Пилот первого класса

Кунин Владимир

 

Герои этой повести — ее авторы.

Каждый из них будет сам рассказывать о себе и о том, что происходило на его глазах. Иногда об одном событии мы услышим от нескольких человек, и, как это бывает обычно, оценки окажутся неодинаковыми. Тогда мы, естественно, сами попытаемся понять истину и на какое-то время станем участниками этих событий.

По всей вероятности, в рассказе одного мы услышим уже знакомые интонации другого: кому-то покажется, что эти люди очень похоже острят, негодуют, радуются...

Это происходит потому, что герои нашей истории тесно и неразрывно связаны друг с другом, служат одному и тому же делу и веруют в одну и ту же высшую силу — в авиацию...

 

СЕЛЕЗНЕВ

По хорошей погоде метрах в пятистах от земли потихоньку топает самолет под названием «Ан-2»...

А в кабине его, там, где должны сидеть два пилота, сижу я один, командир отдельной Добрынинской авиаэскадрильи, товарищ Селезнев Василий Григорьевич.

Мне тридцать девять — тот самый возраст, когда человека моего склада начинает тянуть на кокетливую беспощадность к самому себе и мучают постоянные попытки разглядеть собственное нутро.

Про таких, как я, женщины говорят «представительный мужчина». За последние несколько лет я слегка располнел. Но рост у меня вполне приличный — сто восемьдесят два, и эта полнота меня ничуть не портит. Вот разве только лицо, когда я надеваю наушники, становится чуточку бабьим. Дужка наушников плотно прижимает волосы, приплюскивая голову сверху, а сами наушники расширяют мою физиономию. И хотя я понимаю, что это всего лишь оптический обман, этот обман мне не очень нравится.

Вообще-то на «Ан-2» одному летать не положено, но вторых пилотов у нас почти всегда не хватает, а у меня есть специальный допуск — разрешение летать одному. Такие разрешения даются только очень хорошим летчикам. Очень опытным. А я как раз именно такой. И хороший, и опытный.

Год тому назад со мной в несколько рейсов ходила одна пожилая москвичка — специальный корреспондент столичного журнала. Не знаю, что ей там поручила редакция — то ли «вести из глубинки», то ли «портрет современника», то ли еще что-нибудь в этом роде, но получилось у нее вполне пристойно, хотя и слегка по-дамски: «... Его профессионализм угадывается по мелочам: по тому, как он сидит за штурвалом — легко, свободно; по расслабленному галстуку и расстегнутому воротничку рубашки; по спокойным, внимательным глазам Селезнева; по тому, как он смотрит на землю, на приборы, как красиво, почти незаметно работает штурвалом, как привычно передвигает рычаги сектора газа и шага винта на пульте. Даже по тому, как он говорит с Землей: ларингофоны у него не застегнуты на шее, а просто висят на штурвале. И когда нужно сказать что-то Земле, Селезнев снимает их, прижимает к горлу и, поглядывая на горизонт, говорит Земле всякие свои авиационные слова. Вот, пожалуйста: что-то пробормотал в ларинги, улыбнулся, посмотрел на приборы и, насвистывая, начал снижение...» Ну и так далее...

В общем, все довольно грамотно, о нас пишут куда хуже. Не ругают, а просто пишут бездарно — барабан и литавры. Есть несколько профессий, которые ругать в печати не принято. Ну и наша в том числе... Так что эта журналистка еще оказалась на высоте. Занятная она… Очень занятная. Мы с ней на одной «точке» часа два просидели — мне вылета не давали, погода расхандрилась, — так она мне рассказала, как в сорок втором году она Омскую бронетанковую школу кончала и механиком-водителем на «Т-34» до Студзянок дошла — это около ста километров от Варшавы...

Когда журнал с ее статейкой вышел, я, конечно, от начальства легкий втык получил и за расслабленный галстук, и за расстегнутую рубашку, и за ларингофоны, висящие на штурвале. У нас такие штучки не очень любят. Ни для кого не секрет, что и то, и другое, и третье имеют место, но дело это наше, келейное, и предъявлять свою расхлябанность широким слоям трудящихся нечего! «В смокинг вштопорен, побрит что надо...» — вот показательный образ сотрудника Министерства гражданской авиации. А то, видите ли, ему ларингофоны на шее лень застегнуть!..

... Пора начинать снижение. И пока самолет будет терять высоту, в моей голове пронесутся легкие и приятные мысли, совершенно не мешающие отсчету оставшихся до земли метров и не отвлекающие от такого сложного момента, как посадка. «И это еще одна из черт высокого профессионализма Василия Григорьевича...» — как написала бы эта столичная журналистка.

А думаю я в первую очередь о самом себе. И обо всем остальном, что связано со мной самим. Однако мысли мои, столь четко направленные только к собственной персоне, не должны ни у кого вызывать даже малейшего раздражения. Я обладаю достаточным запасом юмора, и прекрасная ироничность защитного цвета, с которой я воспринимаю все свои достоинства и успехи, дает мне право думать о себе как угодно и сколько угодно.

Три года назад я привез в этот чистенький, ухоженный городок Катерину — ей тогда было двадцать семь, трехлетнюю Ляльку, несколько чемоданов и приказ начальника территориального управления гражданской авиации о моем назначении командиром отдельной Добрынинской авиаэскадрильи.

С легкостью, удивительной для большого города и абсолютно естественной для маленького, Катерина сразу же получила место врача эскадрильи, а Лялька — с невероятным трудом, что характерно для маленьких городов, — место в детском саду.

Я знал, что в управлении меня считали лучшей кандидатурой на должность командира вновь организованного подразделения. У меня были прекрасный послужной список, большой налет часов, значительный опыт работы в сложных горных условиях, где истинная высота полета зачастую на полторы-две тысячи метров меньше приборной, и еще масса необходимых для командира достоинств. Я был исполнителен и неназойлив, я не досаждал начальству рапортами о переводе в «большую» авиацию, точно следовал всем инструкциям и наставлениям и был морально устойчив.

Кроме всего, я принадлежу к той счастливой категории людей, которые в одинаковой степени нравятся и мужчинам, и женщинам. И, что самое главное, я научился так легко и незаметно пользоваться своим обаянием, так тонко сделал его основным принципом общения и с начальниками, и с подчиненными, что и те и другие не могли на меня нарадоваться. Причем, ведя себя таким образом с начальством, я не преследовал никаких корыстных целей. Просто я доставлял удовольствие начальству иметь такого подчиненного, как я.

Ну а мои подчиненные уже через год стали приписывать мне целый ряд благородных поступков, которых я не совершал, смелых, лихих словечек, которых я не произносил, и удивительных историй, в которых я не участвовал. Это ли не признание авторитета командира?! Мало ли подобных примеров знала история?

Когда же слухи об этих словечках и поступках доходили до моих собственных ушей, я начинал так весело отказываться от них, так был ироничен к самому себе, что люди уходили от меня совершенно покоренные мною и убежденные в том, что именно я и есть истинный герой всех этих легенд... Так мудро, ничем не отягощая свою совесть, я выигрывал раунд за раундом.

... Когда до земли оставалось метров триста, слегка тряхнуло двигатель. И тут же со мной произошла обычнейшая история: малейшие изменения в режиме работы мотора чуть ли не коренным образом меняют направление моих мыслей. Я начинаю думать о паршивой ремонтной базе, о размытых посадочных полосах в колхозах, о близкостоящих высоковольтных линиях, о нехватке вторых пилотов и о том, что моя эскадрилья не такое уж «общество взаимного восхищения», как это может показаться со стороны...

Я думаю о Сергее Николаевиче Сахно, которому уже пятьдесят пять, и он, кажется, плохо видит, а все еще летает, и каждый год буквально чудом, одному ему известным чудом, продирается сквозь медицинскую комиссию... Я думаю о его жене, Надежде Васильевне, нашем радисте, у которой никогда не было детей и которая все свое нерастраченное материнство перенесла на старого и седого Сахно.

О Димке Соломенцеве, об этом молодом щенке, пилоте с «Яка-12». Наш, как говорится, «позор семьи». Ужасное дитя века, перед которым сложили бы все свое педагогическое оружие и Песталоцци, и Ушинский, и Макаренко.

Я думаю о недавно пришедшем к нам очень хорошем летчике Викторе Кирилловиче Азанчееве...

О своей жене Кате.

Об Азанчееве и о Кате...

Чтобы не думать об Азанчееве и Кате, я настойчиво и трусливо заставляю себя думать о размытых посадочных полосах и паршивой ремонтной базе.

Что-то начало такое происходить, чего я никак не могу понять и во что никак не могу поверить... А может быть, я все это напридумывал? И нет там ничего такого, а я себе уже черт знает что вообразил...

... Я заложил крен и так точненько вышел на прямую, что просто любо-дорого!..

Последнее время я стал болезненно чуток к явлениям, так сказать, второго плана. Меня почти не волнуют события, развивающиеся открыто, — будь они приятными или неприятными. Но вот я, например, утратил многолетнее и привычное ощущение крохотной радости возвращения на свой аэродром. И это меня пугает. Я напряженно пытаюсь обнаружить скрытый смысл в любой невинной фразе, я тщетно стараюсь поймать любопытствующий взгляд, устремленный на меня, я беспричинно нервничаю и все время себя сдерживаю — и от этого нахожусь в состоянии постоянного напряжения. И это очень противно. От всего этого испытываешь буквально физическое недомогание.

... Я потихоньку потянул на себя штурвал и через мгновение услышал легкий удар и привычное сухое шуршание колес о землю.

«А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, как никогда!..»

Моя машина развернулась на полосе и покатила к стоянке. Я идеально точно загнал ее в заранее поставленные стояночные колодки, заглушил двигатель и с последним выхлопом вдруг подумал о том, что, если бы я не был профессиональным летчиком и не знал бы до обидного ограниченные возможности своего самолета, я мечтал бы о нескончаемых полетах с очень редкими возвращениями на землю...

Не вставая из кресла, я стянул с себя старую, вытертую кожаную куртку, достал китель, надел его и застегнулся на все пуговицы. А потом снял с крючка фуражку, слегка взъерошил примятые дужкой наушников волосы и надвинул козырек на лоб. Поглядел в зеркальце, самую малость фуражечку еще набок передвинул и достал портфель из-за кресла. Все это я делал расчетливо, медленно, сознательно растягивая время, чтобы успеть хоть частично освободиться от хандры и прийти в форму. И когда наконец я встал и вылез из своего кресла, я увидел, что к моему самолету быстро идут начальник отдела перевозок, старший инженер и бухгалтер.

Я распахнул дверь в салон, улыбнулся суетящимся пассажирам и сказал:

— Не торопитесь, друзья мои, не торопитесь!..

Я прошел мимо кресел, и когда взялся за ручку фюзеляжной двери, в глубине салона раздался тоненький трагический поросячий визг, приглушенный пыльной мешковиной. И тут же чье-то бормотание, чей-то смешок, какая-то возня...

И все это вместе вдруг наполнило меня такой щемящей тоской, что я даже вслух пробормотал: «О Господи!..» — и отчаянно рванул замок двери. Дверь распахнулась, я спрыгнул на землю и судорожно набрал полную грудь воздуха, будто вынырнул из-под смертельной водяной толщи.

А за мной посыпались пассажиры. В райцентр прилетели. Кто по делам, кто за покупками.

И сразу ко мне трое: начальник перевозок, инженер и бухгалтер. А я смотрел на них, приветливо махал рукой и старался сдержать рвущийся из груди выдох. А еще я мечтал, чтобы они провалились, к чертям собачьим...

— Василий Григорьевич! — сказал инженер. — Завал на техучастке! Иванова ушла в декрет, а та, которую вы прислали, так она шплинта от гайки отличить не может. На кой хрен мне такая кладовщица?!

Я потихоньку выдохнул воздух и про себя отметил, что почти ничего не понял из того, что мне говорил инженер. Но я улыбнулся, загнул один палец и сказал:

— Раз! — И повернулся к бухгалтеру: — Давай!..

— Василий Григорьевич! — сказал бухгалтер. — Экипаж, который в Журавлевке на химработах, какой-то дрянью отравился — второй день не летают... Председатель лается, просит замену, да еще и деньги грозится снять с нашего счета!..

— Два! — Я уже совсем пришел в себя, загнул второй палец и повернулся к начальнику перевозок; — Ну?

— Василий Григорьевич, — сказал начальник перевозок. — Там из-за этого груза... Помните, накладная двадцать четыре триста десять? Целый скандал! Получатель все утро трезвонит — житья не дает. Поговорите вы с ним сами, ну его к черту!..

— Три! — Я загнул третий палец и с шутливым сочувствием покачал головой, всем своим видом показывая, что я полностью с ними согласен, что все это возмутительно, что не пройдет и пятнадцати минут, как я с помощью таких прекрасных соратников, как бухгалтер, инженер и начальник перевозок, все это устраню, налажу, и эскадрилья снова заживет светлой и радостной жизнью...

Я ободряюще подмигнул каждому: дескать, ничего страшного, дорогие мои друзья, это мы все мигом... Командир я, мол, или не командир?! И вообще, взвейтесь, соколы, орлами!..

Я примерно так им и сказал:

— Все? Не смертельно. Вперед, орлы! Сейчас разберемся...

И действительно, не прошло и получаса, как кладовщица была найдена, а журавлевский председатель колхоза, сменив гнев на милость, кричал про лещей, каких я сроду не видывал, и я обещал прилететь к нему на его знаменитую рыбалку, если он к лещам еще чего-нибудь припасет. И председатель, пробиваясь сквозь телефонный треск и затухания, обещал далеким и слабым голосом собственноручно сварить мне такую уху, что эта уха мне десять лет жизни прибавит...

Инженер и бухгалтер ушли из моего кабинета веселые и довольные. Наверное, я лишний раз убедил их в своей административно-дипломатической гениальности, потому что в течение всего моего разговора по телефону они восхищенно переглядывались, тихо посмеивались и удивленно покачивали головами. На какое-то мгновение я стал противен сам себе за этот эстрадный номер, за то, что не просто разговаривал с председателем журавлевского колхоза, а показывал своим подчиненным, как нужно разговаривать с «председателями». И когда положил трубку, я мысленно дал себе слово обязательно слетать в Журавлевку просто так, без всяких дел.

С начальником отдела перевозок было сложнее. Начальник перевозок был глуп и уже успел наломать дров с этим грузом.

Сидя на краешке письменного стола, я пытался успокоить разъяренного грузополучателя, а начальник перевозок стоял рядом и по моим ответам силился понять, что про него говорят на том конце провода. И хотя про него там ничего не говорили, а в основном чихвостили меня, я время от времени грозно поглядывал на начальника перевозок и один раз даже показал ему кулак.

В своих претензиях грузополучатель был конкретен и яростен, а я в своих ответах мягок и демагогичен.

— Есть для меня законы, есть! — говорил я в трубку. — И даже больше, чем для кого бы то ни было. Мы летаем по инструкции, возим по инструкции и живем по инструкции...

Тут мне такое ответили, что в другое время я бы... Но сейчас я только рассмеялся и ответил:

— Нет, в этих случаях мы обходимся без инструкций... Да и вы, я думаю, тоже.

Мне еще немножко наговорили гадостей и под конец упрекнули в желании перессориться со всей клиентурой.

Тут я понял, что пришла пора брать инициативу разговора в свои руки, и сказал фразу, на которую, по моим расчетам, ответить было нечего:

— Да нет... Вы меня не поняли. Я не собираюсь ссориться. Я за то, чтобы каждый на своем месте делал свое дело толково и честно...

И угадал. Разговор окончился взаимными приветствиями и обещаниями помогать друг другу до последней капли крови.

Я положил трубку, посмотрел на начальника перевозок и сказал:

— Убить тебя мало.

— Василий Григорьевич! — простонал начальник перевозок.

— Борис Иванович! — строго прервал я его. — Тебя за эти штучки убить мало. Немедленно отправить груз. Ясно?

— Так точно.

— Выполняйте.

— Слушаюсь.

Начальник перевозок почему-то на цыпочках вышел из кабинета и осторожно притворил за собой дверь.

Снова заверещал телефон. Я долго не мог понять, чего от меня хотят, и когда наконец понял, то сказал:

— Обязательно привезут ваш двигатель... Вы давайте свою машину сюда и через часок можете его забирать. Одну секундочку, я сейчас это кое с кем уточню...

Однако связаться с диспетчерской я не успел. Открылась дверь, и в кабинет заглянула Катерина. А за ней моментально протиснулась Лялька.

Я прикрыл трубку рукой, подмигнул Катерине и вопросительно поднял брови.

— Васенька, прости, пожалуйста, — быстро проговорила Катерина. — Мне хотелось только узнать, будешь ли ты сегодня обедать дома.

«Нет, нет!.. Не может быть... Я это все себе сам придумал», — пронеслось у меня в голове. Я так обрадовался, что Катерина и Лялька вдруг заглянули ко мне в кабинет, даже какой-то комок в горле помешал мне им сразу ответить. Сказать, что я обязательно буду обедать дома, что у меня больше нет на сегодня вылетов и что вечером все втроем мы непременно пойдем в кино, Катерина, я и Лялька. И плевать, что вечером детям до шестнадцати!.. У меня директор там знакомый...

Но в это время в кабинет вошел Виктор Кириллович Азанчеев. Он улыбнулся оглянувшейся Катерине и тихонько дернул Ляльку за кончик косы. Лялька весело боднула его головой в руку.

«Все может быть... — подумал я. — Все!»

— Виноват... — сказал я в трубку и снова прикрыл ее рукой.

Я внимательно посмотрел на Катерину, Азанчеева и Ляльку. Впервые я видел всех их вместе. И тут мне пришло в голову, что, если бы я не знал, кто такой Азанчеев и что Катерина моя жена, а Лялька моя дочь, я принял бы их за одну милую, дружную семью. А еще я подумал, что они прекрасно выглядели бы на фотографии. Такие фотографии обычно посылаются стареньким родителям с трогательными стереотипными надписями на обороте...

— Одну секунду, Виктор Кириллович, — сказал я Азанчееву и посмотрел на Катерину: — Итак, мадам?

— Я подумала о том, что, если ты не будешь обедать дома, мы с Лялькой перекусим в столовой.

— Прекрасно! — согласился я.

— Папа, возьми меня в рейс! — выкрикнула Лялька.

— Сначала пройди у мамы медосмотр.

— Прости, пожалуйста... — Катерина повернулась и вышла, таща на буксире Ляльку.

Я рассматривал Азанчеева. «Все может быть... — думал я. — Все!»

— Василий Григорьевич, — сказал Азанчеев. — Загрузка всего сорок процентов. Может быть, не делать два рейса, а сделать один сдвоенный?

— Виктор Кириллович, — рассмеялся я, — считайте, что вы внесли неоценимый вклад в научную организацию труда. Утрясите это с отделом перевозок, и добро.

Азанчеев кивнул и вышел.

— Виноват... — снова сказал я в трубку, нажал клавишу внутреннего переговорного устройства и наклонился к микрофону: — Иван Иванович, кто пошел в Ак-Беит за мотором для кинопередвижки?

— Соломенцев. «Як-двенадцатый», борт триста семнадцатый. Вылет в девять сорок, — ответил динамик голосом Ивана Ивановича Гонтового.

— Понял... — сказал я и усомнился в успехе дела. Однако в телефонную трубку сказал: — Ну вот, оказывается, все прекрасно! Вылетел он в девять сорок... Туда пятьдесят минут. Да там, пока погрузят, пока что... И обратно — час пять, час десять. А обратно ветер встречный. А как же? Вы не учитываете, а нам приходится.

Когда я положил трубку, мне вдруг захотелось снять китель и прямо тут, в кабинете, лечь на пол и полежать минут тридцать, закрыв глаза, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Желание было столь велико, что я даже испугался. Я резко встал и несколько раз глубоко вздохнул. Затем сел за стол я преувеличенно деловито записал на перекидном календаре: «Накладная 24310» — и поставил три восклицательных знака. Но это мне не помогло. В памяти неожиданно всплыл тоненький поросячий плач, приглушенный мешком, чье-то бормотание, чье-то хихиканье...

И снова какое-то странное, неведомое до сих пор ощущение тоски сжало мое сердце.

Напряженно и неподвижно я сидел за столом, тупо уставившись в плакатик над дверью; «Быстрые действия в воздухе — результат длительных раздумий на земле...»

 

ЛЕНА

Наверное, во всей этой истории все-таки виновата я. Как говорят французы, «шерше ля фам», что означает — «ищи женщину». То есть не просто ищи женщину, а если ты хочешь обнаружить корень какой-нибудь неприятности, то, докопавшись до истины, ты найдешь там женщину. Так вот, этой женщиной была я. Не совсем женщиной, но вы же понимаете, что я имею в виду. Знаете, как в анкетах — пол женский...

Я и представить себе не могла, что, существуют такие аэродромы. «Степь да степь кругом...», избушка на курьих ножках, длинная деревянная палка, торчащая рядом с избушкой, а на конце этой палки полосатый сачок. Все! Ах нет... Еще при избушке с сачком какой-то совершенно опереточный дед в телогрейке, валенках и в фуражке гражданской авиации. Это при плюс двадцати пяти! Фантастика!.. Но если быть честной до конца, то я тоже была хороша. Вьетнамские джинсы, долго бывшие в употреблении; очень миленькие, почти целые кеды; что-то типа кофточки и зеленая в прошлом форменная куртка студенческого стройотряда с матерчатым знаком университета на рукаве. И есть я хотела, как семеро волков!

Мы сидели с этим утепленным дедом на ступеньках его домика и ждали какой-то дурацкий самолет, который должен был прилететь за каким-то дурацким двигателем для кинопередвижки...

Меня уже буквально тошнило от голода, и я все время ждала, что этот дед вот-вот начнет действовать в лучших литературных традициях: спросит, не голодна ли я, а потом накормит «чем Бог послал». Тем более что ни ему, ни Богу не пришлось бы ломать себе голову, чем бы меня накормить. Я была согласна на краюху хлеба. Но этот служитель авиакульта, наверное, от старости перезабыл все благородные сказочки, в которых кормят голодных девочек. Я ему уже раза три рассказывала про то, как я заболела, как лежала в колхозной больничке, как уехал мой стройотряд, как я, бедняжка, осталась здесь одна и как мне теперь сложно добираться до Москвы, а он ухом не вел.

Только время от времени вставлял: «Да-а-а...», или «Дела-а...», или «Скажите, пожалуйста!» И это вовсе не означало, что ему безумно хочется узнать, что же со мной было дальше. Наоборот, промычав «да-а-а...», он тут же начинал говорить о своих болезнях или поднимал голову, смотрел чуть мутновато-голубыми глазками, как у врубелевского Пана, на свой полосатый сачок и говорил:

— Ежели б сюда радиооборудование, этой площадке цены бы не было... — И длинно сплевывал.

— А почему на вашем аэродроме нету радио? — вежливо спросила я.

— Ну разве ж это аэродром? Это же «точка»...

— А в Хлыбово отсюда самолеты летают?

— Нет. В Хлыбово не ходют. До Добрынина — будьте любезны. А в Хлыбово нет... Прислали бы радиооборудование, радиста, и ажур... Что, здесь места мало? — И старик презрительно сплюнул.

— А Добрынино — это где? — поинтересовалась я.

— А это километров полтораста не доходя до Хлыбова.

— А из Добрынина поезда в Москву идут? — с надеждой спросила я.

— Нет... В Москву только через Хлыбово...

«Так! Еще одна порция компота!..» — подумала я и затосковала.

— Ну хоть в Добрынино-то можно?

— Это будьте любезны! — с удовольствием сказал старик. — Сергей Николаевич сядет, я ему скажу, и... ажур!

— А он возьмет?

— Я ж скажу! Меня Сахно завсегда слушает, — расхвастался старик. — Мы с ним, знаешь!.. Мы с ним кореша давние!

— А он кто? — без всякого любопытства спросила я. Нужно же было о чем-то спрашивать... Дико хотелось есть!

Старик поглядел на часы, на небо и, как мне показалось, торжественно ответил:

— Самый лучший летчик повсюду. — Подумал немного и виновато добавил: — Только немного старый...

Минут через десять прилетел самолет. Я не знаю, как он называется, — такой маленький и с пропеллером.

Он прокатился через все поле и подъехал чуть ли не к самому домику. Я смотрела на этот самолетик и думала, что сохранение равновесия в природе — штука чрезвычайно важная. «Ту-114», севший на этом поле, нарушил бы все пропорции. А этот самолетик был как раз под стать избушке и старику в телогрейке. Они были просто из одной компании.

Старик же был несказанно удивлен. Будто он ждал не этот самолетик, а по меньшей мере суперлайнер. Он вроде бы даже растерялся.

Открылась дверь, и на землю выпрыгнул рыжий мальчишка лет двадцати в летной форме. Выпрыгнул и тут же уставился на меня.

— Приветик, дядя Паша! — крикнул мальчишка, с удовольствием разглядывая меня. — Кого ищешь?

— А Сергей Николаевич-то где, «приветик»? — удивленно спросил старик. — Мне звонили, будто он прилетит.

— На пенсии твой Сергей Николаевич, — весело ответил рыжий и впервые посмотрел на старика.

— Ври больше! — обиделся старик. — Ты за движком?

— Ага... — Рыжий снова уставился на меня.

— Димитрий! Возьми товарища, они по болезни от группы отставшие... — попросил старик и ткнул в меня пальцем.

— Ты что, сдурел? Порядков не знаешь? Ну ты, дядя Паша, даешь!..

Но я уже понимала, что он меня обязательно возьмет. Ему жутко хотелось меня взять.

— Мне действительно очень нужно, — тихо проговорила я и опустила глаза. А затем снова подняла их на рыжего и сказала: — Пожалуйста...

Вот эти глаза вниз, потом наверх и тихое «пожалуйста» на мальчишек до двадцати трех лет действуют безотказно. Правда, этим нужно уметь пользоваться. Чем реже, тем лучше. Сохраняется свежесть и точность попадания. Меня этот прием уже раза два выручил из довольно рискованных ситуаций. И теперь я его берегу только для критических моментов. Это мой, так сказать, РГК — резерв главного командования...

... Когда мы с этим рыжим Димкой взлетали, я решила вознаградить себя за маленькое унижение на земле. Я ласково погладила какой-то прибор со стрелкой и спросила:

— Скажите, Дима, это действительно тот самый самолет, на котором в тысяча девятьсот десятом году летали Александр Иванович Куприн и борец Заикин?

— Нет, что вы!.. — тут же ответил этот рыжий. — Это значительно более ранняя модель... На этом самолете в девятьсот восьмом разбился Сергей Исаевич Уточкин. К счастью, он отделался легкими ушибами, а самолет удалось, как вы видите, недурно починить.

И тогда я подумала, что впервые вижу мальчишку, которому так шли бы рыжие волосы.

— Слушай, — сказала я. — У тебя пожевать чего-нибудь не найдется? Буквально подыхаю...

Он подмигнул мне и вытащил откуда-то кулек с конфетами «Старт». Я набросилась на эти конфеты.

Мы уже летели, и все внизу было маленьким и медленным. Димка что-то изредка бормотал в микрофон, но я не слышала что. Когда же он о чем-нибудь спрашивал меня и я ему отвечала, нам приходилось наклоняться друг к другу — мешал шум мотора.

Я лопала конфеты и смотрела на его руки — сильные, не мальчишеские, покрытые ровным темным загаром и нежными короткими золотистыми волосиками.

— Ты как в эту дыру попала? — прокричал мне Димка.

— У нас здесь весь курс был. — Я придвинулась к нему поближе. — Коровники строили, зернохранилища... А как уезжать собрались, я фолликулярной ангиной заболела...

— Какой?

— Фолликулярной!

Димка с уважением покачал головой.

— Все уехали, а я вот... На перекладных...

— Как тебя зовут? — крикнул Димка.

— Лена.

Что-то мне в нем ужасно нравилось!

— Тебе вообще-то куда? — спросил он.

— В Москву.

Димка покровительственно улыбнулся, щелкнул по приборам и пренебрежительно сказал:

— На этой лайбе до Москвы не доползешь...

И тут меня черт дернул сказать:

— До Москвы я и не прошу. Мне хотя бы до Хлыбова...

— Ну, до Хлыбова-то запросто! — лихо ответил рыжий Дима.

Я посмотрела на него и поняла, что ему очень хочется произвести на меня впечатление. И дура этакая, еще и подлила масла в огонь:

— А старик на земле сказал, что ваши самолеты до Хлыбова не летают...

Несколько секунд он молчал. Поглядывал на приборы, на землю — принимал какое-то важное для себя решение. Наверное, принял, строго посмотрел на меня и высокомерно произнес:

— Кто не летает, а кто и летает....

Мне бы остановить его, набраться мужества и сказать, что он мне и так уже очень нравится... Но я молчала. И он, глупенький, принял мое молчание за ожидание подвига, поправил микрофон и занудливо заговорил, глядя прямо перед собой:

— Сантонин... Сантонин... Я — борт триста семнадцать. Я — триста семнадцать...

До сих пор простить себе этого не могу...

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Она тут абсолютно ни при чем. Если кто-нибудь и виноват в этой истории, так это только я. Только я...

Мне так захотелось ее подбросить в Хлыбово, что я ей сказал:

— Заткни уши.

А она меня не поняла, сделала такую брезгливую мордочку и говорит:

— Умоляю, не надо! Я не терплю мата...

Я рассмеялся и успокоил ее.

— Я буду гнусно врать, — сказал я ей. — Но это будет святая ложь...

И я снова стал вызывать Добрынино:

— Сантонин... Сантонин... Я — борт триста семнадцатый...

С недавнего времени я стал замечать в себе удивительное свойство — оказывается, я могу одновременно думать о двух самых разных вещах, причем без каких бы то ни было малейших ассоциативных связей. Этим открытием я начисто перечеркнул труд целого коллектива авторов одной восьмистраничной научно-популярной брошюрки, которую я недавно прочитал в нашей поликлинике. Видимо, просто авторы забыли о некогда существовавшем человеке по имени Кай Юлий Цезарь и не знали меня.

Вот, например: я сижу за штурвалом, смотрю на Лену и думаю о том, что такой девчонки я еще в своей жизни не встречал, что за такую девчонку я бы на плаху пошел, — и одновременно (заметьте, совершенно параллельно!) я четко и ясно представляю себе, что сейчас происходит в диспетчерской: Иван Иванович слышит мой голос, вздыхает, откладывает в сторону «Огонек» с кроссвордом и, продолжая ломать голову над каким-нибудь словом из трех букв по вертикали, щелкает тумблером двухсторонней связи и говорит в микрофон: «Слышу, слышу, триста семнадцатый...» И рожа у него такая постная, что всем вокруг хочется повеситься...

— Слышу, слышу... — сказал Гонтовой. — Движок погрузил?

Ну что я вам говорил?! Грандиозно, правда?

— Все в лучшем виде! — бодренько ответил я.

— В накладной расписался?

В накладной-то я как раз не расписался. Совсем из головы вылетело. Хоть бы дед напомнил.

— В накладной расписался? — снова проскрипел голос Гонтового. И я чуть ли не увидел, как он обреченно покачал головой.

— Иван Иванович...

— Я тебя про что спрашиваю?.. — В голосе Гонтового появились плачущие нотки. — Ты что-нибудь до конца доделать можешь?..

Он, наверное, даже замахнулся на динамик, откуда слышал мой голос. Этому старичью только дай волю! Они бы и шпицрутены ввели. Подумаешь, в накладной не расписался!.. Делов на рыбью ногу!

И тогда я ему сказал:

— У меня на борту находится ответственный работник республиканского масштаба. Ему в Хлыбово позарез нужно! Срочно!!! Из Министерства сельского хозяйства!.. Я его доброшу, заправлюсь и обратно. Иван Иванович, ладно? А, Иван Иванович?.. Как поняли?

— Погоди, не бухти, — прервал меня Гонтовой.

Видимо, он нажал клавишу внутреннего переговорного устройства, потому что я услыхал, как он заорал на весь наш, с позволения сказать, аэропорт:

— Командира эскадрильи на вышку КДП!..

До прихода Селезнева на вышку у меня еще оставалось минуты три спокойной жизни, и поэтому я, продолжая идти хлыбовским курсом, слегка наклонился к этой потрясающей девчонке и пропел:

— ... Я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, случайный...

Она как-то очень уж по-взрослому горьковато улыбнулась и сказала:

— Послушай, Димка, у тебя нет какого-нибудь парашюта завалященького?.. Я бы спрыгнула, и конец всем неприятностям. А ты бы потом сказал, что представитель министерства пересел на свое персональное облако...

— Не дрейфь, старушка, — повторил я. — Все будет в лучшем виде!..

И подумал, что, если комэск не разрешит мне лететь в Хлыбово, я пропал.

 

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

Когда к нам на вышку поднялся Василий Григорьевич Селезнев, мне показалось, что ему нездоровится.

Не знаю, может быть, я ошиблась... Скорее всего, что ошиблась, потому что уже в следующее мгновение Василий Григорьевич как-то преобразился и стал, как всегда, милым и остроумным «отцом-командиром», роль которого, по-моему, играл прекрасно.

Селезнев был, как говорит мой Сережа, «очень грамотным летчиком». А если Сергей Николаевич говорит про летчика «очень грамотный» — это прощение всех грехов.

— Что случилось? — спросил Селезнев и улыбнулся. — Неизвестный предмет в воздухе? Таинственные сигналы с Марса? Летающая тарелка?..

— Соломенцев... — мрачно произнес Гонтовой.

— Та-а-ак... — протянул Селезнев. — Какой новый сюрприз нам приготовил этот ас?

Гонтовой почесал в затылке, посмотрел куда-то в сторону и ответил:

— У него на борту из сельхозминистерства... Просятся в Хлыбово. Пустить, что ли?..

— Да Бог с вами, Иван Иванович! Вы понимаете, что вы говорите? С нас за это потом голову снимут. Дайте-ка мне его на связь!

Гонтовой щелкнул тумблером и протянул микрофон командиру.

Я закончила передавать на «точки» метеообстановку и перестроилась на Димкину волну.

— Соломенцев! Селезнев на связи, — сказал Василий Григорьевич.

— Слушаю, товарищ командир... — И голос у Димки был просто похоронным. Что-то он, кажется, там опять перемудрил...

— Тебе что, напомнить статью пятьдесят вторую Воздушного кодекса или восьмой параграф из «Правил полетов»? — спросил его Селезнев.

— Василий Григорьевич! — закричал Димка Соломенцев. — Ему жутко в Хлыбово нужно! Он сказал, что будет «наверх» жаловаться.

Я посмотрела на Селезнева. Мне была любопытна его реакция. Я знала, что Василий Григорьевич умеет замечательно ладить с любым начальством. Иногда мне даже казалось, что это чуть ли не основная цель его жизни. И в эту секунду я просто мечтала о том, чтобы он разрешил Димке лететь в Хлыбово! Что-то в Димкином голосе было такое...

Но, по всей вероятности, Селезнев тоже что-то такое уловил, потому что последние Димкины слова насторожили его.

— Ты меня только не запугивай! — сказал ему Селезнев. — Передай товарищу, что, если нужно, я его сам до Хлыбова доброшу. Если это уж так требуется для спасения сельского хозяйства нашей области... Все!

Василий Григорьевич выключил связь, усмехнулся и сказал:

— Этому из министерства крупно не повезло... Столкнулся бы он с кем угодно из нашей эскадрильи, и его дело было бы в шляпе. А он напоролся на Димку Соломенцева — на самого отъявленного разгильдяя...

Гонтовой слушал, слушал и вдруг засуетился, что-то зашептал про себя, считая и загибая пальцы.

— Что с вами, Иван Иванович? — испугался Селезнев.

Он вопросительно посмотрел на меня и удивленно пожал плечами. Я уже догадывалась, в чем дело, и еле сдерживала себя, чтобы не расхохотаться.

— Что с вами? — снова спросил Селезнев Гонтового.

— Сейчас, сейчас... — забормотал Гонтовой, схватил со стола «Огонек» и наклонился над кроссвордом. — Тридцать семь по горизонтали... Третья буква «з»... «Разгильдяй»... Точно!

Он посмотрел на нас с Селезневым счастливыми глазами и, отрешенно улыбаясь, сказал:

— «Разгильдяй»... «Несобранный человек...», десять букв: «разгильдяй»!..

Селезнев удивленно покачал головой, а я, не находя больше сил сдерживать себя, сбросила наушники и захохотала...

* * *

Минут через тридцать Димка запросил условия посадки.

Я передала ему курс и ветер и стала ждать его прихода на аэродром.

Я слишком старый радист, чтобы дальность расстояния, микрофонные искажения и эфирные разряды могли бы стереть тончайшие голосовые нюансы летчика, ведущего со мной связь. Тем более такого, как Димка Соломенцев, у которого и горе, и радости, и смятение, и восторги — все на виду. И поэтому я была почти убеждена в том, что Димка сейчас летит навстречу огромным неприятностям.

Весть о том, что у Соломенцева на борту находится какой-то начальник из Министерства сельского хозяйства, который будто бы в воздухе закатил истерику с требованием изменить курс и лететь чуть ли не в Москву, уже каким-то образом разнеслась по всему аэродрому. Подозреваю, что это дело рук Гонтового. Он из-за своих больных почек уже два раза спускался с вышки. Как только из-за болезни его списали с летной работы, а это было лет десять назад, Иван сразу же махнул на себя рукой и почти перестал лечиться.

Наверное, нет зрелища более печального, чем старый списанный летчик. Я сознательно говорю о «старом списанном» летчике. Не потому, что во мне поднимается слепая возрастная солидарность. Нет... Просто за тридцать лет моей жизни среди авиаторов я сотни раз видела, как молодые ребята, ушедшие с летной работы, пережив какой-то момент растерянности, сравнительно быстро находили себя в других специальностях, шли учиться, женились и начинали жить заново, твердо зная, что впереди у них очень много времени.

Старые летчики, как правило, оставались на аэродромах. Они становились начальниками отделов перевозок, диспетчерами, инструкторами на тренажерах, заведовали складами... Новые должности и незнакомая работа были им неприятны и унизительны. Двадцать пять лет, проведенные за штурвалом, приучили их к мысли, что в авиации все, кроме воздуха, второстепенно и несложно. И теперь, когда им самим приходилось заниматься этим самым «второстепенным», они терялись, страдали от собственного неумения, попусту расходовали массу сил и никак не могли понять, почему у них на новом месте ничего не получается. Они же отлетали по двадцать пять лет!..

Иногда от отчаяния наши старики пускались во все тяжкие: начинали водку пить, покидали семьи, уходили к двадцатилетним девчонкам — словом, любыми способами пытались остановить свое уходящее мужчинство.

Потом все налаживалось. Не у всех, но налаживалось... Возвращались в свои дома, начинали чувствовать вкус к новой работе; водка и девчонки незаметно вытеснялись охотой и рыбалкой, нескончаемыми спорами о преимуществе подвесного мотора «Вихрь» перед стационарным «водометом».

Все вроде бы приходило в норму. Даже налет какого-то равнодушия появлялся, отстраненного спокойствия, благополучия. Но это все неправда! Ни того, ни другого, ни третьего. Просто к ним, уже не летающим, возвращалась профессиональная привычка — умение держать себя в руках. И я знаю это лучше, чем кто бы то ни было! Я это по их голосам, когда они в воздухе, выучила. Сколько я этих голосов слышала! Как они запрашивают погоду, условия посадки, как докладывают о грозовом фронте, о загоревшемся двигателе, об оторвавшейся лыже, о заходе на вынужденную, о том, что его сбили и он сейчас будет прыгать. Или о том, что ему не удается выпрыгнуть...

А вы когда-нибудь видели глаза старых списанных летчиков, когда они смотрят на взлетающий или садящийся самолет?

Черт их, старых дураков, знает, может быть, им действительно все прощать нужно?..

Почему я последнее время стала так часто об этом думать? Может быть, потому, что каждый день я сижу в диспетчерской с Иваном Гонтовым — добрым, больным и не очень умным человеком... Может быть, потому, что я еще с фронта помню его майором, заместителем командира полка пикирующих бомбардировщиков, хорошим летчиком? Может быть, потому, что они когда-то дружили с Сережей и вместе летали после армии в системе ГВФ?.. А может быть, потому, что именно на моих глазах списанный летчик Гонтовой превратился в недалекого, неуверенного в себе человека, боящегося малейшей ответственности, разучившегося принимать самостоятельные решения, так и не сумевшего найти себя в новом измерении?..

А может быть, потому, что я все время подсознательно жду, что такое может произойти и под моей крышей? Я же знаю, что Сережа из последних сил тянет, что «Ан-2», на котором молодые только начинают свой путь в воздух, для моего Сахно — последняя машина в его летной судьбе...

 

СЕЛЕЗНЕВ

Можно было, конечно, пустить Соломенцева в Хлыбово. Но как только я узнал, что у него на борту какой-то тип из Министерства сельского хозяйства, я подумал о том, что совсем неплохо было бы мне самому слетать с ним в Хлыбово. Посадить его рядом с собой, познакомиться и за время полета поговорить с ним о том о сем... То есть, конечно, «не о том о сем», а о совершенно конкретных вещах.

Мы уже несколько лет боремся за то, чтобы колхозы, где мы ежегодно проводим авиахимработы, имели бы стационарную взлетно-посадочную полосу, непромокаемые склады для ядохимикатов и нормальные жилищные условия для экипажей. С нами соглашаются буквально все. Об этом дважды писали в «Известиях», несколько раз в «Гражданской авиации», в «Комсомолке», еще где-то... Десятки раз проводились совместные совещания на «высоком уровне», наворотили целую гору торжественных и мудрых резолюций, и эта гора, как говорится, родила мышь. Где-то на Украине, говорят, несколько колхозов построили такие полосы, даже с дренажным устройством, говорят.

А мы каждый год должны заново выбирать площадки, мы неделями не можем подняться в воздух из-за раскисшей от дождей земли, теряем черт знает какое количество химикатов, времени, денег и тех же самых урожаев!.. В конце концов, мы рискуем людьми и техникой из-за того, что председатели колхозов боятся истратить в один раз несколько тысяч рублей и претворить собственную же (и нашу) мечту в жизнь. Нет, они будут тратить эти же тысячи на оплату наших простоев, на ежегодную расчистку и подготовку временных посадочных полос.

Вот о чем я хотел поговорить с этим залетным представителем министерства. Чем черт не шутит, а вдруг в моем районе что-нибудь и наладится?.. Да если нужно, я его по всем «точкам» прокачу — пусть посмотрит, как мы работаем, пусть поговорит с председателями колхозов, с экипажами... Лишь бы он толковым мужиком оказался.

— Климов! — крикнул я своему технику. — Подготовь пятьсот одиннадцатую, я на ней в Хлыбово сейчас пойду!..

Все-таки провинциализм — страшная штука! Ну откуда могли знать, что Соломенцев взял на борт какого-то босса? А ведь все вылезли посмотреть на него. У каждого, видите ли, нашлось дело около стоянки, каждому любопытно поглазеть на курьерский поезд, который в кои-то веки по неведомой причине притормозит у глухого полустанка. Маленькие городишки, маленькие подразделения имеют свои маленькие незыблемые законы...

Этот шалопай вполне пристойно посадил свой «Як» и покатил к стоянке. Я поправил фуражку и двинулся ему навстречу. И все потянулись за мной.

— В чем дело, товарищи? — обернулся я. — Что вы здесь цирк устраиваете? Ведите себя достойно...

А я веду себя достойно? Может, кителек не следует так уж одергивать, а? Замедли шаг, Селезнев... Еще медленнее... Вот так. Спокойно.

Но я же не для себя, для дела. Нам же эти площадки как воздух нужны.

Неподалеку в «Ан-2» садились пассажиры. Около самолета стоял Виктор Кириллович Азанчеев и, как мне казалось, с любопытством наблюдал за мной.

Вразвалку прошел Сергей Николаевич Сахно — самый старый летчик эскадрильи. Он что-то спросил у Азанчеева, и Азанчеев что-то ответил, показывая на Димкин самолет. Сахно усмехнулся и остался стоять рядом с Азанчеевым.

Из медпункта вышла Катерина в белом халате, держа Ляльку за руку.

Я разозлился и цыкнул на кого-то из перемазанных мотористов...

«Як-12» зарулил на стоянку и выключил двигатель.

В общении с незнакомым начальством всегда очень важна первая фраза, которую ты произносишь. Она, как правило, дает тебе небольшое преимущество на старте и определяет характер всего разговора в дальнейшем. И поэтому я решил, что самое лучшее...

Открылась дверца кабины «Яка», и на землю вышел не ответственный работник республиканского масштаба, а девчонка лет девятнадцати в какой-то немыслимой куртке, джинсах и стоптанных кедах.

А потом из самолета выпрыгнул Соломенцев, старательно делая вид, что ничего особенного не произошло, — подумаешь, мол, и пошутить нельзя.

Я почувствовал себя так, словно мне связали за спиной руки и отхлестали по щекам. Растерянность моя была столь велика, что я не сдержал себя и оглянулся вокруг. С фантастической жгучей обостренностью, за какую-то долю секунды, я увидел все.

Как улыбнулся Азанчеев...

Как пожал плечами Сахно...

Как засмеялся Климов...

Как вздохнула Катерина и повела Ляльку в медпункт...

Как Азанчеев посмотрел вслед Катерине и улыбка исчезла с его лица...

Я увидел, как Сахно перехватил взгляд Азанчеева, и растерялся, будто неожиданно что-то для себя открыл...

Я повернулся и, стараясь твердо ступать по земле, зашагал к зданию аэропорта. И тут я услышал голос этой девчонки:

— Ох черт... — горько сказала она, наверное, глядя мне в спину. — Напрасно мы все это...

... Весь остаток рабочего дня прошел в каком-то полузабытьи. Мне казалось, что я похож на курицу, которой отрубили голову, а она все еще продолжает дергаться, куда-то бежать и судорожно взмахивать своими нелепыми короткими крыльями.

Я подписывал какие-то бумаги, отдавал привычные распоряжения, написал приказ об отстранении Соломенцева Д. И. от полетов с последующим переводом его в распоряжение начальника склада ГСМ, попросил службу перевозок посадить эту девочку в хлыбовскую машину, возвращавшуюся в отряд из ремонта. Они у нас садились на дозаправку. Словом, я ни на йоту не отошел от обычного еженедельного рабочего распорядка. Но делал я это почти бессознательно, в силу какого-то устоявшегося стереотипа, и все окружавшие меня это чувствовали — в кабинет ко мне почти никто не заходил, а если я и вызывал кого-нибудь, то разговаривали со мной, как с тяжелобольным: тихо, кротко, во всем сразу же соглашаясь со мной...

А я все старался понять: что же произошло? Что привело меня к такому состоянию? Неужели это из-за Димки Соломенцева? Слишком мелко, ничтожно... Может быть, потому, что я тщательно продумал весь разговор с этим мифическим «представителем министерства», а получилось черт знает что, и я теперь оскорблен в своих лучших чувствах? Или потому, что я оказался не очень честен и затеял маленькую, гнусную интрижку не пустил Соломенцева в Хлыбово, чтобы самому слетать с этим начальником... С каким начальником? Там же не было никакого начальника! Там же какая-то девчонка, студентка какая-то была!

Но какие бы причины я ни находил, в памяти моей и в глазах моих стояло только то, что я увидел, когда обернулся там, на поле.

Как улыбнулся Азанчеев...

Как вздохнула Катерина...

Как Азанчеев посмотрел ей вслед...

Как Сахно перехватил взгляд Азанчеева и растерялся, словно неожиданно что-то открыл для себя...

 

САХНО

Еще когда с аэродрома ехали — меня Витя Азанчеев на своем мотоцикле вез, — выпить захотелось, я и говорю ему:

— Витек, давай завернем ко мне. Надежда поздно придет — у нее сегодня кружок радио в Доме пионеров. Она там часов до десяти с пацанами провозится, а мы с тобой за это время знаешь как хорошо посидим. Грибочки шикарные, мяса нажарим.

А он мне и говорит:

— Да нет, Сергей Николаевич, спасибо. У меня завтра вылет в семь двадцать.

— Так мы же по маленькой, — говорю.

И так мне захотелось посидеть с ним, так неохота было одному возвращаться...

— Спасибо, — говорит, — Сергей Николаевич. Как-нибудь в следующий раз.

— Ну смотри, — говорю. — Как хочешь. А то посидели бы...

Доехали до гастронома, я и говорю ему:

— Тормозни, Витек, я здесь выползу.

А потом в шутку и говорю:

— Пора тебе, Витя, этот драндулет на «Москвича» хотя бы сменить.

— Зачем мне одному «Москвич», Сергей Николаевич? — говорит он.

— А ты женись.

— Не на ком, — говорит.

Я вспомнил, как он посмотрел сегодня на Катерину Михайловну Селезневу.

— Все равно, — говорю, — купи, Витька, «Москвич»... Я тебе денег в долг дам. А то мне знаешь как тяжело из твоей коляски ноги выбрасывать!..

А он засмеялся и говорит:

— Вот это другое дело! Завтра же и запишусь.

— Ну привет, — говорю. — До завтра.

Попрощались мы с ним у гастронома, и он дальше покатил. Где-то он там на краю города комнату снимает.

Хороший летчик, грамотный...

Пришел домой, переоделся, походил по пустым комнатам и на кухню.

Открыл банку с помидорчиками. Надя их на зиму закатывает страшное количество. Сел, налил себе рюмку и выпил.

Выпил и задумался. Почему это, думаю, именно сегодня меня на водочку потянуло? С чего бы это? Зря Димка так нахально Селезнева напарил. Селезнев мужик стоящий. Как он, понимаешь, повернулся, ни слова не проронил и пошел себе!.. Я бы на его месте этому сопляку так вмазал... Витя Азанчеев тоже гусь... Обязательно нужно глаза на Екатерину Михайловну пялить... Я ничего не хочу про Витю плохого сказать — человек он хороший, серьезный и зря во всякие чувства играть не будет. Так это еще хуже! И себе маета, и людям не очень-то приятно... А Ванька Гонтовой ну такая бездарность! Чуть что: «Командира эскадрильи на вышку!» Ну пустил бы этого щенка в Хлыбово, и никто ничего не знал бы... Никаких никому душевных обид не пришлось бы нести. Ни Селезневу, ни этой девчонке. Хорошо ли людей на позор выставлять?.. Людей от лишних мучений оберегать нужно...

Сегодня с буденновской площадки взлетал — все вроде нормально было. Высоту набрал, лег на курс, начал переориентировать радиокомпас — цифрового отсчета на лимбе не вижу! Стрелку вижу, а цифры плывут, сволочи, в глазах, и хоть криком кричи!.. Ну что ты будешь делать?! Я на другие приборы смотрю — крупные обозначения кое-как различаю, мелкие — ни одного!.. И сразу же голова разболелась... Посидел минут пять, успокоился, и все в норму пришло. Только в затылке ломило до самой посадки...

Кончать надо, кончать... Хватит сквозь медицинскую комиссию на брюхе по-пластунски проползать.

... Только я помидорчик из банки выудил, слышу, Надежда у двери скребется. Дом новый, все дверные коробки наперекосяк: замок врежешь, все совместишь с минимальным допуском, а через месяц дверь не открыть. То ли косяки пересохли и покоробились, то ли, как говррят, действительно дом «осадку дает». Вот и стоишь иногда на лестнице час целый и в собственную квартиру попасть не можешь.

Пошел открывать.

— Не мучайся, — говорю. — Сейчас открою.

Потянул ригель в сторону, и дверь открылась. Стоит Надежда с авоськами. Улыбается.

— Спал? — спрашивает.

— Ладно тебе... — говорю. — Давай кошелки. Сказать не могла, что ли? Таскаешь такие тяжести...

И тут она меня поцеловала.

Пошел я, конечно, приготовил ей ужин, накормил. И сам с ней поел. «Маленькую» допивать не стал. Заткнул и поставил в холодильник. Вроде она мне уже стала и ни к чему.

— Заниматься сегодня будем? — спрашивает Надя.

— А как же! — говорю. — Иди таблицу повесь.

Она с места не тронулась и так осторожно меня спрашивает:

— Может, тебе в диспетчерскую перейти?

— Иди, — говорю, — вешай таблицу.

Она прошла в комнату и вытащила из-за шкафа свернутую в рулон таблицу. Раскатала ее и повесила на стенку.

Это таблица проверки зрения. Точно такая же, какие обычно висят в кабинетах глазных врачей. «Где же указка?» — думаю. Захожу в комнату и спрашиваю:

— Надюш, ты не помнишь, куда я в прошлый раз указку засунул?

— Здесь у меня указка, здесь... — говорит. — Ставь лампу.

И как-то она это сказала, что мне даже вроде не по себе стало. Ладно, думаю. Промолчим. Она тоже, слава Господу, не железная...

Поставил я настольную лампу так, чтобы она освещала только таблицу и оставляла в тени всю противоположную сторону комнаты.

— Хорош?

— Хорош... — говорит. И вдруг так раздраженно и нервно спрашивает меня: — Я вот что хочу знать: понимаешь ли ты, что вечно так продолжаться не может? Ну обманул ты прошлую комиссию... Ну черт с тобой, обмани еще одну!.. А дальше?

— Ладно тебе... — говорю. А сам думаю: «А верно, что дальше-то?..»

— Мне-то ладно... — говорит она. — Не криво? Посмотри оттуда.

Я посмотрел и говорю:

— Нормально.

— Ставь стул, — говорит. — Садись.

Я сел. А она снова:

— Так что будет дальше?

Ну тут, честно говоря, я не выдержал! И как рявкнул:

— Я тридцать лет отлетал! Что ты мне прикажешь делать?! Клубникой на рынке торговать?.. Я летать должен! Летать! Я летчик...

— Летчик, летчик... Самый лучший, самый смелый, самый опытный. Что там еще про тебя по праздникам говорят? Не помнишь?

Тут я даже растерялся... Ну надо же такое сморозить!..

— Что я, сам про себя это говорю, что ли?

— Нет. Но раз уж ты «самый смелый», то встань хоть раз и скажи: «Граждане! Может, когда это все и было, а сейчас мне летать уже невмоготу. Спасибо за компанию, извините, если что не так».

— Спятила, дура старая?!

У нее даже вроде бы ноги подкосились. Опустилась она на диван, лицо ладонями потерла и таким усталым голосом говорит:

— Это точно... Я старая дура, а ты у нас самый лучший, самый опытный. Учи свою таблицу, воруй свое счастьице...

И так мне ее жалко стало, что прямо слезы подступили.

Взяла она указку и говорит:

— Закрой правый глаз.

Я прикрыл ладонью глаз и жду, когда она ряд назовет. А она вдруг тихо-тихо говорит:

— Почему-то Миша Маслов мог уйти вовремя. Не учил эту таблицу наизусть...

— Правильно, — говорю. — Миша мог уйти... Ушел. Ушел и умер. А я не хочу уходить. Я не хочу умирать... Слышишь?!

И тут мне уже не ее, а себя жалко стало — просто и не высказать! Сижу как дурак на стуле, глаз рукой прикрыл...

Надежда промолчала, дала мне отдышаться и говорит:

— Я бы на твоем месте без второго пилота вообще не летала бы.

Я встал со стула и твердо, спокойненько ей говорю:

— Не твое дело.

Она подняла голову и так удивленно на меня посмотрела, будто увидела впервые или узнала про меня что-то такое, о чем и подозревать не могла.

— Ах, не мое дело?! Теперь это не мое дело?.. А если в один прекрасный день я окажусь почтенной вдовой на персональной пенсии! Это будет мое дело?! Этого ты хочешь? Этого?..

Меня такое отчаяние взяло:

— Да где я возьму тебе второго пилота?! Где? Соломенцева, что ли, мне просить?..

— Ладно, садись, — махнула рукой Надя.

Я сел.

— Ряд хорошо видишь?

— Ничего... — неуверенно ответил я.

— Какая буква? — Надежда ткнула указкой, кажется, в третий ряд.

— «Ша»...

— Правильно. А эта?

— «Эн»...

— Правильно. Эта?

— Черт... Забыл вроде... — пробормотал я.

— Забыл, забыл! Помнить нужно: третий ряд сверху, четвертая буква справа — «эм»! Понял?

Я повторил про себя несколько, раз расположение буквы «эм» и говорю ей:

— Слушай, Надь... А Соломенцева только на время от полетов отстранили или совсем о машины сняли?

— Не знаю.

— Ладно!.. Давай все сначала, — сказал я и снова прикрыл глаз ладонью.

— Четвертый ряд снизу, пятая буква слева?

«Ах, права моя Надюшка, права!.. Что же дальше будет?..»

— Ты меня слышишь? Четвертый ряд снизу, пятая буква справа.

Я поднял глаза на потолок, представил себе все расположение букв на таблице и вспомнил.

— «Ю», — говорю.

— Правильно...

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Вот ведь гадость-то! Недавно я поймал себя на том, что любой командный тон, от кого бы он ни исходил, подавляет меня. Вызывает желание оправдаться в чем-то, доказать свою невиновность. А еще противнее, что мне сразу хочется, чтобы человек, который по каким-то причинам командует мною, стал бы со мной, именно со мной, в силу какой-то самому мне неведомой моей исключительности, говорить запросто. Это отвратительно льстит мне, и я начинаю незаметно к нему подлаживаться. Незаметно для него и до отвращения заметно для самого себя. Однако если он не полный болван, то подозреваю, что и для него заметно. Тогда совсем худо.

Но в таком состоянии я пребываю до определенного момента. Точнее, до неопределенного момента. Вдруг мне становится на все наплевать, и я стихийно начинаю сопротивляться этому человеку и его попытке говорить со мной командным тоном. Происходит просто извержение бешеной, абсолютно не направленной ярости, никого не пугающей, а только раздражающей людей против меня.

Со мной так бывало и в школе, и в летном училище. Один раз случилось уже здесь, в эскадрилье. И вот что самое удивительное! Чем строже меня потом наказывали, тем большее я получал удовольствие. Я потом буквально наслаждался собственным страданием. Аномалия какая-то!

Последнее время со мной такое стало происходить, все реже и реже. Но сегодня, в порту, я был просто убежден, что это произойдет.

Я вообще-то не очень люблю Селезнева. Эта его постоянная ироническая манерочка разговаривать, это брызжущее из него благополучие, успокоенность, его убежденность в том, что «достиг он высшей власти», — меня просто тошнит от этого! Тоже мне «высшая власть»!.. В тридцать девять — командир отдельной зачуханной эскадрильи, который сам ишачит на «Ан-2» за какие-то три сотни рэ в месяц, и весь район его полетов не превышает двухсот километров в радиусе... Да если бы я только мог себе представить, что со мной произойдет то же самое, я бы удавился! А он ничего... Он всем доволен. Все у него замечательно! Апогей карьеры...

И поэтому я был просто убежден, что сегодня сорвусь. Я еще когда заруливал и видел его, спешащего к моему «Яку», подумал о том, что, если он попробует на меня крикнуть или попытается заговорить со мной в своей обычной манере, я ему все скажу!.. Да, я виноват! Я нарушил. Я взял на борт человека. Пусть я даже обманул!.. Хотя это как раз можно расценить как шутку. Но я требую, чтобы не попирали мое достоинство! То, что мне двадцать один год, это не недостаток, а преимущество. Вот увидите, кем я буду в тридцать пять! На чем я буду летать и куда буду летать — увидите!

Но то, что произошло, когда я оказался лицом к лицу с Селезневым, меня потрясло. Может быть, это все не так, но мне показалось, что передо мной стоит глубоко обиженный и оскорбленный мною человек. Он молча постоял передо мной, а потом повернулся и пошел.

И тогда мне захотелось броситься ему вслед и умолять простить меня и поверить в то, что я больше никогда так не буду поступать... И что я совсем не хотел принести ему столько горя, сколько увидел сегодня в его глазах...

Но я поступил как подонок. Я даже с места не сдвинулся. Наверное, мое состояние передалось этой девчонке, Лене. Потому что я будто во сне услышал, как она сказала:

— ... Ох черт!.. Напрасно мы все это...

... Я вспомнил об этом, сидя в маленьком пригостиничном ресторанчике нашего добрынинского Дома колхозника. Я сидел один в самом дальнем углу. Передо мной стояли нетронутая котлетина и две пустые пивные бутылки.

На крохотной эстрадочке четыре юных «битлза» в оранжевых пиджачках грустно и плохо играли «У незнакомого поселка, на безымянной высоте...».

Но мне было наплевать и на «битлзов», и на все на свете. И не было для меня сейчас ничего, кроме этой мелодии и собственного отчаяния.

«Ох черт... Напрасно мы все это...»

Это самая удивительная девчонка в моей жизни... Ее нет, а в кармане у меня лежит только ее московский адрес и телефон. А собственно говоря, на кой черт я ей теперь нужен?..

«Напрасно мы все это...»

Мимо меня проплыла полная молодая официантка с очень добрым лицом. Я ее уже целый год знаю. Только не помню, как ее зовут. Я всегда стараюсь сесть к ней. Она очень хороший человек...

Я посмотрел на нее, и она улыбнулась мне. И тогда я понял, что сейчас возьму и все расскажу этой доброй толстухе. Я кивнул ей, она поставила поднос на тумбочку и подошла к моему столу.

— Знаешь... — сказал я, мучительно соображая, с чего бы начать. — А меня от полетов отстранили...

Официантка улыбнулась и сказала:

— С тебя рубль восемьдесят. Или еще чего-нибудь закажешь?

Секунду я ошеломленно смотрел на нее, затем встал, положил на стол два рубля и направился к выходу.

«Ох черт... Напрасно мы все это...»

 

КАТЕРИНА

У меня нет никаких оснований не любить Селезнева — человека, с которым я прожила восемь лет, отца моей дочери. Я не имею права его предавать. Особенно сейчас... Да и вообще никогда! Не хватает еще того, чтобы я стала этакой первой полковой дамой, флиртующей с подчиненными своего мужа!.. Господи, да откуда он взялся на мою голову?.. Ну почему его прислали именно в нашу эскадрилью?!

Я лежала на тахте, уткнув подбородок в толстенный учебник общей хирургии, и проклинала себя и все на свете. Было уже поздно. В соседней комнате спала Лялька, и я знала, что мне нужно пройти к ней и укрыть ее одеялом. Через час после того, как она засыпает, одеяло обычно оказывается на полу или у задней спинки кроватки. Ее нужно укрыть только один раз, до утра она уже больше не раскроется.

Но я медлила. Спиной ко мне в синем, тренировочном костюме за столом сидел Селезнев, что-то записывал в толстой тетради и время от времени щелкал по столу навигационной линейкой. Я видела его широкие плечи, красивую голову и старалась вызвать в себе самые сокровенные, самые тайные и прекрасные воспоминания обо всем том, что десятилетиями удерживает людей друг около друга.

Мне нужно было вытеснить из головы даже самые маленькие, ничтожные мыслишки о том человеке. Мне просто необходимо было снова заполнить себя одним Селезневым, своим мужем, которого я действительно люблю, к которому я привыкла так, что и представить себе не могу кого-нибудь другого на его месте. Про которого знаю и понимаю все. Значительно больше, чем он сам знает и понимает про себя...

Он будто услышал меня. Он повернулся ко мне вместе с креслом, потер руками лицо и, такой родной, растерянный и незащищенный, посмотрел на меня и спросил:

— Ну что, мать-командирша? Худо тебе?..

Я пожала плечами, попыталась улыбнуться и уткнулась носом в главу шестую — раздел «Механические методы остановки кровотечения».

Я слышала, как он встал из-за стола, отодвинул кресло и подошел ко мне. Потом он тяжело сел рядом со мной на тахту, осторожно убрал от моего лица учебник хирургии, обнял меня за плечи и повернул к себе.

— Может быть, настало время нам серьезно поговорить? Спокойно, без нервов, без всяких сцен... — с трудом произнес он.

— Может быть, не нужно, Васенька? — жалобно пробормотала я. — Может быть, подождем, родненький? — И я почувствовала, как дрогнула его рука на моем плече.

В эту минуту я ничего не боялась. Если бы он стал настаивать, я рассказала бы ему все, что меня мучит, о чем я позволила себе думать... Даже о том, кто этот человек, который еще не сказал мне ни единого слова, но уже прочно вселил в меня какую-то постоянную тревогу.

Если бы он стал настаивать, я рассказала бы ему все. Но я мечтала, чтобы этого не произошло. Поэтому я и сказала: «Может быть, подождем, родненький?..»

Он встал с тахты и по привычке уселся на край письменного стола. Долго разминал сигарету, долго искал зажигалку, долго прикуривал, нервно и глубоко затянулся и все-таки сказал:

— Нет, Катенька, поговорить нужно. Потому что ты меня ставишь в дурацкое положение буквально перед всей эскадрильей...

Я привстала и забилась в угол тахты, поджав под себя ноги. Будь что будет... Значит, мне не удалось тебя уберечь. Лгать я не буду. Это мне просто не по силам...

— Ты меня слышишь?

Я кивнула головой. И тогда голос его вдруг окреп и зазвучал с привычной для меня иронической укоризной. Он так почти всегда разговаривает с Лялькой.

— Вторую неделю висит приказ о переводе твоего медпункта в новый отремонтированный корпус, а ты и ухом не ведешь! — сказал он. — Ну есть у тебя совесть?.. А я должен отбиваться от штурманов, потому что они каждую секунду готовы занять это помещение! Ну хорошо это?

Боже мой, как я ему была благодарна! Я посмотрела на него счастливыми глазами и тихонько ответила:

— Плохо...

Он тоже обрадовался, спрыгнул со стола, сел снова ко мне на тахту, взял мою руку и, потершись о нее щекой, легко и ласково произнес:

— Давай-ка, мать-командирша, перебирайся завтра со всем своим медицинским барахлишком в новый корпус... Я тебе пару человек в помощь дам. Ладно?..

Я обняла его, притянула к себе и с каким-то исступлением стала целовать его лицо, руки, шею. Меня душили слезы, я его уже совсем плохо видела и только судорожно всхлипывала:

— Васенька... Васенька... Васенька...

Он прижал меня к груди, и я слышала, как сильными толчками бьется его сердце. На какое-то мгновение мне вдруг показалось, что это не он, а тот, другой! Я сжалась в комок от ужаса, что в эту минуту мне могла прийти в голову такая мысль. Неужели я действительно такая дрянь и для меня нет ничего святого?..

Я попыталась отодвинуться от него, но он крепко держал меня, гладил по голове и умиротворенно говорил:

— Ну успокойся... Все будет хорошо... Все хорошо, прекрасная маркиза... Успокойся, малыш.

 

ЛЕША

У нас на складе ГСМ — горюче-смазочных материалов, — если ты в себе силу не чувствуешь, делать особенно нечего. Они тебя, эти ГСМ, замучают. Конечно, у нас все такое для облегчения тяжелого человеческого труда тоже есть — и автоматика разная, насосы там, даже один автопогрузчик есть. Но в нашей работе есть много моментов, когда приходится прикладывать собственную физическую силу. Есть такие моменты, где, извините, ни с какой техникой не подступишься. И тут уж, конечно, только на себя надежда. Я то привык, потому как я на ГСМ уже четвертый год вкалываю, и потом, я занимаюсь в секции штанги в первом тяже. Это значит — в первом тяжелом весе. И то бывает, так на складе наломаешься, что потом ни спину не разогнуть, ни ложку ко рту не поднести... Я, конечно, не жалуюсь, но просто хочу, чтобы никто не думал, что у нас на ГСМ медом намазано.

И я, значит, когда узнал, что ко мне в помощники комэска Димку Соломенцева направил, так, честно говоря, даже расстроился. Потому что может получиться нехорошо: мне его, хочешь не хочешь, придется заставлять вкалывать — нам стоять особенно некогда, а он может подумать, что я этим стараюсь его унизить. Дескать, вот, мол, дорогой товарищ летчик, ты все летал в рубашечке и галстучке и на нас сверху поплевывал, а теперь напяливай комбинезончик, сапожки кирзовые и приложи-ка свои белые ручки к нашим грязным тарам. И нос, уж будь любезен, от наших запахов не вороти... Ты, мол, при их содействии летал, так вот теперь нюхай!

Я, конечно, так совсем не думал и никогда бы такое Димке не заявил, потому что я летчикам, как некоторые, не завидую и завидовать не собираюсь. У меня есть своя мечта. Мне нужно сделать пятьсот килограммов в троеборье и закончить химико-фармацевтический техникум. И как только я пятьсот сделаю, дипломник получу, только меня эта авиация со своими ГСМ и видела!

А за Димку я вообще расстроился. Потому как он отличный пацан. И ему от этого жутко не везет. Он, понимаете, такой, как бы сказать, свободолюбивый... Я ему уже несколько раз говорил: «Давай, Димка, ходи со мной на штангу. Три раза в неделю по два часа...» А он все с этим Климовым... Туда, сюда. Вот и угодил теперь в заправщики. Конечно, я думаю, это временно, но все равно неприятно. Вот отберут у него пилотское свидетельство, будет тогда знать!

Ну пришел он, значит, ко мне, переоделся, кто-то из заправщиков ему «шворку» дал. Это такая веревка с крючком — заправочные шланги на плоскость самолета втягивать. Я ему отвертку подарил — лючок над заливной горловиной открывать. У нас на аэродроме весь техсостав с отвертками ходит. Обязательно у каждого из нагрудного кармана отвертка торчит. И кому нужно, и кому не нужно. Короче, снарядили мы его, и он стал у нас работать. Кое-кто, конечно, попытался слегка над ним посмеяться, но я так спокойненько поглядел на этих веселых, и, значит, веселья как не бывало.

А жарища стоит — ну не продохнуть! И тут как назло масла привезли. Бочки двухсотлитровые раскалились, собаки, не притронуться. И обязательно мне их нужно все на эстакаду закатить. Ну я подумал: чего ему, Димке, значит, по полю раскатывать? Только лишняя травма. Один спросит, другой пожалеет, третий посмеется. Пусть, думаю, со мной на складе, от глаз подальше, поработает. А после обеда рейсов будет меньше, тогда и на заправку его можно будет поставить.

Дал я ему рукавицы брезентовые, и давай мы с ним эти бочки катать... Он, конечно, бычок крепенький — я его недаром все на штангу тяну, но привычки у него нету. Хотите — смейтесь, хотите — нет, но двухсотлитровые бочки кантовать — это наука целая. Тут столько тонкостей, что и не перечислишь.

Но надо честно сказать, мы с Димкой сработались быстро. Он паренек понятливый.

А солнце печет!.. Так в воздухе и дрожит все от жары.

Сняли мы с ним комбинезоны с плеч, завязали их на поясе рукавами и тягаем бочки на эстакаду. И, что интересно, он — такой обычно общительный, разговорчивый, и вообще у нас с ним отношения хорошие — тут как воды в рот набрал. Иногда только захрипит от натуги, пот с лица стряхнет и за следующую бочку принимается. Ну, думаю, когда же это он перерыв запросит? Погляжу на него — он грязный, умученный, лица на нем нет, рожа злая, упрямая... Ну, думаю, молодчик!..

У меня у самого уже ноги дрожат, руки будто свинцом налились. Хватит, думаю, а то завтра не разогнешься.

— Порядок, Дим!.. — говорю. — Молодчик! Я без тебя знаешь сколько бы с ними чухался?..

И тут он сразу, будто из него стержень вынули, на землю опустился.

— Давай, Леха, — говорит, — покурим...

— Ты что, чокнулся? На воздух взлететь хочешь?

Он так посмотрел на меня, усмехнулся и говорит:

— А я и забыл, где мы и что мы...

И вижу, он так медленно и верно скисает. Я сел рядом с ним и говорю, чтобы поддержать его силы, чтобы характер у него не размягчался:

— Я и не думал, что ты такой двужильный. Я думал, что ты после пятой бочки с круга сойдешь...

А он только снова посмотрел на меня, растянул свою грязную физиономию в улыбку и отвечает:

— Характеристику зарабатываю... Подпишешь?

Я, конечно, понял, что он шутит, но на всякий случай спросил:

— Какая еще характеристика?

— Ну, мол, «работал не жалея сил... Незаметный герой... Скромный труженик...» Что там еще пишут?

— На кой тебе это? — рассмеялся я.

Димка лег на спину, одну руку под голову подложил, второй рукой глаза от солнца закрыл. Вздохнул глубоко и так негромко, но с сильной злостью ответил:

— Мне сейчас надо летать... Летать! Мне скорей нужно начать летать. Куда угодно, на чем угодно — только чтобы часы шли! Только чтобы налет увеличивался...

Я почувствовал, что он ужасно серьезно об этом говорит, но вот что ему ответить — я не знал. Что тут ответишь? Ну и, знаете, как бывает в таких случаях, решил я это все в шутку перевести.

— Жениться собрался? — спрашиваю. — Деньжишек хочешь подкопить?

Он руку с лица убрал, голову приподнял и прямо мне в глаза посмотрел. Наверное, подумал: «Дурак ты, Леха!» Но сказал другое:

— Нет, Леха... Я на тяжелые машины хочу уйти. А для этого знаешь какой налет часов нужен? Ого! А там... «Уважаемые товарищи пассажиры! Экипаж корабля „Ил-62“ приветствует вас на своем борту. Мы выполняем рейс Москва — Калькутта на высоте восемь тысяч метров со скоростью девятьсот километров в час. Командир корабля — пилот первого класса Дмитрий Иванович Соломенцев...» А, Леха?.. Звучит?..

Что тут-ему ответишь? Звучит, конечно. Хорошо было бы... Я лично не против. Но ведь это сколько всего еще нужно!..

Я встал, стер ветошью пот с лица и говорю ему:

— Ну, катанем еще одну? Поднимайся.

Вскочил он на ноги, сплюнул и давай один ворочать двухсотлитровую бочку. И глаза у него стали такие, что я даже удивился...

 

АЗАНЧЕЕВ

Я сел в тринадцать десять. Следующий вылет у меня был в четырнадцать тридцать. Последний вылет. С обязательным возвращением на базу, как у нас говорят, «по светлому времени». Никак малая авиация не может добиться разрешения летать после захода солнца. А уж о ночных полетах и говорить не приходится. Мне это не кажется верным. Даже в нашем микроскопическом подразделении есть летчики, которые могли бы прекрасно летать ночью. Это Сергей Николаевич Сахно, Селезнев — по-моему, первоклассный пилот — и я. Еще совсем недавно, в армии, я последнее время только и занимался ночными полетами.

Итак, до следующего вылета у меня было в запасе почти полтора часа. Следовало пообедать. Но в столовую идти не хотелось. Решил ограничиться яблоками. Мой второй пилот еще вчера откуда-то приволок целый рюкзак прекрасной антоновки.

Я снял наушники и, вылезая из-за штурвала, увидел, что к моей машине через все поле едет бензозаправщик. На подножке кабины стоял замурзанный Дима Соломенцев и что-то кричал шоферу.

Прошло уже четыре дня с тех пор, как Соломенцев был переведен приказом Селезнева на ГСМ. И хотя я знаю, что многие, особенно наша молодежь из вторых пилотов, жалели Димку, я считал, что приказ был абсолютно правилен и удивительно мягок. Профессионал должен относиться к своей профессии с уважением.

Я взял три яблока и вышел из самолета. Тут же подкатил бензозаправщик.

Впервые за четыре дня своего отлучения Соломенцев заправлял мой самолет. До этого я только видел, как он возится на складе ГСМ или мотается на бензозаправщике. Он лихо взлетал по фюзеляжным ступенькам, пробегал по верхней плоскости, подтягивал шланг и отрывисто командовал водителю: «Давай!» Все это он делал не хуже настоящих заправщиков, даже с каким-то нарочитым артистизмом, но, как мне показалось, излишне нервозно. Ну да это было вполне понятно.

— Сколько, Виктор Кириллович? — спросил Соломенцев.

— Под самую завязку, Дима, — ответил я.

В одно мгновение он оказался на плоскости, подтянул шланг и вставил пистолет в горловину бака.

— Давай! — рявкнул он водителю и, стараясь перекрыть шум насоса, крикнул мне:

— Куда вы ходили, Виктор Кириллович?

— Рядом ползали...

Я обтер платком самое большое яблоко.

— Ловите, Дима!

Он поймал яблоко и сунул его в карман комбинезона. Когда самолет был заправлен, он задраил лючки баков и спустился ко мне.

— Давай чеши обедать, — по-хозяйски сказал он водителю. Вынул из кармана яблоко и откусил огромный кусок. — А вы почему не идете обедать, Виктор Кириллович? — спросил он меня.

Он, наверное, решил играть со всеми в одну и ту же игру: «Паапросил бы не жалеть меня! Не знаю, как у вас, а у меня все прекрасно!»

— Уж больно столовка наша паршивая, — ответил я. — По-моему, чтобы научиться так плохо готовить, как это делают они, нужно приложить максимум усердия.

И тут он не выдержал заданной схемы. Наверное, просто силенок не хватило. А может быть, ему показалось, что он сейчас обретет во мне единомышленника...

— Я вообще устал проклинать тот день и час, когда попал сюда, — раздраженно сказал он и снова откусил яблоко.

Я промолчал.

Он отступил от меня на шаг, развел руки в стороны и повернулся на триста шестьдесят градусов, как манекенщица из Дома моделей.

— Ну как я вам в новом качестве? — неестественно улыбаясь, спросил он.

— Да будет вам... — усмехнулся я. — Вы способный летчик...

— Вы что-то путаете, — жестко произнес Соломенцев. — Я грузчик склада горюче-смазочных материалов. Заправщик...

— Не лезьте в бутылку, Дима. «Грузчик» — это эпизод. Вы еще достаточно молоды...

И тут я понял, что моя последняя банальная фраза сразу же отбросила меня в противоположный Соломенцеву лагерь.

Он сощурился и, усмехнувшись, сказал:

— Очень у вас у всех удобненькая позиция: когда нужно, вы кричите, что мы еще слишком молоды, а когда опять-таки вам нужно, вы говорите, что мы все никак не вылезем из коротких штанишек, и обвиняете нас в этом... Ну как его?..

— В инфантильности, — напомнил я ему.

— Вот-вот! — Он с отвращением стал доедать яблоко. — Или еще есть одна миленькая фразочка: «Вот я в ваши годы!..» И выясняется, что один в мои годы коров пас, другой камни ворочал, третий еще как-нибудь утверждал свое пролетарское происхождение... А вот мы, которые коров не пасли и камни не ворочали, в чем-то перед вами на всю жизнь виноваты! Противно просто...

— Действительно противно, — согласился я.

Мне не хотелось впадать в его тон и убеждать его в том, что уж кто-кто, а я с ним по одну сторону баррикады. Но кое в чем он был прав... Полуправ.

— Господи, — вздохнул он и выбросил огрызок яблока. — Налетать бы часов побольше, уйти бы на тяжелые машины, в большой порт, в приличный город...

И тут я почувствовал, что мне надоела эта похожая на правду истерика. И решил, что пора с этим кончать.

— Вы знаете, Дима, — сказал я ему, — за свою сознательную жизнь я часто сталкиваюсь с людьми, которые для достижения своих маленьких, лилипутских целей или оправдания больших грехов громко и бесстыдно использовали прекрасные общие истины. Одни кричали, чго так требует народ, другие опирались на священные традиции, третьи взывали к человеческому благородству, и так далее... Способов уйма. Лотерея беспроигрышная. И вот сейчас, слушая вас, я с удивлением углядел зачаточное сходство между вами и теми людишками — лавочниками новейшей формации...

— Но я же не преследую никаких целей, ни лилипутских, ни великанских! — окрысился Соломенцев. — Я же...

— Врете! Преследуете, — спокойно прервал его я. — Все, что вы говорили до сих пор, было абсолютно верно. Послушать вас, так можно подумать, что вы-то и есть истинный борец за попранные права молодежи. А если бы вы не вляпались в эту историю с грубейшим нарушением элементарных правил полетов, вы бы говорили то же самое? Черта с два! Вам бы это и в голову не пришло... А теперь, когда вам на секундочку прищемили хвост, вы завопили о судьбах молодежи...

Он поначалу взъерошился, затем презрительно улыбнулся: говори, мол, говори... — и спросил, глядя мне прямо в глаза:

— Виктор Кириллович, вам не страшно?

— Чего я должен бояться, Дима?

— Вам не страшно, что в вашем возрасте... Простите, вам сколько?

— Тридцать восемь...

Он еще шире улыбнулся и продолжал уже совсем покровительственным тоном:

— Вам не страшно, что в тридцать восемь лет, то есть в годы наивысшего творческого расцвета, вы сидите здесь, летаете на этих примусах, все вам нравится, ничего вам больше не нужно...

Черт подери! Я же совсем недавно был свято убежден в том, о чем сейчас говорит Димка. Неужели прошло почти двадцать лет? Так быстро? Сколько же мне осталось жить?..

— Стоп, стоп, стоп! — сказал я ему. — Ну зачем так категорично? Я отлично понимаю, что в ваших глазах человек старше тридцати — это попросту оживший мамонт... А уж если он даже к тридцати восьми не достиг власти над своей судьбой, то в его глазах должен светиться ужас безысходности. Не так это, Димочка, не так. Я не рискую открыть перед вами весь диапазон своих желаний, но уверяю вас, что мы, которым под сорок, и они, которым за пятьдесят, ничуть не беднее вас, которым по двадцать...

— Черт его знает... — неуверенно протянул Соломенцев. — Но мне кажется, что я бы на вашем месте...

Я вынул из кармана третье яблоко и сунул его Димке в рот:

— На моем месте, рыжий, ты бы наделал массу глупостей...

... Что он мог знать о «моем месте»? И что нужно делать на этом самом «моем месте»? Когда я дня не могу прожить, не увидев ее, не услышав ее голос, не поймав хотя бы случайный ее взгляд. А эти страшные каждодневные предполетные осмотры! Когда я сижу напротив нее и ее пальцы лежат на моем запястье, губы беззвучно шевелятся, отсчитывая мой пульс, а я с дрожью и страхом думаю о том, что у меня вот-вот недостанет сил сдерживать себя и я брошусь целовать эти пальцы, зароюсь лицом в ее ладони и стану бормотать какие-то бессвязные глупости про то, как я люблю ее, и как все это, наверное, ужасно, непорядочно, невозможно, и как я все понимаю и ничего не могу с собой поделать!..

Но каждое утро нового дня я выхожу от нее, не сказав ни слова. Я здоров, я могу «выполнять рейс». И я улетаю — совершенно больной, опустошенный этим пятиминутным обязательным свиданием, на которое имеют право все, кому нужно сегодня подняться в воздух.

Потом, когда я уже наберу высоту и лягу на курс, в голове у меня начинают метаться какие-то фантастические видения. Я вижу ее рядом с собой, чувствую запах ее волос, тепло ее рук... Я слышу ее голос...

Ночами я долго не могу заснуть. Я начинаю сравнивать себя с ее мужем, пытаюсь отыскать в себе хоть что-нибудь, что меня могло бы выгодно отличить от него. Чтобы как-нибудь ощутить несправедливость того, что она не со мной, а с ним. И не нахожу для нее причин разлюбить его и уйти ко мне.

А утром я снова прохожу предполетный осмотр. И снова ее пальцы лежат на моем запястье, и губы ее беззвучно отсчитывают мой пульс...

Так что бы вы сделали на моем месте, Дима?..

 

САХНО

Запала мне мысль в голову — попросить второго пилота. Не вставать посреди собрания, не митинговать, не стучать кулаком в грудь, как советовала Надежда, — дескать, «извините меня, товарищи, мне летать одному невмоготу», а просто попросить второго пилота. Так сказать, законно укомплектовать экипаж самолета. И выглядеть это будет вполне пристойно и даже благородно: старый летчик берет к себе в экипаж какого-нибудь молодого чижика, чтобы научить его уму-разуму...

Другое дело, что этот старый хватается за чижика, как утопающий за соломинку, но об этом знать никому не положено.

Прилетел я с пассажирами, зарулил на стоянку и выключил двигатель. Прошел через салон, открыл дверь и спрыгнул на землю. А за мной пассажиры — жители маленьких районов, командированные на маленькие расстояния. Я многих знаю. Шутка ли, который год на одном месте...

Подошел ко мне Климов — наш техник. Знающий паренек, грамотный.

— Ну как? — спрашивает.

— Порядок, — говорю. — Скажи, пусть заменят ларинги. Меня ни черта не слышно. Не контачит где-то, что ли?..

И смотрю, неподалеку медленно так катится бензозаправщик. На подножке стоит Димка Соломенцев и рукой показывает водителю направление. Климов тоже увидел Димку и заржал. Заржал так весело и на меня посмотрел. Ожидал, что я посмеюсь вместе с ним. А я не люблю, когда над человеком смеются. И над Димкой Соломенцевым веселиться вместе с Климовым не собирался.

Какой бы этот Соломенцев ни был, мы с ним из одной стаи. И каждому позволять смеяться над ним я не имею права.

— Ты меня насчет ларингов понял? — спрашиваю я Климова.

У того смех сразу в кашель перешел.

— Понял, понял, Сергей Николаевич. Ларинги сейчас заменим...

Смотрю, Селезнев идет к своей машине. А за ним девица из отдела перевозок. Жарко, на девице этой платьишко коротенькое, руки голые. А на голой руке повязка дежурного по посадке.

Поздоровались мы с командиром.

— Машина готова? — спрашивает Селезнев у Климова.

— Готова, Василий Григорьевич, готова, — отвечает Климов.

— Что-нибудь с движком делали?

— Все, что нужно, делали.

— Что-то у меня двигун потряхивал при изменении режимов, — пожаловался мне Селезнев.

Климов зашел за спину Селезнева и так головой покачал: дескать, «ни у кого не потряхивал, а у него потряхивал...». И это мне тоже не понравилось.

— Как дела, Сергей Николаевич? — спрашивает у меня Селезнев.

— Нормально.

— Как загрузка?

— Полностью.

— Катя говорила, что у вас давление будто подскочило?

Селезнев щелкнул себя по воротнику, подмигнул и вопросительно посмотрел на меня.

— Да нет, — говорю. — Я уж давненько не принимал. Не должно быть.

А он пододвинулся ко мне и так негромко говорит:

— Мне Катюша рассказывала, что за границей уже давно делают такие браслетики, с какими-то магнитами. Рублей семьдесят пять стоят на наши деньги. Очень помогают...

Я себя по воротнику щелкнул и спрашиваю:

— От этого, что ли?

Селезнев рассмеялся и говорит:

— Да нет, что вы!.. От давления...

— А-а... — Я даже рукой махнул.

Помолчали, посмотрели, как девчонка пассажиров в самолет подсаживает, Селезнев мне и говорит:

— Что делать, а, Сергей Николаевич? Зарез! Как поставил экипажи в совхозы на «химию», так и началась свистопляска! По существу, на перевозках только вы, Азанчеев и я... Не дай Бог, срочное санзадание — лететь некому. Снимай рейсовую машину...

— Это точно, Василий Григорьевич, — говорю. — Нам и вторых пилотов бы не грех подкинуть.

— Конечно, — согласился Селезнев. — Все эти наши с вами допуски, все эти разрешения летать без вторых тоже имеют свою плохую сторону. Каждый вечер как лимон выжатый...

— Тем более, — говорю, — что некоторые летчики у нас на ГСМ бочки кантуют и на бензозаправщиках по аэродрому раскатывают.

Селезнев даже скривился:

— Вы мне только о Соломенцеве не напоминайте! Он нам и так все показатели портит...

Эх, думаю, была не была! Чувствую сам, что не дело затеваю — видимость одна, а сущность другая... Плохим стариком умру.

— Василий Григорьевич, — говорю я Селезневу, — отдайте мне его вторым пилотом.

Селезнев удивился, посмотрел на меня и говорит:

— Вам что, жизнь спокойная надоела?

Но мне уже вожжа под хвост попала.

— Отдайте, Василий Григорьевич... Я с ним на «химию» уйду. Вам же все равно экипаж Алфимова менять нужно...

— На педагогику потянуло? — прищурился Селезнев. И тут мне так противно все это стало! Чего, думаю, шустрить в моем возрасте?

— Нет, командир, — сказал я ему. — Плевал я на педагогику. Просто чувствую, что приближается мой КПМ — конечный пункт маршрута... Ты уж прости меня за такую научную фантастику...

 

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

— Ты с0шел с ума! — сказала я ему. — Какая «химия»? Какой колхоз?!

— Ты не помнишь, где мои старые сандалии?

— Куда тебя черт несет?

— Где мои старые сандалии?

— Ты хочешь, чтобы у тебя опять рецидивы начались?.. Ты хочешь совсем перестать видеть, да? Этого ты хочешь?!

— Где мои сандалии? — спросил он, не обращая на меня никакого внимания.

— Вспомни, что говорил доктор Левин: «Редкие спокойные рейсы...», а не пятьдесят взлетов и посадок каждый день, дурак ты старый!..

Я опустилась на колени и стала шарить в темном низу стенного шкафа, разгребая забытую обувь.

— Я тебя спрашиваю, где мои старые сандалии?! — рявкнул он и стукнул кулаком по столу.

Наконец под унтами я нащупала его сандалии. Но подняться сил уже не было. Я вытащила это старье, уселась на пол и заплакала.

Он поднял меня, прижал к себе и чмокнул куда-то в макушку.

— Ты не помнишь, где мои старые сандалии? — тихо и виновато спросил он.

Я плакала и поэтому не могла ответить. Но я подняла руку и показала ему его старые, стоптанные: дурацкие сандалии.

— Ну прекрасные же сандалии! — закричал он. — Я же в них там на танцы ходить буду!

И он запел «С берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист...».

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Знаете ли вы, что такое авиахимработы? Нет, вы не знаете, что такое авиахимработы! Всего пять метров от земли...

Ревет двигатель... Мчится «Ан-2» над коротеньким полем.

Летит за ним белая оседающая полоса...

Кончилось поле. Резкий набор высоты, разворот и снова снижение до пяти метров.

И снова бреющим, бреющим!..

Это, наверное, как бой, как атака... Наверное, так же шли штурмовики бреющим, так же ревели двигатели. И пулеметов тоже не было слышно. Потому что в пяти метрах от земли двигатели ревут, вбирая в себя все остальные звуки...

И лицо у Сахно, наверное, такое же, как тогда. Пять метров высоты, зажат штурвал, глаза ввалились. Мокрое, искаженное напряжением лицо.

— Пуск!..

Я рванул рукоятку, словно бомбы сбросил... Хотел повернуться, посмотреть, как ложится полоса...

— Не оглядывайся!..

И снова в четыре глаза на горизонт. Кончилось поле.

— Держи!

Я взял управление. Сахно снял руки со штурвала.

— Пошел наверх! Пятьдесят метров!..

Иду наверх. Пятьдесят метров.

— Начинай разворот!

Закладываю крен. Кажется, чуть резче, чем нужно...

— Ты мне свою технику не показывай! — орет Сахно. — Убери до тридцати градусов!.. Вот так! Хорош...

Я заканчиваю разворот.

— Пошел вниз! И внимательно...

И опять идем бреющим.

Высота — пять метров. Только пять метров.

— Пуск!

И белый шлейф вырывается из-под самолета...

— Хорош!..

А потом мы лежим на земле, подстелив под себя моторный чехол. Сахно на спине, я на животе. Грязные, измученные. Сергей Николаевич курит, а я, мусоля химический карандаш, заполняю журнал и считаю, считаю, считаю... Все считаю: гектары, бензин, масло, часы, минуты, взлеты, посадки...

— Девятнадцатый взлет сейчас будет... — говорю я Сахно.

Сахно открывает глаза, обстоятельно заплевывает сигарету и, глядя куда-то в сторону (вот ведь сволочной старик!), лениво отвечает:

— Рекомендую говорить о прошедшем: «Сделали восемнадцать посадок». А будет ли у нас девятнадцатый взлет — еще неизвестно.

— А в черных кошек вы, случайно, не верите?

— Верю. Сколько там по гектарам?

— Сорок восемь...

Тогда ему было столько, сколько мне сейчас...

Дело не в орденах. Не в том, что они у него есть, а у меня их нету. Дело в том, что они знают что-то такое, что нам неведомо. Это все очень сложно, и я не всегда это могу толково объяснить, но сейчас я попробую.

Я, например, не знаю, как я вел бы себя в бою, в атаке, в зенитном огне... А они знают. У них уже все это было... То есть, другими словами, они знают себя. Они уже себя проверили. И вот это их «знание» в какой-то момент перекрывает все, что знаем мы. Я, например, от этого нахожусь в состоянии постоянной подавленности...

И опять мы идем бреющим... И снова ложится за нами белая полоса распыленной эмульсии.

Что это там впереди? «Фокке-вульф»?.. «Мессершмитт»? Догнать! Догнать!.. Врезаться с набором высоты вон в то облачко и вывалиться из него прямо в хвост этой сволочи! И бить в него пулеметами!.. Ах, вас несколько?! Ну что ж... Я вам сейчас такой хоровод устрою!.. И я жму на гашетку...

— Ты что, сдурел?.. Сигнальщика не видишь?

Какого еще «сигнальщика»?! Все в порядке, командир! Атакуй! Я прикрою тебя!..

— Ты что, так тебя!.. Ты куда удобрения сбросил, ас чертов?!.

Ну подумаешь, один заход промазали... Там, кажется, никакого сигнальщика и не было. Крику-то, крику...

В конце концов, это свинство! Им, видите ли, тяжело и жарко, а нам, как говорит Леха, тут медом намазано, что ли? Это я про девок-загрузчиц... Ходят, бродят, как сонные мухи!.. То у них помпа не заводится, то насос не качает, то еще что-нибудь... Прямо саботаж какой-то! А мы лишнее время на земле торчим. Они свои физиономии замотали марлей и ползают, как гусеницы. Хоть бы на копейку энтузиазма!

А тут еще мой старик — орет так, что его, наверное, в Верещагине слышно:

— Соломенцев! Ну-ка мотай с подветренной стороны! Уже надышался этой дрянью...

Это он услышал, как я закашлялся. Это он так заботу проявляет — няня Арина Родионовна...

Кашель меня сегодня действительно измучил.

— Чего тянете резину?! — кричу я этим девчонкам. — Чего резину тянете?..

И тут они все как развопились:

— А мы тебе не студенты, чтобы скорость показывать! Это тут студенты приезжают рекорды ставить, а мы здешние — нам торопиться некуда!..

Я на всякий случай принял в сторонку и кричу им:

— Разве с вами как с людьми разговаривать можно?

— Прилетит на десять дней и командует!

— Ничего, пускай только на танцы придет!..

— Нужны мне ваши танцы! — крикнул я.

А тут еще Сахно орет как сумасшедший:

— Соломенцев! Кончай базар!

Да провалитесь вы все!.. Что мне, больше всех нужно? Загружайте аэроплан химикатами хоть до вечера. Я вообще почти ничего с хлебом не ем... Так что чихал я на вас с высоты птичьего полета... Спокойствие, пренебрежение и полное равнодушие отныне будут моим оружием.

Но все это, наверное, только с завтрашнего дня, потому что сейчас я не выдерживаю и ору не хуже, чем Сахно:

— Долго вы еще возиться будете?!

И снова мы несемся над землей, и солнце висит у нас на хвосте, а перед нами мчится наша тень.

Я закончил разворот, вышел на прямую и покосился на Сахно.

— Подходяще, — сказал он.

... Когда я узнал, что Сахно выпросил у Селезнева разрешение взять меня вторым пилотом, я поначалу обрадовался. Огорчение по поводу того, что из командира «Як-12» я становлюсь вторым пилотом на «Ан-2», было минутным. Логическая закономерность служебного роста летчика гражданской авиации предполагает именно такой путь: командир «Яка» становится вторым на «антоне»... Затем, после энного количества затраченных сил и времени, его назначают командиром «Ана». Летает он себе, летает и наконец после всяких переучиваний получает назначение на «Ил-14» — вторым пилотом. Опять летает. Летает, летает и с Божьей помощью становится командиром «Ила». Сколько времени он будет утюжить небо командиром четырнадцатого — никому не известно. Может, так и помрет в этой должности. Но... Но особо способные, особо талантливые летчики в какой-то прелестный момент получают направление в учебный отряд и уезжают в новую жизнь. Окончив обучение в отряде, они начинают летать вторыми пилотами на «Ил 18», на «Ту 104», на «Ан 10»... Ну а потом вы уже, наверное, догадались, что согласно заданной схеме этот летчик должен будет стать командиром одной из трех вышеназванных машин. Отклонения от нормы допускаются только в сторону абсолютного счастья — могут назначить на «Ил-62»!.. Преимущества такого существования перед тем, что я делаю сейчас, более чем очевидны.

Я обрадовался, когда Сахно взял меня к себе Все-таки я поставил ногу на первую ступеньку этой служебной авиалестницы и снова начал летать.

Но подошел ко мне наш техник Котька Климов, отвел меня в сторонку, поздравил с возвращением в лоно... Сейчас уже не помню, в лоно чего. Он очень смешно как-то сказал. А потом и говорит:

— У меня такое впечатление, что Серега (это Сахно) взял тебя во спасение себя.

— Котя, — говорю я ему, — ты давай прозой, а то я не понял...

— У меня такое впечатление, что он вылетал свой ресурс и ему сейчас необходим конек-горбунок, на котором он будет ездить. Повторяю, старик, мне это все до лампочки, в конце концов, это намного лучше, чем ишачить на ГСМ, но ты все-таки присматривайся...

Поначалу я даже очень присматривался. А потом мне это надоело. Мне было просто некогда присматриваться. Для того чтобы стать вторым пилотом на «Ан-2», мне по всем правилам нужно черт знает сколько часов отлетать по учебной программе. А мы с Сахно сразу, на «химию» ушли. И получилась у меня этакая колхозная экстернатура.

... Техник заправлял нашего «антона», а я снова лежал на животе и заполнял журнал хронометража полетов. Сергей Николаевич пил воду из котелка, и я видел, как вода, застревая в седой щетине, текла по его подбородку, по шее и струйкой убегала под воротник рубахи.

— Двадцать шесть посадок сделали, — сказал я ему.

Сахно вытер рот, посмотрел на меня сверху и протянул котелок с водой.

— Пить будешь?

— Ага, — сказал я, встал на колени и припал к котелку.

И у меня текла вода по подбородку, по шее и за воротник старенькой пропотевшей ковбойки...

Вечером, измученные, раздраженные друг другом, мы сидели по разным концам длинного крестьянского стола и ужинали.

Я прихлебывал молоко и читал «Памятку пилоту, выполняющему авиахимработы». Время от времени я прикрывал книжечку ладонью и учил наизусть:

— Длина разбега увеличивается — при взлете с мягкого грунта на двадцать пять процентов; с песчаного — на тридцать — тридцать пять процентов... При повышении температуры наружного воздуха...

А Сахно жутко хотелось выпить. Это я голову даю на отсечение. Он еще позавчера купил в сельмаге четвертинку «Московской» и спрятал ее в чемодан. Он все ждал, что я куда-нибудь смотаюсь, и вот тогда-то он и выпьет. А я назло ему ни шагу из дома. Когда мы еще только прилетели в колхоз и нас начали расселять, я сразу заявил, что буду жить с техником и мотористом. А старик сунул мне под нос огромный кукиш и в своей обычной манере спросил:

— А это ты нюхал?

И поселил меня вместе с собой. Дескать, так ему будет удобнее наблюдать за морально-бытовой стороной моей командировочной жизни. И вообще, где это видано, чтобы командир экипажа и второй пилот, «выполняющие авиахимработы», жили бы отдельно? И устроил мне буквально интернат, казарму какую-то!

— Длина разбега увеличивается — при взлете с мягкого грунта на двадцать пять процентов; с песчаного — на тридцать-тридцать пять... При повышении температуры наружного воздуха... — бубнил я, а сам тихонько на него поглядывал.

Уж так мое присутствие смущало его, так раздражало, что он себе места не находил.

Наконец Сахно не выдержал, аккуратно приготовил себе закусочку и пошел в свой угол, к своей койке. Сел на корточки, спиной ко мне, выташил из-под койки чемодан, откинул крышку и, порывшись в своих вещицах, вынул бутылку.

Ага, думаю, лед тронулся, господа присяжные заседатели! А сам делаю вид, что меня ничего не касается, и читаю:

— ... При увеличении полетного веса на каждые пятьсот килограммов — тридцать процентов...

Тут старик зло сплюнул, посмотрел на меня и, не скрываясь, запихал четвертинку обратно, встал и ногой толкнул чемодан под койку.

— Не на тридцать, а на тринадцать процентов, — презрительно выдавил он из себя. — Ты хоть прочитать-то грамотно можешь?

Я заглянул в «Памятку» и, делая вид, что ничего не произошло, согласился с ним:

— Точно, на тринадцать...

Сахно плюхнулся за стол, взял газету и с отвращением стал жевать свою «закусочку», запидая ее молоком. Причем рожа у него была такая, будто он запивал не молоком, а расплавленным оловом.

— На тринадцать процентов, на тринадцать процентов... «Мы коней собирали в поход!..» — запел я.

Старик оторвался от газеты и, решив, очевидно, меня доконать, спросил:

— А когда сокращается длина разбега?

И тут я вспомнил, что у меня кончилась зубная паста. И вообще нужно было бы кое-что купить из мелочи. Я его спросил:

— Сергей Николаевич, вы мне пятерочку до зарплаты не подкинете?

Я думал, его кондрашка от злости хватит! Он еле дух перевел, но сдержался и мрачно повторил:

— Я тебя спрашиваю: когда сокращается длина разбега?

Вот тут-то я ему и устроил маленький цирк, Я спокойненько встал из-за стола, потянулся и с шумом захлопнул инструкцию.

— Господи! — сказал я как можно жалобнее. — Вам бы только придраться к бедному ребенку!.. Обижать сиротку — последнее дело... При встречном ветре десять метров в секунду — в два раза и при использовании закрылков, отклоненных на двадцать пять градусов, при номинальном режиме работы двигателя — на двадцать — двадцать пять процентов!.. Дайте пятерочку, а?

* * *

Рано утром, когда все вокруг было покрыто сырым, зябким туманом, мы шли к самолету по каким-то жидким дощечкам, перекинутым через небольшое болотце. Дощечки разъезжались под ногами, и приходилось балансировать, чтобы не соскользнуть в мерзко пахнущую коричневую жижу, которая чавкала под этими мостками после каждого нашего шага.

Сахно шел впереди, я сзади. Меня трясло от холода и безумно хотелось спать.

— Это же каторга... — сказал я в спину Сахно. — Каждый день в четыре утра... Я, например, лично спать хочу! Инквизиция какая-то...

— Составь сводку расхода горючего, — не оборачиваясь, сказал Сахно.

— Можно подумать, что зерновые и свекла появились вместе с изобретением самолета, — сказал я. — Как будто до авиации не собирали урожай...

— Составь сводку расхода горючего.

— Слышал, слышал... Восемь дней — триста семьдесят три посадки! Уму непостижимо!.. Так низвести прекрасную профессию!.. Так отравить романтику ядохимикатами!.. Аэроплан, гордое, непокорное творение, гоняется за какой-то вонючей мошкой, за какими-то жучками-паршивцами?.. Подождите, подождите, Сергей Николаевич, скоро нас на борьбу с клопами бросят...

— Заткнись! — сказал Сахно.

Я предусмотрительно увеличил между нами дистанцию и сказал:

— Грубиян.

Старик остановился, повернулся ко мне и вытаращил глаза. Я тоже остановился, сохраняя почтительное расстояние. Такой тип может и по шее дать.

— Ну и нахал!.. — удивленно проговорил он и даже покачал головой. — Ну ты, Димка, нахал...

Это он в первый раз назвал меня Димкой.

— Какой же я нахал, Сергей Николаевич? — как можно проникновеннее сказал я и подошел к нему поближе. — Я мятущееся дитя века с легкоранимой душой...

— Это еще что такое? — возмутился Сахно. — Прекрати сейчас же!..

— Смотрите, смотрите, Сергей Николаевич!.. — быстро сказал я и показал в сторону самолета.

У взлетной площадки маячила в тумане нелепая фигура в сапогах и брезентовом дождевике с капюшоном. Заспиной у фигуры висела берданка.

— Я же говорил вам, что ночь еще не кончилась, — прошептал я. — Вот, пожалуйста, и призраки еще не разошлись...

— Не дури! — сказал Сахно.

— Ты кто? — крикнул я фигуре.

— Сторож, — ответила фигура тоненьким голосом.

— Ну-ка, ну-ка... — оживился я. Мне даже спать расхотелось.

Я подошел поближе и заглянул под капюшон. На меня смотрела замерзшая толстощекая девчонка лет двадцати.

— Здравствуйте, — робко сказала девчонка.

— Здорово, — удивился я. — А где же тот сторож?

— Приболел...

— Значит, ты каждую ночь будешь дежурить?

— А то как?

— Ну-ну... — сказал я и двинулся к самолету.

 

САХНО

И опять жара, руки на штурвале, рубаха от соли фанерой шуршит, и пить хочется... Все время пить хочется.

Взлет, посадка, взлет, посадка... В горле першит, кашель раздирает легкие, и кажется: еще одно самое маленькое усилие — и сердце разлетится вдребезги, и на глаза надвинется спасительная и жуткая темнота, в которой не будет ничего — ни жажды, ни кашля, ни жары, ни штурвала...

Это хорошо, что рядом со мной Димка. Не для подстраховки. Нет. Плевал я на подстраховку! Мне всегда нужен был такой Димка. Его присутствие не дает мне возможности сосредоточить внимание на самом себе. Это прекрасно! В моем возрасте это прекрасно. Он начинает болтать, и я тут же перестаю вслушиваться в неровный, неверный стук своего сердца... Он затевает свару с девками-загрузчицами — я ору на него, и у меня тут же исчезает головокружение... Сосуды от злости расширяются, что ли?

Причем, вот забавная штука, все это со мной происходит только на земле. В воздухе ничего похожего. В воздухе я очень занят.

Хорошо, что именно Димка рядом со мной. Что-то в нем мне начинает нравиться. Не знаю, как пойдет дальше, но мне кажется, что он будет грамотным летчиком. Есть в нем то, что и не назовешь никак.

Это, видимо, целый комплекс качеств, которые не вырабатываются точным соблюдением инструкций и отличными отметками. Это заложено в руках и в душе. Это уже от Бога. Нет, он мне действительно начинает нравиться.

Тут еще дурацкий случай такой произошел. Он, правда, к счастью, об этом не знает.

Пару дней назад я себя особенно паршиво чувствовал. Давно я на этой каторжной работе не был и, надо прямо сказать, отвык. Сделали мы сорок семь посадок и еле до дома доплелись. Ну, думаю, помоюсь, перекушу — и спать, спать, спать... Так оно и получилось: помылись, перекусили, и по койкам. Димка через секунду разметался, засопел, и будто его выключили. А я лежу, курю одну за одной, и не идет ко мне сон — хоть тресни. Воспоминания какие-то все лезут в голову — то Надюшку молоденькой вижу, то будто мертвый Венька Гуревич, штурман мой, со мной разговаривает. Нас с ним в сорок третьем сбили. Мы выпрыгнули. Я затянул, а он сразу парашют открыл. Его и расстреляли в воздухе. Я в какое-то болото плюхнулся, только от подвесной системы освободился, а через несколько секунд и Венька опустился, совсем рядом. Весь в клочья... В него из крупнокалиберного разрывными стреляли.

Лежу курю, а передо мной все мои мертвые товарищи проходят. И будто они смеются, говорят о чем-то, а о чем — никак понять не могу... И будто Надя ко мне подходит, а в руках у нее ребеночек маленький... Что, думаю, за ребеночек?! У нас же никогда детей не было... И Надя плачет, плачет и все мне этого ребеночка протягивает... Я хочу крикнуть и не могу. Горло перехватило, дышать нечем... Я давай воротник гимнастерки расстегивать. Пальцы не слушаются, задыхаюсь... Рванул воротник и... проснулся.

Сел на койке, закурил сигарету, посмотрел на часы. Четверть первого. Вставать в четыре. Димка совсем раскрылся, одеяло на полу. Встал я, конечно, накрыл. Под утро у нас холодно. Проснется — зуб на зуб не попадет.

Накрыл я его одеялом и стою над этим пацаном, разглядываю его, будто первый раз вижу. Лежит он, свернувшись калачиком, сопит, губами чмокает, и физиономия у него, несмотря на его двадцать один год, еще очень детская... А у нас с Надюшкой детей никогда не было. И так мне жалко стало. Господи, думаю, ведь такой же мог бы быть!.. Рыжий. У нас вполне мог быть рыжий...

Чувствую — глаза набрякли, в горле комок, и я вот-вот сейчас в раскрутку пойду. Тьфу, черт! Что, думаю, такое со мной?! Натянул скорей штаны тренировочные, сунул ноги в сандалии — и на крыльцо.

Посидел с полчасика, отдышался, пошел в хату. Перевел будильник с четырех часов на пять и сам лег спать.

Вот какая сентиментальная история! Возраст, нервы...

И опять взлет, посадка, взлет, посадка... И опять жара, и пить хочется, и девки-загрузчицы моему рыжему что-то обидное кричат... А он сегодня ходит, нос свой облупленный задрал и даже в их сторону не смотрит. Характер, наверное, вырабатывает...

— Сергей Николаевич, вы в войну на чем летали?

— Эх, Дима, на всем, что летало, и на том, что летать уже не могло...

Где-то далеко шел самолет. Двигатель был еле слышен.

— Тсс... Слышите, Сергей Николаевич? Кто-то к нам идет... Только не разберу — на чем.

Я прислушался…

— «Як-двенадцатый»...

Со стороны деревни, отчаянно пыля, на взлетную площадку примчался ободранный «газик». Из него тяжело вылез председатель колхоза и протянул мне руку:

— Здорово, Серега!

— Здорово, да не очень, — сказал я ему.

— Нет, вы посмотрите, люди добрые! — закричал он. — Может, еще и я в чем виноват?!

— А кто же?!

— Он, понимаете ли, пуляет свою «химию» в белый свет как в копеечку, а я за это тыщами с эскадрильей расплачиваться должен! Я тебя, понимаешь, не затем нанимал, чтобы ты мне удобрения зазря переводил! Гастролер чертов!..

«Ах ты, куркуль несчастный! — думаю я. — Я б тебе сказал, если б не люди!»

— А ты сигнальщиков на северном участке выставил?

— А ты что, тут первый год летаешь? Ты это своему телку про сигнальщиков рассказывай, а мне не вкручивай!

— Но-но... — вдруг сказал Димка и пошел на председателя.

Ну я его, конечно, в сторонку откинул и говорю:

— Так вот, чтоб сигнальщики повсюду стояли.

— А в поле у меня кто работать будет?

— А это уж твоя забота.

— Тебя бы на мое место...

— Да уж сообразил бы как-нибудь.

— Ну, Серега!.. Смотри, накапаю я на тебя!

И, тут как раз из-за лесочка «Як» вывалился и на посадку стал заходить. Димка так в него глазами и впился.

— Чего у вас случилось? — спрашиваю я у председателя. — Зачем аэроплан вызывали?

— Да вроде аппендицит у счетовода. Слева внизу не дотронуться...

— А может, печень? — засомневался я. — Часто путают.

— Да что ты, Серега, окстись! Она ж не потребляет. Ты же знаешь...

Без сучка без задоринки сел «Як».

— Азанчеев... — сказал я Димке. — Почерк.

— Пижон... — завистливо пробормотал Димка, не отрывая глаз от «Яка».

— Это ты пижон, — засмеялся я. — Вот погоди, прилетит медкомиссия и спишет тебя из авиации за плохой характер...

— Если бы из авиации списывали за плохой характер, вас бы уже давно не было, — ответил этот рыжий и побежал к «Яку».

 

АЗАНЧЕЕВ

— Виктор Кириллович, придется сходить вам по санзаданию, — сказал Селезнев и замолчал, глядя мне прямо в глаза.

Прежде чем ответить «слушаюсь», я тоже немного помолчал. Он ведь ждал, что я попробую отказаться и он сможет одной-двумя фразами поставить меня на место, коротко и четко определив соотношение наших должностей в эскадрилье. Мне показалось, что он подготовил себя к этому еще до того, как я зашел к нему в кабинет.

— Слушаюсь, — ответил я и, стараясь снять напряжение, добавил совсем по-штатски: — С удовольствием.

Селезнев отвел глаза в сторону, свободно присел на край стола и сказал совершенно другим голосом:

— Распорядитесь, пожалуйста, чтобы вам подготовили «Як»... Проверьте, есть ли там носилки и... Ну, в общем, вы сами, надеюсь, знаете все, что нужно. Доктор ждет в штурманской.

— Куда идти?

— Ах да!.. — легко рассмеялся Селезнев. — В Журавлевку. Кланяйтесь Сахно и поглядите, что там делает этот наш Соломенцев.

— Слушаюсь, — ответил я, посмотрел на часы и сказал: — Василий Григорьевич, по всей вероятности, я не успею вернуться по светлому времени. Как быть?

— Ничего страшного, — ответил Селезнев. — Если больного не нужно будет везти сюда, к нам, то заночуйте. Если доктор скажет, что необходимо в больницу — взлетайте когда угодно. А зря навлекать на себя гнев Господний не стоит...

... Я летел на бывшем Димкином «Яке», рядом со мной дремал пожилой врач нашей верещагинской больницы — милый болтливый мужик, которого сейчас слегка укачало, и он, к счастью, молчал и клевал носом. Изредка он открывал глаза, виновато улыбался мне и тут же снова впадал в сонную одурь. И только в одно из своих пробуждений он, словно извиняясь, сказал мне слабым голосом:

— Я сегодня после ночного дежурства... Голова как котел.

Я летел и думал, что по всем канонам классического треугольника я должен ненавидеть Селезнева или хотя бы относиться к нему с неприязнью. Но вопреки классицизму он нравился мне почти во всем. «Почти» — потому что мне не совсем симпатична способность человека сохранять со всеми добрососедские отношения. Может быть, я в этом ошибаюсь, может быть, эта способность — один из компонентов профессии руководителя. Не знаю, не знаю...

А какого черта я вообще начал об этом?.. «Каноны классического треугольника»! Какого «треугольника»?! Да нет ведь никакого «треугольника»! Ни классического, никакого!.. И благородненько рассуждать о своем прекраснодушном отношении к мужу женщины, которую я люблю, я не имею никакого права! Это я ее люблю, и только! Так что из этого мифического «треугольника» существует только один полутемный угол... И больше ничего нет. Ничего...

— Что вы сказали? — Доктор открыл глаза и жалобно улыбнулся. — Я слегка задремал и, простите, не расслышал...

— Спите, спите, доктор, — сказал я ему. — Это я с Землей говорю...

Мы сели на журавлевскую площадку как раз в то время, когда самолет Сахно и Соломенцева стоял на земле под заправкой.

Я помог доктору вылезти из самолета и посадил его в «газик».

— Вы пришлите кого-нибудь, — сказал я доктору на прощание. — Чтобы я знал точно, возвращаемся мы сегодня в Добрынино или нет.

— Хорошо, хорошо, обязательно... — быстро проговорил доктор, и я понял, что он уже меня почти не слышит.

— Ну поехали же!.. — раздраженно сказал доктор водителю «газика», а мне наскоро улыбнулся и нелепо помахал ручкой.

«Газик» рванулся и почти мгновенно растворился в облаке пыли. И в этом же облаке возник, может быть, даже материализовался из пыли черно-рыжий Димка Соломенцев.

Рыжие люди почти всегда загорают красноватым, слегка болезненным загаром. Этот рыжий умудрился за полторы недели загореть, как черноморский брюнет. Его физиономия светилась гордостью и превосходством мастерового перед представителем умственного труда.

— Ну как жизнь крестьянская, Дима? — спросил я. — Мы и сеем, мы и пашем, мы и строим мироподъем?..

— Я должен вам так же весело и остроумно ответить? — медленно спросил он.

— Да нет... Зачем же. Ну хоть с Сергеем Николаевичем столковались?

Димка очень выразительно посмотрел на меня, и во взгляде его было: «Вы что, с ума сошли? Как можно с ним столковаться?!»

— Понятно; — сказал я.

— Но я терплю, терплю... «Я ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный...»

— Соломенцев, черт бы тебя побрал!!! — где-то закричал Сахно. — Я за тебя, что ли, буду загрузку контролировать! Где ты болтаешься?!

Я засмеялся. Димка тоже. От его высокомерия не осталось и следа.

— Терплю, — покорно развел он руками и побежал к своему самолету.

А потом мы сидели с Сергеем Николаевичем Сахно под плоскостью моего «Яка», и я с грустью вглядывался в его усталое лицо с провалившимися глазами и запекшимся ртом.

Около «Ан-2» крутился Димка. Покрикивал на загрузчиц, что-то записывал со слов техника...

— Вошел пацан в норму? — спросил я, поглядывая в Димкину сторону.

— Вроде бы...

— Устали, Сергей Николаевич?

— Устал, Витя.

— Долго еще здесь будете?

— Дня через три вернемся в эскадрилью.

— Скоро к нам медицинская комиссия прибудет, — осторожно сказал я.

— Жду — глухо ответил Сахно. — Как там Селезнев?

— Как всегда, все в порядке. Вам кланяется.

— Спасибо. А Катерина Михайловна?

Я не ответил, только пожал плечами. Мне вдруг показалось, что Сахно не просто так спросил меня о Катерине Михайловне.

— Ах ты, Витя, Витя... — с какой-то горькой теплотой проговорил Сахно. — Хороший ты человек, Витя. Семью тебе нужно. Детей, жену... Свою жену и своих детей. И чтобы они в тебе очень нуждались. Вот славно было бы!..

Я настороженно посмотрел на Сахно.

— Ладно тебе, — сказал Сахно. — Не пугайся...

Он достал смятую пачку «Шипки» и стал выбирать из нее порванные, высыпавшиеся сигареты.

— Успеешь взлететь по светлому времени? — спросил он, не глядя на меня.

— Вряд ли... Наверное, заночую.

Так оно и получилось. Спустя час примчался мальчишка лет семи на старом огромном и лохматом коне. У старика коня с нижней губы свисала седая сосулистая бородка, и этот маленький подлец, сидевший на его широченной продавленной спине, заставлял коня скакать галопом. Конь тяжело выбрасывал толстые подагрические ноги и галопировал со скоростью среднего шага обычной лошади.

Мальчишка подскакал ко мне и крикнул:

— Дяинька! Дяинька летчик!.. Дяинька доктор сказал, что они остаются. Чего передать?

— Передай, что я просил тебя выпороть. Чтобы ты пожилое животное не мучил.

Мальчишка секунду смотрел на меня, потом вдруг наклонился, по-крестьянски огладил коня и лихо ответил:

— Ничего, он еще всех переживет!..

И ускакал.

... Ночью я лежал в своем самолете на санитарных носилках и дремал.

За тоненькой самолетной обшивкой роились какие-то звуки: тихое, еле слышное щелканье прерывалось нахальным стрекотом, попискивала полевка, что-то робко высвистывал суслик, а какой-то жучище настырно стучался в иллюминатор и раздраженно жужжал, жужжал, — жужжал...

И вдруг я услышал чей-то негромкий голос:

— И вот так буквально каждый день... Хочешь не хочешь, а лететь надо... Погоды нет, видимость ноль, и ты не знаешь, вернешься ли живым из этого очередного, обычного для тебя рейса...

Это еще что за страсти?! Я приподнялся на локте и посмотрел в иллюминатор.

Между двумя самолетами на пустых деревянных ящиках сидели прифранченный Димка Соломенцев и девчонка-сторожиха в брезентовом дождевике. Капюшон дождевика был откинут, девчонка завороженно смотрела на Димку и нежно гладила приклад берданки, лежащей у нее на коленях...

Оба они были освещены луной, и сзади них черным силуэтом угадывался «Ан-2». Границы иллюминатора точно передавали ощущение квадрата сцены, а висящие по бокам шелковые шторки — полную иллюзию раздвинутого занавеса. Ну и, конечно, текст!

Я откинулся на жесткую клеенчатую подушку и широко открытыми глазами уставился на низенький потолок фюзеляжа.

А со «сцены» легко и свободно лился голос Димки, проникая во все щели моего маленького «Яка».

— А ты когда-нибудь слышала, как стук твоего сердца сливается со стуком мотора, несущего тебя вперед?! А ты могла бы понять ощущение летчика, когда машина и он становятся одним целым?

Вот это да!.. Ай да пьеса! Ай да автор! С ума сойти!.. Красота-то какая необычайная... Не устоять ей, пожалуй. Не устоять...

— Ну пусти, Дим. Ну убери руку... — услышал я сдавленный голос девчонки.

— Пожалуйста!.. — великодушно проговорил Димка, и я одобрительно покачал головой.

— Конечно, у вас работа опасная... — тоненько сказала девчонка. — Вам трудно — разве ж мы не понимаем?

Ах, какая милая девчонка... Мне даже захотелось погладить ее по голове. Она словно извинялась за свою неприступность.

— Нет, не понимаете! — воскликнул этот великий трагик. — Самый сложный рейс — Соломенцев! Самый опасный вылет — Соломенцев!..

Я испуганно приподнял голову. Вот ведь ужас-то какой!

— Посадки в пургу, полеты в грозовой облачности, спасение умирающих — все Соломенцев, Соломенцев, Соломенцев! Один не хочет, другой боится, третий не может... Кто летит? Соломенцев!

Мне показалось, что я слышу бурю аплодисментов, напрочь заглушивших прекрасную сопроводительную мелодию оркестра. Пауза. И снова зарыдали скрипки!..

— Соломенцев... — нежно повторила девчонка. И тут же робко попросила: — Ну Дим... Ну убери руку... Ну просят же как человека...

— Ну ладно, ладно... — согласился Димка хрипловатым голосом. — Слушай, а чего это ты, молодая, здоровая, и в сторожихах?..

— А тебе-то что? — В голосе девчонки послышались неприязненные нотки.

— Ну так... Просто странно.

Молчание. И тихо ответила девчонка:

— Ничего странного. Я с прошлого месяца на легкой работе.

— Что это за «легкая работа»?

Великий трагик уступил место простаку.

— Ну, в положении я... — смущенно сказала девчонка.

Я перевернулся на бок и запихал угол клеенчатой подушки в рот. Очень противно, но другого выхода не было!

— А муж где же? — растерянно спросил Димка.

— В армии...

И опять молчание.

— Так-так... — наконец сказал Димка. — Ну что ж... Счастливого дежурства.

— Спокойной ночи, Димочка! — ласково ответила девчонка.

А я быстро замотал свою голову старой кожаной курткой, потому что клеенчатая подушка меня уже не спасала...

 

КАТЕРИНА

Я наконец перебралась со своим медпунктом в новое помещение.

— Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, — сказал Селезнев. — Это же почти абсолют счастья любого эскадрильного врача!

Действительно, медпункт получился очень миленьким. Каждому шкафчику, каждой тумбочке было найдено место, проведен телефон и поставлено переговорное устройство с динамиком и микрофоном для внутрипортовой связи. Я соорудила очаровательные занавески из внутренних домашних ресурсов и, воспользовавшись обилием свободного места, поставила у окна маленький столик для Ляльки. Все равно она почти весь день торчит у меня. Сама Лялька притащила свою скамеечку, краски, карандаши, бумагу и еще какую-то мелочишку. На столик она усадила старую драную обезьяну, вытертого вельветового медведя без левой лапы и ужасно некрасивую куклу Луизу.

Лялька обычно сидит лицом к окну и никогда не поворачивается. До того, что происходит у нее за спиной, Ляльке дела нет. Она рисует. Она почти всегда что-нибудь рисует.

— Ты учти, старушка, — сказал Селезнев, показывая глазами в Лялькину сторону. — Вот-вот прилетит из управления медкомиссия... Я не думаю, что они будут в большом восторге, когда в твоем кабинете увидят этот симпатичненький филиал комнаты матери и ребенка.

— Ты меня предупредишь, и я заблаговременно все это уберу, — успокоила я его.

— Папа! — не поворачиваясь, сказала Лялька. — А слоны зеленые бывают?

— Нет, котенок. Слоны обычно серые, — ответил Селезнев.

Садилась чья-то машина. Селезнев привычно посмотрел в окно, на часы и удивленно поднял брови.

— Это еще кто? — спросил он сам себя.

— Дядя Сережа Сахно с «химии» прилетел, — сказала Лялька, поглядев на самолет.

— Ты-то откуда знаешь? — спросила я.

— А у них три последние цифры — шесть, два и пять, — невозмутимо ответила Лялька, продолжая рисовать.

— Точно... — растерянно сказал Селезнев. — Шесть, два и пять...

— Они когда в колхоз улетали, я их провожала, и мы с дядей Димой пели песню: «Я тебя провожала и слезы сдержала, и были сухими глаза!..» А дядя Сережа как на него крикнет, и они улетели...

— Не ребенок, а что-то особенное, — пробормотал Селезнев. — Поставь, пожалуйста, штампик. — Он протянул мне свой полетный лист.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила я.

— Морально? Физицки?

— Физицки, физицки... — невольно впадая в его тон, засмеялась я.

Он обошел стол, наклонился надо мной и, касаясь моей щеки, одними губами шепнул:

— Катька...

А потом вдруг резко выпрямился и громко спросил:

— Лялька! Хочешь братика?

— Не-а! — мотнула головой Лялька.

— Ты в своем уме?.. — испугалась я.

— Ставь, ставь штампик.

— К обеду будешь?

— Да. Только в Котлинск схожу и обратно.

И в это время я услышала мотоцикл Азанчеева. Это мог быть только он. Я слышу этот мотоцикл каждое утро. Я этот мотоцикл уже наизусть выучила...

— Командир, — сказала я и постаралась улыбнуться. — Давай уедем отсюда...

И от моей идиотской улыбки Селезневу стало не по себе.

Он мне что-то ответил, но я уже ничего не слышала, кроме нараставшего звука мотоциклетного мотора. Ах, хоть бы кто-нибудь опробовал самолетный двигатель! Чтобы взревел он сумасшедшими оборотами и проглотил это чертово мотоциклетное тарахтение!.. И пусть вылетят стекла из окон, только бы не слышать этот мотоцикл!.. Только бы взять себя в руки! Взять себя в руки.

Почему он на аэродроме? Он же сегодня не летает. Он же не проходил у меня осмотр.

— Почему он на аэродроме? — неожиданно для самой себя вслух спросила я. — Он же сегодня не летает...

— Я назначил его в комиссию по списанию «Як-двенадцатого», — ответил Селезнев, и я с ужасом заметила, что он даже не поинтересовался, о ком я спрашиваю.

— Васенька, родной мой, дружочек мой... — забормотала я. — Давай действительно уедем отсюда!.. Ну что тебе стоит?.. Ну неужели тебе здесь не надоело? Помнишь, ты хотел на Север? Ты же сам хотел на Север, правильно? И я здесь скоро от тоски сдохну...

И тут мы оба увидели, что Лялька повернулась и смотрит на нас, испуганно переводя взгляд с одного на другого.

Вот тут он мне и сказал:

— Возьми себя в руки.

В дверь постучали.

Я машинально поправила волосы и крикнула:

— Да-да! Войдите!.. — И подумала: «Господи, только бы не он... Только бы не он...»

Дверь открылась, и вошли Сергей Николаевич Сахно и Дима Соломенцев. Я чуть не разревелась.

— Сергей Николаевич! — сказал Вася. — С прибытием!..

— Здравия желаю, Василий Григорьевич, — сказал Сахно. — Вот пришли доложиться. Нам сказали, что вы здесь... Доброе утро, Катерина Михайловна.

— Здравствуйте, здравствуйте, Сергей Николаевич... Здравствуй, Димочка! — Я была так рада, что именно они сейчас пришли сюда.

— Потом, потом доложитесь, — улыбнулся Селезнев. — Отдыхайте.

— Что вы?! — махнул рукой Сахно. — Нам еще аэроплан разгружать...

— Одну секундочку! — сказал Дима и вышел вперед. Он очень великосветски улыбнулся, поклонился мне и Селезневу и вдруг вытащил из-за пазухи какое-то маленькое живое существо.

— Лялька! — торжественно проговорил он. — Получи. Доктор, не волнуйтесь! Хомячки — лучшие друзья детей. Василий Григорьевич! Ребенок без хомяка как без рук!..

Лялька тихо повизгивала от восторга. Дима еще раз всем поклонился и отступил к дверям.

— Это страшный человек, Василий Григорьевич, — сказал Сахно и показал на Димку, скромненько стоявшего у него за спиной. — То, что я с ним летаю, нужно квалифицировать как полеты в особо сложных условиях и платить мне надбавку за вредность...

— Вас понял, — рассмеялся Селезнев, подошел к Сахно и Димке, обнял их за плечи и слегка подтолкнул к дверям: — Пошли, друзья.

Они вышли. Через окно я видела, как они направились к стоянке, плотно — плечом к плечу, шагая в ногу, время от времени перебрасываясь словами и чему-то смеясь. В этот момент я поняла, что он сможет без меня прожить. А я без него? Я без него смогу?..

— Мама! — сказала Лялька. — А все-таки как по-твоему, слоны зеленые бывают?

— Бывают... — ничего не понимая, ответила я.

— Вот счастье! — воскликнула Лялька. — У меня остался только один зеленый карандаш!..

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

В последнее время я стал замечать за собой одну занятную особенность: в некотором роде я стал терять кое-какие собственные принципиальные позиции. Тем более что эти принципиальные позиции были до сих пор тщательно оберегаемы и возведены в серьезнейшую степень. По-моему, человек, отдающий себе в этом отчет, должен испытывать отчаяние и презрение к самому себе.

Но, как говорят в Одессе, чтоб да, так нет.

Правда, я не очень понимаю, чем вызвана подобная перестройка мировоззрения, но то, что она происходит, я отмечал несколько раз. Может быть, у меня это уже возрастное? Говорят же, что люди с возрастом сдают свои казавшиеся незыблемыми позиции и взамен обретают мудрость, терпимость и еще что-то такое, что позволяет им все чаще и чаще идти на компромиссы.

Когда-то я твердо решил, что человек, подобный Селезневу, никогда не вызовет во мне ничего, кроме раздражения. В этом человеке мне не нравилось почти все. И я был убежден в том, что пронесу неприязнь к подобным типам сквозь всю свою жизнь.

Но вот прошел, прямо скажем, небольшой отрезок времени, и я поймал себя на том, что мне интересен его разговор; мне, черт побери, приятно его лицо; меня уже не раздражает его ироничность, радует внимание, с которым он слушает меня или Сергея Николаевича...

Мы шли втроем из медпункта на стоянку, и мой Серега со своим толстопятым медвежьим юмором что-то ему клепал на меня, а он смеялся и разглядывал меня так, словно увидел впервые. А один раз чуточку приотстал и за спиной Сахно подмигнул мне. Держись, мол, старик! И мне это, не скрою, очень понравилось... И я ему взял и тоже подмигнул. Мол, держусь, Василий Григорьевич!..

Казалось бы, пустяк? Мелочь, как говорит Котька Климов, а все-таки приятно.

Около нашего самолета никого не было. Ни техника, ни моториста.

Селезнев взлетел и ушел с пассажирами в Котлинск, а Сахно решил смотаться на вышку КДП.

— И я с вами, — заявил я.

— Куда?

— На вышку.

— Тебе-то что там делать?

— Людей хочу посмотреть, себя показать. Поздороваться я имею право? Вы что-нибудь о моральном кодексе слышали? Об элементарной вежливости вам что-нибудь известно? Я две недели в коллективе не был!

Сахно удивленно посмотрел на меня.

— А я тебе что, не коллектив? — спросил он.

— Вы диктатор. Тиран.

— Вот я тебе сейчас вмажу... — сказал Сахно.

— Во, во, — с удовольствием констатировал я. — Это вы можете! Чего доброго...

— Пошли, — сказал он. — Только быстренько.

И мы пошли на вышку диспетчерской службы. Мы еще поднимались по лестнице, а я уже слышал голос Надежды Васильевны.

— И чего тебе здесь надо? — прошипел Сахно. Он осторожно приоткрыл дверь диспетчерской. Гонтовой решал кроссворд. Надежда Васильевна сидела за пультом и кому-то передавала «погоду»:

— ... Погода за девять тридцать — облачность четыре балла, кучевая. Нижняя кромка семьсот. Видимость шесть. Направление ветра двести тридцать градусов. Пять-шесть метров в секунду. Давление аэродрома семьсот шестьдесят четыре. Температура двадцать три градуса...

Сахно тихонько подошел к ней сзади и присел на стоящий рядом стул. Она повернулась, увидела его и на мгновение даже зажмурилась от счастья. А потом улыбнулась, ну прямо как девчонка, и такая стала красивая, что я просто обалдел!

А мой Серега сидел как мышка, тупо ухмылялся и заглядывал в сводку погоды, будто для него сейчас ничего интереснее на свете не было.

Надежда Васильевна взяла своей маленькой рукой его лапу и, тревожно и радостно разглядывая каждую морщинку на его лице, сказала в микрофон:

— Повторяю: борт четыреста восемнадцать. Я Сантонин. Погода за девять тридцать. Облачность четыре балла, кучевая. Нижняя кромка семьсот. Видимость шесть. Дымка. Направление ветра двести тридцать, пять шесть метров в секунду. Давление аэродрома семьсот шестьдесят четыре. Температура двадцать три градуса...

Я вдруг отчаянно загрустил, вышел на цыпочках из диспетчерской и спустился по лестнице вниз. И чего мне, дураку, там нужно было? Словно в окошко подглядел...

Я шагал к техучастку и думал о том, что сегодня же, не откладывая, обязательно напишу письмо в Москву, Лене. Я ни на секунду не забывал эту потрясающую девчонку, а ее фраза: «Ох черт. Напрасно мы все это...» — у меня до сих пор в ушах.

Меня немного замотала «химия». Да и, честно говоря, я все чего-то ждал, какого-то события, после которого я сяду и напишу письмо ей. А может быть, я просто не знал, о чем мне ей написать?

— Дима, вам куда? — услышал я.

Я повернулся и сильно стукнулся коленом о переднее колесо мотоцикла. За рулем сидел Виктор Кириллович. Как он умудрился так незаметно вплотную подъехать ко мне?

Наверное, у меня был очень растерянный вид, потому что Азанчеев рассмеялся и сказал:

— Теперь я понимаю, что вас следовало спрашивать не «куда вам», а «откуда вы». Итак, откуда вы, Дима?

— Из Москвы, — глядя ему прямо в глаза, ответил я.

— О-о... — с уважением произнес Азанчеев. — А куда?

— На техучасток.

— Садитесь, — сказал он. — Подвезу.

Я плюхнулся в коляску, мы не торопясь запылили через все поле.

— Вы очень изменились за последнее время, — сказал Азанчеев и улыбнулся.

— А как же! — ответил я. — Сейчас во мне происходит становление личности... Так называемый период преобразования характера... Юность уходит, приходит зрелость. Я сейчас должен быть самым дисциплинированным вторым пилотом системы гражданской авиации...

— Наконец я слышу речь не мальчика, но мужа! — заметил Азанчеев.

— Это верно, мальчику такое в голову не придет, — подтвердил я. — Вы слышите речь моего командира, дедушки русской сельскохозяйственной авиации Сергея Николаевича Сахно.

— Тогда вы все равно молодец, — сказал Азанчеев. — Обладать такой незаурядной памятью...

— Ах, Виктор Кириллович, — вздохнул я, — ведь если взглянуть пристальней, незаурядность — это вообще врожденное свойство моей натуры... Кстати, Виктор Кириллович! Это верно, что вас демобилизовали с «Ил-двадцать восьмого»?

— Верно, — сказал Азанчеев.

— А за что?

— Бестактность — тоже свойство незаурядной натуры? — спросил Азанчеев.

Наверное, мне нужно было что-то ответить Виктору Кирилловичу, извиниться, но в эту секунду я вдруг понял, о чем напишу в Москву Лене. Я напишу ей, что так хочу увидеть ее, как никогда ничего в своей жизни не хотел. Вот возьму и напишу так. Слово в слово...

 

САХНО

И стали мы с Димкой ходить в обычные рейсы. То с пассажирами, то с почтой, то с грузами.

Я медкомиссию жду. По вечерам снова учим с Надеждой таблицу проверки зрения. Я, как всегда, сижу на стуле, прикрыв один глаз ладонью, а Надя стоит у таблицы с указкой в руке и спрашивает:

— Где разрыв кружочка?

— Слева, — отвечцю я.

— Правильно, — говорит она. — А здесь?

— Сверху, — отвечаю.

— Правильно. Какая буква?

— «Эн»... То есть «эм»!..

— То-то же. А эта?

В такой вот момент однажды раздался звонок в прихожей.

Надя сняла таблицу со стенки и положила ее в шкаф. Звонок прозвенел еще раз.

— Да спрячь ты указку куда-нибудь! — разозлился я.

— Держи, — Надя сунула мне ее в руки и пошла открывать дверь.

Я метнулся к постели и запихал указку под покрывало.

— Меня нет дома!.. — предупредил я Надю.

Слышно было, как она открыла дверь. Кто-то поздоровался с Надей, что-то спросил, и Надежда что-то ответила.

Сижу на стуле, как щенок нашкодивший, нервы натянуты, курю. Интересно, думаю, долго я еще вот так по углам прятаться буду?

Слышу, дверь захлопнулась. Вошла Надя.

— Дима Соломенцев приходил. Я сказала, что ты спишь...

— Ах ты дьявол!.. — огорчился я. — Я не знал, что это Димка. Нужно было позвать его.

— У тебя семь пятниц на неделе.

— У него, наверное, денег нет. Профукался и теперь зубами щелкает.

— Что он, у меня не мог попросить? — обиделась Надя.

— У тебя он не спросит.

— А у тебя спросит?

— А у меня спросит! — Я вдруг почувствовал, что сказал это с какой-то гордостью. Будто я, старый дурак, у этого пацана заработал доверие. Мне даже неловко стало, и поэтому я тут же насыпался на Димку: — Как это можно: в двадцать лет такие деньги получает и никогда до зарплаты дотянуть не может! И главное, не пьет! Куда он, спрашивается, тратит?..

— Ты у нас очень правильный, — ехидно сказала Надежда. — Не помнишь, как в шестьдесят восьмом мы с тобой в Гаграх полторы тысячи за месяц спустили? Как ты потом по Адлерскому аэропорту бегал, знакомых по всем экипажам искал, когда у нас двадцати рублей на мой билет не хватило? Это ты помнишь?

В Гаграх мы действительно погуляли грандиозно. Я там Додика Келехсашвили встретил, он у меня в эскадрилье до конца войны бессменным замполитом был. Летающим замполитом. Кстати, очень грамотно летающим. И такое мы в Гаграх устроили!.. Потрясающий был отпуск!

— Ладно! — сказала Надежда и достала из шкафа таблицу. — Заниматься будем?

— Не будем, — сказал я, потому что мне вдруг не понравилась вся эта возня с таблицей проверки зрения. Противно стало.

Но в следующую секунду я четко представил себе, как окулист из медицинской комиссии напишет на моей карточке: «К летной работе не годен», и упавшим голосом добавил:

— Сегодня не будем...

С утра я неважно себя чувствовал. Побаливала голова, а в затылке будто булыжник перекатывался. Пошел к Катерине Михайловне за «допуском». Она мне давление смерила и говорит:

— Вы как себя чувствуете, Сергей Николаевич?

— Нормально, — говорю.

— Вам бы после «химии» хоть недельку отдохнуть следовало, а то мне что-то ваше давление не очень нравится.

Я рассмеялся и говорю:

— Ах, Катерина Михайловна! Какое может быть давление в моем возрасте? Один пшик...

Она улыбнулась, головой покачала, но штампик все-таки поставила.

Взлетели мы с Димкой, набрали высоту, легли на курс. Я ему управление передал.

Сижу, на приборы поглядываю. Все себя проверяю: как, хорошо вижу цифровой отчет на лимбе радиокомпаса или нет? На этом приборе обозначения самые мелкие. Вроде бы нормально. Ничего, думаю, сейчас оклемаюсь. А сам тихонько головой кручу в разные стороны, прислушиваюсь, как у меня в затылке тупая боль переливается...

— Ты чего приходил вчера? — спросил я у Димки.

— Да так просто... — ответил он. — Захотел погреться у чужого огня.

— Ври больше. Небось без копеечки сидишь?

— Чтоу вас у всех, пожилых, мозги набекрень из-за этой «копеечки»?. Да чихал я на эту «копеечку»!

— Ну ладно, ладно... Приходил-то зачем?

Димка учел ветер, довернул градуса на три, выровнял машину и ответил:

— А может быть, мой вчерашний приход к вам был продиктован порывом души?..

— Деньги-то у тебя хоть есть?

— Есть. Леха позавчера четвертачок ссудил...

— Что еще за Леха? — разозлился я и почувствовал, как боль из затылка стала толчками перемещаться к вискам.

— Леха — завскладом горюче-смазочных материалов. Мой бывший патрон.

— А-а-а...

Леха был неплохим пареньком.

Прошли мы курсом минут двадцать, и боль в голове стала затихать. Все тише, тише, тише. Теперь только изредка толкает несильно и снова исчезает...

И на смену ушедшей боли вдруг подкатила такая слабость, такое безразличие, будто лечу я пассажиром, никакого отношения к авиаторскому делу не имеющим. Что показывают приборы, что говорит двигатель — ничего не понимаю и даже вникнуть не пытаюсь.

Сижу смотрю на свой штурвал, который будто сам по себе перемещается, повторяя движения Димкиного штурвала, и никак не могу сообразить, что со мной происходит.

Димка на меня посмотрел. Я ему рукой махнул: давай, мол, давай... Все в порядке...

Он кнопку СПУ — самолетно-переговорного устройства — нажал и говорит:

— Сергей Николаевич! Хотите, анекдот расскажу?..

И, не дожидаясь моего согласия, закричал, внимательно глядя на горизонт и сверяясь с показаниями приборов:

— Значит, так... Встретились истребитель и вертолетчик. Раньше вместе летную школу кончали. Встретились, пошли в ресторан. Вертолетчик налил истребителю полстакана, а себе целый стакан...

Я посмотрел на приборную доску, слегка повернулся к Димке и стал понемногу приходить в себя.

— А истребитель ему и говорит: «Что же ты себе полный, а мне только половину?!» А вертолетчик ему отвечает: «Пока я до рта донесу, и у меня половина останется...»

И, видя, что я ничего не понял, Димка добавил:

— У них же трясет жутко... вибрация.

Я протянул руку к штурвалу, нажал кнопку и вяло спросил:

— У кого?

— У вертолетчиков... Возьмите штурвал на секундочку.

Я включил вентилятор. Раза три глубоко вздохнул и, поставив ноги на педали, взял штурвал в руки. И почти ожил.

Димка отпуятил свой штурвал и показал мне, как трясет вертолетчиков.

— На «Ми-шестом» десять тонн одних крутящихся частей! Представляете?.. Говорят, они из машины выходят, а их все трясет и трясет. Называется «пляска святого Витта»...

Мне было наплевать на все, что рассказал Димка, но его дурацкая история привела меня в пристойное состояние. А кроме всего прочего, мне Димка уже нравился и так, без всяких своих анекдотов, и поэтому я улыбнулся ему и сказал:

— Мели, Емеля...

По тому, как Димка обрадовался, я понял, что он с самого начала заметил, что мне плохо, и своей трепотней просто пытался меня развлечь. Мало того, теперь он во что бы то ни стало хотел продолжить свою благородную миссию.

— А хотите, Сергей Николаевич, я вам потрясающий случай расскажу из своей жизни?

— Нет. Из твоей жизни не хочу, — сказал я и убавил обороты двигателя.

Димка посмотрел на приборы, на землю и повторил:

— Потрясающий! В прошлом году...

— Помолчи, — сказал я и начал снижение.

— Можно, я посажу? — Он положил руки на свой штурвал.

— Ладно уж, сиди отдыхай...

Я люблю прилетать на такие маленькие аэродромчики. На некоторых, как на этом, нет даже радиосвязи. Только телефон. Собственно говоря, это и не аэродром. Это «точка». Грунтовая взлетно-посадочная полоса, или, как говорят у нас, ВПП, домик дежурного, полосатый конус, журнал регистрации рейсов, расписание вылетов, пачка билетов и сам дежурный, он же диспетчер, он же завхоз, он же кассир — словом, царь, бог и воинский начальник.

На таких «точках» люди не меняются годами — они живут в этих домиках, обзаводятся маленьким и крепким хозяйством, а свои крохотные огородики доводят до такого совершенства, что любой из них мог быть удостоен самой большой сельскохозяйственной медали.

Но на эту «точку» я особенно люблю прилетать. Здесь живет мой старый приятель — Павел Федорович Бойко, мужичонка шестидесяти лет, одинокий, наивный и очень добрый. Для него каждая посадка — праздник. И поэтому у него самая лучшая полоса всего нашего района полетов.

Он в курсе всех эскадрильных дел, Знаком со всеми летчиками и техниками, и, несмотря на то что его домик стоит в двухстах километрах от нашего Добрынина, он сравнительно часто бывает у нас. Ходит по гостям, пьет чай, улыбается, помалкивает и со стариковским наслаждением курит «Казбек». Есть у него такая еще с довоенного времени страстишка.

Вот и сейчас у меня в портфеле для него лежит десять пачек «Казбека». Я наперед знаю, что он мне скажет, когда я передам ему папиросы. Он это говорит каждый раз, уже много лет подряд.

— Сергей, ты чего тратишься? Я, можно сказать, балуюсь, а ты потакаешь.

А когда я буду улетать, он сморщится, недовольно покачает головой, будто сожалеет, что ему приходится меня задерживать из-за пустяка, и скажет:

— Тут я Надежде гостинец сберег... Сунь куда-нибудь. Чтоб не опрокинулось только.

Он передаст мне баночку с чудесным медом и небрежно добавит:

— Только тару возверните, а то на вас не напасешься. Будет кто лететь, передай с ним, и ажур...

Я строго и внимательно смотрел на землю. Впереди от домика Павла Федоровича медленно отделилась стайка людей и поползла к месту посадки.

Осталось тридцать метров... двадцать... восемнадцать... пятнадцать... десять...

Я легонько потянул штурвал на себя.

Десять метров... семь...

И вдруг я перестал видеть землю!..

Я перестал ощущать оставшуюся высоту! Земля замелькала у меня в глазах... Она стала похожей на воду...

Тут же что-то мягко толкнуло меня в затылок, и боль горячей волной охватила всю голову...

Я резко дал газ и потянул штурвал на себя, уходя в спасительную высоту.

Что со мной? Что со мной такое?.. Я же прекрасно вижу приборы... Я же все прекрасно вижу!

Сейчас я закончу круг и снова зайду на посадку... И все будет в порядке. Все должно быть в порядке.

Я закончил круг, вышел на прямую и снова начал снижение.

Ничего не понимаю... Что происходит? Я же опять вижу пассажиров, а впереди них четко различаю человека в фуражке. Это, наверное, Паша... Я же все вижу!

Так. Внимание!.. Убрать газ... Спокойно. Еще чуть-чуть. Хорош... И слегка на себя штурвал... Порядок! Сейчас мы сядем...

Пятнадцать метров... десять... пять?..

И снова растаяла земля... Нет земли!!!

Что со мной? Газу! Газу!.. Наверх!.. Я не вижу землю...

Взревел двигатель, и самолет рванулся вверх, резко набирая высоту...

Я судорожно вздохнул, в отчаянии посмотрел на Димку и увидел его растерянные, испуганные глаза, устремленные на меня.

Наверное, так, боясь проронить слово, ничего не понимая, смотрят на умирающих, которым остался только один последний выдох.

Боль стискивала голову, и сердце стучало так, что я видел его сумасшедшее биение сквозь рубашку.

— Ну что смотришь? — задыхаясь, сказал я Димке. — Бери баранку, сажай...

И Димка взял управление в свои руки.

Как только я снял ноги с педалей и выпустил штурвал, боль стала затихать и в тело мое вошла томительная слабость, какое-то старческое одряхление.

Я опустил наушники на шею и отстегнул ларингофоны.

Я старый человек, и мне не нужны наушники и ларингофоны... Я бывший летчик. Бывший пилот первого класса.

Все... Я только не знал, что это произойдет именно так. Наденька, Наденька, что же мне теперь делать?..

Все изнашивается... Я сработался... Ты хороший мужик, Селезнев... Помнишь, ты спросил меня, зачем я беру Димку вторым пилотом? Я уже тогда знал, что такое может произойти. Мне это даже снилось... А со вторым пилотом я смог бы летать... С этим Димкой мне еще очень повезло.

А может быть, это пройдет? Может быть, просто нужно отдохнуть? От чего отдохнуть? От возраста? От старости?.. Мне нельзя было делать пятьдесят взлетов и посадок каждый день... Еще доктор Левин говорил: «Редкие спокойные рейсы...» Ах, доктор! Не бывает спокойных рейсов... Хотите, я вам честно скажу? Мне и в редкие рейсы уже выходить не стоит...

И тут я услышал, как чихнул двигатель. Это Димка неровно сбросил газ.

Я отнял руки от лица, посмотрел на Димку и, забыв, что у меня на шее нет ларингофонов, нажал кнопку СПУ и по привычке сказал:

— Не промажь начала полосы...

В последнюю секунду я сообразил, что Димка не может услышать меня. Но он услышал. Вернее, он понял меня и, не отрывая глаз от земли, так же привычно кивнул головой...

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

На первом заходе я ничего не понял. Что приключилось со стариком, когда оставалось только коснуться колесами земли?

Я только видел, как он выматерился, шуранул по газам и ушел на второй круг. Возможно, он что-то увидел на полосе, чего не заметил я? Но в таком случае он бы мне обязательно сказал об этом. Старик никогда еще не упускал возможности привести пример из повседневной практики. Он их так и называет: «непредвиденные случайности, создающие предпосылки к летному происшествию».

Но что-то мне подсказывало, что лезть к нему сейчас с вопросами не стоит. Самое лучшее — сидеть, молчать и делать вид, что все в порядке.

Однако когда мы стали заходить на посадку во второй раз, я понял, что происходит что-то невероятное, непоправимое. У него были такие глаза!..

Он работал, как всегда, красиво и точно. Только глаза его выдавали. Я видел, как они испуганно и настороженно ждали землю. И когда оставалось всего пять метров до земли, мой старик снова дал газ и полез наверх...

И тут я испугался. Я уже понял, что посадочная полоса тут ни при чем. Все дело в состоянии моего Сереги. С ним происходит что-то ужасное...

— Ну что смотришь? — заорал он. — Бери баранку, сажай!

Я поставил ноги на педали и взял штурвал в руки.

Как только Сахно передал мне управление, он сразу же постарел и обмяк. Это было похоже на фантастическое превращение, настолько это быстро и резко произошло: в кресле командира сидел старый, опустошенный, раздавленный человек и потирал старое, неузнаваемое лицо старыми и очень жилистыми руками...

Я сажал самолет, будто делал перевязку тяжелораненому. Мы прокатились по бугристому грунту, как по зеркальной глади. Я его не тряхнул ни разу, не тормознул резко. Мне вдруг представилось, что, если я сделаю хоть одно неверное движение, Сергею Николаевичу может стать еще хуже, и неизвестно, чем все это кончится... Я отчетливо понимал, что у меня это нервное, какой-то психопатический бред, но мне казалось, что сейчас только я могу спасти своего Серегу. И я посадил самолет так, как дай мне Бог посадить еще хоть один раз в моей жизни...

Я выключил двигатель и впервые с того момента, как взял штурвал в свои руки, посмотрел на Сахно.

Сергей Николаевич неподвижно сидел, уставившись в одну точку. А я мучительно соображал, что мне нужно ему сказать, и вообще, что же говорят в таких случаях.

Одно я понял совершенно ясно — старик до взлета не встанет из своего кресла. И тогда я повернулся, достал из кармана куртки сегодняшнюю газету и, фальшиво хихикая, сказал:

— Сергей Николаевич... А, Сергей Николаевич! Вы в «Известиях» читали, как один фраер пять раз был женат? Сдохнуть можно!

Я сунул газету Сахно, показал глазами на подходивших к самолету пассажиров и добавил:

— Пока я с этими управлюсь, вы посидите почитайте. Грандиозная история!

Сахно вяло взял газету, а я, не надевая ни фуражки, ни куртки, выскочил из кабины в салон.

— Дима, — услышал я хрипловатый, глухой голос Сахно. — Пойди сюда...

Я вернулся и заглянул в кабину.

— Захвати папиросы дяде Паше... В портфеле.

Я сунул руку за его командирское кресло, вытащил оттуда портфель и достал пакет с папиросами.

Когда я прыгал на землю, я увидел горстку пассажиров, стоявших метрах в двадцати от самолета, и встревоженного дядю Пашу — диспетчера этой полосы.

— Граждане! — надсадно крикнул дядя Паша. — Стойте на месте! Никто вам посадку еще не объявлял!..

Он подбежал вплотную ко мне и, мокренький, задыхающийся, сразу зашептал:

— Чего случилось-то?.. Где Сергей Николаевич?

— Все в порядке, — сказал я ему. — Сидит, отдыхает.

— Он что, не выйдет? — поразился дядя Паша.

— Я же сказал, отдыхает, — разозлился я и сунул дяде Паше пакет с папиросами: — Вот просил передать.

— Господи! И чего тратится!.. Я балуюсь, а он потакает...

Дед сразу же успокоился, лихо сдвинул фуражку на затылок и, оглянувшись на пассажиров, склочным голосом затараторил:

— А у нас тут чего было! Возмущаются!.. Раз не сели, два не сели — как шум началси!.. Мол, летать не умеют!.. Дескать, посодют всякого!.. Ну я, конечно, тоже тут спуску не дал. Будя, говорю, болтать! Будя!.. Не знаете, говорю, а треплете. Это же Сергей Николаевич Сахно!.. Самый лучший летчик повсюду!.. Конечно, может быть, тольки немного старый... Но это я же, сам понимаешь, посторонним не скажу... Наше дело, семейное.

— Какая загрузка? — спросил я.

— Да семь человек, будь они неладны... — махнул рукой дед.

— Почта есть?

— Откуда ей взяться в это время?

— Давай загружай.

— Нехай еще подождут, — беспечно сказал дядя Паша, и я понял, о чем он меня сейчас спросит.

— Слушай, Дим, а Дим... — Для большей секретности он понизил голос до шепота. — Вы чего это сто раз заходили, а сесть не могли, а?

Я подумал о том, что, сказав «наше дело, семейное», дядя Паша был абсолютно прав. Я ему подмигнул заговорщически и тоже шепотом ответил, как «свой своему»:

— Старик решил погонять меня в заходах на короткую полосу... А посадить не доверил. Сам сажал.

— Это-то было видно! — со знанием дела веско сказал дядя Паша. — Почерк...

— Верно, да? — обрадовался я. — Ну порядок! Толковый ты парнишка, дед! Сажай пассажиров. Взлетать пора...

— Не боись, Димитрий! — лихо ответил дед. — Все будет в ажуре!..

Все будет в ажуре! Все будет в ажуре... А если он летать больше не сможет? Что тогда будет?.. Все ли тогда будет в ажуре?

В шестнадцать часов с копейками мы прилетели в Добрынино.

Я побежал сдавать портфель и на лестнице нос к носу столкнулся с Василием Григорьевичем Селезневым.

— Соломенцев! Где командир? — спросил Селезнев.

Я буквально похолодел. Неужто он мог что-нибудь узнать? Но от кого? Когда? Я лихорадочно стал вспоминать всех пассажиров — кто из них мог рассказать Селезневу про три захода на посадку?..

— Что с тобой? — удивился Селезнев. — Я тебя спрашиваю, где Сергей Николаевич?

— А что такое? — попытался я узнать, в чем дело.

— Нет, ничто в мире не совершенно, — вздохнул Селезнев и с жалостью посмотрел на меня. — Недавно, если ты помнишь, я на последнем разборе полетов с удовольствием отмечал, что ты становишься пристойной личностью. Но я и понятия не имел, что одновременно с этим ты начисто утратил представление о форме разговора с командиром эскадрильи. Не говоря уже об элементарной вежливости...

— Простите, пожалуйста, Василий Григорьевич, — сказал я.

— Ладно, махнул рукой Селезнев. — Передай Сергею Николаевичу, что ваш аэроплан становится на регламентные работы. Он может завтра отдыхать, а ты, неуч, чтобы утром в девять тридцать сидел в летном классе на занятиях. Понял?

Я чуть в пляс не пустился! Вот везуха так везуха!.. Значит, мой Серега запросто сможет очухаться за это время и прийти в норму. Отлежится немного, отдохнет, и, как говорит дядя Паша, все будет в ажуре!.. Да и я кое-что тут придумал.

— Ты меня понял? — повторил Селезнев.

— Так точно, Василий Григорьевич! — рявкнул я. — Как прикажете, Василий Григорьевич! Разрешите идти?

Селезнев внимательно посмотрел на меня, поманил пальцем и тихонько сказал:

— Как только найдешь свободную минутку, загляни в медпункт к Катерине Михайловне и попроси у нее направление к психиатру. По-моему, тебе настало время обратиться к специалисту...

— Слушаюсь, Василий Григорьевич! — рявкнул я еще громче и помчался на стоянку.

Вечером я вломился в аптеку за десять минут до закрытия оптического отдела. Ну почему оптический отдел должен закрываться в семнадцать тридцать? За два с половиной часа до закрытия всей аптеки? Фантастика какая-то!..

Несмотря на крахмальную рубашку и тщательно отутюженные брюки, вид у меня, наверное, был более чем жалкий.

Старенький аптекарь крохотного роста недобро смотрел на меня снизу вверх. Везет мне последнее время на стариков! Я никак не мог объяснить ему, какие мне нужны очки.

— Обыкновенные, — тупо говорил я.

— Плюс или минус?.. — выходил из себя старичок.

— Откуда я знаю...

— Может быть, вам нужны темные, от солнца? — брал себя в руки аптекарь.

Все-таки у этого старика была железная выдержка! На его месте я бы убил такого клиента, как я.

— Нет, — уныло отвечал я. — Мне нужны светлые, для земли...

— А сколько диоптрий?

— Понятия не имею...

— Молодой человек! — торжественно провозгласил старик. — Не морочьте мне голову! Идите себе...

Уйти? Ну уж дудки! Я выпрямился и показал характер. Исчезла просительная интонация, и в моем голосе прозвучали жесткие ноты:

— Никуда я не пойду. Мне нужны очки.

— Какие? Я уже в сотый раз спрашиваю!.. — простонал аптекарь.

Но моей жесткости хватило ненадолго, и я снова заковал себя в рабство.

— Доктор... — жалобно произнес я.

— Я не доктор. Я провизор, — не принял старик моей лести.

— Ну все равно...

— Правильно!.. — окончательно взбеленился провизор и выплеснул на меня многолетнюю тоску по докторскому званию: — Правильно! Вам все все равно! Поэтому вам все равно, какие очки покупать!

Это был конец, В лучшем случае он сейчас выскажет мне все, что он думает о нынешней молодежи, а в худшем...

— Послушайте, товарищ провизор, — быстро сказал я. — Он взлетать может, а садится плохо. Чем ближе земля, тем хуже он ее видит...

Старик все понял, и в нем снова проснулось достойное презрение к оболтусу.

— Хватит! С этого надо было начинать!..

Он взял несколько пар очков и стал примерять их на свой толстенький носик, глядя на табличку с надписью: «Очки отпускаются только по рецепту врача».

 

КЛИМОВ

Принято считать, что авиационные техники — это люди, когда-то погубившие в себе мечту стать летчиками. Будто бы с детства такой человек готовил себя к тому, чтобы взмыть в воздух, и уже вот-вот готов был причислить себя к клану покорителей пространства, как вдруг судьба вырвала у него из рук штурвал и оставила его на земле. И тогда этот человек, свято верующий в то, что, кроме авиации, ничего на свете не существует, решает стать авиатехником. Чтобы хоть как-нибудь сопутствовать своей несбывшейся мечте. Он проникается ответственностью и неповторимостью своего нового назначения, нежно и трепетно влюбляется в шплинтики, тросики, корончатые гаечки, поршни, карбюраторы, бензин Б-70 и масло МС-20...

В сферу своей любви и своих забот он непременно включает и летчика, летающего на «его» самолете. Тут уж начинается полное слюнтяйство! Он его якобы холит и лелеет, чуть ли не за ручку водит, «добродушно ворчит», походя рассыпает несложные философские сентенции, исполненные «доброго народного юмора», и, когда летчик взлетает, «подолгу смотрит ему вслед»...

Короче говоря, авиатехники — это те самые «незаметные герои», «люди, оставшиеся в тени», без которых не обходятся ни одна книжка, ни один кинофильм, ни одна телевизионная передача, посвященные авиации.

Так вот, если мне кто-нибудь возразит и скажет, что такими людьми наша авиация полным-полна, я немедленно соглашусь и откланяюсь, заявив, что в таком случае в этой комедии я персонаж нетипичный.

Не помню уже, не то я где-то читал, не то где-то слышал, что «бедность, неудачи и лишения не закаляют человека, как это принято считать, а, наоборот, развращают его, ожесточают и подавляют».

Возможно, это один из тех немудрящих псевдофилософских афоризмов, которые с наслаждением записываются в книжечки определенной категории людей. Такие изречения стоят между «целовать курящую женщину все равно что целовать пепельницу» и «лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным». Да, дребедень! Да, пошлятина! Но то, что неудачи ожесточают и подавляют, я знаю по себе. Значит, не все дребедень? Значит, в этой мути есть и зерно истины?..

Я стал авиационным техником благодаря двум восемнадцатилетним болванам. Один из них был мастером спорта по настольному теннису, а второй — сыном какого-то исполкомовского босса. Все мы после десятого класса сдавали на биофак университета, все получили одинаковый проходной балл, но мастера спорта и исполкомовского отпрыска приняли, а на меня просто-напросто не хватило места. Причем надо было видеть, как они сдавали! Вся наша группа ржала, экзаменаторы отдувались и стыдливо опускали глазки. Мы этих двоих и за людей-то не считали. Они производили такое впечатление, будто аттестаты зрелости им удалось по случаю приобрести на барахолке.

Но они получили по тринадцать баллов! Столько же, сколько и я. Четыре, четыре и пять! И они были зачислены, а я нет...

Я сунулся в Выборгское авиатехническое училище и был туда принят с распростертыми объятиями.

Вот как я стал авиационным техником по эксплуатации самолетов и авиадвигателей. Я никогда не хотел быть летчиком...

... Только что приземлился Селезнев. Выходя из самолета, он застегнулся на все пуговицы, вытер лоб и шею платком и надел фуражку.

— Климов, — сказал он и посмотрел мне прямо в переносицу, — надо что-то с движком делать. Так недолго и аэроплан поломать.

— Опять?

— Как с режима на режим перехожу — трясет. Особенно при взлете.

— Что такое?! — удивился я. — Гонял его — все было прекрасно...

— Я сейчас с болдыревской площадки взлетал — карбюратор так хлопнул, что температура головок цилиндров чуть ли не до минимума упала. Может, игла карбюратора заедает, а?..

— С чего бы ей заедать? — усомнился я.

— Короче: я записал в бортжурнал, доложите инженеру и принимайте наконец меры. Чтобы к утру все было готово.

Селезнев поправил на голове фуражку и пошел к зданию аэропорта.

С начальством у меня отношения... забавные. Меня считают хорошим специалистом, изредка скупо хвалят на собраниях, но почему-то никому никогда не приходит в голову обратиться ко мне не по фамилии, а просто по имени. Я не за то, чтобы меня похлопывали по плечу, — я против этого одностороннего панибратства, когда начальство говорит тебе «ты» и зовет по имени, а я должен говорить ему «вы» и называть по имени и отчеству. Но иногда... Иногда мне до смерти хочется услышать свое имя. Чтобы кто-нибудь взял и сказал: «Костя, тебе не кажется, что на малых оборотах слышится какой-то посторонний шумок?» И тогда я прислушаюсь и отвечу: «Да нет, старик, движок в норме. Наверное, заслоночка дребезжит... Ничего страшного, сейчас мы ее затянем».

Одно время у меня были очень симпатичные отношения с Димкой Соломенцевым. Он младше меня на три года, и мне доставляло удовольствие слегка ему покровительствовать. Он смотрел мне в рот, весело смеялся, когда я острил, и с удовольствием выполнял мои маленькие поручения самого невинного свойства: смотаться за пивом, придумать какую-нибудь историю для девицы, к которой мне не хотелось идти на свидание, отнести мои книги в библиотеку и так далее... Я же, со своей стороны, помогал ему разобраться в окружавших людях, делал для него маленькие общеизвестные открытия, которые поселяли в нем пугливое уважение ко мне.

Порой я жалел его. Ведь для того чтобы достичь наибольшего эффекта, я сознательно сгущал краски и усложнял события, которые пыталсяему растолковать. Я даже получал удовольствие от его растерянности, когда безжалостно разрушал его иллюзии по тому или иному поводу. Садизм да и только! Но в то же время мне казалось, что я имею на это право. Я вспоминал мастера спорта по настольному теннису и того, второго, бездарного отпрыска... Почему? Непонятно! Димка был абсолютно не похож на этих двух кретинов, которые уже, наверное, окончили университет. Интересно, как они там вдвоем умещались пять лет на одном моем стуле?..

Нет, Димка был очень пристойным парнем. И я искренне сожалею, что за последнее время мы как-то незаметно разошлись. По-моему, он единственный человек, который называл меня по имени.

* * *

... Но что же делать с селезневским двигателем? Хорошо, если там часа на полтора работы. А если больше? Я только сегодня познакомился с двумя очаровательными девицами, которые прикатили к нам в Добрынино из Москвы в очень недолгую командировку. Я обещал им, что в шесть буду у них в Доме колхозника. Кстати, Димка сегодня был бы незаменим...

Я послал своего моториста за инженером эскадрильи, а сам залез в кабину и запустил двигатель. Барахлил карбюратор. Селезнев был прав.

Я прикинул, что если даже не копаться в старом карбюраторе, а целиком сменить весь узел, то работы здесь часа на три. Новый карбюратор обязательно нужно расконсервировать...

Из кабины я видел, как от барака техсостава к самолету, прихрамывая, шел инженер эскадрильи, уже на ходу прислушиваясь к работе мотора.

Он подошел поближе, остановился и жестом попросил меня поработать сектором газа. Послушал мотор на разных режимах и скрестил над головой руки. Я заглушил двигатель и вылез из самолета.

— Выпиши новый карбюратор, — сказал инженер. — Расконсервируй, промой, собери и поставь на двигатель.

Я посмотрел на часы и понял, что раньше половины седьмого мне отсюда не выбраться.

— Будет у меня когда-нибудь личная жизнь? — раздраженно спросил я.

— Будет, будет...

— А завтра с утра это нельзя сделать?

— А если вылет?

— Какой вылет? — зло сказал я и посмотрел на небо. — Вы смотрите, какая мура собирается. Завтра на весь день дождь обеспечен, и все наши асы будут подыхать от тоски и безделья.

— Климов! — сказал инженер и показал мне глазами на моториста. — Придержи язык. Иди на склад за карбюратором и начинай работать.

— Есть!.. — ответил я.

— Только обязательно расконсервируй! — строго сказал инженер. — Не дай Бог, сетка в масле!.. И высотный корректор проверь.

— Да что я, карбюраторы не ставил?! — огрызнулся я.

Вся эта история катастрофически ломала мои планы. Хорошо еще, если девочки позвонят мне сюда, на аэродром, и я сумею предупредить их о том, что немного задержусь.

К счастью, я догадался дать им номер телефона техучастка. Жаль только, что их двое... Димку бы мне найти, Димку... Если нас окажется четверо, все встанет на свои места.

Димка Соломенцев, сам того не подозревая, чрезвычайно выгодно оттенял меня. Наша разница в возрасте, его щенячья бесшабашность и веселая трепотня, его вполне различимая подчиненность мне и абсолютное неумение пить выдавали в нем мальчишку, рядом с которым я был единственно достойным внимания взрослым мужчиной. А девочки это чувствуют буквально на расстоянии.

Мы с мотористом стояли на двух стремянках и снимали капот с двигателя селезневской машины.

— Слушай, Климов, мне нельзя сегодня пораньше смыться? — виновато спросил моторист. — Дочка болеет...

— Ты в своем уме, Петька? Новый карбюратор разобрать, промыть, собрать и поставить... А у меня только две руки!..

И в это время издалека кто-то прокричал:

— Климо-о-ов!.. К телефону на техучасток!..

Я спрыгнул со стремянки, посмотрел на часы и сказал мотористу:

— Снимай старый карбюратор к чертовой матери! Я сейчас...

Я бежал к телефону и думал: «Ах молодцы девочки! Ах умнички!.. Только бы это вы оказались, только бы вы!.. Даже если я не придумаю себе партнера на сегодняшний вечер, уж как-нибудь я эту стройненькую блондиночку уведу от подруги...»

Это были они. Вернее, она, блондиночка.

— Костя, — сказала она, — в наших с вами планах ничего не изменилось? А то нас с Верочкой приглашают на концерт какой-то дальневосточной филармонии. Тут приехала группа из Хабаровска...

— Ни в коем случае! — разволновался я. — Боже вас упаси от этого дальневосточного кошмара! Это антиискусство. Я обязательно буду.

— Ну хорошо, — согласилась она. — Нам нужно что-нибудь приготовить? Куда-нибудь сходить?

— Я все принесу с собой. Сидите, ждите и накапливайте в себе нежность к робкому провинциалу...

— Послушайте, провинциал, — рассмеялась она, — я не заметила в вас никакой робости.

— Будет, будет... — на всякий случай пообещался.

— Вы кого-нибудь захватите?

— По обстоятельствам.

— Ждем. Привет...

— Привет.

Я положил трубку и посмотрел на часы. Оставалось не больше часа. Не успеть, черт возьми! Не успеть мне его расконсервировать...

Из маленькой комнатки выглянул инженер эскадрильи.

— Ты ей скажи, чтобы сюда не трезвонила, — сказал он и сплюнул. — Кончай с этим делом, понял?

— Такая девушка!.. — засмеялся я. — Софи Лорен!

— Ты давай готовь машину комэска, — недовольно буркнул инженер.

— А как же! — оживился я и снова посмотрел на часы.

Небо было низкое, серое. Погода портилась с каждой минутой. Я шел к самолету и пытался придумать что-то такое, что помогло бы мне отложить всю эту возню с двигателем на завтра. Уведут же девочку, уведут!.. Какая-то еще филармония дальневосточная! Представляю себе этих халтурщиков! Наверное, они сами и приглашают девочек на свой концерт... А провались он, этот карбюратор! Надо же было так не вовремя. Уверен, что его можно сменить завтра...

И тут меня осенило! Я круто изменил направление и побежал к зданию аэропорта. Лишь бы синоптики не смотались!

Синоптики были еще на месте.

— Здравствуй, племя молодое, незнакомое! — сказал я.

— Здравствуй, Климов, здравствуй, — ответили мне синоптики — две пожилые тети.

— Погадайте на червонного короля, какая погодишка будет завтра до двенадцати...

— А тут и гадать нечего, — ответили мне синоптики. — Паршивая будет погода... Такой фронт с дождем идет, что и просветов не предвидится.

— Это с утра?

— На весь день, пожалуй... А тебе-то зачем?

— Значит, вылетов не будет?

— А далеко лететь собрался?

— В Париж. На открытие авиационной выставки.

— Придется тебе, Климов, опоздать к открытию. Разве только тебе сам министр вылет разрешит.

— Ну, спасибо за информацию.

— Кушай на здоровье.

Я выскочил от синоптиков с музыкой в сердце. Все в порядке! Дальше события должны развиваться таким образом: моториста отпустить домой (на кой мне черт лишние глаза?), поставить карбюратор так, как он есть, не расконсервируя его и не промывая. На земле он и так будет работать. И смотаться с аэродрома. Тогда я повсюду успеваю. Завтра в течение дня под видом дополнительной проверки снять его, разобрать, промыть и поставить заново. Блеск! И волки сыты, и овцы целы.

Можно было, конечно, не устраивать этот спектакль. Закрыть сейчас двигатель капотом и сказать, что все в порядке. Завтра было бы возни меньше. Но я знал, что инженер не уйдет домой, пока не увидит и не услышит мотор с новым карбюратором.

Моторист уже снял старый карбюратор и теперь сидел на стремянке и ждал меня.

Я подошел к нему, посмотрел на него и самым доброжелательным образом сказал ему:

— Петро, а Петро!.. Падай передо мной на колени, я тебя отпускаю. Чеши, Пьер, на все четыре стороны, но так, чтобы никто не видел, что ты смываешься раньше времени.

— А карбюратор?

— Все беру на себя.

— Ну спасибо, — сказал моторист. — А то баба моя совсем зачухалась: дочка болеет, я целый день на аэродроме...

— Двигай! — сказал я.

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Я шел по улице и, не скрою, с удовольствием разглядывал свое отражение в витринах магазинов и в окнах первых этажей. Около гастронома я остановился. Подтянул галстук, поправил фуражечку и вдруг понял, что безумно хочу каких-нибудь конфет.

Например, соевых батончиков по рубль девяносто. Соевые батончики я просто обожаю. Или «Старт».

А что, думаю, если мне сейчас зайти в гастроном, купить полкило соевых батончиков или «Старта» и тихонько пойти домой, сесть писать письмо Лене. Или наоборот: купить соевые батончики (или «Старт») и пойти к Сахно. И подарить ему очки. Посидеть, попить у них чаю и потопать домой — сесть писать письмо Лене...

Одну минуточку... Где же деньги? У меня же от тех двадцати пяти еще рублей восемь должно было остаться...

Я полез во внутренний карман за деньгами и сразу же наткнулся на очки. Интересно, как я в них выгляжу? Я оглянулся вокруг, убедился, что никто на меня не смотрит, и вытащил из кармана очки. Как только я надел их, вокруг меня все расплылось и потеряло свои привычные очертания. У меня даже голова закружилась. Я поспешно сдернул очки и подумал, что этот нудный старикан из аптеки продал мне слишком сильные очки. Не может же быть, чтобы у Сергея Николаевича зрение уж так отличалось от моего...

Я с испугом посмотрел на эти чертовы очки и спрятал их в карман.

Сделал я это очень вовремя, так как из дверей гастронома вылетел Костя Климов. А мне бы не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь спрашивал меня, что это за очки и кому они предназначены. Как сказал дядя Паша: «Это дело наше, семейное...»

— Старик, тебя мне просто Бог послал! — Климов подхватил меня под руку и куда-то потащил. — Вперед! Только вперед!..

— Да подожди ты... — вяло сказал я. — У меня еще дел по горло...

Но Климов крепко держал меня и все время повторял:

— Старик, это же просто сказка, что я встретил тебя! Просто сказка!..

Прощайте, соевые батончики! Прощайте, мои любимые конфетки «Старт»!.. Черт бы побрал этого Климова!

 

«СОФИ ЛОРЕН»

В десять минут седьмого примчался к нам Костя Климов и притащил с собой какого-то летчика, очень милого рыжего парня по имени Дима.

Да, мы с Веркой подыхаем от тоски в этом маленьком городишке. Да, я с удовольствием познакомилась сегодня утром на улице с этим Костей. Он красивый, у него хорошо подвешен язык, он весело-настойчив и в меру самоуверен. Мы с Веркой пригласили его к себе, начихав на роскошного администратора какой-то там филармонии, такого светского льва из Конотопа, с длинным ногтем левого мизинца.

Да, да, да!.. С точки зрения наших бабушек, я вела себя крайне легкомысленно. Но Косте расценивать так мое поведение не имело смысла. Он притащил с собой этого рыжего симпатягу и сразу же стал ему всячески показывать, что он, Костя, имеет на меня больше прав, чем кто бы то ни было. Мало того, мне даже показалось, что этот бедный Дима, по каким-то уже сложившимся традициям их отношений, должен состоять при Косте на вторых ролях.

Я себе ясно представила, как перед приходом сюда Костя сказал Диме: «Блондинка моя, а ты займись другой, и будет полный порядок».

Но мы с Верочкой девочки самостоятельные. Мы такие штучки за версту видим, и у нас такие номера не проходят. Так что нас распределять не нужно.

— Верка, — шепнула я, — беру рыжего на себя. Не возражаешь?

Вера тут же все поняла, посмотрела на Костю и прыснула.

А рыжий, прелесть такая, сидел, сначала чуточку ошарашенный моим натиском, и растерянно поглядывал на своего старшего друга, словно спрашивал его, как нужно поступать в такой вот непредвиденной ситуации. Костя тоже слегка растерялся, но потом, к чести его нужно заметить, быстро перестроился и лишь изредка, когда я особенно нежно и настойчиво начинала ухаживать за Димой, бросал на меня укоризненные взгляды.

Крутился Веркин магнитофончик, и весело было мне черт знает как! В конце концов я этого Димку растормошила. Костя уже вовсю ворковал с Верой. К нему снова вернулась уверенность, и время от времени он насмешливо поглядывал на Димку и одобрительно подмигивал мне.

Я что-то болтала, смеялась. Дима смотрел на меня, улыбался и, как мне показалось, совсем не слушал меня.

— Ты о чем? — тихо спросила я.

— Об одной девочке, — так же тихо ответил он.

Ну наконец-то, думаю.

— Какая-нибудь ваша, здешняя? — нарочно спросила я.

— Да нет... Московская, — Сказал он и посмотрел мне в глаза.

В это время мы танцевали, и поэтому мне было очень удобно тихонько поцеловать его. Я поцеловала его в щеку, а он слегка отстранился, улыбнулся благодарно, и только.

И тогда я поняла, что я полная дура. Самоуверенная идиотка.

Он действительно думал о московской девочке. Только я к этой девочке не имела никакого отношения. Мало ли у нас в Москве девочек!..

И чтобы не разреветься, я схватила его форменную фуражку, натянула ее себе на голову и весело закричала:

— Ребята! Я похожа на летчика? Димочка, возьми меня в свою авиацию!..

Димка посмотрел на меня, мгновенно сбросил с себя оцепенение, вскочил на стул и, дурашливо воздев руки к небу, отчаянно закричал:

— Нет у нас авиации, нет! Мы, как говорит мой друг и учитель Константин Климов, задворки гужевого транспорта, по недоразумению снабженного крыльями...

Тут же в дверь просунулась голова старухи — дежурной по этажу. Она, наверное, решила, что настала самая пора заступить на пост блюстителя нравов.

— Посторонних попрошу... — гнусаво сказала старуха. — Проживающие, проводите гостей сей минут.

... Мы шли по пыльным ночным улочкам, и нам было очень весело. Этот рыжий симпатяга совсем разошелся и был просто очарователен.

— Как известно, «мы рождены, чтоб сказку сделать былью»... — говорил он. — Лично я рожден именно для этого. Так вот, все, что знаете про авиацию вы, прекрасные столичные дамы, это сказка... Все, что знаем мы, наивные воздушные провинциалы, это быль. Итак: наше совершенно несекретное хозяйство располагает тремя примусами типа «Ан-два» здесь и четырьмя аппаратами тяжелее воздуха в колхозах. Тип тот же. Летают на них, заметьте себе, разные категории летчиков... Сей минут, как говорила высоконравственная старушка из Дома колхозников...

Димка выскочил на два шага вперед, повернулся лицом к нам и, осторожно отступая назад, сделал вид, будто ударяет в гонг:

— Бомм-м! Категория номер один! Только что привставшие с авиашкольной скамьи пилоты, для которых вышеназванный тип аэроплана — первый в их юной и чистой судьбе. Основной их недостаток состоит в том, что они молоды и свободолюбивы. Ярчайший представитель первой категории — ваш покорный слуга!..

Тут Димка так смешно поклонился, что мы захохотали.

— Бомм-м-м! Категория вторая! Тип самолета тот же. Возраст тридцать пять — сорок... Им ничего не хочется, им никуда не хочется, им здесь хорошо — они командиры. Им все нравится... На досуге они воспитывают представителей первой категории — вашего покорного слугу...

Мы хохотали как сумасшедшие. В этом рыжем Димке не осталось ни следа от той скованности, с которой он в начале вечера переступил порог нашего номера.

— Бомм-м-м! — крикнул Костя, включаясь в игру. — Категория третья. Тип самолета тот же! Последний в их жизни тип... Возраст историко-революционный... Продолжай, «покорный слуга»...

— Что? — не понял Димка.

— Про своего давай!

— Ладно тебе... — негромко сказал Димка. — Не трогай его.

И тут я увидела в лице Климова что-то новое. Он еще улыбался, но глаза его уже смотрели недобро. Я так и знала — он не простит, что «первым парнем» среди нас все-таки оказался Димка.

— Всех можно, а его нельзя? — спросил Климов.

— А его нельзя, — ответил Димка.

— Что правда, то правда, — неожиданно согласился Костя. — Его трогать нельзя. Инвалидов вообще грех обижать...

— Климов! — предостерег его Димка.

— Что «Климов»? Что «Климов»?.. Думаешь, я не понимаю, зачем он тебя вторым пилотом взял?! Он же скоро своих штанов видеть не будет, надеты они на нем или нет...

— Ну, Климов... — умоляюще проговорил Димка.

Но я видела, что Климов уже не мог остановиться.

— По скольку он тебе за каждую посадку платит, поводырь? «Слуга покорный»... — зло рассмеялся Климов.

Димка внимательно посмотрел на красивую, злую и веселую физиономию Климова и ударил по ней что было силы.

— Гад! — хрипло выкрикнул Климов и бросился на Димку.

Но Димка ударил его еще и еще раз, и в это же время улицу распорол милицейский свисток.

От угла к нам бежал худенький младший лейтенант в охранении двух огромных дружинников.

Климов услышал свисток, увидел милицию и юркнул в подворотню.

Я сняла со своей головы Димкину фуражку и сказала Вере:

— Так... Недурненько погуляли... Правда?

 

АЗАНЧЕЕВ

Когда по вызову Селезнева я пришел к нему в кабинет, то увидел стоящую у дверей Катерину Михайловну и самого Селезнева, ходившего из угла в угол.

— Доброе утро, — сказал я.

— Здравствуйте, Виктор Кириллович. Одну секунду... — ответил мне Селезнев и повернулся к жене: — Нету у меня машин, Катенька... Все в разгоне. Мне и самому сейчас машина позарез нужна... Ты иди к себе. Я что-нибудь придумаю.

Катерина Михайловна вышла, а Селезнев пристально посмотрел на меня, подумал и произнес:

— Тут у меня к вам дельце маленькое... У вас когда вылет?

— В тринадцать сорок.

— Ну я думаю, что сегодня вылетов вообще не будет. Просветов не предвидится... Но на всякий случай...

— Слушаю вас, — сказал я.

— Тут вот какая штука... — Селезнев повернулся ко мне, и я увидел, что он чем-то сильно огорчен. — Из милиции звонили. Ночью задержали Соломенцева. Он сейчас у них. Просили приехать кого-нибудь из командования. Разобраться. Сергей Николаевич сегодня отдыхает, да и мне самому не хотелось бы его беспокоить... А тут еще машин нет ни черта!.. А ведь вы замполит эскадрильи, да еще и моторизованный, вам, как говорится, и карты в руки. Не съездите ли?

— За что его задержали?

— Пьяная драка.

— Странно... — удивился я.

— Действительно странно, — согласился со мной Селезнев.

Он посмотрел на меня, помедлил и добавил:

— И еще... Захватите, пожалуйста, Катерину Михайловну. Ей медикаменты получить нужно.

Ну чем не «Педагогическая поэма»?! Это что же, проверка доверием, что ли? «Риск — благородное дело»? А что, если, уважаемый Василий Григорьевич, увезу я вашу жену навсегда, на всю мою счастливую жизнь?..

— Слушаюсь, — ответил я.

Все в порядке, командир. Ты ничем не рискуешь, потому что дело это не благородное. И я знаю, что ты не собираешься проверять меня доверием. Ты уж прости меня за мнительность... Я сейчас в таком состоянии, что мне уже всякая дрянь мерещится. У тебя же действительно нет ни одной свободной машины, чтобы послать ее в город за медикаментами. Так что все будет в порядке, командир.

«Мы ехали шагом, мы мчались в боях и „Яблочко“-песню держали в зубах...»

Дорога была пыльная. В коляске моего мотоцикла сидела Катерина Михайловна, прижимала к себе Ляльку и время от времени поднимала голову и, улыбаясь, смотрела на меня.

Я отвечал ей тоже улыбкой и все о чем-то думал, думал... Вспоминал, как обрадовался, когда попал под то знаменитое всеармейское сокращение... Противно было только то, что выглядело это как наказание. Ну не сдержался, заявил подлецу, что он подлец. Зачем, спрашивается?.. Лучше он от этого не стал, в звании его не понизили... Зато я сразу оказался майором запаса. А не хотите ли поработать в системе ГВФ? С удовольствием... Женаты? Нет. Очень хорошо, а то у нас с жильем для семейных плоховато. С Богом! Ну, с Богом так с Богом... Приезжаешь вот в такую эскадрилью и вдруг с ужасом начинаешь понимать, что на четвертом десятке тебе приходится начинать все зановог Новые люди, новые самолеты, новый жизненный уклад. Ох дьявол! Трудно, когда тебе под сорок, все заново!.. А потом еще сваливается не то беда, не то еще что-то в этом роде — ты начинаешь понимать, что любишь вот эту женщину, и нет для тебя большего счастья, чем видеть ее хоть один раз в день. И ведь все понимаешь, что она чужая жена, и что ее муж — хороший парень, и ты не имеешь права ни словом, ни взглядом сказать ей, что тебе жить без нее не хочется...

— Почему вы молчите, Виктор Кириллович? — дотронулась до моей руки Катерина.

— Что вы, Катерина Михайловна! Я истошно воплю, только меня, к счастью, никто не слышит.

Я отвез Катерину Михайловну и Ляльку в райздравотдел и поехал в милицию.

В милиции было сумрачно и чисто. У дверей сидели два милиционера и играли в нарды. В углу на этой же скамейке расположился мальчишка лет двенадцати. У него был оторван рукав курточки и широкая ссадина перерезала хитрую веснушчатую физиономию.

За столом, отгороженным деревянным барьером, сидел молоденький младший лейтенант и сосредоточенно разглядывал обложку какого-то журнала.

Когда я подошел к барьеру, младший лейтенант тренированным движением мгновенно спрятал журнал в стол, поправил на голове фуражку и вытянул шею, придав своей детской роже ужасно свирепое выражение.

— В чем дело? — спросил он, сверля меня глазами.

— Как мне повидаться с начальником?

— По какому вопросу?

— Тут звонили в порт, просили приехать, — объяснил я.

— Ах, вы по делу Соломенцева! — хищно протянул младший лейтенант. — Очень приятно.

— Ну уж и «по делу»... — засомневался я.

— А вы как думали? — мстительно проговорил этот сердитый юноша и крикнул одному из милиционеров: — Евлампиев! Доложи товарищу капитану!

Пришел усталый пожилой человек — капитан милиции. Он вежливо поздоровался со мной и сказал младшему лейтенанту:

— Серебряков, ну-ка дай акт на Соломенцева.

Младший лейтенант вскочил, протянул капитану акт и покосился на сидящего в углу мальчишку. Мальчишка нахально ухмылялся.

Капитан тоже увидел мальчишку, повернулся к младшему лейтенанту и скучно, с нотками безысходности в голосе, видимо, в сотый раз повторяя одно и то же, сказал:

— Серебряков, ты его дома выпороть можешь?

Младший лейтенант тянулся и молчал.

— Чего ты его сюда таскаешь? — спросил капитан. — Ему же здесь одно удовольствие. Я тебя спрашиваю, ты ему дома можешь уши надрать?

Младший лейтенант густо покраснел, покашлял и пробормотал:

— Так, товарищ капитан... Некогда все. Дежурю...

— Я тебе специально выходной дам. Отлупишь?

— Так точно, товарищ капитан! Отлуплю.

— А сейчас гони, чтобы духу его здесь не было!

— Слушаюсь!

К сильному неудовольствию мальчишки, он тут же был выброшен на улицу могучей рукой Евлампиева, а капитан повернулся ко мне и сокрушенно проговорил:

— Братья... — И показал глазами на младшего лейтенанта и на дверь, куда только что выпихнули мальчишку. — Вот взгляните, — сказал капитан и подал мне акт. — Актик прямо на пятнадцать суток.

Я стал читать акт.

— Евлампиев! — сказал капитан. — Ну-ка приведи гражданина летчика. Пускай он посмотрит в глаза своему старшему товарищу!

— А он в камере? — спросил я.

— А как же? Со вчерашнего. Все честь по чести... — чуточку горделиво сказал капитан.

Привели Соломенцева. Китель на Димке был расстегнут.

— Полюбуйтесь! — сказал капитан.

— Здравствуйте, Дмитрий Иванович, — с почтительной серьезностью поздоровался я с Димкой.

Наверное, меньше всего Димка ожидал увидеть меня. Он приподнял свои рыжие брови, округлил глаза и почесал нос. А потом кашлянул и растерянно поклонился мне.

Краем глаза я заметил, что капитан и младший лейтенант переглянулись. Наверное, после того как я так серьезно приветствовал Димку, у них у обоих промелькнула мысль, что чего-то они недоглядели. А что, если это переодетый принц Уэльский?

Но я поднял акт вверх, потряс им и сказал:

— Я все понимаю, товарищ капитан. То, что произошло, возмутительно! И никакого оправдания Дмитоий Иванович не заслуживает...

— Еще бы, — обрадовался капитан. — Какое тут оправдание?!

Это не принц Уэльский! Кого надо, того и арестовали.

Младший лейтенант смотрел на, Димку и презрительно усмехался. После истории с братцем младшему лейтенанту было приятно, что, кроме него, кто-то оказался в еще более дурацком положении.

— Тем более, — продолжил я, — что Дмитрий Иванович — личность незаурядная...

Капитан и младший лейтещнт посмотрели на меня: неужели все-таки принц Уэльский?..

— И все, что случилось, попросту недостойно Дмитрия Ивановича Соломенцева — повернулся я к капитану, — лучшего летчика нашего подразделения.

Теперь я решил обращаться только к капитану. Младший лейтенант должен быть убит рикошетом. Он уже перестал улыбаться, а на лице капитана отразилось какое-то неясное беспокойство.

— Ведь положа руку на сердце, товарищ капитан, Дмитрий Иванович — наш маяк! Наша путеводная звезда. Верно ведь, Дмитрий Иванович?

И тут впервые в жизни я увидел, как человек вспотел прямо у меня на глазах! А я-то думал, что это явление из области литературных преувеличений.

Я вспомнил почти все, что вкручивал Димка сторожихе той ночью, когда я прилетал к ним в колхоз, и сказал:

— Ах, товарищ капитан! Я мог бы многое рассказать об этом человеке!.. Самый сложный рейс — Соломенцев! Самый опасный вылет — Соломенцев! Полеты на бреющем... Спасение умирающих — все Соломенцев и Соломенцев!..

Димка был близок к обмороку.

Младший лейтенант снял фуражку и стал ею томно обмахивать себя, словно старая дама веером из страусовых перьев.

Капитан, наверное, думал: «Ну черт с ним, пусть меня уволят. Что я, на пенсию не проживу, что ли?.. Хоть огородиком всерьез займусь».

— Знаете, как у нас? — невозмутимо продолжал я. — Погоды нет, видимость ноль, а Соломенцев летит... Так ведь, Дмитрий Иванович?

Димка поднял умоляющие глаза на меня. На его лице из-под загара приступили красные пятна. Но я только сочувственно улыбнулся ему и закончил:

— А Соломенцев летит и не знает, вернется ли он живой из этого рейса!..

Капитан был совершенно раздавлен героической биографией Димки. Но он был человеком сильным и нетрусливым и поэтому все-таки нашел в себе мужество сказать:

— Это конечно... Это мы все понимаем... Работа у вас такая. И мы за это даже очень уважаем Дмитрия Ивановича. Но вы и нас поймите...

— А как же! — немедленно подхватил я, почувствовав, что в последних словах голос капитана слегка окреп.

Он все-таки был настоящим человеком. В конце концов, ему плевать, принц ты Уэльский или не принц! Закон есть закон.

— А как же! — горячо сказал я. — Мы это дело без последствий не оставим!.. Но вы уж разрешите, так сказать, домашним способом. Как с предыдущим товарищем...

Я по-свойски подмигнул капитану и показал глазами на младшего лейтенанта, а потом на дверь, куда выкинули его младшего братца.

Капитан приободрился, улыбнулся вымученной улыбкой и строго сказал младшему лейтенанту:

— Выдайте товарищу его вещи.

Младший лейтенант стал суетливо доставать из сейфа Димкины вещи.

— Вот проверьте, пожалуйста, — хрипло сказал младший лейтенант.

Димка трясущимися руками распихал все по карманам, застегнул китель и надел фуражку.

— Галстучек забыли-с... — сладко заметил я.

Он торопливо сорвал с головы фуражку и стал надевать галстук.

Я протянул капитану руку:

— Спасибо большое, товарищ капитан. Будьте спокойны, больше это никогда не повторится. Всего хорошего. Идемте, Дмитрий Иванович.

Мы вышли из милиции и молча направились к мотоциклу. Нужно было еще заехать в райздравотдел за Катериной Михайловной и Лялькой.

Я завел мотоцикл и сел за руль. Димка устроился сзади. Но прежде чем тронуться с места, я повернулся к Димке и деловито спросил:

— Я все правильно говорил? Ничего не напутал?

 

КАТЕРИНА

Степная дорога только на вид казалась ровной и гладкой. Мотоцикл подбрасывало, трясло и на поворотах окутывало мягкой бархатной пылью.

Мы с Лялькой сидели в коляске. Дима — сзади Виктора Кирилловича, прятал голову за его плечо и устало отплевывался.

Азанчеев бережно притормаживал на каждой выбоине, и я видела, как один раз он грустно подмигнул Ляльке. Я сидела и смотрела в отодвигающуюся линию горизонта и только изредка взглядывала на Азанчеева и, сама уж не помню, за что-то выговаривала Ляльке. А по бокам дороги росли какие-то неведомые пыльные цветы.

Почему он молчит? Не сейчас именно, а вообще... Почему он мне ничего не хочет сказать?.. Это ужасно! Боже мой, все понимать друг про друга недостаточно. Это нужно хотя бы раз услышать... Не в подтверждение того, что ты так давно уже и сама понимаешь. Просто эти слова, голос, произносящий их, могут стать решающим, поворотным моментом... Что со мной? Что со мной?.. Почему они оба молчат? Ну пусть это уже произойдет. Они же оба все понимают... Почему они ждут? Чего ждут?..

Мотоцикл чихнул два раза и замолк. Какое-то время мы по инерции еще катились по дороге, почти бесшумно рассекая толстый слой пыли. Пыль плескалась перед передним колесом, и я подумала, что вот так, в тишине и спокойствии, мягко переваливаясь через малейшие неровности дорог, я могла бы катиться годы. Лишь бы это было именно так...

Азанчеев свернул на обочину и затормозил. Он повернулся к Диме Соломенцеву и сказал:

— Подача...

Я ничего не поняла и вопросительно посмотрела на Диму.

— Горючее не поступает, — пояснил мне Соломенцев.

Он слез с седла и спросил Азанчеева:

— Помочь?

— Не надо, — ответил Азанчеев. — Управлюсь. Отдохни...

Лялька с визгом умчалась в степь. Дима Соломенцев отошел от дороги метров на двадцать и сел на землю. Он растянул узел галстука, расстегнул воротник рубашки, опрокинулся на спину и надвинул на лицо фуражку. А я осталась сидеть в коляске.

Я сидела в коляске и смотрела теперь только на Азанчеева. На коленях у меня лежала небольшая брезентовая сумка с инструментами, и время от времени я подавала ему то, что он просил.

В этот момент мне казалось, что мы никогда не были так близки друг другу. Никаких «нечаянных» прикосновений, когда я передавала ему какую-нибудь отвертку, никаких «исполненных значения» взглядов. Он на меня даже не поднял глаза ни разу. Но был заглохший мотоцикл на обочине пыльной степной дороги, была я в коляске, а рядом, примостившись на корточках, одинокий человек средних лет со странной полутатарской фамилией Азанчеев, закатав рукава рубашки, копался в грязно-сером моторе...

Наконец, впервые за все время обратного пути, он посмотрел на меня и тыльной стороной испачканной руки вытер с лица пот.

— Дайте мне, пожалуйста, ключ четырнадцать на семнадцать.

Я растерянно посмотрела на него и стала копаться в брезентовой сумке.

— Вон тот, большой, — показал Азанчеев.

Я протянула ему ключ. Он отвернул этим ключом какую-то деталь с трубочкой и, прочищая ее, тихо сказал:

— Вот ведь плохо-то как, доктор вы мой милый...

И тогда я закрыла глаза, взялась руками за голову и совсем по-бабьи, жалостливо проговорила:

— Господи, Господи... Что же делать?.. Что же делать?.. Что же нам делать?..

Фальшивя и перевирая текст, пела в степи Лялька, неподалеку, накрыв фуражкой лицо, лежал Дима Соломенцев, а я сидела в мотоциклетной коляске, и сердце мое разрывалось от жалости к самой себе, к этому до ужаса близкому мне человеку и еще к одному, который за несколько лет жизни со мной стал частью моей души, моего тела, моего сознания и которого я, наверное, люблю не только за то, что моя дочь так на него похожа...

 

САХНО

Ночью у меня опять разболелась голова, и я долго не мог заснуть. Кряхтел, ворочался с боку на бок, какие-то таблетки жевал. И все решал для себя: рассказать Наде про ту посадку или не рассказывать? С одной стороны, мне ведь и пожаловаться, кроме нее, некому, а с другой стороны — она единственный человек, которого я сам должен оберегать и жалеть. И эту историю ей нелегко будет выслушать. Расстроится, плакать будет...

— Как вы сегодня в рейс сходили? — спрашивает она меня.

— Да ничего, — говорю, — Нормально.

— Я как услышала, что не ты, а Дима посадку запрашивает, такая чушь в голову полезла...

— Что еще за «чушь»? — испугался я.

— Да ну, глупости... — рассмеялась Надя. — Это хорошо, что ты ему так доверяешь. А то некоторые вторые пилоты по три года чистым балластом летают.

— Грамотный летник, вот я и доверяю, — сказал я. — Что я с ним, как курица с яйцом, носиться буду?

А в голове у самого мысль бьется: «А он мне доверяет? Он мне теперь доверять будет?..»

— Он так посадил хорошо, — заметила Надя.

— Откуда ты знаешь, что он сажал? — разозлился я. — А может быть, я сажал?! Он условия запросил, а я сажал... Так может быть?

— Конечно, может, — согласилась Надя. — Но это он сажал. Ты это делаешь как-то по-своему.

— Много ты понимаешь!

— Как раз сколько, чтобы узнать твою посадку.

Не буду ей ничего рассказывать. И таблицу больше учить не буду. Пошла она к такой-то матери, эта таблица!.. Хватит!

Хорошо, что аэроплан на «регламенте». Отдохну несколько дней, а там посмотрим. Все еще вполне может в норму прийти. Завтра к врачу схожу... Не к Катерине Михайловне, а к другому. Есть у меня тут один знакомый. Очень грамотный доктор. Он по санзаданиям часто летает. Мужик моего возраста. С таким разговаривать легче...

Утром встал пораньше, приготовил Надежде завтрак, покормил ее, проводил до автобуса и на прощание сказал:

— Ты зайди в летный класс, найди Димку и скажи ему, чтобы после занятий ко мне заглянул. Мне тут кое-что ему сказать нужно.

Ничего мне, конечно, говорить ему было не нужно. Предупреждать его, чтобы он про ту посадку не трепался, тоже смысла не имело. Он и так никому ничего не скажет. А если бы я и не уверен в нем был, то все равно просить ни о чем бы не стал. Унижения в любом возрасте калечат человеческую душу, а уж в моем-то они и вовсе смерти подобны.

Просто мне хотелось, чтобы Димка зашел ко мне. Посидел, поговорил, рассказал бы что-нибудь. Мы бы пообедали вместе...

Вернулся я домой и давай в больницу тому мужику названивать. То занято, то не отвечают, то занято, то не отвечают...

Вдруг у меня у самого раздался звонок. Я поднял трубку.

— Слушаю, — говорю.

Оказывается, Надя. Быстро она до аэропорта доехала...

— Сережа, тут Ваня Гонтовой тебе кое-что сказать хочет...

— Здорово, — говорит Гонтовой.

— Здорово, — говорю.

— Отдыхаешь?

— А что мне делать? Отдыхаю. Наше дело регламентное...

— Правильно, — говорит Гонтовой. — И второй тоже отдыхает.

— Нет, — отвечаю. — Он в летном классе. На занятиях.

— Держи, — говорит, — карман шире. В милиции он за хулиганство. С самой ночи.

— Ты что болтаешь, дурак старый?

— Ты у нас больно молодой, — засмеялся Иван.

— Я серьезно...

— Да куда уж серьезней! Селезнев только что Азанчеева за ним послал. Машин нет, так твоего на мотоцикле сейчас сюда привезут.

— Врешь ты все. Дай Надежду.

Слышу, Гонтовой смеется, передает Наде трубку.

— Ты приедешь? — спрашивает меня Надя.

— Сейчас буду, — сказал я и положил трубку.

«Что же он там натворил? — думаю. — Как это его угораздило? Так ведь все хорошо пошло...»

Сглотнул две таблетки «тройчатки» и покатил на аэродром.

Трясусь в автобусе, а в голове сквозь дикую боль мыслишки разные с трудом пробираются. И такие странные мысли, что чувствую, приводят меня к непривычному состоянию. Такому размягченному и одностороннему. Кажется мне, что вот Димку несправедливо арестовали... Ничего ведь не знаю, ни подробностей, ничего, а вот кажется, что несправедливо, и все тут! И все думаю: вот он там с ночи находится, а на чем он там спал, интересно? На нарах? Или на полу, может быть?! Чуть что, понимаешь, в милицию!.. Не мог он ничего такого сделать! Небось навалились на него человек десять, руки парнишке крутили... Эх, меня там не было... Я бы их как котят швырял. Подойди только! Сволочи!

Ну, думаю, не дай Бог, они ему что-нибудь сделали — я такое устрою! Я в горком пойду, к первому секретарю... Я знаю, что ему сказать, — я тридцать пять лет в партии.

... Влетел я в кабинет Селезнева — стоит против него мой голубчик, рыжими глазами хлопает и молчит. Тут же Витя Азанчеев рядом.

Я своего осмотрел — вроде все в порядке, все на месте. Только, как говорится, «личико у него вчерашнее».

Ну Селезнев мне, конечно, рассказывает, как было дело. Вроде бы Димка вчера с какими-то девчонками и еще с кем-то гулял. И в ноль тридцать он этому своему спутнику по рылу заехал. Да будто бы еще и не один раз. И все это видели дружинники и младший лейтенант милиции, фамилии сейчас не помню. Тот, который от Димки схлопотал, он смылся. А Димку задержали. И он вроде бы оказал сопротивление. Но его все-таки задержали. И вот теперь он ни в чем признаться не хочет — за что дрался и кого лупил, нe говорит, а говорит, что это никого не касается, к службе отношения не имеет, и повторяет все время одну дурацкую фразу: «Наше дело — семейное...» А так больше молчит и разглядывает свои английские полуботинки. Он их в Журавлевке за тридцать пять рублей купил.

— И вообще, — сказал Селезнев, — у меня уже руки опускаются. Сергей Николаевич взял на себя ответственность за этого гражданина... — Он показал на Димку. — Вот и пусть они сами разберутся, можно ли так жить дальше.

Тут я почувствовал, что Селезнев просто не знает, как поступить с Димкой, и поэтому вдруг заговорил так неконкретно. Я Василия Григорьевича в этот момент хорошо понял. Он командир — ему на каждое ЧП реагировать нужно. А тут вроде и реагировать не на что. Подрался... А с кем? В служебное время? Нет. Милиция отпустила? Отпустила...

Ну, думаю, самый момент моего отсюда увести. Всем сразу станет легче. И говорю:

— Разрешите, Василий Григорьевич, я с ним сам поговорю?

А Селезнев только рукой махнул: забирайте, мол, его к чертям собачьим...

И мы вышли.

Идем мы по летному полю, дождичек моросит, под ногами сырость причмокивает. Нам бы рулежные дорожки асфальтированные и полосу бетонную — нашему аэродрому цены бы не было!

Идем, молчим, под ноги себе смотрим.

— Ну а если опять от полетов отстранят? — наконец спросил я.

Димка пожал плечами.

— С кем ночью-то сцепился?

Воспитатель из меня — хуже не придумать...

— Ну чего ты молчишь? — обозлился я. — Подумайте, партизан какой! В милиции он молчал, у комэска молчал... Мне-то ты хоть можешь сказать, с кем ты ночью сцепился?

И тут этот щенок посмотрел на меня — и рот до ушей.

— Потерпевший, — говорит, — пожелал остаться неизвестным.

Я даже сплюнул:

— Это ты потерпевший, а не он! И я потерпевший... Потому что ты мой второй пилот, а не чей-нибудь.

— Сергей Николаевич, — остановился Димка, — я тут вам одну штучку достал. Только вы не обижайтесь.

Он огляделся вокруг, порылся во внутреннем кармане своего кителя и вытащил очки.

— Вот... — неуверенно произнес Димка. — Этот старик сказал, что они будут как раз...

Я даже задохнулся от бешенства! Я эти очки выхватил и как хрястнул о землю!.. А этот мерзавец таким мученическим голосом говорит:

— Господи!.. Я все это так себе и представлял...

Ну тут я уже не выдержал, бросился к нему и чувствую — убью сейчас!

Он от меня шарахнулся, но я сгреб его за грудки, приподнял и давай трясти. А сам приговариваю:

— Да я знаешь что из тебя сделаю?!

А он болтается у меня в руках, глаза кровью налились, и сдавленным голосом так нахально мне отвечает:

— Знаю, знаю... Вы меня угробите... Только не сейчас, а на посадке. И себя тоже...

И тут мне так все противно стало! Я его брезгливо отбросил и говорю ему:

— А пошел ты...

Хорошо, что чей-то двигатель заревел на больших оборотах, потому что я ему так сказал, куда идти надо, как я с самого фронта не выражался. Но я думаю, он меня прекрасно понял.

Бывает же так в жизни — двигатель заглох как раз в тот момент, когда я ему кончил советовать.

Я повернулся и зашагал от него прочь. Иду, еле ноги переставляю.

— Сергей Николаевич!

Да провались ты!.. Знать тебя не знаю.

— Сергей Николаевич...

Я остановился и резко повернулся к нему:

— Ну?

Стоит рыжий, смотрит на меня спокойно, и рожа у него такая безмятежная...

— Вы очки забыли, — говорит и достает из кармана еще одну пару очков. Достает и протягивает ее мне.

Я просто обалдел. Растерялся самым настоящим образом. И сдался.

— Ну не гад ли ты, Димка?..

— Гад! — радостно улыбнулся рыжий. — Просто жуткий гад!..

Он опасливо протянул мне очки и, все еще не отдавая их, сказал:

— Только, Сергей Николаевич... Я прошу вас без этих... Как их? Бросков на дальность... Это последние. С самой модерновой оправой.

 

СЕЛЕЗНЕВ

Каждый раз, когда я сталкиваюсь с необходимостью разъяснить человеку, что он совершил плохой поступок, а следовательно, поступил нехорошо, я теряюсь. Мне всегда кажется, что несправедливые действия настолько очевидны для всех, что любая попытка даже примитивного анализа, якобы имеющего воспитательное значение, граничит с идиотизмом. Но это мое частное, чисто субъективное мнение, которое я не собираюсь широко прокламировать. Напротив: моя должность и мое положение время от времени обязывают меня заниматься так называемой «воспитательной работой». Пожалуй, это самое тяжелое для меня. По всей вероятности, я просто не умею этого делать.

Поэтому, когда я увидел, что ко мне в кабинет примчался Сергей Николаевич Сахно, я был счастлив. Я с первой же секунды готов был отдать ему его несчастного Димку, который стоял передо мной непривычно тихий, подавленный, но сохранивший способность с гранитным упрямством не отвечать ни на какие вопросы.

Мало того, я должен признаться (а это уже идет совсем вразрез с моим служебным назначением), мне это чем-то неясно нравилось. Я все время ловил себя на том, что испытываю к Димке чувство, очень похожее на уважение. Что-то мне подсказывало, что он был прав. В чем? Понятия не имею... История была туманная.

Я так был рад возможности спихнуть Димку на Сергея Николаевича, что даже сказал какую-то бездарную, абсолютно деревянную фразу вроде: «У меня уже руки опускаются... Сергей Николаевич взял на себя ответственность... Пусть они сами решат, можно ли так жить дальше...» Кошмар какой-то! Я-то подозревал, что только так и нужно жить дальше. Но я командир и должен беречь честь мундира эскадрильи, поэтому я выдавил из себя эту распространенную банальность. Моя же собственная честь тайно оставалась неприкосновенной — я твердо решил не применять к Димке никаких репрессий.

Короче говоря, я был очень рад, когда пришел Сергей Николаевич Сахно. Я сказал то, что было положено сказать, и отпустил с миром всех троих.

Как только они ушли из кабинета, тут же ко мне ворвался огромный однорукий дяденька, похожий на Гаргантюа, и стал умолять меня послать самолет к нему в колхоз. Он, дескать, выбил из «Сельхозтехники» какие-то запчасти для тракторов, и их нужно немедленно перебросить прямо на поле в тракторные бригады. Иначе все погибнет!

Я запросил погоду по маршруту и получил ответ, который и ожидал: никаких вылетов, погоды нет.

— Миленький, родненький, чем хочешь отслужу... — бормотал Гаргантюа, нависая над моим столом. — Ну пошли ты кого-нибудь, ну пусть слетает, ну что тебе стоит!.. Рядом же. Сотни километров не наберется... Они же, сучьи дети, стоят и двинуться не могут! А если мы к завтрему эту чертову вспашку не сдадим, с нас же голову снимут!..

Я услышал свое собственное выражение и улыбнулся. Гаргантюа подумал, что перетянул меня на свою сторону, и еще ближе придвинулся ко мне:

— Там почва тяжелая, суглинок... Дождь обратно же...

Я слегка отодвинул его от себя, и он с готовностью отступил на шаг, — как человек, которому оказывают любезность, решает ни в чем не перечить своему благодетелю.

Но я не собирался оказывать ему никакой любезности. Я не имел права этого делать.

— Ну вот, — жестко начал я, отнимая у него какую бы то ни было надежду. — Вы же сами говорите: суглинок, дождь... Где же там самолет сядет?

— Ну пусть вертолет, — быстро согласился Гаргантюа.

— Нет у меня, отец, вертолета. А на неподготовленную площадку мы садиться не имеем права.

Он отшатнулся от меня, как от нечисти, и потрясенно уставился, будто впервые в жизни увидел такое. А потом решил сделать последнюю попытку и негромко, но отчаянно прокричал:

— Да ведь две бригады в поле стоят! Трактора как покойнички!.. Неужто не поможешь, мил человек?!

Я представил себе, как он мотался на своем грузовике по всему Верещагину, как вымаливал в сельхозотделе горкома, а потом где-то на складах эти запасные части, без которых «трактора как покойнички», и понял, что нужно немедленно кончать разговор. Потому что мне его уже становилось жалко и я мог наделать глупостей.

Я встал из-за стола:

— Вы поймите, у меня все экипажи на химработах. Я здесь сам третий...

И направился к выходу. Это было хамство, но я ничего не мог поделать. Гаргантюа уныло поплелся за мной.

— Кого я пошлю? — на ходу спросил я. — В дождь, на суглинок, на пахоту?

Мы вышли из кабинета, прошли по коридору и оказались на воздухе. Гаргантюа тупо молчал. Я с тоской посмотрел на серое небо и добавил:

— У нас строжайшие инструкции.

В это время я услышал голос Катерины, доносившийся из другого крыла здания, там, где помещался теперь медпункт.

— Не летаете, Виктор Кириллович? — И Катерина засмеялась так, что у меня буквально физической болью заныло сердце.

— Что вы, милый доктор! — прокричал невидимый Азанчеев. — Смотрите, погода какая!..

— Напрасно, значит, мы с вами торопились... — снова рассмеялась Катерина.

Я не расслышал, что ответил ей Азанчеев. Над ухом у меня бубнил Гаргантюа. Он уже понял, что я не дам ему самолет, и теперь решил со мной не церемониться.

— Инструкции, инструкции... — ворчал он. — Все больно умные стали, больно грамотные. Чуть что — инструкция. Хоть на голову ее надевай, хоть сам в ее заворачивайся...

«Не летаете, Виктор Кириллович?»

«Что вы, милый доктор!..»

«Напрасно мы с вами торопились...»

Что же он ей ответил? Что он ей на это ответил?.. Если бы не этот однорукий...

Я резко повернулся к нему и вдруг увидел перед собой большую толстую красную физиономию с губчатым носом и печальными, растерянными глазами. Культей он прижал к груди измятую пачку «Памира», а другой рукой неловко пытался достать из пачки хоть одну целую сигарету.

И вот тогда-то я его и спросил:

— Где твои запчасти-то?

Он ошалело посмотрел на меня, скомкал здоровой рукой всю пачку и далеко отбросил ее в сторону.

— Да здесь же, милый!.. Здесь же, родненький! — запричитал он. — Только куда нести, укажите...

Уже у самолета, когда загружали ящики с запасными частями, я ему сказал:

— Учтите, на борт брать никого не буду. Там найдется кому разгрузить, принять?

— Неужто не найдется?! Ждут вас там как манну небесную.

— Как движок? — спросил я Климова.

— Не движок, а загляденье, — ответил Климов и озабоченно посмотрел на меня: — Вы что, взлетать собираетесь?

— Собираюсь, собираюсь...

Климов так растерялся, что чуть ли не истерически выкрикнул:

— Но ведь сказали, что вылетов-то не будет?!

— Что с тобой, Костя?! — удивился я. — Тебе-то какая печаль?..

— Как вы сказали? — тихо переспросил он.

— Я говорю: тебе-то какая печаль?..

— А до этого?

— А до этого я тебя про движок спрашивал.

И только тут я заметил, что у Климова сильно вспухла верхняя губа и сквозь толстый слой пудры просвечивает желто-зеленый кровоподтек под глазом.

— Это что у тебя с губой?

— А, это... Патрубок отсоединял, вот и...

Я начал смутно догадываться о неизвестной стороне приключений Соломенцева и рассмеялся. Мне вдруг стало легко и весело.

Я обнял Климова за плечи и сочувственно сказал ему:

— Ах, Костенька! Вот ведь они, патрубки-то, какие неблагодарные. Ты его отсоединяешь, а он тебя — по зубам...

Шлепая по грязи, подбежал к нам Дима Соломенцев и протянул мне листок:

— Иван Иванович Просил погоду передать... Дождь, нижняя кромка сто метров, ветер двенадцать — четырнадцать...

— Спасибо, — сказал я и, еле сдерживая себя, чтобы не расхохотаться, посмотрел сначала на Димку, а потом на Климова.

Климов отвернулся и закричал грузчикам злым голосом:

— Кантуйте осторожнее! Обшивку порвать хотите?!

Димка поднял голову кверху и, демонстрируя повышенный интерес к низкой облачности, небрежно предложил:

— Хотите, я с вами вторым схожу, Василий Григорьевич?

Нервно и зло покрикивал Климов, суетился большой однорукий человек, стоял передо мной Димка, старательно отводя глаза в сторону...

Я помолчал немного и ответил:

— Этот рейс выполняется вопреки всем инструкциям. Вот и пусть у нас будет только один нарушитель — я. С тебя хватит...

... Низкая облачность прижимала самолет к земле, а дождь, мелкий, сетчатый, заставлял меня напряженно вглядываться вперед. Изредка я посматривал на приборы, на карту, на землю...

Я летел и думал о Кате. Я теперь постоянно о ней думаю. О ней и о себе. О ней и о нем. О себе и о них... Мысли мои метались в самых разных направлениях — то я начинал анализировать свое отношение к ней, то судорожно пытался вспомнить все наши крохотные семейные разногласия и доискивался: которое же из них стало поворотным моментом в нашей хорошей и почти счастливой жизни?.. И каждый раз я приходил к единственной, на мой взгляд, причине: маленький город, маленький круг людей, тоскливая размеренность существования, будничность дел и явлений, почти стопроцентная знакомость завтрашнего дня и всех последующих дней, изредка прерываемая событиями экстраординарными и редкими — прилет медицинской комиссии или начальства, приезд передвижного цирка, чей-то уход на пенсию, чье-то назначение в эскадрилью. Одни и те же дела, одни и те же разговоры: «План по перевозкам выполнен или не выполнен... Подкормку дали столько-то, опылили столько-то... Погода летная или нелетная... Рейс рентабельный, нерентабельный... Пульс, давление...»

Действительно, можно с ума сойти! Нельзя же допускать, чтобы самым значительным событием в семье было трехдневное обсуждение проблемы — покупать Ляльке шубку или шить ей зимнее пальто. Нельзя! Я сам во всем виноват. И единственный выход из уже создавшегося положения — полная, коренная перестройка. Для начала я потребую себе на осень отпуск, возьмем Ляльку под мышку и маханем к морю! Шашлыки есть будем, винцо холодное попивать, Ляльку будем плавать учить!.. И никаких самолетов. Поездом поедем. Международным вагоном. Пароходом поплывем. В каюте первого класса!..

Я счастливо рассмеялся и стал оглядывать несущуюся подо мной землю...

Полная и коренная перестройка! Обязательно поговорить и настоять на переводе в более крупное подразделение, может быть, даже в Хлыбовский объединенный отряд... Наполнить Катькину жизнь весельем и радостью... Беречь и защищать свое счастье легко и красиво! Без истерик, злобы и подозрительности. Любой другой путь неприемлем. Быть мужчиной!

Черные тракторы стояли в поле, как сожженные танки.

Несколько трактористов и подсобников грелись у чахлого костерика.

Я сделал над ними круг, выбрал площадочку и зашел на нее против ветра...

Сесть-то я сяду, думал я. А вот как я с этой раскисшей каши взлетать буду?

... Я слишком поздно увидел его — бегущего и размахивающего руками...

Кто это? Почему он здесь?! Зачем?! Стой!.. Сто-о-ой!

— Ложись!!! — закричал я, не соображая, что слышать меня никто не может.

В последнюю секунду, когда колеса должны были вот-вот коснуться земли и гибель тракториста была неминуемой, я втянул сквозь стиснутые зубы воздух, рванул штурвал на себя и дал полный газ.

И мы «перескочили» через тракториста. Но двигатель не взревел большими оборотами. Он попросту захлебнулся и замолчал.

Я посмотрел на сектор газа и попытался выровнять машину...

Но самолет уже потерял скорость, ударился в вязкую, пропитанную дождем землю и, зарываясь колесами в мокрый суглинок, медленно перевернулся.

Меня отбросило вправо, обо что-то сильно ударило боком и грудью. На миг перехватило дыхание, и я закашлялся. Меня начало рвать кровью, и тело мое стало легким, и все куда-то рвалось вверх, вверх, вверх... А в голове почему-то тоненькой, искрящейся, серебристой ниточкой звенела и дрожала одна только мысль: «Как же я взлетать буду?.. Как же я буду взлетать?..»

И свет, потрясающей силы солнечный свет, теплый, прекрасный, окутал меня. Я подставил лицо под его удивительные, невесть откуда взявшиеся лучи и, ослепленный, закрыл глаза...

«Как же я буду взлетать?..»

 

АГРОНОМ СТЕПАНОВ

«Степанов Анатолий Петрович. Год рождения — тысяча девятьсот тридцать третий. Агроном. Окончил сельскохозяйственную академию имени Тимирязева в Москве в тысяча девятьсот шестьдесят втором году. Женат...

По существу дела могу показать следующее: ждали самолет с запасными частями. Сам я находился в это время в поле, в тракторной бригаде. Приехал туда, с вечера вместе с представителем тракторной станции. Развели у «балагана» костер и грелись. Выпивали немного. Больше пили чай. Все время дождь, холодно. Спорили: прилетит или не прилетит...»

— Как же, прилетит! — говорил один, закусывая огурцом.

— И вполне может прилететь... — говорил другой.

— Что он, тебе эти запчасти на голову бросать будет?

— Зачем на голову? Что, в степу сесть негде, что ли?

— «В степу»... Глянь, развезло как. Тут на ногах-то не удержишься...

— А на что ему колеса дадены?

И тут появился самолет. Он вылетел будто из облака, низко опустился, сделал круг над полем и стал садиться.

Тот, который защищал авиацию, торопливо вскочил и крикнул первому.

— Чего я говорил? Чего?!

Он побежал, а ноги его разъезжались по мокрому полю.

Он бежал, радостно крича и размахивая руками, с трудом удерживая равновесие, из-под его сапог летели комья грязи, и крик его несся по всей раскисшей степи, навстречу садившемуся самолету...

* * *

«Вполне допускаю, что сначала летчик мог не видеть Преснякова Михаила, а когда уже стал садиться, то увидел. Он перед самым Пресняковым, в последнюю секунду, задрал нос самолета и будто бы перепрыгнул через него. А полететь дальше не смог. У него заглох мотор. Он успел метров на двадцать только взлететь. И упал. Упал он сильно, и колеса ушли в пахоту. Он и перевернулся».

... Его вытаскивали бережно и спокойно. Без суеты, без крика, без причитаний.

И только тот, который был причиной катастрофы, стоял, покачиваясь от ужаса и сознания непоправимости. Его трясло, и он совал в рот кулак, чтобы как-то унять лихорадку, сотрясавшую его большое и глупое тело.

Я сбросил ватник и положил летчику под голову. Он приоткрыл глаза, посмотрел на низкое серое небо и на нас...

Наверное, он не знал, что умирает. Он хотел посмотреть на самолет, но не смог повернуть головы. Сил не было. Он посмотрел на меня, с трудом разомкнул губы и шепотом спросил:

— Не зацепил?..

И тогда мы все расступились, давая ему убедиться, что тот, из-за которого все произошло, жив и невредим.

Но я думаю, что он уже ничего не видел...

 

САХНО

Я очень немногих хоронил в своей жизни — отца, мать, тетку. Из друзей хоронил только одного Мишу Маслова, старого летчика, ушедшего на покой и умершего, как мне до сих пор кажется, от тоски и печали.

В войну, когда за один год почти целиком менялся состав бомбардировочного полка, когда на смену погибшим и исчезнувшим экипажам из Казани и с Урала приходили новенькие самолеты, а из Ташкента и Оренбурга новенькие лейтенанты, похорон не было.

Они погибали за линией фронта, взрывались на моих глазах в воздухе, догорали подо мной на земле, не выходили из пикирования над морем, просто улетали и не возвращались.

Мы не стояли потом над их холодными, растерзанными телами и потому хоронили их только в своей памяти, не до конца веря в их гибель. И это давало нам право их именами воспитывать новых ведомых, пришедших на смену мертвым.

Потом погибали другие. Ведомые становились ведущими и яростно костерили новых лейтенантиков, ставя им в пример погибших, но говоря о них как о живых.

Все было... Все помню. Только похорон не было. Не было на моей памяти похорон разбившегося летчика. Я их, честно говоря, и не видел никогда даже.

А вот на старости лет пришлось увидеть...

Мы похоронили Василия Григорьевича неподалеку от летного поля. Сделали в наших мастерских ограду красивую, колонку... Цветов было много. Из отряда прилетели, из территориального управления. Все председатели колхозов на похороны Василия Григорьевича съехались...

Следственно-техническая комиссия работала. Проводила разбор летного происшествия, выясняла причины катастрофы. А как закончила работу, то собрали нас всех в летном классе. Весь состав эскадрильи. И один наш большой гэвээфовский начальник делал сообщение. Я этого большого начальника уже лет сто знаю. Он у меня курсантом летал. Был такой период, когда я в одной летной школе летчиком-инструктором работал.

А теперь вот он стоит перед нами — полненький, облысевший, с широкими золотыми шевронами на рукавах, очень грамотный в прошлом летчик и очень на сегодняшний день сильный начальник. Мы с ним, не в укор многим, связи никогда не теряли. Правда, каждый на своем месте и друг к другу никогда по пустякам не лезли. И жены наши дружили.

— Комиссия установила, — сказал он, — что сетка карбюратора была в масле, высотный корректор не промывался, а следовательно, карбюратор перед установкой был не расконсервирован. Вот и получилось, что при плавных переходах с режима на режим двигатель вел себя нормально, а при резком изменении подачи горючего он захлебнулся.

Посмотрел он на всех в упор и жестко так добавил:

— Климов сэкономил два часа рабочего времени и убил человека. У меня все. Вы свободны, товарищи.

Никто не шевельнулся. Сидели все как приклеенные. И я сижу. И чувствую, становится мне так муторно, что подняться сил у меня не будет.

— Вы свободны, товарищи, — негромко повторил он.

Задвигался наконец наш народ, зашевелился, но все молча, без единого слова, без перешептываний. Стулья на место ставят осторожно, чтобы не громыхнуть. И выходить стали тихо.

А я сижу, ноги ватные, и все что-то решаю для себя, решаю... Сам никак не пойму что. Прямо смятение какое-то в голове, затылок болеть начинает.

Вышел он из-за стола, подошел ко мне и сел рядом.

— Здорово, Серега, — сказал он мне.

— Здорово, Петя, — отвечаю я.

— Как Надя?

— Спасибо, в порядке... Как ты-то после смерти Лизоньки?

— Да вот прихожу в себя понемногу...

— Надя очень плакала.

Закурили мы с ним по сигаретке, помолчали, повздыхали, поглядели друг на друга.

— Скоро к вам медицина нагрянет, — осторожно говорит он мне.

— Знаю, — говорю.

— Боишься?

— Нет.

— Так уж все в порядке? — с сомнением спросил он.

— Да нет... Не очень.

— Ну и зарубит тебя комиссия.

Вот тут я все для себя и решил. У меня даже голова болеть перестала.

— Не зарубит. Я на нее являться не собираюсь.

Ему показалось, что он ослышался.

— Что ты сказал?

— Переводи-ка меня в диспетчерскую, Петька, — спокойно ответил ему я.

Я когда что-нибудь для себя решу, мне всегда спокойно становится.

— Шутишь?

— Переводи, Петро, — упрямо сказал я и даже усмехнулся: — Окажи протекцию.

Вынул он блокнот свой, записал что-то для памяти и так растерянно и грустно проговорил:

— А мы тебя на комэска метили...

— В отдельной эскадрилье комэск должен быть летающим, — сказал я ему. — А я уже еле-еле ползающий... Коли нового никого не пришлете, лучше Азанчеева не найти.

И тут он снова что-то записал в блокнот.

Поболтали мы с ним еще о том о сем. Даже не столько поболтали, сколько помолчали об одном и том же. А потом пришло ему время улетать, и я его проводил. Улетел старый мой дружок со своим блокнотиком, а я пошел на техучасток. Меня еще перед собранием инженер к себе звал. Конечно, понятно, зачем звал.

Заперлись мы с ним у него в кабинетике, достал он бутылку армянского и кулек с конфетами «Соевые батончики».

— Сам покупал? — показал я на кулек.

— Да нет. Попросил, вот и принесли.

— Уж не Димку ли посылал Соломенцева?

— Его. А что, не надо было?

— Ничего страшного. «Батончики» так «батончики»...

Выпили мы с ним по стакану в память Василия Григорьевича, а говорить не о чем. Сидим, кряхтим. Я в окошко поглядываю. Смотрю, от могилы к аэродрому идет Катерина Михайловна с Лялечкой. А на пути у них стоит мотоцикл Вити Азанчеева. И сам Витя сидит на седле, ноги набок свесил и курит.

— Подожди, — говорю я инженеру. — Я сейчас...

Сунул в рот соевый батончик и пошел к Азанчееву.

Подошел к нему и спрашиваю:

— Выпить хочешь?

— Нет.

— А мы вот помянули хорошего человека. — Я вытащил сигарету, наклонился к Азанчееву, прикурил и показал глазами на Катерину Михайловну и Лялю: — Теперь они, наверное, уедут отсюда...

— Наверное... — как эхо, отозвался Азанчеев.

Я затянулся и осторожно спросил:

— А ты?

Витя поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза:

— Не знаю...

Я почему-то почувствовал облегчение. Улыбнулся я ему и говорю:

— Отвези-ка ты меня домой.

Он еще раз глянул вслед Катерине Михайловне, вынул ключ из замка зажигания и предложил:

— А может, пешком пойдем? Чтобы не греметь этой керосинкой.

— Тоже верно — согласился я. — Это ты очень хорошо придумал, Витя. Инженера заберем с собой?

Он плечами пожал и новую сигарету закурил.

— Добре, — сказал я. — Тогда попрощаться нужно.

Я зашел к инженеру, пожал ему руку и сказал:

— Ты прости. Тут такое дело... Сам понимаешь.

Он действительно понимал. Он мужик мудрый. Ему ничего объяснять не надо.

— Двигайте, — сказал он. — Мне все равно задержаться нужно. Кое-какую документацию просмотреть...

И мы с Витей ушли пешком.

 

КАТЕРИНА

Я же знала, что так бывает. Я помню, когда под Пржевальском в горах разбился вертолет и погибли двое наших знакомых летчиков, я знала, что бывает так. Я видела их жен и детей, я бормотала им какие-то бессвязные слова утешения, я сама бегала по начальству и даже состояла в комиссии по организации чего-то.

Тогда мне казалось, что я насквозь пропиталась их горем и понимаю все, что можно понимать в таких случаях. Я плакала вместе с ними, разумно увещевала их, а в самом дальнем уголке моего сознания с неприличной настойчивостью и постыдным ликующим упорством билась одна только мысль — со мной этого не произойдет! Это может случиться с кем угодно — только не со мной!..

Только ночью я понимала, что могу потерять его. Напрочь улетучивалась тупая самодовольная уверенность, и ее место занимала такая тревога, такой ужас, что я захлебывалась слезами в самые неподходящие для слез моменты... Он, ошеломленный и, наверное, не до конца понимавший происходящее со мной, растерянно успокаивал меня. Ему казалось, что я слишком устаю и нервничаю днем. Что мое участие в судьбе жен тех погибших, ребят и бесконечная беготня по организации чего-то, что должно было утешить двух вдов, старшей из которых было двадцать три, так изматывают меня, что, как он однажды сказал тогда, ему не хотелось бы, чтобы кончалась ночь и наступал день.

А я мечтала о наступлении дня. Я его ждала, как избавления от всех своих ночных кошмаров. Мне нужен был день, мне нужна была дневная дурацкая уверенность в том, что пуля может попасть в кого угодно и обязательно пройдет мимо нас.

И наступал день. А потом снова ночь. И снова я как сумасшедшая целовала его, боялась отодвинуться от него хоть на секунду и представляла себе его разбитого, искалеченного, мертвого. И снова я задыхалась от рыданий и ужаса. И снова ждала день...

Теперь он мертв.

Теперь он мертв, и я живу в нереальном мире постоянного ожидания. Я вглядываюсь в каждый садящийся самолет, жду, когда он зарулит на стоянку, жду, когда откроется фюзеляжная дверь, жду, когда он выйдет из самолета...

Дома я жду его к обеду. К ужину... Я слышу его голос, шаги. Я зачем-то перестирываю его рубашки и штопаю носки. Я панически боюсь наступления ночи. Ночью я слышу его дыхание, шепот...

Я до рассвета не сплю — лежу, слоняюсь по квартире, перебираю его вещи, бумаги. Когда я натыкаюсь на какой-нибудь предмет, принадлежавший ему и — до сих пор мне незнакомый, мне становится мучительно стыдно, будто я подглядела в замочную скважину. И я опасливо кладу на место эту вещь именно так, как она лежала до сих пор.

Я сплю урывками — по два-три часа, и эти тяжелые, душные часы сна заполнены только им — больным, похудевшим, небритым, но живым. Иногда я вижу его веселого, смеющегося, окруженного какими-то красивыми молодыми женщинами, С одной из них он танцует — я мучаюсь от ревности и просыпаюсь в слезах, — до полного пробуждения сохраняя в себе неистовую ревнивую ненависть к нему и отчаянную жалость к себе — только что покинутой им.

Утром я сижу за столом медпункта и провожу предполетный осмотр. За допуском приходят все. Все, кому нужно сейчас уходить в рейс. Я считаю пульс, измеряю давление, ставлю в полетных листах штамп и думаю о том, что у него просто нет сегодня вылета, иначе он обязательно пришел бы ко мне. Не может же он уйти в рейс без врачебного допуска...

— Как ты себя чувствуешь? — спросила бы я его. И он, оглянувшись воровато на дверь и убедившись в том, что в эту секунду нам никто не сможет помешать, прижал бы меня к себе и прошептал бы мне на ухо:

— Ух, как я себя чувствую!..

Мне это уже один раз снилось. Я вообще все время думаю о нем как о живом. Я все время его жду...

Вчера я перечитывала его письма. Ах, какая оказалась это страшная штука — до боли знакомый почерк мертвого человека! Не слова, обращенные ко мне, не воспоминания о времени, когда написаны мне эти письма, а почерк — живое, материальное изображение слов, написанных его живой рукой, — вот что поразило меня своим несоответствием с тем, что его уже нет на свете.

Потом была истерика. Я стонала, захлебывалась в рыданиях и все стискивала и стискивала руками голову, потому что мне казалось, что, если я еще хоть один раз прокричу о своей тоске, голова у меня разлетится на тысячи кусков. Кажется, только его письма, почерк, которыми они написаны, его почерк убедил меня в том, что его больше нет в живых. Я хватала испуганную Ляльку, зацеловывала ее, поворачивала к свету и как безумная вглядывалась в ее лицо, стараясь отыскать в ней черты его лица — красивый ироничный рот, его разлет бровей, его подбородок.

Я целовала ей руки и умоляла простить меня, а Лялька ничего не понимала, плакала и молча вырывалась.

Потом откуда-то появилась Надежда Васильевна и уложила меня в постель. Мы пили с ней чай — я лежа, она сидя у меня в ногах. Уже засыпая, я спросила ее, где Лялька.

— Сережа забрал. Они ушли гулять, — ответила мне Надежда Васильевна.

— На аэродром?.. — испугалась я.

— Нет, — сказала Надежда Васильевна. — Они пошли к озеру.

Впервые после его смерти мне ничего не снилось. Только какие-то цветные облака. А может быть, это были не облака...

 

АЗАНЧЕЕВ

Пришел приказ о моем назначении командиром эскадрильи.

Я унаследовал от Селезнева его должность и потерял почти все, что удерживало меня в этом небольшом городке. Но я остаюсь здесь для того, чтобы снова начать все сначала.

Я знаю, что мне будет трудно. Может быть, труднее, чем кому бы то ни было. Вольно или невольно меня будут сравнивать с погибшим Селезневым, и еще долго это сравнение будет оказываться не в мою пользу. Не потому, что человек так уж устроен, что мертвым прощает все и в памяти своей хранит только-самое лучшее, когда-либо сказанное или сделанное тем, кого теперь уже нет в живых. Не потому, что каждый день после смерти прибавляет толику идеалистического представления об ушедшем «в мир иной», и с годами это представление накапливается и спрессовывается в знакомые всем нам гранитные пьедесталы. А память, водруженная на этот пьедестал, всегда побеждает представление о живых, которые волей судьбы обязаны продолжить дело мертвых.

Мне будет очень трудно. Трудно потому, что Селезнев был настоящим командиром эскадрильи. Для памяти о таких, каким был Селезнев, пьедестал не нужен.

Мне будет очень трудно, потому что я любил его жену.

Я не играл в любовь, я любил. Я и сейчас ее люблю... Но сейчас я люблю ее так, как можно любить странное и далекое созвездие, как можно всю жизнь любить детскую мечту о несбыточном...

Мне будет очень трудно, потому что я никогда не захочу вступать в соревнование с мертвым Селезневым. Для того чтобы быть командиром его эскадрильи, я ни за что не должен ему подражать, стараться делать все так, как делал он. Это будет выглядеть смешно и жалко. Потому что у Селезнева был свой стиль.

Я не должен пытаться перестраивать работу эскадрильи, даже если эта перестройка даст какой-нибудь положительный результат. Ибо это будет выглядеть бестактно и оскорбит людей, любивших и уважавших Селезнева.

— Трудно тебе будет, Витя, — сказал Сергей Николаевич Сахно. — Всем поначалу будет трудно...

Верно. Сергей Николаевич прав. Всем нелегко. Вчера Борис Иванович, начальник отдела перевозок, открыл дверь кабинета и спросил по привычке:

— Разрешите, Василий Григорьевич?

Мне будет очень трудно. Потому что я уже сложившийся и немолодой человек и мне предстоит заново найти самого себя, от многого отказаться и многому научиться. Потому что быть командиром эскадрильи я еще не умею...

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Я все время думаю только об одном: смог бы я помочь Василию Григорьевичу, если бы он все-таки взял меня тогда в тот рейс?

Я старался представить себе все его ощущения, его состояние в тот момент, увидеть каждое его движение, выражение его лица... Был ли он в смятении, испугался ли он?

И каждый раз, когда картина его гибели возникала у меня в глазах, когда я начинал анализировать каждую секунду от момента появления тракториста под колесами его самолета до падения, я почему-то видел Василия Григорьевича злого, захлебывающегося в матерном крике и работающего, работающего, работающего!

Сколько раз я читал, что смерть одного человека заставляет другого, оставшегося в живых, чуть ли не заново переосмыслить собственное назначение в жизни. Когда рядом с тобой погибает человек, которого ты хорошо знал и в смерть которого первое время никак не можешь поверить, вдруг начинаешь понимать, что жизнь твоя не бесконечна и время от времени тебе просто необходимо проводить инвентаризацию своей души, личный «разбор полетов»...

Я не знаю, кто пишет наставления и инструкции в нашем министерстве. Кто придумывает разные назидательные и нравоучительные плакатики, которыми увешаны летные классы всех подразделений. Наверное, существует целый отдел, в котором занимаются выведением коротких афористичных формулировок из огромного систематизированного опыта летных происшествий. Я привык к мысли о том, что половина подобных напоминаний необходима, а половина не нужна и назойлива.

К необходимым я относил формулировки типа: «Категорически запрещается! Производить полеты, а также взлет и посадку в направлении солнца или под углами к нему менее 45 градусов».

Об этом действительно помнить нужно. Я с этим сам десятки раз уже сталкивался, когда самостоятельно летал на «Яке».

Но ко второй половине, необязательной, абстрактной, я относился с нескрываемым раздражением и иронией. Ну что, кроме неприязни, может вызвать кусок картона, на котором большими буквами напечатано: «Быстрые действия в воздухе — результат длительных раздумий на земле»?

Я ненавижу разглагольствования «по поводу». Меня тошнит от любого проявления демагогии. Я отношу это за счет духовной несостоятельности разных типов, изрекающих любые безразмерные истины, которые можно надеть на трехлетнего пацаненка и с таким же успехом напялить на двухметрового мужика. Причем и трехлетнему, и двухметровому эта истина будет в самую пору. Вот ведь что ужасно.

Но с некоторых пор мне стало казаться, что «длительные раздумья на земле» иногда просто необходимы. Я не знаю, — приведут ли они к «быстрым действиям в воздухе», но то, что они помогут тебе на земле, в этом я теперь свято убежден...

Думал ли человек, сочинивший этот плакатик, что Дмитрий Иванович Соломенцев прицепит такой длинный философский хвост к его коротенькому чиновничьему изречению?

Уже несколько дней я живу у Сергея Николаевича. Надежда Васильевна переехала на неделю к Катерине Михайловне, помогает ей по хозяйству, возится с Лялькой. А мой Серега попросил меня это время пожить у него. Живем мы с ним душа в душу, четко распределив обязанности: я бегаю по лавочкам и на рынок, а мой старик готовит жратву.

В отпуск ушел Алик Коробов — второй пилот Азанчеева. Воспользовавшись тем, что наш аэроплан стоял на «регламенте», Виктор Кириллович взял меня к себе «вторым».

Я боялся, что Азанчеев не будет доверять мне штурвал, но, как только мы первый раз оказались вместе в кабине, он лениво посмотрел на меня и сказал:

— Запускайте, прогревайте, выруливайте, просите взлет и чешите...

Я запустил, прогрел, вырулил, запросил взлет и почесал. А на следующий день он меня спросил:

— С левого сиденья не хотите попробовать?

И весь день я летал, сидя в командирском кресле. Вечером я сказал Сергею Николаевичу:

— Я сегодня весь день слева сидел.

На что старик мне заявил:

— Тебе было сказано купить сметану?

— Было.

— А где она?

— Я забыл...

— Вот и лопай пустые щи!

— Я сегодня весь день летал на левом кресле!..

— Это я уже знаю. Мне Витя звонил. Как же ты без сметаны щи есть будешь?

— Да плевать мне на эту сметану! Можете вы это понять или нет?

— Подожди, — сказал старик. — Не хватай хлеб. Я сейчас схожу за сметаной...

За сметаной мы пошли оба и вместо сметаны купили большую и красивую бутылку шотландского виски «Лонг Джон». Сметаны просто не было...

Интересно, смог бы я помочь Василию Григорьевичу, если бы он все-таки взял меня тогда в тот рейс?

 

ОКУЛИСТ

В «Ил-14» нас было девять человек. Мы летели в отдельную Добрынинскую эскадрилью для того, чтобы провести очередное медицинское освидетельствование. Нас девять человек, и все вместе мы называемся «медкомиссия». Нас боятся. Мы грозная, неподкупная, жестокая и в какой-то мере циничная сила. За глаза нас называют «выбраковщиками».

Месяц назад у них в Добрынине произошло ЧП — погиб командир эскадрильи Селезнев. Я его хорошо знал. Говорят, была какая-то дурацкая, нелепая история, из-за которой погиб прекрасный летчик и очень хороший, интеллигентный человек. Жаль его. Очень жаль. Ему, кажется, не было и сорока. Я помню, что он был замечательного здоровья человек... Мог бы еще лет десять спокойно летать...

Нас девять человек на весь самолет. За исключением экипажа. Четверо играют в преферанс. Двое спят. Один читает. А мы со стариком невропатологом сидим в хвосте и пьем боржоми. Я тоже старик.

Мы сидим и пьем боржоми из серых пластмассовых чашечек, на которых выдавлено слово, объединяющее нас всех, — «Аэрофлот». До посадки еще далеко, и мы не торопимся.

О чем могут говорить старики? О стариках. О людях, равных нам по прожитому сроку. По большому прожитому сроку и по маленькому оставшемуся.

А еще старики говорят о прошлом. О будущем старики говорить пугаются. И поэтому очень жалеют друг друга.

— Я знаю, что он учит таблицу проверки зрения наизусть, и ничего не могу поделать!.. — сказал я невропатологу.

— С ним?

— С самим собой... А сколько их по всем управлениям ГВФ! Боже ты мой... Как неумело, по мальчишески, эти пятидесятилетние мужики стараются сохранить за собой право летать!.. Хотя бы еще год. Полгода... Каждый раз, когда я вылетаю в составе комиссии в такие вот маленькие подразделения, где доживают свой воздушный век старые летчики, я чувствую себя палачом, отправляющимся на гастроли.

Из кабины пилотов вышел молодой круглолицый здоровяк — командир корабля.

— Как себя медицина чувствует? — весело спросил он. — Никому помощь не требуется?

Преферансисты оторвались от карт, спящие открыли глаза, читавший отложил книгу. Все заулыбались, задвигались.

— Когда в Добрынино придем? — спросил кто-то.

Командир посмотрел на часы и ответил:

— Минут через двадцать начнем заходить.

Он прошел мимо нас в уборную, и мне почему-то, старому болвану, этот командир корабля вдруг стал неприятен. Я посмотрел ему в спину и раздраженно сказал соседу:

— Я вам клянусь, я скоро начну ненавидеть молодых и здоровых людей. Парадокс, да и только!

Невропатолог с интересом посмотрел на меня.

— Это аномалия? — с беспокойством спросил я. — Нет, серьезно. Я вас как невропатолога спрашиваю...

— Идите к черту. Обычная возрастная солидарность. Наливайте.

Я разлил остатки боржоми по серым чашечкам, и в это время оба двигателя слегка уменьшили обороты. Мы начали снижение.

 

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

Сидели на вышке и ждали медицинскую комиссию. Еще вчера я приняла радиограмму, в которой говорилось, что сегодня они должны прилететь к нам...

В нашей единственной гостинице были забронированы комнаты для врачей и экипажа, а наш медпункт временно переоборудован так, чтобы в нем было удобно работать сразу нескольким людям.

Полторы недели я прожила у Кати Селезневой. Иногда мне казалось, что я сама не выдержу всего этого, распахну окно и завою в черное ночное небо от тоски и бессмыслицы произошедшего. Я старалась ни на секунду не оставлять Катю одну. Только в рабочие часы мы находились не вместе. Но это были единственные часы суток, когда я была почти спокойна за нее. Как многому она научилась у Селезнева за годы, проведенные с ним под одной крышей! С каким удивительным спокойствием, достоинством и сдержанностью она проводила утренние предполетные осмотры, как разговаривала с людьми, как принимала их соболезнования...

И только дома, оставшись со мной наедине, она позволяла себе отбросить многопудовый щит спокойствия и снова превратиться в безутешную русскую бабу, плачущую, проклинающую себя и свою судьбу, впадающую то в странное безмолвное оцепенение, то в иссушающую, доходящую до беспамятства истерику...

А утром, подтянутая и приветливая, она сидела в своем белом, слегка кокетливом халатике за столом медпункта и, рискуя быть заподозренной в черствости, спокойно проводила обычный предполетный осмотр.

«Ил-14», борт сорок пять шестьсот пятьдесят четыре, наконец запросил условия посадки. Я передала ему весь наш нехитрый комплекс и предупредила Ивана Гонтового, что «Ил» на подходе. А через несколько минут «Ил» запросил посадку.

Гонтовой Поднял свой микрофон:

— Сорок пять шестьсот пятьдесят четыре, вас понял. Посадку разрешаю.

— Кто садится? — спросил Сергей.

— Медкомиссия.

Сахно подошел к динамику внутреннего переговорного устройства, щелкнул тумблером и, глядя в сторону, откуда должен был появиться самолет, сказал:

— Доктор Селезнева! Катерина Михайловна... Выходите встречать коллег. На подходе.

— Спасибо, Сергей Николаевич, — послышался из динамика ровный голос Кати.

Сергей подмигнул мне и вышел.

Иван Гонтовой посмотрел на часы, записал время в журнал. Он еще раз, посмотрел на посадочную полосу и только хотел закурить, как динамик на его пульте заговорил голосом командира «Ил-14»:

— Сантонин! Сантонин! Я — сорок пять шесть пять четыре!.. Не выпускается правая нога. Не выпускается правая нога. А левая не убирается...

Гонтовой испуганно посмотрел на меня и быстро оглядел все наше помещение, словно искал того, кто скажет, как ему поступить дальше. Но в комнате диспетчерской службы, кроме нас с ним, никого не было, и он хрипло сказал в микрофон:

— Вас понял! Вас понял! Уходите на второй круг, ждите нашей команды!

Он мгновенно переключился на внутреннее переговорное устройство, врубил все точки связи:

— Внимание! Внимание! Командира эскадрильи, командиров звеньев, начальников всех служб срочно на вышку АДС! Повторяю: командира эскадрильи, командиров звеньев и начальников всех служб срочно на вышку АДС!..

Вторую половину фразы он проговорил, уже видя сквозь стеклянную стену нашей вышки, как с разных сторон маленького аэродрома бежали те, кого он звал...

 

КОМАНДИР КОРАБЛЯ

Все было нормально до тех пор, пока я не приказал:

— Выпустить шасси!

Бортмеханик нагнулся вперед и привычно двинул рычаг выпуска шасси.

— Командир! — тревожно сказал он, глядя на зелёные и красные сигнальные лампы. — Не вышла правая нога шасси...

Я посмотрел на красный сигнал правой стойки.

— Спокойно. Попробуй убрать и еще раз выпустить.

«Сейчас все будет в порядке... Все будет в порядке! думал я. — Сейчас она вывалится...»

Но правая стойка не выходила. А левая, как оказалось, не убиралась. Выходила и убиралась только одна передняя носовая нога.

— Давай еще раз! — остервенело сказал я.

И был еще раз, и два раза, и три, и четыре, и я кабрировал и бросал машину то вверх, то вниз, чтобы хоть перегрузками заставить вылезти эту проклятую правую ногу, а она все не выходила и не выходила... И тогда я сказал Земле:

— Сантонин! Сантонин! Я — сорок пять шесть пять четыре. Не выпускается правая нога. Не выпускается правая нога! А левая не убирается...

 

АЗАНЧЕЕВ

— Слушайте, товарищи! — метался Гонтовой — Ну чего же тут думать?.. Ну пусть он идет в Хлыбово... Мы их предупредим. У них там и полоса лучше, и средства наведения самые разные... Господи! Ну чего же тут думать?.. Ведь и так ясно — не можем мы его принять... Не можем!

Гонтовой заглянул мне в глаза и нервно потер руки.

— Господи... — снова пробормотал он. — Ну чего же тут думать!..

Впервые я видел Гонтового в таком состоянии. Но сейчас мне было наплевать на него. Мне было важно, что скажет Сахно.

— Пусть сольет горючее, выпустит закрылки и садится с креном на выпущенную ногу. И до последнего метра пусть работает элеронами. Как начнет заваливаться, так сразу же несколько резких торможений... Черт с ним, пусть его развернет. Ничего страшного. Консоль снесет... Ну, может, плоскость поломает. А так больше ничего не должно быть... — сказал Сергей Николаевич.

— Для этого знаешь как летать надо! — испуганно воскликнул Гонтовой. — Для этого ювелиром быть нужно!..

— У меня в сорок третьем ну точь-в-точь такая же петрушка получилась... На «пешке», — неуверенно сказал инженер и почесал нос.

— Вспомнила баба, як дивкой була! — зло повернулся к нему Гонтовой. — Пусть идет в Хлыбово, пока все горючее не вылетал...

— Да заткнитесь вы! — сказал я ему и с надеждой посмотрел на старого инженера: — Ну?

— Да ничего... Подойду к полосе, прижмусь до минимума, стукну одним колесом об землю и снова по газам. Раза два-три пристукнул — и вторая нога вывалилась.

— Ну что? — спросил меня Сахно. — Попробуем?

— Командуйте, Сергей Николаевич.

Сахно взял в руки микрофон и негромко проговорил:

— Сорок пять шесть пять четыре, я Сантонин... Старший диспетчер Сахно.

Пауза длилась всего две, от силы три секунды, но мне показалось, что достаточно еще одного мгновения, чтобы я задохнулся.

— Вас понял, — наконец ответил динамик. — Здравствуйте, Сергей Николаевич.

— Как дела?

— Могло быть хуже, да вроде уж некуда.

— Как с горючим?

— Чего-чего, а этого добра...

— Слушай, командир, — сказал Сахно, — заходи на полосу...

Учись, Витя, учись!.. Время пройдет быстро — оглянуться не успеешь, как тебе придется ткнуться лбом в собственный биологический рубеж. Кем ты станешь в пятьдесят шесть? Диспетчером службы движения? Начальником отдела перевозок, инструктором на тренажере?..

Когда жизнь делает разворот на сто восемьдесят у такого, как двадцатидвухлетний Димка Соломенцев, все проще. Лишь бы в нем был с самого начала заложен Человек. Когда же ты резко меняешь курс после пятидесяти лет, прожитых на земле и на небе, на тебя со страшной силой обрушиваются перегрузки, не учтенные никакими графиками разложения сил, никакими векторами. Тяжелейший груз многолетних привычек, устоявшегося распорядка, комплекс привычек — вся структура твоего существования, сцементированная только одним — летать, летать, летать! — все разрушается под страшным воздействием резкого разворота. И если у конструкции нет достаточного запаса прочности, конструкция разрушается. Тогда это трагедия. Тогда человек погибает. Тогда ни к чему все усилия ученых, старающихся продлить людскую жизнь...

Но если ты в пятьдесят шесть все-таки сумел притереть к полосе свою искалеченную перегрузками машину со вспученной обшивкой на плоскостях, с деформированным стабилизатором и заглохшим двигателем да еще и сумел сделать так, что, стоя на земле, этот вылетавший свое агрегат вдруг станет всем необходим, тогда все в порядке. Значит, был запас прочности, и да здравствуют ученые, которые очень хотят продлить человеческую жизнь!..

«Ил» закончил круг и понесся к земле. И если мы до сих пор только слышали его, то теперь мы все яснее и яснее стали его видеть. Чем ближе он подходил к полосе, тем тревожнее становилось у меня на душе. Привычная конфигурация садящегося самолета была резко и нелепо нарушена. Вид одиноко висящего под левой плоскостью колеса и торчащей тоненькой носовой стойки, наглухо закрытые створки правой мотогондолы и неожиданная пустота там, где по всем законам должно быть правое колесо, производили пугающее впечатление.

Я не знаю, что испытывали все остальные, стоявшие на вышке, но мне стало не по себе. Может быть, потому, что несколько лет тому назад, в армии, я уже видел такую посадку и помню, чем она кончилась...

«Ил» вплотную подошел к земле на большой скорости и ударил левым колесом о жесткую посадочную полосу. За колесом взорвался клуб пыли, и самолет стал резко набирать спасительную высоту...

А правая нога так и не вышла. «Ил» пошел на второй круг. И пока он снова заходил на полосу, я подумал о том, что, может быть, именно сегодня я буду держать экзамен «на чин». Именно сегодня...

Снова «Ил» стал заходить на полосу.

— Господи! Боже мой... Да прекратите вы этот цирк!.. — обессиленно забормотал Гонтовой. — Вы представляете, что вы на себя берете?

— Ты что, Иван, спятил?! — спросил потрясенный Сахно. — Что с тобой, Ванька?..

А в микрофон совсем другим голосом:

— Хорошо, командир! Молодец!..Пристукни еще разок! Может, вывалится, стерва!..

Снова «Ил» сильно ударил левым колесом о землю. Снова клуб пыли, резкий набор высоты. Снова пустота под правой плоскостью.

— Ему бы хоть какую-нибудь опору справа, — простонал инженер. — Хоть что-нибудь!..

— А что, если ему под плоскость заправщик «ЗИЛ-150» подогнать с ходу? — спросил Сахно у инженера. — Если за мотогондолой в момент потери скорости ближе к краю подъехать? Сейчас он снова будет заходить на полосу!.. Глядите! Примечайте быстрее, можно заправщик подогнать?

«Ил-14» в третий раз ударил левым колесом о землю и снова ушел вверх.

— А если он винтом по кабине рубанет? — спросил начальник автопарка.

— Нет меня здесь, нет! — прокричал Гонтовой и схватил свою фуражку. — Это преступление, и я при нем не присутствую! Меня здесь нет!!!

— Пошел вон, дерьмо собачье, — негромко сказал ему Сахно и снял китель.

Он обстоятельно уселся на стул Гонтового, расстегнул воротник рубашки, ослабил узел галстука и взял микрофон.

И тут я вспомнил. В прошлом году после отпуска меня два дня тренировал Сахно. Как говорят у нас, давал мне «вывозные» полеты. Так вот: именно так, только так, делая то же самое, он садился за штурвал. Так же спокойно и обстоятельно. Он сначала снимал китель или куртку, усаживался, ставил ноги на педали, расстегивал воротник рубашки, ослабляя узел галстука, и только потом брал штурвал в руки...

— Ну что, Витя? — спросил он меня. — Сделаем?

— Давайте, Сергей Николаевич.

— Внимание, командир! — сказал Сахно в микрофон. — Есть тут одно предложение. Тебе решать, ты в воздухе... Ляжешь правой плоскостью на маслозаправщик. Он сам подойдет под тебя...

— Вас понял, вас понял, — отозвался динамик.

— Командир! — сказал Сахно. — Я думаю, что здесь главное — уравнять скорости... Как слышите? Прием.

— Сантонин! — сказал динамик. — Вас понял. Главное — уравнять скорости...

Я отыскал глазами начальника автопарка и приказал:

— Порожний заправщик в начало полосы. Сверху укутать моторными чехлами, чтобы плоскость не порвать. Быстро!

Сахно выключил связь с воздухом и повернулся ко мне:

— За руль садись сам. Поставь кого-нибудь на подножку для корректировки.

— Ясно, Сергей Николаевич, — ответил я. — Все будет в порядке.

Я выскочил из диспетчерской и вдруг увидел притаившегося за дверью Димку Соломенцева. Димка умоляюще смотрел на меня.

— Встанешь на подножку с левой стороны. Чуть что — прыгай...

— Понял.

— Айда!

 

КОМАНДИР КОРАБЛЯ

Я набрал высоту и повернулся к радисту:

— Тебе здесь делать нечего... Иди в салон, песни пой.

— Все здесь, а я там?

— А ты там. И без тебя тесно... Пошел!

«Хорошо, что еще без штурмана вылетели», — подумал я и сказал Земле:

— Сантонин! Сантонин! Я — сорок пять шесть пять четыре. Жду команды.

— Не дрейфь, командир, — ответил мне Сергей Николаевич Сахно. — Сейчас мы с тобой сядем...

Наверное, если бы я услышал это от кого-нибудь другого и нам потом довелось бы встретиться на земле, я бы ему напомнил эту фразочку. Я бы ему популярненько объяснил разницу наших положений — когда он на земле, а я в воздухе... Но это был Сахно, о котором я еще со времен летной школы слышал. Может быть, только он один имел право сказать: «Сейчас мы с тобой сядем...»

— Вас понял, Сергей Николаевич, — ответил я. — Жду команды.

Я посмотрел на бортмеханика и на «второго» и сказал им как можно увереннее:

— Не дрейфьте, братцы! Сейчас мы с вами сядем...

Было хорошо видно, как маслозаправщик пополз через все поле к началу посадочной полосы.

— Следи, чтобы винтом не зацепить, — приказал я «второму».

 

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

— Внимание! Шесть пять четыре!.. Начинай заход, — сказал Сережа в микрофон.

Мы все увидели, как Азанчеев развернул маслозаправщик и остановил его у самого края полосы.

— Главное, спокойненько! — проговорил Сергей и переключился на внутреннее переговорное устройство: — Пожарную машину и машину санитарной службы в конец полосы! Доктор Селезнева, в машину!

Тотчас из разных концов аэродрома рванулись две машины — «санитарка» и пожарная. И в это время снова ожил Динамик:

— Сантонин! Я — шестьсот пятьдесять четыре... Вышел на прямую. Разрешите посадку.

Сахно прикинул расстояние от маслозаправщика до «Ила» и ответил:

— Посадку разрешаю. Иди строго на полосу. Не шарахайся от заправщика... Как понял?

Видно было, как Азанчеев погнал машину по полосе.

— Как понял? — чуть громче повторил Сергей.

 

КОМАНДИР КОРАБЛЯ

— Вас понял... — ответил я.

Я вас понял, Сергей Николаевич... Я сейчас всех понимаю. А вот меня кто-нибудь понимает в эту минуту? Кому-нибудь пришло в голову, что я могу перетрусить, могу чего-то не понять и сделать не то, что нужно? Или все на этом занюханном аэродромчике считают, что командир такого корабля, как «Ил-14», должен все знать и все уметь?! А если у меня это всего лишь третий вылет в должности командира? И до сегодняшнего дня я сажал самолеты только на полностью выпущенные шасси. Что тогда?..

Сколько докторов сидят сейчас в салоне, за дверью моей кабины? Девять? А если, господа эскулапы, мы сейчас с вами приложимся, кому потребуется ваше врачебное искусство? Боюсь, что ни вам, ни нам...

Спокойно, командир! Не распускай себя. Сейчас мы с тобой сядем. Мы обязаны сесть. Эти двое сумасшедших ребят на маслозаправщике рискуют не меньше, чем ты. И Сахно, который почему-то назвал себя «старшим диспетчером», тоже рискует. Все рискуют. А когда рискуют все, это уже не риск, а четко продуманное наступление. В наступлении нужно быть спокойным и собранным. Все в порядке, командир. Сейчас мы с тобой сядем...

— Пятьдесят метров! — начал отсчет высоты борттехник.

— Сорок метров!..

— Тридцать метров!..

— Двадцать!..

— Малый газ! — скомандовал я.

Далеко впереди в облаке пыли мчался маслозаправщик. И если признаться честно, то меня напугала только эта пыль. Потому что я почти не видел машины. Представляете себе: мчится перед тобой клуб пыли и больше ни черта?! А ты должен точненько прилечь плоскостью на цистерну, которая из-за пыли еле-еле просматривается...

— Смотри, чтобы не проскочить и не зацепить винтом! — сказал я своему «второму»...

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

— Держись крепче, а то медкомиссия тебя забракует! — крикнул мне Виктор Кириллович.

Я стоял на подножке «ЗИЛа» и одной рукой держался за кронштейн выносного зеркала заднего обзора, а другой рукой, онемевшими от напряжения пальцами, цеплялся за внутреннюю сторону дверцы.

Стрелка спидометра дрожала на стокилометровом делении.

— Виктор Кириллович! Он на прямой!..

— Внимательней, старик!

Мы мчались как бешеные! Азанчеев гнал эту пузатую цистерну с жуткой для грузовика скоростью, Сто километров в час — это же крейсерская скорость знаменитого «По-2».

«Ил» догонял нас неумолимо. Расстояние между нами все сокращалось... Я стоял на подножке спиной к движению, в затылок мне хлестал ветер, и я не отрывал глаз от этого кошмарного одноногого самолета, а в голове у меня все время сидела фраза, которую я услышал из-за двери диспетчерской:

«А что, если он винтом по кабине рубанет?..»

«А что, если он винтом по кабине рубанет?..»

«А что, если он винтом по кабине рубанет?..»

«А что, если он...»

Мы мчались параллельными курсами, и я понимал, что чем правее от самолета мы будем идти, тем в большей мы будем безопасности.

А если он тогда на нашу цистерну ляжет только самым краем своей плоскости, одной лишь консолью, и эта консоль не выдержит, обломится и самолет рухнет на землю?.. Что тогда? Кому тогда будет хуже?..

— Левей!.. — крикнул я Азанчееву. — Левей!!!

Азанчеев чуть довернул руль...

— Хорош?

И тут «Ил» коснулся одним колесом полосы и покатился, догоняя нас... Теперь спина нашего маслозаправщика будет почти около правого двигателя «Ила». Теперь не должна обломиться плоскость... Лишь бы он действительно не рубанул нас винтом...

— Хорош?! — заорал Азанчеев.

— Хорош! Хорош!!!

Авось не рубанет... Я же для чего-то болтаюсь здесь, на подножке!..

Сначала тень самолета, а затем и он сам надвинулись на нас с таким страшным грохотом, что меня буквально вжало в дверцу кабины нашего маслозаправщика. Правый винт тупо и безжалостно молотил совсем рядом со мной, а раскаленные выхлопы мотора забивали мне глотку и заливали мои глаза слезами.

Над нами уже висела плоскость «Ила», а мы почему-то продолжали мчаться и мчаться, и казалось, что жар, грохот и эта дикая гонка никогда не кончатся...

 

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

— Элерончиком... Элерончиком поддерживай!.. — говорил Сережа в микрофон, не отрывая глаз, от «Ила». — Хорошо, командир... Хорошо. Прибери на себя рули. Хорошо... Так. Правильно... Заправщик под плоскостью.

Теперь самолет и автомобиль мчались рядом на одной скорости. В какой-то момент самолет чуть накренился, и безопорное крыло мягко легло на укутанную цистерну заправщика...

— Не тормози, командир! Не тормози!.. — сказал Сергей. — Развернет... Вырубай двигатели! Молодец!.. Ах ты умница...

Скорость самолета и автомобиля стала гаснуть, и по мере того как они все медленнее и медленнее бежали по полосе один за другим, из диспетчерской выскакивали все, кто здесь был, и старая деревянная лестница, наверное, чуть не развалилась от их топота.

Еще метров двести прокатилась по полосе эта странная пара — одноногий самолет, опершийся на автомобиль, — и встала.

— Ты молодец, командир... — спокойно сказал Сахно и выключил связь.

Он повернулся в своем кресле, и я увидела его лицо: мокрое, осунувшееся, с провалившимися глазами, как после долгой и тяжелой болезни.

Кроме нас, в диспетчерской уже никого не было, и поэтому я подошла к нему, присела рядом с ним на корточки и поцеловала ему руку.

 

АЗАНЧЕЕВ

От трясущегося руля, от рева двигателей, от скорости, от всего этого невероятного грохота над головой, от страха за Димку, от боязни проскочить мимо плоскости «Ила» или слишком рано начать торможение я совершенно очумел и оглох.

Теперь, когда мы в абсолютной тишине стояли на полосе, мне казалось, что я вижу какой-то удивительный, странный и бесшумный сон. Издалека к нам бежали люди и мчались машины. Я знал, что люди бежали, а машины мчались. Но мне казалось, что и люди, и машины красиво и медленно плывут над самой землей и стоит мне сделать над собой усилие, как все растает в пыльном и жарком мареве большого серого поля и перед моими глазами появятся другие картины — тоже беззвучные, но страшные и беспощадные: я увижу самолет, превращающийся в груду искореженного металла, взрывающиеся бензиновые баки, летящие вверх обломки и горящий, разрубленный на тысячи кусков автомобиль-маслозаправщик...

Я затряс головой, стараясь отогнать от себя это видение, и вдруг четко услышал потрескивания остывающих двигателей «Ила». А потом я увидел Димку. Он вяло опускался вниз, на землю. Я услышал голоса, и люди уже не плыли по воздуху, а бежали к нам со всех ног, крича и размахивая руками...

Боясь ударить Соломенцева дверцей, я с трудом вылез из кабины заправщика с другой стороны и обошел машину кругом.

Грязный, измученный Димка тяжело сполз с подножки и, растерянно улыбаясь, опустился на землю, привалившись спиной к переднему колесу маслозаправщика.

Он сидел у колеса, словно тряпичная кукла, из которой высыпались все опилки. Глаза у него были закрыты. На какое-то мгновение мне показалось, что Димка потерял сознание. Я схватил его за плечи и потряс. Голова у него мотнулась из стороны в сторону, он покачнулся и совсем обмяк.

— Димка! — закричал я. — Что с тобой, Димка?!

Димка приоткрыл глаза, с трудом показал большой палец и ответил хриплым, прерывистым шепотом:

— Порядок... Только устал немного...

 

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Теперь я мечтаю.

Я придумал совершенно потрясающую историю и теперь чуть ли не каждый день оснащаю ее новыми подробностями и вооружаю восхитительными деталями.

Жанр: полуфантастический.

Действующие лица: Лена, уже, наверное, получившая мое письмо; дядя Паша — царь и бог той площадочки, на которой я впервые встретил Лену; я и мой второй пилот Вовка Азизян — очень симпатичный веселый паренек, только что окончивший Сасовскую летную школу.

Место действия: аэродром дяди Паши и самолет «Ан-2», бортовой номер 35209.

Время действия: наши дни. Точнее: дни недалекого будущего. История же полуфантастическая...

Итак, светлым ранним утром...

Утро должно быть обязательно ранним и светлым, потому что историю я придумал радостную, и она не должна омрачаться даже крохотным паршивым облачком. Не говоря уже о сильном боковом ветре.

Значит, так: светлым ранним утром мы с Вовкой взлетаем с нашего аэродрома, набираем высоту и ложимся на курс дяди Пашиной «точки».

Пейзаж необходим любой истории. Без пейзажа история мертва. Причем я оставляю за собой право в этой истории менять пейзаж в зависимости от времени года. Это, так сказать, авторское право...

Под крылом самолета проплывают реки, леса и районные центры нашей необъятной...

Вот в этом месте я каждый раз сбиваюсь на привычные штампы, а сам, хоть убей, ничего придумать не могу. Хотя каждый день по многу раз под моими крыльями что-то да проплывает. Но не в этом суть.

За моим командирским креслом лежит портфель с полетной документацией и десятью пачками «Казбека» для дяди Паши.

Я лечу и представляю себе, как дядя Паша смущенно примет мой маленький подарочек и недовольно скажет:

— Димитрий! Ты чего тратишься? Я, можно сказать, балуюсь, а ты потакаешь...

Так он всегда говорил Сергею Николаевичу, так он теперь каждый раз говорит мне.

Когда я буду улетать, он сунет мне баночку с поразительно душистым медом и небрежно пробурчит:

— Тут я Сергею Николаевичу и Надежде Васильевне гостинец приберег. Передай им. Скажи, кланяется, мол, Павел Федорович... Да сунь его куда-нибудь половчее, чтоб не опрокинулось. И тольки тару мне возверните! А то на вас не напасешься...

Но это все будет, когда я прилечу на «точку». А пока у домика дяди Паши разворачиваются удивительные события.

Дядя Паша сидит на ступеньках и скорбит о том, что на его «точке» нет радиооборудования.

Или можно иначе: дядя Паша подкрашивает белой краской наружные наличники единственного окошка своего домика (он их, по-моему, каждый день подкрашивает) и жалуется на отсутствие радиооборудования.

А жалуется он прекрасной девчонке лет двадцати. Девчонка одета в старенькие джинсы и стоптанные кеды. В руках у девчонки тощий рюкзачок. На плечах курточка стройотряда. И зовут ее, конечно, Лена!

Она может быть одета и как-нибудь по-другому. Но я ее видел в джинсах и кедах и ничего другого придумывать не собираюсь.

Маленькое отступление: как она теперь туда попадет, я еще не сочинил. Важно, чтобы она там оказалась. Слишком железная логика построения сюжета может только задержать его дальнейшее развитие.

Итак, девочка Лена ждет самолет. Дядя Паша, конечно, ее не узнает и долго и занудливо объясняет ей, что в Хлыбово самолеты отсюда не летают, а летают только до Добрынина, а из Добрынина поезда в Москву не ходят, а ходят только из Хлыбова... И так далее.

Наконец девочка Лена говорит:

— А в Добрынино можно?

— Эт-т-то будьте любезны! — с удовольствием должен ответить дядя Паша. — Дмитрий Иванович сядет, я ему скажу, и... ажур!

— А он меня возьмет? — сыграет сомнение и неуверенность Лена.

— Я же скажу! — похвастает дядя Паша. — Меня Соломенцев завсегда послушает. Мы с ним, знаешь!.. Мы с ним кореша давние!

Вот тут девочка Лена должна проявить вежливую заинтересованность и спросить:

— А кто он?

А в это время мы с Вовкой уже будем заходить на посадку. Старик посмотрит в нашу сторону, поправит на голове фуражку, встанет со ступенек (это если он сидел на ступеньках; если он опять красил наличники, то он должен вытереть тряпкой руки) и скажет:

— Самый лучший летчик повсюду!

Подумает и наверняка слегка огорченно добавит:

— Только немного молодой...

Я заруливаю к самому домику, выключаю двигатель, надеваю старенькую кожаную курточку, которую мне подарил Сергей Николаевич, когда я стал летать командиром, и выхожу из самолета. Шикарно, правда?

Никаких объятий, поцелуйчиков, криков восторга — ничего! Все предельно вежливо, корректно и, как я где-то читал, «затаенно-радостно».

Ни Вовка, ни дядя Паша ничего не понимают — они не в курсе. Вовка даже, может быть, начинает ей строить глазки, но она на него никакого внимания не обращает, а смотрит только на меня и говорит:

— Не подбросите ли вы меня до Добрынина?

Я, конечно, соглашаюсь. Мы что-то там грузим или разгружаем (это абсолютно не важно), я отдаю дяде Паше папиросы, получаю горшочек с медом для Сергея Николаевича и Надежды Васильевны, выслушиваю все традиционные слова про тару, и мы взлетаем.

Она сидит вместе с нами в кабине, между мной и Вовкой. Я набираю высоту и передаю управление Вовке. По двум причинам. Во-первых, чтобы Владимир Рафаилович Азизян был занят работой и таким образом был лишен возможности приставать к Лене со всякими обольстительными разговорами, а во-вторых, чтобы мне самому спокойно сидеть и смотреть только на нее, слушать только ее и отвечать только ей.

По условиям сюжета мы еще некоторое время должны будем продолжать легкую игру в «первое знакомство». Я ее спрошу, куда ей нужно лететь. Она ответит, что в Москву.

— На этом самолете до Москвы не долететь, — усмехнусь я.

— До Москвы я и не прошу. Мне хотя бы до Хлыбова.

— Ну что ж, — скажу я. — До Хлыбова можно.

Мне теперь действительно можно летать в Хлыбово. Но так как она об этом не знает, то тут уж без всякой игры испугается:

— А старик на земле сказал, что ваши самолеты в Хлыбово не летают...

— Кто не летает, а кто и летает, — отвечу я, и это будет чистой правдой. — Значит, в Хлыбово?

— Нет, — должна ответить она. — Я не хочу в Хлыбово. Я хочу в Добрынино. Я прилетела к тебе...

Тут она должна поцеловать меня.

А я должен немедленно принять на себя управление самолетом, так как у Вовки Азизяна от удивления должен выпасть из рук штурвал.

... По-моему, я придумал грандиозную историю.

В конце концов, «мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Лично я рожден именно для этого...

1973

Содержание