Из книги «Разные люди»

Кункейро Альваро

Книга представляет российскому читателю одного из крупнейших прозаиков современной Испании, писавшего на галисийском и испанском языках. В творчестве этого самобытного автора, предшественника «магического реализма», вымысел и фантазия, навеянные фольклором Галисии, сочетаются с интересом к современной действительности страны.

Художник Е. Шешенин

 

 

Альваро Кункейро

Из книги «Разные люди»

 

СОМОЗА ИЗ ЛЕЙВЫ

Вчера зашел я в одну харчевню и увидел на стенах дюжину эстампов, отпечатанных в 1899 году в Берлине и рассказывавших историю дона Эрнана Кортеса,как он завоевал Мексику и как покорил сердце «толмачихи» Марины. И тут мне вспомнился Сомоза. Этот Сомоза был родом из Лейвы. Лейва — селение в Терра-де-Миранда, на плоскогорье, — вокруг каштановые роши, и я никогда не видел другого селения, где было бы столько источников; воинскую повинность Сомоза отбывал в Отумбском полку и с тех пор питал нежные чувства к сеньору маркизу дель Оахака и интерес к его мексиканским похождениям, знал все про Горестную Ночь и в Луго купил дюжину точно таких же эстампов, как те, которые я обнаружил в таверне; свои эстампы Сомоза повесил у себя дома на лестнице и в столовой. В детстве я побывал в Лейве на празднике Святого Варфоломея, и Сомоза, который уже в ту пору хромал, оттого что его укусила нутрия во время купания, читал мне подписи под каждым эстампом; подписи были на двух языках, и он дивился, когда я читал вслух французскую.

— Погляди, какие ножки полненькие!

И показывал на Маринины ноги, белые и круглые. Марина смотрела в зеркало, которое подарил ей сеньор военачальник.

Сомоза был стряпчим-любителем, ходатаем по делам и сутягой. Съездил как-то раз в Баньос-де-Молгас и привез оттуда странного пса: спинка рыжая с черными пятнами, брюшко белое, а мочился, стоя на задних лапах. Печальный был пес и молчаливый, ел яблоки-опадыши, а как услышит жужжание пчел, сразу давай их гонять, словно куропаток.

— Никчемный пес! — сказал Сомозе мой двоюродный брат из Тразмонтеса.

— А законнику только такой и требуется! — отозвался Сомоза.

И тут рассказал он моему двоюродному, что такого умного пса еще ни разу в жизни не встречал, за него адвокат из Луго, такой, как Пеле Бенито, или из Мадрида, такой, как Сото Регера, любые деньги отвалил бы!

— Этот пес облаивает только тех, кто представляет враждующую сторону!

Если Сомоза занимался тяжбой кого-нибудь из соседей и к нему приходили за советом, то лай означал, что посетитель затаил худое и запутает дело. Пес давал знать, чьи свидетельские показания окажутся благоприятными, а чьи — ложными или зловредными. Ни разу не ошибся. Когда пес стал хворать и ослеп, Сомоза понес его в Луго к окулисту Казалье. Нес он пса в корзине, тщательно укутав в покрывало, из тех, что ткутся в Саморе. На площади Сан-Доминго пес в корзине поднял лай. Сомоза остановился и огляделся — оказывается, к улице Сан-Маркос направлялся инспектор вод из Кресенте, он в свое время наложил на Сомозу штраф.

Да, забыл сказать: звали пса Монтесума.

 

ПОНТЕС ИЗ МЕЙРАДО

С Понтесом из Мейрадо я познакомился много лет назад. Он тогда был уже пожилым человеком. С семнадцати лет курил трубку и носил шляпу. Долговязый, тощий, смуглолицый, вечно простуженный, он кутал в шарф с красно-зеленой бахромой свою длинную шею с большим волосатым торчащим кадыком, неустанно двигавшимся. Когда курил, выпускал дам изо рта и из ноздрей; а еще, по-моему, из ушей и из глаз. Шляпу, красовавшуюся у него на макушке, обволакивало густое облако дыма. А хриплый его голос раздавался словно из пещеры, когда он рассуждал об антиподах, в существование каковых не верил. Самый убедительный довод был у него вот какой: если житель Севера ляжет и покатится в южном направлении, а житель юга — наоборот, в северном, то в какой-то миг ступни их непременно столкнутся. Но слыханное ли дело, чтобы кто-то покатился по склону вверх? Те, кто рассуждают об антиподах, рассуждают так, словно Земля совершенно плоская, а земля круглая. В цирюльнях довод этот воспринимался как очень веский.

Понтес уверял, что в Буэнос-Айресе он слушал лекции одного немца о внутриземном магните грушевидной формы, и, если про магнит все правда, тогда действительно возможно существование антиподов. По утверждению немца, магнит этот образовался не сразу и, покуда он не уплотнился в должной степени, Земля, летая вокруг Солнца, роняла разные разности, которые находились снизу и которые теперь можно найти на других планетах — например, черешневое деревце на Луне или овечье стадо на Марсе.

Звался Понтес Мануэлом и в Галисию вернулся — за наследством — из Аргентины; и вот, когда он заболел гриппом и лежал в постели, вспомнилась ему девушка, за которой он ухаживал в Мар-дель-Плата, а была она итальянкой. Вирна по имени, Филосси по фамилии; и Мануэл Понтес послал доверенность своему брату Адолфо, чтобы тот заключил с нею брак от его лица, но девушка понравилась самому Адолфо, он выбросил доверенность в мусорный ящик и женился на калабрийке от собственного лица. Понтес так и не оправился от удара, хотя Адолфо исчез и Мануэлу не пришлось отдавать брату его наследную долю. Мануэл Понтес рассказывал мне эту историю в одной таверне в Луго, а сам в это время ел куропатку. Держал ее аккуратненько за шейку и за лапки и вздыхал:

— До чего была красива она, изменница, красивей не сыщешь!

И чуточку поколебавшись, вонзал в птичью грудку длинные зубы лопаточкой.

Так никогда и не узналось, повторяю, что сталось с Адолфо и с Вирной. Я сказал Понтесу в шутку, что, может, внутриземной магнит сместился, они свалились с Земли и теперь разгуливают по Луне.

— Как до Луны добраться, кроме меня, никто не знает.

И, сунув руку под самарру, он доставал белый платок, расшитый голубыми цветочками, подарок Вирны. Проводил им по глазам и по носу. По носу, чтобы вспомнить точнее аромат утраченной возлюбленной, а по глазам, чтобы утереть крупные и горькие слезы.

 

ПЕНЕДО ИЗ АЛДУШЕ

Когда я прочел у леди Огасты Грегори о Золотом Плаще, предание о котором в гаэльской мифологии связано с преданием о Яшмовой Драгоценности, я уже знал о существовании такого плаща от моего друга Пенедо Алдуше, Педро Анидо Гарсиа. Ему, так же как и лодочнику Фелипе де Амансиа, в молодости ходившему на разных судах по Миньо, я многим обязан. Они были моими наставниками в искусстве повествования, и, если я немногого достиг, сам и виноват, а никак не они. Пенедо знал все истории Мейры, от истории про карликов в аббатстве Санта-Мария-а-Реал до истории таинственных кузнецов из Пе-де-Серра, не говоря уж о болотных кладах. Пенедо знал, что знаменитый золотой плащ несколько веков хранился в Мейре и хоть исчез таинственным образом, но все же остался где-то в наших местах. Висит себе в каком-то тайном шкафу — может, подземном, может, замурованном, а то еще бывают летучие шкафы, о них тоже надобно помнить. Пенедо даже сподобился узреть золотой плащ. Раз как-то лег спать и во сне почувствовал, что чешет ему спину один из карликов аббата из Мейры. Пенедо столько размышлял о придворных карликах бернардинского прелата, что они были всегда готовы со всей точностью и услужливостью явиться в ночных его видениях. Карлик чесал ему спину обеими руками, большими пальцами: ибо этикет почесывания требует, чтобы производилось оно именно так, а не всей пятерней. Снилось, стало быть, Пенедо, что карлик почесывает ему спину, и вот, в самый приятный момент, он вдруг взял и остановился и упал на колени.

— И тут, — рассказывал мне Пенедо, — я проснулся. Карлик стоял в изножье моей постели. Величиною с песика, ну, душа-то не песья, штаны зеленые, а глазки черные. Я и говорю, почеши, мол, еще, мне спать охота, но он не мог, как раз потому, что я уже не спал. Когда рассказал я про это сеньору священнику из Вилареса, тот сказал, что я не разобрался толком, что карлик, верно, был бесплотным видением… Ладно, карлик мне спину не чешет, и я не сплю. И вот тут-то в окне появился золотой плащ. Был он круглый, как полная луна, весь золотился, блестел и развевался от ветра. И пахло от него ладаном. Карлик стал на колени и знаком велел мне сделать то же самое. Плащ влетел в комнату, долетел до самого потолка и вдруг опустился мне на плечи. Не очень-то ловко сел, вот я и поднял руки, хотел поправить, и тут плащ улетел…

— И следов не оставил?

Пенедо сунул руку в жилетный карман и достал книжечку папиросной бумаги «Король Пик». Бумаги там не было. Когда он открыл книжечку, я увидел желтые нити.

— Когда плащ улетал, я схватился за бахрому, и в руке у меня остались эти нитки. В Луго один ювелир сказал мне, золотые они, той же пробы, что старинные унции.

В Ирландии некоторые полагают, что золотой плащ принадлежал святому Патрику и он оставил плащ на земле до той поры, покуда в Судный день не воскреснет на своем любимом острове. Другие, напротив, утверждают, что плащ принадлежал королю Нуге, тот надевал плащ, когда дождь, бывало, зарядит на несколько недель. Тогда тучи, решив, что вышло солнце, да еще во гневе, удирали в сторону моря, и над Эрином, над зелеными его холмами, разливался солнечный свет… Я с почтением взирал на Пенедо, на единственного смертного наших дней, кому довелось принять на плечи золотой плащ, принадлежавший святым угодникам и загадочным аббатам былых времен. Мы с ним блаженствовали в Пасьосе, на мосту, глядели на реку, на зеленые ее воды, под прозрачною толщей которых набирал вес на приволье здоровенный сом.

 

ЛИНЬЯС ИЗ ЭЙРИСА

Я уже не однажды рассказывал об Эйрисской скале, о трудных дорогах, ведущих на ее вершину, к полям Миранды, к просторным летним отгонным пастбищам, что именуются Королевскими. По склонам с обеих сторон — заросли дрока и березы, стволы которых накренились к северу ветром, именуемым в этих краях «ветром из Мейры» и нагоняющим дожди. На том склоне, что ведет к Сарейро, пониже Кастро, разбросана дюжина домов, составляющих Эйрис. Дом, что стоит у выезда на мост, принадлежит семейству Линьясов; дом этот до сих пор зовут Подворьем, и, возможно, он и был во время оно подворьем на большой дороге, ведущей в Луго. Из семьи Линьясов я частенько встречался с сеньором Рамоном. Линьясы все рослые, пригожие, белокурые, светлоглазые. С изрядной примесью свевской крови. Сеньор Рамон был охотник и коновал-любитель, прописывал же все больше горчичники и коньяк три звездочки. Веровал в чудодейственность майского дождя и растущего месяца. Еще советовал недужному, чтоб попробовал увидеть во сне, что выздоровел.

— Попробуй увидеть во сне, что выздоровел и обогнал меня!

И чтобы подбодрить недужного, пускался бежать по дороге, причем время от времени подпрыгивал и делал полный оборот, словно искусный танцовщик. Случалось, недужный тут же и выздоравливал. В качестве гонорара сеньор Рамон брал кофе, говорил, этак чище, чем брать деньгами.

Раз как-то ехал сеньор Рамон на ярмарку в Аугашозу и увидел посереди дороги шляпу — новенькую жемчужно-серую шляпу. Не оставлять же ее здесь, в грязи. Снял сеньор Рамон берет, сунул его под самарру и надел шляпу.

— Чтоб тот, кто потерял, сразу заметил, — объяснял он мне.

В первый же день сеньор Рамон обнаружил, что шляпа у него на голове — большая причудница, особенно по части приветствий. Собрался сеньор Рамон снять шляпу при виде священника из Мушейры, проезжавшего на кобыле, — и не мог оторвать ее от головы. Зато, когда появился Фрейшин из Марко, с которым у сеньора Рамона была тяжба из-за права проезда и сеньор Рамон эту тяжбу проиграл, шляпа сама собой подпрыгнула у него над головою. Поглядел на него Фрейшин и сказал с насмешкою:

— Не знал я, человече, что ты такой смиренник!

Линьяс покраснел и опустил голову. Чертова шляпа! Не смог он поклониться и барышням Ранканьо, покупавшим сдобу. А вот нищих, тех шляпа приветствовала.

— Ну, я был не против, — прокомментировал Линьяс, — ведь неимущий, по сути, все равно что святой.

Дома Линьяс повесил шляпу на угол стенных часов, и, пока он ее пристраивал, сам собой вырвался у него вопрос:

— Кто же твой владелец, человече?

Сеньор Рамон стукнул себя дважды кулаком в грудь — там, где сердце. Было у него такое обыкновение.

— Ответила шляпа?

— Сказала по-испански: принадлежу секретарю суда!

Вскоре сеньор Рамон обнаружил, что ближе к вечеру шляпа выходит погулять. Не спеша проплывала над грядками, а затем опускалась на ветку яблони или фигового дерева. По всем этим причинам сеньор Рамон не отваживался более надевать ее, но, когда он спал, шляпа слетала со стенных часов и опускалась Линьясу на лицо. Если верить сеньору Рамону, внутри шляпы был горячий воздух, так что знахарь задыхался.

— Ты мне надоела! — сказал сеньор Рамон шляпе как-то ночью.

— Раз так, улечу! — отвечала шляпа.

И улетела. Сеньор Рамон гнался за нею до самой двери. Шляпа плыла над полом на высоте примерно трех вар, слегка кренясь в одну сторону.

— Как будто кто-то очень высокий лихо надел ее набекрень!

На перекрестке шляпа замерла, словно не зная, в какую сторону податься, а потом устремилась к Мейре.

— Говорю вам, летела очень лихо и задорно!

Эту историю сеньор Рамон рассказал мне конфиденциально, взяв с меня обещание никогда ее не записывать. С тех пор прошло лет тридцать. Мы сидели на мостках близ мельничной запруды. Время от времени в воду шлепалось яблоко.

 

ПЕНЕДО ИЗ РУА

Мне пришлось однажды выступить с показаниями в защиту одного из племянников Пенедо из Руа. Того самого Пенедо, который как-то раз вступил в беседу с вороном.

— Не доверяй своему адвокату! — крикнул ворон, сидевший на дереве, обращаясь к Пенедо, который засевал поле.

А у Пенедо как раз возникли сомнения насчет адвоката: казалось ему, тот заводит шашни с враждебной стороной. Поскреб он себе голову.

— А насчет судьи как?

Ворон забил крыльями, но с места не сдвинулся. Пронзительным своим голосом прокомментировал:

— Есть такие, кто мутит воду?

На следующий же день оседлал Пенедо кобылу и поскакал в Луго. Остановил животину на постоялом дворе Кинтелы и, даже не заморив червячка, поспешил к Пепе Бенито. Самый главный человек в Луго поглядел на Пенедо — а глаза у Пепе Бенито были живые и насмешливые — и улыбнулся.

— Смекалистый ворон сыскался у вас в Руа!

— Да, сеньор, угадал, что сужусь я.

Пепе Бенито взял на себя защиту интересов Пенедо, повел дело по всей науке и выиграл.

— Теперь, — сказал он Пенедо, когда тот пришел расплачиваться, — надо бы тебе разыскать ворона и дать ему хоть полферрадо пшеницы.

Пенедо исходил родные места вдоль и поперек, крича каждому встречному ворону, что выиграл дело, — в надежде найти черноперого советчика. В деревне решили, что Пенедо, выиграв дело, на радостях спятил. Но Пенедо был человек благодарный и хотел вручить ворону полферрадо пшеницы, как рекомендовал ему дон Хосе Бенито Пардо. Под конец, на одной пустоши, среди холмов, неподалеку от Леа, там, где поверху все нивы да нивы, на радость горлинкам, а понизу — луга, рай козодоя, который так гулко ухает от избытка счастья в апрельскую пору, там, где едва потеплеет, раньше всего начинают стрекотать кузнечики, один ворон ответил Пенедо.

— Выиграл я тяжбу! — проорал Пенедо.

— В час добрый! — ответствовал ворон.

Пенедо спросил, будет ли ворон здесь завтра, он-де хочет принести ему полферрадо пшеницы. Ворон заверил, что примет дар с радостью. Когда Пенедо принес пшеницу, ворон сказал, что не прочь полакомиться бисквитом, ежели осталось у Пенедо с праздника Святого Мартина.

— А еще хорошо бы ты купил мне на зиму галисийскую шапку-монтейру.

Пенедо был очень благодарным человеком. Пенедо спустился в Мондоньедо и пошел к сеньору Доминго, шапочнику, что держит лавку — мастерскую на площади под аркадами. Сеньор Доминго сшил ему монтейру для ворона, мерку же снял с одной голубки. Монтейра была на теплой подкладке и с ленточкой, расшитой бисером.

— Будет щеголь хоть куда! — сказал шапочник.

— Уж очень человеколюбивый ворон!

Пенедо отнес монтейру ворону, а тот, как только надел и убедился, что она ему в самую пору, сказал в знак благодарности:

— Пойди в Бранью, поищи там клад!

Пошел Пенедо в Бранью и там между двух дубов нашел металлическую штуковину, и никто в деревне не знал, что это такое и для чего. Дело было более восьмидесяти лет назад. Понес Пенедо штуковину на ярмарку в Вильалбу — показать одному своему приятелю-часовщику.

— Педаль это велосипедная, человече!

В тех краях ни одного велосипеда еще не было. Педаль была новенькая. Пришлось часовщику объяснять, что такое велосипед.

— Так клад это или нет? — спросил Пенедо у часовщика.

— Человече, что клад — оно вряд ли, а вот что диковинка — оно точно!

Пенедо завернул педаль в платок и зарыл там, где нашел, в Вранье. Вскоре после того он умер, так и не узнав толком, что такое велосипед и как может человек на нем ездить. Похоронили Пенедо, как и всех Пенедо, на маленьком кладбище в Руа, которое почти целиком умещается в тени от большого тиса, растущего у ворот.

 

ЗДОРОВЯК ИЗ МОУРИДЕ

Этот самый Мануэл Коста, по прозвищу Здоровяк из Моуриде, считал меня как бы родичем, потому как оба мы родились в восемь часов утра двадцать второго декабря, под знаком Козерога. А в гороскоп он верил.

— Особо мне нравится то, что нас обоих ждут большие успехи на дипломатическом поприще! — И похлопывал себя по кадыку.

В пятнадцать лет он эмигрировал в Буэнос-Айрес и нанялся поваренком в одну закусочную. Вскорости овладел премудростями приготовления «пиццы по-неаполитански» и стал специалистом по начинке, а это самое трудное после замеса теста. И женился на одной из хозяйкиных дочек, которую звали Виттория.

— Будете писать про меня, — говорил мне Здоровяк, — пишите «Виттория» с двумя «т».

Вот и пишу: Виттория. Первые месяцы брака прошли просто замечательно. Виттория смазывала Здоровяку волосы бриолином, от которого пахло клубникой, и пела ему неаполитанские песни. Как-то раз на работе стало ему нехорошо, и он отпросился домой. Когда пришел, Виттории дома не было. Лег Здоровяк в постель, а через час явилась жена. На ней бьша форма пожарника. Виттория созналась: она член пожарной команды в Лос-Тольдос и дежурит по вторникам, четвергам и субботам. Там считают, что она — мужчина, по имени Гаспаро, по фамилии Понти. Виттория призналась мужу, что больше всего на свете ей нравится смотреть на пожар, а на втором месте — рядиться мужчиной. В особом бауле было у нее полдюжины мужских костюмов. Здоровяк вздумал было запретить жене подобные развлечения, но она заупрямилась.

— Хотела огреть меня стулом по башке!

Здоровяк рассказал обо всем в харчевне, и жена взъерепенилась и покинула дом. Остался Здоровяк проливать слезы в кухне с восьмимесячным сыном на руках. Сына звали Мигел Анжел. Виттория унесла баул с мужскими костюмами, и Здоровяк никогда больше не слышал о ней ни слова. В списках пожарной команды Лос-Тольдос она больше не значилась, так же как и в других районах столицы. Но наверняка состояла в какой-то другой пожарной команде Республики.

Здоровяк, опечалившись, решил вернуться в Моуриде и откупил у своего брата Педро полмельницы в Сейтасе. Регулярно выписывал две буэнос-айресские газеты.

— Ради пожаров, человече!

Только про них и читал, про пожары, в надежде, что в какой-нибудь заметке будет упомянута Виттория с двумя «т». В его воображении бывшая супруга стала почти сказочным образом богини-пожаротушительницы. Случится, бывало, пожар в Грунье — да хоть и в Мадриде, — Здоровяк непременно заметит:

— Была бы здесь моя Виттория, мигом бы потушила!

Шли годы. Мигелу Анжелу уже девятнадцать сравнялось. Он тоже родился под знаком Козерога — подобно отцу и мне; а потому, согласно астрологии, его ожидали великие успехи на дипломатическом поприще. Был он дурачок, глаза большие, черные. Когда появлялся со своим отцом в Мондоньедо, я угощал его леденцом на палочке из аптеки, принадлежавшей моему отцу, и Мигел Анжел полчаса пускал желтые слюни… Раз как-то Здоровяк получил весточку из Буэнос-Айреса. Писал деверь его, Франческо Луиджи, что посылает ему баул, а также сообщал, что Виттория умерла от чахотки. Баул доставило агентство «Эстанислао Дуран и сыновья» из Виго. Довезли баул в повозке до проселка из Монселоса в Моуриде. Все Здоровяки собрались, когда сеньор Мануэл его открыл. Женская одежда, несколько пачек мате, револьвер, мужские брюки, в количестве четырех или пяти, и форма пожарника из команды Лос-Тольдос, и каска, и топорик, и пояс с пряжкой на три крючка. При виде каски Мигел Анжел расплакался и не затихал, пока ему не позволили ее надеть. И никакими силами нельзя было заставить его снять каску. Он и пахать ходил в каске, и коров доить, в ней молоко выносил на дорогу, в ней на ярмарку отправлялся. Пришла ему пора служить в армии, но его не взяли из-за слабоумия. Несколько месяцев спустя он умер. Отец согласился, что и в гробу ему лучше лежать в каске. На позолоченной латунной пластинке была надпись: «Пожарная команда Лос-Тольдос. Пожарный 1-го класса».

 

МЕД ЛУГОВОЙ

Когда я написал «Школу знахарей», то позабыл про Меда Лугового, про Питу из Сан-Кобаде и про ученика Меда, некоего Лоузаса; не знаю, жив ли сей последний или уже умер, но он-то и рассказывал мне про своего наставника, с коим сам я знаком не был. Мед Луговой был родом из Оскоса, оттуда же, откуда и маркиз де Саргаделос, сухопарый верзила с бородою до пояса. Когда в конце прошлого века некий фотограф открыл «студию» в Рибадео, Мед Луговой посылал к нему фотографироваться тех из своих пациентов, у кого водились денежки, и многим очень полегчало. Мед изгонял мелких бесов, забирающихся в тело, для чего громко окликал бесов, называя имена, фамилии и вдобавок прозвища. Бес, засевший внутри больного, начинал дрыгать ногами и плеваться.

— Мед, — рассказывал мне Лоузас, — все выкликал и выкликал прозвища и поддавал бесу ногой в зубы.

— Бесу? — переспросил я в удивлении.

— Ну, иногда и больному перепадало.

В конце концов бес покидал тело, и больной успокаивался. Лечение вроде бы состоит в том, чтобы выяснить, как зовется бес, как только станет общеизвестно, что бес такой-то поселился в теле у такого-то, нечистому приходится убираться.

Костоправом Мед Луговой был отменным. Придет, бывало, к больному и первое, что сделает, проверит, все ли кости на месте и в порядке, а те, что не в порядке, подлечит. Говорят, Мед Луговой обладал даром находиться сразу в нескольких местах, и покуда он был в Риоторто, вправлял кому-то ключицу, в то же самое время в Трабаде врачевал одного, который маялся брюхом.

— Доказано это? — спросил я.

— Поди докажи! Каких только чудес не бывает, кто в них разберется?

Мед частенько говорил стихами, иногда дни напролет. Сочинял для слепых романсы про преступления. Случилось в Тапиа-Касарьего одно преступление, и Мед пересказал его в стихах, а в конце, в шести четверостишиях, описал приметы подозреваемых. Правда, очень косвенно описал и не назвал имен. Овьедский прокурор прочел романс, изучил улики, упредил полицию, и преступник был схвачен. В день, когда слушалось дело, Мед прибыл в Овьедо, и, когда вошел он в зал суда, люди захлопали в ладоши! Мед четыре дня прожил в Овьедо, куда был приглашен истцом как свидетель обвинения. В последние годы жизни Мед Луговой забросил знахарство и занялся сутяжничеством. Тяжб у него было множество, и большую часть он проиграл. Не вылезал из адвокатских контор. Ездил из Оскоса в Рибадео верхом, через темное ущелье Гарганта. Выдумывал истории про разные повинности, запреты, наследства только ради того, чтобы поспорить с законниками, которые с трудом продирались сквозь дремучий лес, сотворенный сутяжным воображением Меда. Мед же, говорят, возвращался в Оскос, ухмыляясь.

— Нынче я нотариуса Куэрво из Рибадео так ошарашил, месяц рта не раскроет! — комментировал он.

Когда Мед Луговой умер, жители Оскоса и кузнецы из Тарамундо, направлявшиеся в Вейгу на базар, не раз видели его в горах, он травы собирал. В той же самой фуражке, в той же самой самарре, а при нем его пес Ней, тоже умерший; Ней, тот поднимал куропаток на Приоровом выгоне.

 

МОЛОДЧИК ИЗ ПАРМУЙДЕ

Наведался ко мне в Виго один племяш Молодчика из Пармуйде, собиравшийся отплыть на португальском пакетботе «Санта Мария». Спросил я, что нового в родных его краях, напомнив, кстати, что вот уже двадцать лет, а то и больше, как не был я ни в Шерасе, ни в Пармуйде. Минуешь деревянный мост, и на другом берегу реки начинается дорога на Пармуйде, вся в рытвинах, где осенью и зимою застаиваются большие лужи, усеянные сухими листьями дуба.

— А качели-то на чердаке! — сказал он мне.

С тех пор как Молодчик, его дядюшка, еще мальчонкою побывал то ли в Мондоньедо, на празднике Святого Луки, то ли в Луго, на празднике Святого Фройлана, и в первый раз увидел качели и летучие лодочки, втемяшилось ему обзавестись когда-нибудь либо тем, либо другим. Пойдет, бывало, куда-нибудь на праздник и все, что есть в кармане, потратит на качели. Отбыв воинскую повинность, а служил он в Вальядолиде, в кавалерийской части, он привез качели на одного седока: на цепях, сиденье обито зеленым сукном, а снизу к нему бубенчики привешены. Подвесил он качели в огороде и качался, когда был досуг. Спал там во время сиесты, а когда хотел выказать кому-то расположение, приглашал покачаться. Не знаю, когда именно Молодчик обнаружил, что качели обладают лечебными свойствами; надо сказать, в Вальядолиде он сдружился с одним капралом из старослужилых, который умел лечить полковых лошадей и передал Молодчику кое-какие рецепты. По первости Молодчик брался лечить только насморки (качаньем на качелях в течение какого-то времени), но потом стал врачевать и головные боли, и воспаление в печени, и бессонницу, и ту особую анемию, которую у нас зовут мертвянкою, и детский рахитизм всех видов. Обзавелся большой клиентурой. Отдал пахотные земли братьям, купил будильник с двойным звоночком и полностью посвятил себя знахарскому делу. Как-то раз, в Риоторто, на Святого Петра, в доме у моего дядюшки Сержио, когда уже подали сладкое, он отозвал меня в сторону. Хотел, чтобы я ему пособил.

— А какой от меня прок? — спросил я.

— Словечки бы мне подобрал, человече!

Хотел он, стало быть, чтобы я сочинил ему вирши и подобрал латинские цитаты — все те же «господни слова», — а он бы все это бормотал, раскачивая больных на качелях. Молодчик объяснял мне, что качели и сами по себе наделены достаточной целительной силой, да ему хочется добавить лоску, ведь вот другие и лечат хуже, а ученые речи произносят.

— Мне бы сонетик поскладнее, доверия будет больше! — таков был его довод.

Я поддался на уговоры и сочинил для него вирши, которые Молодчик из Пармуйде вытвердил наизусть, — жалко, у меня копии не осталось, — а еще подобрал для него латинские цитаты из Овидия. Вирши я по его требованию сложил на кастильском. Слава о знахаре из Пармуйде разнеслась далеко. В полнолуние Молодчик качал на качелях беременных, и роды у них были очень легкие. Пациенты добирались до него аж из Астурии; привезли к нему одну монашку из Луарки, разбитую параличом, так с качелей она сошла на своих ногах. Она родом севильянка была. Молодчик прикопил деньжат, одевался во все черное и не берет носил, а шляпу. Как-то обедал я в гостинице «Дом Парамес» в Луго, и вдруг входит Молодчик.

— А знаете, я теперь стихи задом наперед говорю, чтобы никто не перенял!

Вот на что и жалуется его племяш, уверяет, ежели бы дядюшка выучил его стишатам, сумел бы он управиться с качелями и не пришлось бы ему подаваться в Венесуэлу.

— Знать бы, откуда он взял эти волшебные слова! — твердил племяш.

А я не решаюсь сказать ему, что волшебные слова — мое сочинение, а вовсе не какая-то тайная кабалистика… После кончины Молодчика качели утратили лечебные свойства. Повисели еще годик в огороде, потом их убрали. Пылятся себе на чердаке, и бубенчики помалкивают, покуда не наскочит на них какой-нибудь мышонок. Вдова Молодчика как услышит звон бубенчиков, поднимет голову и перекрестится.

 

ЧЕРЕП ЛУНЯ

В нью-йоркской газете «Таймс» я вычитал, что одному жителю Чикаго (итальянского происхождения, судя по всему) сделали трепанацию черепа и обнаружили странную дополнительную кость. То же самое уже произошло у нас в провинции Мондоньедо с Лунем из Пардо. У жителя Чикаго кость была бобовидная и находилась между теменными. У Луня она неизвестно где находилась, потому что вышла через нос. Но историю надо рассказывать с начала. Void les détails exacts. Дело было в Вильалбе во время ярмарки; сидел себе Лунь, ел осьминога — и вступил он в спор с соседом по столу, ничего другого ему не оставалось, а сосед был не из тутошних, длинный, тощий, смуглолицый. Позже выяснилось, он из Валенсии был, приехал сторговать мулов, ему уже случалось покупать мулов в наших краях, и все оказались очень смирные. Лунь и этот самый валенсианец поспорили из-за осьминога, хорош он или нет, и тут валенсианец возьми да брякни: галисийцы любое дерьмо сожрут, извините за выражение; свою тарелку швырнул на пол, а в тарелку Луня плюнул. Лунь вскочил и потянулся за дубинкой, но валенсианец оказался проворнее, стиснул Луню шею обеими руками и встряхнул его что было мочи. Лунь почувствовал, что все кости у него в голове разъехались в стороны, причем зазвенели, как ложечки, расплясавшиеся в стакане с водой. В глазах у Луня помутилось, и он рухнул наземь. Потом оклемался и смог добрести до дома. Но кости у него в голове так ходуном и ходили. Ему слышно было. А потрясет головой — и соседям тоже слышно. Повела его жена к Примо, знахарю из Балтара. Пришлось ей пойти с мужем, потому как одна из свободно болтавшихся костей тыкалась изнутри в глаз Луню и мешала смотреть. Правда, достаточно было хорошенько встряхнуть голову, и кость отодвигалась в сторону, но ведь другие кости могли пододвинуться и лишить его зрения до новой встряски.

Примо из Балтара, а был он костоправом весьма почтенным, сказал Луню, что для начала тому нужно резко откинуть голову назад, потому что сзади голова шире всего и костям там будет удобнее. Лунь сделал, как было велено. Затем два дня подряд — причем оба, и ученый врачеватель, и его подопечный, не ели, не пили и не обувались — Примо прикладывал к затылку Луня пластыри из теплого воска с известью, чтобы воск просочившись внутрь, склеил кости меж собою и закрепил их наподобие, как выразился Примо, «колокольного свода»: есть у некоторых такой, и Лунь был из их числа. «Колокольный свод» имеется у тех людей, которым во сне слышно, как ветер дует. Когда кости склеились, Лунь и Примо съели козленка и выпили полкувшина вина. Взял Примо с Луня сто двадцать семь песет, двадцать семь за воск. Сверх того за счет Луня пошли козленок, вино, хлеб, кофе и коньяк. Вдобавок Лунь подарил Примо галстук с портретом Мачадо, присланный ему племянником, который жил в Гаване.

Лунь выздоровел. Жена по субботам прикладывала ему к затылку восковой пластырь, чтобы кости склеились покрепче. Но одна отклеилась все-таки. Была она с цигарку, длинненькая и округлая. Лунь явственно ее ощущал. Почти что видел, можно сказать. Обрезает сухие ветки в саду, думает о своем, а косточка раз — и в лоб его изнутри! Пришлось ему вернуться в Балтар, показаться Примо.

— Лишняя косточка-то, — сказал костоправ.

— Как это — лишняя, человече! — подивился Лунь.

— Есть такая, мясницкой зовется. Лишняя она для всех, у кого имеется, Лунек.

Вынимает тут Примо табакерку, сыплет в маленький фунтик нюхательный табак и подносит к Луневу носу. Лунь расчихался, и на третьем чихе косточка вышла. Она была словно бы от куриного крылышка, чистехонькая и белехонькая.

— По-моему, и на человечью-то не похожа! — заметил Лунь.

— Потому и лишняя! — согласился Примо.

Примо сказал, самое милое дело закопать эту кость, чтобы не пошло поветрие, мясницкая кость — штука заразная. Лунь вылечился. Голова у него тяжеловата, запрокидывается назад. Но это вещь естественная, там ведь все кости склеены.

 

ВОЛЫНЩИК И ЕГО БАШМАК

Мануэл Волынщик лишился левой ноги в Грунье — попал под трамвай. Он как раз купил новую пару башмаков в лавке на улице Сан-Андрес. Очень страдал, бедняга, особенно же душою. Лежа в постели, без конца думал, как же будет ходить, когда выздоровеет, и как сладит с хромотой — обойдется ли палкой, или придется ходить на костылях, или сделают ему пробковый протез. Сразу после ампутации плакал тихонько, но потом, из-за неотвязных раздумий о хромоте, злился и плевал в стенку.

— Хромота никого не красит! — говорил он сам себе.

Потом, когда злость проходила, разбирал его смех.

Выздоровел Мануэл Волынщик, но, получив разрешение вставать, в первые дни никого к себе не впускал, когда пробовал ходить. В комнате у него и костыли были, и трость, и он, запершись, учился. Попробовал ходить в деревянных башмаках, в сапогах и в конце концов остановил выбор на паре башмаков, купленных в Грунье. То есть обновил-то он правый башмак, на культе левой ноги был у него красный носок. И вот, когда ковылял он по комнате, увидел с изумлением, что башмак с левой ноги сам собою пошел и идет себе подле него, словно кто-то его обул. Волынщик самым хладнокровным образом изучил башмак и ничего необычного не обнаружил. Башмак как башмак. Как-то раз, когда Волынщик сидел на кровати, башмак вышел из угла и несколько раз пристукнул каблуком, словно показывая танцевальные па. Сперва на каблук становился, потом на носок, отпрыгивал в бок, а потом вертелся, то на носке, то на каблуке. И завершил все чечеткой: та-та-та, та-та-та, та-та-та.

— Что же это за танец? — полюбопытствовал вслух Волынщик.

— Бом-Пекито, ваша светлость, — ответил башмак.

— Вы очень хорошо пляшете!

— Спасибо на добром слове! — поблагодарил башмак.

Был он португалец. На подошве-то написано было, в золотом кружочке: «Экстра. Феррер. Алькой», но, судя по выговору, башмак был из Лузитании. Ну, дела! Волынщик и хотел бы продолжать разговор, но башмак утратил дар речи. Несколько дней ни слова из него было не вытянуть. Волынщик расхаживал по комнате, а башмак молчком топал рядом. Вдруг Волынщик сел на стул. Башмак замер посреди комнаты, и Волынщик удивился, что тот ни с того ни с сего стал и стоит.

— Вам нездоровится? — осведомился башмак.

— Как тебя звать? — не упустил случая Волынщик.

— Кинтейро Младший.

И обладатель башмака — а теперь видно было, что говорит не сам башмак, а кто-то невидимый, вары в полторы ростом, — рассказал свою историю. Был он португалец и погиб, угодив под поезд в Луго. Левой ступни у него не было. Когда в Луго собирали то, что от него осталось, одной ступни не нашли и были тем очень расстроены. А как найдешь, когда эта самая ступня находилась, заспиртованная, в одной клинике в Рио-де-Жанейро, хранилась в большой склянке, потому что очень уж странная была ступня, семипалая, с двумя мизинцами, а большой палец — грушевидный. После смерти Кинтейро Младший остался в Галисии и, зайдя как-то раз в дом Волынщика, увидел, что тому один башмак без надобности. А Кинтейро-то никогда не мог обуть левую ногу из-за того, что ступня была такая неправильная; теперь же, когда ее не было, шикарный башмак из Алькоя пришелся ему в самую пору. Волынщик и Кинтейро Младший стали большими друзьями. Волынщик ездил в Луго и покупал обувь: и белые туфли, и сандалии, и шлепанцы на войлочной подошве. Волынщик и Кинтейро выходили вдвоем погулять по дороге, что ведет в Луго, и некоторые видели, что подле Волынщика шествует сам собою башмак с левой ноги. Раз как-то священник из Ресенде посторонился, пропуская белый башмак, который шел рядом с Волынщиком. Башмак поклонился ему, очень изящно помахав носком, и поблагодарил его преподобие:

— Весьма признателен!

Когда Волынщик умер, самый новый башмак с левой ноги подошел к гробу и проговорил печальным голосом:

— Прощай, белый свет!

И одним прыжком впрыгнул в гроб к покойному, бедняге. Так их вместе и похоронили.

 

ПЕДРО КОРОТЫШ

Все звали его Педро Коротышом либо Педро из Антейро, но по-настоящему имя его было Педро Регейро Гарсиа. Мы вместе учились в школе в Риоторто в тот год, когда в Мондоньедо была эпидемия тифа и меня отправили в деревню к моему дядюшке Сержио Мойрону. Мне было восемь лет, а Педро — то ли одиннадцать, то ли двенадцать. Ему здорово давалось чистописание, но буквы выводил он медленно-медленно, словно китайские каллиграфы эпохи Тан или Сун, работы которых через много лет вызывали у меня такое восхищение. Педро удивительно чисто воспроизводил все прописи Итурсаэты. У меня-то почерк был прескверный, ни дать ни взять мошки, с лету прилипшие к бумаге, и я завидовал Педро Коротышу, тому, что у него такой четкий, торжественный почерк, точная копия образцов Хосе Франсиско Итурсаэты, который следовал традициям басков — обладателей красивого почерка, состоявших секретарями при королях из династии Габсбургов. Котарело Мори был самого высокого мнения о каллиграфии Итурсаэты, о чем и гласил один текст, который, когда я доучивался в средней школе, уже в Луго, нам нужно было сдавать по чистописанию. Педро Коротыш ходил на занятия в больших деревянных башмаках, в зеленой суконной курточке, очень куцей, и в узких штанах ниже колена; голову и уши прикрывал длиннейший шарф в черную и красную полоску. Был он тощий-претощий, рыжий, а глаза светлые, как у самых исконных жителей Миранды. Вечно мерз и на уроках чистописания, прежде чем приняться за дело, просил у преподавателя разрешения подержать руки в карманах брюк. Умел мастерить бумажных змеев, они взлетали очень высоко и скрывались за темными горами. Куда бы ни улетали, хоть по направлению к Шудану, хоть за Астурийский хребет, хоть в сторону Мейры, Педро Коротыш говорил:

— Воздушные змеи всегда летят к морю!

А сам никогда моря не видел, дожидался поездки в Фоз, которую рекомендовал ему врач, в сентябре, когда можно поесть вволю сала с поджаренным ржаным хлебом. Но в чем был он дока, великий дока, так это в искусстве дрессировать кузнечиков. Когда в мае появлялись первые кузнечики, Педро ловил с полдюжины, сажал в коробку с дверцей, наполовину стеклянной, наполовину зарешеченной, и приступал к дрессировке беспокойных козявок. Это искусство еще сложнее, чем сирийское и болгарское искусство дрессировки блох. Кузнечики Педро Коротыша в конце концов овладевали умением качаться на качелях, прилаженных у них в коробке, прыгать сквозь двойной обруч, свитый из волосинок, и брать бумажный барьер, как лошадки. Когда в тринадцать лет Педро Коротыш отбыл в Буэнос-Айрес — в новых башмаках, что да, то да, но в том же самом полосатом шарфе, — я сказал его дядюшке Фелипе де Антейро:

— Педро и там может разбогатеть, будет показывать своих кузнечиков по театрам.

— Там, — сказал мне сеньор Фелипе, изъясняясь по-кастильски и снисходя к моему невежеству, — нету кузнечиков и нету лугов, как у нас. Там пампа и из прыгающих тварей только и есть что золотая саранча да индейская лягушка, а они дрессировке не поддаются.

И, словно ища подтверждения, он поглядел на моего дядю Сержио, который никогда в тех краях не бывал.

Не знаю, что сталось с Педро Коротышом. Когда в Иоаннов день вижу кузнечиков в траве, всегда о нем вспоминаю.

 

БАРКАС И ЛИС

Баркас де Моуре — сапожник из Лобозо, мастер вытачивать деревянные башмаки; осенью обходит он почти всю Пасторису и Террашá, работает по домам, все делает, и закрытые, и открытые, и одни только подошвы, и женские, нарядные и легонькие, с красивым вырезом — наверное, самая изящная женская обувь в мире. Сапожничал он как-то в Виларес-до-Санто, зашел в лесную сторожку выкурить самокрутку, глядит, куча стружек на земле шевелится, словно кто-то внутри дышит ровно, в глубоком и спокойном сне. Куча была небольшая, и Баркас подумал, там собачка, одна из тех желтеньких дворняжек, что носятся вприпрыжку по дорогам. Разбросал он стружки ногой и обнаружил спящего. То был лис. Баркас закрыл дверь и палочкой разбудил сонливца. Лис открыл правый глаз, дважды разинул пасть и под конец улыбнулся.

— Да, человече, да, улыбнулся мне во всю пасть!

Лис был маленький, с очень лоснистой шерсткой, хвост чуть ли не длиннее туловища.

— Какой же ты маленький! — сказал ему Баркас.

— А я карликовый, Баркас! И еще только трехмесячный!

Лис очень хорошо говорил по-галисийски, и выговор у него был совсем нашенский. Баркас — большой охотник почесать языком, и ему понравилось разговаривать с лисом: можно не сомневаться, это был первый случай, чтобы уроженец Лобозо разговаривал с кем-то из длиннохвостой братии.

Беседуют они таким манером, и вот лис, а звали его, как он сказал, Анис…

— Анис? — переспрашивал я Баркаса.

— Да, сударик, Анис! Он очень ясно произнес, раз шесть-семь!

Так вот Анис возьми и попроси Баркаса, может, тот сделает ему деревянные башмаки, закрытые и остроносенькие.

— Где это видано, лис в деревянных башмаках! — сказал Баркас Анису.

— Вот и видно, что ты ни разу не был в Монферо!

В Монферо, пояснил Анис, есть один старый лис, страдающий ревматизмом и очень мудрый, так он носит деревянные башмаки на толстой подошве.

— Недавно подбил их резиной, чтобы ступать бесшумно. Он очень любит ходить в Куртис, глядеть, как поезд едет.

Баркас сделал Анису четыре деревянных башмака, лис примерил их в сторожке и ходил в них очень ловко, хоть и спотыкался иногда, особенно задними лапами. Потом попросил Баркаса завернуть башмаки и перевязать веревочкой, а он припрячет их до той поры, покуда не понадобятся. Баркас так и сделал; и когда кончил он сапожничать в Виларесе, то по дороге в Лобозо составил ему компанию карликовый лис Анис. Когда друзья прощались на холме Вентос, Анис спросил у Баркаса:

— Человече, чуть не позабыл! Кто главный во Франции?

— Некто по фамилии де Голль. Зачем тебе?

— Понимаешь, есть в Мейре один лис, когда мы ходим на охоту компанией, он всегда схватит самую большую курицу, навалится на нее и орет: кто главный во Франции?

Баркас никогда больше не встречал Аниса, карликового трехмесячного лиса. Он сообщает мне об этом не без грусти, за кружкой красного, в какой-нибудь из харчевен Мондоньедо.

 

МАНУЭЛ РЕГЕЙРА

Я дочитал лекцию в «Галисийском обществе» в Мадриде и беседовал с какими-то дамами, как вдруг меня дважды хлопнули по плечу. Я обернулся и узрел Мануэла Регейру Лопеса. В свое время я очень дружил с его братом, с Селсо, тот был часовых дел мастером, хоть не перерабатывал по этой части, в сентябре же обычно ставил ловушки на барсуков. Жесткое мясо, хорошенько промаринованное и хорошенько прожаренное, ел, а из шерсти делал кисточки для бритья и раздаривал друзьям. Жил неподалеку от Шидулфе, в самой захолустной и безлюдной части земли Миранда, где она нависает над светлыми водами Эо, а вдали виднеются, голубея, усталые вершины астурийских гор. Селсо был малорослый и тучный, и пол-лица у него было покрыто красным родимым пятном, как у шотландского короля, которого поминает Франсуа Вийон:

Где ныне тот король шотландский, Кому покрыло пол-лица Пятно алее багреца?

Лет пять-шесть назад один житель Шидулфе, которого встретил я в Луго, на улице Рейна, рассказал мне, что Селсо умер.

— Хватил его паралич, неделю не шевелился и слова не вымолвил. На восьмой день приоткрыл один глаз, поглядел на детей, те у кровати стояли, плакали, и говорит:

— Мышей от сыров отгоните, лоботрясы!

И с этими словами помер. Когда в день похорон домашние пошли на чердак взять пару головок сыра из тех, что сушились в проволочной корзине, подвешенной к потолочной балке, — сыры понадобились для поминок, — оказалось, что все головки источены мышами, хотя дно у корзины было жестяное, а крышка из березовой коры. Как проведал умирающий Селсо, что в корзинку пробрались мыши? Откуда и каким оком созерцал то, что творится в этом мире? Глубочайшая тайна, и не мне прозреть ее.

Брат же Селсо, Мануэл Регейра, отбыв воинскую повинность в столице, так в столице и застрял, сперва подручным в пекарне работал, потом перешел к одному мозольному оператору, державшему заведение на улице Толедо. Мануэл всегда любил лепить и в пекарне перед Новым годом и прочими праздниками делал выпечки в виде человечков, лошадок и птичек, а когда стал работать у мозольного оператора, делал слепки с ног постоянных клиентов до и после обработки, а если клиент был знаменитостью и о нем в те дни писалось в газетах, он выставлял на витрине гипсовые слепки ступней вышеозначенного, с мозолями и без. Когда скончалась инфанта Исабель, хоть дело было при Республике, в витрине появились ступни Курносой; а как-то раз, проходя мимо заведения выдающегося оператора, я узрел в витрине пару слепков со ступни правой ноги, один весь в мозолях всех форм и размеров, а другой чистенький. Табличка под ними гласила — по-испански, разумеется: «Правая нога его превосходительства сеньора дона Феликса де Льяно и Торрильи, историка и члена Королевской академии, до и после курса в этом заведении». И около слепков красовался том с дарственной надписью оператору, труд Льяноса и Торрильи, «Дочери Филиппа II», кажется, или что-то в этом роде.

Мануэл прикопил деньжат и выдал дочь за наследника молочной фермы, что в Саламанкском квартале, неподалеку от банного заведения. Он растолстел, курит светлый табак, и только ему и дел, что чистить коров, бить мух да включать вентилятор в полуподвале, где зять их держит. Кабы мог Мануэл вывести их на свежие травы пастбищ Шидулфе!

 

САБЕЛО ИЗ БОУЗАМО

Про Сабело из Боузамо я вам многое могу рассказать, но сейчас скажу только, что он выучил свистеть лисицу. Как-то раз, когда его приходский священник отправился по делам в Мондоньедо, Сабело пошел вместе с ним, взяв с собой свою ручную лисицу. Священнику отвели комнату с балконом, выходившим на Вязовую дорогу, она потому так называется, что обсажена вязами, вот Сабело и сидел под вязами дотемна, а когда решил, что его пастырь уже отужинал и прошел к себе, Сабело стал высвистывать со своей лисицей дуэт. Собрались люди, женщины, которые шли в пекарню сеньора Даниэла, чтобы поставить печься у него в печи пироги с мясом, был как раз канун Святого Христофора; священники вышли на балконы, и все хлопали в ладоши что было мочи.

Сабело промышлял охотой на нутрий, ловил их в Миньо и не только шкурки пускал на продажу, но еще и нутряное сало — от ревматических болей. Воинскую повинность он отбывал в Саламанке и там познакомился с одной девушкой по имени Мария, по прозвищу Крахмальщица, потому что она была великая искусница по части глаженья и плоила сорочки матадорам и стихари священникам. Плоить и наглаживать она могла все что угодно. Сабело воротился в Боузамо в намерении снова приехать в Саламанку и жениться на Марии, но та в одном письме сообщила ему, что как-то раз дождливым утром, когда она разносила заказы, один тамошний адвокат нечаянно налетел на нее с зонтиком и в результате Мария окривела на левый глаз.

— Я бы, дон Алваро, все равно на ней женился, да вот в «Письмовнике влюбленных» не нашел письма на тот случай, когда девушка в разлуке окривеет на один глаз.

Сабело рассказывал мне, он так долго слюнил чернильный карандаш, глядя на чистый лист бумаги и пытаясь сочинить черновик письма к Марии, что потом год целый маялся желудком. И прожил всю жизнь холостяком, охотился да праздно бродяжил по дорогам Миранды. В любое время года на любой дороге можно было встретить Сабело, идет себе, посвистывает, а при нем его пес, пустолайка Нерон. Сабело всегда носил с собой заплечный мешок, в котором был каравай и копченая свиная лопатка, и полный бурдюк; а с друзьями здоровался по-французски:

— Бонжур! — говорил, даже и вечерком.

Временами нападала на него бессонница, и тогда добирался он до Фоса и от рокота моря выздоравливал.

— А что сталось с лисицей, которая умела свистать? — спросил я его как-то раз.

— Мир шиворот-навыворот! Коли скажу вам, что ее у меня куры заели, вы разве поверите!

Он поднес кулак к губам, пососал большой палец, и больше я из него слова не мог вытянуть.

 

РУЗОС ИЗ БЕЙРАЛА

Мне не довелось познакомиться с Рузосом из Бейрала, но я хорошо знал одного его племянника по имени Эваристо, он жил в Оубелье, близ лагуны — сплошная мутная зелень, после зимних дождей растекающаяся до березовой рощи, заливающая дорогу на Ноете и земли, на которых прежде выращивали лен, а теперь там луга и кукурузные поля. Дорога на Ноете проходит у подножия бугра, что зовется Фокай, там появляется иногда мавр, хранитель клада, — он толстый и весь в красном, и Педро Нисталь, марагат из Эмпальме, у которого три дочки-пышечки, рассказывал, что как-то раз, когда он, Педро, вез вино в бурдюках, мавр вышел на дорогу и попросил налить ему вина в кувшин, а был этот кувшин золотой. Выхлестал мавр все вино, рыгнул и похвалил напиток, не поставил ему в упрек, что отдает кожей, а ведь именно этот привкус, по утверждению дона Рамона дель Валье-Инклана, портил все удовольствие дону Фаррукиньо Монтенегро, когда тот потягивал кастильское вино. Мавр вернулся к себе в тайник, так и не заплатив, и Нисталь очень из-за этого разозлился. Через много лет, когда Нисталь уже состарился, соседи видели: остановится у бугра, палкой в воздухе размахивает и мавра бранит, песету с него требует за кувшин вина.

Рузос был страстный рыболов, и лишь только откроется сезон, он всю работу — побоку и обходит с удочками все здешние речки. На жизнь себе зарабатывал, продавая форелей в харчевнях и тавернах, и забирался аж в Королевство Леон.

— И в Астурию тоже? — спрашивал я.

— Нет, он астурийцев недолюбливал, больно занозисты.

Рузос из Бейрала был великий мастер ловить рыбу на удочку, причем хотелось ему, чтобы люди думали, что у него есть свои секреты, что он знает редчайшие составы, в которых надо вымачивать кукурузу, дабы приобрела особый аромат, привлекающий форель. Рассказывал, что купил эти рецепты у бродячих венгерцев на ярмарке в день Святого Фройлана и что заодно венгерцы выучили его стряпать рагу из улиток. Первым, от кого я услышал, что улиток едят, был сеньор священник из Оубелье. Он говорил одному моему дядюшке:

— Этот приятель твой, Рузос, улиток ест. В таких вешах надо виниться на исповеди, прах побери, все равно как в нарушении шестой!

Мой дядюшка Шусто, тоже священник, но побывавший в Мадриде, где он и «Аполо» посещал, слушал куплетисток, и бои быков видел, защищал рагу из улиток подострым соусом. Аббат из Оубелье отвечал словцом, которое я здесь привести не могу.

В обществе ближайших друзей Рузос рассказывал доверительно, что постиг до тонкостей всю форелью жизнь, труды и досуги, любовные игры, порочные прихоти, и уверял, что в конце концов выучился ловить «на словечко», то есть подманивать форель, говоря с ней на форельем языке.

— Я ведь умею сказать им то, что требуется!

А его племянник Эваристо уверял меня, что как-то раз его дядюшка у него на глазах поймал одну форель в Посо-де-Баньо, подманив ее свистом. Рузос стоял на берегу под деревом и насвистывал. Время от времени умолкал, одного кузнечика съедал сам, а другого бросал форели. Форель подплывала все ближе и ближе, пока почти совсем не вылезла из воды. Рузос бросил ей еще несколько кузнечиков. Форель съела. Рузос посвистывал, а форель ему отвечала. И тут Рузос трезубцем из дубового сука с острыми-преострыми концами подцепил форель и вытащил на берег.

— Форель плакала, — рассказывает Эваристо, — Но дядя мой бил ее по голове и орал: «Ах, ослица ты, ослица!»

Рыболовство и сгубило Рузоса. Как-то раз сказал он, что собирается проспать одну ночь в реке, чтобы глубже постичь форельи премудрости. Сказано — сделано. Наутро разбил его паралич, а месяц спустя он помер. Племянник покачивал головой и говорил присловье:

Зазря удильщик на удочку удит: Мало прибудет, много убудет.

 

НАСЛЕДНИК ИЗ ВИНТЕСА

Несколько месяцев назад повстречался я с Секундино Пасьосом, известным более как Наследник из Винтеса. Он спросил, не рассказывал ли мне один его кузен, Фелипе Марфул, по прозвищу Бугай, историю кувшина, который он, Секундино, купил в Каскабелосе, когда ездил туда продавать мула. Секундино, когда со мной разговаривает, стаскивает с головы вязаный колпак, который носит обычно надвинутым по самые брови, и сует его под мышку. Я в ответ, что Бугай с полчаса мялся, никак не мог решиться и рассказать мне историю.

— Все равно ведь не поверите! — говорил.

А я знал, что Бугай — любитель возвышенных разговоров и не прочь подпустить философии и вставить поговорку, вот и отвечаю ему:

— Я на свете живу, Бугай, на белом свете!

Иными словами, все готов выслушать. Так вот, Наследник из Винтеса в Каскабелосе на большой осенней ярмарке купил белый фаянсовый кувшин. Принес кувшин домой, поставил на полку в стенном посудном шкафу. Но не пользовался им. Раз как-то протянул было к нему руку, но взял другой кувшин, из мондоньедского фаянса, тот стоял поближе. И тут белый фаянсовый кувшин заговорил.

— Налей в меня вина, человече! — сказал он Наследнику по-испански.

Наследник испугался и не хотел к нему притрагиваться, но тут его жена — а родом она из Мезиа, господская косточка и, как все тамошние сеньориты, упрямая и заносчивая — хвать кувшин и налила в него вина. Выпили они с мужем и, поскольку кувшин не говорил ни звука, поставили его на место.

— Кувшин, — рассказывал Бугай, — знай себе помалкивает. Но только поставили его на полку, пустился в пляс. Покуда плясал, скидывал на пол все прочие кувшины, да и миски заодно. Всю посуду на полке расколотил. А там и сам упал на пол и разбился…

Объяснение у Бугая было то же самое, что у Наследника из Винтеса: кувшин напился пьян. Но Бугай в своих гипотезах заходил еще дальше. Останавливался, прислонялся к стволу дерева, глядел мне в глаза и вопрошал:

— А не похож кувшин этот на какого-нибудь пьяницу, из тех, кого показывают в театрах или в книгах описывают?

Бугай во всякий свой приезд в Луго или в Грунью, если там гастролировала какая-нибудь труппа, отправлялся в театр. Когда был мальчиком, в Мондоньедо выступала труппа Монтихано, и Бугай спускался с гор и, сидя в первом ряду партера, смотрел «Волчью ночь», «Нелюбимую» и «Колыбельную». Я порылся в памяти и назвал ему того пьянчугу, который вспомнился мне первым.

— Да, на одного англичанина он похож, на сэра Джона Фальстафа.

— Толстяк был, само собой?

Я объяснил Бугаю, кто такой Фальстаф, и собирался было попотчевать его «Виндзорскими кумушками» и «Генрихом IV» Шекспира, да Бугай уехал в Каракас погостить у замужней дочки — очень она удачно вышла замуж, даже в кухне стоял телевизор, а всего в доме их шесть было, не то семь — и не вернулся. Сердце остановилось, когда пил что-то прохладительное. Когда я приехал в Каракас, то навестил дочку Бугая в магазине ее мужа, в Сабана-Гранде.

— И ничего не успел сказать перед смертью? — спрашиваю ее.

Дочка Бугая глядит на меня, и глаза у нее голубые-голубые, и она знает, что я любил ее отца и горюю по нему; и она меня понимает.

— Вы думаете, ежели сказал бы он что-то перед смертью, ему не понравилось бы, чтобы мы вам пересказали?

И тут уста дочки Бугая — а она копия отца и по манере жестикулировать, и по неспешности, с которою изрекает сентенции, — произносят:

— ¡Que toda la vida es sueño у los sueños, sueños son!

 

НЕЙРА ДЕ ПАРДОМОНТЕ

Я не был знаком с самым знаменитым из всех Нейра де Пардомонте, с доном Фелипе, тем самым, который участвовал в последней карлистской заварушке и купил коня у наследника одного баскского священнослужителя. Священнослужитель этот партизанил вместе с племянником, тот был пеший, и в обязанности его входило сторожить дядю, пока тот спал, и варить ему шоколад. Племянник таскался за дядей злой, потому как тот никогда не подпускал его к своей винтовке. Но вот в одной переделке священнику всадили пулю в глаз, и он рухнул замертво. Конь священника племяннику не давался — возможно, потому, что тот был худой и малорослый, а дядюшка — высокий и дородный. Тогда дон Фелипе Нейра-и-Пардо попросил разрешения испытать коня — конь был серый в яблоках — и, не спешиваясь, договорился с племянником о цене: пол-унции. При виде золотой монеты племянник снял берет и сказал по-баскски:

— За упокой души усопшего! В час добрый!

И ушел в лес с дядюшкиной винтовкой.

Но зато я знавал сына дона Фелипе, звали его Теодоро Карлос Нейра Шил. Было ему уже за шестьдесят. Росту среднего, лысый, носатый. Глаза небесно-голубые, как у всех уроженцев Миранд, особенно хороши такие глаза на лицах тамошних девушек. Одевался неизменно в черное сукно, что очень не нравилось одному моему родичу из Вилаверде.

— Сам винкулейро, а по виду — марагат! — говорил он.

Теодоро Карлос всю жизнь прожил в праздности, не выпуская из рук ножика, которым вырезал из деревянных чурок птиц и коротконогих, головастых человечков, всегда в цилиндрах. Поучился некоторое время в семинарии в Мондоньедо, но наша вода ему не подходила, а от латыни он маялся бессонницей. Но за недолгое время, прожитое под сенью Святой Екатерины, выучил он несколько латинских фраз, коими щеголял на торжествах, либо после проигранной тяжбы, либо высказывая признательность за подарок, — после этих фраз все присутствовавшие надолго погружались в молчание. Как-то он обнаружил на скале среди зарослей странные знаки. Тщательно расчистил ножом и пришел к выводу, что это письмена. Выспрашивал у меня, когда в мире появилась бумага и люди перестали высекать письмена на камнях.

— Газет в ту пору не было, верно?

Я рассказывал ему о месопотамских табличках, о папирусе и пергаменте, о китайцах, взятых в плен во время таласской битвы, но он либо сомневался в моих познаниях, либо пропускал мои рассказы мимо ушей, поглощенный своими навязчивыми идеями. Интересовался же Теодоро Карлос, например, тем, каким способом вели переписку древние галисийцы. Я попросил его проводить меня к скале: я скопировал бы письмена и показал бы рисунок Шарфоле, он преподавал историю в старших классах средней школы в Луго и, возможно, разобрался бы, что они означают. Но Теодоро Карлос сказал — нет, а вдруг это частное письмо, затрагивает чью-то честь или выгоду и огласке не подлежит. Я сказал, может, письмена эти — имя божества былых времен. Он перепугался.

— Да, и ты прочтешь его имя и произнесешь вслух, а он, бог этот, возьмет да появится?

И он рассказал мне, что некто Фукин, каменотес, купил историю в стихах про бесноватую из Барбелье, и вот у себя дома, в Пасьосе, в ночь накануне праздника Всех святых, когда на дворе бушевал ветер и лил сильнейший и нескончаемый ливень, Фукин читал эти стихи членам семьи, они в кухне сидели, початки лущили; и вот дочитал Фукин до того места, где появляется бес Абскондит, тот, у кого огромные красные уши, в которых устраивают себе гнезда летучие мыши, и козлиные ноги, которые прикрывает он юбками, украденными у одной сеньоры из Луго; и тут Фукин расхохотался.

— Ай да Абскондит! — сказал он.

И тут в окно — а Фукин сам его законопатил — влетел Або кондит, весь в огненных искрах.

— В чем дело? — взревел бес.

От искр вся одежка, что была на Фукине, сгорела, остался он нагишом, а карманные его часы, фирмы Роскофф, расплавились у него на брюхе, отпечатавшись на нем в виде татуировки, причем стрелки стояли на без семи минут одиннадцать.

Нейра много размышлял о кладах и знал, сколько отчисляется в пользу государства, и проконсультировался у одного адвоката из Вильялбы, выгодно найти клад или нет. Государству полагается предъявлять счет. Например: «Полторы тысячи песет за убиение твари, охранявшей клад, а именно ядовитой змеи».

— А если клад сторожит мавр? — спрашивал я.

— Мавра убивать не надо. Пускай себе едет в Буэнос-Айрес либо в Каракас. А в счете напишем: «Пять тысяч песет за билет на пароход для мавра, хранителя клада, в связи с его отъездом в Буэнос-Айрес».

Как видите, не такие уж большие расходы по сравнению с тем, что значит найти клад.

 

КУРТКА МАВРА

У Фелипе де Франкоса была девушка в Рибейра-де-Пикин, неподалеку от Мейры, в округе Луго, и он ездил навещать ее верхом на муле, мул крупный был, в яблоках, уши торчком, хвост косицей, иноходь величавая, враскачку. Мейра всегда славилась мулами, и святой орден цистерцианцев испанских всегда мулов закупал в Реал-Абадиа, лучших не сыскать ни в Тортосе, ни в Пуату, что во Франции. В Мейре в производители всегда брали каталонских жеребцов, они того стоят. Так вот, говорю, ехал Фелипе на своем муле, а добравшись до Вилареса, где две мельницы, оставлял мула на подворье у Портейро де Беза, с которым состоял в большой дружбе, и оттуда пешим ходом добирался до дома своей милой, а уж та, как в песне поется, оставляла дверь закрытой

на соломинку ржаную.

Фелипе был тогда — да он и поныне таков — высок, худ, усат, бледен. Здесь часто видишь лица с такой смугловатой бледностью, иногда почти цыганской. Возможно, предки этих людей пришли в наши края издалека, возможно, к ним примешалась кровь балуров, этого загадочного племени из Терраша, о котором так мало известно. Во время одной из своих любовных поездок Фелипе повстречал человека, который рыл землю киркой посреди дороги. Лицо его было Фелипе незнакомо, да и по одежде судя, был он не из здешних. На голове у него красовалась красная феска с зеленой кисточкой, и не брюки он носил, а широченные желтые шальвары. К вечеру было дело.

— Потеряли что-нибудь? — осведомился Фелипе, не слезая с мула.

— Куртку, — ответил чужеземец.

Полчаса глядел Фелипе, как трудится незнакомец, роет себе да роет, и так сноровисто, проворно: вырыл яму, в которой сам уместился, а был он коротконог и почти что горбат. Залез в яму, а вылез оттуда с курткою в руках, и была та куртка золотая.

— Ну уж, золотая! — говорил я Фелипе.

— Да, сеньор, золотая!

Коротышка надел куртку и застегнул ее на все пуговицы. А надев, стукнул себя в грудь обоими кулаками, и послышался металлический звон.

— А как же вас величать, ваша милость? — спросил Фелипе, снявши шляпу.

— Разве не видишь, что я мавр? — молвил обладатель золотой куртки.

И поведал он Фелипе, что, выйдя в путь на заре, присел соснуть близ Шункейраса, еще и для того, чтобы не показываться при свете дня в Лодозо, не хотелось ему, чтобы люди видели его в этой куртке; положил он ее наземь, а она тяжелая, вот и ушла глубоко в землю, прибрежная земля ведь рыхлая; и не только потому ушла она в землю, что тяжелая, но и потому, что сделана из золота припрятанных кладов, вот и тянет ее в подземелья, и она любит прятаться, а владелец ищи потом, куда девалась. Мало того, была у нее скверная привычка: когда зароется, начнет искать под землею дорогу, которая быстрее всего приведет ее к какому-нибудь мосту, там и останется, устроит себе нору поудобнее и сидит там вечность, не шелохнется. Вот мавр и откапывал куртку посреди дороги, как видел Фелипе: мавр-то ее придури знал.

— Вот и хожу везде с киркой, мотыгой или лопатой, что ни день приходится откапывать!

— Тяжелый труд!

— Зато не сыщешь одежки наряднее!

Мавр предложил Фелипе померить куртку, Фелипе согласился, надел, и оказалась она узковата и очень тяжела: только Фелипе ее надел, зашатало его и потянуло к земле, да так сильно, что он не удержался на ногах. Когда же упал он, куртка захотела уйти под землю, и Фелипе чуть не оказался похоронен заживо, но тут мавр протянул ему руку.

— Держись, Фелипиньо! — сказал он ему.

И, надев снова эту куртку, пустился почти что бегом по дороге, ведущей в Лобозо. Куртка поблескивала под последними лучами мягкого сентябрьского солнца.

Ссылки

[1] Эрнан Кортес (1485–1547) — испанский конкистадор. В 1519–1521 гг. возглавил завоевательный поход в Мексику, приведший к установлению там испанского господства. « Толмачиха» Марина (до крещения Малинче, ок. 1505–1530) — дочь одного из мексиканских вождей, возлюбленная, переводчица и советчица Кортеса.

[2] Полк назван « О т умбским» в честь битвы при Отумбе (1520), в которой Кортес одержал победу над соединенными силами индейцев. Титул маркиза дель Валье де Оахака был дарован Кортесу в 1529 г. королем испанским Карлом I (он же император « Священной Римской империи» Карл V).

[3] « Торесгная Ночь» — традиционное обозначение ночи на 1 июля 1520 г. когда Кортес, потерпев поражение в битве с ацтеками и потеряв две трети своих солдат, был вынужден покинуть Мексику.

[4] Монтесума (Моктесума, 1466–1520) — правитель ацтеков с 1503 г.; был захвачен в плен Э. Кортесом, призывал покориться испанцам, за что был убит восставшими индейцами.

[5] Имеется в виду кельтская мифология древних ирландцев и шотландцев.

[6] Свевы — германское племя, вторгшееся в Галисию в 409 г.

[7] Феррадо — мера веса, равная 13–16 кг в зависимости от района.

[8] Намек на известную пьесу испанского писателя Рамона дель Валье-Инклана (1866–1936), в которой одному из персонажей, деревенскому причетнику, удается утихомирить разбушевавшихся крестьян, когда он произносит по-латыни те же евангельские слова («Пусть бросит камень, кто без греха»), которые перед тем безуспешно произносил по-испански.

[9] Вот точные подробности (франц.).

[10] Блюдо из мяса осьминога — типичное галисийское кушанье.

[11] Речь идет о Херардо Мачадо, президенте Кубы с 1924 по 1933 г.

[12] Город в испанской провинции Аликанте.

[13] Лузитания — античное название Португалии.

[14] Короли из династии Габсбургов правили Испанией с начала XVI по XVIII век.

[15] Франсуа Вийон (1431 — после 1463) — известный французский поэт. Цитируется вторая строфа его « Баллады о сеньорах былых времен».

[16] Персонаж «Варварских комедий» испанского писателя Рамона дель Валье-Инклана. Но о том, что кастильские вина отдают кожей, говорит не он, а его брат дон Педро («Ясный свет», действие II, сцена 1).

[17] Леонское королевство объединилось с Кастильским в 1230 году.

[18] Шестая заповедь: не убий.

[19] Мадридский кафешантан, пользовавшийся известностью в начале века.

[20] « Нелюбимая» — пьеса Хасинто Бенавенте (1866–1945), известного испанского поэта и драматурга, лауреата Нобелевской премии. « Колыбельная» — пьеса Грегорио Мартинеса Сьерры (1881–1947), испанского драматурга, журналиста и переводчика.

[21] Либо вся жизнь есть сон, а сны — всего лишь сны! (исп.)

[22] Владелец родового поместья и старший в роду (гал.).

[23] В подлиннике по-испански.

[24] Так же.