Пять писем Нартая со своими комментариями я разослал по нужным административным адресам, а пять – из рук в руки вручил самым большим в стране (на то время) военным и дипломатическим начальникам.

Теперь они запросто крутились в моем родном Доме кино, куда я десятки лет, чуть ли не ежедневно, заскакивал пообедать или поужинать, потрепаться с приятелями, а потом посмотреть зарубежный фильмик, не предназначенный для широкого показа здоровому советскому зрителю.

Дом кино неожиданно стал желанным местом околополитических тусовок. Президенты, министры, левые депутаты и юные миллионеры снисходительно и инфантильно рассуждали о необходимом сегодня искусстве, а представители этого искусства, почуяв слабое звено в цепи новой нарождающейся власти, также неквалифицированно, но чрезвычайно энергично рвались в политические и деловые сферы.

Журналисты радио «Свобода», которых прошлая власть сорок лет обливала помоями и общение с которыми могло стоить жизни, сегодня числились в безгрешных героях, заложивших свой краеугольный камень в фундамент новой русской демократии.

Такие тусовки напоминали заседания «Общества взаимного восхищения», с изредка прорывающимися склочными выяснениями типа «А ты где был в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое августа?!»

Время от времени выяснялось, что тот или иной сегодняшний руководитель страны в ту ночь был действительно по другую сторону баррикад и даже участвовал в подготовке переворота. Тогда он тихо исчезал с глаз тусующихся верных служителей новой волны, а на его месте возникал другой – с детства ненавидящий старый строй и до кончиков ногтей преданный новому.

Так у меня пропали четыре письма Нартая. Они исчезли вместе с людьми, клятвенно обещавшими мне разобраться в этом столь странном и некрасивом деле.

И только одно письмо, переданное мною одному очень большому военачальнику, который когда-то был консультантом на трех фильмах, снимавшихся по моим сценариям, в какой-то мере вселяло в меня надежду.

Мы с ним пили коньяк в ресторане того же Дома кино, и я рассказал ему всю историю похищения танка вместе с механиком-водителем, а затем все, что этому механику-водителю сказали в Генеральном консульстве Советского Союза в Мюнхене.

– Ну, сволочи! – возмутился мой старый знакомый. – Ну, что за трусливые сволочи?! Давай, давай письмо этого паренька! Пусть у меня будет. Но надо немножко подождать. Сейчас еще не время! Необходимо дождаться абсолютно полной смены всех кабинетов, а уж тогда!.. Тогда мы этим письмецом кое-кому так по шапке дадим, что, глядишь, и голова вместе с шапкой улетит!

Я отдал ему письмо Нартая и попросил выяснить, где сейчас может находиться американская экспертная Комиссия по разоружению, чтобы я мог найти там одного лейтенанта-переводчика.

Мой военный знакомый посмотрел на меня ласково и удивленно, как на пукнувшего ребенка, и с прощающей улыбкой сказал:

– Ну, кто же это тебе скажет?! Ты же понимаешь, что любой открытости – есть предел. Да, «холодная война» закончилась, но секретность еще никто не отменял. Будь здоров, старина! Лучше расскажи мне, над чем ты сейчас работаешь? Что сочиняешь? Чем в ближайшее время нас порадуешь?..

А я ни над чем не работал, ни черта не сочинял и не собирался никого ничем радовать.

Несколько раз звонили знакомые режиссеры, говорили:

– Давай, тряхнем стариной! Ты напишешь, я поставлю. Сейчас все можно! Ты даже не представляешь себе – какие открылись перспективы! Тут одно совместное, не помню с кем, предприятие – миллионы дает!!! Они на чем-то их заработали, а может, просто украли, и сейчас очень хотят вложить эти деньги в кино. Они тебе только за сценарий заплатят больше, чем ты за всю свою жизнь получил. И я буду в порядке… Они все оплачивают! И экспедицию, и съемочную технику, и актеров, и пленку… Когда я сказал, что хорошо бы получить на картину валютный «Кодак» или на худой конец «Фуджи» – они только спросили: «Сколько? Десять тысяч метров? Двадцать? Тридцать?» Какая-то новая генерация, у которой нет проблем!.. Ты помнишь, как надо было кровавыми слезами выплакивать каждые триста метров «Кодака» у нашего ожиревшего Госкино?! А тут – пожалуйста!..

– На кой черт им наше кино? – недоумевал я. – Не проще ли, как это делают сейчас все деловые люди – купить по дешевке десяток американских картин двадцатилетней давности, пустить их в прокат и заработать тучу денег, которых они никогда не соберут от нашего фильма?

– О, черт побери! – досадливо восклицали на том конце провода. – Они и не собираются зарабатывать на нашем фильме! Они его, может быть, вообще на экраны не выпустят. Им важно «отмыть» свои деньги! Так сказать – легализовать их… Чтобы потом, при случае, на вопрос – откуда у них деньги, они всегда могли бы сказать, что это доход от фильма, который они субсидировали. Нам-то с тобой что?! Ну, не впишем мы новую страницу в историю отечественного кинематографа. Но хоть выживем как-то в этой чудовищной ситуации. И учти, такие вещи надо решать как можно быстрее. Потому что эти ребята очень скоро найдут другой способ для отстирывания своих грязных миллионов, и мы окажемся не нужны никому. Наше кино попросту умрет!.. Мы с тобой сейчас не имеем права упускать свой шанс! Подумай! Умоляю, подумай…

– Хорошо, хорошо… – вяло отвечал я. – Обязательно подумаю.

– Для тебя как для сценариста сегодня вообще полная лафа! Ни цензуры, ни художественных советов, ни нашей тоскливой студийной редактуры, ни этих бандитских поправок Госкино! Сидят три милых, полуинтеллигентных мальчика, которым на все наплевать и которым все нравится, и на каждый твой чих отстегивают дикие деньги! Когда я назвал твою фамилию…

– Так они и фамилию мою знают!.. – полыценно хихикал я.

– Действительно, фамилию твою они не помнили, но я назвал им два твоих последних сценария, и они сказали: «Годится!» Сядь, старик, за машинку, напиши для меня чего-нибудь этакого! С кровью! С сексом! С чем хочешь!.. Ну что тебе стоит?

Тут я начинал искать пристойную причину закончить разговор.

Это «Ну что тебе стоит?» я слышал от режиссеров столько раз в своей долгой киножизни, что одно время, когда был полон сил и тщеславия, даже сумел привыкнуть к этой фразе и не обращать на нее внимания. А вот теперь, когда стал старше, когда сочинять стал намного медленнее и мучительнее, когда с каждым годом все меньше и меньше нравилось то, что я делаю, эта фраза – «Ну что тебе стоит?» стала раздражать меня до чертиков.

– Хорошо, хорошо… – говорил я. – Подумаю. Подумаю и позвоню.

Но не звонил и не думал. Потому что голова моя была занята Мюнхеном.

Вернее – Катей Гуревич, Эдиком Петровым и Нартаем Сапаргалиевым в Мюнхене…

Думал я и о маленькой, толстенькой бывшей украинке, ныне истинно баварской немке Наташе, о ее муже – громадном, могучем и легкомысленном семидесятилетнем Петере, о сельском полицейском Клаусе Зергельхубере, полюбившем беременную ленинградско-еврейскую девочку из Израиля, об отце ее будущего ребенка – американском лейтенанте Джеффри Келли, о искалеченном бывшем горнолыжнике Руди Китцингере, о Николае Ивановиче – водителе электрокара с Волжского автомобильного завода, по пьянке оказавшемся в эмиграции…

Я несколько раз дозванивался в Алма-Ату – к родителям Нартая, и его мама не могла говорить со мной, потому что все время захлебывалась от слез, а отец разговаривал странным, сдавленным голосом.

И я, по просьбе Нартая, выдумывал для них историю, что их сына командировали в Федеративную Республику Германии, в бундесвер – обучать премудростям артистического вождения танка немецких механиков-водителей. Но пока это военная тайна, и Нартай все им сам расскажет, когда к Новому году вернется домой… На что я рассчитывал – понятия не имею! Знал только, что это была святая ложь.

А потом долго, по буквам диктовал им адрес «Китцингер-хофа», с величайшими муками объясняя, как пишется та или иная латинская буква.

Вечерами я садился за пишущую машинку и писал во все концы – Президенту России, Президенту Казахстана, министру обороны, министру иностранных дел…

Я подписывал эти письма всеми своими лауреатскими и другими званиями. Я понимал, что сегодня моим званиям – цена три копейки в базарный день. Сегодня все они – бывшие… Но и большие сегодняшние руководители, которым я писал, – тоже из бывших. Когда-то они сами раздавали нам эти звания по степени нужности и полезности, и может быть, прочтение моих титулов хоть на секунду ностальгически вернет их память к сладким застойным временам, когда им не надо было рядиться в тесные демократические одежды, когда они жили вольно и безнаказанно.

И поэтому я рассчитывал на их некоторое внимание к моим посланиям.

В одном из писем, уже не помню кому, я даже пошел на прямой шантаж. Я пригрозил, что соберу иностранных журналистов, аккредитованных в Москве, и устрою пресс-конференцию, где расскажу правду об исчезновении танка Т-62 и его механика-водителя. А также, о реакции командования Западной группы войск на это чрезвычайное происшествие.

Но потом я подумал, что и сегодня во власти этих людей не выпустить меня к Рождеству в Германию, несмотря ни на какие мои прошлые звания и многократную визу.

Я перетрусил и выбросил этот угрожающий абзац.

В отличие от Пентагона, который сразу ответил Нартаю на его липовое письмо от имени европейской старенькой тети доблестного лейтенанта США, на мои письма ответов не было.

Мои телефонные звонки разбивались об начальников отделов, об помощников заместителей, максимум – об самих заместителей.

Несмотря на адресную конкретность – пути моих писем проследить было невозможно, и только однажды мне пришло роскошное извещение из секретариата Президента Казахстана, в котором мне желали дальнейших творческих побед и благодарили за «…внимательное отношение к воинам Советской Армии казахской национальности».

Попытки прозвониться в Германию, в «Китцингер-хоф», тоже не имели успеха. Вряд ли можно было бы назвать успешным мой единственный звонок, прорвавшийся туда с невероятным трудом. Трубку в «Китцингер-хофе» поднял Петер, и когда я назвал свое имя, он счастливо расхохотался и минут десять что-то рассказывал мне по-немецки. Из его радостного монолога я разобрал только несколько слов – «Катя», «Наташа», «Эдик» и «Нартай». И несколько русских матерных выражений, которые я и сам знал неплохо.

В начале промозглого и слякотного декабря я заехал в доживающее последние дни Госкино бывшего СССР.

Милая, давно знакомая мне сотрудница Управления внешних сношений, с которой лет пятнадцать тому назад у меня даже наклевывался веселый и необременительный романчик, смоталась в Министерство иностранных дел и в обмен на просьбу Госкино и вызов немецкой киностудии получила в мой паспорт роскошную печать, разрешающую мне выезд из моей страны сроком на один месяц.

С момента моего первого – августовского – посещения Мюнхена цены на самолетные билеты «Аэрофлота» подскочили втрое и теперь стоили какие-то невообразимые тысячи рублей! Взятка же, необходимая для получения такого билета, выросла ровно в пять раз и уже составляла почти половину официальной стоимости билета.

Обновленная республика булыжными шагами топала по головам своих подданных в светлое рыночное будущее.

Моя приятельница дала в Германию факс с точным указанием числа и времени моего прилета в Мюнхен и на прощание тихо сказала:

– Боже мой… Как бы мне хотелось тоже улететь отсюда к чертовой матери! Хоть на всю жизнь, хоть на месяц, хоть на недельку…

Я промолчал и нежно погладил ее по седеющей голове. Пятнадцать лет тому назад она была поразительно красива!

Возвращаясь домой, я заехал в валютный магазин гостиницы «Украина» и за двадцать три доллара купил для Наташи Китцингер прелестно вышитое большое украинское декоративное полотенце ручной работы. Так называемый рушник. А для Петера, надеюсь, никогда не виданную и не питую им «Горилку с перчиком».

Потом поставил машину в гараж, отнес рушник и «Горилку» домой и пешком отправился на Старый Арбат, благо он от моего дома совсем рядом – только Бородинский мост перейти.

Там за пять немецких марок я приобрел внушительную матрешку с лицом Горбачева и уже дома поместил «Горилку» для старого Петера в эту самую матрешку. Да простит меня Михаил Сергеевич…

А наутро улетел в Мюнхен.