Записки музыканта

Кункейро Альваро

Книга представляет российскому читателю одного из крупнейших прозаиков современной Испании, писавшего на галисийском и испанском языках. В творчестве этого самобытного автора, предшественника «магического реализма», вымысел и фантазия, навеянные фольклором Галисии, сочетаются с интересом к современной действительности страны.

Художник Е. Шешенин

 

 

«ЖИЗНЬ В СНАХ И СНАМИ»

 

Это не просто слова, случайно оброненные одним из героев Альваро Кункейро, — в них лейтмотив всего творчества писателя. Книги его — чудесный мир, созданный фантазией, мир, в котором привидения путешествуют в карете, влюбляются, рассказывают друг другу истории своих судеб, а герои мифов и литературных произведений, превратившись в обычных людей, живут рядом с читателем. Они живут по законам доброты, поэзии, мечты и, конечно, любви — всесильной, способной одним словом разрушить до основания неприступную каменную башню. В произведениях Кункейро чудесное — неотъемлемая часть повседневной действительности; они напоминают каждому, что жизнь прекрасна, поскольку она подчиняется извечным законам мечты, поэзии и любви. Все, что выходило из-под пера Кункейро, было пронизано добротой и мягкой улыбкой; он помогал людям сохранить лучшее, что в них есть, — доброту, человечность, способность мечтать.

Это тем более удивительно, что главные произведения Альваро Кункейро написаны отнюдь не в безоблачные для Испании и для его родной Галисии времена, написаны в мрачную пору франкистского безвременья, большей частью на галисийском языке, который был почти официально запрещен к употреблению, не изучался даже в начальной школе. Для Кункейро обращение к родному языку было прежде всего формой протеста, как было оно таковым и для тех, кто в эту трудную пору писал по-каталонски, по-баскски — на любом из языков многонациональной Испании, только не на испанском, провозглашенном Франко и его приспешниками «языком Империи».

Нельзя не заметить, что книги Кункейро выпадают из общего потока испанской послевоенной литературы, литературы политической метафоры и иносказания, сделавшей — по преимуществу — центром своего внимания проблемы социальные, поскольку в течение ряда лет она была едва ли не единственным источником правдивой информации о ситуации в стране. В силу объективных исторических условий испанская литература, как никакая другая европейская литература этого периода, была политизирована, даже тогда, когда она обращалась к своему читателю, используя усложненную форму (некоторые произведения Альфонсо Гроссо, романы Хуана и Луиса Гойтисоло, Хосе Марии Кабальеро Боналъда), и поэтическое начало, казалось, навсегда и прочно было из нее изгнано. Поэтому голос Альваро Кункейро, его прозрачная проза, которой чужды какие бы то ни было политические проблемы, звучала диссонансом в литературном хоре Испании тех лет. Критика порой упрекала его за бегство от действительности в вымышленный, созданный воображением мир. Это не так хотя бы потому, что книги Кункейро написаны на фактически запрещенном галисийском — в этом и была его форма протеста. А свою задачу писатель видел в том, чтобы помочь людям, для которых жизнь стала невыносимым бременем, понять, что прекрасное есть, что истоки его — в их душах, надо только помочь этим струнам зазвучать или, говоря словами одного из героев Кункейро, «внести чудесное в жизнь». Найти путь к сокровенному источнику добра в человеческой душе, сохранить и развить нравственное начало — вот к чему стремился Альваро Кункейро; в этом мера его высокой гражданской ответственности перед литературой, перед родной Галисией, перед Испанией.

У галисийской литературы трудная и мучительная судьба. Она знала периоды расцвета (XV в.) и периоды даже не упадка, а практически небытия. Добившись в середине XII века независимости от Португалии, с которой она образовывала ранее одно королевство, Галисия, небольшая область на севере Испании, очень скоро попадает под власть соседа, Арагонского королевства: Испания в ту пору представляла собой еще феодальное государство. В XIII веке бурно развивается галисийская поэзия, проза же в силу ряда исторических причин несколько отставала. Нужно заметить, что эта особенность галисийской литературы, наметившаяся еще у ее истоков, оставалась практически неизменной вплоть до XX века. После объединения Испании в 1492 году в единое государство Галисия входит в его состав и превращается практически в колонию, у которой нет даже своего представителя в кортесах, парламенте тех времен. Духовенство, игравшее большую роль в общественной жизни, присылалось только из Испании, и соответственно богослужение, бывшее едва ли не единственной формой соприкосновения простого народа с культурой, отправлялось на испанском языке. Преподавание в университете центрального города Галисии, Сантьяго-де-Компостела, велось на латыни или на испанском. Постепенно галисийский был практически вытеснен из обихода людей образованных, и лишь неграмотные крестьяне еще помнили его. Так продолжалось вплоть до Войны за независимость с наполеоновскими захватчиками, когда начало пробуждаться национальное самосознание, в основном среди мелкой буржуазии и землевладельцев. Возникает собственное книгопечатание, в 1868 году публикуется первая грамматика галисийского языка. Постепенно галисийская литература набирает силу, хотя она рождается как бы заново после нескольких веков, вне какой-либо связи с национальной традицией.

В XX веке Галисия дала стране многих выдающихся писателей. Достаточно назвать Рамона даль Валье-Инклана, Гонсало Торренте Бальестера, Камило Хосе Селу. И хотя художественный мир каждого из этих писателей в большей или меньшей степени несет отпечаток национального галисийского колорита, связь эта все же скорее тематическая — писали они все по-испански. И только в творчестве Эдуардо Бланко Амора (советский читатель знаком с ним по повести «Загуляли») и Альваро Кункейро Галисия в полной мере обрела собственный голос.

Альваро Кункейро, этот кудесник слова, родился в 1911 году и всю жизнь — он умер в 1981-м — прожил в самом сердце Галисии. Здесь он вырос и сформировался как личность и как писатель; здесь, в патриархальном укладе небольшого городка Мондонедо, где и книги-то можно было найти лишь в школе, а позже — в доме самого Кункейро, где все знали друг друга, старики любили рассказывать истории былых времен, а прошлое, легенды края перемешивались с действительностью. Кункейро впитал народные предания, мягкий юмор, свойственный мироощущению и литературе Галисии. Все творчество Кункейро, на первый взгляд не соотнесенное с временем и местом, на самом деле неразрывно связано с Галисией, ее фольклором и людьми. Если приглядеться внимательнее, сразу становится понятно, что, где бы ни происходило действие его книг — на земле Древней Эллады или в Бретани XVIII века, на самом деле оно всегда происходит среди рек и лесов Галисии и неотделимо от ее преданий, от своеобычного быта деревушек и городков. И написаны эти книги, во всяком случае большая их часть, на языке родной Галисии, хотя многие из них впервые опубликованы на испанском. Но это не переводы в привычном смысле слова, а авторские переработки, ведь на испанский перекладывал их сам Кункейро, нередко что-то меняя.

Его творческая судьба сложилась удачно, хотя пришлась она на непростое для того языка, на котором писал Кункейро, время. Впрочем, в истории Галисии легких времен почти не было. Начинал он свой путь в литературе как поэт, публикацией в 1932 году сборника стихов «Море на севере», за которым через год последовала книга «Стихи о „да“ и „нет“» — в обеих отчетливо заметно увлечение молодого литератора авангардизмом и сюрреализмом. Гражданская война прервала эти поиски; Кункейро уходит в журналистику и, поскольку франкизм признает только «язык Империи», публикует несколько книг на испанском; лишь в конце 50-х начинается робкий, постепенный возврат к родному языку. В одном из своих последних интервью Альваро Кункейро признавался: «Я был вынужден писать по-испански, но не надо забывать, что некоторые из моих книг, например „Мерлин и его семья“, „Записки музыканта“, „Если бы вернулся старый Синдбад“, написаны по-галисийски и переводил их на испанский я сам… Я не верю в билингвизм. Всегда один язык является основным, и для меня это галисийский».

Билингвизм Кункейро был вынужденным, обусловленным естественной для каждого автора потребностью в читательской аудитории, а ареал галисийского как «репрессированного» языка был ограничен бытовым общением, к тому же в Галисии огромный процент неграмотного населения. В те годы — 50—60-е, — когда Кункейро создавал свои основные произведения, галисийский был главным образом языком народных преданий, фольклора, повседневным языком простых людей, — и этот живой, сочный мир выплеснулся на страницы книг Альваро Кункейро.

Наследие Кункейро не сводится только к художественной прозе или стихам, хотя все, что выходило из-под пера этого человека, отмечено печатью высокой художественности. Среди написанных им книг — записки о людях Галисии, ее обычаях, несколько путеводителей по родным местам, книга о пути паломников в Сантьяго, где, как считается, похоронен Апостол Иаков-старший, сборник рецептов галисийской кухни — всего около сорока названий. К концу своей жизни А. Кункейро — известнейший писатель, гордость многонациональной литературы Испании, увенчанный многими литературными наградами, член Королевской академии Галисии.

Его прозаические произведения трудноопределимы по жанру. Что это — повести, романы, разросшиеся новеллы или рассказы? Писатель не любил давать пояснений: какое-либо теоретическое осмысление своего творчества, литературных процессов было бы противоестественно для Кункейро, которого природа так щедро одарила образным, поэтическим мышлением. Не случайно Паулос, герой «Года кометы», своего рода alter ego автора, говорит: «Поэтическое объяснение выше научного». Проза Кункейро столь прозрачна и легка, что кажется единым, произвольно и непринужденно льющимся повествовательным потоком. Она удивительно монолитна, словно бы все свои произведения Кункейро написал на одном дыхании, за один год, а ведь между многими из них — десятилетия, за которые творчество писателя, кажется, не претерпело никакой эволюции. В этом — одно из завораживающих качеств Кункейро, который с поразительной настойчивостью от книги к книге воспроизводил не только одни и те же темы, каждый раз поражая читателя яркостью своей фантазии, — мысль об однообразии, менее всего свойственном Кункейро, никому не приходила в голову, — но и одинаковые структурные элементы. Так, прологи предваряют «Записки музыканта» (1956) и «Год кометы» (1974); в конце книг «Мерлин и его семья» (1955), «Записки музыканта», «Человек, который был похож на Ореста» (1969) дается именной указатель; любил Кункейро вкрапливать в текст прозаических произведений небольшие интермедии — их несколько в «Оресте», есть и в «Записках музыканта», где происходящее на сцене переплетается с происходящим в действительности, если можно назвать действительностью ночные путешествия героя в одной карете с привидениями.

Вообще в произведениях Альваро Кункейро грань между реальностью и вымыслом очень зыбка. Скажем, вполне реальны у него, даже как-то будничны, герои древнегреческих мифов, волшебник Мерлин, король Артур, библейский царь Давид, Святой Гоар. Мир вымысла и фантазии для Кункейро столь же реален, как и повседневная действительность. Слова Паулоса, неуемного мечтателя из «Года кометы», «сны реальнее жизни» — ключ к пониманию мироощущения Кункейро и лейтмотив всего его творчества. Проходя красной нитью через все его книги, совершенно неожиданно звучит афоризм «жизнь есть сон» в устах деревенской девушки (сборник «Разные люди»), — слова эти сразу же вызывают ассоциацию с пьесой Кальдерона. Но это скорее связь внешняя: для писателя XX века за этими словами не встает тот сложнейший комплекс социально-философских проблем, что волновал Кальдерона. Кункейро хочет лишь сказать, что «без грез жизнь невозможна» — в этом главный пафос его творчества. Более того, подчас «сны реальнее жизни», ибо именно в мечтах, давая волю своей фантазии, по-настоящему живет человек, раскрывает все богатства своей души, которые не находят воплощения в реальной действительности. Отсюда и подчеркнутая внеисторичность книг Кункейро: ведь если герои живут в мире, созданном фантазией, то все в нем должно быть необыкновенным. Самой большой ошибкой было бы искать на их страницах какое-либо историческое или географическое правдоподобие. Все перемешано в них: греческие мифы и книги Стендаля, завоевания Римской империи и войны против Наполеона, приметы быта XX и XII веков… Кункейро берет один из известнейших мифов, миф об Оресте, и буквально «начиняет» его деталями позднейших эпох. Его герои носят камзолы и пуленепробиваемые жилеты, читают «Трех мушкетеров», пользуются мятной зубной пастой, путеводителями и почтовыми ящиками, знают, что такое инквизиция и классификация Линнея, Директория. И при этом — удивительная точность в других деталях, скажем в названиях микенских улиц. Напрашивается сопоставление Альваро Кункейро с писателями — их в XX веке было немало, — которые любили наряжать историю в современные одежды. Однако есть одно небольшое, но существенное различие: Кункейро не переносит действия древних мифов в наши дни, стараясь таким образом отстранить и придать всеобщность современным конфликтам, это вообще в его задачи не входит — он причудливо смешивает разные эпохи, тасует их для того, чтобы повести читателя за собой в яркий, необыкновенный мир, столь непохожий на унылую повседневность.

Подчас этот мир кажется мрачным и чуть жутковатым, как в «Записках музыканта». Сюжет как таковой не играет в книге особой роли, главное же в ней — мертвецы, принимающие при свете дня нормальный человеческий облик, рассказывающие свои истории, в которых чуть больше злодейств, чем нужно, чтобы они выглядели правдоподобными. Но в самой этой жутковатости есть что-то невсамделишное, как в детских рассказах о привидениях или в страшных сказках, к которым, пожалуй, более всего приближаются по жанру «Записки музыканта». На этой книге, как на никаком другом произведении Кункейро, ощущается влияние готического романа, набиравшего силу во второй половине XVIII века, как раз в то время, когда происходят события, рассказанные в «Записках музыканта». Но традиция готического романа тесно переплетается с галисийским фольклором, народными преданиями, вместе с тем в избыточном нагромождении ужасов есть некоторое пародирование традиции, к которой, как на первый взгляд кажется, восходит произведение.

Вообще юмор — неотъемлемое свойство творческого дарования Альваро Кункейро; мягко, ненавязчиво, вызывая не громкий смех, а теплую улыбку, он пронизывает все его книги. Писатель проявляет большую изобретательность в выразительных средствах, чтобы добиться желаемого эффекта. Иногда он сталкивает высокое и приземленное начала, показывая пропасть между мечтой и действительностью, от которой она отталкивается. Так, Паулос («Год кометы») в своих грезах воображает княгиней де Караман-Шиме не кого-нибудь, а жену холостильщика домашних животных и трогательно преподносит ей цветы; самолюбование ее мужа, его напыщенная гордость за свое ремесло, которым он похваляется почти как знатным титулом, никак не соответствуют этому занятию. Иногда автор наделяет человеческими качествами животных, перенося на их мир модели человеческих взаимоотношений — так, не ладят друг с другом черные вороны авгура Селедонио и певчий дрозд нищего Тадео («Человек, который был похож на Ореста»), а норовистые кобылицы в стране фракийца Эвмона очень разборчивы при выборе женихов, и надо прибегать ко всяческим уловкам, чтобы перехитрить их. Иногда Кункейро с подчеркнутой серьезностью рассказывает совершенно неправдоподобные истории, выдаваемые за истинную правду: раз в полгода укорачивается нога Эвмона, который вынужден из-за этого покидать родные края и возить с собой набор муляжей разной длины. Вызывают улыбку напыщенная сентиментальность доньи Инес, экзальтированность драматурга Филона Младшего или утрированная бедность Эгиста и Клитемнестры и так далее — примеры можно найти почти на каждой странице книг Кункейро.

Большой выдумщик и фантазер, Кункейро любил в жизни и в литературе всякие загадки и мистификации. Немало «подвохов» и в его Книгах: внимательный читатель с удивлением обнаружит, что название пьесы, которую пишет Филон, «Кабальеро де Ольмедо», совпадает с названием известной испанской легенды, но творение незадачливого драматурга сюжетно имеет мало общего с народной легендой. Неожиданно вырвавшееся у одного из героев восклицание «Сила судьбы!» напоминает о пьесе испанского романтика Анхеля де Сааведры и об опере Верди, написанной по ее мотивам. В текстах Кункейро много скрытых цитат, литературных аллюзий; например, таинственные пришельцы, у которых нет тени, конечно, тут же вызовут в памяти Петера Шлемеля, человека без тени, героя немецкого романтика А. Шамиссо.

Когда Кункейро берет известный миф и преобразует в «Человека, который был похож на Ореста», он, естественно, понимает, что читателю хорошо знаком его сюжет, равно как и герои. Более того, действующие лица также прекрасно осведомлены о своей судьбе: напряженно всматриваются в даль Клитемнестра и Эгист — не приближается ли к стенам города мститель Орест, а Эгист любит представлять себе, как произойдет их встреча, и репетировать ее. И хотя им, как и всем подданным, известно, что появление Ореста неизбежно — «предсказания должны выполняться», — правители все же создают специальную службу, бдительно и придирчиво проверяющую всех иностранцев, надеясь уйти от судьбы. Клитемнестра и Эгист совсем непохожи на своих жестоких и властолюбивых литературных предшественников, героев Эсхила. Неизбывный и постоянный страх владеет ими, и незнакомец, которого все принимают за Ореста, пожив в Микенах, отказывается мстить этим жалким, замученным людям и покидает город, а читатель так и остается со своими сомнениями — да был ли этот человек Орестом?

Кункейро вообще любил брать известные сюжеты и несколько переиначивать их. В основе его книг может быть рассказ о путешествиях Синдбада-морехода из «Тысячи и одной ночи», или истории о рыцарях Круглого стола, или «Гамлет» Шекспира. И каждый раз Кункейро, сохраняя основу, сдвигает акценты, меняет характеры героев, а иногда и в чем-то изменяет и сюжет, на что, конечно, нужна большая смелость, если речь идет о таком произведении, как «Гамлет». И все же он отваживается на это. У Кункейро всем действующим лицам, за исключением героя, известно, что отец Гамлета умер насильственной смертью: об этом в самом начале пьесы сообщает введенный автором, как в греческой трагедии, хор. Кункейро меняет имена героев, делает настоящим отцом Гамлета дядю; чтобы отделить своего героя от привычного образа принца датского, называет его доном Гамлетом. И хотя в общих чертах сюжет все же сходен с пьесой Шекспира, трактовка образа главного героя и, соответственно, всей проблематики пьесы у Кункейро совсем другая. Его «Мятущийся дон Гамлет» написан в мире, знакомом с работами Зигмунда Фрейда, и это отчетливо сказывается на характере героев и способе разрешения конфликта Герой Шекспира мучается сомнениями, дон Гамлет мстит за своего дядю, и сомнения совсем незнакомы ему, решающему покончить с собой, избавившись таким образом от подавленной и вытесненной в детстве нелюбви к избраннику матери т. е., другими словами, поведение дона Гамлета определяется все тем же Эдиповым комплексом, поэтому, в частности, и заимствует Кункейро у греческой трагедии такие ее неотъемлемые атрибуты, как хор.

Альваро Кункейро выпало жить в непростое время, когда ему, как и его героям, приходилось искать опору в мечтах. Творческий метод этого писателя очень напоминает нам сегодня «магический реализм» латиноамериканской литературы. Но произведения Кункейро были написаны задолго до того, как стали известны книги Г. Гарсиа Маркеса, и висящая в воздухе Мария из «Года кометы» появилась на свет раньше Ремедиос Прекрасной. Магический реализм Альваро Кункейро возник на другой почве — на фольклоре Галисии, в который он врос корнями. Произведения этого удивительного писателя пользуются огромной популярностью в Испании и сегодня, о чем свидетельствует хотя бы тот факт, что одно из ведущих издательств страны, «Дестино», в 1989 году начало выпускать «Библиотеку Кункейро», решив переиздать все его произведения, хотя они неоднократно публиковались. А значит, и по сей день нужен он читателям, нужны его наивно-трогательные и прекрасные книги, страницы которых дышат поэзией, добротой и любовью, без которых никогда не смогут обходиться люди.

 

 

Альваро Кункейро

Записки музыканта

 

Бретань выходит к морю крутыми скалами, а там, где она примыкает к Франции, горные хребты переходят в длинные отроги; меж ними открываются узкие долины, а дальше тянутся поля, украшенные живописными холмами. Дорог в тех краях видимо-невидимо потому, что кроме обыкновенных, живущих на земле людей бродят там еще и другие путники, с которыми надо держать ухо востро; это обитатели подземных владений — восставшие из гробов мертвецы, призраки, давно отвоевавшие отряды конницы, неприкаянные души, те, на ком лежит заклятье; и большинству из этих путников нет упокоения из-за нечистой совести. Ветер гоняет их в ночи но бесчисленным дорогам, пока от них не останется лишь холодное дуновение. Тогдашнюю Бретань можно представить такой картиной: у ворот обнесенного стеной города стоит каменное распятие, и дряхлая старуха зажигает укрепленные на нем железные лампады. Вечереет, моросит мелкий дождь. Завывает ветер, гася слабые язычки пламени. Старуха крестится, бормочет «Патер Ностер», молится за упокой души господина виконта Клёмеля, который только что проехал мимо на коне. Живые люди в Бретани умеют различать, какое дуновение дух усопшего, какое — просто порыв ветра; они снимают шляпу, почувствовав дыхание легкого майского бриза, так как догадываются, что это прекрасная Анна Комбурская прогуливается под зелеными кронами грабов. Бывает, какой-нибудь юноша влюбится в это самое дуновение ветра. В обнесенных стенами городах в старинных дворцах и замках с зубчатыми башнями, в Ренне или Динане, в Ком буре или Карадё, кельты, собравшись у зажженного две тысячи лет тому назад очага, говорят на своем певучем наречии о морских сражениях, о подвигах, о Ганноверской битве, о семейных тяжбах, о влюбленных былых времен. И языки пламени, пожирающие крепкую, созданную для сильных мужских рук древесину дуба, бессильны сжечь мимолетные воспоминания — легкую ткань, сотканную неизвестно кем из нитей, смотанных с неведомо какого клубка. По дорогам Бретани, завихряя ветер, движется в зловещем танце вереница теней, и маленький цветок, проклюнувшийся в апреле на обочине дороги, не знает, воткнет ли его в волосы девушка или раздавит ступня скелета, который выплясывает во главе вереницы, показывая фигуру, называемую l’embrasse и входящую в гальярду как ее лирическая часть.

Шарль Анн Геноле Матье де Крозон, получивший известность как музыкант из Понтиви, родился в день Святого Косма тысяча семьсот шестьдесят второго года во французской провинции Бретани, в городке Жослен на берегу реки Уст. Отец его происходил по прямой линии из рода де Крозонов, которые когда-то владели родовым поместьем неподалеку от Пемпонаи которым в давние времена королевской грамотой была пожалована привилегия скакать по городу Ренну с зеленым полотнищем и орать во все горло о том, что прибывает король, как только христианнейший монарх известит о своем приезде, хоть бы потом и не сдержал обещания. Левый глаз у отца нашего музыканта был стеклянный, изготовленный немецким мастером из Шартра, — сверкающий голубой с золотыми прожилками шарик. Мать Шарля, дочь муниципального советника из города Анже, была хорошенькая невысокая женщина, слабая здоровьем: после неудачных родов у нее началось хроническое вспучивание живота, и врач прописал ей настоянную на хине водку; постепенно она пристрастилась к этому лекарству, стала горькой пьяницей и вскоре умерла, когда Шарлю, ее единственному родившемуся живым ребенку, едва исполнилось одиннадцать лет. Отец взял домоправительницей женщину, о которой в свое время много говорили на полуострове Котантен и во всей Бретани, так как она, достигнув шестнадцатилетнего возраста, переоделась в мужское платье и, назвавшись Луи Жозефом, якобы любимым племянником портного из города Кемпера, записалась в королевскую артиллерию. Говорят, она, когда служила под боевыми знаменами, так старалась походить на мужчину, что у нее даже отросли небольшие черные усики. Когда правда все же открылась, ее взял в кухарки маркиз де Лаваль — и был ею очень доволен, ибо мясной рулет она готовила в виде пушки на колесном лафете. Но всякое кулинарное новшество быстро приедается знатным господам, и вскоре бравая артиллеристка попала в кухню менее знатного дворянина, потом сменила еще несколько господ, спускаясь все ниже по иерархической лестнице, и наконец надолго задержалась у господина де Крозона, в народе именовавшегося Кривым. Переходя с места на место, она, однако, не рассталась с полудюжиной пушечных ядер: большими подпирала двери, самым маленьким, от bombarde de gilet [4]Карманная бомбарда (франц.).
, отбивала говяжьи и свиные котлеты, а средними можно было играть, катая их по лужайке. Де Крозон Кривой постоянно пропадал на охоте со своими высокопоставленными родичами, а дом и сына полностью оставил на попеченье артиллеристки; та очень любила мальчика и решила сделать его музыкантом. Шарль пошел в мать, рос хилым, но голос у него был звонкий, и в девять лет он вполне уже мог петь в церковном хоре. Артиллеристка за свои деньги купила малышу боевую трубу, у которой на раструбе был изображен герб королевской инфантерии. Некий итальянец — скрипач и учитель танцев, обосновавшийся в Жослене, — сказал артиллеристке, что боевая труба тяжела для малыша, и предложил заменить ее на бомбардин [5]Старинный духовой инструмент типа валторны.
 среднего размера, на три четверти, привезенный им из Наварры: играть на таком инструменте не зазорно для дворянина, бомбардин неплохо выглядел бы даже в руках благородной девицы. И вот Шарль научился играть на бомбардине, танцевать, усвоил начатки латыни. Все эти годы артиллеристка усиленно кормила его горохом, фасолью и бобами со свининой (эти овощи она называла «ядрышки»), со временем голос у него сломался, окреп, а когда в городе Понтиви открылась вакансия помощника регента в церкви Ордена францисканцев, его устроили на эту должность троюродные братья де Крозона-старшего, адмиралы де Требуль. Узнав об этом, артиллерист-девица залилась слезами: ведь она воспитывала Шарля для наваррской кавалерии и всегда одевала в синее и желтое — цвета беарнских полков. Выплакавшись, собрала свои ядра, взяла боевую трубу и в сердцах покинула Бретань; говорят, она отправилась в Италию, где выдала себя за жителя кантона Лозанны, и на семь лет завербовалась в швейцарскую гвардию папы римского… Господин де Крозон по прозванью Кривой женился на глухой камеристке из Ренна, владевшей фермой и стадами овец неподалеку от Ранса, а Шарль, которому в ту пору шел двадцать третий год, заступил на должность помощника регента и был поставлен на рацион Коллегией младших братьев Ордена францисканцев в городе Понтиви. Там он поселился на улице Стекольщиков, в доме некоей мадам Клементины Маро, вдовы тамбурмажора. В гостиной висел барабан покойного, и на его коже заезжий английский художник, случайно оказавшийся в городе в день кончины тамбурмажора, нарисовал очень верный портрет господина Маро и даже наклеил на него собственные усы покойного, аккуратно срезав их и подобрав волосок к волоску.

После смерти музыканта в доме мадам Клементины Маро были найдены тетради в обложках из кроличьей кожи; содержавшиеся в них записки и позволили мне опубликовать эту книгу: там подробно и последовательно излагаются приключения музыканта с 1793 по 1797 год. А начались эти приключения в туманное и холодное утро, когда помощник регента отправился в город Кельван, куда его пригласили играть на похоронах некоего дворянина по той причине, что усопший перед смертью не забыл нашего музыканта в своем завещании и оставил ему яблоневый сад на холме неподалеку от Кельвана, а Шарль всегда мечтал о фруктовом саде над рекой.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КАРЕТА

 

I

Господину музыканту из Понтиви холодно, ох как холодно было вставать спозаранку, тем более в такую погоду, когда с Ла-Манша надвигались сочащиеся изморосью облака, с Атлантического океана тянуло сыростью, а с реки Блаве поднимался холодный густой туман, сквозь который не могли пробиться лучи солнца. Сидя на постели среди вороха одеял, музыкант натягивал темно-фиолетовые чулки из грубой шерсти повязывал накрахмаленную манишку, стаскивал с головы ночной колпак и заменял его ермолкой, затем прочищал нос первой понюшкой и соскакивал с кровати, шумно шлепая ногами, бормоча что-то по-латыни и во все горло призывая мадам Клементину; тем временем он завязывал тесемки панталон, застегивал жилет — а пуговицы на нем изготовлялись по особому заказу — и на тот случай, если мадам не услышит его зова, тряс серебряный колокольчик, словно причетник на Пасху. Входила мадам Клементина в самшитовых папильотках и хлопала в ладоши, аплодируя господину музыканту, храбро поднявшемуся ни свет ни заря, да еще в такую промозглую погоду, опускалась на колени, чтобы застегнуть шесть нижних пуговиц панталон на икрах господина музыканта, а он меж тем подкручивал ей папильотки: ему всегда казалось, что они недостаточно тугие. Такая процедура выполнялась каждое утро. На завтрак господин музыкант съедал яичницу-болтунью и выпивал полбутылки сухого вина, после чего рыгал, как ему советовал врач, и пробовал голос в сольфеджо, затем натягивал камзол, заворачивался в плащ и, взяв под мышку футляр с бомбардином, спешил занять свое место на хорах церкви до начала утренней мессы. Гонимые ветром клочья тумана обволакивали редких прохожих на узких улочках старого города, словно укутывали каждого пепельно-серым плащом. Музыкант жил на улице Стекольщиков у самого замка, и до церкви было рукой подать. На хорах, под большой гравюрой, выполненной на редком индийском дереве и изображавшей красно-черный родовой герб адмиралов де Требуль, попечителей Коллегии, стояла скамья, на которой наш музыкант вкушал misericordia. Немного откинувшись назад и прислонившись к стене, здесь можно было подремать в час сиесты перед вечерней службой, после которой наш музыкант, хоть и не был пострижен в монахи, а носил нормальную прическу, снова получал рацион, сидя на скамье под гербом адмиралов де Требуль, представлявшим собой старый пиратский девиз: «Efodi oculos огае maritimae». Подкрепившись, Шарль вынимал бомбардин, чтобы сыграть почетный марш при появлении Его Преосвященства настоятеля церкви. Это был щуплый старикашка, очень строгий в соблюдении ритуала; часто покашливая, он шел в такт музыке, а перед ним послушник нес обшитую желтым бархатом подушечку, на которую настоятель преклонял колени, когда это требовалось. Музыкант, играя марш, глядел на подушечку, и она почему-то казалась ему похожей на салфетку с бахромой в доме мадам Клементины, та тоже любила желтые тона, и когда каноник преклонял колени, Шарль представлял, что было бы, если бы он сам преклонил колени на покрытый салфеткой поднос с едой в тот момент, когда мадам Клементина застегивала пуговицы панталон на его икрах. Такими фантазиями и многими другими, о которых мы скажем ниже, развлекал себя наш музыкант, но никогда не осмеливался осуществить хотя бы одну из них. Его приглашали играть на бомбардине на все мало-мальски приличные похороны в Бретани. И он мечтал, как за короткое время накопит кое-какой капиталец и будет пополуночи, запершись в своей комнате, пересчитывать золотые монеты. Или, например, просыпался он снежным утром и начинал воображать, что вот придет лето и он отправится порыбачить и погулять по берегу реки, где растут роскошные кедры; или же что умрет кто-нибудь в городке Савен, его пригласят на похороны, а потом он поедет в Нант навестить двоюродную сестру, которая там живет, или друг-флейтист пригласит его участвовать в концерте во дворце какого-нибудь маркиза. Каждое такое путешествие он проделывал в воображении со всеми подробностями, но так как в это время он лежал в постели, не совсем еще очнувшись от сна, то, бывало, терял нить своих размышлений или она спутывалась в узел, и потом ему приходилось тратить два-три дня на то, чтобы поправить беду, которая случилась в его воображаемом путешествии, и распутать узел, стараясь оживить все приключения и тайные встречи. Ему нравился фиолетовый цвет его чулок, а когда они были новые, от них исходил даже запах фиалок, из которых в Сицилии изготовляют такую краску; в его сознании представление о Сицилии настолько тесно было связано с фиалками, что эти цветы он называл иногда сесилиями, а барышню по имени Виолетта, торговавшую перчатками на улице Аркос, — Сесилией. Все разнообразные путешествия, включавшие в себя сделки, покупки, назидательные речи, любовные приключения, победы и неудачи, — все это он проделывал в постели, дожидаясь последней минуты, когда нужно будет спрыгнуть с кровати и мчаться на хоры церкви. За такими размышлениями его застала Великая французская революция, а ведь он постоянно общался с дворянами, в свое время купил источник в старом квартале, где жила беднота, и взимал по грошу за каждое ведро воды; однажды обратился к сенешалю города Ванн с жалобой на некоего сапожника, который смастерил ему башмаки без серебряных пряжек; он никому не прощал пропуска частицы «де» перед своим родовым именем — словом, наш музыкант слыл одним из самых непреклонных «аристо», ярым сторонником монархии и на похоронах некоего капитана из города Рошфор-ан-Терр играл не привычный траурный марш, а какой-то другой и этим подавал тайный знак господам роялистам, которые втихомолку точили свои шпаги. Прослышав о таких подозрениях, де Крозон приуныл и подумал, не уехать ли из Понтиви в Нант, где он мог бы остановиться у родственницы и выдать себя за голландского музыканта, отставшего от труппы. Но это было возможно лишь в том случае, если сапожник, которого он потянул к сенешалю из-за пряжек и который теперь купил в Сен-Брие фригийский колпак, не заявится в его дом раньше и не отрежет ему голову сапожным ножом. Помощник регента уже видел мысленным взором, как сапожник шествует по улицам Понтиви, неся его голову на острие пики. Но как же сапожник с его головой на пике спустится по лестнице? Если возьмет пику на плечо, голова будет задевать за низкий потолок, ведь дом очень старый; пожалуй, возьмет пику наперевес, но тогда с головы слетит ермолка; и вот три или четыре дня наш музыкант прикидывал, как же сапожнику выйти из дома с его головой на пике. Но может, все и обойдется. Вот отыграет он на похоронах в Кельване и поднимется на холм посмотреть на свой яблоневый сад, посчитать яблони, а на Вознесение, когда надлежит славить Господа, поднявшись на гору, захватит с собой омлет с петрушкой и бутылочку красного и позавтракает под цветущими ветвями своих прекрасных яблонь. Размечтавшись об этом празднике и позабыв, что на дворе еще январь, господин помощник регента кое-как проглотил ранний завтрак, поблагодарил мадам Клементину, которая посоветовала ему закутать шею и уши шарфом, взял футляр с бомбардином и вышел на улицу.

Густой туман висел над самой землей, до краев заполняя улицу. Не видны были даже своды колоннады Грамматической школы, находившейся прямо напротив дома, где жил наш музыкант, фонарь на углу казался желтым светляком, увязнувшим в податливой серой мгле. За музыкантом обычно присылали взятую напрокат карету, особенно ему нравилась лошадь по кличке Лилион: этот мерин, как утверждал музыкант, любил слушать звуки бомбардина. Но в это утро не было ни экипажа у подъезда, ни почтальона Кюве, который подержал бы подножку, сообщил, какие слухи ходят по городу, кто накануне приехал в дилижансе из Оре, — за все эти услуги он брал лишь малую понюшку табаку. Вместо почтальона Шарль увидел человечка в шапке из меха выдры, закутанного в короткий плащ; в левой руке он держал масляный фонарь, а в правой — сплетенный из семи жил кнут.

— Доброе утро, господин музыкант! — приветливо сказал человечек приятным голосом, поднимая фонарь до уровня лица де Крозона. — Меня зовут Мамер Хромой, — представился он, — мои господа ждут вашу милость в своей карете на площади Пезо, чтобы отвезти в Кельван на похороны. Это родственники покойного, дворяне из Байе.

И, не ожидая ответа, человечек заковылял вниз по улице, направляясь к площади Пезо с удивительной для хромого быстротой, — он маячил впереди, точно прыгающая на волнах ладья с предупредительным огоньком на корме. Помощнику регента улица показалась бесконечной, он видел лишь прыгавший впереди огонек и не различал ни домов, ни переулков. Возможно, они уже прошли женский монастырь Святого Пастыря и свернули в проулок Серпе, чтобы срезать путь. Наш музыкант никогда не осмеливался заходить в этот проулок, где находился веселый дом Руанки. Ему показалось, что он слышит какую-то музыку, словно кто-то играл нежную серенаду на лютне, только доносилась эта музыка не из заведения Руанки, ибо под ногами были уже большие каменные плиты площади Пезо. Никогда еще в Понтиви не было такого тумана. Хромой с фонарем остановился, и в клубящейся мгле показался другой огонек, исходивший от бумажного фонарика, с которым к музыканту приближался высокий худой мужчина с густой бородой, одетый в красный военный камзол, застегнутый до самого подбородка, на голове его красовалась треуголка с пером, на ногах гремели шпоры.

— Господин музыкант, наконец-то! Я — Куленкур де Байе, родственник усопшего, и это не бог весть какая новость для вас, ведь, если разобраться, все мы — родственники тех, кто в земле!

Голос у него был глухой и грубый, черные глаза затерялись в бездонных глазницах черепа. Черепа? «Это все туман, — подумал музыкант, — чего только не померещится».

Меж тем они подошли к карете. Мамер Хромой, поставив фонарь на землю, подержал подножку.

— Садитесь, господин музыкант, вас ждет почетное место на заднем сиденье рядом со мной! — донесся из глубины кареты женский голос, показавшийся де Крозону молодым и певучим.

Внутри кареты было еще темней, чем на улице. Справа от музыканта сел долговязый военный, стало быть, слева сидит пригласившая его дама. На переднем сиденье тоже сидели люди; пожалуй, четверо.

— Поехали, Мамер! — приказал чей-то голос.

— Эй, Белый, Мерлан, Гвардеец, но-о-о! — закричал на козлах Мамер.

Свистнул и сухо щелкнул кнут. Карета дернулась, и путешествие началось. Музыкант прижимал к груди футляр с бомбардином, вглядывался в темноту и пытался унюхать, какими же духами надушена незнакомка.

 

II

Дорога из Понтиви на Кельван вела через реку Блаве, которую надо было переехать по мосту в предместье Пассаж, и затем поднималась в гору; обычно с холма открывался живописный пейзаж: в долине реки тянулись луга, бобовые и овсяные поля, вдоль берега шли густые кедровые рощи и яблоневые сады, у каждого дома росли пышные смоковницы, над красными черепичными крышами Понтиви грозно возвышалась увитая плющом башня замка; а если на обратном пути спускаться с горы поздним вечером, то покажется, будто кто-то поставил в долине гигантский канделябр на сто свечей: светятся окна Домов, горят фонари на китовом жиру у церкви и у моста, через который въезжают в замок. Но в то утро ничего этого увидеть было нельзя — шел уже десятый час, а мгла стояла такая, будто ночь вовсе и не кончилась. Господин де Крозон дожидался дня с нетерпением, уж очень хотелось ему разглядеть лица своих спутников. Как ни принюхивался наш музыкант, не мог разобрать, каким ароматом веет от сидевшей рядом с ним дамы. А вот от соседа справа, того, что назвался Куленкуром де Байе, явно пахло сыростью и плесенью. Один из сидевших на переднем сиденье взял щепоть табаку, поднес к носу и чихнул раз семь подряд, правда, чих его больше походил на свист; помощник регента тоже не прочь был понюхать табачку, но из-за футляра с бомбардином не мог добраться до кармана, не заехав локтем в лицо незнакомки. Кто-то из пассажиров, занимавших переднее сиденье, должно быть, сильно озяб, так как все время клацал зубами.

— Да знаем мы, знаем, что ты здесь, Ги Черт Побери! — сказал Куленкур. — Ты словно трещотка церковного служки в великопостную пятницу.

Таковы были первые слова, сказанные в карете после отъезда из Понтиви. Судя по истекшему времени и по быстроте, с какой лошади несли карету, де Крозон полагал, что они уже подъезжают к развилке, откуда идет дорога на Лонтру, да и слышно было, как ветер шумит в кронах грабов, в том месте их полно.

— Господин музыкант, — послышался голос с переднего сиденья, — еще немного, и мы выедем из тумана, что поднимается от реки, ох уж этот туман, он всегда вредил моему здоровью, из-за него-то я и не переехал в Понтиви, хоть там жил мой дядя, и надо вам сказать, я был у него любимым племянником и наследником, а любил он меня, во-первых, потому, что ему нравилось слушать, как я рассказывал всякие истории, а во-вторых, за то, что лучше всех умел поставить ему компресс на затылок, когда у него по субботам болела голова. Я — Жан Плеван, нотариус из Дорна и ваш покорный слуга.

— Повешенный нотариус из Дорна, да простит его Господь! — насмешливо добавила из своего угла дама.

В эту самую минуту словно кто-то огромным ножом распластал небо надвое — одна половина осталась пепельно-серой, на другой засияло яркое январское солнце, осветив окружающие поля; стало светло и в карете, которая катилась уже по кельванским полям среди нежно-зеленых полос озимой ржи.

— Теперь, господин музыкант, — сказал Куленкур, положив желтую костлявую руку на футляр с бомбардином, — надлежит представить вам всех присутствующих, а так как в глазах ваших я замечаю удивление и страх, то позвольте прежде всего заверить вас, что вся эта компания — пусть мы грешники, висельники, призраки и тени — вполне мирное сообщество. Слева от вас — очень красивая женщина, мадам Кларина де Сен-Васс. Посмотрите на нее. Загляните в ее зеленые глаза — и вы никогда их не забудете. А вы знаете, что такое зеленые глаза? Даже когда они обратятся в прах, это будет прах, прекрасней которого нет на свете, это будут драгоценные камни на дне чистого, прозрачного ручья. Напротив вас сидит действительно повешенный нотариус из Дорна, у него на шее остался след от веревки. Рядом с ним — господин де Нанси, палач из Лорены, великий знаток нюхательных Табаков и веревочных петель. А вон тот господин с повязкой на глазу, что все время молчит, — это доктор Сабат, однажды он вознамерился отравить источники и колодцы в Риме. Вы спросите: а кто там стучит зубами в полутьме? Кто сидит на той части сиденья, которая кажется свободной и не прогибается? А не прогибается сиденье потому, что там сидит тень пикардийца Ги по прозвищу Черт Побери. Добавьте сюда и меня, я — Куленкур де Байе, умерший двенадцать лет тому назад, и я самый молодой мертвец из присутствующих, умер я во дворе замка в Седане, а Мамер Хромой в свое время тоже был повешен в Ле-Круази; вот я и представил вам всех родственников усопшего дворянина из Кельвана, на чьи похороны мы едем. И мы не будем менять коней на постоялом дворе в Поли, ибо кому нужны три конских скелета? Ах, мой Гвардеец, быстроногий, своенравный и непревзойденный!

Музыкант прижал к груди футляр с бомбардином, как бы защищая свое сердце непробиваемой броней. То ли он понял превратно, то ли сам придумал всю эту историю в утренней полудреме, способствующей такого рода виденьям, то ли на самом деле ехал в компании мертвецов. О нотариусе из Дорна он, разумеется, слышал — и знал, что того повесили в Ренне. Наслышан он был и о Ги Черт Побери, пикардийце, слуге дьявола, который позабыл волшебный плащ в таверне и тем выдал себя, а потом его сожгли на костре в Париже. До ушей музыканта доходило и кое-что о мадам де Сен-Васс. А этот Куленкур неужели тот самый насильник, о котором так много писали в газетах? И что собирались делать эти многогрешные мертвецы на похоронах дворянина из Кельвана? И непонятно, зачем им понадобился бедный помощник регента церковного хора из города Понтиви, скромный музыкант, который вечно дрогнет от холода по утрам, забивает себе голову разными несбыточными мечтами, играет на бомбардине в церкви и на кладбищах, считает втихомолку свои жалкие луидоры, в отношениях с женщинами позволяет себе разве что подкрутить папильотки у мадам Клементины, а в еде — омлет с петрушкой и запеченные в тесте форельки? Все это приключение — вроде того сна, что мучает его всякий раз, как он слишком плотно поужинает — скажем, солониной или жирной колбасой с жареной квашеной капустой: снится ему, что домоправительница-артиллеристка подошла к его кровати с бомбардином в руках и бомбардин вдруг начинает расти, превращается в пушку, та оглушительно стреляет, а он, изрешеченный картечью, дергается и с криком просыпается. В своих снах он повидал всякого, поэтому теперь собирается с силами и пытается изобразить на лице улыбку.

— Нам не на похоронах место, а на ярмарке! — говорит он и замечает, как дрожит от страха его голос.

На повороте, не доезжая до постоялого двора в Поли, карета остановилась. Господин де Нанси угостил музыканта нюхательным табаком. Оба расчихались. Палач из Лорены попробовал было улыбнуться — и не смог.

— Ты же знаешь, Нанси, тебе это заказано! — сказала, расхохотавшись, мадам де Сен-Васс.

— А чего мы ждем? — спросил музыкант Куленкура, которого посчитал за главного в этой компании. — Похороны, должно быть, вот-вот начнутся!

— Господин музыкант, — очень серьезно ответил Куленкур, — мы ждем покойного.

Музыкант испугался бы еще больше, но не успел: очень уж крепок был табак у палача из Лорены, видать с перцем, и пришлось чихнуть пять или шесть раз подряд. Когда же он прочихался и смог открыть глаза, то увидел, что Мамер Хромой открыл дверцу кареты и держит подножку, а в карету садится еще один покойник — умерший дворянин из Кельвана, на похороны которого он ехал и который оставил ему по завещанию яблоневый сад на холме по дороге на Понтиви, там, где поворот на Лонтру.

 

III

Мертвецы стали здороваться с усопшим из Кельвана, спрашивать об общих родственниках, видно было, что все они с ним дружны. Усопший был высоким и полным краснолицым мужчиной с голубыми глазами, густыми рыжими бровями, слегка вздернутым носом, длинными обвислыми усами; руки у него были короткие, как у людей, принадлежащих к судейскому сословию, одет он был в строгий черный камзол, застегнутый на груди золотой булавкой, на голове — сильно напудренный белый парик. Новопреставленный поцеловал руку мадам де Сен-Васс и сел на то место, которое занимала тень Ги Черт Побери. Разумеется, он сел не на тень: прежде Куленкур взял Ги в ладони и поднял его на сетку над передним сиденьем, где уже стояла корзина доктора Сабата. И слуга дьявола продолжал клацать зубами уже наверху. Усопшего из Кельвана время от времени передергивало, словно в спине у него распрямлялась пружина, такое движение бывает при нервном тике или икоте. Судя по всему, он был рад, что оказался в такой приятной компании. Взглянув на музыканта, улыбнулся:

— A-а, вот и музыкант из Понтиви! Знаю, знаю, я изрядно напугал вас тем, что завещал вам сад на холме над рекой, и теперь вы мой должник, придется вам ехать с нами, чтобы сыграть траурный марш на моих похоронах.

— Но прежде нам надо побывать во многих других местах, — сказал нотариус из Дорна.

— Трогай, Мамер! — скомандовал Куленкур. — На кладбище у города Кернаскледен.

Музыкант и в самом деле не знал, что думать обо всем происходящем, иногда даже подозревал, не попал ли он в компанию шутников из Нанта. Мадам де Сен-Васс обмахивалась веером из каких-то перьев, а господин де Нанси вытащил из внутреннего кармана камзола шелковый шнурок длиной в полторы вары и принялся вязать замысловатые узлы; чем сложней и путаней они казались, тем быстрей он мог их развязать, потянув за один конец. Доктор Сабат извлек из жилетного кармана (а жилет на нем был голубой в красную полоску) золотые часы и поднес их к уху.

— Как я вижу, господин доктор Сабат, вы еще не свыклись со своим положением бродячего мертвеца и упорствуете в привычке смотреть на часы, проверять, не остановились ли, и заводить когда положено; а ведь одно из неудобств нашего положения заключается как раз в том, что мы не можем следить за ходом времени и считать проходящие часы, — заметил нотариус.

— А я так даже и не знаю, когда привыкну к такому существованию, — отозвался усопший из Кельвана, — я ведь совсем еще новичок в этом деле.

— А как это с вами случилось? — спросила мадам де Сен-Васс, бросив на дворянина из Кельвана один из своих мимолетных насмешливых взглядов, и ее несравненные глаза полыхнули изумрудным пламенем.

Мадам де Сен-Васс была действительно очень красивой женщиной: белоснежная кожа, очаровательный изгиб алых губ, мерно вздымающаяся пышная грудь, белизну которой лишь подчеркивали голубоватые прожилки; две красные пуговицы на голубом капоте казались каплями крови. Музыкант не мог оторвать от нее глаз.

— А было так, — ответил дворянин из Кельвана. — Договорились, что я поеду в Нант, зайду в лавку мадам Круаза и спрошу, как поживает капитан Керне. Мадам Круаза вручит мне золотую черепаху, у которой в брюшке яд. Мне терять было нечего, я согласился. Но этот яд в черепахе оказался вроде сладкого дурманящего меда. Был у меня охотничий пес, спаниель по кличке Гарсон, очень хорошо выученный, но он уже ослеп от старости, только и мог, что спать у плиты на кухне или на солнцепеке во дворе. Чего ж не попробовать? Я позвал пса ласковым голосом, как звал когда-то на охоту, и он приковылял ко мне, положил морду на колени; но потом каким-то чутьем угадал, чтó я собираюсь с ним сделать: стоило мне взять черепаху, как он кинулся прочь и залаял. Тогда я снова его позвал, он, скуля, приполз на брюхе… Я положил черепаху ему на голову, он затих и стал лизать мне руку. Полизал-полизал и околел.

Нет, это слишком легкая смерть, все равно что уснуть. А мне не это было нужно. Я хотел, чтобы недруг мой умер лютой смертью. Больше всего мне хотелось услышать, как с кровати на пол будет капать его кровь: кап, кап, кап — словно стучит капель, падающая с крыш, когда моросит. Мне надо было убедиться в его смерти, увидеть, как мой датский дог будет слизывать его кровь с пола, — вот чего мне хотелось. А убить с помощью черепахи — это слишком легко и просто. Прийти и сказать: «Погляди, какую брошь я купил в Нанте!» Потом вложить черепаху ему в руку, и не успеет он прочесть надпись на спине черепахи, как умрет, сам того не заметив. Нет, он должен был знать, что умирает, свыкнуться с мыслью о смерти, как свыкается с ней больной неизлечимой болезнью или стоящий на скале олень, окруженный сворой разъяренных псов. Сначала я выстрелил ему в рот. После этого он не мог уже ничего сказать, не мог позвать на помощь своих тайных подручных, своих воронов. Изо рта его текла теплая, густая кровь. Он попробовал встать, и тогда я выстрелил ему в грудь. Не спеша перезарядил оба пистолета. В третий раз я выстрелил ему в живот. Он стонал, задыхался. Тут и кровь начала капать на пол. Будто капель: кап, кап, кап… Я свистнул дога, скомандовал: «Ко мне, Гарсон! Быстро!» И пес с удовольствием лизал теплую кровь. Но враг мой все не умирал — стонал, хрипел, мычал, как бык. Последний выстрел — в сердце. Вот теперь он был мертв. Мертв? Нет, он еще остался живым в зеркале платяного шкафа! И заговорил со мной без всякой злобы, скорей насмешливо: «Ты был дерзок, но не так уж умен. Ведь после меня — твой черед. И завтра ты умрешь. Те годы, которые ты еще мог бы прожить, если бы не совершил эту глупость, будешь скитаться по здешним местам. Я пошлю к тебе целую компанию, которую собрал в Байе». А мне уже было все равно. Разве я не видел, как он умер? Разве Гарсон не лизал его кровь? Разве не слышал я, как падали на пол капли его крови: кап, кап, кап?.. Разве не его тело быстро разлагалось на постели и уже начало вонять? Из дыры в полу возле кровати вылезла крыса, забралась на подушку и стала грызть лицо мертвеца. Но тут зеркало треснуло и рассыпалось. Крыса убежала. Кровать была уже пуста, но Гарсон продолжал слизывать с пола кровь. А наутро следующего дня я умер.

— Видно, дурной это был знак, когда нечистый показался в зеркале! — заметил доктор Сабат.

— Господин музыкант! — сказал Куленкур, — Не могли бы вы сыграть тот самый марш, который репетировали к похоронам дворянина из Кельвана? Повеселите нас, ведь дорога длинная.

Музыкант был ошеломлен событиями этого туманного утра, встречей с такой необыкновенной компанией и рассказом усопшего дворянина из Кельвана. Но машинально повиновался полковнику Куленкуру, вынул бомбардин из футляра, приложил мундштук к губам, и из трубы полились звуки траурного марша:

 

IV

Незаметно подкрались сумерки. Усопший из Кельвана дремал, и мадам де Сен-Васс накинула на него плед. Музыкант изрядно проголодался, да и горло у него пересохло: меж тем проехали рысью мимо таверны в Клуземеле, над дверью которой висела виноградная ветка-знак того, что готов молодой сидр; такую же ветку музыкант увидел и над дверью трактира в Ле-Пьё, воспетого местными охотниками. Там садишься за мраморный столик, к тебе подходит одна из младших дочек хозяина и из кувшина цветного стекла наливает в стакан сидра, подобного кипящему золоту, а девушки эти и летом, и зимой выходят к гостям в полотняных блузках с короткими рукавами. Музыкант сглотнул слюну. Вскоре после Ле-Пьё свернули с большой дороги и поехали проселком по полю. Неразговорчивый народ эти мертвецы, ехали час за часом, и никто не проронил ни слова.

— А когда мне можно будет поспать? — осмелился спросить музыкант, обращаясь по-прежнему к Куленкуру.

— Я признаю, — ответил скелет в военном мундире, — что мы обошлись с вами не так любезно, как вы того заслуживаете; даже когда вы час тому назад так искусно усладили наш слух торжественными звуками похоронного марша, мы вам не поаплодировали; но, как я полагаю, это потому лишь, что каждый из нас денно и нощно думает о той минуте, когда найдет упокоение в могиле, ведь через три года мы все здесь присутствующие разом отойдем в землю, и вам, наверно, приятно будет узнать об этом. Какой сладкой музыкой будет для меня перестук комьев земли о крышку орехового гроба, который дожидается меня на кладбище в Байе! И еще я должен рассказать вам о том, что мы, будучи мертвецами, не можем развести огонь в очаге или войти в дом, где он горит, не можем также есть пшеничный хлеб и пищу, содержащую соль или оливковое масло, не можем пить вино. А сейчас мы направляемся в развалины монастыря Святого Евлампия, там в бывшей кухне, где монахи готовили себе пищу, Мамер хранит бочонок двойного мартовского пива и сдобренный перцем окорок, который мы заказали обжарить в Динане, перед тем как отправились в это путешествие. Надо также предупредить вас, что с наступлением ночи мы часов на шесть возвращаемся в наше естественное состояние, то есть обращаемся в скелеты. Даже обрамленная шелком грудь мадам де Сен-Васс, эта белая камелия, влекущая к себе взоры всех на свете мужчин, обращается в мелкий прах, источающий аромат любви! Мы все — скелеты, за исключением Ги Черт Побери — у него кости сгорели на костре, и он к ночи превращается в голубоватый огонек — это все, что от него осталось.

— Да вот он! — воскликнула мадам де Сен-Васс, голос которой стал громче и доносился словно из глубокой пещеры. — Вы только взгляните: прямо-таки Венера, сияющая над вершинами гор! Никогда я не устану любоваться тобой, Ги!

И в самом деле: на полке над передним сиденьем рядом с корзиной доктора Сабата сияла маленькая голубая звездочка, похожая на Венеру (наш музыкант тоже любил смотреть на эту планету, когда она восходила над холмами Рошфора и Плёрмеля): огонек мерцал точь-в-точь как Венера и так же отливал серебром. При свете его музыкант сумел разглядеть, что все его спутники превратились в пожелтевшие, покрытые могильным прахом скелеты. Парик на голом черепе мадам де Сен-Васс подпрыгивал при каждом толчке — карета катилась по дороге, по которой давным-давно уже никто не ездил. Но тем не менее палач из Лорены продолжал нюхать табак и потчевать им спутников. Усопший из Кельвана проснулся. Так как он умер лишь накануне, на его костях была еще вся его плоть, но побелевшая и уже с легким душком.

— Поначалу я не мог выносить собственного запаха, — сказал нотариус из Дорна, — и я очень благодарен покойному кавалеру из Комбура, который своевременно привез меня сюда, на кернаскледенское кладбище, и на ночь поместил в яму, откуда раньше добывали известь. Из нее я вышел чистым от гнили и, проходя мимо сада возле дома приходского священника, сорвал с куста розу и пожевал ее лепестки, чтоб отбить последние остатки дурного запаха, который исходил от моей грешной плоти и дурманил голову.

Доктор Сабат взял у господина де Нанси щепоть табаку и усмехнулся.

— Господин музыкант, — сказал господин де Нанси, — как поужинаете, можете устроиться на ночлег в большом ларе, в котором когда-то монахи хранили хлеб. Но возможно, вы предпочтете остаться в нашем кругу, чтобы послушать историю каждого из нас, а усопший из Кельвана тем временем будет очищаться от грешной плоти в известковой яме.

Первый страх у музыканта прошел, и теперь его терзала лишь мысль о том, что он никак не может известить мадам Клементину, попросить, чтобы она оставила на треножнике поближе к огню кастрюльку с супом из зелени и яйцо в мешочек; беспокоило его и то, что нет рассыльного, с которым можно было бы отправить записку настоятелю церкви, извиниться за свое отсутствие на хорах, объяснив это тем, что его похитила и увезла с собой компания с того света. Вдали показались огоньки, судя по времени и ходу кареты — огни города Кернаскледена.

— Рассказывать наши истории, — сказал скорей для себя, чем для музыканта, полковник Куленкур, — рассказывать их друг другу, а также всякому встречному и поперечному, и так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, — разве это не суровое наказание?

— А вот мне трудней всего рассказывать о том, как реннский палач надевал на меня петлю. Веревка была грубая и жесткая, из испанского дрока, какие плетут в Таррагоне. Он слишком затянул петлю, перед тем как надеть мне на шею, голова не пролезала, и пришлось ему немного ее отпустить, но все равно веревка оцарапала мне все лицо. Я, уже наполовину задушенный, сказал ему: «Полегче, братец, я ведь тоже христианин!»

— А что он на это ответил? — поинтересовался музыкант.

— Да ничего. Поплевал на руки и затянул петлю как следует.

— Легкий хлеб у тамошних палачей! — заметил господин де Нанси. — А вот у нас, в Лорене, полагается приготовить петлю так, чтоб можно было накинуть ее на шею осужденному легко и свободно, точно лассо.

— Там действуют папские законы, — пояснил все знающий нотариус из Дорна. — Недаром записано: «Lotharingia reget lege romana».

Лаяли пастушьи собаки. Мамер Хромой пощелкивал кнутом. Теперь карета катилась среди жнивья. Вот и развалины монастыря Святого Евлампия. Когда карета наконец остановилась в одном из внутренних двориков, в ночной тиши трижды прокричала сова.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ИСТОРИИ

 

I

Глиняная кружка ходила из рук в руки, от уст к устам. Господин музыкант собирался с духом, чтобы заставить себя приложиться губами к кружке, из которой пили мертвецы; доктор Сабат нарезал окорок длинным гасконским ножом — и делал это с большим искусством. Окорок так был наперчен, что нельзя было заметить даже отсутствие соли. Мертвецы жевали не спеша, в молчании, одни стоя, другие — сидя на каменных плитах, мадам де Сен-Васс сидела, завернувшись в пушистую пеструю шаль, извлеченную из корзины господина де Нанси. Когда музыкант решился наконец пригубить пива из кружки, послышались чьи-то тяжелые шаги.

— Господин кавалер, к нам прибыл капитан из Комбура. Надеюсь, известь не повредит вашему пищеварению, — сказал доктор Сабат, обращаясь к усопшему из Кельвана.

Шагая вразвалку, вошел еще один скелет с волочившейся по земле длинной шпагой, на левом плече у него сидел птичий скелет. Мамер поднял фонарь, при свете которого они вкушали трапезу, и музыкант с удивлением увидел, что этот господин, капитан из Комбура, носит синие и желтые цвета Наваррского кавалерийского полка, где он сам мог бы служить, если бы судьба не распорядилась им иначе.

— Где тот смельчак, который отважился убить собственного демона? — спросил капитан, посмеиваясь.

Птичий скелет слетел с его плеча, словно у него были перья на крыльях, и сел на колени мадам де Сен-Васс.

— Я здесь, капитан, и меня сразу можно узнать, потому что я здесь единственный, с кого еще не сошла грешная плоть.

— А кто такой вон тот, что смахивает на церковного служку?

— Это живой человек, господин капитан, а с нами едет из-за того, что я упомянул его в завещании. Зовут его де Крозон, он музыкант из Понтиви, играет на бомбардине в церкви — как видите, он сидит на футляре, в котором носит свой инструмент.

— Знавал я одного де Крозона, любителя совать нос не в свое дело, а было это в те времена, когда меня выбили из седла у замка в Жослене. Но вы, конечно, не тот де Крозон, о котором я говорю, тот был крив на левый глаз.

— Это был мой отец, — пролепетал музыкант.

Капитан Наваррского полка пристально и сурово посмотрел на музыканта, держа руку на эфесе шпаги, но очень скоро гнев его прошел, и он снова расхохотался:

— Уж лучше б вам быть просто сукиным сыном!

Все рассмеялись. Летающий птичий скелет, как рассказали потом музыканту, принадлежал ручному ворону капитана из Комбура, его убили и похоронили вместе с хозяином у Жосленского замка. Мадам де Сен-Васс стала кормить ворона, отщипывая для него кусочки ветчины, и он охотно брал их с ладони красавицы. Капитан прибыл так поспешно затем, чтобы поместить усопшего из Кельвана в хорошую известковую яму, пока он не начал смердеть. Новопреставленный и капитан из Комбура распрощались и покинули компанию на несколько часов; после их ухода кружку с пивом дважды пустили по кругу, чтобы прикончить бочонок. Ворон остался дремать на коленях мадам де Сен-Васс, Мамер Хромой повесил фонарь на руку статуи Святого Евлампия, святой стоял на пьедестале посреди портика и внимательно смотрел на ночных гостей. Увидев святого так близко, музыкант обрадовался и почти совсем успокоился, однако на всякий случай, сославшись на сквозняк, пересел к самому подножию статуи, облокотился на босую ступню святого и подпер голову рукой. Нащупал на каменном постаменте какую-то надпись, почти стертую временем и непогодой, и стал водить по ней пальцами, словно хотел на ощупь разобрать буквы и слова, при этом ему казалось, что он вроде бы читает святую молитву.

— Когда мы путешествуем всей компанией, — сказал полковник Куленкур, поднимая воротник камзола, — то по ночам каждый из нас рассказывает историю своей жизни и смерти. Законы вежливости, как я полагаю, повелевают нам сначала предоставить слово мадам де Сен-Васс. Послушай, Ги, сядь куда-нибудь, а то летаешь туда-сюда — в глазах мельтешит.

Куленкур прислонился к замшелому надгробию какого-то аббата, Ги Черт Побери опустился на торчавший из ключа свода железный брус, на который, как видно, когда-то вешали фонарь, господин де Нанси угостил мужчин табачком, и все приготовились слушать историю мадам де Сен-Васс. Время от времени ночную тишину нарушал крик совы; издалека, оттуда, где, точно ветка на ветру, качался одинокий огонек, доносился собачий лай, там, должно быть, и лежал Кернаскледен.

 

II

— Я родилась в Одьерне, на океанском берегу, с детства любила смотреть, как сияет в ночи золотой огонек маяка на мысу Экмюль. Дом наш, в народе прозывавшийся башней, стоял, открытый всем ветрам, у прибрежных скал, так что днем и ночью мы слышали неумолчный шум прибоя. Я была самой младшей дочерью королевского стрелка Самплака. Как-то на празднике в Пон-Круа моей матери преподнесли стихотворение из семи строк — по одной на каждую дочь, — и в нем говорилось, что я была самая красивая. При крещении меня нарекли Клариной, потому что мать, когда ждала моего появления на свет, читала книжку, роман, и его героиня носила такое имя; все утверждали, что и зеленые глаза у меня именно от той госпожи Кларины, которая, как очень трогательно описано в книге, умерла от холеры в итальянском городе Вероне, а у нее был любовник-англичанин, и она умела предсказывать судьбу по семенам базилика. В довольстве и холе я выросла хорошенькой и стройной, как и мои сестры, а наша мать все время дожидалась отца, благородного стрелка, потому что он вместе со своими двоюродными братьями из рода Шатобрианов отправился на войну в Ганновер и лишь время от времени слал письма, просил прислать то рубашек из домотканого льняного полотна, то фланелевые панталоны, то два золотых кольца. И однажды пришла весть о том, что отец наш вступил в сожительство с фламандской трактирщицей, державшей свое заведение где-то у границы, навсегда покинул королевскую службу в Нормандском полку и отдал себя во власть новой повелительницы, которая после этого события сменила вывеску своего заведения, и оно стало называться «Le coq bréton». Новость эту принес нам дядя, двоюродный брат отца, служивший сборщиком налогов с китобойного промысла в Бресте; под предлогом заботы об интересах той, кого сразу же стали называть «несчастной вдовой Самплака», дядя поселился в нашем доме, взял на себя управление поместьем (мать только все плакала и не требовала никакого отчета), и не прошло и года, как разорил нас до нитки, после чего сбежал с нашей старшей сестрой — они укатили дилижансом в Ванн, — а среднюю сестру, Анну Элоизу, у которой было родимое пятнышко на ухе, оставил в интересном положении. Тогда мать решила обратиться в суд, находившийся тогда в Шатолене, и для этого поехала сначала в Кемпер, потом в Ренн, а из Шатолена отправилась в Баньоль-дель-Орн на воды полечить сердце, заболевшее от таких передряг, причем расходы на лечение оплатил некий капитан Гайон: проведя с ней ночь в гостинице, он стал самым близким ее другом. И с тех пор мы мать больше не видели, слышали только, будто в городке Этретаона открыла гладильню, устроенную на английский манер. Вот так с юных лет я воспитывалась на романах и историях из книг и из жизни женщин легкого поведения.

В речи мадам де Сен-Васс заметен был приморский выговор, последние слова она произнесла с грустью, и наш музыкант позабыл о том, что речь ведет скелет в пуховой накидке: сердце его забилось сильней от сострадания к несчастной девушке.

— Сестры мои быстро повыходили замуж все, кроме той, которая забеременела от дядюшки, она оставалась в усадьбе со мной и с родившимся у нее мальчиком, такой забавный был малыш, только чуточку заикался. Мы, барышни Самплака, славились по всему побережью в округе Кемпер как благородным происхождением, так и белизной кожи и еще ласковой улыбкой, которая, как казалось мужчинам, обещала многое… В первом доме за мостом, что вел к нашему дому, жил ткач, мсье Лаболь, и вот в день Святого Мертия, вернувшись с гулянья, выпил он подогретого сидра, и его разбил паралич. А жил он в доме один, сам стряпал и прибирался; и когда с ним случилась такая беда, вызвал к себе письмом одного из племянников, рыжеволосого красавца, который служил флейтистом в замке герцога де Брольи. Пока флейтист не приехал, мы с сестрой каждый день приходили ухаживать за мсье Лаболем, кормили его куриным бульоном, растирали настоем из трав, меняли постельное белье, и теперь я честно могу сказать, хоть морячки и белошвейки Одьерна чего только не болтали о нас с сестрой, что в первый раз я увидела голого мужчину, когда мы переодевали и мыли мсье Лаболя — ведь он делал под себя, — и не было у меня никаких любовников, все это говорилось из зависти. Как злы люди! Но вот на Пасху приехал племянник мсье Лаболя, увидел меня и влюбился. По вечерам садился на перила моста и исполнял серенады в мою честь. Он умел передразнивать дроздов и других певчих птиц, мы с ним уходили в Ормерский лес, он оставлял меня на какой-нибудь полянке, а сам заходил в кустарник, чтобы разбудить соловья особым посвистыванием, потом возвращался, и мы, обнявшись, слушали пение этого маленького ночного волшебника. Мсье Лаболь благосклонно отнесся к жениханью племянника, велел пригласить нотариуса из Дуарнене и составил завещание, по которому все его состояние переходило Пьеру, если он женится на мне; тогда же мы договорились обвенчаться сразу после окончания осенних полевых работ. Я души не чаяла в своем женихе, мне нравилось, что он такого деликатного сложения, рыженький, а усы у него мягкие, как пух, к тому же был он молчалив и застенчив — из-за любого пустяка заливался краской! Но во время жатвы заболела моя сестра; ее лихорадило до судорог, и через две недели мы стали опасаться за ее жизнь и послали в Керити за тамошним врачом, который слыл великим знатоком непонятных женских болезней и брал очень дорого, соответственно своей славе.

— Еще больше он прославился тем, — вмешался доктор Сабат, — что был мерзавцем, каких свет не видал.

— За славу, из чего бы она ни возникла, всегда приходится раскошеливаться, — присовокупил нотариус.

— Мы заплатили ему как положено, старик Лаболь денег не пожалел, а врач сказал, что у сестры после родов произошли осложнения по женской части и никакие снадобья ей не помогут; чтобы вылечиться, надо снова забеременеть, и при вторичных родах все очистится. Стали мы с сестрой советоваться, как выйти из такого затруднительного и щекотливого положения, ведь надо было действовать быстро, иначе бедняжке грозила неминуемая гибель. Подумали о бродяге, который попрошайничал в рыбацком поселке, и о моряке по прозванью Пирожок-с-Сюрпризом, это был очень красивый малый и с сестрой при встрече всегда заигрывал, многозначительно подмигивал. Однако, не желая повредить доброму имени ее сына, которого в пятилетнем возрасте записали в королевский флот, мы решили сохранить это дело в тайне, и в недобрый час мне пришло в голову одолжить сестре моего Пьера, флейтиста, чтобы он сделал ее беременной. А пока это свершится, я, чтобы не быть лишней спицей в колеснице, отправилась в паломничество в монастырь Святой великомученицы Анны.

Мадам де Сен-Васс всхлипнула и спросила, не осталось ли немного пива. Мамер Хромой опрокинул бочонок, вылил остатки в глиняную кружку и подал даме, та не спеша выпила и отерлась вышитым платочком.

— Когда, завершив паломничество, я вернулась в Одьерн, лечение было уже закончено, в церквах объявили о нашем предстоящем бракосочетании, как вдруг Пьер Лаболь получил письмо: его извещали, что он должен прибыть в замок Брольи, чтобы выступить в суде по делу о жемчужном ожерелье, которое не то потерялось, не то было украдено ключницей. Я плакала в три ручья, но Пьер все же уехал, пообещав вернуться в Одьерн к Дню поминовения усопших. Из Брольи он слал мне по почте письма, где говорил о своей любви, и шелковые ленты, но прошел почти год, а его все не было, и если бы не скончался его дядя, он, возможно, и в ту пору не вернулся бы, потому что герцог де Брольи хотел держать его под рукой на случай, если понадобится свидетельство в суде. И случилось так, что Пьер прибыл в Одьерн как раз в то время, когда я уехала в Кемпер заказать черное траурное платье с кружевами, и мой возлюбленный, войдя в наш дом, увидел не меня, а мою сестру Анну Элоизу, которая в ту минуту кормила грудью мальчика, рожденного от него с единственной целью излечиться от болезни, грозившей смертью, о чем я уже говорила. У сестры моей была пышная грудь, и она не затягивала ее в корсет, к тому же нравом она была тиха и покорна, а это многим мужчинам нравится. Картина, которую увидел Пьер, когда зашел в наш дом, растрогала его сердце, а еще он, как видно, не забыл ночей, проведенных с сестрой, без них не было бы и этой трогательной картины; правда, тогда он старался из любви ко мне, но, судя по всему, в душе его возникла и какая-то нежность к сестре, а уж после того, как малыш улыбнулся ему, он начисто забыл обо мне и решил, что женой его должна стать Анна Элоиза. И вот в тот день, когда я вернулась из Кемпера с целым ворохом шелков и алансонских кружев, в церкви Святого Павлина звонили колокола в честь новобрачных. Хотя такой поступок моего жениха был вполне оправданным, но для меня оказался таким неожиданным, что я лишь молча плакала, уходила на целый день в Ормерский лес и до сумерек слушала воркование голубей, а вечером — соловья, и мне казалось, что сердце мое вот-вот разорвется в груди… Как-то в мае я гуляла по лесу возле дороги, собирая на склоне холма землянику, а мимо проезжал на саврасом коне с белой гривой и белым хвостом кавалер де Сен-Васс, который доводился нам дальним родственником, в его роду и в нашем на гербе — сокол на красном поле. Он приехал в Одьерн потому, что его лейб-медик Гальван прописал ему морские купанья при большой волне, так, чтобы грудью встречать девятый вал, это нужно было для распрямления его чуточку сгорбленной спины. Я пригласила де Сен-Васса в наш дом, где мы, даже при нашей бедности, все еще могли достойно принять знатного родственника. Думаю, ему понравилось мое лицо и моя фигура, а также учтивость, с которой я говорила с ним, и, ко всеобщей радости, получилось так, что через три дня после приезда в Одьерн он пожелал разделить со мной ложе — разумеется, прежде обвенчавшись пред святым алтарем. И вот я вышла замуж без любви за знатного старика, и он повез меня по усадьбам родичей, которых у него было много и в Бретани, и в Нормандии, обращался со мной бережно, держал мою руку в своей точно какое-то бесценное сокровище. Но у меня с ума не шел Пьер Лаболь, и тоску по нем не могли заглушить ни богатство, ни знатность, ни радушный прием повсюду. И я решила отравить сестру, поехав в Одьерн будто бы навестить ее и отдохнуть от торжественных приемов. Доктор Гальван за фунт золота продал мне четыре зернышка яда, который называют Tanatos umbrae, его можно было подмешать в пшенную кашу, любимое блюдо Анны Элоизы, она всегда ела ее на завтрак. И случилось так, что ко времени моего приезда сестра простудилась и слегла, а я сделала вид, будто все ей простила, и принялась ухаживать за больной. Подмешала в пшенную кашу те самые четыре зернышка — этот яд из тех, что не оставляют следов, — и понесла ей на завтрак, она съела четыре ложки, поглядела на меня, охнула, закрыла глаза (а я больше всего боялась встретить ее взгляд, когда наступит роковое мгновение) и отдала Богу душу. Я же в страхе и тоске от содеянного зажала рот руками, а руки-то не помыла, после того как брала зернышки, и даже запаха этого яда хватило для того, чтобы я замертво рухнула на кровать рядом с убитой мною сестрой.

Мадам де Сен-Васс закрыла лицо руками, которые казались маленькими деревцами с пятью прозрачными ветками цвета слоновой кости, и зарыдала. Музыканта так и подмывало встать, подойти к даме и легонько погладить ее по плечу, чтобы она скорей успокоилась. Но тут он почувствовал, как Святой Евлампий свободной мраморной ногой слегка наступил ему на руку. Значит, святой хотел этим сказать, чтобы он не вставал с места? Вот чудеса!

— И с того рокового утра я должна каждый год, пока жив флейтист Пьер, приезжать в Одьерн в день годовщины сестриной и моей собственной смерти и входить в комнату Пьера, где он постоянно играет на флейте в полном одиночестве, ибо незаконнорожденный сын сестры служит в королевском флоте, второй сын, рожденный для ее излечения, обучается в семинарии в Ванне, а жениться на другой Пьер не захотел. И наказание мое заключается в том, что он меня не узнает, думает, что перед ним Анна Элоиза, называет ее именем, целует, ищет родинку на ухе и, веря, что я и есть его любимая голубка, заключает меня в объятья, и я должна принимать его любовь, которой при жизни добиться не смогла, любовь, предназначенную отравленной мною сестре… Осталось еще два года, потому что в том году, в день Святого Мартина, лошадь Пьера споткнется на горной круче и он полетит в пропасть. И тогда я смогу вернуться в свою могилу на кладбище в Одьерне, которое расположено на самом берегу моря, так что после бури в нишах надгробий оказываются рыбы и морские раковины. Я хочу только спать, спать, спать…

 

III

— Я родился неподалеку отсюда, в городке, который называется Фауэ. Если подняться вот на эту башню, можно было бы увидеть на холме к югу отсюда его огоньки. У нас там много хороших выгонов для скота, но мало порядочных людей, правосудие вершит господин виконт де Ростренен, и судит он не по законам, а по обычаям округа Кемпер, поэтому в Фауэ можно делать что угодно, если у тебя есть покровители или крупные деньги. Отец мой был помощником сборщика королевских податей, и, по правде говоря, его не любили, потому что он всячески прижимал крестьян, взимал налог и за овец, и за бычьи шкуры, и за посевы овса, и за проход по новому мосту, и за то, что в стене дома больше двух окон, и за крышу над головой, и в пользу генерал-губернатора, и каких там только налогов не было. Как-то в Фауэ прибыл новый священник и начал возмущать крестьян, понося в своих проповедях мытарей, а моего отца как раз прозвали мытарем, и однажды случилась засуха, которую назвали засухой Святого Иова, потому что в середине дня этого святого, то есть пятого августа, загорелись скирды сена, которые никто не поджигал, и в этот самый день отец направлялся в Мюр-ан-Бретань собирать королевские подати, но в дороге на него напали какие-то пятеро неизвестных и забили до смерти мотыгами. Мать моя была доброй, богобоязненной женщиной, славилась уменьем стряпать, у нее был дядя-каноник в Шартре, чем она очень гордилась и без конца рассказывала всем на свете, какой у нее дядя. От доходов отца кое-что еще оставалось, и это было совсем не лишним, ибо в доме любили и мясо, и рыбу, и сыр, и вино. Ах, медокские фиалки, увижу ли я вас когда-нибудь снова? Меня устроили помощником учителя французской грамматики и латыни в приходскую школу Энбона, где я получал summula decretalis, а когда отца убили, мать решила, что лучше отправить меня в Динан изучать собрания эдиктов и распоряжений французских королей, относящихся до гражданских и духовных дел, приняв во внимание мои успехи в латыни, на которой издавались указы, и мою склонность к ораторскому искусству. И вот я уже изучил interdictio и vinculatio — основы юриспруденции в Бретани, — когда открылась вакансия нотариуса в Дорне; я распродал все, что имел в Фауэ, влез в долги, но купил эту должность. Приехал в Дорн в расшитом камзоле с кружевными обшлагами и треуголке с шелковой лентой, и меня тотчас заметили, потому что у моих писцов был хороший почерк, с каждым клиентом я детально обсуждал его дело и взимал малую мзду, а еще потому, что был холост и переписывался с душеприказчиком покойного каноника из Шартра по поводу наследства почтенного прелата. Мне-то он, конечно, ничего не завещал, но, кроме меня, об этом никто не знал, и люди могли вообразить всякое. Когда я убедился, что меня ценят, я увеличил плату за свои услуги, и мне стало жаль, что нет у меня портрета отца: пусть бы он видел, что я иду по его стопам. Яблоко от яблони недалеко падает. Нет на свете более приятного занятия, чем считать золотые монеты по ночам. Каждая из них имеет свой звон: английский фунт стерлингов звенит не так, как французский луидор, а золотые приморских городов звенят не так, как испанские дублоны. Я зажигал светильник из четырех свечей и раскладывал золотые монеты на столе, подсчитывал накопленное, а хранил я разную валюту в мешочках разного цвета, на которых золотом был вышит мой signum. Складывал золотые в столбики, мостил ими стол, и он становился похож на площадь Трембл в Анже, выложенную круглыми торцами, а потом указательным и средним пальцами правой руки изображал будто по площади проходит герцог Лаваль. Складывал я и человечков, и лошадь, которую мне так хотелось заиметь, а так как был холост (Святой Августин недаром говорил, что воз держание порождает фантазию, а в глоссах, толкующих законы, оно принимается во внимание как смягчающее обстоятельство), то складывал женщину, целиком из золота, только аквамарином помечал глаза и кармином — губы, а срамное место прикрывал табакеркой, на крышке которой была изображена Афродита, выходящая из волн морских. Вот как проводил я свой досуг. Ах, счастливые годы, как быстро вы кану ли в вечность!

Нотариус, угловатый пожелтевший скелет, вытащил из внутреннего кармана камзола большой полотняный платок — то ли хотел высморкаться, то ли отереть слезы, — но за неимением слизи и слез сунул его обратно.

— Как-то дождливым утром — а дожди приносит в Дорн юго-восточный ветер в феврале и осенью — пришли ко мне в контору два господина, оба молодые и элегантно одетые; это были братья графы де Ментенон, они вели тяжбу с кавалерийским полковником де Соважем по поводу того, кому принадлежит право отыскать клад, зарытый в свое время Вилье де Флером, прозванным Мавром, их общим родственником. Я взялся представлять интересы графов де Ментенон в судебной палате и стал изучать их права, которые не так уж трудно было бы доказать, если бы не было в их роду незаконнорожденного и не сгорела бы ризница в церкви городка Иври со всеми книгами и записями, а это давало господину полковнику де Соважу основания утверждать, что никакого незаконнорожденного не было, а была монахиня, его тетка в девятом колене со стороны матери; вместе с тем я изучал также план замка Флер и думал: а где бы я, будучи не менее жадным и подозрительным, чем Вилье де Флер, прозванный Мавром, спрятал заветное золото на случай войны или каких-нибудь беспорядков? И получалось, что я бы спрятал его в нише над сводом нижней галереи, где поначалу собирались устроить караульное помещение с печью, но потом передумали и построили караулку в другом месте, у ворот, нишу замуровали, а нижнее помещение использовали как свинарник. Я даже расхохотался, когда пришел к такому заключению: угадал-таки, какая пичужка склевала зернышко! Значит, сокровище там и лежит! Это открытие лишило меня сна и покоя, я даже перестал считать золотые монеты по ночам, а все сидел над планом замка Флер. И вот, заявив, что еду в Шартр получать наследство, завещанное мне дядей-каноником, поскольку душеприказчик, мол, во всем уже разобрался, я поехал верхом по дороге на Аржантан, прихватив с собой слугу по прозвищу Святый Боже (у них в Алансоне такие клички в ходу). Когда мы прибыли в Сэ, я сказал слуге, что поеду в Шато д’О за нужным документом, а он пусть дожидается меня в гостинице, где я заплатил за неделю вперед; сам же взял новую лошадь — у нас в Фауэ все умеют держаться в седле — и по полям Ферте-Масе за один день доскакал до замка Флер, вошел во двор и укрылся в полуразвалившейся часовне, куда никто не заходил из страха перед призраками бывших владельцев родового замка. А с наступлением темноты пошел откапывать сокровище и очень быстро нашел камень, который можно было повернуть вокруг оси, что я и проделал, а когда заглянул в нишу, то увидел обитый железом сундучок. Ну разве не прав я оказался в своих догадках? От радости я хохотал так, что в изнеможении сел прямо на пол. И тут появились оба графа де Ментенон с обнаженными шпагами. У меня в руках была кирка, которой я собирался разбить сундучок и посмотреть, как золото звонким ручьем потечет на каменные плиты пола! Теперь придется воспользоваться киркой для защиты. Я ногой опрокинул фонарь и бросился на графов. И тут обнаружил, что вижу в темноте; говорят, все, кто жаждет золота, видят ночью так же хорошо, как днем, и это сущая правда. Хватило двух ударов киркой. Братья упали у входа в нишу, где стоял окованный железом сундучок, и мне пришлось пройти по их трупам, причем одному из них, старшему, который был с усами, я наступил на лицо. Потянул сундучок, и он легко подался. А легко подался он потому, что был пустой. Пустой!.. Я вышел из двора замка, качаясь, как пьяный. Тут сквозь пелену дождя увидел, что к замку скачет галопом целый эскадрон кавалерии во главе с полковником Соважем. Меня сразу же схватили. Посадили в мешок, так что наружу торчала только голова, взгромоздили на лошадь и повезли в Ренн. Когда проезжали через деревни, люди выходили из домов и, узнав, что я нотариус из Дорна плевали мне в лицо. В Ренне меня повесил тот палач, о котором я рассказывал, на жесткой и шершавой таррагонской веревке, я и сейчас как будто чувствую ее на шее. И я должен скитаться, пока в руанском суде не будет решена тяжба о сокровище, а я успел настолько запутать дело лжесвидетельствами, поддельными документами и прочими способами, что раньше чем через год никакой суд не разберется. Тяжба продолжается потому, что сундучок в нише оказался ловушкой, подстроенной старым Вилье де Флером, этим самым Мавром, а настоящий клад, как все думают, спрятан в другом тайнике того же замка. Вы спросите: а как же графы де Ментенон и полковник де Соваж узнали о том, что я тайком поехал в замок Флер? Все дело в том, что я забыл на своей кровати план замка, на котором отметил тайник зеленым крестиком.

Нотариус встал и, расстегнув камзол, вытащил из пояса золотую монету и бросил ее на каменную плиту, чтобы она зазвенела.

— Одну монету я все же сохранил, — сказал он. — Это испанская каролина времен Карла V.

 

IV

— Этот полковник де Соваж, который, как вы говорите, служит в бретонской конной гвардии, должно быть, не кто иной, как Гастон Фебус де Соваж Вилье де Флер, виконт де Леваро, он был вместе со мной на Рейне под началом маршале де Тюренна, он невысокого роста, с большим красным носом и длинными усами, когда говорит, раскатывает «р», — сказал полковник Куленкур.

— Он самый, — подтвердил нотариус, продолжая играть золотой монетой.

— В то время он был капитаном, командовал батальоном фламандских королевских стрелков и присутствовал во дворе замка в Седане, когда меня расстреляли за то, что я изнасиловал прелестную девчушку, которая все смотрела, как я укрощаю коня, из окна дворца герцога Бульонского. На самом-то деле она отдалась мне по доброй воле, а умерла в моих объятьях, скорей всего, от разрыва сердца, и синяки у нее на шее были вовсе не оттого, что я ее душил, а наоборот — оттого что я тряс ее, стараясь привести бедняжку в чувство. Ну, может, я немного перестарался и потряс ее слишком уж сильно. А началось все с того дождливого дня, когда я с нормандскими стрелками ворвался в город Бризак.

— В куплетах, которые пели в Одьерне возвращавшиеся с Рейна солдаты, говорилось, что вы, господин полковник, заткнули девочке рот лентой с вашей шляпы, чтоб она не кричала. И еще там говорилось, что лента была шелковая, голубая, а девочке едва минуло двенадцать лет, — заметила мадам де Сен-Васс.

Gardez moi, mon Dieu, des vents soi-je une rose, soi-je un oeillet [20] .

— Такую песенку будто бы пела девочка, если верить слепому из Дорна, — сказал нотариус.

— А я видел на рынке в Понтиви картинку, на которой было изображено, как господин полковник прыгает с седла в окно, — подал голос и музыкант.

— Видно, в Бретани людям совсем не о чем говорить, — презрительно оборвал его полковник Куленкур. — И кто вы такой, господин помощник регента церковного хора, чтобы вступать в пререкания со знатными мертвецами?

Музыкант, сглотнув слюну, пробормотал извинения.

— Разве не я взял Бризак штурмом, в штыковой атаке? — продолжал полковник Куленкур де Байе, — Я ехал на своем Гвардейце, вороном со звездочкой на лбу. Прежде чем перейти мост, мы сожгли все ветряные мельницы, сколько их там было в предместье. Взорвав ворота, проникли в город и пошли по узким улочкам, распевая «Tonnerre, tonnerre de France», поджигая дома и убивая жителей. К тому времени, когда я прибыл на главную площадь, мои солдаты выложили дорожку из убитых кайзеровских вояк, чтобы я прошелся по ней, словно неаполитанский акробат по проволоке. Флейты насвистывали походный марш. На одном из убитых была каска с перьями цветов имперского флага, мой вороной сорвал ее у него с головы зубами. Восхищенные солдаты кричали, что в моем Гвардейце сидит черт. Я вошел в замок, он был пуст, но когда мои нормандские стрелки начали грабеж, скоро нашли в одной из отдаленных комнат жену и четырех дочерей немецкого градоправителя, жена оплакивала мужа, погибшего при обороне моста, а девушки — своих убитых или бежавших женихов. Мать все время причитала: «От кого же нам теперь рожать детей?» Меня это взбесило. «Разве здесь нет ни одного бретонского дворянина?» — крикнул я ей. Начал с матери, потом, по старшинству, обесчестил всех четырех дочерей. Они не сопротивлялись. Молча уступали — делай с ними что хочешь. Правда, при этом покрывались холодным потом. Солдаты вокруг орали, горланили песни, плескали на нас вином, палили из ружей, звонили в колокола церкви Святой Бригиты, мой Гвардеец ржал и брыкался, точно на майском лугу. Так началась забава, которая продолжалась семь дней. Когда я немного поуспокоился, собрал своих совсем уже одуревших от азарта нормандцев на площади и напомнил, что десятая часть добычи принадлежит королю. Потом маршал де Тюренн приказал мне отправиться в Седан для замены гарнизона. И там произошел этот прискорбный случай с девочкой в окошке. Недоразумение.

Пока полковник говорил, он все время вытягивал шпагу и кидал ее обратно в ножны. Взял глиняную кружку, но в ней не осталось ни капли шва. С досады разбил ее о каменную голову аббата, украшавшую надгробие. Этот поступок как будто дал выход его гневу.

— А в Бретани, в Шато-Карадё, у меня оставалась невеста, дочь адмирала Эрки, помолвка уже состоялась и была провозглашена в церквах, свадьба назначена на день Святого Андрея, когда королевские войска вернутся на зимние квартиры в Эльзас. И я всей душой рвался в замок Карадё, чтобы исполнить брачное обещание, уж очень мне хотелось иметь сына, который унаследовал бы после моей смерти все мое неотчуждаемое недвижимое имущество в Байе. И накануне расстрела я вступил в союз с дьяволом. На земле он прикидывался смирным человеком по имени Измаэль Бутон и в ту пору пробирался из Польши в Ирландию, спасаясь от бубонной чумы, которая, по его словам, двигалась с востока на запад. Сошлись мы на том, что в один прекрасный день, уже после смерти, я окажусь в Бретани, а уж он устроит так, чтобы моя дама разделила со мной ложе, и через неделю придет за мной, чтобы подогреть меня там, в преисподней, в кухне самого Сатаны. Так оно все и случилось, Измаэль Бутон сдержал слово, и моя дама, Каталина д’Эрки, возликовав сердцем, когда я явился, открыла для меня ночью дверь своих покоев. Надо сказать, что по договору с чертом, будь то хоть сам Сатана или его помощник, зачатие не может совершиться естественным путем, а надо, чтобы нечистый собственноручно поместил семя куда следует. Наутро я встал пораньше, чтоб никто в замке меня не увидел, и моя Каталина, которая возымела ко мне такую же пылкую страсть, что и я питал к ней, пожелала подарить мне на память часы-луковицу с гербом рода Эрки и сунула эти часы туда, где, как она полагала, находился мой жилетный карман, но это оказалась дыра от пули, которая попала мне в грудь во время расстрела. Часы проскользнули сквозь дыру и брякнулись об пол, так как рана была сквозная. К тому времени уже рассвело, и Каталина разглядела, что в груди у меня одиннадцать пулевых ран, тут мне пришлось признаться, что я мертвец. Она упала без чувств, а я поспешил уйти восвояси, ибо в доме просыпались люди. Поехал к развилке на Монмюран, где была назначена встреча с Измаэлем Бутоном, и стал его ждать; прошла неделя, но он не явился, и я пребывал все в таком же положении: днем-нормальный человек, а с наступлением темноты — смердящий труп. Как-то ночью, в ветреную погоду, на перекрестке появился всадник и спросил, не я ли покойный полковник Куленкур де Байе, и, получив утвердительный ответ, сообщил, что Измаэль Бутон задержится на двенадцать лет и один день, потому что в Ливерпуле его схватили как фальшивомонетчика и отправили на королевскую каторгу, к ногам приковали чугунное ядро, на котором выбит крест, из-за чего бежать он не может, а я должен скитаться, пока Измаэль отбывает наказание, и он прислал мне записку, в которой подробно написал, что мне можно делать и чего нельзя во время моих скитаний. И вот путешествую с этой компанией, здесь я вроде бы за казначея: как истрачу луидор, в кошельке сам по себе появляется новый. И я очень рад и доволен тем, что Каталина д’Эрки в положенное время родила мальчика, которого все зовут незаконнорожденным из Шато-Карадё; как ему исполнится двенадцать лет, его возьмут пажом в королевский дворец, а моя тетка записала на него в Дворянской палате мою недвижимость в Байе, потому что в одно прекрасное утро я явился к ней и рассказал всю эту историю. Но вот что значит попасть в куплеты и на картинки: тетка моя все допытывалась, действительно ли я тот самый насильник Куленкур, никак не могла в это поверить, хоть ты ее самое насилуй!

 

V

— История, которую я расскажу, — начал, вставая, господин де Нанси, сухой и суетливый скелет, — была бы, возможно, в некоторых эпизодах не для ушей мадам де Сен-Васс, если б она была живая, но раз уж она покойница, то ее едва ли смутят некоторые не очень-то благопристойные подробности моего происхождения и юных лет жизни. Моя мать прибыла в Дижон из приюта при капуцинском монастыре Святого Максимиана в городе Боне, где она штопала и латала монашеские одежды, и после ряда любовных приключений попала в тайный веселый дом, его держал некий марсельский парикмахер в пристройке за мясной лавкой. Родился я неизвестно от кого, так как постоянных клиентов у матери не было; марсельский парикмахер считал, что отцом моим был какой-нибудь подручный кузнеца, но сама мать полагала, что понесла от старого кабатчика, который как-то раз посетил это самое заведение дождливым вечером и еще потерял капюшон от плаща; и вот мать утверждала, что с той ночи у нее начались головокружение и тошнота по вечерами и она поняла, что беременна. Будь кабатчик помоложе и пей он только вино, он наверняка не поверил бы слухам, которые приписывали ему незаконное отцовство, но он был сам не свой до водки и ликеров, и от этого раньше времени превратился, извините за выражение, в развалину, и жена его сбежала с драгунским сержантом из Меца, а оправдывалась она тем, что муж-де не исполнял супружеского долга…

— В Лорене эта причина считается уважительной, — заметил нотариус из Дорна. — С разрешения присутствующих я приведу цитату из римского права, которая гласит: «Nox plaena in hebdomada», что означает: «Не реже чем раз в неделю».

— А кабатчику, как я сказал, — продолжал лоренский палач, — лестно было, что он, прошу прощения, состряпал меня так запросто в тот осенний вечер, и он сказал: «Что ж, наверно, так оно и было». И даже признал, что у меня его волосы, такие же черные и густые, и я похож на его брата, господина де Нанси, который в ту пору уже девять лет исполнял должность городского палача в Лорене, и его там очень ценили за веселый нрав: как вздернет кого-нибудь на площади, так всегда с помоста помашет рукой знакомым или отпустит какую-нибудь любезность знатным дамам. Мать моя вскоре сошлась с одним немцем, который ездил по городам Бургундии, показывая волшебный фонарь, и укатила с ним, а меня отвела к кабатчику — да, я еще не сказал вам, что его звали Коле, а прозывали Котелком, — и он вырастал меня очень быстро, так как в рожок с молоком добавлял сладкого красного вина, а в кашу — мускателя; он снимал с меня штаны, ставил на бочонок безансонского ликера и орал: «Ну разве мой кукленыш не пистолеро?» Все весело подхватывали шутку, а Коле Котелок, выставляя мой срам на всеобщее обозрение, хотел этим показать, что не такой уж он каплун, как утверждала его бывшая жена, и я, мол, унаследовал от него внушительных размеров причиндалы: откуда возьмется у сына то, чего нет у отца? Отсюда ясно, что он, как я уже говорил, признавал меня своим незаконнорожденным сыном.

Господин де Нанси взял из табакерки щепоть табаку, но никому другому на этот раз не предложил — то ли слишком мало осталось, то ли он был увлечен своими воспоминаниями, — в три приема заправил понюшку в нос и, вынув платок, стал дожидаться чиха. Прочихался всласть, не спеша и отерся платком, проведя им заодно и по черепу, будто его пот прошиб: мертвому нелегко отделаться от обретенных при жизни привычек.

— Я так думаю, мне шел уже восемнадцатый год, я вырос стройным и пригожим парнем, когда в одно прекрасное утро в кабачок заявился гость, на вид — важный господин, приехал он в почтовом дилижансе из Лиона с двумя слугами и представился как преемник моего лоренского дяди, брата моего отца Коле, которого причетник женского монастыря ордена Святой Клары велел мне считать законным отцом. Новый господин де Нанси привез моему отцу Коле серебряные часы, трость со шпагой внутри и с гравюрой на набалдашнике, там были изображены различные узлы, применявшиеся на королевских виселицах, очень тонкой работы гравюра, она сослужила добрую службу моему дядюшке (его я, стало быть, тоже должен был считать законным) и помогла ему заполучить почетную должность палача; часы, трость да еще пес по кличке Мистер и дюжина фламандских фунтов, одолженных у некой графини, которая получала их почтовым переводом из Пондишери (это такой город в Индии), — вот и все свободное от обложения налогом имущество, оставшееся от моего дяди. Хозяин кабачка пустил слезу — как тут не оплакать смерть близкого родственника, занимавшего к тому же такое высокое положение, — и не стал препятствовать тому, чтобы я отправился с новым господином Де Нанси в Лорену, во-первых, потому, что дядиному преемнику надо было находиться поближе к графине, которая ждала новых переводов из Пондишери, а во-вторых, потому, что господин палач, человек с понятием, брал меня в ученики и назначал соответствующее вознагражденье. И вскоре настали для меня блаженные дни, ибо мой новый хозяин большую часть времени проводил за чтением «Жиль Блаза» и за вязаньем чулок, которые получались у него ровно по мерке, а он еще вывязывал на них цветочки и птичек; но в скором времени стали судить всяких там отравителей, и работы прибавилось, так что я освоил ремесло без особого труда и с самого начала вызывал одобрение публики непринужденностью, с какой держался на помосте, да еще я придумал способ поднимать бамбуковой палкой щеколду затвора на колодках осужденного, глядя в небо и не нагибаясь, а палку эту подарила мне та самая графиня, что ждала переводов из-за моря. Мой хозяин немного меня осадил, сказав, что я обезумел от тщеславия. А я все чаще захаживал в дом графини, у которой были фламандские фунты, и она, видя, что я освоил все изображенные на набалдашнике дядиной трости узлы и придумал еще свои, мне одному ведомые, просила, чтобы я помогал ей завязывать тесемки на нижнем белье, ну, там на нижней юбке, корсете, лифе и так далее — в общем, на всем, что надевается под платье и закрепляется с помощью тесемок или лент; таким образом, меня звали одевать графиню, а она была полная, пышногрудая, с белой кожей и очень боялась щекотки; быстро научившись одевать графиню, я со временем научился и раздевать ее, и по вечерам ей приходилось посылать за мной, потому что завязанные мною узлы никто другой развязать уже не мог. А вскоре господин де Нанси стал сильно кашлять, слег, стали его одолевать одышка да мокрота. Когда же он умер, меня без промедления назначили его преемником. Выйдя из Палаты, где мне вручили соответствующие грамоты, я возблагодарил Бога за то, что так быстро и без особого труд стал человеком полезным и уважаемым.

Господин де Нанси задумался и, протянув левую руку к фонарю, пояснил:

— От железного кольца на безымянном пальце, что мне дали в Палате, у меня даже кость покрылась легким налетом ржавчины.

Нотариус из Дорна был единственным, кто заинтересовался этой ржавчиной, заметив, что сам он носил лишь золотые кольца самой высшей пробы.

— Так меня же к этому обязывала моя должность, господин нотариус. Для проживания мне выделили домик на площади Линтерна, а госпожа графиня, не получая четыре года подряд никаких переводов из Индии, не сочла зазорным занять в моем доме пост экономки, ибо сочетаться с ней браком, как она хотела, я не мог и слышать об этом не хотел, ведь я очень щепетилен в вопросах иерархии на общественной лестнице. Если тогда я заявился бы в притончик марсельского парикмахера и потребовал Бланш — так звали мою мать, — мне бы ее преспокойно выдали! Но весь покой и все благополучие, приумноженное, кстати, наследством после смерти Коле Котелка, вскоре пошли прахом. А все из-за того, что в местечке Бар-ле-Дюк схватили человека, о котором говорили, что он Вечный Жид, потому что в его кошельке нашли золотые монеты времен Нерона, а тело у него было разрисовано разными кабалистическими знаками и в большой шкатулке он носил с собой предметы, назначение которых было покрыто тайной: зеркало, глядясь в которое можно по ночам говорить на древнееврейском, и это подтвердил некий прелат, приехавший из Парижа на глухой ослице по кличке Каталина, отличавшейся спокойным шагом; у Вечного Жида нашли еще ножницы, оказалось, он собирался остричь волосы последнему французскому королю, а ведь это было явным злым умыслом, ибо такое событие означало бы падение правящей короны, и на ножницах был еще знак: «Собственность Иуды Искариота», и были у того человека свечи, загоравшиеся сами по себе, и растворы, с помощью которых любой металл обращается в золото. Обо всем этом много было разговоров повсюду. Так вот, схватили, как я сказал, Вечного Жида, пытали его водой, стягивали голову веревочной петлей, и он признался во всех своих преступлениях: и что годами не ел и не пил, и проходил по двадцать семь лиг за сутки, и что, прислонив, извините за выражение, голую задницу к стене, мог подслушивать, о чем говорят в доме. Последнее, как я понимаю, особенно рассердило господ из городской управы Лорены, потому что он выложил о них всю подноготную. Стало быть, они и постановили: повесить, а потом еще, за злой умысел против короля, — четвертовать. Ну а четвертование, — добавил палач, брезгливо наморщившись, — это уже не по моей части.

— Однако четвертование, согласно королевскому указу, входит в обязанности палача, — заявил нотариус из Дорна.

— Но в Руане эту обязанность брал на себя господин виконт Де Кержан, и родственники приговоренного к казни почитали это за честь и даже расплачивались за такую услугу, — заметил Куленкур де Байе.

— А я все-таки стоял на своем, — продолжал де Нанси. — Но случилось так, что дня за четыре до казни пришла ко мне в дом какая-то женщина и стала просить избавить Агасфера — так звали Вечного Жида — от его участи, мне, мол, заплатят золотом, если я его кем-нибудь подменю, например цыганом, который бродил с соколом на плече по Бургундии и Лорене; зарабатывая себе на жизнь, он натравливал сокола на тряпочных голубей, которых заранее помещал на флюгерах, а сам был вечно пьян и спал под мостом через речку Бриль. И так как моя маркиза давно уже никаких переводов из Пондишари не получала и, судя по всему, нас подстерегала нужда, тем более что ходили слухи, будто какой-то врач изобрел тяжелый нож, падающий на голову осужденного и начисто отсекающий голову, я соблазнился мешочком с золотом, который эта женщина брякнула на стол передо мной.

— А какими монетами? — поинтересовался нотариус из Дорна.

— Это были венгерские дублоны, которые принимают в любой стране. И все получилось вроде бы в наилучшем виде; я подкупил сержанта тюремной стражи, и ночью, когда стражники кутили за мой счет, мы сунули цыгана на место Агасфера, которого после допросов было уже невозможно узнать ни по лицу, ни по фигуре, а наутро в день казни напялили на цыгана капюшон из мериносовой шерсти — а ведь в Лорене осужденный еще должен приплатить за него палачу — и выволокли его на главную площадь. И цыган уже качался мертвый на веревке, как вдруг на площадь прилетел его сокол, о котором мы и не подумали, опустился на плечо повешенного, сдернул с него капюшон и улетел. Народу на площади собралось не так уж много, так как шел дождь, но возле помоста толпились цыгане, ожидая той минуты, когда можно будет содрать одежду с казненного, ведь любой ее клок потом продается как талисман; как увидели они, что повешен-то их одноплеменник, подняли страшный крик, орали, что, дескать, тут обман, стали прорываться к виселице сквозь цепь охранявших помост гренадеров из Оверни, и в общей суматохе кто-то из них ухитрился всадить мне нож в шею. Я упал замертво… И вот теперь я должен бродить по здешним местам, пока тот, кого мы подменили цыганом, не придет в Рим и не откроет там лавку по продаже зеркал; причем, как я узнал позже, это был даже не сам Вечный Жид, а его двоюродный брат, который когда-то одолжил Агасферу денег и теперь бродит за ним по свету, чтобы получить долг, семь лет странствует, семь лет отдыхает, подсчитывает капитал и проценты за столько веков, в этом деле он дока и своего не упустит. Когда придет он в Рим, а это должно случиться в будущем году, я смогу вернуться в свою могилу, но пока что я нужен ему как свидетель, который может подтвердить настоящему Вечному Жиду, что его кредитора не повесили в Нанси и долг по-прежнему за Агасфером. Клиент мой человек порядочный: время от времени встречает меня в моих странствиях и вручает кисет лионского табачку. Мне теперь только досадно, что палачу после смерти не положено ни смеяться, ни улыбаться, а без этого какое может быть благородное обхождение. Кто бы подумал, что такое приключится со мной, ведь при жизни меня смех разбирал на каждом шагу!

 

VI

Затем начал свой рассказ доктор Сабат, голос его звучал твердо, хотя говорил он устало и как будто нехотя:

— Я приехал из Англии во Францию вместе с отцом, который хотел повстречаться здесь с неким американцем, мистером Франклином, и купить только что изобретенный им музыкальный ящик под названием «большая гармоника». Ох и хитроумный инструмент, по сравнению с ним шарманка — детская забава.

— Шарманки бывают разные, — заметил музыкант.

— Большая гармоника заводится ручкой и потом сама играет, звучит торжественно, как орган, господин трубач. Мистер Франклин, который, как известно, изобрел громоотвод, не стал бы изобретать какую-нибудь пустяковину! Так вот, отец мой вез с собой наличные деньги и чек на один из банков Кана, а неподалеку от этого города, в Мезидоне, мистер Франклин пытался с помощью флюгеров и металлических шаров укротить небесную искру. Но судьба не была к нам благосклонна: едва мы с отцом приехали в Кан — а я тогда был еще четырнадцатилетним мальчишкой, — отец заболел раком печени, пал духом, исхудал, потом у него появилась кровавая рвота, и вскорости он скончался. Мы жили в доме врача, нашего дальнего родственника, и после смерти отца он отсоветовал мне тратить деньги на покупку большой гармоники и порекомендовал воспользоваться его связями в медицинском мире и выучиться в Монпелье на врача, потом поехать в Рим, изучить там лекарственные свойства опиума, а когда я вернусь в Кан, он передаст мне часть своей врачебной практики, которая была у него весьма обширной. Я согласился и, заручившись рекомендациями, отправился в Монпелье. Там на меня обратили внимание — во-первых, потому, что я слыл английским богачом, католиком в изгнании, потомком лорда Джона Сабата Хоу, а во-вторых, потому, что был недурен собой и обладал живым воображением. Через четыре года я получил диплом врача и занялся изучением лекарственных трав, заставил говорить о себе, написав трактат о folium dictamni cretensis как средстве для лечения ран, нанесенных холодным оружием, и кроме того, я первым описал действие лекарства под названием electuarium quinae ferruginosum. Потом я всем объявил, что уезжаю в Рим изучать лекарственные свойства опиума, но дал понять, что займусь там политикой, что я чуть ли не претендент на английский престол. Даже представил дело так, будто мне из Англии идут письма с такой надписью на конверте: «Монпелье. Кавалеру ордена Святого Георгия».

— Подобным обманом все мы платим дань тщеславию, — заметил нотариус.

— А по-моему, виной тому живость воображения. В Монпелье меня приняли в Ассоциацию медиков, и я стал носить расшитую золотом шапочку; перед отъездом в Рим зашел попрощаться к некоей вдовушке, которая тайно принимала меня по ночам, и та сказала, что, как мне известно, она никогда не просила у меня денег, а допускала до себя из любви, да ей деньги и не нужны, так как в Риме у нее есть родственник, он навещает ее раз в два года, совершая паломничество в Рокамадор, и всем ее обеспечивает; если я хочу, она даст мне рекомендательное письмо к этому самому родственнику, а зовут его Джувенильо Карафа, в Риме он человек влиятельный. У меня вдовушка попросила лишь, если я когда-нибудь стану королем Англии, взять ее ко двору ключницей, а сейчас дать ей письменное обещание, что так я и поступлю. Я написал расписку, какую она просила, и тем самым полностью с ней расплатился.

В Риме меня очень любезно принял синьор Джувенильо, веселый и говорливый старик, питавший явную склонность к женскому полу. Хотя, по-моему, он уже был ни на что не годен. Этот самый синьор Джувенильо показал мне старинную книгу, унаследованную от прадеда, виконта де Модроне, это была книга о секретах изготовления всевозможных ядов, и, так как она меня очень заинтересовала, синьор Джувенильо разрешил мне читать ее у него в доме и делать записи о составе ядов. Я начал тайно травить кошек, собак, голубей, кроликов, изводить деревья и кусты, только этим и жил. В один прекрасный день отравил и синьора Джувенильо Карафу, чтобы завладеть книгой о приготовлении ядов, а потом из любви к искусству — еще несколько человек, людей незаметных, которых никто не хватится. К тому времени я и в Риме слыл богатым англичанином, ведущим тайную борьбу с пуританами, меня даже навестил некий ирландский священник, состоявший в папской свите, дабы узнать, кто я такой, какую политику веду и отчего мой кошелек никогда не скудеет.

— Я когда-то тоже мечтал о неиссякаемой казне, заказал себе кошелек из шкуры выдры мехом внутрь, — вмешался нотариус. — Положил в него песо из Акапулько и пизанскую золотую лиру, чтобы проверить, размножатся ли эти монеты, будет ли от них приплод. Ведь золото — самый таинственный спутник человека, как знать, а вдруг… Но, должно быть, золотые не спарились.

— А прекрасная получилась бы семейка, господин нотариус. Так вот, я говорил, что из-за отравлений лишился сна и покоя, и кроме того, я так старался выдать себя за высокородного английского дворянина, ведущего тайные политические переговоры, что и сам в это поверил и уже подумывал о том, чтобы поехать в Лондон и заняться там отравительством, а из Рима привезти кучу денег, которые помогли бы мне поднять восстание, и уж представлял себе, как меня будут называть: Джон Сабат, король Великобритании. А богатство я добуду в Риме, отравив в одно прекрасное утро источники и колодцы и собрав затем в богатых домах бриллианты, жемчуг и золото. Чтобы суметь захватить такую кучу сокровищ, я вступил в переговоры со сторожем церкви Святого Лаврентия, расположенной за городской стеной, некогда это был страшный бандит, а теперь он вел жизнь кающегося грешника, но, по слухам, оставался главарем шайки карманников, домушников, мошенников и прочего римского жулья. Этот сторож, хромой старик, суровый и упрямый, не спешил согласиться с моим планом, который заключался в том, чтобы в день отравления колодцев он с утра предоставил в мое распоряжение дюжины две своих самых расторопных людей, которые работали бы на меня, войдя в долю. Я обещал, что дележ добычи будет производиться с главной кафедры церкви Джованни-ин-Латерано и меркой будет ломбардское ведро, единственный сосуд в Италии, емкость которого всегда одна и та же. Уж как я обхаживал старика, чтобы склонить на свою сторону, каждый вечер приглашал его пропустить по стаканчику доброго вина, полакомиться fettuccine со сливочным маслом и fritto misto, которое так и тает во рту, и чего только я не плел ему про себя — я, мол, род веду от Ричарда Львиное Сердце (он читал про этого короля), а как приеду в Англию, соберу войско из грабителей, и мы завоюем весь мир, — и в конце концов этот хромой бандит, синьор Сан-Джузеппе, сказал, что если уж мы возьмемся отравлять колодцы, то надо охватить и Ватикан, и Квиринал, причем особое внимание обратить на колодец в квартале Джаниколо, в монастыре Святого Онуфрия, откуда каждое утро берут кувшин воды для папы. К этому старик ничего не добавил, но я прекрасно понял, что он лелеет мысль надеть на голову тиару и усесться в паланкин. Поначалу мне это было не по душе, но я настолько был ослеплен собственными мечтами, что вскорости решил: а какое дело мне, рожденному в семье английских Протестантов, до того, что этот калабрийский бандит займет трон папы римского? И когда однажды вечером синьор Сан-Джузеппе спросил у меня, как у человека ученого, разбирающегося в истории Рима, был ли кто-нибудь из пап хром и на какую ногу хромал, он окончательно выдал мне свои намерения. У синьора Сан-Джузеппе первым помощником среди жуликов был некий Неттуно, занимавшийся ремеслом попрошайки на мосту замка Сант-Анджело, а летом — в районе Пишинула и на Тибрском острове, где стоит церковь; Святого Варфоломея, — так вот, этот самый Неттуно был еще и слугой портного, который обшивал раввинов синагоги, расположенной там же, на берегу Тибра, у моста Фабриччо, и портной этот рассказал своему слуге Неттуно, что в колодце, находящемся там, где при Нероне был священный грот нимф, хранится золотой подсвечник и, когда избирают нового папу, к этому колодцу приходит самый старый священник, какой есть в Риме, вода расступается, он берет подсвечник, зажигает в нем свечу и идет с ним в Ватикан; если папа сумеет при свете этой свечи прочесть текст Нового завета на любой открытой наугад странице, значит, папа настоящий. Уж лучше бы Неттуно оставил при себе эту римскую легенду, потому что хромому бандиту тотчас взбрело на ум, что подсвечник надо выкрасть и поставить в него другую свечу, чтобы ему не опростоволоситься, когда он станет папой. А я был еще глупее его и, желая угодить старику, изъявил готовность спуститься в Неронов колодец и вытащить оттуда подсвечник, так как был отменным пловцом. В помощь мне был выделен член их шайки, парикмахер, который стриг и брил капитана швейцарской гвардии и заодно был платным осведомителем португальского посла в Риме; он хорошо знал подступы к колодцу, потому что его тетка жила неподалеку от того места и промышляла тем, что выделывала шкуры кошек, которых отлавливали в Колизее. И вот как-то ночью мы с ним отправились к колодцу, ночь была ясная, лунная, и вода в глубине сверкала серебряным оком. Ровно в полночь, когда лунный свет падал в колодец отвесно, подсвечник стал хорошо виден: золото сверкало зеленоватым блеском примерно на трех четвертях глубины. Я легко спустился по веревке, но она оказалась коротковата и кончилась, когда я погрузился в воду только по пояс. Как я уже говорил, плавал я превосходно, ныряя, доставал песок с глубины более семи вар. И я нырнул, вода была не холодная, но подсвечник становился все больше и больше по мере того, как я приближался к нему. Развернувшись, я схватил подсвечник и почувствовал, что не могу оторвать от него руку. Он тянул меня на дно, с каждым разом все глубже и глубже. Моя борьба с подсвечником продолжалась, наверно, не один час. Наконец он ударил меня острым концом в грудь и отбросил от себя, а потом стал подниматься, сияя, как солнце ясным апрельским или майским утром, я же, поверженный ударом, опустился на дно. Утонул. И вот странное дело! Захлебнувшись и лежа в иле на дне колодца, я чувствовал, как мне хочется крикнуть что есть мочи: «Король Англии утонул!» Какая новость для газет! — Доктор Сабат расстегнул камзол и вязаный жилет и показал почерневшее кровавое пятно на рубашке. — Вот куда ударил меня подсвечник. Рядом со мной, на мраморной глыбе, лежавшей на дне колодца, сидел юноша в античных одеждах. Опершись локтями на колени, он поддерживал голову ладонями. Должно быть, просидел так много веков. На меня он посмотрел очень серьезно. Стал мало-помалу подниматься, будто это требовало от него огромных усилий, распрямился, подошел к лежавшим на дне обломкам древних плит и колонн, раздвинул их ногой, и под ними открылся вход в туннель. Я по-прежнему лежал в иле на дне колодца, но вода, получив выход, устремилась в открывшийся туннель и унесла меня, точно сухой лист. Очнулся я на песчанок пляже городка Мон-Мишель, где меня оставил отлив. Какой-то господин в широкополой шляпе похлопывал меня по щекам.

«Я уже год дожидаюсь тебя, приятель!» — с хохотом сказал он.

Голос показался мне знакомым. Я взглянул на этого господина и оцепенел от изумления: передо мной был Джувенильо Карафа, римский родственник моей вдовушки.

«Я вижу, Сабат, ты сражен наповал, — насмешливо сказал он. — Как же ты не догадался, что я демон, чудак ты этакий! И не мог я стерпеть, что ты наставляешь мне рога, забавляясь с вдовушкой из Монпелье. Вот почему ты оказался здесь. А я теперь отплываю на Кубу, везу туда кое-какие книги, и задержусь там на год, а когда вернусь, мы с тобой встретимся у развилки, где начинается дорога на Эльгоат, и тогда ты спустишься со мной под землю — тебя надо зарегистрировать в адской канцелярии по всем правилам, а то некому пускать кровь вновь прибывающим, с тех пор как умер цирюльник из Сеговии, который с юных лет живым спускался в ад, чтобы выполнять эту работу. У него был ланцет толедской стали, очень острый. На таких, как ты, у нас теперь мода, тебе повезло. Ты станешь хвостатым дворянином, господин король Англии!»

Ко дню Святого Мартина синьор Джувенильо Карафа вернется с Кубы, и я поступлю в его распоряжение, но мне это во все не по душе, так как в окрестностях Гренобля я познакомился с покойным аптекарем из Меца, разыскивавшим собачью ромашку с мужским цветком, и он рассказал мне, что там, внизу, титул, полученный в Монпелье, ничего не стоит и, каким бы золотом ни была расшита моя шапочка, она не избавит меня от экзамена, на котором я должен буду показать свое умение пускать кровь с помощью ланцета и изготовлять слабительное для чертей.

Доктор Сабат встал, очень вежливо и сухо попросил мадам де Сен-Васс на минутку дать его корзину (она на ней сидела), открыл крышку и извлек обернутую в белый шелк шитую золотом шапочку, полученную в Монпелье. Эту почетную шапочку он торжественно водрузил на голый череп и прошелся взад-вперед, вызвав восхищение всей честной компании. Ей-богу, она была ему к лицу!

 

VII

Настал черед слуги дьявола рассказывать свою историю; Ги Черт Побери, маленький огонек, качавшийся на цепи и до той минуты не произнесший ни слова, а лишь издававший звук, похожий на клацанье зубов, теперь откашлялся и заговорил негромким голосом, спокойно и не спеша. Остальные слушали его внимательно, задрав головы, вернее сказать, голые черепа, а полковник Куленкур де Байе даже время от времени подносил руку козырьком к тому месту, где должны быть надбровья.

— Рассказывают, что я появился как-то поутру неизвестно откуда на пороге дома некоего башмачника в Редоне. Башмачник этот, по имени Левжан, был неплохим человеком, никому не в обиду будь сказано, и вырастил меня как мог, причем жена ему не помогала, так как взяла себе в голову, будто я — плод тайной связи башмачника неизвестно с кем. Говорят, голод способствует быстрому развитию ума, но мне скудость пищи и холод только мешали расти и быть как все дети. Когда мне шел девятый год, я мог сойти за четырехлетнего. Тетка Левжан научила меня просить милостыню, встречая и провожая дилижанс, который ходил в Нант и обратно, заставляла запоминать слова, какие я должен был говорить, чтобы именем Христа найти путь к сердцам и кошелькам богатых пассажиров. Но я только и умел бубнить одно и то же: «Мы бедные люди! Мы бедные люди!» Вернувшись домой, всю собранную милостыню отдавал ей, да так, чтобы башмачник не видел, а она меня еще и обыскивала, уводила на кухню и раздевала догола. И однажды заметила, что у меня в паху уже пробиваются волоски. Расхохоталась и сказала: «Глядите-ка на нашего птенчика, он начинает оперяться!» С того времени, как мне кажется, она начала привязываться ко мне, на Пасху подарила новые башмаки, а когда у нее болела голова, просила тереть ей виски и за ушами, но это не мешало тетке Левжан поколачивать меня, если я возвращался от дилижанса с пустыми руками. Я всегда считал, что от колотушек прок невелик. Мало я рассуждал в те годы, но понемногу начинал кое-что соображать: например, научился прятать одну-другую монету под прядями отросших черных и густых волос, прилепляя монеты к затылку сапожным варом, каким обмазывают рант, а проделывал я это потому, что хотел купить себе волынку. По вечерам я провожал дилижанс, мне нравилось, как подвешенный сзади фонарь то исчезает, то снова показывается на поворотах дороги, которая шла вдоль берега реки Вилена, а потом я отправлялся к волынщику муниципального совета, и тот бесплатно обучал меня игре на этом инструменте; хоть он и был гасконец — а у них нрав крутой, — но меня жалел. Вот чем я занимался и уже научился прижимать локтем мех так, чтобы и звук не затихал, и воздуха в мехе оставалось довольно, как вдруг в дом Левжана заявился этот самый богач по прозванью Семь Жилетов. Это был толстяк с красными щеками и носом, короткорукий и приземистый, и оказалось, что пришел он за вашим покорным слугой, ибо не раз видел, как я просил милостыню у дилижанса, я ему приглянулся, и он решил взять меня к себе мальчиком на побегушках — так он нам объяснил. Сообщил, что он рантье из Ле-Мана и зовут его мсье Соломон Капитан, а прозвище Семь Жилетов ему дали из-за того, что он очень взыскателен к этому предмету одежды. Башмачник не хотел меня продавать, привык к тому, что я грел ему ноги перед сном, но жена его как увидела четыре золотых луидора на ладони этого богача из Ле-Мана, так начала торговаться и, получив деньги, отпустила меня с миром. Правда, потом весь день проплакала.

— Если б я там был в то время, — вмешался нотариус, — то не допустил бы этой сделки, сославшись на Lex Plaetoria de circumscriptione adolescentium, который такие вещи запрещает.

— Лен для того и растет, господин нотариус, чтоб его мяли. Купил меня мсье Соломон Капитан, одел во все новое и каждый день заставлял мыться с душистым мылом, потому что и к запахам был так же взыскателен, как к жилетам. Сказал, что сразу мы не поедем в Ле-Ман, а еще годик попутешествуем между Динаном и Мюр-ан-Бретанью; он уже знал, что я мечтаю стать волынщиком, и велел на этот счет не беспокоиться, уж он в свое время позаботится о том, чтоб я научился играть даже по нотам, и еще сказал, если кто спросит, как меня зовут, чтоб я отвечал — Бернарден. Прошло немного времени, и я узнал, что мсье Соломон Капитан — черт из преисподней, причем из важных, а по Бретани скитается, потому что разыскивает некоего Кламо, кучера дилижанса, который украл у него чемодан и теперь где-то скрывается.

Огонек слетел с цепи, медленно проплыл над землей туда и сюда; если бы это был скелет, то наверняка ходил бы взад-вперед, понурив голову и скрестив руки на груди. Поднялся по ступеням на амвон, взлетел повыше и опустился на каменного орла Святого Иоанна и уже оттуда продолжал свой рассказ.

— А от меня Семь Жилетов требовал, чтобы я пробирался в дома и осматривал все комнаты и прочие помещения, не пропуская ни одного закутка, и для этого дал мне короткий плащ с рукавами, который достал из дорожного саквояжа, в этом плаще мне легко было выполнять его поручение, потому что, надев плащ, я становился невидимым. Сам он не мог воспользоваться плащом из-за того, что слишком растолстел, раздался в боках и в пузе, и не мог его на себя напялить. Вот это была работенка по мне! Во всей Бретани никто не мог бы рассказать столько разных историй, сколько я, если б за это взялся. Мы с вами могли бы оставаться в этих развалинах два года, и каждую ночь я рассказывал бы вам новые истории, а вы слушали бы затаив дыхание. И вот как-то раз обшаривал я чулан и вдруг услышал шум, в доме поднялась какая-то суета, я приподнял дерюжку и выглянул, хотел посмотреть, что же такое случилось; оказалось, приехала дама, которую все называли мадам Кламо, прибыла она из Монмюрана, привезла в подарок хозяевам дома бочонок яблочной водки и капоры из чистого льна для хозяйских дочек, а их было три, и все — хорошенькие. В начале своей службы у мсье Соломона Капитана я часто заходил в спальни женщин, глядел, как они раздеваются и ложатся в постель, иногда даже осмеливался к ним прикоснуться, хотя мсье Соломон запрещал подобные вещи, но скоро я бросил это занятие, как ученик кондитера со временем перестает интересоваться кремами и бисквитами. А в тот раз я побежал к своему господину Семь Жилетов, который в тот час раскладывал карты, гадая о мировой политике, и рассказал ему о приезде мадам Кламо и как ее спросили про мужа, а она ответила, что муж остался в Монмюране из-за приступа ревматизма, эту болезнь он нажил, долгие годы управляя мортенским дилижансом в любую погоду. Хозяин мой заорал: «Так это и есть господин воришка!», и в тот же вечер мы взяли наемных лошадей и верхом отправились в Монмюран. Хозяин остался в Карадё, а я со своим волшебным плащом поехал в Монмюран и нашел кучера дилижанса Кламо в одном из домов на улице Остерлин, и оказалось, никакого ревматизма у него не было, по крайней мере по нему это было не видно, ходил он легко, а под кроватью у него лежал какой-то чемодан — наверно, тот самый, который он украл у моего господина Семь Жилетов. Тот наказал мне, чтоб я сидел у входа в дом и никуда не отлучался, пока он сам меня не увидит. А кучер дилижанса занимал комнату над таверной, где всегда было полно народу, потому что над дверью висели четыре плети хмеля и от них шел очень приятный запах, в сентябре хмель, как известно, цветет. Сняв плащ, я спустился в таверну выпить пива, плащ положил на скамью и сел на него так, чтобы меня видно было с улицы. После ночной скачки — а я не привык ездить верхом — мне хотелось поесть и поспать. Чтоб подстегнуть жажду, я заказал копченую селедку и фужерского сыра, а после того, как подкрепился, задремал и проснулся лишь из-за того, что приспичило по малой нужде. Встал и пошел на задний двор, забыв на скамье свой волшебный плащ, а когда вернулся, какой-то портной, сидевший в таверне с самого утра, разглядывал мой плащ, вертел его так и сяк, прикидывал на себя — того и гляди, станет невидимым на глазах у всех посетителей таверны, а их было более десяти человек, среди них — старый священник в очках и капрал реннской провинциальной полиции. «Стоящая работа, господа, — говорил портной. — Лувенская шерсть в две нити парижская тесьма!» Тут он запнулся, так как его сильно качнуло, и, продевая руки в рукава, прислонился к стене, с которой тут же и слился — исчез! Все, кто был в таверне, вытаращили глаза. Я бросился было бежать, но капрал сунул мне в ноги саблю, и я налетел на священника, боднув его в живот. В эту минуту сверху спустился этот самый кучер дилижанса и, узнав в чем дело, стал кричать, что я — подручный черта по имени Соломон Капитан, который преследует его не первый год под тем предлогом, что он якобы украл у этого нечистого чемодан. Меня схватили и, поскольку мой хозяин проживал в Ле-Мане, предали суду парижских законников.

— А вот тут можно было бы сослаться на Lex lunia de peregrinis, — снова вмешался нотариус.

— Грамоты я не знал и рассказал обо всем, что мне было известно и что я сам делал; вызвали в Париж супругов Левжан, а Семь Жилетов как сквозь землю провалился, и меня приговорили к сожжению на костре на площади Сен-Жермен, обвинив в смерти портного, которого с тех пор никто не видал, и в сговоре с Сатаной. Пока разгорался костер, сложенный из сухих дубовых поленьев, я даже радовался, что наконец-то погреюсь. Но скоро задохнулся от дыма, потерял сознание и, наверно, так и не пришел бы в себя, если бы не почувствовал, что меня кто-то дергает за уши и дует мне в лицо, брызгая слюной. Это был Соломон Капитан: окутанный дымом, мой хозяин отводил языки пламени, как в лесу отводят ветки деревьев, он примчался спасать меня, но опоздал. «Выдохни посильней!» — крикнул он. Я выдохнул, как только мог, и почувствовал, что покидаю свое горящее тело и будто оно уже и не мое, я не чувствовал ни боли, ни едкого дыма. И вот я оказался в ладонях мсье Соломона Капитана, который сказал: «Еще немного — и я не успел бы спасти даже твой дух!» «И то слава богу, — сказал я, — это не так уж мало». И вот теперь я дух, лишенный всякой плоти, а зубами щелкаю потому, что никак не могу привыкнуть к холоду, после того как погрелся на костре в августе того года. Семь Жилетов был в ярости, всячески поносил моих родителей, но меня это не обижало, ведь своих родителей я не знал. «Ты заслуживаешь того, чтобы я сунул твой дух в тело совы!»— орал он. Но все-таки сунул меня в мыльницу для прованского лимонного мыла, и мы поехали в Каор, где он хотел купить два зуба какого-то бедолаги, которого повесили в канун праздника Святого Андрея. И как же это он не знал, что у того висельника не было ни одного зуба? Как видно, у Соломона Капитана ничего толком не получалось. После этого случая с зубами висельника он на все махнул рукой, в том числе и на сердитые послания из преисподней, а в них его предупреждали, что если он хочет по-прежнему бродить по земле, то должен больше стараться; и так он был раздосадован, что забыл меня у подножия виселицы. Кое-как я выбрался из мыльницы и пустился но белу свету, сам не зная куда. Очень я благодарен господину доктору Сабату, ведь это он подобрал меня на дороге неподалеку от Шартра и даже написал своим знакомым, не знает ли кто, где теперь Соломон Капитан и состою ли я до сих пор у него на службе.

Рассветало. Огонек — дух Ги Черт Побери — понемногу меркнул, и все громче слышался стук зубов. Ги по-прежнему сидел на каменном орле Святого Иоанна, и по всей разрушенной церкви Святого Евлампия разносилось «трах-тах-тах-тах», словно это была особая монотонная молитва. Мадам де Сен-Васс пудрила вновь появившуюся грудь, а мсье Куленкур де Байе подкручивал кончики черных и длинных усов. Дворянин из Кельвана вернулся из известковой ямы в отличном расположении духа.

— Господин музыкант и мой наследник! Может, сыграете контрданс по случаю обретения мною новой, более совершенной плоти?

Каменный Святой Евлампий снял ногу с руки музыканта. Де Крозон осенил себя крестом. Летучие мыши возвращались в свои гнезда на колокольне. Вдали, в Кернаскледене, пели петухи, а на амвоне старого монастыря, где провела ночь компания мертвецов, ржал Гвардеец, знаменитый вороной господина полковника.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПУТЕШЕСТВИЯ

 

Из развалин монастыря Святого Евлампия выехали рано утром, и наш музыкант, который провел ночь без сна и все еще не пришел в себя от изумления, вызванного всем, что он увидел и услышал, с удовольствием взирал на восходившее солнце и на своих уважаемых, хотя и многогрешных, спутников, вернувшихся в бренную земную оболочку, и ему захотелось поиграть на бомбардине; он попросил разрешения у честной компании, сославшись на то, что музыкант, играющий на духовых инструментах, должен упражняться в своем искусстве, чтобы не ослабели губы, — и все охотно согласились его послушать. Перестук зубов Ги Черт Побери уже стал для музыканта таким же привычным, как тиканье настенных часов в родительском доме, однако из всей компании мертвецов больше всего ему нравилась мадам де Сен-Васс, которую он считал теперь самой печальной дамой в подлунном мире, и еще полковник Куленкур де Байе, самый непреклонный из всех, дворянин по всем статьям. Он по праву стоял во главе компании.

— Сыграйте, пожалуйста, хоть одну валентину, господин музыкант, — попросил мсье де Нанси.

— Сыграйте, чтоб я забыл обо всех своих невзгодах, господин музыкант, — поддержал просьбу палача дворянин из Кельвана, — ибо обретенная нынче утром новая плоть кажется мне тяжеловатой.

— В первые дни создается такое впечатление, что у тебя новый камзол и рубашка из грубого полотна, — подхватил нотариус.

— Так пусть будет валентина, друг мой, — добавила мадам де Сен-Васс.

У нашего музыканта появилось мягкое туше, и все, что он исполнял, звучало очень лирично. Он сыграл и валентину, и очень модное в то время итальянское рондо синьора Россини; и то, и другое играл на бис по просьбе доктора Сабата.

— Если бы у этого рондо были еще и слова, — сказала мадам де Сен-Васс, — я бы наверняка прослезилась.

Карета бойко катилась по дороге на Ростренен, который расположен на реке Скорф, извивающейся по лугам, в зимние месяцы наполовину затопленным. Когда вдали показались башни замка Ростренен, карета снова свернула с большой дороги на проселочную, изрядно запущенную, которая, огибая луга, скрывалась в живописном лесу у селения Гутик, а по бокам ее густо рос ольшаник. Остановились на лесной прогалине. В тех местах особенно заметно было, что по этой дороге давно уже никто не ездил, ибо колея поросла дикими травами и кустарником. На поляне бил из земли чистый ключ, рядом с которым стояла старая хижина.

— Господин музыкант, кто не спит ночью, отсыпается днем, — сказал Куленкур, похлопав по футляру бомбардина. — В этой хижине мы прекрасно проведем сиесту.

— Разве мы не собираемся объехать всю Бретань? — спросил наш музыкант.

— Как настанет ночь, мы пожуем куропаток в пряном соусе в саду у дома приходского священника в Каре.

Мамер распряг лошадей, и они принялись щипать траву на поляне у родника, а вся компания зашла в хижину, где земля была устлана ржаной соломой; все расположились, как кому хотелось, и музыкант устроился рядом с дамой; мадам де Сен-Васс завернулась в фиолетовую накидку, которая очень ей шла.

Куленкур, набросив на лицо черный шелковый платок и закутавшись в плащ военного покроя, сказал:

— Ну, до вечера.

Мадам де Сен-Васс закинула руки за голову, рукава ее поплиновой блузки закатались, и белизна рук слепила глаза музыканту. Надо сказать, что воспитавшая его артиллеристка с детства подстригала ему ресницы, чтобы лучше росли, и теперь они были длинные и черные, и де Крозон, засыпая, думал о том, что, стоит ему чуточку поднять голову, его ресницы будут щекотать мадам чуть ли не под мышками. Мысль о таком приключении вызвала на губах его блаженную улыбку, с которой он и уснул. И снилось ему, что живет он вместе с мадам в яблоневом саду возле Кельвана и что та выщипывает его ресницы, чтобы вшить их в корсет. И ему это было приятно.

 

I

Карета катилась по пустошам в окрестностях Эльгоата, дорога была грязная, и музыкант, попросив разрешения у Мамера Хромого, взобрался на козлы, ему нравилось смотреть, как лошади разбрызгивают копытами воду из луж. Он уже привык к вольной жизни без забот и хлопот. Сейчас он наигрывал на бомбардине марш, сочиненный утром того же дня, и ему казалось, что лошади бегут в такт музыке. Дорога шла под гору, к броду через быструю и чистую речку Ольн, Мамер притормаживал, и карету догнал юноша верхом на першероне; он ехал босой, одет был в старый выцветший плащ, но на голове красовалась новенькая треуголка военного образца; юноша твердой рукой натягивал удила, сдерживая горячего нормандского скакуна. К седельной луке были приторочены два запасных пистолета. У юноши было открытое лицо и ясные глаза, сиявшие радостью, словно он впервые в жизни отправился в путешествие. Поравнявшись с каретой, молодой человек заглянул в окно и очень вежливо поздоровался на самом чистом бретонском наречии, потом спросил по-французски:

— Ваши милости едут на свадьбу мадемуазель де Туль-Гулик?

— А за кого же выходит замуж моя племянница? — полюбопытствовал полковник де Куленкур.

— Да хранит ее Господь! Она выходит за торговца зерном из Аллана.

— Что же, в Бретани не нашлось достойных ее дворян?

— О, если бы ее только отдали! — с горечью промолвил юноша и, обменявшись взглядом с мадам де Сен-Васс, которая понимающе и сочувственно улыбнулась ему, пустил коня в галоп и помчался к броду; на середине реки, где вода была поглубже, конь поднял кучу брызг.

— Этот молодой человек влюблен в вашу племянницу, господин полковник! — сказал господин де Нанси.

— Девица стоит того! А на свадьбе к столу наверняка подадут индюка с печеными яблоками под бешамелью!

— Так, может, поехать туда и подкрепиться? — предложил нотариус.

— Это было бы все равно что обратить воду в вино, как это сделал Господь наш в Ханаане, — ответил полковник, принявший предложение нотариуса всерьез. — Как мы можем отправиться в Туль-Гулик, если мы едем в Динан посмотреть на гильотину?

Дорога из Каре в Генгам, где наши путники должны были остановиться на ночлег, проходила среди густых кустарников и заполненных мутной водой болот, которые кое-где пересекали дорогу, к великой радости де Крозона, уж очень ему нравилось смотреть, как кони копытами разбрызгивают и вспенивают воду. Никогда он не чувствовал себя таким молодым, никогда мир не таил в себе для него столько новых захватывающих впечатлений. Конечно, все его спутники были мертвецами, осужденными влачить тяжкие цепи, но с ним они обращались так вежливо, будто читали по книге, содержащей свод правил хорошего тона. Когда музыкант узнал, что его выманили из дома лишь затем, чтобы дворянин из Кельвана прослушал несколько пьес, перед тем как упокоиться в могиле, он немало перепугался, однако ведь этот дворянин и на самом деле не пожалел завещать ему яблоневый сад, словно догадавшись, как нашему музыканту нравятся холмы, с которых открывается вид на всю долину реки Блаве. Да к тому же именно в этой компании музыкант узнал, что слава о его искусстве разошлась за пределы Бретани: доктор Сабат рассказал, что в Авиньоне, на постоялом дворе возле моста, повстречал он однажды некоего аббата с Атлантического побережья Бретани и тот поведал ему, что в Бретани похороны стали особенно пышными в тех случаях, когда хору младших братьев Ордена францисканцев аккомпанирует на бомбардине какой-то музыкант из Понтиви. И этим музыкантом был он, Шарль Анн де Крозон. Полковник, человек гордый и властный, обращался с ним любезно, точно с собратом по оружию на собрании военачальников, а когда узнал о планах нянчившей Шарля артиллеристки, стал называть его «господин офицер королевского Наваррского полка» и при этом вскидывал руку к треуголке. Мадам де Сен-Васс держалась с музыкантом приветливо и ласково, вела с ним долгие увлекательные беседы, отвечала взглядом на взгляд, строила милые гримаски, и музыкант всегда подавал ей руку, когда она выходила из кареты или садилась в нее, а иногда даже брал за талию, чтобы поддержать понадежней. Мадам стирала ему носовые платки, которые благодаря щедрости господина де Нанси быстро становились коричневыми, а он затем привязывал их к ореховому прутику и, высунув в окно кареты, держал на ветру наподобие штандарта, чтобы они просохли. Токката стала у него быстрей и мягче, чего раньше ему добиться не удавалось, поначалу кортезины и контрдансы все равно звучали в его исполнении как церковная музыка, а рондо больше походило на затейливый погребальный марш, нежели на что-нибудь другое. Нотариус, у которого глаз был остер, как у лисицы, после исполнения каждой серенады говорил:

— А не влюблен ли наш соловушка?

Мадам де Сен-Васс краснела, а у музыканта сладко щемило сердце и к горлу подкатывал комок. Неужели он влюбился в покойницу? Да и кто бы сказал, что она мертва, видя теплую белизну ее рук и груди, лукавый блеск ее глаз! У нее была привычка высовывать кончик языка и облизывать губы, сначала верхнюю, потом нижнюю, и де Крозон, поглядывавший на нее искоса, дабы не дать нотариусу повода для злословия, невольно повторял это движение, а она тогда слегка вскидывала голову и глядела на музыканта безмятежно и просто, словно видела перед собой восхищенного неоперившегося птенца, еще не испытавшего радости и упоения полетом. У музыканта горели уши, и он ощущал нечто такое, что его пугало, но вместе с тем приносило неизъяснимое блаженство. Они ехали на Ланривен, срезая путь, по старой дороге, по которой лет пятьдесят никто уже не ездил, с тех пор как на этой дороге отрезали голову нищему из Плуаре, когда тот совершал паломничество в Сент-Анн д’Оре; а потом он стал выходить на дорогу, держа голову в руках, и просить милостыню у прохожих и проезжих, причем монету надо было класть в рот — руки-то заняты.

— Ну, если нищий из Плуаре выйдет на дорогу, — сказал полковник Куленкур, — придется господину нотариусу распроститься со своей каролиной времен империи.

— Мертвые не подают, — возразил нотариус из Дорна. — Об этом сказано в Lex Cincia de donis et muneribus; великая вещь римское право.

Должно быть, бедняга нищий из Плуаре знал, что в карете едут мертвецы, ибо не вышел на дорогу ни у моста возле Боса, ни на перекрестке с дорогой на Сен-Мартен, не иначе тоже был знатоком римского права. Когда проезжали мимо каменного распятия у Ланривена, начало смеркаться. Какая-то старуха зажигала фонари, а солдат во фригийском колпаке и с ружьем за плечами что-то выцарапывал ножом на свалившейся со столбов старой перекладине ворот, служивших въездом в родовое поместье виконтов Туль-Гулик.

Постоялый двор, вернее, бывший постоялый двор, где они собирались провести ночь, находился на холме в двух лигах от Генгама, среди лугов, заросших высокими травами. Карета съехала со старой, заброшенной дороги. Мамер направил ее по полю меж кустами ольшаника, и господин музыкант обратил внимание на то, как резво бегут лошади ночью, и на то, что карета катится по таким местам, где нет ни дороги, ни ровного поля, да так быстро, что за окном все мелькает, ничего не разглядишь. Наконец остановились, вся компания вышла из кареты и двинулась вперед, во главе шел полковник, на его треуголке примостился дух Ги Черт Побери, светлячок, который и указывал остальным путь к ночному пристанищу. Мадам Кларина де Сен-Васс одной рукой подобрала юбки до колен, а другой держалась за плечо господина де Нанси. Они шли по высокой траве, достигавшей до пояса. Постоялый двор оказался полуразрушенной башней, по обе стороны от нее были выстроены большие навесы, а перед ней был круглый дворик, вымощенный каменными плитами. Из-под навеса слева вышел человек, судя по овчинному полушубку — пастух, который нес фонарь. Рядом с ним шел другой мужчина, закутанный в белый плащ и ведший на поводке огромного волкодава — пес натягивал поводок, рвался броситься на пришельцев, скалил зубы и злобно рычал.

— Стой, кто идет? — спросил человек с фонарем; голос у него был молодой, однако в нем чувствовался страх. — Какая живая душа?

— Вернее было бы сказать — какая мертвая душа! Идет покойный полковник Куленкур де Байе из войска принцепса Нормандии. А кто осмелился тревожить мертвецов на пустошах Медака?

Человек в белом плаще переложил поводок в левую руку, а правой взял фонарь у того, который смахивал на пастуха, и подошел поближе взглянуть на гостей. Полковник, стоявший посреди дворика, обнажил шпагу, стоявший чуть позади дворянин из Кельвана принялся вывинчивать шпагу из трости. Прочие остались в арьергарде, а наш музыкант решил, что не уронит честь де Крозонов из Шато-Жослена, если спрячется за смоковницей, росшей у входа во дворик.

— Добрый вечер, господин родственник! Вас приветствует офицер королевского флота капитан фрегата Дю Гранн! А что, в Седане не нашлось могильщика?

— Кое-кто не отошел еще от гнева! — ответил полковник, вкладывая шпагу в ножны, — Моя мать — упокой Господь ее Душу — была из рода рыжеволосых Дю Граннов. А что вас сюда привело, господин капитан? Неужели в этих высоких травах затерялся какой-нибудь королевский фрегат?

Капитан передал пастуху фонарь и пса, который понемногу успокаивался, и стал о чем-то говорить с полковником, понизив голос. Нотариус из Дорна, очевидно, знал этот постоялый двор и провел остальных под навес, находившийся слева от башни; там путники сели в кружок и, видя, что полковник задерживается, принялись ужинать копченой селедкой и вареными яйцами, запивая их молодым сидром. Музыкант купил в Эльгоате буханку ржаного хлеба и теперь отрезал от нее аппетитные ломтики с поджаристой корочкой для доктора Сабата, который любил поесть. Прошло полчаса, полковник все еще продолжал беседу с капитаном, а для музыканта ночи были тягостными, ибо мертвецы, усевшись поудобней, всякий раз начинали рассказывать друг другу свои истории, как будто они не были давным-давно всем известны, и получался весьма зловещий хор, каждый говорил свое, не слушая других. Они добрались уже до середины своих рассказов, когда пришел наконец полковник и присоединил свой голос к общему хору. На этот раз он говорил быстро, и рассказ его был короче, чем обычно, за ним заторопились и остальные, и вскоре какофония прекратилась.

Полковник встал со скамьи и, положив обе руки на эфес шпаги, заговорил спокойным голосом, в котором, однако, слышались нотки радостного возбуждения.

— Под другим навесом и в нижнем этаже башни, где когда-то размещалась кухня, — сказал он, — сейчас находятся девять шуанов под началом моего кузена Дю Гранна, они забрались в эту глушь потому, что на рассвете по дороге из Сен-Бриё в Морле республиканцы повезут две пушки, их-то эти бретонские дворяне и хотят отбить, пустив в ход ружья и шпаги. Если бы я не был мертвецом, то, как самый высокородный из всех здесь находящихся, взял бы командование на себя.

Сказав это, он гордо выпятил грудь. Кончиком ножен провел на земле черту, обозначив ею большую дорогу, справа от нее очертил кружок — это был лес, а слева — еще один кружок, чтобы обозначить место, где они находились, и объяснил, что шуаны устроят засаду в лесу, а он, дворянин из Кельвана и господин де Нанси поскачут на конях навстречу республиканцам, отвлекая внимание от притаившихся в засаде шуанов; тем временем музыкант и доктор Сабат, спрятавшись в траве, поднимут шум: доктор будет стрелять из пистолета, который одолжит ему один из шуанов, а музыкант заиграет какой-нибудь быстрый марш, чтоб это было похоже на звуки боевой трубы, подающей сигнал к атаке. Мадам де Сен-Васс и другие будут под навесом дожидаться участников сраженья.

— А что же я? — обиженно спросил нотариус.

— В бою нотариальное свидетельство не требуется, господин Плеван! — загремел дворянин из Кельвана; ему наконец удалось вывинтить шпагу из трости, и теперь он воинственно размахивал стальным клинком, сверкавшим даже при слабом свете блуждающего огонька, бывшего пикардийца Ги.

И тут трижды прокричала сова. Полковник со своими воинами вышел в поле, музыканту и доктору Сабату указал невысокий, поросший травой холм, на вершине которого рос каштан с искривленным стволом. Шуаны сели на коней, Дю Гранн прихватил с собой и волкодава, посадив его на круп своего коня. Полная луна стояла уже высоко, и видно было как днем. Поднялся ветер, в Бретани при полной луне всегда ветрено. Говорят, ветер поднимают мертвецы: в этот час они особенно резво носятся по полям. Сабат, получив пистолет, направился к холму по пастушьей тропе, музыкант последовал за ним. Они увидели, как по полю поскакали полковник и его соратники, а шуаны исчезли в лесу. Было договорено, что условным знаком будет крик совы — дважды — и протяжный свист. Придя на холм, Сабат ловко взобрался на каштан, а де Крозон спрятался в траве, присев на футляр с бомбардином.

— Вон они! — прошептал Сабат.

В лесу дважды прокричала сова и раздался протяжный свист. На дороге защелкали выстрелы. Сабат выстрелил в воздух, как ему было приказано, а де Крозон заиграл охотничий марш, который слышал в детстве, когда его отец отправлялся охотиться на дикого вепря в Геенне. Играя, машинально поднялся во весь рост. На дороге, где шла пальба, вдруг взметнулся столб пламени и прогремел оглушительный взрыв. У леса хлопали одиночные выстрелы.

— Должно быть, разнесло зарядный ящик, — пояснил доктор Сабат, слезая с каштана, так как у него кончился порох.

На скелете одной из лошадей подскакал дворянин из Кельвана со шпагой в руке.

— Vive le Roi!

— Ну как? — спросил Сабат.

— Шуаны покатили пушки по старой дороге.

Подъехали на конских скелетах Куленкур и господин де Нанси.

— Прекрасная стычка, господа! — прокричал полковник, салютуя соратникам шпагой, и со смехом добавил: — Надо отдать вам должное, господин музыкант, охотничий марш был великолепен! Можно было подумать, что это маршал де Тюренн форсирует Рейн!

— Кое-что и я сделал, — заявил господин де Нанси.

В ходе сраженья он срезал веревку от колодца и, подскакав поближе к противнику, сделал петлю и накинул ее на шею республиканскому офицеру, затем пустил коня вскачь и поволок бесчувственное тело по высокой траве. Куленкур был шокирован.

— Веревка — не оружие в честном бою, господин лоренский палач!

И сердито погрозил шпагой. Палач бросил конец веревки на землю и ускакал к башне. На перекрестке, где шла дорога на Сен-Мартен, еще слышались отдельные выстрелы.

— А, пока дожидаемся рассвета, нельзя ли еще раз послушать охотничий марш? — попросил дворянин из Кельвана.

Музыкант подошел взглянуть на убитого. Это был тот самый молодой человек в новенькой треуголке, который утром обогнал карету у брода через Ольн. Труп был истерзан, так как долго волочился по траве.

— Нам, мертвым, не разрешается хоронить покойников, — сказал полковник, спешиваясь.

Вдвоем с доктором Сабатом они взвалили труп на остов Гвардейца и медленно направились к башне, меж тем как в небе над горизонтом занималась заря. Убитого положили под навес. Мадам де Сен-Васс тоже подошла взглянуть на него.

— А я-то думала, он на свадьбу едет такой нарядный!

— Он был влюблен, — еще раз подчеркнул нотариус.

— Что на войне, что в любви опасности немало, — философски заметил дворянин из Кельвана.

— Музыкант, — сухо распорядился полковник, — подожгите навес!

Де Крозон послушно взял пук соломы, поджег его с помощью огнива. Навес представлял собой деревянное строение, крытое соломой и сеном, присыпанными сухой землей, — раздолье огню, да еще ветер раздувал этот огромный костер.

— Господин музыкант, играйте похоронный марш, — велел полковник.

Помощник регента понтивийской церкви заиграл траурную мелодию, какую обычно исполнял на похоронах членов своего религиозного братства. Вся компания вернулась к карете — уже наступило утро. Когда музыкант извлек из своего инструмента последние звуки затейливого финала, крыша навеса рухнула, во все стороны полетели искры и горящие щепки. Юноша, еще недавно полный жизни, нашел свою могилу под горящими обломками. Музыкант пошел к своим спутникам, на полдороге его встретил дворянин из Кельвана и дружески похлопал по плечу. Он был уже в дневном обличье.

— Ах, музыкант, слушать тебя приятней, чем наслаждаться любовью в объятьях женщины!

 

II

Приехав в Динан, наши путники вышли из кареты за церковью Святого Саверия, и Мамер Хромой провел их с черного хода в дом дядюшки Мезидона, старьевщика, который держал свою лавку на Рыночной площади. Дом был двухэтажный, с одним окном и полукруглым, словно церковная кафедра, чугунным балконом по фасаду. Обстановка, собранная старым Мезидоном за долгие годы, состояла из ветхого топчана, покрытого изрядно поношенным синим плащом на желтой подкладке, плетеных стульев и видавшего виды стола с жаровней. На столе стояли бутылка красного вина и выщербленная зеленая глиняная плошка с остатками жаркого из рыбы.

— Не скажу, что я очень рад таким высоким гостям, но что поделаешь, бедному человеку надо как-то на жизнь зарабатывать, — сказал старик, снимая с топчана синий плащ, чтобы предложить сесть мадам де Сен-Васс.

Мезидон был суетливый горбун с непомерно длинными руками, бельмом на глазу и беззубым ртом; говорил на бретонском наречии, одет был в полосатые красно-белые штаны и залатанный полушубок из косматой овчины.

— В одиннадцать часов, — пояснил он господину де Нанси, который все время смотрел в окно, — с гильотины снимут чехол. Сегодня казнят только одного слепого из Гимильо, за то, что он в Сен-Мало пел роялистские куплеты.

— В Бретани слепых испокон веков не трогали!

— Мадам, такие уж сейчас времена, никому спуску не дают.

— Этот слепой, который сегодня попробует нож великого Гильотена, — сказал Мамер Хромой, беря щепоть табаку из табакерки господина де Нанси, — надеюсь, не тот, с которым сотворил чудо Святой Апостол Павел в Леоне, тот вроде тоже родом из Гимильо; его мать была ткачихой, каждую осень ездила в Кемпер и ходила по домам, ткала шерсть для зимней одежды. Отцом его, кажется, был какой-то сукновал из Шатолена. Мальчик родился косоглазым, и на косивший глаз постепенно наползала красная пленка, так что в конце концов косой окривел. А всем известно, что кривой с красным глазом приносит всякие несчастья, вот и этот мальчик, как начал ходить, разносил беду по всей округе, такой дурной у него был глаз: случались денежные потери, болезни, в хлебе попадались камешки или жучки-точильщики, горели скирды и сараи, бесились собаки, телята рождались мертвыми, у беременных женщин случались выкидыши; если кто падал на том месте, где ступила нога кривого, обязательно ломал руку или ногу, а то и вовсе встать не мог; в тавернах скисало вино, а когда мальчишку возили в монастырь Мермюи, у тамошних монашенок начала шелушиться кожа на пупке. Кривого остерегались, как прокаженного, камнями гнали с улицы и с дороги; был в том селении головорез, однажды он убил какого-то сыровара на сельском празднике, так вот, родной дядя кривого договорился с этим душегубом, чтобы тот утопил кривого мальчишку в колодце в день Святого Андрея, потому что этому дяде взбрело в голову, будто кривой сглазил его быка, Которого подвели к корове, чтоб он ее покрыл, а бык ни с того ни с сего вдруг брякнулся оземь и откинул копыта. Известно было, что кривой, стоя на пригорке, глядел на быка, когда того вели на случку. И аббат из Ранси, хозяин коровы, тоже рассердился, потому что корова была голландской породы, а тут из-за того, что бык ее вовремя не покрыл, нрав у нее испортился, и в тот год она так и не огулялась.

Мамеру редко приходилось говорить так долго, и он сделал два больших глотка из кружки с сидром, двигая кадыком, который у него свободно ходил по горлу с тех пор, как Мамера повесили в Ренне. Аккуратно утерся рукавом.

— В Гимильо ходили слухи, что и сама мать замыслила так или иначе отделаться от сына, решила отвезти его в Леон и вручить судьбу своего ребенка Апостолу Павлу в день праздника этого святого, когда в этот город съезжаются корзинщики из всей округи.

Мать преклонила колени перед фигурой святого, держа кривенького на руках, и попросила Апостола Павла, чтобы он, либо исцелил ребенка, либо взял его к себе на небо: что у мальчишки за жизнь, в Гимильо его в конце концов утопят в колодце или проломят ему голову камнем. Мать плакала и умоляла могущественного святого, обещала принести по обету серебряный глаз, а в это время корзинщики устроили у церкви фейерверк, у них это любимое занятие, и в тот год потешное представление называлось «Осада Арраса», целую партию ракет прислал из Бреста Валансьен, самый лучший в Бретани мастер, и вот когда ракета под названием «Новая бомба» взорвалась в воздухе и, рассыпавшись, образовала фигуру в виде зонта, одна из маленьких ракет упала на фонарь у входа в церковь, отскочила, разбила витраж, влетела внутрь и лопнула, стукнувшись о святого, искры и осколки посыпались на мать и сына, и одна искра выжгла сыну здоровый глаз, так что из кривого он сделался слепым. А слепых в то время, как сказала мадам, в Бретани не трогали, считали их неприкосновенными — вот какое чудо совершил Апостол Павел, вот как сумел он уважить просьбу матери. Ткачиху завалили пожертвованиями, а хозяин быка на коленях приполз из Клауэ в Гимильо и принес в корзине два десятка яиц, даже благородные господа приходили прикоснуться к голове слепенького. А тот рос крепким и сильным и в конце концов стал отбрыкиваться и плевать на тех, кто приходил дотронуться до него, и для матери это была большая потеря, ведь она хотела отвезти сына в Эльгоат и брать деньги с тех, кто пожелал бы исцелиться, прикоснувшись к нему, а раз он так прославился из-за чуда, свершенного Святым Павлом, то доход был бы немалый. Но пришлось ей послать сына в Пемполь к тамошнему слепому, чтоб тот научил его играть на скрипке, и скоро слепой мальчик стал бродить по городам и деревням и петь всякие песни, говорят, побывал на всех святых праздниках в Бретани, кроме праздника Святого Павла, который в чести у леонских корзинщиков. Вот я и спрашиваю себя: не этого ли Ива — так его звали — сегодня казнят?

— В указе, который вывесили, не сказано, как его зовут, — сказал Мезидон.

Господин де Нанси без конца нюхал табак, не спуская глаз с гильотины, стоявшей на помосте около метра высотой посередине площади и покрытой трехцветным флагом; ее охранял взвод пехотинцев, которым командовал офицер с глиняной трубкой в зубах, восседавший на коне. Когда на башне герцогского замка пробило одиннадцать, появился господин в черном сюртуке с трехцветной перевязью наискосок, и Мезидон сказал, что это помощник комиссара по имени Туле, прибывший из Парижа специально для того, чтобы продемонстрировать губернатору Бретани гильотину в действии; солдаты вяло отдали ему честь, а сидевший на коне офицер даже не шелохнулся. На площади начал собираться кое-какой народ, в основном — мальчишки. Помощник комиссара поднялся на помост и снял чехол с гильотины, ему помогал один из солдат. Господин де Нанси с балкона разглядывал машину. Огромный нож сиял на солнце, точно зеркало, а солдат еще протирал его фригийской шапочкой. Помощник комиссара присел на ступеньки помоста и грелся на солнце, сверкая цилиндром и трехцветной лентой. Конный офицер потрусил к трактиру, откуда служанка вынесла ему глиняную кружку с вином. Он отхлебывал не спеша и после каждого глотка что-то говорил девушке, та заливалась смехом.

Господин де Нанси спросил у старого Мезидона, знаком ли он с помощником комиссара, тот ответил утвердительно. Гуле прибыл из Парижа почтовым дилижансом, и Мезидон продали ему шерстяные чулки, стоял апрель, а в Динане в это время очень сыро, помощник комиссара выторговал чулки за полфранка, старик уступил их чуть ли не себе в убыток.

— Тогда можно пойти потолковать с ним! Да и приспособленье поглядеть вблизи.

Господин де Нанси протянул старику золотую монету в пол-луидора, и у того сразу исчезли всякие сомнения насчет того, надо ли вести гостя к гильотине. Мертвецы глядели с балкона и из окна, как господин де Нанси шел по площади в сопровождении старого Мезидона, все хотели увидеть, чем кончится эта затея, народ на площади тоже глазел на незнакомца, ибо одет он был больно уж чуднó, такие наряды давно никто не носил. У лестницы, ведущей на помост, их остановил солдат с ружьем за плечами, но Мезидон нашел выход из положения, сказав, что этот мсье — гражданин из Шербура, в дороге его ограбили и он, Мезидон, продал ему эту старую одежду, а гражданин знаком с помощником комиссара мсье Туле и хочет засвидетельствовать ему свое почтение. Помощник комиссара в это время вместе с помогавшим ему солдатом складывал трехцветное полотнище, которым была покрыта гильотина, и господин де Нанси со стариком поднялись на помост. Господин де Нанси, делая вид, что знаком с мсье Туле, пожал ему руку, вложив при этом в его ладонь золотую монету, позаимствованную у полковника Куленкура.

— Я и сам не знаю, как это получилось, — рассказывал потом господин де Нанси, когда компания мертвецов остановилась на ночлег в окрестностях Комбура. — Я сказал ему, что я палач из Лорены и с тех пор, как я оттуда уехал, эта должность никем не занята, соврал, будто уехал из-за истории, в которой была замешана юбка, и, если можно где заработать, пусть он имеет в виду, что я всегда очень серьезно относился к своим обязанностям. Мсье Туле был толстый и разговорчивый, он поведал мне, что раньше никогда не занимался таким ремеслом, а служил часовщиком в парижском парламенте, и взялся показывать всюду гильотину, чтобы выпутаться из долгов, а то дошло уже до того, что его молодая жена стала торговать своим телом, чтобы помочь ему рассчитаться с кредиторами; что же касается его новой работы, то он не глядит на осужденного и закрывает глаза всякий раз, как тянет за цепочку, тем более что в Динане пока что он рубил головы только людям низкого сословия. Такая его откровенность подбодрила меня, и я попросил разрешения попробовать, удобно ли осужденному, когда он кладет голову в предназначенную для нее выемку в колоде, только я нарочно положил голову боком, он сказал: не так, надо стать на колени, как в церкви, и лечь на колоду грудью, не поворачивая голову в сторону, — и, хоть со времени приезда в Динан помощник комиссара беспрерывно простужался из-за здешней сырой погоды, он был так любезен, что сам показал мне, как должен укладываться осужденный, стал на колени, лег грудью в углубление и вытянул шею, как только мог. Не знаю, о чем я тогда думал — видно, вспомнил былые дни; я стоял на помосте посередине площади, и в руках у меня была смерть. Я легонько потянул мизинчиком за цепочку, нож сверкнул, как молния, упал на шею помощника комиссара и прошел сквозь человеческое тело, будто через масло. Ну так ровненько отхватил голову! Немножко противно было, что так много крови. Я тут же прямо с помоста прыгнул в седло офицерского коня, потому что офицер в это время спешился и раскуривал трубку. Вы сами слышали, какой поднялся крик, когда голова помощника комиссара покатилась в корзину, а я ускакал, вы могли убедиться, господин полковник, что мы, жители Лорены, умеем обращаться с лошадьми не хуже других.

— Я не сожалею о вашей выходке и о загубленной золотой монете лишь потому, что рад за слепого из Гимильо, у которого голова осталась на плечах, — сказал полковник.

— А я и не собиралась смотреть, как слепому отрубят голову, — заверила мадам де Сен-Васс, которая в это время с музыкантом собирала ромашки тут же на лугу, где они расположились.

— Слепые — не от мира сего, — сказал доктор Сабат.

— Римское право не дает им никаких преимуществ, — вмешался нотариус.

— Все равно это свинство, — оборвал его полковник.

Господин де Нанси угостил всех табачком и, прочихавшись так и эдак, рассудил:

— А в общем-то, для такого большого народа, как наш, гильотина вещь неплохая, если все они работают так же исправно, как та, которую мы видели в Динане.

 

III

Карета остановилась у поворота на Племиль, где кончается ольшаник и начинается радующее взор ровное поле, потому что музыканту понадобилось справить малую нужду. Равнину здесь украшали омытые дождем всходы льна.

— Я не прочь посмотреть представление, которое будет дано на площади перед церковью в Комфоре, — сказал де Куленкур, — при жизни я всегда был большим любителем театра.

— А что там будет показано? — спросил доктор Сабат.

— «Верная любовь и смерть влюбленных Ромео и Джульетты в прекрасном итальянском городе Вероне», — прочел нотариус, глядя на афишу, прикрепленную к будке для сборщика дорожной пошлины.

— И сами актеры тоже из Италии, — добавил музыкант, завязывая тесемки на штанах. — Может, не все, но вот тут сказано, что примадонну зовут Джакомини да Монца.

— Говорят, итальянки, — заметил дворянин из Кельвана, — после того как нарушат шестую заповедь, встают с кровати, подходят к окну и начинают петь. Так поступала, если верить слухам, даже Екатерина Медичи.

— Оттого и пошли у нас мятежи да восстания, — заметил Куленкур и велел всем садиться в карету.

Их обогнали несколько всадников, вежливо поздоровались и поехали дальше, переговариваясь между собой, и из разговора мертвецы поняли, что их приняли за актеров, которые едут в Комфор давать представление. Мадам де Сен-Васс поведала, что в юные годы читала историю этого самого Ромео, очень пылкого влюбленного, и вдвоем с полковником они без труда уговорили всех остальных ехать вслед за всадниками на площадь в Комфоре, где уже, наверно, сколачивают подмостки и развешивают кулисы и занавес. Комфор расположен на невысоком холме и славится шерстью, главным предметом местной торговли, пастбища вокруг городка больно уж хороши. В давние времена там был знаменитый замок, но теперь единственной достопримечательностью остался рынок, на нем торгуют по-особому выпряденной шерстью под названием douillet, она очень хороша на парики: в таком парике летом не жарко, а зимой не холодно.

— Когда с наступлением темноты у вас исчезает грудь, — сказал дворянин из Кельвана, обращаясь к мадам де Сен-Васс, — вам не помешала бы подушечка из douillet, той самой шерсти, что идет на парики, потому что мне больней всего видеть, как ваша блузка прилипает к ребрам и прелестная впадинка меж грудями исчезает без следа всякий раз, как наступает ночь.

— Но мы же едем не на бал, мсье! — сказала мадам де Сен-Васс, однако видно было, что комплимент доставил ей удовольствие.

Лошади тянули карету вверх по склону холма, на котором расположен Комфор, и за нею увязалась ребятня, как видно, здесь кого-то дожидались, скорей всего — итальянских актеров, мальчишки бежали рядом с каретой и впереди нее, и позади, пробовали прицепиться на запятки. Наверняка мертвецов и в самом деле приняли за актеров, а те, как оказалось впоследствии, не приехали из-за того, что мэр Ланривена, где они перед этим выступали, заподозрил их в похищении младенца и взял под стражу.

— Что за нелепое заблуждение! — ворчал нотариус: его, судя по всему, принимали за Капулетти-отца.

— Мамер! — крикнул полковник восседавшему на козлах хромому кучеру. — Гони, оторвись от них!

Но за поворотом дорога оказалась перекрыта шлагбаумом, раскрашенным красными и желтыми полосами, то есть в цвета округа Треманль.

— Господа актеры, давно вас ждем! Народ уже собрался на церковной площади! А где же влюбленная синьорина Джульетта?

Тот, кто говорил так властно и повелительно, был мэр Комфора, горбун, живой, как ртуть, с пышными усами, одетый в зеленый камзол с трехцветной перевязью, на голове — шапочка, какую ввел в моду гражданин Сен-Жюст, а вместо трости мэр опирался на ружье с примкнутым штыком, который торчал высоко над его головой и тоже был увит трехцветной лентой. Мертвецы, сидевшие в карете, переглянулись. Отовсюду сбегались люди, все хотели поглядеть на труппу синьорины Джакомини, и мэр приказал хромому кучеру поставить карету за церковью, на задах дома священника, куда вела наезженная дорога. Мертвецам пришлось выйти из кареты, и все взоры устремились на мадам де Сен-Васс, которая обмахивалась кончиком боа — так она разгорячилась, когда поняла, что ее принимают за Джульетту. Вот как случилось, что на церковном дворе Комфора пьесу о Ромео и Джульетте представили скитавшиеся по Бретани мертвецы.

Помост для представления построили у стены старой церкви, а столбами послужили деревянные фигуры святых, их в то время во Франции не очень-то почитали. Церковный двор и в самом деле был запружен народом, так что полковник Куленкур, знавший о театре намного больше других членов компании, сказал музыканту, что самое время сыграть на бомбардине, а, пока звучит музыка, он договорится с остальными мертвецами, кто кого играет. Музыкант очень мягко сыграл павану, а затем кортезину и снискал бурные аплодисменты. Де Крозон покраснел от удовольствия, такими радостями жизнь до сих пор его не баловала. Если вся эта история окончится для него благополучно, можно подумать и о концертах. Куленкур шепнул музыканту, чтоб он заиграл марш и не останавливался до тех пор, пока все не будет готово к началу представления; де Крозон повиновался, а тем временем дворянин из Кельвана с помощью веревок повесил вместо декорации одолженный у мэра ковер, изображавший площадь с фонтаном посередине, у которого дремал юноша с лютней, а на заднем плане виднелась аркада дворца; нотариус приладил султан из перьев к гренадерской шапке, так как ему предстояло играть роль гонфалоньера, пригласил на сцену несколько местных жителей, а над ними водрузил на шесте деревянный щит, на котором крупными буквами разного цвета было написано: «Это — народ Вероны». Меж ними ходил лоренский палач, поясняя, где кому стоять и когда что кричать. Наконец барабанщик муниципалитета забил дробь, как на параде, а музыкант, как ему было велено, во все горло прокричал:

— Представление о знаменитых влюбленных Ромео и Джульетте!

На церковной площади Комфора воцарилась такая тишина, что, если бы пролетела бабочка, был бы слышен шелест ее крыльев.

Среди бумаг музыканта из Понтиви были найдены записки, где в форме пьесы излагалось содержание представления, которое было дано на церковной площади в Комфоре; текст придумали полковник Куленкур де Байе и мадам Кларина де Сен-Васс. Там же рассказывается и о том, что музыкант узнал впоследствии, уже во времена Империи, от одного жителя Комфора, случайно повстречавшегося ему на бульваре в Понтиви.

Ниже мы приводим слово в слово, без всяких прикрас и добавлений то, что записал музыкант.

 

РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА

ЗНАМЕНИТЫЕ ВЛЮБЛЕННЫЕ

ДЕЙСТВИЕ ЕДИНСТВЕННОЕ

Площадь в итальянском городе Вероне. У фонтана спит бродячий музыкант, прижав к себе лютню, он не проснется до конца действия.

СЦЕНА I

Площадь понемногу заполняется народом. Несколько юношей поют какую-то песню. На авансцену выходит солдат, бросает на землю оружие, снимает шлем и кирасу.

Солдат. Одиннадцать лет нужды и лишений! И вот наконец швейцарцы сняли осаду. Одиннадцать лет городские стены нашей Вероны были словно укутаны пепельно-серым туманом.

Другой солдат. Вот уже открывают ворота!

Крестьянин. Я видел со старой башни, как конные арбалетчики переправились через реку. А не хитрость ли это, синьор солдат?

Солдат. Да что бы там ни было. Одиннадцать лет голода и страха! Хоть как-нибудь прервать эту черную вереницу безрадостных дней!

Веронцы — солдаты, крестьяне, женщины, дети, — взобравшиеся на городскую стену, сообщают о том, что видят, тем, кто на площади.

Крестьянин. Швейцарский лагерь горит! Они жгут все, что не смогли унести с собой!

Старуха. Жгут даже краюхи хлеба, которые отнимали у нас!

Купец. Швейцарцы идут по дамбе.

Крестьянин. В лавке менял говорили, что завтра из Мантуи пришлют пшеницу.

Солдат. Надо еще узнать, цела ли Мантуя.

Крестьянин. Разве пришла весть о том, что Мантую сожгли?

Женщина. Сожгли Мантую, и не будет нам пшеницы! Швейцарцы не оставят ни зернышка!

Крестьянин. Это же волки!

Женщина. Недоноски!

Солдат. Все швейцарцы выходят из чрева матери головой вперед, но одна нога у них всегда завернута за шею.

Старуха. Они рождаются висельниками!

Солдат. Говорят, едет гонец из Мантуи, уже переправился через реку!

Женщина. А тот синьор солдат сказал, что Мантую спалили.

Крестьянин. Значит, это гонец из Венеции.

Женщина. Едет гонец из Венеции. Видели, как он переправился через реку.

Купец. Если верхом — значит, не из Венеции. Тот прибыл бы морем. Если Мантую действительно сожгли, он — из Сиены.

Женщина. У меня в Сиене свояк, он держит сапожную мастерскую у Римских ворот. Тачает сандалии для детей самых высокородных семей.

Девушка. А гонец — это молодой человек в шляпе с пером?

Купец. Гонцов назначают из дворян.

Слышится звук трубы, сначала вдалеке, потом ближе.

Солдат. Трубят общий сбор на площади.

Крестьянин. Сюда идет гонфалоньер.

Старуха. Богатые нынче такие же тощие, как бедняки.

СЦЕНА II

Входят гонфалоньер и четыре сенатора. Поднимаются на балкон над аркой.

Гонфалоньер. Граждане Вероны, друзья мои, простой люд, синьоры солдаты! Швейцарцы наконец ушли. Одиннадцать лет жили мы с петлей на шее. Одиннадцать лет знали лишь смерть, голод, жажду, страх. Мы уже не свободные веронцы, а скорей призраки, бродящие по улицам и площадям да по оружейным дворам… В нашем городе нет травы — ее съели матери, которым надо было кормить молоком грудных младенцев. В сосновой роще не найдете соловьев — их съели девушки, чтобы сохранить для своих возлюбленных не только обтянутый кожей скелет. И никто в Вероне не пел песен, не хватало воздуха, ведь одиннадцать лет все ворота были на запоре. Но вот швейцарцы уходят, и мы понемногу пробуждаемся от спячки, после долгой зимней ночи взошла для нас заря надежды. Правда ли, что швейцарцы ушли насовсем, мы скоро узнаем, так как на переправе через реку видели гонца.

Женщина. А он привезет нам хлеба, ваша милость?

Крестьянин. Привезут ли пшеницу из Мантуи?

Солдат. Когда же снова будет продаваться в Вероне венецианская говядина?

Женщина. Нам нужен хлеб! Хотя бы кусочек, ваша милость!

Солдат. Лучше б дали нам сначала поесть, тогда бы мы спокойно слушали, что скажет гонец из Сиены.

Гонфалоньер. Даже если гонец не привезет желанных вестей, все равно его приезд подтверждает, что путь свободен, а это в свою очередь означает, что прибудут и пшеница, и говядина и вы будете наедаться досыта каждый день.

Крестьянин. А как насчет вина?

Сенатор. Будет и вино. А пока что дождемся гонца и узнаем, что нового на свете, кто друг и кто враг.

Солдат. Гонец подъезжает к воротам. У него полная сумка писем!

Издали доносится звук трубы, это условный знак. Стража у Фаянских ворот сообщает, что гонец миновал их и въехал в город.

Воцаряется полная тишина. Слышен цокот копыт по каменным плитам мостовой. Появляется скачущий галопом всадник. Это молодой человек в серебряном шлеме и ярко-синем плаще. На правом рукаве — зеленая лента.

СЦЕНА III

Гонфалоньер. Откуда вы прибыли, синьор гонец?

Гонец. Из города Сиены, ваша милость. Дороги теперь свободны. В долине Пратто-Джирдженти видел, как два ворона клевали внутренности утонувшего швейцарца.

Гонфалоньер. Вы привезли письмо из Сиены властям нашего ныне бедного города Вероны?

Гонец. Адрес написан на шелковой ленте, которая у меня на рукаве.

Гонфалоньер (читает). «Город Верона. Печальнейшей инфанте синьорине Джульетте».

Женщина. А как с хлебом?

Солдат. И где венецианские быки?

Крестьянин. Если уж он не привез никаких вестей о быках, давайте пока что съедим его коня.

Хор. Коня на мясо! Нет мантуанского хлеба! Мантую сожгли! Нигде никого не осталось! Мы одни на свете! Остались только швейцарцы и мы! Коня! Забейте коня!

Гонфалоньер. Тихо! Тихо! Быть может, в этом письме вести для всех, для всего народа Вероны. Тот, кто его написал, наверное, не знает здесь никого, кроме синьорины Джульетты. В письме, возможно, говорится и о мантуанском хлебе, и о венецианской говядине, и о вине, и о том, много ли у нас осталось друзей.

Хор. Читайте же письмо! Что в нем сказано? Кто такая синьорина Джульетта? Она из дворян. Это знаменитая влюбленная. Дочка Капулетти, которая родила от кузнеца? Нет, эта не рожала, она — дочь Монтекки, у которого дом на старой площади. Да все они там распутные. Эта совсем молоденькая. Капулетти нажились, торгуя луком, вывозили его в Венецию. Еще и шелком торговали. Так будут читать письмо или нет? Мы ждем вестей!

Гонфалоньер. Мы послали за синьориной Джульеттой, успокойтесь. Она и прочтет письмо, если умеет читать, а если нет — прочтет кто-нибудь из синьоров сенаторов. А вот и синьорина Джульетта.

СЦЕНА IV

На площади появляется Джульетта. Наступает тишина. Джульетта поднимается на балкон, где стоят сенаторы и гонфалоньер.

Гонфалоньер. Синьорина, гонец из Сиены привез вам письмо. Адрес написан на ленте, которая у гонца на рукаве: «Город Верона. Печальнейшей инфанте синьорине Джульетте».

Гонец (преклонив колени). Синьорина, тот, кто написал это письмо пером из клюва птички, опочившей нынче зимой у него в ладонях, сказал мне: «Ты найдешь ее без адреса, ибо — кто не заметит луну в небе?»

Джульетта. Это, должно быть, Ромео.

Гонец. Да, синьорина, Ромео.

Джульетта (подносит письмо к губам, рукой гладит шелковую ленту на рукаве гонца и начинает читать). «Я каждый прожитый день исторгаю из сердца и, как семя, бросаю в землю. И вопрошаю дни мои: „А что же несете вы Любви?“ Ведь всякий день напоен своим особым ароматом. И тихо шепчу я всем дням, теснящимся в пустыне моей души: „Пусть даже все вы прорастете белыми лилиями — разве от этого время станет чем-то другим?“ „Вы по воздуху шлете мне ее улыбки?“ — вопрошаю я мельницы и флюгера моей юности. „Вы шлете мне ее улыбки по воде?“ — спрашиваю я у лодок, плывущих по реке. Не короли же повелевают воздушными замками и речными струями!» (Разворачивает письмо.) «И что такое Ромео, если не звуки, которые в твоих устах могут стать дыханьем Любви? Ах, Любовь, как давно ты уже не ликующий май!»

Разворачивает письмо полностью и читает, приблизившись к фонарю, висящему на столбе.

«Я не утратил привычки говорить с тобой и видеть тебя, Джульетта, ведь в Сиене я каждый день вижу белых голубок. Сердце мое сочится воспоминаниями, едва поутру открываю глаза, ибо оно полно ими до краев, мое усталое сердце, которое все еще гонит кровь по жилам… Я прижимаю к груди букет белых лилий и говорю: „Джульетта!“ В мечтах своих я вижу себя в твоей комнате, но покрывающий меня пепел, остывший пепел, что остался от роз, взращенных в сердце моем твоей любовью и сгоревших дотла вдали от твоего живительного взгляда, — весь этот пепел, смешавшись с пылью, обращается в холодную сырую землю, и она сыплется с меня, непогребенного мертвеца. Я призрак минувших дней, вот почему ты меня не видишь и шагов моих не слышишь, я — как тень от жаркого огня твоих объятий, я страдаю от жажды, погибаю и вновь прихожу в себя, а жажда не прошла, я ощущаю лишь усталость от моего пробужденья от сна, в котором воскресают мое тело и твоя душа. Тот, кто создал из тьмы и хаоса такие живые сосуды, как мы с тобой, Джульетта, должен был бы позаботиться и о вине, которым надлежало нас наполнить».

(Здесь на полях рукой музыканта сделана такая запись красными чернилами: «В это время стемнело, и мертвецы начали принимать образ скелетов».)

Джульетта (продолжает читать). «Напои ароматом рук твоих ночной воздух и пошли мне с ночным ветерком запах корицы».

При свете фонаря видны лишенные плоти кисти рук Джульетты. В страхе Джульетта роняет письмо. Толпа на подмостках разражается воплями и рыданиями, их подхватывают все собравшиеся на площади перед церковью, сценическое действо смешивается с жизнью.

Хор. Швейцарцы ушли, потому что объявилась чума! Нам привезли не любовь, а чуму. Черную чуму! Она пришла к нам из Сиены!

На фоне ковра, заменяющего декорации, видно, что все актеры — скелеты.

Хор жителей Комфора. Чума! Актеры принесли нам чуму! Любовь в своих костях несет чуму! В Италии — черная чума! Перед нами смерть! Чума! Чума!

Хор и жители Комфора разбегаются. Площадь опустела. Посреди ее стоит скелет коня, на котором приехал гонец. Это Гвардеец, конь полковника Куленкура, и полковник прямо с подмостков одним прыжком вскакивает в седло и пускает коня в галоп, из-под кованых копыт летят искры.

Слышны крики, по улицам города мечутся огоньки.

Хор и жители. В Вероне чума! В Комфоре чума! На всем свете чума!

Мертвецы достигают кареты, и Мамер пускает вскачь пару запряженных в оглобли лошадей. Когда карета скрывается за поворотом, на площади появляется девушка, нищенка в лохмотьях, медленно подходит к столбу, на котором висит фонарь, подбирает оброненный Джульеттой листок бумаги и принимается читать.

Девушка. А здесь ничего не написано ни про букет лилий, прижатый к груди, ни про ночной ветерок, напоенный запахом корицы. Ах нет, вот тут, с другой стороны, что-то написано! (Читает.) «Муниципалитет Комфора. Шестого флореаля. Разрешение речному стражнику Шайо по прозвищу Ищейка на брак с гражданкой Бонне по прозвищу Тихий Цветок. Пошлина — один франк. Разрешение старухе Гоман собирать конский и ослиный навоз на рынке по четвергам. Бесплатно. Разрешение портному Терну пришивать к штанам пуговицы с национальной эмблемой. Два франка».

К девушке подходит, стуча перед собой посохом, слепая старуха.

Старуха. Скажи, милая, будут раздавать хлеб христа ради по субботам в Ланриване?

Девушка. Нет, тетушка, нет, не было ни Ромео, ни воспоминаний, ни белых лилий!

Девушка и старуха плачут, обнявшись. Поднявшийся ветер колышет ковер в глубине сцены.

 

IV

В январе исполнялось три года со дня смерти дворянина из Кельвана — кстати, я не сказал еще, что звали его Ке Пьер Ле Бек-Элуэн, — и по истечении этого срока ему надлежало лечь в свою могилу на старом кельванском кладбище, кипарисы которого хорошо видны, когда спускаешься с горы, но мсье Ке Пьер прежде хотел заехать на курорт Баньоль-дель-Орн, где при жизни он каждую осень принимал грязевые ванны, и проститься с некоей мадемуазель де Витре, которая когда-то потеряла голос, оттого что испугалась бешеной собаки, и теперь приезжала в Баньоль лечить голосовые связки, а была она младшей из двух побочных дочерей, прижитых графом де Лавалем с кондитершей из Ле-Мана. Чтобы прощание было нежным и трогательным, Ке Пьер решил сказать барышне, что едет в Англию, где сядет на корабль королевского флота, и что в Кельване он от нечего делать научился играть на бомбардине и ночью в саду Мортань сыграет серенаду в ее честь. Играть будет, разумеется, музыкант, в ночном саду он вполне сойдет за дворянина из Кельвана. В Баньоль-дель-Орн они отправятся лишь вдвоем, а остальные будут ждать в развалинах замка Ла Ферте-Масе, где скорей всего может появиться хозяин Ги Черт Побери, черт по имени Соломон Капитан, должен же он выполнить уговор с клацающим зубами блуждающим огоньком.

В Баньоле музыкант снял комнатку в гостинице «Новая Франция» и два дня ел горячую пищу в положенное время, две ночи спал в постели, чего не знал с тех пор, как расстался с накрахмаленными простынями мадам Клементины. Дворянин из Кельвана нашел себе пристанище в заброшенном бальнеарии, а в субботу намеревался выйти на люди, прогуляться по улицам городка и, конечно, предстать пред очи мадемуазель де Витре, которая жила в доме некой швеи довольно уединенно, так как время было беспокойное, в Бретани гнев санкюлотов в большей мере был направлен против незаконных отпрысков аристократов, нежели против чистокровных, потомственных дворян, из-за того что незаконнорожденные больше кичились своим происхождением. С четверга до субботы музыкант репетировал в своей комнатке токкаты Россини, разучивал серенаду под название «Laura sorride», пробовал покашливать, как это постоянно делал дворянин из Кельвана, чтобы мадемуазель де Витре была совершенно уверена, что серенаду исполняет ее галантный кавалер. Окно комнатки выходило на конный двор почтовой станции, по которому все время сновали слуги и постояльцы; некоторые из них останавливались послушать музыку.

В субботу утром в гостиницу «Новая Франция» явился мсье Ке Пьер в коротком сюртуке и пышном жабо из алансонских кружев, помахивая тростью-шпагой; дабы скрыть свою принадлежность к дворянскому сословию, он украсил шляпу трехцветным плюмажем. Музыкант исполнил для него серенаду, а так как в этот час прибывает почтовый дилижанс из Парижа, во дворе было много народу, и, когда де Крозон закончил «Laura sorride», публика разразилась аплодисментами; дворянин из Кельвана взял у музыканта бомбардин, подошел к окну и поклонился, будто он знаменитый музыкант. Де Крозона это немного раздосадовало.

— Я так поступил, дорогой помощник регента, на тот случай, если слух об этом концерте дойдет до мадемуазель де Витре, — сказал Ке Пьер, дружески похлопав музыканта по плечу.

Затем дворянин из Кельвана отправился в дом швеи засвидетельствовать свое почтение даме сердца, а музыканту назначил встречу в десять вечера по часам на здании бальнеария возле фонтана с фигурой Дианы в саду Мортань, который начинался сразу за домом швеи и был отделен от него лишь рядком невысоких лавров. А пока мсье Лe Бек-Элуэн прощался с невестой, музыкант счел, что не погрешит против уговора, если даст концерт в столовой гостиницы группе морских офицеров, которые ехали из Марселя в Авранш и остановились в гостинице, чтобы пообедать, и по счастливой случайности один из этих офицеров знал новую песню, очень модную среди молодых солдаток, называлась она «Le coeur solitaire» и была полна нежной грусти. Музыкант немного изменил эту вещь, приспособив ее к бомбардину, и решил закончить ею серенаду возлюбленной дворянина из Кельвана. Господа морские офицеры предлагали тост за тостом, не скупясь на расходы, музыкант охотно принимал угощение, и ко времени, когда отбыл дилижанс на Авранш, Шарль Анн принял в себя немало красного вина и ямайского рома.

Музыкант наспех поужинал, зачем-то расчесал гребнем бороду, которая у него за время скитаний отросла и загустела, и даже протер щеки розовой водой из флакона, приобретенного им в подарок мадам де Сен-Васс на память об этой вынужденной разлуке, взял под мышку футляр с бомбардином и к десяти часам вечера прибыл к фонтану с Дианой. Фигура богини выглядела очень грациозной, она стояла в центре бас сейна, а с боков собака и олень извергали из пастей струи, которые разбивались у ступней богини лесов. Было договорено, что сигналом к началу серенады будет свет, который загорится в одном из окон первого этажа.

Вечерний холодок в саду остудил голову музыканта, подогретую парами красного вина и ямайского рома, теперь он вполне отдавал себе отчет в своих поступках и, когда окно осветилось, принялся за токкаты Россини, затем перешел на лионскую кортезину, а после этого, немного передохнув, приступил к исполнению «Laura sorride», и эта пьеса прозвучала у него превосходно. Музыкант, дуя в мундштук, видел, как отворилось окно, и, хоть в саду было темно, особенно в этом углу, куда падала тень от стены капуцинского монастыря, различил в проеме окна белую женскую фигуру. Может, он ослышался? Нет, в самом деле: женщина беспрестанно всхлипывала. На всякий случай музыкант раз пять кашлянул, подражая покашливанию Ке Пьера, и тут с неба посыпался дождь, вернее сказать, не дождь, а изморось, и он заиграл «Le caeur solitaire», желая этой грустной песней завершить тему прощания, как пожелал усопший дворянин из Кельвана. В тот вечер бомбардин слушался музыканта, как живое существо, и серенада получилась очень грустной, потому что в конце ее прозвучала любимая песня молодых солдаток. Закончив, музыкант на всякий случай еще несколько раз кашлянул, потом уложил бомбардин; в футляр и собрался было вернуться в гостиницу, как вдруг услышал доносившийся из окна громкий шепот; тут он заколебался, ибо на этот счет никаких указаний не получил, но вслед за шепотом снова послышались всхлипы и рыдания, и музыкант подумал, что какое-нибудь прощальное слово хоть немного утешит барышню в этот поздний час расставания. Подошел к живой изгороди, увидел протянутую из окна руку и, став на нижние сучья лавра, взял ее в свои руки бережно, точно трепетную птицу, тут же решил, что долг вежливости повелевает ему поцеловать эту руку на прощание, ощутил губами нежную кожу, от которой исходил запах итальянской гвоздики, повернул руку барышни и поцеловал ладонь. Этой тонкости обхождения его научила мадам де Сен-Васс, когда они собирали цветы на лугу под Бомбуром. И наш музыкант потянулся к окну, впотьмах добираясь по нежной и пухлой ручке до плеча, как вдруг услышал за спиной кашель дворянина из Кельвана, закашлялся сам и, выпустив руку красотки, которая продолжала что-то шептать и всхлипывать, подхватил футляр с бомбардином и пустился бежать обратно в гостиницу, пересек сад и помчался по пустынным в этот час улицам, а за ним гнался скелет дворянина из Кельвана, который тщетно пытался на бегу вывинтить шпагу из трости.

 

ФИНАЛ

 

Он искал, искал по карманам ключ от входной двери, но так и не нашел — должно быть, потерял в долгих странствиях. Собрался было постучать в дверь костяшками пальцев, как он не раз делал, когда забывал ключ дома, но тут обнаружил, что дверь не заперта. Проходя мимо кухни, услыхал, как кто-то там возится, однако заглядывать не стал, потому что боялся напугать мадам Клементину: та наверняка не узнала бы его из-за длинной густой бороды, ведь он не брился все три года, которые провел в путешествиях с компанией мертвецов. Стараясь не шуметь, поднялся наверх, моля Бога, чтобы дверь его комнаты не заскрипела, как обычно случалось летом. На цыпочках вошел в комнату и остолбенел: в ногах его кровати, накрытой бордоским дорожным пледом, сидел не кто иной, как он сам, Шарль Анн Геноле Матье де Крозон, помощник регента церковного хора, виртуоз игры на бомбардине.

— Да входи же, входи! — прошептал двойник. — Я устал тебя дожидаться!

— А кто ты такой?

— Я дядя Мамера Хромого, заменял тебя на хорах церкви и на похоронах.

— Стало быть, никто не знает, что меня так долго не было?

— Ни одна душа, в том числе и эта старая ведьма в папильотках. Знай, что ты принял священный обет и стал послушником, не любишь больше омлет с петрушкой, пьешь белое вино, а не красное, ходишь вместе с сапожником, с которым тягался из-за пряжек, в дом Руанезки выпить горячего пунша и так далее, а на треуголке носишь трехцветную кокарду.

— Ты меня загубил! — всполошился музыкант.

— Забавы с девками молодцу не в укор, — сказал двойник и без лишних слов вылетел в открытое окно, впускавшее в комнату влагу, ибо в то утро моросил теплый дождик.

— Господин музыкант! — крикнула снизу мадам Клементина. — Тут пришел рабочий, который подрезал яблони, и просит по два франка за день!

Музыкант улыбнулся. Яблони! Яблоневый сад на холме у Кельвана! На будущий год, в мае месяце, он поедет туда отдыхать, а ко дню Святого Петра поспеют яблоки. Что ж, вместо омлета с петрушкой он возьмет с собой маринованных форелек. Намыливая бороду — а сделать это надо было как следует, иначе бритва не возьмет, — музыкант облокотился на перила лестницы и крикнул мадам Клементине, чтобы не скупилась и заплатила поденщику за работу, сколько он просит. Потом подошел к зеркалу и начал бриться, насвистывая «Карманьолу».

 

ПРИЛОЖЕНИЕ ПЕРВОЕ

DRAMATIS PERSONAE

[45]

 

Агасфер. Вечный Жид, хлопотавший о том, чтобы в Нанси повесили его двоюродного брата Элиаса Еврея, которому он не отдал долг и не заплатил процент с капитала, отчисляемый в пользу синагоги. Раз в семь лет он проходит по Руану и плюет в реку с моста Матильды.

Анна Элоиза. Средняя из сестер мадам де Сен-Васс, барышень Самплака, которая понесла от своего дяди, сборщика податей за китобойный промысел в Бресте, мсье Домбаза. Мать незаконнорожденного из Одьерна. На ухе у нее было родимое пятно.

Аптекарь из Меца. Доктор Сабат повстречался с ним уже после своей смерти в окрестностях Гренобля, где аптекарь искал собачью ромашку с мужским цветком. Этот аптекарь утверждал, что врачей, получивших диплом в Монпелье, в аду ждет экзамен и на нем проверяется умение пускать кровь ланцетом и изготовлять слабительное зелье.

Берис. Ворон капитана из Комбура, похороненный вместе с хозяином и в загробной жизни продолжавший сидеть у него на плече; с наступлением темноты оба превращались в скелеты.

Бланш. Мать господина де Нанси, лоренского палача, которого она родила в Дижоне, в тайном доме свиданий некоего марсельского парикмахера, на задах мясной лавки. Впоследствии стала сожительницей немца, разъезжавшего по Франции с волшебным фонарем.

Вилье де Флер-у-Муро, маркиз. Зарыл сокровище и обозначил его в завещании тайным шифром. У него был слуга, который ходил на голове, задрав ноги кверху. Маркиз возил его в Париж показать королю. Для передвижения этот слуга пользовался ушами, на них даже отросли мозоли.

Витре, барышни. Побочные дочери глухого графа де Лаваля, прижитые с кондитершей, приходившей к нему во дворец готовить финики в сиропе. В младшую из барышень был влюблен дворянин из Кельвана, мир его праху. В ее честь в Баньоле музыкант исполнил на бомбардине великолепную серенаду.

Гальван, врач. Лейб-медик кавалера де Сен-Васса. Был знатоком ядов, ему удалось сделать пилюли из Tanatos umbrae, это было большое достижение. В хирургии был последователем парижской школы.

Гвардеец. Боевой конь полковника Куленкура де Байе. Умел заплетать шаг. Днем тащил карету с мертвецами, а ночью, как и все мертвецы, превращался в скелет. Это был вороной со звездочкой на лбу и белыми чулками на передних ногах.

Гейон, капитан де. Повстречав в какой-то гостинице безутешную вдову Самплака, стал ее постоянной привязанностью и поехал с ней на воды в Баньоль-дель-Орн, причем все расходы взял на себя. Служил во втором корпусе королевской артиллерии, наводил пушки по математической таблице.

Ги Черт Побери. Бывший слуга черта Соломона Капитана (впрочем, возможно, он служит ему и по сей день). Днем его не видно, но слышно, как он клацает зубами, а ночью это блуждающий огонек. При жизни мечтал стать волынщиком.

Графиня, ссужавшая фламандские фунты. Сожительница господина де Нанси, лоренского палача. Звали ее Лизетта Зеленый Бриллиант, а титул она получила через мать от некоего голландца, именовавшегося господином Игнотусом Фламандским, который запросто делал детей в Лорене, так как обещал передать своим незаконным отпрыскам титул и владения в Пондишери.

Девушка с церковной площади Комфора. Одна из попрошаек. Ее опечалило, что не было ни Ромео, ни его воспоминаний, ни белых лилий.

Домбаз, де. Сборщик налогов с китобойного промысла в Бресте, дядя барышень Самплака. Всего за один год разорил семью, после чего сбежал в Ванн со старшей племянницей, а среднюю оставил в интересном положении.

Дьюлебон. Слуга, которого взял с собой нотариус из Дорна, когда поехал выкапывать клад. Впоследствии Дьюлебон вступил в республиканскую кавалерию.

Дю Гранн, капитан фрегата. Один из тридцати шести родственников полковника Куленкура де Байе. Командовал отрядом шуанов, потом перешел в войско Принцепсов и был убит пушечным ядром в битве при Вальми. Был храбр, охоч до женщин — как на постоялых дворах, так и в замках или за кулисами театров. Искусно управлял кораблем. Его смерть была большой потерей.

Дядя Мамера Хромого. Причетник францисканского монастыря в Кемпере, немного знал латынь, славился заклинаниями. Однажды ему раскроили голову камнем, не было больно, и кровь не пошла. Когда умер, какой-то англичанин купил его голову и увез в Эдинбург, в ней оказалось два черепа один в другом, а между ними вроде бы зола. Об этом случае много говорили.

Евлампий, Святой. В давние времена был монахом, потом — епископом. Из трав, собранных в разных местах, делал птиц и пускал их на поля. Мог прочесть целую страницу, не раскрывая книгу, славился искусством врачевать болезни кишок. Как-то раз был в Риме, почуял запах гари и по этому запаху узнал, что горит его церковь в городе Терре, поднялся в небо и приказал туче пролиться дождем. А сам, сидя на золотистом облачке, смотрел, как дождь гасит пожар. Он говорил, что умрет в день праздника Святой великомученицы Анны, и бретонцы перенесли праздник на другой день, чтобы Евлампий не умирал, и так поступали каждый год. Вот почему он прожил сто пятьдесят три года.

Ив. Слепец из Гимильо, с которым Святой Павел совершил в Леоне чудо и которого хотели казнить на гильотине в Динане за то, что он пел роялистские куплеты.

Измаэль Бутон. Черт, который под видом портного жил в Камбре из-за того, что в галереях подземного царства очень уж низкие своды. Побывал в Польше, откуда бежал, спасаясь от бубонной чумы. Купил душу полковника Куленкура де Байе на оружейном дворе Седана, потом в Ливерпуле был приговорен к семи годам и одному дню каторги как фальшивомонетчик. Отбыв наказание, стал модным женским портным в Париже, ибо всегда любил женщин.

Карафа, синьор Джувенильо. Житель Рима, приезжавший раз в два года во Францию под видом паломника. Содержал некую вдовушку в Монпелье. Его отравил в Риме доктор Сабат, жаждавший завладеть книгой о ядах. Впоследствии оказалось, что Карафа — черт без определенных занятий.

Каталина. Глухая ослица, на которой приехал из Парижа в Нанси прелат-инквизитор по делу Элиаса Еврея. Очень смирная скотинка.

Кержан, виконт де. Также родственник комбурских Шатобрианов и Куленкура де Байе. Приезжал в Руан всякий раз, как кого-нибудь четвертовали с помощью четырех лошадей, потому что умел свистеть так, что лошади шарахались, и казнь таким образом была мгновенной. Родственники осужденных очень ценили его и всячески одаривали. Он ездил на горячем рыжем коне и однажды, желая покрасоваться, на всем скаку влетел в Монашеские ворота города Кана, врезался лбом в перекладину и замертво рухнул на землю.

Кламо, кучер дилижанса. Украл чемодан у черта по имени Соломон Капитан. Потом скрывался. Умер, так и не сумев открыть чемодан, у которого был хитроумный швейцарский замок: надо было передвинуть в определенной последовательности семь рычажков с шариками разного цвета по желобку, изображавшему Женевский мост.

Кларина, донна. Героиня некоего романа. Умерла от холеры в Италии, куда приехала с любовником-англичанином; умела предсказывать будущее по чаше, наполненной семенами базилика. Славилась красивыми зелеными глазами.

Коле Котелок. Хозяин кабачка в Дижоне, признавший себя отцом господина де Нанси, ибо так считала Бланш. Жена его сбежала с драгунским капралом из Меца, заявив, что муж не выполняет супружеский долг. Хозяин таверны хвастался тем, что однажды осенним вечером запросто обрюхатил Бланш.

Комбур, капитан Рене Пьер Паулинус де. Восьмая ветвь родословного древа комбурских Шатобрианов. Был убит де Крозоном Кривым во время штурма замка Шато-Жослен. Должен был скитаться по лугам Кернаскледена с вороном Берисом на плече, пока ворон не найдет кольцо, украденное капитаном де Комбуром в некой гостинице, с тем чтобы вернуть его законному владельцу. Был он задирист и драчлив, из-за любого пустяка хватался за шпагу.

Крозон, Шарль Анн Геноле Матье де. Помощник регента церковного хора в Понтиви, записки которого послужили основой для нашего повествования. После смерти мадам Клементины Маро последние годы своей жизни проводил на вечерних приемах, рассказывая о том, как путешествовал с мертвецами. Не поленился съездить в Одьерн на могилу мадам де Сен-Васс и возложил к подножию надгробия цветы. Перед смертью велел принести яблоко из собственного сада, понюхал его, потом попросил свой бомбардин, желая проститься с верным другом своей жизни — это был итальянский инструмент на три четверти, — поднес мундштук к губам, дунул и испустил дух, а бомбардин, словно человек, жалобно пискнул: «Ми-и-и!»

Крозоны. Бретонский дворянский род, третья ветвь родословного древа герцогов де Брольи. Фамильный герб — красный охотничий рог на синем поле. По первой ветви, по линии майората, продолжателем рода был пират де Крозон де Кериту, а на конце третьей и находился помощник регента церковного хора младших братьев Ордена францисканцев, музыкант, игравший на бомбардине, о котором идет речь в нашем повествовании. Все мужчины этого рода отличались леностью, и большинство из них — страстью к охоте. Ходили слухи о том, будто они привезли в Бретань и первыми культивировали кизиловое дерево.

Куленкур де Байе, полковник Пьер Анри Поль де Леон. Обладатель титула принципала Нормандии. Состоял в родстве с тридцатью шестью бретонскими знатными семействами, из которых лишь одно пришло в упадок из-за дядюшки-священнослужителя: он разорился, отдав все свое состояние за пса из Венеции, который говорил, причем на разных языках, и когда-то был за переводчика у Великого Турка. Полковник был расстрелян на оружейном дворе Седанского замка по приказу маршала де Тюренна. Истый дворянин и служака. В обращении был дружелюбен, но умел стоять на своем.

Лаболь, мсье. Ткачи сукновал, держащий лавку возле моста в Одьерне. По возвращении из паломничества к мощам Святого Эметерия выпил подогретого сидра, и его разбил паралич.

Ле Бек-Элуэн, Ке Пьер. Дворянин из Кельвана. Любил слушать игру на бомбардине. Завещал музыканту из Понтиви яблоневый сад. Музыкант был приглашен играть на его похоронах, и под этим предлогом его заманили в карету с мертвецами.

Левжан, дядюшка. Башмачник из Редона. Это он подобрал а подкидыша, которого назвал Ги и который впоследствии получил прозвище Черт Побери.

Левжан, тетушка. Бой-баба и пьянчужка, смолоду нанималась голосить по умершим в Каре. Отбирала у подкидыша Ги собранную им у дилижанса милостыню. Заметив, что мальчик начал оперяться, стала к нему добрей.

Лилион. Наемная лошадь в Понтиви, на которой помощник регента обычно ездил на похороны. Музыканту казалось, что этой лошади нравится слушать звуки бомбардина.

Луи Жозеф. Артиллерист второго класса, впоследствии оказавшийся женщиной. Артиллеристка поступила кухаркой в дом де Крозона в Жослене, воспитывала нашего музыканта. Хотела, чтобы его записали в Наваррский кавалерийский полк, но родственники определили Шарля в церковный хор, тогда кухарка взбунтовалась и, снова надев мужской наряд, поступила в папскую швейцарскую гвардию.

Мамер Хромой. Кучер, правивший каретой с мертвецами. В свое время был повешен в Нанте за то, что, напялив волчью шкуру, нападал на девушек в дубовых рощах. Читать научился уже после смерти, во всяком случае, заверял Измаэля Бутона, что раньше не умел.

Маро, мадам Клементина. У нее в доме жил наш музыкант. Вдова тамбурмажора. Говорила, что могла бы выйти замуж и второй раз, потому, дескать, что дебелые телеса никогда из моды не выйдут. Славилась приготовлением омлета с петрушкой.

Мезидон, старик. Суетливый горбун. Торговал старьем в лавке на площади в Динане.

Ментенон, господа графы де. Родственники маркиза Вилье де Флер-у-Муро, которые разыскивали спрятанный им клад, оспаривая его у полковника де Соважа. Обоих убил заступом нотариус из Дорна. Это были лощеные аристократы, ярые картежники.

Молодой человек у брода через Ольн. Лихо переправился через реку ранним утром. У него были ясные глаза и открытое лицо. Палач из Лорены попробовал на его шее один из своих особых узлов в ту ночь, когда шуаны отбили две пушки у республиканцев.

Монахини монастыря в Мермюиде. Все они были с длинной родословной и носили головной убор наподобие епископской митры. Когда к ним привезли кривого Ива из Гимильо, который потом ослеп совсем, у них на пупке облупилась кожа, то-то был переполох.

Нанси, господин де. Сын Бланш и, как было записано при крещении, кабатчика Коле по прозвищу Котелок. Палач города Лорены, о нем много говорится в нашем повествовании.

Настоятель. Настоятель кафедральной церкви в Понтиви. Жеманный и тщедушный старичок, постоянно покашливал. Занимался кастрированием индюков и вел переписку с господином Дидро на этот предмет. Ему впервые удалось сделать каплуна из самца куропатки, о чем гласит надпись по-латыни на его надгробной плите.

Нищий из Плуаре. Выходит на дорогу, держа свою голову в руках, так что монету кладут ему в рот.

Незаконнорожденный из Одьерна. Сын Анны Элоизы де Самплака и сборщика податей с китобойного промысла. Вырос пригожим, но немного заикался. Пяти лет от роду был записан в королевский флот.

Павел, Святой. Весьма почитаемый покровитель бретонского города Леона. Прибыл он морем и принялся творить чудеса, чаще всего показывал жителям диковинные вещи. Как-то раз напали на Кемпер пираты, и Святой Павел, призванный кемперцами на помощь, устроил так, что пираты увидели Кемпер совсем не там, где он расположен на самом деле, стали высаживаться у скалистого берега и все утонули. А еще было у него зеркальце, в которое мог посмотреть любой женатый мужчина и увидеть, носит он рога или нет. Так что вскорости епископ Ванна велел отобрать у него это зеркальце. Когда святой умер, к его могиле привели семь слепцов, и все они прозрели.

Палач из Ренна. Работал веревками из таррагонского дрока и вздергивал осужденных без всякой торжественности.

Плеван, Жан. Нотариус из Дорна. Всегда ссылался на римское право. Те, кто смотрел, как его вели на виселицу, говорили, что вид у него был понурый.

Поляк, портной. Славился камзолами и кружевными жабо, обшивал всех обитателей царства Сатаны. А шить на чертей совсем не просто, тут нужно особое искусство, потому что надо спрятать хвост, который они обматывают вокруг поясницы.

Пьё, девицы, дочери хозяина таверны в местечке с этим названием. Распространили в Бретани моду на кофе со сливками. Летом и зимой выходили к посетителям таверны в блузках с короткими рукавами. Мужчины их домогались, так как они были стройные и смазливые. Все вышли замуж в родных краях.

Ранси, господин аббат де. Вывез из Гран-Шартреза породистую корову, привели к ней быка, а тот перед самой случкой брякнулся оземь и откинул копыта, потому что его сглазил кривой Ив, а после этого у коровы, которая так и осталась непокрытая, нарушилась течка, так что приплода от нее не было. Аббат очень сердился, ибо нрава был крутого.

Республиканский мэр Комфора. Горбун в шапочке а-ля Сен-Жюст. В целях просвещения жителей Комфора пригласил труппу итальянских комедиантов, чтобы они на площади у старой церкви дали представление «Знаменитые влюбленные Ромео и Джульетта».

Робик, врач. Родственник Сабата, которого он послал в Монпелье изучать медицину, а затем — в Рим, чтобы постичь науку приготовления лекарств из опиума.

Россини, дон. Итальянский музыкант, сочинивший наряду с прочим одно очень чувствительное рондо.

Руанка, Антуанетта. Хозяйка веселого дома в Понтиви. Бывала в Кале, где научилась говорить по-английски. Вышла замуж за какого-то деревенщину, а тот взял да спалил дом вместе со всеми, кто в это время там находился.

Рыжий из Сеговии. Дипломированный коновал, который каждый високосный год спускался в ад делать кровопускания. Ланцет у него был из толедской стали.

Сабат, Джон. Врач, после получения диплома в Монпелье отправился в Рим изучать лечебное действие опиума и там возымел желание отравить колодцы. О нем подробно рассказано в записках музыканта.

Самплака, королевский стрелок. Отец барышень Самплака. Вступил в войско Принцепсов и умер с перепоя во время осады Майенна.

Сан-Докузеппе. Калабрийский бандит, главарь римских воров и мошенников. Заполучив должность церковного сторожа в предместье Рима, вообразил, что может стать папой.

Сен-Васс, кавалер де. Был другом Вольтера, изучал землетрясения. Под старость женился на Кларине Самплака. Как-то устроил он в Гимильо сотрясение земли в виде опыта, на него рухнула стена и задавила насмерть. Об этом писали в газетах.

Сен-Васс, мадам Кларина де. Напоминаю читателям, что у нее были зеленые лучезарные глаза. Через много лет после их совместного путешествия музыканту в один прекрасный день вдруг показалось, будто она улыбается ему из темного угла, и он резко обернулся.

Соваж, Гастон Феб де. Полковник Бретонской конной гвардии. Считал себя наследником сокровища Вилье де Флер-у-Муро. Раскатисто произносил звук «р».

Соломон Капитан. Черт, покупающий души. Кучер дилижанса по имени Кламо украл у него чемодан. Как рассказал Измаэль Бутон, в чемодане, который Соломон Капитан так усердно разыскивал, хранились доказательства того, что он кастрат, и утрата чемодана была для него большой потерей. Он взял к себе в слуги Ги Черт Побери. В конце концов ему пришлось спуститься обратно в преисподнюю, так как на земле у него ничего толком не получалось из-за его буйного и крутого нрава.

Торговец зерном из Аллана. Должен был сочетаться браком с мадемуазель Туль-Гулик. Торговцы зерном из Аллана в XVIII веке одалживали деньги всем на свете, благодаря чему и женились на бретонских благородных девицах, которые своим браком спасали семью от разорения. Все эти торговцы были жгучими брюнетами, и на каждой руке у них было по шесть пальцев, причем шестой палец отличался по цвету от остальных, а во время одного из судебных процессов в Ренне выяснилось, что жители Аллана могут читать долговые расписки даже при скудном свете звезд.

Туле, помощник комиссара. Прибыл в Динан показывать гильотину местным властям. Не выносил сырой погоды.

Требуль, господин адмирал де. Знатные родственники де Крозона. Это были люди деятельные и доблестные, не уступали адмиралам д’Эрки в стремлении взять приступом и сжечь Лондон. Старый адмирал заказал себе карету, по виду напоминавшую фрегат «Реаль Фюрье», на ней и ездил на заседания Генеральных Штатов, паля из пушек, а когда выступал в палате, в руке держал подзорную трубу. Последующие адмиралы были достойными продолжателями рода, старший из них берег фигуру, не желал полнеть, чтобы продолжать спать в стволе двенадцатидюймовой пушки. Все они в вино подмешивали порох.

Тюренн, господин маршал виконт де. Об этом главнокомандующем в Седане уже мельком упоминалось. У него был повар-гугенот, которому пришлось перейти в истинную христианскую веру, а то у него сворачивались и прокисали всякие подливки, ни одна не удавалась.

Франклин, американец мистер. Изобретатель громоотвода и «большой гармоники». Это был человек, плодовитый на всякие выдумки, и обо всем, что придумывал, писал письма, которые рассылал по школам. Он же изобрел человеколюбивое правительство для туземцев Новой Британии. Мог говорить девять часов подряд, не повторяясь, точно живая энциклопедия. Утверждал, что шестой заповеди на самом деле не было.

Элиас Еврей. Точильщик веретен в Иерихоне, двоюродный брат Агасфера, которому дал взаймы денег. Избежал виселицы в Нанси. Собирался открыть в Риме лавку и торговать зеркалами. После каждых семи лет скитаний семь лет отдыхал.

Эрки, адмиралы де. Старшие родственники де Крозона, участвовавшего в штурме замка Шато-Жослен. Будучи покровителями францисканской церкви в Понтиви, они определили туда Шарля на должность помощника регента. Эти господа были прекрасными моряками; когда стояли на капитанском мостике, то провожали взглядом бегущие волны, не поворачивая головы. Их заветной мечтой было сжечь Лондон и помочиться в присутствии английского короля: ведь британцам, этим протестантам, строго-настрого запрещается справлять малую нужду, если их может увидеть король, а кто нарушит запрет, тому напрочь отрежут писалку, и он уже не мужчина. И вот адмиралы д’Эрки хотели именно таким способом выказать свое презрение к британскому монарху.

Эрки, Каталина де. Влюбленная дама, невеста полковника Куленкура де Байе, от которого забеременела, когда тот был уже мертвецом. Ее сын, по прозванью Незаконнорожденный из Шато-Карадё, был записан в королевские пажи. Мадемуазель Каталина была точно колосок турской пшеницы, качаемый летним ветерком.

 

ПРИЛОЖЕНИЕ ВТОРОЕ

СВЕДЕНИЯ ОБ ИЗМАЭЛЕ БУТОНЕ

 

В одной из тетрадок, оставшихся после смерти господина музыканта де Крозона, содержались записи об Измаэле Бутоне, и издатели, сознавая необычность содержавшихся в них сведений, приводят их здесь, ничего не изменив.

Измаэль Бутон вышел из подземного царства через старую штольню, в которой ростовщик из Ланривана хранил долговые расписки. Родом Измаэль был из Пикардии, и ему нравилось, когда собеседники узнавали об этом по выговору, и с юных лет, когда он попал в ад, видно было, что из него вырастет порядочный верзила: ведь там, внизу, все, что растет само по себе, вырастает примерно за год. А так как своды и потолки в подземном царстве довольно низкие и ни одна арка в ключе не отстоит от земли более чем на полторы кастильских вары, то Измаэль Бутон ходил по подземным улицам и площадям согнувшись пополам, точно складной нож; это было очень неудобно, кровь приливала к голове, ломило поясницу, так что никакого удовольствия от прогулок по скрытому от живых людей миру он не получал. Ему это было досадно, так как он был общителен и словоохотлив, скучал по земным новостям, любил женское общество и следил за своей одеждой, предпочитал короткие плащи старинного итальянского фасона из расшитой золотом синей шерсти. Словом, был краснобаем и щеголем. Бродя согнувшись под низкими сводами и потолками преисподней, начал тосковать, да еще выдалась такая зима, что даже под землей бушевал ветер и лил дождь много дней подряд. Говорят, это было в том году, когда испанская река Гвадиана в каком-то месте ушла вдруг под землю и пролилась на головы чертям в аду. Измученный низкими сводами и непогодой, Измаэль Бутон совсем сник, и в адских делах от него стало мало проку. В ту пору в пещере сатаны Вельзевула скончался портной-поляк, который славился камзолами и кружевными жабо, а в старину для чертей это было очень важно, земные портные их не устраивали: те, когда снимали мерку, не учитывали, что чертям нужно прятать хвост, обматывая его вокруг поясницы. Надо сказать, что обитатели преисподней изнашивают одежду довольно быстро, бродят больше по ночам, в темноте, тут недолго зацепиться за что-нибудь или посадить пятно, им нередко приходится прятаться по углам, где и пыль, и паутина, поэтому после смерти поляка у многих на одежде появились и кое-как наложенные заплаты, порой разного цвета, и грубая штопка, а некоторые ходили в драных чулках. Надо было как-то спасать благопристойность и достоинство адского племени. А Измаэля Бутона меж тем определили в помощники некоему сборщику налогов из Пармы, который большую часть времени проводил в аду и ведал расчетами Царства тьмы с жителями Италии; работа Измаэля Бутона заключалась в том, чтобы передвигать на счетах желтые шары, обозначавшие сотни, и вот сборщик налогов проникся к нему жалостью и, желая продвинуть его по службе и полагая, что на свежем воздухе, под солнцем он излечится от тоски, предложил устроить его учеником портного в Камбре. Вельзевул согласился. Вот по какой причине Измаэля решили выпустить на свет божий; до этого у него было только одно имя, а теперь понадобилось придумать и родовое имя, иначе говоря — фамилию, и сборщик податей предложил именовать его Бутоном, ибо по-французски это слово означает «нераспустившийся цветок», содержит намек на украшение, наряд, вот пусть и учится ремеслу украшать и наряжать собратьев по преисподней.

Измаэль Бутон овладел портновским искусством довольно быстро, и к нему потянулись обитатели преисподней, точно паломники к святым местам, всем хотелось одеться по последней моде, а по весне он уже не мог вернуться под землю, где его ждала мастерская покойного поляка: на свежем воздухе он окреп и возмужал настолько, что не мог пролезть в узкую старую штольню, тайник ростовщика из Ларинваля, ведь черти, как известно, должны возвращаться в ад тем же путем, каким вышли на землю. Об этом писал в свое время Корнелий Агриппа. А Измаэлю Бутону вскоре наскучило кроить, сметывать, примерять и класть стежки, с утра до вечера работая иглой на потребу своих собратьев. А как хорошо было бы погулять по белу свету! Думал он, думал и в один прекрасный день, оставив закройщиком хромого ученика, приставленного к нему гладильщиком, отправился поглядеть, что творится на земле, которая в эту летнюю пору была чудо как хороша. Перво-наперво поехал в Польшу засвидетельствовать свое почтение родственникам покойного адского портного, своего предшественника, и вернуть его семье расшитую золотом подушечку для булавок, символ профессии. Но когда он приехал в Варшавское герцогство, там началась эпидемия бубонной чумы, и стали искать виноватого, лекари решили, что чуму занес чужеземец, у которого одна рука короче другой, а это как раз была примета Измаэля Бутона, и ему пришлось бежать от поляков, которые жгли костры у дорог и упивались вином, бежать от фур, доверху нагруженных трупами, так что он не успел даже научить внуков адского портного шить одежду по последней парижской моде. Измаэль Бутон направился в Англию, где, как ему сказали, есть некая миледи, которая готова продать дьяволу душу и тело, если ей подскажут, какая лошадь выиграет на скачках, и он надеялся провести с ней несколько приятных ночей; на пути в Англию он повстречался в Седане, на военной гауптвахте, с полковником Куленкуром, о чем рассказано в наших «Записках». Под землей, в царстве Сатаны, были недовольны Измаэлем Бутоном: хоть и много он пошил камзолов, большинство чертей все еще ходили в старой одежде, и кое-кто из новых обитателей ада подавал письменные заявления на этот счет Люциферу Нафанаилу I. Пармский сборщик податей, желая принудить Бутона поскорей вернуться к портняжному делу, перестал высылать ему деньги, ссылаясь на неспокойное время; вот по этой-то причине Измаэль Бутон и занялся изготовлением фальшивых монет в Ливерпуле, где, как вы уже знаете, сидит теперь в тюрьме. А как выйдет, вернется в свою мастерскую в Камбре, и, быть может, ему отдадут скелет полковника Куленкура, для того чтоб он использовал его как манекен для пошива военных мундиров: уж больно лихо выпячена у него грудь.

Ссылки

[1] Ганновер — историческая область на северо-западе Германии, ядром которой было герцогство Брауншвейг-Люнебург; Ганновер участвовал в Семилетней войне 1756–1763 гг. — Здесь и далее примечания переводчика.

[2] Подхват (франц.).

[3] Гальярда — старинный испанский танец.

[4] Карманная бомбарда (франц.).

[5] Старинный духовой инструмент типа валторны.

[6] Милосердие (лат). Так в религиозных братствах называлось дополнительное питание для служителей церкви.

[7] Я вырывал глаза прибрежным жителям (лат.).

[8] Сенешаль — должностное лицо, отправляющее правосудие от имени короля или ленных феодалов.

[9] Головной убор в эпоху Великой французской революции, обычно красного цвета, считался символом свободы и равенства.

[10] Вара — мера длины, равная 83,5 см.

[11] В Лотарингии действует римское право (лат.).

[12] Бретонский петух (франц.).

[13] Темная смерть (греч. и лат.).

[14] Мытарь — в библейских легендах — сборщик податей у древних евреев.

[15] Медок — район департамента Жиронда между Гавром и мысом Грав.

[16] Законное вознаграждение (лат.).

[17] Лишение прав и неотчуждаемость недвижимого имущества (юр. лат.).

[18] Знак (лат.).

[19] Намек на историческое лицо, однако маршал А. де Тюренн жил в XVII веке, Седан был им взят в 1611 г.

[20] Храни меня, Господь, от ветра,

[20] будь я роза или мак (франц.).

[21] Гром, французский гром (франц.).

[22] «Жиль Блаз из Сантальяны» — знаменитый плутовской роман французского писателя Алена Рене Лесажа (1668–1747).

[23] Лига — путевая мера длины, равная 5 км.

[24] Франклин, Бенджамин (1706–1790) — североамериканский государственный деятель, писатель и ученый, первый посол США во Франции; в 1752 г. изобрел громоотвод.

[25] Речь идет о медицинском факультете университета в Монпелье, основанного в 1289 г.

[26] Лист критского ясенца (лат.).

[27] Хинно-железистый электуарий (лат.).

[28] Тонкая лапша (итал.).

[29] Блюдо из жареных овощей (итал.).

[30] Один из холмов Рима.

[31] Тиара — головной убор папы римского; в паланкине папу носят во время торжественных церемоний.

[32] Закон Плетория об обмане несовершеннолетних (лат.).

[33] Закон Юния о чужеземцах (лат.).

[34] Закон Цинция (начало III в. до н. э.) о запрещении судьям принимать подарки и вознаграждение за ведение процессов (лат.).

[35] Шуаны — вандейские сторонники короля во время Великой французской революции.

[36] Да здравствует король! (франц.)

[37] Аррас — город в 168 км к северу от Парижа; здесь речь идет о его осаде в 1640 году.

[38] Неженка (франц.).

[39] Сен-Жюст, Луи Антуан Леон (1767–1794) — деятель Великой французской революции, якобинец.

[40] Павана — старинный испанский танец.

[41] Гонфалоньер — глава городского совета в некоторых итальянских республиках в средние века.

[42] Флореаль — восьмой месяц республиканского года во Франции (с 20 апреля по 20 мая).

[43] «Лаура улыбается» (итал.).

[44] «Одинокое сердце» (франц.).

[45] Действующие лица (лат.).

[46] Ignotus — неизвестный (лат.).

[47] Так называлась армия роялистов.

[48] Так в средние века называли во многих европейских странах императоров Оттоманской империи.

[49] Высший орган сословного представительства (духовенства, дворянства и городов) в феодальной Франции.

[50] Остров Гвинейского архипелага.

[51] Камбре — город на северо-востоке Франции.

[52] Агриппа, Анри-Корнель (1486–1535) — алхимик, знаток кабалистики и оккультных наук.