тебе, к луне и утренним звездам, чем к тем женщинам, от которых разило жарким чадом, мочой и кошками. Гораздо ближе к тебе - к беспросветности, вечному раздражению, тихому помешательству; неужели ты ничего не чувствовала там, в живописнейшем уголке Литвы? Так-таки ничего не чувствовала? Ничего, я ведь просиживала в подвале порой неделю, две... В подвале? Ты ведь говорила - на чердаке? Я говорила? Ну да, на чердаке стало небезопасно: они наловчились отодвигать щеколду, когда я спала наверху, а другого запора там не было... я в подвале отсиживалась, говорят тебе... Ты что-то путаешь... Может быть. В подвале, в подвале, почему бы и нет?
Я обернулся. Над набережной едва возвышалась башенка теплоходной рубки. Мимо проезжали полупустые троллейбусы, совсем не похожие ни на стеклянные гробы, ни на витрины, они погромыхивали на мощенной тесаным камнем мостовой, минуя библиотеку Врублевского, скульптуру Философское яйцо, создатель которой, помнится, собирался предаваться тут лунными ночами философским раздумьям... Мы шли мимо Общества трезвости, Театрального общества и кафе «Гостиная литераторов», куда нас не пустили: всё, закрываемся! Внутри, за его окнами гомонили незнакомые люди, ни я, ни ты их не знали, - самодовольные, наглые; ты взяла меня за руку и повела совсем так, как это делают жены, ведущие своих подвыпивших мужей из гостей, ресторанов или с проигранных соревнований... ты вела меня - окосевшего теленка - на улицу Малуну; мы пересекли пустынную Кафедральную площадь, где только на лавочках вдоль Министерства внутренних дел сидели парочки и сонные милиционеры. Теплый, опустевший, легкий летний город, невесомый, как сорочка. Мы пили газированную воду из автоматов, что напротив круглой клумбы («клёмба», - хихикнула ты); белую, издающую слабое шипение тепловатую воду — автомат забурчал - так бурчит в животе у стариков. На этот раз стакан, точно такой же, граненый, украл я. Мимо промелькнула синяя вена джипа - ты даже взглядом не удостоила автомобиль, я же невольно вздрогнул... нет, он протарахтел по темным камням мостовой без остановки - к чертям собачьим!
У нас с тобой были вино, сыр, сигареты, булочки, мармелад в маленьких «серебряных» коробочках... Я ласково тронул тебя за рукав: давай пойдем на улицу Шилтадаржё, Туула... Мне показалось, ты утвердительно кивнула. Развесистый старый каштан напротив желтого кирпичного дома царских времен, еще не остывший красный клинкер мостовой, высокий забор типографии и запах пыли, прибитой дождем... Эй, гляди-ка! Кто там? Мужчина. Что он делает? Вон его портфель на тротуаре, между ног, видишь? Вижу. Послушай, да он рисует! Рисует! Пьяный небось? Похоже... Стоит у стены и рисует... вроде бы даже красками. И тихонько хихикает... Ясное дело, пьяный! Разве может человек на трезвую голову, да к тому же старик... Седой страус, ничего не видит и не слышит. Постой, Туула, да ведь это же... Ну да! Это же тот милый старикашка, профессор химии, это он, он! И что ему взбрело в голову? Мы стоим всего в нескольких шагах от него, а он трудится: высунув кончик языка, макает кисточку в пузырек с красной краской и... малюет буквы! Ах, маэстро! А я-то думал, что этим любят заниматься подростки, так сказать, недоумки лет до двадцати пяти, но уж никак не... professore! Перестань фыркать, Туула, дай человеку докончить! Но старичок услышал нас. Он резко поворачивается в нашу сторону, швыряет кисточку, пузырек - неоспоримые улики! - хватает портфель и, как заяц, стремглав уносится по улочке прочь. Вот он, пузырек, а вот и кисточка, - говорю я, поднимая с земли corpus delicti... Пошли, -тянет меня Туула, - пошли, не то подумают, что это мы... Ну нет, мы просто обязаны посмотреть, что этот professore написал на старинной стене. Туула вытягивает тонкую шею... О Господи!.. Bravissimo, professore! На двух неправильной, почти овальной формы колесах установлена пушка с тупым, слегка расщепленным концом, «дуло» ее направлено чуть вверх — кажется, вот-вот выстрелит. Красота! Да еще алой краской! Под рисунком неоконченная надпись: «ГОРБИ - ХУ...» Эх, спугнули!
Так уж получилось, и краска, и орудие труда у меня в руках - может, закончить? Тут и работы всего ничего. Туула смеется до слез, однако же тащит меня прочь от этого места - мы идем по мощенной клинкером улице Шилтадаржё мимо дворца Олизарасов, огороженного каменной ноздреватой стеной; Туула, развеселившись, толкает меня дальше, за угол, и лишь тогда озабоченно спрашивает: послушай, а если бы нас застукали? Что тогда? Тогда крышка, говорю, дурдом нам гарантирован. Да и родственничкам это ничего хорошего не сулит, факт. При последних моих словах из подворотни, над которой золочеными буквами на мраморе сообщается, что здесь некогда жил Адам Мицкевич, улыбаясь до ушей, возникает горе-художник, который, разумеется, еле на ногах держится. Он вежливо, даже слегка церемонно, просит у нас сигарету, а потом говорит, не будут ли молодые люди так добры - не проводят ли его немного, всего несколько шагов. Молодые люди? Дескать, он живет на Заречье, за мостиком... до его дома рукой подать, а уж там он как у Бога за пазухой. Знаю, знаю, как же! -чуть было не выпаливаю я и, спохватившись, прикусываю язык - к чему? Professore хочет взять нас под руки, но ему мешает желтый портфель, в котором что-то позвякивает, известно, что. Он неохотно отдает мне свою драгоценную ношу и повисает между нами, напоминая большого ребенка, - да тут совсем близко!.. Коротышка, и летом не расстающийся со шляпой, испорченный до мозга костей старикан, и тем не менее мы ведем его, ведем. Подумаешь, враг системы, хулитель Горби, стеномаратель! Смех, да и только! Но ведь такая работа, думаю я, требует подготовки, тщательной разработки плана, притом на трезвую голову, а уж после этого можно отправляться в город, надраться в какой-нибудь забегаловке и приступать к осуществлению задуманного — ведь как ни крути, а тот рисунок — творчество! Постойте, - просит художник-анималист, когда мы подходим к речке, - давайте присядем вон на ту скамейку под дубом, я вас угостить хочу, у меня тут в портфеле есть кое-что... пошли!
И об этом дубе рассказал тогда преподаватель латыни в синем драповом пальто, дешевых сандалиях и берете - тот самый, который показал нам Бернардинский мостик... О патриархе оскверненного Бернардинского парка... Со времени встречи с латинистом минуло четверть века, дуб стал на столько же лет старше, но ему все нипочем — обнесенный убогой оградкой, знай, шелестит листвой рядом с крытым мостиком... Старинный дуб! — восклицает professore. Здесь он чувствует себя гораздо раскованней и уверенней, чем на улочке Шилтадаржё. Химик, эксгибиционист и художник-любитель в одном лице. Плюс поклонник Бахуса, как оказалось! Здесь, под ним, мы и выпьем, мои юные друзья! - он пытается обнять нас обоих, но мы уклоняемся, благо professore с его короткими ручками сидит посередине. Бросив на нас немного обиженный взгляд, он складывает между коленями нервные, одаренные руки, затем нашаривает в портфеле початую бутылку и серебряную рюмочку, наполняет ее и со смаком осушает. Только после этого он наливает Тууле, которая в два счета выпивает все до капли. Ясное дело, коньяк - не водка. И я не откажусь. Professore настраивается поведать нам историю о том, как в юности... но неожиданно осекается - мы трое, как по команде, поворачиваем головы в сторону парка и видим: по тропинке вдоль речки, слегка опираясь на длинную бамбуковую трость, к нам приближается высокая крепкая женщина с брезентовой сумкой через плечо. Привидение? Ничуть не бывало! Глаза, правда, слегка осовелые, но взгляд цепкий, она лишь слегка под градусом — женщина уже близко, и я могу разглядеть на ее брезентовом мешочке красный крест. Она протягивает костлявую руку для приветствия и представляется: лейтенант Любовь Гражданская, полиция нравов. И все-таки она, если и не привидение, то определенно чокнутая! Блюстительница морали Гражданская говорит по-литовски довольно складно, хотя и чувствуется незначительный польско-русский акцент. Марьян? - тыкает она тростью в professore. - Ведь ты Марьян, профессор, разве не так, уважаемый? Ты-то мне и нужен! И нате вам! Вместо того, чтобы послать ее подальше, professore лишь согласно кивает, глазки его бегают, рассчитывая на поддержку, он вцепляется в Туулу, а Гражданская уже тычет бамбуковой тростью в узел его галстука и сердито спрашивает: фамилия? Ведь ты, Марьян, сукин ты сын, ведь это ты разрисовал все Заречье... - тут она без обиняков вворачивает словцо, которое никак нравственным не назовешь, - ну, говори же фамилию! Да пошла ты знаешь куда! Брысь отсюда! Тогда дай выпить! — совершенно иным тоном произносит гражданка Гражданская. - Я ведь вижу, Марьян Микуйлович, у тебя есть! Выкуси, — отвечает professore и сует ей под нос сложенный, правда, с большими усилиями кукиш. И ему тут же приходится пожалеть о содеянном: моралистка с таким проворством и меткостью огревает его своей тростью по кукишу, что Марьян взвизгивает, как самый настоящий зареченский кабысдох, и принимается сосать ушибленную лапу - дура, дура! Тем временем Туула наливает вина в наш стакан и протягивает его блюстителю нравов; Любовь Гражданская распрямляется, щелкает каблуками, одним махом осушает стакан, отдает нам честь и... четко печатая шаг, удаляется в сторону Пречистенской церкви. Professore Марийонас Микулёнис пьет, но, поперхнувшись от возмущения коньяком, закашливается, мы с Туулой колотим его по спине с таким усердием, что тот отмахивается короткими ручками - довольно, хватит! И тут же дает волю языку: а я, чтоб тебе пусто было, все-таки нарисовал! Рисовал и буду рисовать, вот тебе, выкуси! Знаю, знаю! - кричит он, словно угадав мои мысли. - Дурдом по мне плачет! А мне наср...! Ступайте все прочь! Ну, давайте же, трезвоньте, стучите на меня в КГБ - да, это я рисовал, я!
Я отдаю ему пузырек с остатками краски и кисточку, при виде которых глаза у него едва не вылазят из орбит. Но нет, справившись с собой, художник складывает орудия труда в портфель и, махнув рукой, уходит, пошатываясь, по крытому мостику, хотя вряд ли это кратчайший путь до его дома, вряд ли...