Степная дорога только на вид казалась ровной и гладкой. Мотоцикл подбрасывало, трясло и на поворотах окутывало мягкой бархатной пылью.

Мы с Лялькой сидели в коляске. Дима — сзади Виктора Кирилловича, прятал голову за его плечо и устало отплевывался.

Азанчеев бережно притормаживал на каждой выбоине, и я видела, как один раз он грустно подмигнул Ляльке. Я сидела и смотрела в отодвигающуюся линию горизонта и только изредка взглядывала на Азанчеева и, сама уж не помню, за что-то выговаривала Ляльке. А по бокам дороги росли какие-то неведомые пыльные цветы.

Почему он молчит? Не сейчас именно, а вообще... Почему он мне ничего не хочет сказать?.. Это ужасно! Боже мой, все понимать друг про друга недостаточно. Это нужно хотя бы раз услышать... Не в подтверждение того, что ты так давно уже и сама понимаешь. Просто эти слова, голос, произносящий их, могут стать решающим, поворотным моментом... Что со мной? Что со мной?.. Почему они оба молчат? Ну пусть это уже произойдет. Они же оба все понимают... Почему они ждут? Чего ждут?..

Мотоцикл чихнул два раза и замолк. Какое-то время мы по инерции еще катились по дороге, почти бесшумно рассекая толстый слой пыли. Пыль плескалась перед передним колесом, и я подумала, что вот так, в тишине и спокойствии, мягко переваливаясь через малейшие неровности дорог, я могла бы катиться годы. Лишь бы это было именно так...

Азанчеев свернул на обочину и затормозил. Он повернулся к Диме Соломенцеву и сказал:

— Подача...

Я ничего не поняла и вопросительно посмотрела на Диму.

— Горючее не поступает, — пояснил мне Соломенцев.

Он слез с седла и спросил Азанчеева:

— Помочь?

— Не надо, — ответил Азанчеев. — Управлюсь. Отдохни...

Лялька с визгом умчалась в степь. Дима Соломенцев отошел от дороги метров на двадцать и сел на землю. Он растянул узел галстука, расстегнул воротник рубашки, опрокинулся на спину и надвинул на лицо фуражку. А я осталась сидеть в коляске.

Я сидела в коляске и смотрела теперь только на Азанчеева. На коленях у меня лежала небольшая брезентовая сумка с инструментами, и время от времени я подавала ему то, что он просил.

В этот момент мне казалось, что мы никогда не были так близки друг другу. Никаких «нечаянных» прикосновений, когда я передавала ему какую-нибудь отвертку, никаких «исполненных значения» взглядов. Он на меня даже не поднял глаза ни разу. Но был заглохший мотоцикл на обочине пыльной степной дороги, была я в коляске, а рядом, примостившись на корточках, одинокий человек средних лет со странной полутатарской фамилией Азанчеев, закатав рукава рубашки, копался в грязно-сером моторе...

Наконец, впервые за все время обратного пути, он посмотрел на меня и тыльной стороной испачканной руки вытер с лица пот.

— Дайте мне, пожалуйста, ключ четырнадцать на семнадцать.

Я растерянно посмотрела на него и стала копаться в брезентовой сумке.

— Вон тот, большой, — показал Азанчеев.

Я протянула ему ключ. Он отвернул этим ключом какую-то деталь с трубочкой и, прочищая ее, тихо сказал:

— Вот ведь плохо-то как, доктор вы мой милый...

И тогда я закрыла глаза, взялась руками за голову и совсем по-бабьи, жалостливо проговорила:

— Господи, Господи... Что же делать?.. Что же делать?.. Что же нам делать?..

Фальшивя и перевирая текст, пела в степи Лялька, неподалеку, накрыв фуражкой лицо, лежал Дима Соломенцев, а я сидела в мотоциклетной коляске, и сердце мое разрывалось от жалости к самой себе, к этому до ужаса близкому мне человеку и еще к одному, который за несколько лет жизни со мной стал частью моей души, моего тела, моего сознания и которого я, наверное, люблю не только за то, что моя дочь так на него похожа...