Даже сегодня с явной неохотой я вспоминаю «жизнь до Туулы», как и «жизнь после Туулы». Правда, я уже давно не делю ее на этапы, периоды или что-нибудь в этом роде. Если и помню «до-Туулину» жизнь, то стараюсь не углубляться в детали или во всяком случае ничего не драматизировать — она не была ни гладкой, ни приятной, ни легкой. Такая забубенная, унылая жизнь - ведь я никогда не знал, где заночую следующей ночью, не предполагал, куда занесет меня нелегкая и не станет ли наступивший день роковым, когда служивые в синих мундирах застукают меня где-нибудь в плачевном состоянии, приволокут в свои душные камеры, следственные изоляторы, где, промариновав месячишко, впаяют пару лет за то, что я «не приношу никакой пользы, не включаюсь в строительство», да и вообще представляю собой мусор, нарушающий гармонию ослепительно чистых дворов и сияющих дворцов! До встречи с Туулой это продолжалось уже почти год. Они были скоры на расправу, особенно в так называемую Неделю отлова бродяг. Ведь каждая осень начиналась Неделей безопасности движения, за ней следовала Неделя письма, а уж после написания письма наступила очередь Недели чистых ногтей. Раньше-то я, пожалуй, и сам поддержал бы такую акцию, еще бы! Но не тогда. С ее началом рядовые исполнители и их начальники, чаще всего с помощью пенсионерок и истосковавшихся по активной деятельности офицеров запаса, выцарапывали, как тараканов или сверчков, изо всех щелей, дыр, теплотрасс и полуподвалов аварийных домов разных бедолаг, голоштанников, хромоногих, распутников, пьяниц - по правде говоря, алкашами они были все - и вплотную забивали ими и без того переполненные «камеры временного содержания», чтобы спустя месяц-другой решить, что с ними делать - сажать в кутузку или, пригрозив каталажкой, отпустить их на свежий воздух до следующей акции органов правопорядка. Я мог запросто попасть в этот контингент. Достаточно было бы уснуть где-нибудь в сквере на скамейке, покрутиться без документов в районе железнодорожного вокзала или зачастить к развалинам на улице Латако, туда, где мрачные и злые бомжи собирались, чтобы не только приложиться к бутылке, но и просто свести счеты, уточнить, кто уже под дерном, а кто за решеткой, пустить друг другу «юшку»; приходили сюда и молодые еще женщины с тонкими синюшными ножками, в потрепанных пальтишках - и тем не менее накрашенные! Я был знаком со многими из бездомных, обращался к ним по имени или - чаще всего - называл кликуху, но никогда не был с ними накоротке: они меня, можно сказать, избегали, не очень мне доверяли, а когда я заговаривал о ночлеге, отделывались невразумительным мычанием. И я отправлялся восвояси, находя временный приют у какого-нибудь сердобольного порядочного человека, которого знал еще по лучшим временам, но чаще всего - на чердаке общежития аспирантов: там можно было переночевать почти без риска. Меня по старой памяти тянуло к людям с прочным положением, но, как правило, они ничем не могли мне помочь: одни жили скученно, экономно, страдая от придирок и контроля жен, притязаний начальства, а другие, у которых всего было с избытком, сами знаете, с каким презрением и откровенной брезгливостью смотрят на бахрому ваших обтрепанных брюк, на стоптанные ботинки. Почти совсем как Домицеле двадцать лет назад... Спустя довольно много времени, когда мои делишки пошли в гору, я при воспоминании о тех очаровательно-мрачных временах, приобретя способность иронизировать над собой, нередко лишь усмехался и бормотал: «Vivere pericolosamente!» Между прочим, я знал, что это — любимое выражение Бенито Муссолини: жить в опасности! По правде говоря, мне и в те времена приходило в голову, что нужно исчезнуть из города! Уехать, найти кров и работу, скажем, в лесничестве или лесхозе и как-нибудь крутиться дальше, но как именно, я, увы, не знал. Мои грезы были изощренно, и я бы сказал, с неподдельным пафосом развеяны одним долговязым представителем пишущей братии - многоопытным человеком с металлическими зубами и шрамом над бровью. Это был журналист-профессионал, поднаторевший на очерках - художественных! - а также репортажах и сводках, побывавший во многих переделках, - он даже был ранен, когда защищал женщину от грабителя; позднее пространно описал это в районной газете, где имя женщины изменил, а свое оставил. Он купил мне у «Гроба отца» два бокала разбавленного пива, потом, раздухарившись, взял еще два и без обиняков выпалил:
- Да никуда ты не поедешь, как пить дать! Это во-первых. А во-вторых, кому ты, калека, там, в лесах, нужен?
- Сучья мог бы обрубать! - храбро возразил я. - А что?
Он фыркнул, забрызгав меня пивом:
- Я тебе скажу... постой! Ну, день помахал бы топориком, по дурости или настырности. От силы, два. И всё! А на третий - топорик пудовым показался бы, хлюпик ты наш сизоносый, - ведь это лес! Не такие удальцы с копыт слетали. Можешь ко мне нагрянуть, если совсем уж притомишься... Когда-нибудь. Есть у меня завалящая усадебка...
Махнув рукой, он взял еще пива и стал рассказывать о своей журналистской кухне, где опасностей, как и в моей бродяжьей жизни, хоть отбавляй. Про то, как в одиночку заблудился в пустыне -лишь на четвертый день вышел к аулу, где чуть не женился! Как проторчал два дня с фотоаппаратом в засаде, поджидая браконьеров... потом - черных аистов... Про то, как с ним хотели расправиться за статью автоинспекторы: пули, понимаешь ли, совсем как утки — только фьюить над головой! То ли пиво ему в голову ударило, то ли захотелось любой ценой ошеломить меня? К примеру, он в два счета взял и переселился из своих лесов на Кавказ: якобы смастерил дельтаплан, а дома разрешения не дают, пришлось лететь аж в Грузию.
- Лечу я, значит, над долиной, - журналист нагнул голову и широко расставил руки с бокалами, обратив на себя внимание даже окосевших клиентов, - как вдруг... брось скалиться! - орлы, прямо на меня! Кружу над ущельем, сажусь на голые скалы - внизу пропасть!.. Не отстают, видно, за кого-то другого меня приняли! Хорошо еще, бутерброды с собой прихватил... с копченой колбасой, кидаю им, скармливаю... отстали!
Бенито Муссолини, правда, был фашист, но и к этому журналисту вполне применимы его слова: «Vivere pericolosamente!» Свои сучья этот малый уже обрубил, у него пальцы вечно чесались от тоски по перу! Сейчас он - при этих словах рассказчик почему-то поморщился — пишет научный труд «Ульи и дубы», ведь только на первый взгляд тут нет ничего общего, да разве кто-нибудь эту книжку, слышь-ка, выпустит! Разве что посмертно! Он явно искал у меня сочувствия, оттого и морщился, и шевелил бровями, смотрел на меня не моргая, в упор, а я в это время думал о другом: темнеет, дождь накрапывает, куда мне этой ночью деться? Хорошо, конечно, пить тут с тобой на дармовщинку, а дальше-то куда направить стопы? На чердаке у аспирантов холод собачий, хотя зимы в этом году, можно сказать, и не было... Начало марта; хуже всего, что ноги вечно мокрые, из носу течет. Мы душевно распрощались: журналист направился через горку к своему поезду, а надо мной судьба сжалилась в очередной раз - как из-под земли вырос приятель еще со студенческих времен, заядлый любитель джаза. Когда-то он больше ничего не хотел слушать, похоже, у него скопилось немало номеров журнала «Jazz podium», возможно, он даже разбирался в этой музыке, только из него, бывало, слова не вытянешь, а заговорит - какое-то нечленораздельное мычание, а не речь. Он был почти таким же горемыкой, как и я, с той лишь разницей, что у него была крохотная комнатушка недалеко от клиники, в ней смогли уместиться стол, кровать и уложенные в скирды книги, пластинки, старенький магнитофон и несколько картин его знаменитой тетки. Человек он был грамотный, имел, между прочим, отношение к искусству. Тихий алкоголик, хотя порой шельмоватый. Он уже в те времена пристрастился к вину, как и все уважающие себя любители джаза. Только в студенческую пору он жил там же, но в комнате попросторней, - там умещался еще и старинный комод; нынче в этой комнате живет брат-экономист с семьей. Когда-то парень притащил взятые у тетки краски и кисти и написал на досуге в полунише упомянутой комнатушки фреску «Русские князья бросают свои стяги к ногам литовского князя Кястутиса». Длинное, но такое красивое название! А и впрямь изображено было нечто похожее: сияющий шлем Кястутиса, коленопреклоненные русские бородачи; когда в ту полунишу заглядывало солнце, всё на картине становилось узнаваемым. Я частенько туда заглядывал. И не только я. Тихий джазмен долго пытался вычислить, кто его заложил «худсовету»: как-то воскресным утром к нему заглянул куратор курса, кудрявый толстогубый атлет; мой приятель сварил кофе, выставил даже бутылку «Алиготе», но куратор только головой мотал - да прикрой ты это дерьмо, парень, на что оно тебе сдалось! Да и историкам нашлось бы к чему придраться - Кястутису не до русских было, его Запад волновал... Да и Альгирдаса не рисуй, не надо! Так кого ж тогда рисовать-то? -вскинулся раскрасневшийся от вина создатель фрески. Куратор пососал пухлыми губами кончик «Казбека»: Грюнвальд давай, понятно? И, помолчав, выпалил: или Сталинград! Насколько мне известно, та фреска уцелела, да только поселившийся там брат затолкал в полунишу трехстворчатый шкаф - то-то когда-нибудь поразятся увиденному внуки! Так вот, пьянчуга с домом и мало-мальским социальным положением. Когда я сказал ему это, он рассмеялся. Совсем как в те времена — времена фресок и джаза. Редактор этикеток на игрушечной фабрике тоже, понимаете ли, журналист. И тоже знававший «лучшие годы». Чего ради его занесло к «Гробу отца»? Чего он так радуется встрече со мной? Да просто так, улыбнулся он, увидел тебя из троллейбуса и вышел. А что, не совсем понял я его, мимо «Гроба отца» уже троллейбусы ходят? Случается, широко улыбнулся он, вон, гляди, «восьмой» идет!.. И верно, как это я сам ни разу этого не заметил? Пошли? - ткнул он меня кулаком в бок. Человек получил застарелый долг, и ему не терпелось кутнуть. Накупил у Сони белого рома, красного вина, даже сигар и красного стручкового перца -его всегда тянуло к экзотике. Никаких «vivere pericolosamente»! Никаких конфликтов с родней и бывшими женами - интеллигентками и, разумеется, художественными натурами! Рядом с его комнатушкой, «автономной областью», жил не только брат с семьей, но и тьма-тьмущая родственников - и никаких драм!
Когда мы примчались на такси на улицу Клинику, никто нам, разумеется, не обрадовался, не было приветственных возгласов, зато нам и не мешали пить в его тесной клетушке ром и, сидя в тепле, попыхивать сигарой. Никто, даже дети брата. Мы принадлежали к одной касте неудачников, только его положение было намного лучше моего: проснувшись ночью, он мог прошлепать в туалет и с сигаретой в зубах изучать пришпиленную к стене изнутри таблицу розыгрыша футбольного чемпионата СССР с результатами последних матчей, тщательно вносимыми племянниками, - наши «асы» находились в верхней половине графика. Возможно, в его жизни были и другие преимущества, только он их не выпячивал. Да, это не в его привычках. Похвастался, правда, что «калымит», переписывая ноты, - целые партитуры. Вряд ли он что-нибудь кумекал в этом деле, однако ж переписывал! Когда он улыбался, лицо покрывалось сетью мелких морщинок, хотя, по-моему, он еще в молодости, вернее, в ранней юности - ему и двадцати не исполнилось -был морщинистым, не по-стариковски, правда, но все равно морщинистым, во всяком случае, когда смеялся, а смеялся он почти всегда. Даже когда был не в духе. Подавляющее большинство наших сверстников уже давно преодолели свою полосу препятствий — падая с лошадей, барахтаясь в грязи, продавая и вновь покупая машины, убеждения, воззрения, давным-давно забросив поэзию, музыку, отложив в сторону кисть или заколачивая на этих видах творчества неплохие денежки. Нынче же, не успев остыть от верховой езды, все еще разгоряченные соревновательными гонками, не оправившись от тряски, коварных виражей и ударов, они заслуженно почивали на редколистых лаврах, восхищаясь собственной выносливостью, живучестью, умением жить, которое сами же без зазрения совести называли молниеносной мутацией. Что тут скажешь? Только, по-моему, и они могли бы повторить: «Vivere pericolosamente!» Однако же совсем не так, как мы оба в этой «обувной коробке» приятеля за бутылкой белого рома — подарком Фиделя советским алкоголикам.
Я хмелел прямо на глазах, понес околесицу, потом хозяин заварил крепкого чаю, мы молча курили сигары, по его совету и я макал их в ром, однако для настоящего «Дайкири», рецепт которого был написан по-русски на бутылке с длинным горлышком, нам недоставало многих компонентов.
Разве ж я мог тогда почуять, что завтра встречу тебя, Туула? Не было - во всяком случае я не видел - никаких знаков ни на небе, ни на земле. Мне было еще далеко до перепончатого ушастого зверька с мягким брюшком мыши, далеко до кровавого полета с прорывом сквозь разбитое стекло.
Наутро я проснулся, не имея ни малейшего представления, куда мне идти. Ничем не могу помочь, - сказал хозяин жилого кармана, патлатый баловень судьбы, - сам видишь... Он сказал правду, правду остающегося жить, хотя был таким же люмпеном, как и я. Тем огорчительнее. Он молча стоял, сунув руки в карманы, исполненный решимости предоставить мне одноразовую безвозвратную ссуду в размере десяти рублей, и неожиданно встрепенулся: постой-ка! Приятель ненадолго исчез и вернулся с бутылкой вина, которую стащил у брата, и мы мгновенно выпили его прямо из горлышка. А теперь ступай, иди, - подтолкнул он меня к двери, - ну, давай же!
Розовая десятирублевка с профилем Ленина была довольно солидной купюрой, а для меня в это воскресное утро - целым состоянием. Ведь я уже знал, куда пойти - конечно же, туда, где тепло и свет! На втором этаже гастронома «Ритас», что на улице Оланду, уже работало кафе, где спиртное продавалось почти без наценки. Я знал, что по воскресеньям до обеда там собирались жаждущие опохмелиться осоловелые художники, поссорившиеся с женами интеллигенты, небритые, с засаленными волосами уличные «пахари» - довольно унылая, но зато и неагрессивная разношерстная публика. У окна обычно располагался неряшливый мужчина в синих очках - непризнанный гранд графики; тут ошивались, естественно, и упитанные «бретшнайдеры», хихикали раскрасневшиеся девицы и матроны с массивными кольцами на пухлых пальцах - от шестнадцати до семидесяти. Я не раз видел здесь и «душу» Старого города - ярко размалеванную бедняжку Милюте, которая занималась древнейшим промыслом вплоть до своего женского заката, а тлеющие угли нынешнего естества гасила где попало, в том числе и в «Ритасе», в его несколько претенциозном маленьком кафе: на стене висели два или три живописных полотна, а кресла были обиты темно-коричневой кожей, правда, искусственной, но все равно заставлявшей посетителя приосаниться... Я направился сквозь сырость оттепели к троллейбусной остановке и уже представлял мысленно, как выхожу возле пожарной части, неподалеку от костела Петра и Павла, опасливо пересекаю оживленную магистраль и топаю прямиком в «Ритас» - островок тепла и относительного покоя в неприютном, голодном, утопающем в легкой дымке городе. О, здесь обретают тепло даже вполне достойные пациенты сумасшедшего дома, которые приходят сюда, переодевшись в нормальную одежду. Не случайно над кофейным аппаратом висит обескураживающее на первый взгляд предупреждение: «Клиентов в пижамах не обслуживаем!».
Я уже подходил к остановке, когда меня неожиданно осенило: почему бы не заглянуть к своей бывшей половине, поглядеть хотя бы издали на ребенка? Это ведь в нескольких шагах! Вот клиника, где три года назад появился на свет наш младенец, а вон там молочная кухня, откуда я приносил ему бутылочки со смесями и творожком... В самом деле! Этим отчаянно смелым и рискованным броском «vivere pericolo...» я возьму и оставленный там полушубок с пристегивающейся подкладкой - пригодится! Нет, тут все дело в утрешнем вине, иначе и в жизни не свернул бы к фанерной двери общежития рядом с туалетом... Спрашивается, чего ради? Чтобы увидеть, как замечательно ей живется без меня, и остервенеть? Кусать ногти оттого, что утратил нечто такое, чем обладает почти каждый из нас? Нет, во всем определенно виновата злополучная поллитровка классических чернил из запасов брата моего приятеля. Нет, размышлял я по дороге, вовсе не потому мы так некрасиво разошлись, что ты связала свою судьбу с партией, это еще куда ни шло! И не потому, вероятно, что, возвращаясь под утро домой со своих дежурств, я несколько раз сталкивался лоб в лоб со знаменитостью — бородатым гением Романасом Букасом, который уже давно был не в состоянии писать свои излюбленные пейзажи и обнаженную натуру. Ну ладно, хватит! Букас, Букас! Я беру полушубок, бросаю взгляд на ребенка и испаряюсь... Все равно я ничем уже не могу им помочь, абсолютно ничем. Да им и не требовалась моя помощь - никакая!
Еще издали я заметил, что окно чуть приоткрыто — значит, дома. Не уехала еще на партучебу в Питер. Ясное дело, партия никогда не бросает своих детей, как это сделал я. Дело в том, что партия несравненно богаче и щедрее не только бродяг, но и грузин, и армян, торгующих гвоздиками, арбузами, презервативами и фальшивым золотом... Да, даже тех, кто денно и нощно, даже в стужу, топчется напротив кинотеатра «Хроника», жжёт в потемках свечки и предлагает купить кольца, сработанные на знойном юге... Не зря ведь установленную в глубине того сквера группу бронзовых борцов кто-то из выпивох метко окрестил «Замерзшими грузинами» ... Что за галиматью я несу? Надо сосредоточиться, подготовиться морально, раз уж я переступил порог этого дома!
Вот и до мелочей знакомый мрачный вестибюль, а вот и Катерина Филипповна, дежурная, которая восседает внизу, взвалив свой могучий бюст на барьер. Неприятно вспоминать, что именно ко мне когда-то завалился пьяный киномеханик Леоне с покупкой для жены - молокоотсосом - помнится, я впервые увидел эту странную штуковину. Покатываясь со смеху, он стал прикладывать приспособление с красной резиновой грушей к выпуклостям Филипповны, а та, польщенная вниманием кудрявого красавца, хихикая и краснея, делала вид, что отбивается от него... Зато потом она раскричалась и нажаловалась на меня общежитским властям - майору в отставке Григорию Шикину и его правой руке турку Зие Ахатовичу... Катерина встретила меня кислой улыбкой, не проронив ни слова, - эта могучая матрона тоже знала всё! Или почти всё.
Моя экс-супруга принадлежала к числу тех решительных женщин, которые ведут смертельную борьбу за свое место и под солнцем, и под луной. Солнцем для нее была партия, в которую ее приняли с большим трудом, а луной, вернее, ясным месяцем над ней сиял пожелтевший от жизненных бурь, табака и краски лик темнобрового живописца Романаса Букаса. Таких людей партия называет своим боевым отрядом - вечно связанная какими-нибудь обязательствами, в постоянной запарке, тревоге и ярости, моя вторая половина прекрасно смотрелась под боком как партийных функционеров, так и Романаса Букаса. Однако в глубине души она насмехалась над своей партией, не исключено, что даже ненавидела ее, как ненавидела засорившийся клозет, вонючую жижу в душах, шныряющих за окном крыс и мои пьяные речи о том, что эта партия подохнет естественной смертью.
Еще в коридоре я услышал приглушенные голоса, доносившиеся из той комнаты, увидел привычно выползавших из-под тряпичного коврика у двери рыжих тараканов - помнится, я давил их беззлобно во время перекуров вскоре после приезда из клиники нашего новорожденного. А чаще просто наблюдал, как шустро они ползают туда-сюда, исчезают в щелях и вновь высовывают свои длинные, не лишенные элегантности усы, - насекомые не вызывали во мне патологического отвращения, при виде их не подкатывал комок к горлу, ничего такого не было.
Ага, голос не один, их несколько, ну-ну. Различимы и женские. Смех, хихиканье. Не успел я побарабанить костяшками пальцев в дверь, как услышал знакомый голос, — я узнал его... Букас! Романас Букас, коренастый темнобровый гений. Обнаженная натура и пейзажи. Не Тулуз-Лотрек, но тем не менее гений. Выставки в Скандинавии, Москве и Кракове. Правда, все это в прошлом -добрый десяток лет тому назад. Да, это его голос, ни с кем не спутаешь. Остальные, похоже, умолкли - он любил, когда его внимательно слушают. А ведь я самолично их познакомил - женушку и Букаса, вот так-то. Трясущимися пальцами я зажег длинный отсыревший окурок...
- ...а лед зеленый, прозрачный, еще ни снежинки не выпало, — отчетливо расслышал я каждое слово Букаса, говорившего глуше обычного. - И только я бултыхнулся в воду, как вдруг вспомнил... плотина, в десяти метрах плотина! И как мне только воздуха хватило, как я концы не отдал - до сих пор не пойму! А я-то подо льдом, подо льдом, в сторону от нее! Головой лед пробил! Потом на бок, на спину и снова на бок...
Нет, тому металлозубому далеко до Букаса! Вот это мастер: паузы, интонации, нюансы, а ведь я еще не вижу его глаз, рук... Раз десять слышал эту удивительную историю, а теперь, поди ж ты, снова раззявился, даже про сигарету забыл, только бы не пропустить ни одного слова из его рассказа о том, как он когда-то чудесным образом спасся во время подледного лова (не исключено, что это была святая правда!), как мокрый до нитки, обледеневший брел к ближайшей усадьбе... пил... лежал в жару... бредил... выздоравливал.
Второе повествование касалось происшествия, которое впечатляло посильнее первого. Рассказчик служил некогда в погранчасти, где-то в Карпатах, кажется, в Чопе. И эту детективную историю я уже слышал из уст Букаса, правда, преподнесена она была гораздо эффектнее - это было в те времена, когда он заходил к нам на правах друга дома, вечно под градусом, всегда язвительный и в то же время немного грустный и несчастный. У него хватало ума понять, что его живительный источник уже иссяк.
- ...а Грибко, наш старшина, знал: если разденешь графиню и ничего не найдешь, полетят погоны, и не только они, ой, не только!.. Он выслеживал ее аж от самой Москвы - эта дряхлая старуха в купе ехала, по всей вероятности, с внучкой... И вот когда до границы оставалось рукой подать, Грибко обратил внимание на то, что с самого начала путешествия и буханка хлеба, и банка с вареньем на их столике так и остались нетронутыми!.. Тогда Грибко...
Я знал: старшина Грибко схватил хлеб, банку, позвал Букаса и двух сержантов в придачу, разломил в их присутствии хлеб, помешал ложкой варенье... и оттуда посыпались... золото, бриллианты, кольца... Старуха хлопнулась в обморок, девица закатила истерику, а они, Грибко сотоварищи, кутили целую неделю... беспробудно!
- Тогда Грибко... - начал было Букас, но при этих словах я шагнул в комнату: старый сказочник осекся и сердито зыркнул в мою сторону, хотя и прикинулся, что мой приход ничуть не удивил его. И все-таки удивил! Однако он сумел так естественно овладеть собой, так талантливо нацепил маску, что ни одна жилка на его темном лице с кустистыми бровями не дрогнула, даже кончик уса не дернулся. Великий мастер! И это при том, что он давным-давно не писал ни обнаженной натуры, ни пейзажей. Даже в кафе литераторов не заглядывал. Он весь без остатка погрузился в быт, скитался по общежитиям, где кое-кто еще развешивал уши, ловя каждое слово его повествования, этих самых настоящих, законченных новелл. О, Букас, обычно говорили ему женщины и мужчины, почему бы тебе не записать свои сказки!
Нет, он не собирался начинать жизнь сначала или хотя бы с ее половины. Зачем? - высокомерно спрашивал Букас. - У меня таких знакомых не счесть! Жаждут новой жизни, меняют не только паспорта, но и имена, фамилии и даже клички, идут на тяжелейшие операции, в том числе и хирургические, и вдруг обнаруживают, что все это дерьмо, что не стоило из-за него мучиться! Все вылазит наружу, как навозная куча в оттепель (великолепное образное сравнение Букаса!), и тогда - хоть в петлю! К чему? В самом деле... У него незаурядный талант, и сидеть бы ему сейчас не в этом вонючем рассаднике тараканов, а в салоне с бледноликими дамами, где к нему относились бы с почтением, предупреждали малейшее его желание. Так нет же, он все равно тут, рядом со смрадным нужником, в окружении рядовых винтиков. Ой ли? Ведь сидели тут и вполне еще моложавая Иветта, и ее сердечный друг - поэт Нецарёв, и еще несколько вполне приемлемых слушателей... Все здесь слушали и слушались только его, Букаса, он давал команду выпить-закусить, отпускал ехидные, остроумные реплики, вероятно, маскируя тем самым свою израненную душу. Я был твердо убежден - не пышные формы моей женушки привели его сюда. Одиночество.
Не успел я войти в комнату, как супруга, сидевшая под мышкой у Букаса, вскочила с тахты и заверещала: она не потерпит!., ее день рождения, она тут хозяйка! А вот тут у нее промашка вышла — хозяин здесь был один, Букас. Но она не унималась: стала выталкивать меня назад, в коридор, к тараканам, и лишь по мановению руки Букаса моя благоверная угомонилась. Романас Букас буркнул что-то - понимай, пригласил меня к столу, потом налил вина в зеленый бокал (я привез его когда-то из Львова, и Букас наверняка знал об этом!), пододвинул тарелку с винегретом:
- Имей совесть, женщина! Не видишь разве, человек совсем окоченел!
Он, конечно, сильно преувеличивал насчет меня, но бог с ним. Я сердито поглядел на него. Букас расхохотался:
- Рано ему подыхать! Гляди-ка, он еще сердится! А знаете, был у меня когда-то пес...
И он принялся рассказывать о старом шпице, которого решил было отвести в лес и прикончить, но... Следовало запустить тарелку с винегретом ему в бороду, но... я ужасно хотел есть.
Иван Нецарёв глядел на нас с Букасом налитыми кровью глазами навыкате. И он все — все! — знал.
Вы не поверите: в жизни не встречал более приятного человека: очень симпатичный, доброжелательный мужчина, ему вечно доставляли моральные мучения кичливость и мания величия его соотечественников. Я уже настроился на то, чтобы попросить у Нецарёва пятерку, зная, что он даст ее не раздумывая. Букас снова налил мне вина.
— Выпей-ка!
— И убирайся! - прошипела Лавиния, иначе говоря, моя дражайшая супруга. Она видела, что мне плохо, видела, как я злюсь, и это доставляло ей огромное удовольствие.
— Пусть человек посидит! — благосклонно разрешил Букас. - Только предупреждаю: без эксцессов! - Он нарочно ввернул иностранное словечко. - Никакого экстремизма!
Глашатай божий, ветер, раздувающий пожар, -вот кто такой был этот Букас, никогда нельзя было предугадать, что он выкинет, с какой стороны нанесет удар своим острым языком! Но физически я бы не смог одолеть его, даже пьяного. Да и к чему? Ведь он все равно поднимется, обласканный и накормленный, и пойдет в другое место, где его снова усадят за стол и он снова станет рассказывать байки про зеленый лед и чутье старшины Грибко.
Нецарёв предложил мне сигарету, сунул зажигалку и еще что-то. Ого, да это пятерка - добрейшей души человек, сам дал, и просить не надо было!
Теперь я без напоминаний решил встать и уйти. Даже полушубок с пристегивающейся подкладкой позабыл. Правда, на прощанье мне захотелось высказать Букасу все, что я о нем думаю. Он сидел, развалившись, на тахте, которую я когда-то собрал своими руками, в моих поношенных тапочках; почему-то особенно меня приводили в ярость именно эти тапочки, а на решительный разговор настроила вторая рюмка.
- Да ты просто дерьмо, Букас! - начал я. - Прыгаешь из постели в постель, нечистый дух, строишь из себя умника, сексозавра и еще черт знает кого! А ведь...
Я осекся, потому что все в комнате расхохотались - даже тишайший Нецарёв. Ну да, все понятно: уж кому читать мораль, только не мне. И даже такого, как Букас, я не вправе отчитывать. А тот уже улыбался до ушей, вовсе не думая на меня сердиться.
- Выпей!
Я выпил, и тогда Букас совершил единственную ошибку - встал и попытался обнять меня за плечи. Не глядя, я ударил куда-то локтем и попал в подбородок. Букас рухнул на тахту, а уже в следующее мгновение он наверняка убил бы меня, но успел лишь разорвать последнюю мою рубашку - тонкая фланель почти беззвучно распоролась до самого живота... Меня спасли Нецарёв и Иветта, простые русские люди, похоже, забредшие сюда по чистой случайности.
- Сгинь! - прошипела Лавиния. - Не жди, пока я вызову милицию! Бродяга!
И я сгинул, сгинул, сгинул... Чтобы покататься по зеленоватому льду, раскатанному ребятишками, - у-уух! И никаких запруд, никаких прудов! И золотых рыбок подо льдом. Выпал снежок, и снова зима, хотя и начало марта, ну и что - тепло. Если бы не разорванная рубашка... и чего мне вздумалось снять свитер! Духотища там, не продохнешь, и как этот ребенок там... Сын спал, его не смогли разбудить ни голоса, ни хохот, ребенок спал, не проснулся... это хорошо...
В сердцах я поддел ногой дохлую ворону. Нет, бродяга должен жить иначе, чем они, по-бродяжьи... Некогда заниматься самоедством, сидеть сиднем, обхватив в отчаянии голову руками. Нужно неустанно, каждую минуту беречь свою жизнь, думать только о сегодняшнем дне и данном часе, беспокоиться о том, что ты будешь есть, пить, где заночуешь... Но стоит тебе задуматься о временах года, поворошить прошлое, прикинуть, что будет через год или два, и тогда аминь! Ты просто обязан печься о ничтожных мелочах, не упускать ни малейшей возможности, чтобы перекусить, выпить, не считать зазорным попросить поношенные ботинки или сухие носки. И еще: ты должен полностью игнорировать не только собственную физиологию, но и собственную никчемность, собственную гаденькую зависть к сытым и беспричинную ярость. Иначе тоже аминь. Бродяжьи свойства в человеке проявляются не сразу: долгое время он стыдится своей бедности, испытывает неловкость, когда его провожают взглядами прохожие. Особенно обостренно чувствуют это те, кто знавал «лучшие времена», хотя именно они и вынудили к бегству на улицу, во мрак, в бездомность. Со временем эти ощущения притупляются, сглаживаются, и жизнь под открытым небом становится гораздо более сносной. Ты больше не страшишься ночи, темных переулков, притонов, незнакомых женщин - последние за версту чуют, что ты за птица, наверняка угадывают, что с тобой им не обломится. У тебя появляется тьма знакомых, на которых ты раньше не обратил бы ровно никакого внимания, с тобой заговаривают первыми, называют по имени или кличке, и ты знаешь, обязан зарубить себе на носу: никогда не спрашивай о чем не следует и не суй свой нос в чужие дела. И не показывай, что ты лучше их, даже если твое превосходство очевидно. Если только можешь, если это тебе по силам, уйди, забейся в укромный уголок, ежели у тебя таковой имеется... Подобно любому живому существу ты должен приспособиться к новым условиям, слиться с улицей, туманом, ларьком у базара и тротуарной плитой, с паром, дымом, смолой, ругательствами и взвихренной над пригородным пустырем сухой пылью... Тогда некоторое время ты продержишься -даже в жизни бродяги редко, но бывают просветы, -если ты не погибнешь, не попадешь под колеса, если тебя не столкнут с обрыва или ты сам не спрыгнешь с моста, если... После тридцати нормальному человеку уже не положено быть бродягой, разве что бездомным... Нормальные тридцатилетние, у которых был шанс стать бродягами, или уже сошли в могилу, или обладают тем, что называется жилищем, гнездом, домом, — но они настолько крепко повязаны неписаными договоренностями, привычками, даже переживаниями, что больше не в силах ни жить дома, ни оставить его... может быть, именно поэтому и у меня нет своей в доску шайки, которая принимала бы во мне участие и могла бы ожидать того же от меня, доверяла мне, как и я ей... я для них слишком стар, скучен, нерешителен, они не выдают мне свои тайники и пустующие хазы, они слишком недоверчивы, чтобы зачислить в свои ряды первого встречного... а я и не клеюсь, нет... Даже очутившись в камере, тюрьме, они не предаются унынию, тут же завязывают контакты, помогают друг другу, но еще чаще топят друг друга... да-да, врут в глаза и за глаза, предают, сводят старые счеты... нет уж, лучше быть одному, так оно и приятнее, и надежнее - не так быстро на дно опустишься...
Теория бродяжничества находится в жестоком противоречии с практикой, во всяком случае, в наших географических широтах... Сколько мною читано-перечитано о бедолагах, гаврошах, босяках, «каликах перехожих»! В Средние века скитальцы бродили от одного монастыря к другому, зимовали у пылающего комелька, ублажали служанок в баронских замках... до весны!.. Или бродили по Прибайкалью, распевая свои суровые, правдивые песни, помните: «Бродяга к Байкалу подходит»?.. А сколько интеллигентных на вид русских, в рубахах навыпуск, бородатых и бесстрашных, странствовало по Поволжью, приволжским степям... смешанным лесам... плавало на плотах, ходило от деревни к станице! Но это совсем другое. И в тех книгах, и в той жизни люди были гораздо терпимее по отношению к бродягам... пускали их на ночлег, давали миску похлебки... А я? Описываю круг за кругом по тому же сырому, промозглому, покрытому копотью городу... круг за кругом... Жил ли я прежде мало-мальски духовной жизнью? Странный вопрос! Разумеется, жил. Я и теперь способен одухотворить даже стайку воробьев возле рынка Галле, перелет вороны с крыши на крышу был исполнен для меня глубины и особого смысла, а вот ядовито-желтые милицейские джипы с синей, напоминающей вену полосой по всему брюху со временем вызывали у меня острую боль где-то внутри - там, где я ощущал мерзкую, холодную пустоту... Мне хватило единственной ночи под кровом стражей порядка, это случилось, когда нас взяли - меня и Кардокаса, неразговорчивого безобидного малого, будущего архитектора и, как выяснилось позднее, приятеля Туулиного брата... Нет, меня там не били, виртуоза-флейтиста (Кардокас играл на флейте) тоже не трогали. Тем не менее я всю ночь промучился не только от кошмарной жажды, но и от мысли: вот и все... не выпустят, каюк! Однако же выпустили. Когда мы проснулись, было воскресное утро, а в выходной даже ментура ленится возиться с бродягами... К тому же у меня была прописка - они проверили... Флейтиста оставили - в саквояже у Кардокаса (видит бог, откуда мне было знать?) менты обнаружили около тридцати метров джинсовой ткани... они не поверили, что музыкант собирался обить ею стены в своем полуподвале...
Влип я, конечно, по дурости. Ведь я даже не пытался удрать из кафе Дворца выставок, когда буфетчица Зосенька - все слышали! - вызвала патруль. Такого у нас еще не случалось! - орала соломенная блондинка. - Никогда! Мы с Кардокасом принесли в кафешку поллитровку и тихо-мирно потягивали дешевое вино, подобно остальным посетителям не особенно таясь, исподтишка покуривали и не обращали внимания даже на возбужденно жестикулирующего Романаса Букаса, сидевшего в окружении утонченно-художественных дам в кожаных брюках, толстых свитерах и с изящными индейскими подвесками на бескровных шеях - все под одну гребенку! Букас, помнится, рассказывал такую историю:
- ...и тогда я забираюсь на крышу фургона, открываю окно ресторана, раздвигаю занавеску и... шлеп ногой прямо на накрытый стол с заливным и икрой! Во все их салаты и мясы-колбасы!.. Каково?!
Похоже, флейтиста вдохновил этот рассказ. Мы ведь сидели спиной к Букасу и его дамам, всё слышали. А поскольку мне он еще не успел рассказать все свои байки, слушал его и я...
- ...фурии верещат, их козлы блеют, а я топчусь посередине стола, как... извините за выражение, бык на ярмарке! Топчу розы-лилии, затем прыг на пол - и к выходу... Не тут-то было! Трое официантов подскочили, хвать меня за руки и потащили к себе в подсобку. А там - бац, бац, бац! Вот так-то...
Неужели мне только сейчас стало казаться, что невозмутимый до этого флейтист насторожился, забарабанил пальцами по столу и нервно застучал по полу ногой?
- ... отколошматили меня, вывернули карманы, нашли трехрублевку, которую, разумеется, конфисковали! Так вот, спускаюсь я к выходу, весь в крови, и говорю: «Милая Иветта, мест в этом ночном баре, ей-богу, нет!»
Почему-то только сейчас, при этих словах, Кардокас, флейтист да еще и кларнетист, инженер, архитектор, каунасец, флегма, вскочил, одним прыжком подлетел к бару и смахнул, пошвырял на пол все установленные «этажеркой» фужеры, много фужеров - примерно сотню, если не больше. Четыре или пять этажей: поднос, фужеры, поднос, снова фужеры... Некоторые, конечно, уцелели, но пол все равно был сплошь усеян осколками. Даже Букас со своими поклонницами остолбенел: во дает! Тогда Зосенька и набрала номер. Приехал патруль, велели подниматься и мне, толкнули в спину и вывели на улицу, где уже ждал желтый джип. А ведь я мог сто раз до этого встать и преспокойно убраться, никто бы и бровью не повел!
С какой стати я вспомнил обо всем этом, шагая от пожарки в сторону «Ритаса»? Сам не знаю... Уж не потому ли, что мимо меня промчались с включенными сиренами и мигалками два точно таких же джипа, желтых с синей полосой? Они еще бывают тошнотворно-зеленые, кажется, я уже говорил об этом? Цвета дерьма беременной кошки, как сказал бы иной современный литературный герой. Бродяга же - никогда. «Воронок», коротко и ясно!
Неужели я совершил глупость? Ведь если бы я вел там себя сносно... Нет! Все равно обидел бы кого-нибудь или расколотил что попало. Тарелку, зеркало... Нет, нет. Но вот и дверь «Ритаса», скорее, я нетерпеливо топчусь у порога - пошел снег с дождем, и под ногами сразу же захлюпала кашица, притом такая желтая, будто подкрашенная, цвета венгерского вермута... О, кого я вижу! Сегодня за стойкой Индианка - стройная, темноволосая, упругая и сильная. А уж какая проворная - рюмки, бутылки и картонные тарелочки так и порхают в ее руках, любо-дорого глядеть!
Встав в очередь, я окинул взглядом небольшой «салон». Все те же лица. Шляпы на коленях и подоконниках, под боком разрумянившиеся женщины, а сами они, усатые, бородатые и лысые, немного жалкие и замотанные, казались почему-то неудачниками. Где уж им изрыгать пламя или обжигать взглядом. Остались лишь отблески, отсветы да смрад винного перегара из наполовину беззубых ртов... Однако сейчас, когда за окном падал хлопьями мокрый снег, жизнь не казалась этим людям ни унылой, ни безнадежной, скорее напротив, во всяком случае, до тех пор, пока им по карману рюмка в кафе и есть возможность посидеть с золотозубой подругой, нашептывать ей на ушко что-то заветное.
С рюмкой «Habana Club» я подсел к трем мужчинам - только одного из них я не знал. Презентабельный. Большеносый. С седыми усами и бородкой. В светло-зеленом пиджаке и табачного цвета рубашке. Едва ли не единственный из посетителей, он снял верхнюю одежду. Чистые ногти, дымчатые очки... Нос у него и впрямь как у де Голля, а вот ростом явно не вышел. Двое занудных подвыпивших телевизионщиков казались по сравнению с ним самыми настоящими люмпенами. Правда, это не убавило в них спеси и надменности, но я-то их видел насквозь: копейки считают, даже я сегодня богаче их!
Господин в рубашке табачного цвета понравился мне своей непринужденностью, ироничным отношением к коллегам — и при этом никакого самолюбования, хотя и у него, судя по всему, ресурсы были на исходе. Когда его компаньоны покинули кафе, я - невиданная щедрость! - купил рому и ему. Де Голль по достоинству расценил мой жест: стал настоятельно уговаривать меня поехать к его именитым знакомым, одолжить у них кучу денег и кутить только вдвоем - где-нибудь в живописном месте, без помех. Я пожертвовал два последних рубля на такси, и мы поехали на улицу Клайпедос, где он исчез «буквально на один миг» в темном проеме дверей в стиле барокко. «Один миг» затянулся на полчаса, но переговоры там, по всей вероятности, прошли успешно: не успел он появиться в дверях, как я сразу же понял — дали! Еще одна черточка, отличающая бродягу: по чуть приметному, совершенно незначащему жесту, он сразу угадывает: повезло — не повезло. Де Голль остановил легковушку, хотя до цели было всего несколько шагов... Рассчитавшись с водителем, сдачу отдал мне, пояснив, что это «на всякий случай». Мы сидели в том же кафе, где недавно кларнетист и по совместительству перекупщик джинсовой ткани опрокинул на пол «этажерку» со стаканами и фужерами. Нам удалось протиснуться в дальний угол. Я сидел у большого окна со спущенными жалюзи и небрежно дымил сигаретой. Ну и сборище, тоже мне люди искусства. С той лишь разницей, что эти были спесивее, вольнодумнее, одеты получше и матерились пореже. Если и ввернут изредка «б..., б...», то просто так, для убедительности. Как сейчас вижу угловой стол у дверей - не возле бара, где раньше был вход, а в глубине кафе. Длинный широкий стол, рассчитанный почти на восьмерых завсегдатаев выставок. Мы с Канутасом, «де Голлем», - в самом углу, рядом с нами маленький языковед с лицом, покрытым сетью красных прожилок, и его важный приятель, какой-то клерк из Министерства культуры. Или просвещения. За жалюзи уже совсем стемнело. Поменьше волнуйся, куда денешься сегодня, убеждал я себя, еще целый час впереди до закрытия этих райских кущ... Де Голль с воодушевлением рассказывал о мрачных временах своей юности, когда в карманах у него свистел ветер - и все-таки это были замечательные, голодные, богемные годы! Повернувшись к языковеду, он согласился с ним, что, действительно, наши фамилии или славянского происхождения или уж слишком незатейливые -все их необходимо поменять! Языковед удивленно улыбался и отмахивался детской ручонкой — да будет тебе, Канас, прекрати! Повернувшись снова ко мне, Канутас продолжал свой рассказ. Рассказывал он нудно и скучно, хотя его утверждения были бесспорными: все приходит тогда, когда уже нет ни здоровья, ни желаний! Он то и дело дергал меня за рукав - эй, ты меня слышишь? Я все слышал! Нынче у него денег что песку морского, а мне-то что с того! Я пил его дорогой коньяк, нахально курил его сигареты, прихлебывал его мутный кофе и вполголоса декламировал куда-то в пространство строки:
Сидевшие напротив девицы, которые хлестали сухое вино, выпуская длинные струйки дыма то в потолок, то прямо в бородку де Голля, уставились на меня. Одна из них презрительно осклабилась.
— Козерог! - ткнула в меня пальцем ее соседка, но мне и до нее не было ровно никакого дела. С меня уже сходил хмель, и с выдыхаемым дымом в воздухе витал вопрос: так куда тебе податься, бродячая душа? Де Голль ткнул меня в бок:
— Эй, маэстро! Ты что, ослеп? Вон как она на тебя смотрит! О Господи, как она смотрит!
Риторика, не более того, речь его была гладко отшлифованной и по обыкновению патетичной, но если сначала мне это понравилось, то сейчас нагоняло скуку. Я пропустил мимо ушей и предназначенный мне вздох — Козерог! Да, я Козерог, ну и что? Единственным моим желанием было вытянуть ноги, закурить, а потом, погасив окурок, - непременно погасив! — заснуть...
— Послушай, догони-ка ее, — убеждал меня де Голль. — Как она смотрела! Давно не видел ничего подобного. Как смотрела!
Я по-собачьи отряхнулся, накинул на плечи свое клетчатое полупальтишко, которое лежало рядом, и рванул к двери - а вдруг догоню! Все равно кафе вот-вот закроют. Сам не знаю, что мне взбрело в голову. В вестибюле было уже пусто, девицы только что ушли, их еще можно догнать, подумал я. Ага, вон они! Рыжая шубка уже поравнялась с шинелью стоящего на постаменте Капсукаса — пошли дальше, одна из девиц отделилась... Скорее! Кто-то погрозил мне кулаком из окна машины — куда прешь? - но я уже пыхтя трусил неподалеку от подножия памятника. Рядом с целью моей погони — хрупкой на вид девушкой — вышагивала в полосатых футбольных гетрах ее долговязая подруга. О том, что она кладет в постель спицы и непрочитанные книги, я узнаю позже. Я замедлил шаг и, с трудом переводя дыхание, пошел рядом, ничего не говоря и не задавая вопросов. Просто шел, и все. Никакой реакции, а ведь они видели, что я не случайно иду за ними, видели, как я гнался следом. К моему приятному удивлению, футболистка кивнула на прощание и исчезла под аркой возле книжного магазинчика. Со мной шла только она, Туула, я еще не знал ее необычного имени. И никаких предчувствий у меня не зародилось. Мне было безразлично, что она предпримет, — пройдет ли со мной еще немного и исчезнет, не сказав ни слова, как это сделала ее долговязая подружка, или сразу свернет в сторону, бросив на прощание: пока, Козерог! Юркнет ласочкой — какая же она миниатюрная, даже в шубке! Однако мы продолжали идти вместе по улице Максима Горького в сторону Кафедрального собора.
Бреду-ут, спо-отыкаясь, солдаты, оста-а-вив вдали отчий дом!
Это внезапно запели бредущие враскачку совсем рядом мужчины. Она хихикнула, я улыбнулся, но разговор так и не завязался. Дыхание мое стало ровнее, я сунул руки в просторные карманы, нащупал там сдачу таксиста, прикинул, что этого хватит на пиво, и, когда мы молча поравнялись с гастрономом возле улочки Йонаса Билюнаса, предпринял довольно мудрый шаг, во всяком случае так мне тогда казалось.
— Подожди меня здесь, - сказал я. — Зайду, пива куплю!
Захочет — подождет, не захочет — не станет ждать. Разве ожидание к чему-нибудь обязывает? Да и пиво тоже. Ну, а если подождет, значит... Я стоял в небольшой очереди и тревожно поглядывал сквозь запотевшее окно на улицу, хотя ничего там не видел, кроме призрачных силуэтов прохожих. Туула ждала. Ждала с зеленым матерчатым мешочком наготове. Значит... Я сложил в него пять бутылок «Таураса».
— Сам и тащи! — заговорила наконец моя молчаливая спутница. А я даже не знал, как к ней обращаться. И вообще впервые услышал ее голос так близко. Я оторопел: сипловатый, глухой, этот голос наверняка мог принадлежать и примятому мху, и взбаламученным глубинам, и бесплотному Духу. Сам не знаю, с чем его можно было бы сравнить...
Ну, а сейчас, подумал я, мы отправимся на берег Вилейки — похоже, промозглость сменяется легким морозцем — расположимся где-нибудь поудобней, хотя бы на крытом мостике, я откупорю парочку бутылок... предложу одну ей... выпьет, откажется? Пожалуй, не станет пить, зато хотя бы посидит или постоит рядом... Она крепко взяла меня под руку. Для удобства я взял ее сумку с пивом в одну руку, согнул в локте другую. Под фонарем на улочке Билюно я искоса поглядел на нее. Ясное, спокойное лицо. Она подняла глаза и улыбнулась.
Бетонный мостик, монастырь, домик водозаборной станции неподалеку от улицы Малуну - они сохранились не только в моей памяти, но и в акварелях Камараускаса, в топографических и военных картах города, в разного рода описаниях, мемуарах. Широким жестом я показал в сторону крытого мостика:
- Может, пошли туда, уважаемая? Под крышу?
- Нет, уважаемый, — ответила она голосом, который я с тех пор запомнил навсегда. - Пошли ко мне. Я здесь живу. Вон мое окошко светится, Петрила дома.
Она хихикнула:
- Петрила - мой хозяин.
Тот самый дом с апсидой, о котором я уже столько говорил. Рядом с монастырем, рядом с остатками раскопанного водопровода.
В то время на всю длинную апсиду была одна маленькая дверь, а на второй этаж вела внешняя лестница — все это я осмотрел впоследствии, когда в доме начался капитальный ремонт. А еще позднее увидел и акварель Камараускаса - вот это усердие! Каждое окошко, заплата на обшарпанном здании, каждый карниз и труба запечатлены на полотне — ничто не забыто. И этот дом запечатлен на акварели 1896 года, только он выглядит светлее и радостнее. Те же тропинки вдоль той же речки, деревья и даже сарайчики и сараюшки, а как же иначе. Только высокие заборы не сохранились до наших дней, а там, где сегодня растет полынь и проходит раскопанный водопровод, на картине буйно зеленеют огороды горожан.
- Пошли, - потянула меня за рукав Туула. - Там и мои владения.
У двери мы остановились.
- А теперь подожди ты.
Выйдя через пару минут, она предупредила:
- Ты мой старый знакомый. Мы два года не виделись!
Я согласился — почему бы и не зайти? Переступив порог, направился за ней по темному коридору до светлой двери. В кухне кто-то закашлялся надрывным кашлем курильщика. Ага, господин Петрила!
В комнате мое внимание сразу же привлек изящный, правильной формы свод. Откуда мне было знать, что пройдет время, и я буду висеть тут ночи напролет, уцепившись за потолок тонкими лапками летучей мыши, что здесь на твое тело, Туула, будет осыпаться сверху сизая сирень ... Обо всем этом я тогда не догадывался.