Конечно, подарок Женьки Овчаренко – инструкцию для желающих смылиться из пределов нашей великой и нелепой Родины – я смог по-настоящему оценить только в Мюнхене.

Я не знаю, как в действительности готовят разведчиков для нелегальной работы за бугром, но все, что я когда-то читал в разной шпионской литературе от Юлиана Семенова до Джона Ле-Карре, мне очень и очень пригодилось. Еще в Москве я наизусть вызубрил весь мюнхенский раздел инструкции и теперь мог, не раскрывая эту гениальную шпаргалку, точно назвать все адреса, телефоны, фамилии немецких чиновников, номера этажей и комнат, а также все транспортные пути подъезда к этим учреждениям – трамвай, автобус, метро, такси…

Это была гениальная инструкция! Просто – безупречная. Особенно глава «Психология на практике» – что говорить, как говорить, каким тоном, когда нужно улыбаться, когда этого не следует делать. С каким выражением лица входить в кабинет, с каким выходить… Как быть одетым зимой, как летом. Ну, и самое главное, как отвечать на вопросы «первого интервью».

Так мягко и симпатично называется в Германии самый обычный первый полицейский допрос беженца. Сидит переводчик – чаще всего пожилая польская дама, путает русские падежи и не выговаривает букву «л», а полицейский чиновник в гражданском записывает твои ответы без малейшего интереса к твоей судьбе. Потому что твою судьбу будут решать не в этом кабинете и не сейчас, а месяца полтора спустя под Нюрнбергом, куда тебя вызовут на «второе интервью». И там в анкете будет уже не сорок три вопроса, а за сотню… Но и тут «нам не страшен серый волк»! Открываем нашу московскую инструкцию, находим перечень всех нюрнбергских вопросов и спокойненько готовимся ко второму «интервью», как к обычному школьному экзамену по геометрии.

Но это все потом… А пока мне нужно было добраться от аэропорта Рим до места «сдачи». До Унтербергсштрассе, 70.

Багажа у меня было ровно двадцать килограмм, как и положено. Пять – мой реквизитный складной столик имени Пал Петровича и пятнадцатикилограммовый обычный чемодан с необходимым мне на первое время барахлишком.

Я подозревал, что с этим моим столиком на Московской таможне будут разные заморочки, и поэтому приехал в Шереметьево с хорошим запасом времени.

И действительно, творение Пал Петровича вызвало довольно пристальное внимание нашей таможенной службы. Меня даже завели в какое-то отдельное помещение без окон и попросили внятно объяснить – для чего товарищу туристу, следующему в гости по частному приглашению в город Мюнхен, вот такая странная конструкция из тончайшей и почти невесомой стали? И вообще!..

Я прямо тут же, в этой досмотровой комнате, нажал на кнопку, превратил плоский стальной чемодан в столик на четырех ножках, вставил в него трости и показал таможенникам для чего существуют такие столики. Прямо в кожаной куртке, джинсах и уличных туфлях постоял на двух руках, на одной руке, опустился во «флажок», дожал опять в стойку и спрыгнул, сказав, что у моего мюнхенского друга скоро сорокалетний юбилей и единственное, что я могу ему подарить – это мое искусство циркового эквилибриста.

Таможенники развеселились. Один из них, к счастью, даже узнал меня – был в прошлом году в цирке с дочерью и теперь вспомнил мой номер. Короче, столик мне разрешили вывезти, предварительно записав его в декларацию. В графу «валюта, драгоценности и другие ценные бумаги». Что, честно говоря, было недалеко от истины, так как одна ножка стола – «с хохмой», как говорил Пал Петрович, – была нафарширована тремя тысячами долларов, выплаченными мне Женькой Овчаренко за квартиру и машину. По тем временам, когда доллар стоил у нас на черном рынке по сороковнику, столик уже тянул на сто двадцать штук, а по сегодняшним ценам, наверное, за несколько миллионов!..

Времени до вылета было еще навалом, и мы даже покурили с таможенниками в этой комнате слез и рухнувших надежд. На прощание они выдали мне за истинное происшествие ветхозаветный анекдот про одного старого еврея, который пытался вывезти в Америку огромную сальную, неотмытую сковородку дикой тяжести, но… Конечно, эта сковородка под слоем жира и грязи оказалась отлитой сплошь из чистого золота и если бы не бдительность и профессионализм таможенной службы… Ну, и так далее.

Несмотря на то, что эту историю я слышал на протяжении последних десяти лет уже раз двести (Америка, Италия, Израиль, Польша, Австралия, сковородка, кастрюля, скороварка, ночной горшок – вариантов была туча! – только еврей во всех версиях оставался евреем), я за компанию добросовестно посмеялся с ребятами-таможенниками и с лучшими пожеланиями был препровожден к стойке регистрации. Там я предъявил билет, получил посадочный талон и с легким чувством тревоги закоренелого собственника проводил глазами свой драгоценный столик в чехле и чемодан, уплывающие по ленточному транспортеру.

А потом – паспортный контроль и…

До свиданья, мама, не горюй! На прощанье сына поцелуй… До свиданья, мама, не горюй и не грусти, Пожелай мне доброго пути!..

Уже сидя в самолете, я поймал себя на том, что совершенно не ощущаю того, что улетаю отсюда навсегда, что больше никогда не увижу Москву, что даже если бы я и захотел вернуться, то дома моего, моей маленькой и уютной квартирки у меня уже нет, как нет и всего того, что когда-то принадлежало мне и моей непутевой маме.

Часть своих и маминых вещей – книги, фотографии, с детства родные, знакомые домашние пустячки я перевез к Женьке Овчаренко, и он обещал переправить мне их с оказией, как только я определюсь на новом месте.

Наверное, сказалась моя многолетняя привычка к ежемесячным переездам из цирка в цирк, перелеты из города в город, мои частые выезды за границу, и поэтому свой последний полет в качестве гражданина Советского Союза по маршруту Москва – Мюнхен я воспринимал просто как очередное передвижение с места на место. Наверное, поэтому же, как только мы оторвались от московской земли, я заснул и проснулся только в Мюнхене.

Конечно, от аэропорта до Унтербергсштрассе, 70, можно было бы добраться и на метро. План города в этой инструкции был, номер линии метро известен, остановка моя так и называлась – «Унтербергсштрассе». И дотащить свои шмотки до дверей в новую жизнь большого труда не стоило. Тем более что чемодан у меня был на колесиках, да и метро обошлось бы раз в пятнадцать дешевле, чем такси. А кроме всего, моя замечательная шпаргалка строго-настрого предупреждала: «…даже если у вас есть лишние деньги – не пользоваться услугами такси и не иметь собственный автомобиль. Это может быть кем-нибудь замечено, и тогда возможность получения вами статуса беженца со всеми дальнейшими благами – общежития, бесплатного питания, выдачи необходимых носильных вещей и ежемесячного денежного пособия – сведется к нулю…»

Но я все-таки взял такси.

Мне показалось, что нельзя начинать новую жизнь с мелких унижений. И мне совершенно не обязательно так уж резко менять свои привычки. Во Владивостоке или Новосибирске, имея в кармане кучу денег, я взял бы такси – доехать до цирка, до гостиницы, до какой-нибудь девки? Взял бы! Даже если бы не было кучи денег и до зарплаты оставались бы какие-то крохи… Все равно взял бы! Так какого хрена я не могу это сделать в Мюнхене?

Я по Парижу на такси ездил, по Варшаве, по Белграду, по Софии, по Стокгольму, по Мадриду!.. И денег у меня там было намного меньше, чем сейчас. Так неужели я здесь, в Мюнхене, с чемоданом, с этим своим столиком буду по автобусам или метро тискаться?! Чтобы, не дай Бог, никто не увидел, что я приехал просить убежища на таксярнике! Да положил я на всех вас с прибором! Нужны мне ваши эмигрантские блага – как рыбке зонтик! На первое время у меня и своих денег хватит, а потом… Я ж, как говорит Нартай, «не пальцем деланный»! Я на любой ярмарке заработаю. Мне для этого немецкий язык учить не надо – встал вверх ногами и… привет! И всем понятно.

Я показал шоферу заранее выписанный на отдельной бумажке адрес и развалился на заднем сидении отличнейшего «мерседеса». Шофер глянул на бумажку, скользнул по мне презрительным глазом, сказал «Шайзе!», и мы поехали.

Он это «шайзе» говорил на каждом перекрестке, под каждым светофором, независимо от того – красный свет горел или зеленый. За время нашего пути до Унтербергсштрассе он это «шайзе» сказал раз двести! Мне даже показалось, что других немецких слов он и не знает.

Остановился он почему-то у дома пятьдесят четыре, махнул рукой вперед и сказал:

– Вайтер!

Теперь-то я знаю, что «шайзе» – это «дерьмо», а «вайтер» – это «дальше», а тогда… «Вайтер» и «вайтер», а что это значит – хрен его знает! Понял только, что этот говнюк дальше ехать не хочет. Ну, я вылез, забрал шмотки, расплатился и попер «вайтер» – к дому номер семьдесят.

Несу свой драгоценный столик, качу чемодан на колесиках, оглядываюсь по сторонам. Такая симпатичная, негромкая улица эта Унтербергсштрассе. Машин мало, народу – тоже не густо. Чистенькая такая, аккуратная улица.

Впереди просматривается серый домина этажей на семь. Напротив него, на другой стороне улицы – не то пустырь, не то садик недоделанный. В садике народ как на маевке кучкуется – сидят компаниями, на траве валяются. Женщины детишек выгуливают… Старики, старухи… Молодежи до черта. Пареньки все с черными усами, как у нас в Москве на Центральном рынке. И все так же громко перекрикиваются гортанными голосами.

И вот в этом месте, где нормального пешеходного перехода нет и в помине, через улицу, от длинного серого дома к садику-пустырю, туда и обратно все время народ шастает. Какое-то нескончаемое движение наблюдается. По мере моего приближения к этому дому чистенькая Унтербергсштрассе вдруг постепенно начинает превращаться в загаженную, захламленную, заваленную мусором восточную улочку. Ну только пыльных кипарисов и грязных арыков не хватает! А так – одно лицо. Мусор, правда, поярче: красные мятые банки от «Колы», желтые от «Фанты», оранжевые пакетики от апельсиновых соков, кюветики из сверкающей фольги с остатками пищи, пластмассовые стаканчики, обрывки газет, журналов, стоптанные детские туфельки, банановая кожура, недоеденный апельсин, яблочные огрызки, шелуха от арахиса и фисташек…

Короче, черт-те что!

Добредаю до угла этого серого дома – точно! «Централь ауслендербехорде. Азильбевербер Зюдбауерн. Унтербергсштрассе, 70. 8000 Мюнхен 90».

Неужели, думаю, это тот самый дом?.. Неужели это то, что мне было так нужно?!

Ну, а дальше – все точь-в-точь, как в инструкции написано.

Зашел в эту общагу для беглых, сдал полицейскому свой паспорт, сел тут же на лавочку. Жду. Минут через сорок вышел мужик в гражданском, вынес ксерокопию моего паспорта, сфотографировал меня «поляроидом», тут же куда-то вклеил мою фотографию и дал бумажку на немецком. Подвел к лестнице, ткнул пальцем в указатель – дескать, иди на четвертый этаж, вот в такую-то комнату…

А мимо меня туда-сюда народ шмыгает, орут что-то друг на друга, кто смеется, кто плачет, и ни одного русского слова!

Но это как раз – ничего страшного. В моей шпаргалке все как по нотам расписано. Я хоть и не рубил в немецком, но уже точно знал, что бумажка эта – сопроводительная для получения переводчика и заполнения анкеты.

На четвертом этаже дверь с окошечком. Сую туда сопроводительную, а мне оттуда – «вартен»! Дескать, «ждите». Опять жду. Выходит переводчица – такая сонная, рыхлая тетка лет пятидесяти. Ни «здравствуй», ни «до свидания».

– Идите за мной.

Заводит меня в какой-то закуток, заполняет анкету – где родился, где крестился, и дает мне направление на «первое интервью».

– Идите в коридор. Третья дверь налево – там получите комнату.

А я возьми и брякни:

– Спасибо, – говорю. – Знаю, знаю…

У переводчицы сразу – ушки топориком, сонливости на морде как не бывало!

– Откуда вы знаете?

Ну, не буду же я объяснять ей – откуда!

– Люди рассказывали…

– Какие люди? С кем вы здесь уже встречались? – и сверлит меня своими глазками абсолютно, как дознаватель из полкового «особого» отдела.

Плету первое, что приходит в голову:

– Женщина одна рассказывала, когда из Москвы летел…

– Какая женщина?

– Обыкновенная. На вас похожая.

– Почему на меня похожая? – и в глазах испуг. «Пошла ты в жопу, тупица старая!» – думаю. Улыбаюсь и говорю:

– Такая же милая и сердечная.

Глаз у нее сразу потух, морда снова сонная, интереса ко мне – ноль:

– Идите. Третья дверь налево.

Там, за этой третьей дверью, вписали мою фамилию в одну из ячеек на разграфленной пластмассовой доске, дали ключ от комнаты и послали в следующий кабинетик. Там я получил подушку, одеяло, постельное белье, кастрюлю, чашку, тарелку, ложку, вилку и нож. Даже если бы на этих вещах и не стояли небольшие, аккуратненькие штампы бундесвера, вся процедура моего приема и выдачи мне всего этого барахла очень напоминала что-то тюремно-армейское. Или армейско-тюремное.

Ощущение вновь поступившего арестанта или только что призванного солдатика-новобранца, что в сущности одно и то же, утвердила во мне и комнатка, которая была мне предназначена.

На площади около семи квадратных метров чудом разместились две пары двухъярусных нар для четырех обитателей, четыре узеньких железных шкафчика – ну, точно, как в строительной бытовке для работяг, стол, четыре стула и… холодильник! Пожалуй, только холодильник и отсутствие решетки на окне было единственным отличием этой комнаты от хорошей, цивилизованной тюремной камеры.

Правда, планка цивилизации была сильно опущена стойким запахом давно немытого человеческого тела, пропотевшего белья, прокисших объедков на грязном, захламленном столе, запахом дерьмовых сигарет (окурки и пепел были буквально повсюду), ну и, конечно же, ароматом очень дешевого вина.

Причем, кого-нибудь другого количество пустых литровых бутылок, валявшихся по всей комнате, могло бы навести на мысль, что грандиозная попойка в этой семиметровой конуре длилась не менее двух недель и участвовало в ней человек двадцать, половина из которых умерли от алкоголизма уже к концу первой недели.

Но мне что-то подсказывало, что все это было выпито в гораздо более сжатые сроки, и не двадцатью алкоголиками, а одним нормальным русским человеком, впервые оказавшимся за границей.

Может быть, во мне в очередной раз взыграли волны патриотизма, которые окатывают меня всегда во время моего пребывания за рубежами нашей Родины, а может быть, на нервной почве меня озарил дар предвидения, но я оказался прав.

Слева от окна, на нижних нарах зашевелилась куча тряпья, и на свет Божий показалась звероподобная, опухшая и небритая физиономия с голубыми детскими глазами.

Физиономия с надеждой уставилась на меня и прохрипела на чистом русском языке:

– Корешок… У тебя выпить ничего нету? Погибаю…

Николай Иванович семнадцать лет отработал на Волжском автомобильном заводе водителем электрокара. Развозил по Главному конвейеру комплектующие детали и все семнадцать лет успешно их приворовывал. На машину копил. Очень хотелось Николаю Ивановичу иметь собственный автомобиль. Сам не торговал – за треть цены сдавал цыганам и азербайджанцам, которых в Тольятти видимо-невидимо.

В первый раз, когда профсоюзный комитет сборочно-кузовного производства решал, кому можно купить машину, а кому – нет, Николая Ивановича бортанули. Не член Коммунистической партии. Николай Иванович жутко расстроился, пропил все деньги и вступил в партию. Так как он теперь был членом КПСС, то и к воровству своему решил подойти четко и по-партийному: с цыганами дела больше не иметь, азербайджанцев – по боку, найти нормально упакованного узбека и сдавать ему наворованное не каждый день по мелочевке, а раз в месяц солидными партиями.

Снова копил деньга на автомобиль. Не пил, не женился, а по этой самой части два раза в месяц перебивался со знакомой вдовой утонувшего милиционера.

Но его и на следующий год прокатили. По двум причинам: коммунист, а общественную работу не ведет. И живет бобылем. Не положено…

В этот раз Николай Иванович запивать не стал. Пообещал завести семью и на всех собраниях начал гневно клеймить прогульщиков, пьяниц и несунов.

Через полгода его бурной общественной деятельности цены на автомобили подскочили вдвое, и Николай Иванович понял, что теперь для осуществления своей многолетней мечты ему придется чуть ли не ползавода за ворота вынести. И Николай Иванович снова запил…

А тут еще в Тольятти продукты исчезли, карточки продовольственные ввели, есть стало почти нечего. За бутылку водки могли и убить запросто… Николай Иванович поразмыслил и остатки денег истратил в профкоме на туристскую путевку в Чехословакию. Захотелось ему малость отдохнуть от развитого социализма и поглядеть на недоразвитый.

В Праге Николая Ивановича поселили в гостинице с каким-то хмырем из Сызрани. И загуляли они с этим типом со страшной силой…

На третий день всю советскую группу повезли автобусом в город Плзень осматривать древнюю пивоварню. Там Николай Иванович с этим сызраньчанином добавили на старые дрожжи, и сколько Николай Иванович не тащил хмыря к родной советской группе, тот только мычал и упирался. Николай Иванович плюнул на него и один пошел к своему автобусу. И вовремя! Вся группа уже рассаживалась по местам. Николай Иванович хоть и сильно пьяный был, а все просил не оставлять того сызранского хмыря в Плзени…

А все вокруг смеялись, хлопали его по спине и старались усадить поудобнее. А то он все падал в проходе. Наконец, устроили его на заднем сидении. Там от мотора было жарко, и Николай Иванович совсем окосел. И отключился. А очухался уже, когда автобус подъезжал к Мюнхену…

– Я, понимаешь, автобусы перепутал, – сказал мне Николай Иванович. – А эти мудаки-немцы только хи-хи-хи да ха-ха-ха… А тут, в этом, мать его, Мюнхене, протрезвел, вспомнил, как нас еще в Тольятти перед выездом стращать водили в горком партии, – так тут, на этой Унтер… как ее, бля?.. штрассе и оказался. Хорошо – паспорт с собой был!..

Была у меня с собой в чемодане бутылка «Столичной».

Налил я Николаю Ивановичу соточку для здоровья, прибрали мы с ним комнату, помог я ему бутылки вынести, пол помыть, заставил его побриться, и пошли мы с ним на второй этаж за дневным пайком.

Выдали нам по горячему запечатанному кювету из фольги – с макаронами и консервированным мясом, по два пакетика сока, по банке рыбных консервов, по два кубика маргарина и по банану. Плюс две небольшие шоколадки и по паре свежайших булочек. Мне еще вручили две пустые стеклянные баночки.

– Ну, ты видишь, какая закусь?! – говорит Николай Иванович и так заглядывает мне в глаза. – Ну, просто грех под нее…

– Понял, понял, – говорю. – Сейчас пойдем… А вот это мне на хрена? – И показываю пустые баночки. Про них в инструкции – ни слова.

– А это тебе, Эдуард, для анализов. В одну завтра утречком нассышь, в другую нагадишь. Завтра тебе дадут халявный билет на метро и автобус и пошлют на Дахауэрштрассе в поликлинику. Там еще и кровь возьмут. Сдашь анализы, ежели все в ажуре – тебе в аусвайс штампик такой тиснут и гуляй пару недель до «первого интервью». Ты не тушуйся. Я тоже поначалу ни во что врубиться не мог. Мне тут все один еврейчик растолковал.

Поднялись в комнату, сели за стол, выпили, закусили.

– Странно… А я слышал, что евреев в Германии принимают по какой-то специальной «еврейской линии» только через их общину, – сказал я. – Мне казалось, что здесь, на Унтербергсштрассе, их быть не должно…

– Правильно. Умных евреев здесь, действительно, нет. А глупых, которые свои метрик и дома оставили, – навалом! – сказал Николай Иванович. – Это у нас в Союзе кого хочешь жидом обзови, – и пожалуйста!.. А тута, извини-подвинься, ты мне сначала докажи, что ты еврей, документ предъяви. Ах, нет документа?.. Ничего не знаем, никакой ты не еврей! Становись в общую очередь и жди, как все нормальные люди. Вроде, как мы с тобой… Тут, Эдуард, всякой твари по паре. И румыны, и болгары, и сербы, и албанцы, и турки, и негры даже… Эти… Ну, как их, мать их за ногу?! Эфиопы! Прям-таки Ноев ковчег! Русских, правда, маловато. Ты да я – и вся Россия. То есть, они, конечно, в Мюнхене есть, но уже вроде бы и не русские… Они еще дома, в Москве или где там еще, понакупили себе туфтовые свидетельства о рождении – будто у них была мать еврейка, приезжают сюда и – будьте нам любезны! Прямым ходом в еврейскую общину. А там им сразу и деньги дают, и квартиру, и в синагогу водят… Он, может, у себя дома в России жидов гонял, как кроликов, а тута заявляет, что бежал из Советского Союза от этого… Ну, как его, бля?..

– От антисемитизма?

– Во-во! Точно. Ты мне еще маленько не нальешь, а, Эдуард?..

Неделю мы прожили с Николаем Ивановичем в мире и согласии. Я ему купил за три марки пакетик с пятью одноразовыми бритвенными станочками «Уилкинсои», и теперь он каждое утро брился, восхищенно приговаривая:

– Во, суки, чего делают!.. Пишут – «одноразовые», а бриться можно одной и той же хоть три месяца! Не то, что у нас – один раз поскребешься и выбрасывай… Я возьму твоего одеколончика, а, Эдуард?

Потом он сидел на своих нарах, поджав под себя ноги и, удивленно посмеиваясь, смотрел, как я, отодвинув стол и стулья к окну, каждое утро разминаюсь – жму стойки, перехожу с правой руки на левую, опускаюсь в «крокодил», стою «копфштейн» на бублике…

– Ну, ты даешь, Эдуард!.. Ну, чистый цирк, ети твою мать! – негромко восклицал он, не отрывая от меня своих восторженных детских голубых глаз.

Получили мы с ним по девяносто шесть марок карманных денег, так называемых – «ташенгельд». С какой-то помойки Николай Иванович притащил вполне приличную кофеварку без колбы. Разобрал ее, прочистил, привел в порядок, а вместо колбы приспособил полулитровую стеклянную банку из-под маринованных огурчиков. А потом с этой же помойки еще и электрическую плитку приволок. Теперь по утрам у нас был горячий кофе, а вечерами Николай Иванович варил себе макароны, которые поедал в невероятном количестве.

За это время я несколько раз побывал на Мариенплац. Познакомился с классным фокусником-поляком. Узнал от него, что цирк «Ронкалли», который еще три года назад в Москве приглашал меня к себе в программу, сейчас находится в Южной Америке и в Мюнхен вернется лишь через несколько месяцев, к зиме…

К концу недели меня вызвали на «первое интервью».

Отвечал я вполне прилично, врал в меру – по заранее заготовленной схеме, и только на один вопрос, может быть, самый главный, толково ответить не смог.

Не потому, что не знал на него ответа. Ответов на этот единственный вопрос я знал сотни! Но когда меня попросили рассказать всего о трех событиях, которые повлияли на мое решение покинуть свою страну – я растерялся.

В глазах у меня возникло синее ташкентское небо…

…четырнадцатилетний мальчишка, ползущий по теплой желтой азиатской пыли, пропитанной его кровью…

…волочащиеся за ним его розово-фиолетово-черные кишки…

…худенькая грязная смуглая рука, судорожно зажавшая рукоять старой армейской ракетницы…

А в ушах – его слезливый испуганный визг с предсмертной хрипотцой…

…и Юлькин голос, гордо уверявший меня в том, что за ее будущим международным борделем стоят «такие люди»!.. «Такие люди»!!!

…и смешные, непристойные частушки моей покойной пьяненькой мамы…

…и Женька Овчаренко, по-английски болтающий с Вашингтоном…

…и фальшиво бодрый голос хирурга в операционной Военно-медицинской академии: «Все, все, Петров! Проснись, проснись… Открой глазки! Сейчас в палату поедем. Перекладывайте его на каталку! Открывай глаза, Петров!..»

Ну, не устраивать же стриптиз перед молоденьким полицейским в клетчатом пиджачке и пожилым переводчиком, который не только никогда не видел Россию, но и по-русски-то говорит через пень-колоду.

Стал я им что-то нести про свободу творчества, про интернационализм моей профессии, про желание быть полезным всему миру, а не одной стране – словом, все, что в таких случаях обычно плетут наши балетные, художники, музыканты, наши цирковые…

Интересно, а что говорят все остальные в подобных ситуациях?

Через пару дней пошли мы с Николаем Ивановичем за дневной пайкой, а мне вместе со жратвой вручают направление в вонхайм – общежитие для азилянтов. Короче, для беглых иностранцев.

– Значит, они тебя признали… – грустно так говорит Николай Иванович. – Я вот, ети их мать, здесь уже третью неделю огибаюсь, а меня еще даже на «первое интервью» не вызывали!.. А у тебя, гляди, все как по нотам… Может, они боятся, что я к ним заброшенный? Вроде, как Штирлиц, да?..

– Разберутся, Николай Иванович, – пожалел я его. – Просто у тебя ситуация… Как бы это сказать?.. Ну, немножко более анекдотичная. Ну, не понять немцам, как это человек может столько выпить, что…

– Господи! Ети твою мать, да чего же тут непонятного?! Пожили бы они у нас в Тольятти, потолкались бы в очередях около пустых магазинов, может быть, еще почище нас закладывали бы! Я сколько раз бросал поддавать, по полгода капли в рот не брал – ничего не менялось! Только все хуже становилось вокруг.

Помолчал, уставившись в рисовую кашу с сосисками, а потом поднял на меня свои растерянные детские голубые глаза и спросил:

– И кого теперь ко мне подселят, а, Эдуард?..

Вонхайм, куда я получил направление, находился на северной окраине Мюнхена, в районе метро «Фрайман», на улице под названием Фолькерштрассе. Название даже фигурировало на карте, но улицы, как таковой, не было и в помине. Выщербленный полуторакилометровый асфальтовый проезд через заросший пустырь, какие-то невозделанные пустоши по сторонам проезда, деревья по обочинам и тупик, заканчивающийся невысокой старой солдатской казармой.

Наверное, поиск этой казармы занял бы у меня массу времени, если бы я не воспользовался старым детским опытом поиска муравейника в лесу, где нужно только внимательно проследить за направлением движения цепочки муравьев. Цепочка от муравейника будет двигаться налегке, к дому – с грузом добычи.

Когда я увидел, что навстречу мне все чаще и чаще стали попадаться женщины в длинных бесформенных одеждах и больших платках, темненькие кудрявые ребятишки и очень смуглые усатые мужчины с настороженно-тоскливыми глазами, с пустыми полиэтиленовыми сумками в руках, а в одном направлении со мной следовал точно такой же азиатско-восточно-африканский народ с пакетами, набитыми разным барахлом и снедью, я понял, что нахожусь на верном пути.

В отличие от громадного «пункта сдачи» в центре города на Уитербергсштрассе, где немецкой администрации было не счесть, хаймом руководил всего лишь один человек – хаузляйтер. По-нашему – управдом. Звали его Руди Китцингер. Ему тогда было тридцать восемь. Он хромал – приволакивал левую стопу. Когда-то Руди входил в первую десятку сильнейших слаломистов мира. Двенадцать лет назад на обычной тренировке с ним произошло то, что часто происходит с нашими цирковыми акробатами-прыгунами в холодном манеже. Он порвал ахиллово сухожилие. Одна операция, другая, – и Руди навсегда распрощался со спортом…

Но это все я узнал потом. А пока Руди позвал на помощь какого-то немытого толстого болгарина, который немножко болтал по-немецки и был свято убежден, что любой русский как славянин просто обязан понимать его болгарский язык. То есть он находился в том же горделиво-патриотическом заблуждении, как и наши родные российские ханыги, утверждавшие, что во всем мире ругаются только русским матом.

Но в чем-то болгарин оказался прав. Славянское во мне возобладало, и в конце концов я понял, что Руди интересует мое вероисповедание, чтобы при выдаче продовольственного пайка не оскорбить мои национально-религиозные принципы.

Несколько раз я ловил на себе цепкий взгляд Руди, ощупывающий меня с головы до ног.

Курящий ли я, спросил Руди. Получив утвердительный ответ, он на секунду замялся, а потом махнул рукой и выдал мне ключ от комнаты. Болгарин объяснил мне, что сейчас нет третьего места в комнате с курящими (в хайме жили по три человека), и Руди поселяет меня в комнату, где прописаны еще двое, но один где-то пропадает уже целый месяц, а второй живет у родственников на другом конце Мюнхена и только два раза в неделю приезжает в хайм за пайком. Так что практически я буду жить один.

Потом Руди выдал мне со склада кошмарное количество обеденной и кухонной посуды, постельные принадлежности, а также мусорное ведро, швабру, совок, щетку и даже половую тряпку! Причем, каждый предмет был девственно новым и запечатан в очень красивые упаковки.

Когда болгарин перевел на немецкий мою коротенькую анкету и Руди узнал, что я артист цирка – акробат, он крепко пожал мне руку и сказал:

– Прима!..

И вообще, он очень рад, что я русский. Русских в хайме всего пятнадцать человек на сотню остальных, а он когда-то встречался с русскими на соревнованиях в горах и всегда поражался, как они при такой убогой экипировке умудрялись вполне прилично выглядеть и на скоростных спусках, и на трассе слалома-гиганта. Потом Советский Союз стал закупать в Австрии для своей сборной команды и лыжи, и крепления, и специальную обувь, но это были все старые, уже снятые с производства образцы, на которых хорошего результата не покажешь… А горный спорт – очень дорогой спорт. Он, Руди, это знает лучше, чем кто-либо! Правда, он уже двенадцать лет не встречается с русскими горнолыжниками. Может быть, с тех пор что-нибудь изменилось? Вот, например…

– Такие вещи теперь продаются в России? – спросил он, пощупав двумя пальцами рукав моей лайковой куртки.

– Нет, – сказал я. – В Стокгольме.

– У нас это очень дорого.

– Там тоже.

– А туфли ты покупал в Италии?

– Нет. В Париже. Но они, действительно, итальянские.

– Я вижу. Я очень люблю итальянскую обувь. После того, как я в Кортина д'Ампеццо испортил себе ногу, я могу ходить только в итальянской обуви… О'кей. Завтра нужно съездить в крайсфервальтунгсреферат – обменять временный аусвайс на постоянный.

Тут Руди стал объяснять мне, как туда проехать, и я сразу перестал его слушать. Даром я, что ли, учил инструкцию! Я мог бы и сам объяснить кому угодно, как туда проехать из любой точки Мюнхена.

– И, пожалуйста, поезжай в том, в чем ты сейчас одет. На это обращают серьезное внимание. К сожалению, ваши русские это не всегда понимают.

И это есть в моей замечательной инструкции имени Женьки Овчаренко! Вот, пожалуйста… Пункт тридцать седьмой:

«…Никогда не приходите на деловые встречи в кроссовках или джинсах, так высоко ценимых в Советском Союзе. Помните, что сдержанный и элегантный стиль Вашей одежды будет только способствовать Вашему успеху…»

Хотел я сказать Руди, что это не вина русских, а их беда. Что не все русские могут покупать себе шмотки за границей и пользоваться услугами наших фарцовщиков, что… Короче, я бы знал, что сказать. Но я промолчал.

– Если возникнут проблемы, найдешь Косту Стоянова и приходи с ним ко мне, – добавил Руди.

– А кто это – Коста Стоянов? – спросил я.

– Как это «кто»?! – обиженно закричал болгарин. – Коста Стоянов – это я!!!

И мы с Руди рассмеялись.

Я – существо, привычное к общежитиям. Армейские казармы, затрапезные провинциальные гостиницы, наемные квартиры для артистов, собственные цирковые отельчики при стационарных цирках, скромные одноместные номера в недорогих мотелях за границей, где по требованию наших руководителей мы жили по два-три человека.

И думать не моги возразить! Сейчас вякнешь, а в следующий раз все поедут работать в Лондон, Париж и Брюссель, а ты на это же время – в Омск, Читу и Красноярск… Ничего себе разница?! Вот и молчишь в тряпочку.

Но любое наше общежитие – это и беспардонное шатание из комнаты в комнату, и коллективные поддачи по случаю чьего-либо дня рождения, и сплетни, и ссоры, и романы, и измены; и ты постоянно пребываешь в бешенстве от того, что ни на минуту не можешь остаться один…

Но зато в любую секунду в соседних комнатах ты можешь стрельнуть четвертак до получки, кусок хлеба без отдачи и зубную пасту – под честное слово вернуть целый тюбик.

И ты просто обязан выгулять собачку соседей, уехавших на халтурный концерт, или приглядеть за их малолетним отпрыском, который вымотает тебя за один вечер больше, чем три воскресных выступления на манеже.

Здесь все было совсем не так. Хайм – это общежитие без общения. Вряд ли можно назвать общением ежедневные тоскливые пьянки наших беглых солдат-новобранцев из Западной группы войск, которые бежали не от Советской власти, а просто от армии. Бежали, как бегут арестованные из тюрем…

Что они говорили на «первом интервью», почему они просят убежища в Германии, – нормальными словами не пересказать!

Один, по-моему, побил все рекорды по идиотизму. В своем желании убедить немцев принять его как политического беженца он договорился до того, что, тыкая пальцем в свои густые, сросшиеся над переносицей брови, заявил, будто подвергался жесточайшим преследованиям КГБ, который подозревал в нем незаконнорожденного внебрачного сына бывшего Генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза – Леонида Ильича Брежнева.

Меня даже Руди Китцингер – наш хаузляйтер, однажды во время обхода комнат вместе с Костой Стояновым как-то спросил:

– Эдди, этот парень – действительно, сын Брежнева?

– Не думаю, – сказал я. – Мне кажется, что у Брежнева член перестал стоять лет за десять до рождения этого дурачка.

И судя по тому, как Руди развеселился, толстый Коста точно перевел ему мой ответ.

Руди заботливо поправил покосившийся тощий букетик полевых цветов в баночке из-под консервированной кукурузы и уставился на три фотографии, которые я повесил над своей койкой.

На одной мне вручают приз и диплом лауреата конкурса артистов цирка в Белграде, а на другой я – грязный, заросший, в маскировочных штанах и куртке, без шапки, с автоматом на коленях, сижу прямо на земле, привалившись спиной к колесу бронетранспортера на окраине Кабула.

Третья фотография была мамина. Это была самая любимая моя фотография! Мама в то время еще работала свой номер с дрессированными собачками, переживала очередной бурный роман с одним невзрачным типом, не пила и, как мне кажется, была тогда очень красивой…

– Ist das daine Mutter? – спросил Руди.

Это я понял без толстого Косты и утвердительно кивнул головой.

Но следующая фраза Руди потребовала помощи болгарина:

– Герр Китцингер говорит, что у тебя очень чисто, хорошо и уютно.

– Коста, ты скажи ему, что я привык переезжать с места на место. Я этим занимаюсь всю жизнь.

Руди внимательно выслушал меня, потом, не отрывая от меня глаз, выслушал перевод Косты, и спросил:

– У тебя есть какие-нибудь проблемы, Эдди?

– Данке, – впервые в жизни сказал я по-немецки. – Найн.

…Забавная штука был этот хайм. Турки, эфиопы, албанцы и румыны вообще ни с кем не контактировали. Мужчины постоянно торчали на кухне, молча варили что-то неведомое, пахучее. Их женщины в несвежих халатах, замотанные в огромные платки, испуганно и тихо выговаривали своим шумным и грязным детям… Болгары и югославы держались национальными стайками… Все, кроме Косты Стоянова.

Раскованнее всех были наши – русские. Вечерами они сбрасывались по пятьдесят пфеннигов, по марке, по полторы, отряжали гонца в лавочку при бензозаправочной колонке, открытую в любое время суток, и гонец возвращался в хайм с тремя двухсполовинойлитровыми бутылками дешевого крепленого вина. И тогда в одной из «русских» комнат начинался прескучнейший загул – с враньем, истериками, безудержным хвастовством, песнями и выяснением отношений.

Днем, когда были открыты недорогие магазины самообслуживания, вино не покупали. Его просто воровали в «Альди», «Плюсе» или «Пенни-маркте». Но этим, насколько я понял, грешили не только русские.

Было уже совсем тепло, и каждое утро, после завтрака, я надевал легкие тренировочные брючки, ярко-красную фуфайку, за гроши купленную два года назад в парижском «Тати», вытаскивал свой чудо-столик, нафаршированный тремя тысячами долларов на черный день, и отправлялся подальше от глаз обитателей хайма, на пустырь – репетировать.

Я знал, что должен постоянно находиться в хорошей рабочей форме, и поэтому, после разминки до пота, как говорят у нас в цирке, прогонял свой номер раз по десять-двенадцать. И даже пытался репетировать новые трюки…

Мало ли что произойдет еще до возвращения цирка «Ронкалли» из Южной Америки! А вдруг меня захочет посмотреть хозяин какого-нибудь варьете, или кабаре, или ресторана с концертной программой?

Я отлично помню, как в Белграде, после вручения лауреатского диплома, меня отловил какой-то жутко солидный дядя и через переводчика предложил мне до конца наших гастролей каждую ночь один раз выступать в его ресторане. Это после того, как я вечером отработаю на манеже. Чтобы не в ущерб основному делу…

Причем обещал платить за каждое выступление в полтора раза больше, чем я получу за все наши полуторамесячные гастроли! Он мне даже уже контракт совал под нос.

Но когда я пришел к нашему руководителю поездки попросить у него на это разрешение, тот чуть не обгадился от страха. Тут же вызвал нашего «Ивана Ивановича Дзержинского» – мы всегда так называли сопровождающего нас кагэбэшника, – и они вдвоем взялись меня употреблять так, что я свету белого не взвидел!

Боже мой… В чем меня только не обвиняли?! И что «погнался за длинным динаром, забыв, что представляю цирковое искусство великой державы, граждане которой не нуждаются в иноземных подачках…» И что «от подобных поступков до предательства Родины – один шаг короче воробьиного носа!..»

Только и видел я этот контракт!

А здесь ничего зазорного в этом нет. Работа есть работа. И вообще, нужно начинать с Мариенплац. Мне это и тот псковский балалаечник говорил, и польский фокусник. Там тебя люди видят! А мало ли кто ходит по Мариенплац?..

Уже на второй день моих упражнений на пустыре я стал сам себе напоминать льва Бонифация из мультфильма «Бонифаций на каникулах». Стоило мне разложить мой чемоданный столик и встать на нем вверх ногами, как вокруг собиралась толпа черненьких, коричневых, желтеньких и не очень беленьких ребятишек из нашего хайма. Они повизгивали от восторга, счастливо хихикали, ойкали и айкали и даже катались по земле от удивления!

Их афро-восточно-азиатские мамы растерянно собирались в кучки метрах в тридцати, стыдливо старались не смотреть в мою сторону и тщетно взывали к своим детенышам, которых бульдозером было невозможно сдвинуть с места до конца моей репетиции.

На мою пятую тренировку, привлеченный визгом и криками маленького народонаселения нашего хайма, приволакивая искалеченную ногу, пришел Руди Китцингер.

Молча простоял минут тридцать. Дождался, когда я, мокрый и измочаленный, устроил себе маленькую передышку, и сказал:

– Hervorragend!

Часа через три ко мне в комнатушку заглянул толстый Коста с пакетом подмышкой. Он тщательно прикрыл дверь, развернул пакет и вынул оттуда новенькую электрическую плитку.

– Эдди, все электрические приборы в хайме строжайше запрещены, – тихо и торжественно сказал Коста. – Ты это знаешь… Но герр Китцингер сам посылает тебе эту плитку. Он говорит, что ты должен нормально питаться, а кухня почти всегда занята. Но ты знаешь, что он еще сказал? Что тебе здесь – не место!

– Знаю.

– Ты знаешь, что он это сказал?! – удивился Коста.

– Нет. Я знаю, что мне здесь – не место.

Надо, надо пускать пробный шар… Как говорили большевики: «Нечего ждать милостей от природы. Взять их у нее – наше задача!».

Еще разок съездил на Мариенплац – приглядеться, где бы мне устроить себе премьеру. Но для начала я отыскал того псковского балалаечника и польского фокусника, дождался, когда они кончили работать, и пригласил их попить пивка в одну небольшую кнайпу.

Мне нужна была четкая информация. Чтобы не соваться в воду, не зная броду и местных подводных течений.

Я не дал им заплатить и пфеннига. Хотя они искренне рвались в бой со своими марками и в один голос убеждали меня, что здесь, в Германии, каждый платит сам за себя. Я возразил, сказав, что наш столик, за которым мы сейчас сидим, – это тот самый славянский островок, где должен царствовать наш нормальный славянский дух, а не чуждый нам трезвый немецкий расчет, каким бы правильным он ни был. И если я – русский артист русского цирка, приглашаю своих коллег, своих собратьев по искусству поужинать – то и платить должен только я!

Прозвучало это несколько более пышно, чем требовала обстановка недорогой кнайпы, но достаточно убедительно. Дело того стоило.

И балалаечник, и фокусник уже бойко трепались по-немецки. Они и меню читали, они и заказывали. Правда, поляк осторожно попытался узнать у меня – на какую сумму затрат я рассчитываю?

– Да заказывай ты, что хочешь! – отмахнулся я.

– Нет, Эдик, – рассудительно заметил балалаечник. – Сташек прав. Здесь нужно точно знать – сколько ты готов истратить. Даже в магазин приходишь, говоришь, мне нужно то-то и то-то, а тебя спрашивают: «На какую сумму?» Тут, Эдик, можно и на пять марок в день прожить, а можно и в тысячу не уложиться!

– Ох, мужики!.. Да не пудрите вы мне мозги! Заказывайте чего хотите. И пива, пива, пива!.. А может, еще и по стопарю врежем?

– Найн проблем! – говорит поляк и делает заказ кельнерше.

А кельнерша – загляденье! Ножки, попочка, титечки – то, что доктор прописал!.. Мордаха веселая, лукавая, глазками стреляет и над столом нарочно наклоняется, чтобы видно было, что она без лифчика, и он ей совершенно ни к чему – такая она вся крепенькая, упругая…

Я на эту кельнершу чего-то вдруг так завелся, так завелся!.. Хотя не мудрено: у меня после той ночи с Юлькой никого не было… А я ведь все-таки живой человек!

– Эдик! Эдик… Ты меня слушаешь?

– Конечно! Извини, пожалуйста…

– Ну, так вот… Начнешь со Шванталерштрассе, шестьдесят восемь. С «Бауреферата». Адрес я тебе потом запишу… Там получишь лицензию.

– Бесплатно, – уточнил поляк. – Но только на один день работы.

– Заполнишь анкету – жанр, инструмент, реквизит, – сказал балалаечник. – И начинай вкалывать. Но лицензия нужна обязательно!

– Полиция в цивильном ходит, проверяет, – поморщился поляк.

– Ты их и не узнаешь никогда! – сказал балалаечник. – Абсолютно наша «совковая» шпана! А подходит, сует тебе под нос свой полицейский значок и – привет от тети Фени… Нет лицензии – пару раз предупредят, а потом отберут и инструмент, и реквизит, и на Шванталерштрассе в компьютер введут. И хрен ты еще когда-нибудь получишь лицензию.

– Здесь порядок… – вздохнул поляк.

– Приезжали чуваки из Гамбурга, из Кельна – говорят, такая заморочка только у нас в Мюнхене. У них – никаких лицензий…

– Зато здесь кидают больше, чем в любом другом городе Германии.

– Что значит «кидают»? – не понял я.

– Денег здесь больше кидают. Ну, будем здоровы?.. Сташек! Эдик!.. Физкульт-привет!

– Здоровье паньства! – поляк поднял свою рюмку. – За нашу славяньску выспу!..

– Это что? – спросил балалаечник.

– Выспа – «остров» по-российску.

– Будьте счастливы, мужики! – сказал я.

Только выпили, подходит эта зайка-кельнерша, приволакивает три таких огромных блюда, три таких салата, что я в жизни ни в одном ресторане не видел!

– О, Боже… – ужаснулся я. Кельнерша рассмеялась, что-то сказала мне.

– Она говорит: «Это Бавария!..» – перевел мне балалаечник.

– Скажи ей, что я полюбил ее с первого взгляда, – попросил я.

Балалаечник перевел мои слова, выслушал ее ответ и, когда она отошла от нашего столика, сказал мне:

– Она говорит, что тоже полюбила тебя, но хочет дождаться, когда ты выучишь немецкий язык, чтобы не приглашать в постель переводчика.

– Но это шутка, – печально сказал поляк. – Немки с азилянтами, с иностранцами, не спят… Для нас только бордели.

– А это – сто марок!.. – вздохнул пскович. – Вот и подумаешь – неделю прожить на эти сто марок или…

– «Или» – лучше! – засмеялся поляк. – Но денег жалко. Эдик, пива еще можно заказать?

– О чем ты говоришь, Сташек?!

Я очень многое узнал от них… Как лучше выбрать себе место, в какое время дня выгоднее работать, какие самые «денежные» точки от Штахуса до Виктуаленмаркта, включая пешеходную зону Кауфингерштрассе и Мариенплаца… Они наговорили мне, как скворцу в рот, все негласные законы, все неписанные правила «хорошего тона» уличного артиста, рассказали про все уловки и тонкости, про все хитрости – чем «взять зрителя»…

– Обязательно напиши – кто ты и откуда! – сказал поляк. – Русские пока в моде…

– Учти, немцы – люди, которым нужно все объяснять, – подтвердил балалаечник. – Они народ четкий. Они хотят точно знать, за что они платят деньги.

Моя кельнерша все время мелькала в дальних концах маленького зальчика, изредка с улыбкой поглядывая в мою сторону.

– Ты меня слушаешь, Эдик? Ты слышишь, что я говорю?.. – обиделся балалаечник.

– Не… – махнул рукой поляк. – Он уже учит немецкий для постели нашей кельнерки.

– Господи! Да я могу сейчас же повторить все слово в слово! – спохватился я.

– Не надо, – сказал поляк. – Ты просто запомни, что теперь ты «штрассенартист». Уличный. А это много проблем…

– Тоже палка о двух концах, – пскович грустно обгладывал огромную кость. – Кому улица мать родная, а кому и мачеха.

– Но ты, Эдик, ничего не бойся, – успокоил меня поляк. – Выходи работать на Мариенплац. Попробуй!

Я и попробовал.

Было у меня с собой привезено из Москвы два «рабочих» костюма. Один мне шили в мастерских Большого театра для какого-то правительственного концерта в Кремлевском дворце съездов: белые лосины, колет – расшитый золотом, шелковая рубашка с кружевным жабо, мягкие туфли из золотистой кожи…

Я в этом костюме был похож на спрыгнувшего с новогодней елки принца Зигфрида из «Лебединого озера».

Второй костюм мне делали наши художники из «Союзгосцирка» еще перед гастролями в Швецию. Он был втрое скромнее и вчетверо удобнее, чем тот, елочно-принцевский. И я его очень любил. Отлично сшитый темно-зеленый курц-фрак, такие же брюки, манишка и черные лакированные туфли. Мне в нем было настолько удобно работать, что я просто не чувствовал его на себе! Он со мной пол-Европы объездил…

Решил я в свое первое выступление на Мариенплац надеть именно этот костюм. Но где там переодеться? Ехать в нем через весь город от Фраймана до Штахуса – люди подумают, что я сбежал из сумасшедшего дома. Везти его с собой? А там как?..

Вот когда я пожалел, что у меня нет машины! Дурак я, дурак!.. Позарился на лишние доллары, продал свою потрепанную автомобильку за копейки, а нужно было ехать на ней своим ходом: Москва —Варшава – Берлин – Мюнхен. И никакого самолета…

Тем более что ушлый Женька Овчаренко мне предлагал такой вариант! Так нет же… Вот уж, действительно, жадность фраера сгубила!

Спустился я в подвал нашего хайма – там у нас прачечная и гладильная, – отпарил свой любимый костюмчик, аккуратненько сложил его в сумку, захватил свой новенький шестимесячный аусвайс, взял столик-чемодан и раненько утречком поехал на Шванталерштрассе.

Часа через два, с зеленой «дневной» лицензией в кармане, я уже был на Кауфингерштрассе.

Кстати, я в этой очереди в «Бауреферате» впервые и нашу Катьку увидел. Я, конечно, не знал, что это Катерина Гуревич, с которой нас потом так судьба сведет… Стоит себе с гитарой такая девка-симпатяга, молчит, покуривает. Если бы я так не волновался – я бы обязательно на нее глаз положил. Да вот Бог миловал…

Я пятнадцать лет подряд по триста шестьдесят пять раз в году на манеж выходил! А тут трясусь, как огородное пугало на ветру, и ничего не могу с собой поделать!.. И в голове одна мысль – где переодеться?!

Смотрю, за аркадой, ни черта не стесняясь, поляк-фокусник переодевается. Сбросил свои портки, джемпер, рубаху и напяливает какой-то замызганный костюмчик, расшитый серебряными шнурами. И машет мне рукой:

– Дзень добры, Эдди! Битам пана!..

– Привет, Сташек! – говорю. – А где здесь переодеться?

– А где хцешь! Не зврацай уваги… То – дробязг! То есть «не обращай внимание на мелочи»… Нашел я местечко поукромнее, переоделся и вышел на Мариенплац. Вынул из чехла чемодан, нажал на кнопку имени Пал Петровича, и чемодан с легким щелчком тут же превратился в столик. И совсем рядом услышал:

– О-о?!

Парочка итальянцев с видеокамерой остановилась, разглядывая столик, меня, и явно ждет, что будет дальше.

А дальше… Даже не помню, как я отработал свой номер!

Сделал финальный сальто-мортале со столика на каменные плиты своего первого манежа в Мюнхене, оглядываюсь, а вокруг – толпа! И какая!.. Человек полтораста!.. Свистят, кричат, аплодируют, с деньгами бегут ко мне… И не знают, куда их положить! Я на нервной почве забыл, что для денег нужно было хоть коробку какую-нибудь приспособить!

Махнул рукой на столик. Дескать, кладите сюда, ребята! Кто-то подходит, что-то спрашивают на разных языках, а я пытаюсь унять нервную дрожь. Минут пятнадцать отойти не мог.

Вдруг подваливает ко мне высоченный старикан в баварском костюме – кожаные штаны по колено с какими-то цветными завязками, толстые шерстяные чулки, ботинки грубые, камзол зеленый с отворотами, на груди какая-то хреновина висит, а на голове шляпа с султанчиком. И протягивает мне флягу, обшитую кожей. И предлагает с ним выпить. А у самого – рожа уже красная, налитая.

– Найн, – говорю. – Данке. Их арбайте.

А он тогда сам делает из фляжки такой солидный глоток и спрашивает меня:

– Wo kommst du hier? Aus Schweden? Holland? Frankreih?

– Найн, – говорю. – Русиш. Москва…

Старикан лезет обниматься и орет в толпу, показывая на меня пальцем:

– Aus Moskau!!! – и вдруг добавляет: – Ебена мать!

Да так чисто, почти без акцента!

И начинает мне что-то говорить, говорить… Я только плечами пожимаю, а он время от времени вставляет наши матюги. Но тут из толпы выскакивает маленькая толстенькая старушенция, хватает этого старого бугая за руку и под аплодисменты толпы начинает его оттаскивать от меня. А тот упирается, идти не хочет, но старушенция побеждает.

Я отдышался, отдохнул и до часу дня отработал еще четыре раза. Уже спокойно, уверенно, как всегда.

Когда без десяти час я превращал свой столик в чемодан и собирался куда-нибудь юркнуть переодеться, подошел ко мне молоденький паренек, незаметно для окружающих показал мне полицейский знак, улыбнулся и тихо спросил:

– Haben Sie eine Erlaubnis?

Я ни черта не понял. Тогда полицейский повторил по-английски:

– Do you have a licence?

Я полез в сумку, достал зеленую бумаженцию, аусвайс. Полицай похлопал меня по спине и сказал:

– Пет-ров… Пе-ре-строй-ка… Карашо! – и ушел.

Это верно, думаю. Перестройка – это хорошо…

Только не надо стрелять друг в друга.

Только убивать не нужно никого!

И не надо четырнадцатилетним пацанам совать старые армейские ракетницы в руки!

И кишки им на землю выпускать автоматной очередью – тоже не обязательно!

По пути в метро заскочил в «Кауфхалле». Купил самую дорогую бутылку американского виски «Сэвен кроун» – «Семь корон», за тридцать четыре марки. Мелочью, которую мне на Мариенплац «накидали», постеснялся расплачиваться. Дал две бумажные двадцатки, получил шесть марок сдачи и сунул их тоже в сумку – к тем, заработанным.

Еду в метро к себе в хайм и все думаю: интересно, сколько же там у меня в сумке? Запущу руку, пощупаю – вроде бы много. Но ведь не будешь на глазах у всех пересчитывать…

Честно говоря, виски я не для себя купил. Этот болгарин – Коста Стоянов как-то сказал мне, что хотел угостить Руди Китцингера, нашего хаузляйтера, настоящей болгарской ракией. А тот рассмеялся, поблагодарил и отказался. Сказал, что почти не пьет. Но уж если пьет, то самую малость хорошего американского виски. И то разбавляет водой со льдом. Что-то у него там с желудком…

А мне этот Руди, этот искалеченный бывший горнолыжник, был очень симпатичен. Не потому, что он мне там электрическую плитку прислал и в отдельную комнату поселил, а вообще.

Мне всегда казалось, что человек, который каждый день рискует свернуть себе шею, изматывает себя тысячекратными повторениями на тренировках или в наших цирковых репетициях, который постоянно должен преодолевать себя на пределе человеческих сил и возможностей, не может быть говнюком!

Даже потом, переменив профессию, он обязательно должен остаться нормальным человеком! А Руди Китцингер, как мне казалось, был именно из таких. И это виски я вез для него…

Когда я высыпал из сумки на кровать все, что мне «накидали», я прямо обалдел! Батюшки-светы!.. Сто девяносто одна марка и сколько-то там лир… Вот это да! Ничего себе улов?!

Ссыпал деньги в фирменный пластиковый пакет из магазина «Альди» (здесь их называют – «турецкий чемодан»), свернул поплотнее и под матрас засунул. И пошел принимать душ.

Потом переоделся, привел себя в порядок и глянул в окно. Машина Руди стоит на своем обычном месте. Значит, он еще здесь. А рядом с его «гольфом» примостился голубой «форд сиерра». Кто-то к кому-то в гости пожаловал…

Сунул я бутылку в карман куртки, запахнулся и пошел вниз в каптерку хаузляйтера. Здесь это «бюро» называется.

Подхожу к двери, стучу, а оттуда – «Яа, битте!» И чьи-то голоса незнакомые. Тьфу, черт, думаю, не вовремя я!.. Приоткрыл дверь и говорю:

– Пардон, Руди… Их шпетер.

В смысле – «я попозже зайду». Даром я, что ли, каждый вечер по русско-немецкому разговорнику занимаюсь!..

А Руди увидел меня, обрадовался и кричит:

– Ach! Du bist es, Eddi? Komm doch herein!.. Дескать – «заходи, заходи…» Куда теперь денешься?

Захожу…

Захожу и не верю своим глазам!

В каптерке у Руди с бутылкой пива в руке сидит тот самый огромный старикан в баварском костюме, который часа три назад на Мариенплац совал мне фляжку и предлагал с ним выпить, а потом вступил в неравный бой со своей маленькой и толстой старушкой за право поорать и покуражиться на центральной площади города Мюнхена. И проиграл этот бой… Тут же скромно сидит победительница.

Старик видит меня, вскакивает и что-то восторженно вопит, заканчивая немецкую фразу четкими русскими матюгами! Он хватает меня в свои медвежьи объятия, начинает тискать и даже пытается показать Руди, как я стоял вверх ногами на Мариенплац!..

Но тут в дело снова вступает его старушенция, освобождает меня из лап этого могучего баварского костолома и вдруг неожиданно, с трудом припоминая давно забытые слова, медленно говорит:

– Звиняйте, будьте ласки!.. Он у менэ трохи скаженный… Entschuldigen Sie, bitte!

Совершенно по-нашему подает мне руку дощечкой, делает абсолютно западный книксен и представляется:

– Наташа… Наталка Китцингер. Das ist meine чоловик Петер Китцингер. С под Киеву я, с Тетеревки. Vielleicht, знаете?..

Я прямо офонарел от этого немецко-украинского коктейля!

Смотрю на Руди, а тот заливается! И что-то говорит, говорит…

Старая Наталка напряженно морщит лобик, пытается вспомнить украинские слова и, наконец, с грехом пополам, постоянно срываясь на немецкий язык, объясняет мне, что живет тут уже пятьдесят лет, что Руди Китцингер их внучатый племянник или кто-то там еще – вроде «нашему тыну – двоюродный плетень»… Но детей у них нету и они очень любят Руди и дважды в год обязательно его навещают.

Ну, думаю, как раз пришло время американскому виски! Вытаскиваю из-под куртки «Сэвен кроун» и преподношу Руди. И говорю:

– Heute meine Debut, Rudi… – эту фразочку я еще в метро заготовил.

Руди меня благодарит, улыбается и с некоторой тревогой посматривает на стариков Китцингеров.

Петер тут же рванулся к бутылке, но маленькая толстенькая старая Наташа мгновенно прихватила его за полу баварской куртки и жестко сказала ему:

– Nein! Genug. Alles habt seine Grenze!

Спустя месяца полтора, когда я волей-неволей чуточку, самую малость, заговорил по-немецки, а старая Наташа была вынуждена восстановить в памяти украинский, которым не пользовалась полвека, я узнал, что это был за разговор, последовавший сразу после того, как Наташа категорически сказала Петеру:

– Нет! Хватит. Всему есть границы!..

– А я хочу еще выпить!!! – рявкнул Петер.

– Приедешь домой и там выпьешь, – отвечала ему Наташа.

– Но я хочу выпить именно с ним!… – тыкал пальцем в меня Петер.

– Он как-нибудь приедет к нам в гости, и ты с ним выпьешь.

– Но я хочу это сделать сейчас же! – настаивал Петер.

– Только дома! Хватит мне твоих спектаклей на Мариенплац…

– Поехали! – сказал мне Петер. – Руди я не приглашаю. У него жена, дети, собака, и он всегда занят в этом хлеву…

– Возьмите с собой виски! – рассмеялся Руди и протянул Петеру «Сэвен кроун». – Хорошая идея!..

Петер презрительно отстранил бутылку и почти трезво сказал:

– Руди! Руди… Неужели ты думаешь, что у меня в доме нечего выпить?!

И дальше очень внятно по-русски добавил такую длинную матерную тираду, какую редко услышишь даже от циркового конюха!

Но тогда это было единственное, что я понял…