I
Глиняная кружка ходила из рук в руки, от уст к устам. Господин музыкант собирался с духом, чтобы заставить себя приложиться губами к кружке, из которой пили мертвецы; доктор Сабат нарезал окорок длинным гасконским ножом — и делал это с большим искусством. Окорок так был наперчен, что нельзя было заметить даже отсутствие соли. Мертвецы жевали не спеша, в молчании, одни стоя, другие — сидя на каменных плитах, мадам де Сен-Васс сидела, завернувшись в пушистую пеструю шаль, извлеченную из корзины господина де Нанси. Когда музыкант решился наконец пригубить пива из кружки, послышались чьи-то тяжелые шаги.
— Господин кавалер, к нам прибыл капитан из Комбура. Надеюсь, известь не повредит вашему пищеварению, — сказал доктор Сабат, обращаясь к усопшему из Кельвана.
Шагая вразвалку, вошел еще один скелет с волочившейся по земле длинной шпагой, на левом плече у него сидел птичий скелет. Мамер поднял фонарь, при свете которого они вкушали трапезу, и музыкант с удивлением увидел, что этот господин, капитан из Комбура, носит синие и желтые цвета Наваррского кавалерийского полка, где он сам мог бы служить, если бы судьба не распорядилась им иначе.
— Где тот смельчак, который отважился убить собственного демона? — спросил капитан, посмеиваясь.
Птичий скелет слетел с его плеча, словно у него были перья на крыльях, и сел на колени мадам де Сен-Васс.
— Я здесь, капитан, и меня сразу можно узнать, потому что я здесь единственный, с кого еще не сошла грешная плоть.
— А кто такой вон тот, что смахивает на церковного служку?
— Это живой человек, господин капитан, а с нами едет из-за того, что я упомянул его в завещании. Зовут его де Крозон, он музыкант из Понтиви, играет на бомбардине в церкви — как видите, он сидит на футляре, в котором носит свой инструмент.
— Знавал я одного де Крозона, любителя совать нос не в свое дело, а было это в те времена, когда меня выбили из седла у замка в Жослене. Но вы, конечно, не тот де Крозон, о котором я говорю, тот был крив на левый глаз.
— Это был мой отец, — пролепетал музыкант.
Капитан Наваррского полка пристально и сурово посмотрел на музыканта, держа руку на эфесе шпаги, но очень скоро гнев его прошел, и он снова расхохотался:
— Уж лучше б вам быть просто сукиным сыном!
Все рассмеялись. Летающий птичий скелет, как рассказали потом музыканту, принадлежал ручному ворону капитана из Комбура, его убили и похоронили вместе с хозяином у Жосленского замка. Мадам де Сен-Васс стала кормить ворона, отщипывая для него кусочки ветчины, и он охотно брал их с ладони красавицы. Капитан прибыл так поспешно затем, чтобы поместить усопшего из Кельвана в хорошую известковую яму, пока он не начал смердеть. Новопреставленный и капитан из Комбура распрощались и покинули компанию на несколько часов; после их ухода кружку с пивом дважды пустили по кругу, чтобы прикончить бочонок. Ворон остался дремать на коленях мадам де Сен-Васс, Мамер Хромой повесил фонарь на руку статуи Святого Евлампия, святой стоял на пьедестале посреди портика и внимательно смотрел на ночных гостей. Увидев святого так близко, музыкант обрадовался и почти совсем успокоился, однако на всякий случай, сославшись на сквозняк, пересел к самому подножию статуи, облокотился на босую ступню святого и подпер голову рукой. Нащупал на каменном постаменте какую-то надпись, почти стертую временем и непогодой, и стал водить по ней пальцами, словно хотел на ощупь разобрать буквы и слова, при этом ему казалось, что он вроде бы читает святую молитву.
— Когда мы путешествуем всей компанией, — сказал полковник Куленкур, поднимая воротник камзола, — то по ночам каждый из нас рассказывает историю своей жизни и смерти. Законы вежливости, как я полагаю, повелевают нам сначала предоставить слово мадам де Сен-Васс. Послушай, Ги, сядь куда-нибудь, а то летаешь туда-сюда — в глазах мельтешит.
Куленкур прислонился к замшелому надгробию какого-то аббата, Ги Черт Побери опустился на торчавший из ключа свода железный брус, на который, как видно, когда-то вешали фонарь, господин де Нанси угостил мужчин табачком, и все приготовились слушать историю мадам де Сен-Васс. Время от времени ночную тишину нарушал крик совы; издалека, оттуда, где, точно ветка на ветру, качался одинокий огонек, доносился собачий лай, там, должно быть, и лежал Кернаскледен.
II
— Я родилась в Одьерне, на океанском берегу, с детства любила смотреть, как сияет в ночи золотой огонек маяка на мысу Экмюль. Дом наш, в народе прозывавшийся башней, стоял, открытый всем ветрам, у прибрежных скал, так что днем и ночью мы слышали неумолчный шум прибоя. Я была самой младшей дочерью королевского стрелка Самплака. Как-то на празднике в Пон-Круа моей матери преподнесли стихотворение из семи строк — по одной на каждую дочь, — и в нем говорилось, что я была самая красивая. При крещении меня нарекли Клариной, потому что мать, когда ждала моего появления на свет, читала книжку, роман, и его героиня носила такое имя; все утверждали, что и зеленые глаза у меня именно от той госпожи Кларины, которая, как очень трогательно описано в книге, умерла от холеры в итальянском городе Вероне, а у нее был любовник-англичанин, и она умела предсказывать судьбу по семенам базилика. В довольстве и холе я выросла хорошенькой и стройной, как и мои сестры, а наша мать все время дожидалась отца, благородного стрелка, потому что он вместе со своими двоюродными братьями из рода Шатобрианов отправился на войну в Ганновер и лишь время от времени слал письма, просил прислать то рубашек из домотканого льняного полотна, то фланелевые панталоны, то два золотых кольца. И однажды пришла весть о том, что отец наш вступил в сожительство с фламандской трактирщицей, державшей свое заведение где-то у границы, навсегда покинул королевскую службу в Нормандском полку и отдал себя во власть новой повелительницы, которая после этого события сменила вывеску своего заведения, и оно стало называться «Le coq bréton». Новость эту принес нам дядя, двоюродный брат отца, служивший сборщиком налогов с китобойного промысла в Бресте; под предлогом заботы об интересах той, кого сразу же стали называть «несчастной вдовой Самплака», дядя поселился в нашем доме, взял на себя управление поместьем (мать только все плакала и не требовала никакого отчета), и не прошло и года, как разорил нас до нитки, после чего сбежал с нашей старшей сестрой — они укатили дилижансом в Ванн, — а среднюю сестру, Анну Элоизу, у которой было родимое пятнышко на ухе, оставил в интересном положении. Тогда мать решила обратиться в суд, находившийся тогда в Шатолене, и для этого поехала сначала в Кемпер, потом в Ренн, а из Шатолена отправилась в Баньоль-дель-Орн на воды полечить сердце, заболевшее от таких передряг, причем расходы на лечение оплатил некий капитан Гайон: проведя с ней ночь в гостинице, он стал самым близким ее другом. И с тех пор мы мать больше не видели, слышали только, будто в городке Этретаона открыла гладильню, устроенную на английский манер. Вот так с юных лет я воспитывалась на романах и историях из книг и из жизни женщин легкого поведения.
В речи мадам де Сен-Васс заметен был приморский выговор, последние слова она произнесла с грустью, и наш музыкант позабыл о том, что речь ведет скелет в пуховой накидке: сердце его забилось сильней от сострадания к несчастной девушке.
— Сестры мои быстро повыходили замуж все, кроме той, которая забеременела от дядюшки, она оставалась в усадьбе со мной и с родившимся у нее мальчиком, такой забавный был малыш, только чуточку заикался. Мы, барышни Самплака, славились по всему побережью в округе Кемпер как благородным происхождением, так и белизной кожи и еще ласковой улыбкой, которая, как казалось мужчинам, обещала многое… В первом доме за мостом, что вел к нашему дому, жил ткач, мсье Лаболь, и вот в день Святого Мертия, вернувшись с гулянья, выпил он подогретого сидра, и его разбил паралич. А жил он в доме один, сам стряпал и прибирался; и когда с ним случилась такая беда, вызвал к себе письмом одного из племянников, рыжеволосого красавца, который служил флейтистом в замке герцога де Брольи. Пока флейтист не приехал, мы с сестрой каждый день приходили ухаживать за мсье Лаболем, кормили его куриным бульоном, растирали настоем из трав, меняли постельное белье, и теперь я честно могу сказать, хоть морячки и белошвейки Одьерна чего только не болтали о нас с сестрой, что в первый раз я увидела голого мужчину, когда мы переодевали и мыли мсье Лаболя — ведь он делал под себя, — и не было у меня никаких любовников, все это говорилось из зависти. Как злы люди! Но вот на Пасху приехал племянник мсье Лаболя, увидел меня и влюбился. По вечерам садился на перила моста и исполнял серенады в мою честь. Он умел передразнивать дроздов и других певчих птиц, мы с ним уходили в Ормерский лес, он оставлял меня на какой-нибудь полянке, а сам заходил в кустарник, чтобы разбудить соловья особым посвистыванием, потом возвращался, и мы, обнявшись, слушали пение этого маленького ночного волшебника. Мсье Лаболь благосклонно отнесся к жениханью племянника, велел пригласить нотариуса из Дуарнене и составил завещание, по которому все его состояние переходило Пьеру, если он женится на мне; тогда же мы договорились обвенчаться сразу после окончания осенних полевых работ. Я души не чаяла в своем женихе, мне нравилось, что он такого деликатного сложения, рыженький, а усы у него мягкие, как пух, к тому же был он молчалив и застенчив — из-за любого пустяка заливался краской! Но во время жатвы заболела моя сестра; ее лихорадило до судорог, и через две недели мы стали опасаться за ее жизнь и послали в Керити за тамошним врачом, который слыл великим знатоком непонятных женских болезней и брал очень дорого, соответственно своей славе.
— Еще больше он прославился тем, — вмешался доктор Сабат, — что был мерзавцем, каких свет не видал.
— За славу, из чего бы она ни возникла, всегда приходится раскошеливаться, — присовокупил нотариус.
— Мы заплатили ему как положено, старик Лаболь денег не пожалел, а врач сказал, что у сестры после родов произошли осложнения по женской части и никакие снадобья ей не помогут; чтобы вылечиться, надо снова забеременеть, и при вторичных родах все очистится. Стали мы с сестрой советоваться, как выйти из такого затруднительного и щекотливого положения, ведь надо было действовать быстро, иначе бедняжке грозила неминуемая гибель. Подумали о бродяге, который попрошайничал в рыбацком поселке, и о моряке по прозванью Пирожок-с-Сюрпризом, это был очень красивый малый и с сестрой при встрече всегда заигрывал, многозначительно подмигивал. Однако, не желая повредить доброму имени ее сына, которого в пятилетнем возрасте записали в королевский флот, мы решили сохранить это дело в тайне, и в недобрый час мне пришло в голову одолжить сестре моего Пьера, флейтиста, чтобы он сделал ее беременной. А пока это свершится, я, чтобы не быть лишней спицей в колеснице, отправилась в паломничество в монастырь Святой великомученицы Анны.
Мадам де Сен-Васс всхлипнула и спросила, не осталось ли немного пива. Мамер Хромой опрокинул бочонок, вылил остатки в глиняную кружку и подал даме, та не спеша выпила и отерлась вышитым платочком.
— Когда, завершив паломничество, я вернулась в Одьерн, лечение было уже закончено, в церквах объявили о нашем предстоящем бракосочетании, как вдруг Пьер Лаболь получил письмо: его извещали, что он должен прибыть в замок Брольи, чтобы выступить в суде по делу о жемчужном ожерелье, которое не то потерялось, не то было украдено ключницей. Я плакала в три ручья, но Пьер все же уехал, пообещав вернуться в Одьерн к Дню поминовения усопших. Из Брольи он слал мне по почте письма, где говорил о своей любви, и шелковые ленты, но прошел почти год, а его все не было, и если бы не скончался его дядя, он, возможно, и в ту пору не вернулся бы, потому что герцог де Брольи хотел держать его под рукой на случай, если понадобится свидетельство в суде. И случилось так, что Пьер прибыл в Одьерн как раз в то время, когда я уехала в Кемпер заказать черное траурное платье с кружевами, и мой возлюбленный, войдя в наш дом, увидел не меня, а мою сестру Анну Элоизу, которая в ту минуту кормила грудью мальчика, рожденного от него с единственной целью излечиться от болезни, грозившей смертью, о чем я уже говорила. У сестры моей была пышная грудь, и она не затягивала ее в корсет, к тому же нравом она была тиха и покорна, а это многим мужчинам нравится. Картина, которую увидел Пьер, когда зашел в наш дом, растрогала его сердце, а еще он, как видно, не забыл ночей, проведенных с сестрой, без них не было бы и этой трогательной картины; правда, тогда он старался из любви ко мне, но, судя по всему, в душе его возникла и какая-то нежность к сестре, а уж после того, как малыш улыбнулся ему, он начисто забыл обо мне и решил, что женой его должна стать Анна Элоиза. И вот в тот день, когда я вернулась из Кемпера с целым ворохом шелков и алансонских кружев, в церкви Святого Павлина звонили колокола в честь новобрачных. Хотя такой поступок моего жениха был вполне оправданным, но для меня оказался таким неожиданным, что я лишь молча плакала, уходила на целый день в Ормерский лес и до сумерек слушала воркование голубей, а вечером — соловья, и мне казалось, что сердце мое вот-вот разорвется в груди… Как-то в мае я гуляла по лесу возле дороги, собирая на склоне холма землянику, а мимо проезжал на саврасом коне с белой гривой и белым хвостом кавалер де Сен-Васс, который доводился нам дальним родственником, в его роду и в нашем на гербе — сокол на красном поле. Он приехал в Одьерн потому, что его лейб-медик Гальван прописал ему морские купанья при большой волне, так, чтобы грудью встречать девятый вал, это нужно было для распрямления его чуточку сгорбленной спины. Я пригласила де Сен-Васса в наш дом, где мы, даже при нашей бедности, все еще могли достойно принять знатного родственника. Думаю, ему понравилось мое лицо и моя фигура, а также учтивость, с которой я говорила с ним, и, ко всеобщей радости, получилось так, что через три дня после приезда в Одьерн он пожелал разделить со мной ложе — разумеется, прежде обвенчавшись пред святым алтарем. И вот я вышла замуж без любви за знатного старика, и он повез меня по усадьбам родичей, которых у него было много и в Бретани, и в Нормандии, обращался со мной бережно, держал мою руку в своей точно какое-то бесценное сокровище. Но у меня с ума не шел Пьер Лаболь, и тоску по нем не могли заглушить ни богатство, ни знатность, ни радушный прием повсюду. И я решила отравить сестру, поехав в Одьерн будто бы навестить ее и отдохнуть от торжественных приемов. Доктор Гальван за фунт золота продал мне четыре зернышка яда, который называют Tanatos umbrae, его можно было подмешать в пшенную кашу, любимое блюдо Анны Элоизы, она всегда ела ее на завтрак. И случилось так, что ко времени моего приезда сестра простудилась и слегла, а я сделала вид, будто все ей простила, и принялась ухаживать за больной. Подмешала в пшенную кашу те самые четыре зернышка — этот яд из тех, что не оставляют следов, — и понесла ей на завтрак, она съела четыре ложки, поглядела на меня, охнула, закрыла глаза (а я больше всего боялась встретить ее взгляд, когда наступит роковое мгновение) и отдала Богу душу. Я же в страхе и тоске от содеянного зажала рот руками, а руки-то не помыла, после того как брала зернышки, и даже запаха этого яда хватило для того, чтобы я замертво рухнула на кровать рядом с убитой мною сестрой.
Мадам де Сен-Васс закрыла лицо руками, которые казались маленькими деревцами с пятью прозрачными ветками цвета слоновой кости, и зарыдала. Музыканта так и подмывало встать, подойти к даме и легонько погладить ее по плечу, чтобы она скорей успокоилась. Но тут он почувствовал, как Святой Евлампий свободной мраморной ногой слегка наступил ему на руку. Значит, святой хотел этим сказать, чтобы он не вставал с места? Вот чудеса!
— И с того рокового утра я должна каждый год, пока жив флейтист Пьер, приезжать в Одьерн в день годовщины сестриной и моей собственной смерти и входить в комнату Пьера, где он постоянно играет на флейте в полном одиночестве, ибо незаконнорожденный сын сестры служит в королевском флоте, второй сын, рожденный для ее излечения, обучается в семинарии в Ванне, а жениться на другой Пьер не захотел. И наказание мое заключается в том, что он меня не узнает, думает, что перед ним Анна Элоиза, называет ее именем, целует, ищет родинку на ухе и, веря, что я и есть его любимая голубка, заключает меня в объятья, и я должна принимать его любовь, которой при жизни добиться не смогла, любовь, предназначенную отравленной мною сестре… Осталось еще два года, потому что в том году, в день Святого Мартина, лошадь Пьера споткнется на горной круче и он полетит в пропасть. И тогда я смогу вернуться в свою могилу на кладбище в Одьерне, которое расположено на самом берегу моря, так что после бури в нишах надгробий оказываются рыбы и морские раковины. Я хочу только спать, спать, спать…
III
— Я родился неподалеку отсюда, в городке, который называется Фауэ. Если подняться вот на эту башню, можно было бы увидеть на холме к югу отсюда его огоньки. У нас там много хороших выгонов для скота, но мало порядочных людей, правосудие вершит господин виконт де Ростренен, и судит он не по законам, а по обычаям округа Кемпер, поэтому в Фауэ можно делать что угодно, если у тебя есть покровители или крупные деньги. Отец мой был помощником сборщика королевских податей, и, по правде говоря, его не любили, потому что он всячески прижимал крестьян, взимал налог и за овец, и за бычьи шкуры, и за посевы овса, и за проход по новому мосту, и за то, что в стене дома больше двух окон, и за крышу над головой, и в пользу генерал-губернатора, и каких там только налогов не было. Как-то в Фауэ прибыл новый священник и начал возмущать крестьян, понося в своих проповедях мытарей, а моего отца как раз прозвали мытарем, и однажды случилась засуха, которую назвали засухой Святого Иова, потому что в середине дня этого святого, то есть пятого августа, загорелись скирды сена, которые никто не поджигал, и в этот самый день отец направлялся в Мюр-ан-Бретань собирать королевские подати, но в дороге на него напали какие-то пятеро неизвестных и забили до смерти мотыгами. Мать моя была доброй, богобоязненной женщиной, славилась уменьем стряпать, у нее был дядя-каноник в Шартре, чем она очень гордилась и без конца рассказывала всем на свете, какой у нее дядя. От доходов отца кое-что еще оставалось, и это было совсем не лишним, ибо в доме любили и мясо, и рыбу, и сыр, и вино. Ах, медокские фиалки, увижу ли я вас когда-нибудь снова? Меня устроили помощником учителя французской грамматики и латыни в приходскую школу Энбона, где я получал summula decretalis, а когда отца убили, мать решила, что лучше отправить меня в Динан изучать собрания эдиктов и распоряжений французских королей, относящихся до гражданских и духовных дел, приняв во внимание мои успехи в латыни, на которой издавались указы, и мою склонность к ораторскому искусству. И вот я уже изучил interdictio и vinculatio — основы юриспруденции в Бретани, — когда открылась вакансия нотариуса в Дорне; я распродал все, что имел в Фауэ, влез в долги, но купил эту должность. Приехал в Дорн в расшитом камзоле с кружевными обшлагами и треуголке с шелковой лентой, и меня тотчас заметили, потому что у моих писцов был хороший почерк, с каждым клиентом я детально обсуждал его дело и взимал малую мзду, а еще потому, что был холост и переписывался с душеприказчиком покойного каноника из Шартра по поводу наследства почтенного прелата. Мне-то он, конечно, ничего не завещал, но, кроме меня, об этом никто не знал, и люди могли вообразить всякое. Когда я убедился, что меня ценят, я увеличил плату за свои услуги, и мне стало жаль, что нет у меня портрета отца: пусть бы он видел, что я иду по его стопам. Яблоко от яблони недалеко падает. Нет на свете более приятного занятия, чем считать золотые монеты по ночам. Каждая из них имеет свой звон: английский фунт стерлингов звенит не так, как французский луидор, а золотые приморских городов звенят не так, как испанские дублоны. Я зажигал светильник из четырех свечей и раскладывал золотые монеты на столе, подсчитывал накопленное, а хранил я разную валюту в мешочках разного цвета, на которых золотом был вышит мой signum. Складывал золотые в столбики, мостил ими стол, и он становился похож на площадь Трембл в Анже, выложенную круглыми торцами, а потом указательным и средним пальцами правой руки изображал будто по площади проходит герцог Лаваль. Складывал я и человечков, и лошадь, которую мне так хотелось заиметь, а так как был холост (Святой Августин недаром говорил, что воз держание порождает фантазию, а в глоссах, толкующих законы, оно принимается во внимание как смягчающее обстоятельство), то складывал женщину, целиком из золота, только аквамарином помечал глаза и кармином — губы, а срамное место прикрывал табакеркой, на крышке которой была изображена Афродита, выходящая из волн морских. Вот как проводил я свой досуг. Ах, счастливые годы, как быстро вы кану ли в вечность!
Нотариус, угловатый пожелтевший скелет, вытащил из внутреннего кармана камзола большой полотняный платок — то ли хотел высморкаться, то ли отереть слезы, — но за неимением слизи и слез сунул его обратно.
— Как-то дождливым утром — а дожди приносит в Дорн юго-восточный ветер в феврале и осенью — пришли ко мне в контору два господина, оба молодые и элегантно одетые; это были братья графы де Ментенон, они вели тяжбу с кавалерийским полковником де Соважем по поводу того, кому принадлежит право отыскать клад, зарытый в свое время Вилье де Флером, прозванным Мавром, их общим родственником. Я взялся представлять интересы графов де Ментенон в судебной палате и стал изучать их права, которые не так уж трудно было бы доказать, если бы не было в их роду незаконнорожденного и не сгорела бы ризница в церкви городка Иври со всеми книгами и записями, а это давало господину полковнику де Соважу основания утверждать, что никакого незаконнорожденного не было, а была монахиня, его тетка в девятом колене со стороны матери; вместе с тем я изучал также план замка Флер и думал: а где бы я, будучи не менее жадным и подозрительным, чем Вилье де Флер, прозванный Мавром, спрятал заветное золото на случай войны или каких-нибудь беспорядков? И получалось, что я бы спрятал его в нише над сводом нижней галереи, где поначалу собирались устроить караульное помещение с печью, но потом передумали и построили караулку в другом месте, у ворот, нишу замуровали, а нижнее помещение использовали как свинарник. Я даже расхохотался, когда пришел к такому заключению: угадал-таки, какая пичужка склевала зернышко! Значит, сокровище там и лежит! Это открытие лишило меня сна и покоя, я даже перестал считать золотые монеты по ночам, а все сидел над планом замка Флер. И вот, заявив, что еду в Шартр получать наследство, завещанное мне дядей-каноником, поскольку душеприказчик, мол, во всем уже разобрался, я поехал верхом по дороге на Аржантан, прихватив с собой слугу по прозвищу Святый Боже (у них в Алансоне такие клички в ходу). Когда мы прибыли в Сэ, я сказал слуге, что поеду в Шато д’О за нужным документом, а он пусть дожидается меня в гостинице, где я заплатил за неделю вперед; сам же взял новую лошадь — у нас в Фауэ все умеют держаться в седле — и по полям Ферте-Масе за один день доскакал до замка Флер, вошел во двор и укрылся в полуразвалившейся часовне, куда никто не заходил из страха перед призраками бывших владельцев родового замка. А с наступлением темноты пошел откапывать сокровище и очень быстро нашел камень, который можно было повернуть вокруг оси, что я и проделал, а когда заглянул в нишу, то увидел обитый железом сундучок. Ну разве не прав я оказался в своих догадках? От радости я хохотал так, что в изнеможении сел прямо на пол. И тут появились оба графа де Ментенон с обнаженными шпагами. У меня в руках была кирка, которой я собирался разбить сундучок и посмотреть, как золото звонким ручьем потечет на каменные плиты пола! Теперь придется воспользоваться киркой для защиты. Я ногой опрокинул фонарь и бросился на графов. И тут обнаружил, что вижу в темноте; говорят, все, кто жаждет золота, видят ночью так же хорошо, как днем, и это сущая правда. Хватило двух ударов киркой. Братья упали у входа в нишу, где стоял окованный железом сундучок, и мне пришлось пройти по их трупам, причем одному из них, старшему, который был с усами, я наступил на лицо. Потянул сундучок, и он легко подался. А легко подался он потому, что был пустой. Пустой!.. Я вышел из двора замка, качаясь, как пьяный. Тут сквозь пелену дождя увидел, что к замку скачет галопом целый эскадрон кавалерии во главе с полковником Соважем. Меня сразу же схватили. Посадили в мешок, так что наружу торчала только голова, взгромоздили на лошадь и повезли в Ренн. Когда проезжали через деревни, люди выходили из домов и, узнав, что я нотариус из Дорна плевали мне в лицо. В Ренне меня повесил тот палач, о котором я рассказывал, на жесткой и шершавой таррагонской веревке, я и сейчас как будто чувствую ее на шее. И я должен скитаться, пока в руанском суде не будет решена тяжба о сокровище, а я успел настолько запутать дело лжесвидетельствами, поддельными документами и прочими способами, что раньше чем через год никакой суд не разберется. Тяжба продолжается потому, что сундучок в нише оказался ловушкой, подстроенной старым Вилье де Флером, этим самым Мавром, а настоящий клад, как все думают, спрятан в другом тайнике того же замка. Вы спросите: а как же графы де Ментенон и полковник де Соваж узнали о том, что я тайком поехал в замок Флер? Все дело в том, что я забыл на своей кровати план замка, на котором отметил тайник зеленым крестиком.
Нотариус встал и, расстегнув камзол, вытащил из пояса золотую монету и бросил ее на каменную плиту, чтобы она зазвенела.
— Одну монету я все же сохранил, — сказал он. — Это испанская каролина времен Карла V.
IV
— Этот полковник де Соваж, который, как вы говорите, служит в бретонской конной гвардии, должно быть, не кто иной, как Гастон Фебус де Соваж Вилье де Флер, виконт де Леваро, он был вместе со мной на Рейне под началом маршале де Тюренна, он невысокого роста, с большим красным носом и длинными усами, когда говорит, раскатывает «р», — сказал полковник Куленкур.
— Он самый, — подтвердил нотариус, продолжая играть золотой монетой.
— В то время он был капитаном, командовал батальоном фламандских королевских стрелков и присутствовал во дворе замка в Седане, когда меня расстреляли за то, что я изнасиловал прелестную девчушку, которая все смотрела, как я укрощаю коня, из окна дворца герцога Бульонского. На самом-то деле она отдалась мне по доброй воле, а умерла в моих объятьях, скорей всего, от разрыва сердца, и синяки у нее на шее были вовсе не оттого, что я ее душил, а наоборот — оттого что я тряс ее, стараясь привести бедняжку в чувство. Ну, может, я немного перестарался и потряс ее слишком уж сильно. А началось все с того дождливого дня, когда я с нормандскими стрелками ворвался в город Бризак.
— В куплетах, которые пели в Одьерне возвращавшиеся с Рейна солдаты, говорилось, что вы, господин полковник, заткнули девочке рот лентой с вашей шляпы, чтоб она не кричала. И еще там говорилось, что лента была шелковая, голубая, а девочке едва минуло двенадцать лет, — заметила мадам де Сен-Васс.
— Такую песенку будто бы пела девочка, если верить слепому из Дорна, — сказал нотариус.
— А я видел на рынке в Понтиви картинку, на которой было изображено, как господин полковник прыгает с седла в окно, — подал голос и музыкант.
— Видно, в Бретани людям совсем не о чем говорить, — презрительно оборвал его полковник Куленкур. — И кто вы такой, господин помощник регента церковного хора, чтобы вступать в пререкания со знатными мертвецами?
Музыкант, сглотнув слюну, пробормотал извинения.
— Разве не я взял Бризак штурмом, в штыковой атаке? — продолжал полковник Куленкур де Байе, — Я ехал на своем Гвардейце, вороном со звездочкой на лбу. Прежде чем перейти мост, мы сожгли все ветряные мельницы, сколько их там было в предместье. Взорвав ворота, проникли в город и пошли по узким улочкам, распевая «Tonnerre, tonnerre de France», поджигая дома и убивая жителей. К тому времени, когда я прибыл на главную площадь, мои солдаты выложили дорожку из убитых кайзеровских вояк, чтобы я прошелся по ней, словно неаполитанский акробат по проволоке. Флейты насвистывали походный марш. На одном из убитых была каска с перьями цветов имперского флага, мой вороной сорвал ее у него с головы зубами. Восхищенные солдаты кричали, что в моем Гвардейце сидит черт. Я вошел в замок, он был пуст, но когда мои нормандские стрелки начали грабеж, скоро нашли в одной из отдаленных комнат жену и четырех дочерей немецкого градоправителя, жена оплакивала мужа, погибшего при обороне моста, а девушки — своих убитых или бежавших женихов. Мать все время причитала: «От кого же нам теперь рожать детей?» Меня это взбесило. «Разве здесь нет ни одного бретонского дворянина?» — крикнул я ей. Начал с матери, потом, по старшинству, обесчестил всех четырех дочерей. Они не сопротивлялись. Молча уступали — делай с ними что хочешь. Правда, при этом покрывались холодным потом. Солдаты вокруг орали, горланили песни, плескали на нас вином, палили из ружей, звонили в колокола церкви Святой Бригиты, мой Гвардеец ржал и брыкался, точно на майском лугу. Так началась забава, которая продолжалась семь дней. Когда я немного поуспокоился, собрал своих совсем уже одуревших от азарта нормандцев на площади и напомнил, что десятая часть добычи принадлежит королю. Потом маршал де Тюренн приказал мне отправиться в Седан для замены гарнизона. И там произошел этот прискорбный случай с девочкой в окошке. Недоразумение.
Пока полковник говорил, он все время вытягивал шпагу и кидал ее обратно в ножны. Взял глиняную кружку, но в ней не осталось ни капли шва. С досады разбил ее о каменную голову аббата, украшавшую надгробие. Этот поступок как будто дал выход его гневу.
— А в Бретани, в Шато-Карадё, у меня оставалась невеста, дочь адмирала Эрки, помолвка уже состоялась и была провозглашена в церквах, свадьба назначена на день Святого Андрея, когда королевские войска вернутся на зимние квартиры в Эльзас. И я всей душой рвался в замок Карадё, чтобы исполнить брачное обещание, уж очень мне хотелось иметь сына, который унаследовал бы после моей смерти все мое неотчуждаемое недвижимое имущество в Байе. И накануне расстрела я вступил в союз с дьяволом. На земле он прикидывался смирным человеком по имени Измаэль Бутон и в ту пору пробирался из Польши в Ирландию, спасаясь от бубонной чумы, которая, по его словам, двигалась с востока на запад. Сошлись мы на том, что в один прекрасный день, уже после смерти, я окажусь в Бретани, а уж он устроит так, чтобы моя дама разделила со мной ложе, и через неделю придет за мной, чтобы подогреть меня там, в преисподней, в кухне самого Сатаны. Так оно все и случилось, Измаэль Бутон сдержал слово, и моя дама, Каталина д’Эрки, возликовав сердцем, когда я явился, открыла для меня ночью дверь своих покоев. Надо сказать, что по договору с чертом, будь то хоть сам Сатана или его помощник, зачатие не может совершиться естественным путем, а надо, чтобы нечистый собственноручно поместил семя куда следует. Наутро я встал пораньше, чтоб никто в замке меня не увидел, и моя Каталина, которая возымела ко мне такую же пылкую страсть, что и я питал к ней, пожелала подарить мне на память часы-луковицу с гербом рода Эрки и сунула эти часы туда, где, как она полагала, находился мой жилетный карман, но это оказалась дыра от пули, которая попала мне в грудь во время расстрела. Часы проскользнули сквозь дыру и брякнулись об пол, так как рана была сквозная. К тому времени уже рассвело, и Каталина разглядела, что в груди у меня одиннадцать пулевых ран, тут мне пришлось признаться, что я мертвец. Она упала без чувств, а я поспешил уйти восвояси, ибо в доме просыпались люди. Поехал к развилке на Монмюран, где была назначена встреча с Измаэлем Бутоном, и стал его ждать; прошла неделя, но он не явился, и я пребывал все в таком же положении: днем-нормальный человек, а с наступлением темноты — смердящий труп. Как-то ночью, в ветреную погоду, на перекрестке появился всадник и спросил, не я ли покойный полковник Куленкур де Байе, и, получив утвердительный ответ, сообщил, что Измаэль Бутон задержится на двенадцать лет и один день, потому что в Ливерпуле его схватили как фальшивомонетчика и отправили на королевскую каторгу, к ногам приковали чугунное ядро, на котором выбит крест, из-за чего бежать он не может, а я должен скитаться, пока Измаэль отбывает наказание, и он прислал мне записку, в которой подробно написал, что мне можно делать и чего нельзя во время моих скитаний. И вот путешествую с этой компанией, здесь я вроде бы за казначея: как истрачу луидор, в кошельке сам по себе появляется новый. И я очень рад и доволен тем, что Каталина д’Эрки в положенное время родила мальчика, которого все зовут незаконнорожденным из Шато-Карадё; как ему исполнится двенадцать лет, его возьмут пажом в королевский дворец, а моя тетка записала на него в Дворянской палате мою недвижимость в Байе, потому что в одно прекрасное утро я явился к ней и рассказал всю эту историю. Но вот что значит попасть в куплеты и на картинки: тетка моя все допытывалась, действительно ли я тот самый насильник Куленкур, никак не могла в это поверить, хоть ты ее самое насилуй!
V
— История, которую я расскажу, — начал, вставая, господин де Нанси, сухой и суетливый скелет, — была бы, возможно, в некоторых эпизодах не для ушей мадам де Сен-Васс, если б она была живая, но раз уж она покойница, то ее едва ли смутят некоторые не очень-то благопристойные подробности моего происхождения и юных лет жизни. Моя мать прибыла в Дижон из приюта при капуцинском монастыре Святого Максимиана в городе Боне, где она штопала и латала монашеские одежды, и после ряда любовных приключений попала в тайный веселый дом, его держал некий марсельский парикмахер в пристройке за мясной лавкой. Родился я неизвестно от кого, так как постоянных клиентов у матери не было; марсельский парикмахер считал, что отцом моим был какой-нибудь подручный кузнеца, но сама мать полагала, что понесла от старого кабатчика, который как-то раз посетил это самое заведение дождливым вечером и еще потерял капюшон от плаща; и вот мать утверждала, что с той ночи у нее начались головокружение и тошнота по вечерами и она поняла, что беременна. Будь кабатчик помоложе и пей он только вино, он наверняка не поверил бы слухам, которые приписывали ему незаконное отцовство, но он был сам не свой до водки и ликеров, и от этого раньше времени превратился, извините за выражение, в развалину, и жена его сбежала с драгунским сержантом из Меца, а оправдывалась она тем, что муж-де не исполнял супружеского долга…
— В Лорене эта причина считается уважительной, — заметил нотариус из Дорна. — С разрешения присутствующих я приведу цитату из римского права, которая гласит: «Nox plaena in hebdomada», что означает: «Не реже чем раз в неделю».
— А кабатчику, как я сказал, — продолжал лоренский палач, — лестно было, что он, прошу прощения, состряпал меня так запросто в тот осенний вечер, и он сказал: «Что ж, наверно, так оно и было». И даже признал, что у меня его волосы, такие же черные и густые, и я похож на его брата, господина де Нанси, который в ту пору уже девять лет исполнял должность городского палача в Лорене, и его там очень ценили за веселый нрав: как вздернет кого-нибудь на площади, так всегда с помоста помашет рукой знакомым или отпустит какую-нибудь любезность знатным дамам. Мать моя вскоре сошлась с одним немцем, который ездил по городам Бургундии, показывая волшебный фонарь, и укатила с ним, а меня отвела к кабатчику — да, я еще не сказал вам, что его звали Коле, а прозывали Котелком, — и он вырастал меня очень быстро, так как в рожок с молоком добавлял сладкого красного вина, а в кашу — мускателя; он снимал с меня штаны, ставил на бочонок безансонского ликера и орал: «Ну разве мой кукленыш не пистолеро?» Все весело подхватывали шутку, а Коле Котелок, выставляя мой срам на всеобщее обозрение, хотел этим показать, что не такой уж он каплун, как утверждала его бывшая жена, и я, мол, унаследовал от него внушительных размеров причиндалы: откуда возьмется у сына то, чего нет у отца? Отсюда ясно, что он, как я уже говорил, признавал меня своим незаконнорожденным сыном.
Господин де Нанси взял из табакерки щепоть табаку, но никому другому на этот раз не предложил — то ли слишком мало осталось, то ли он был увлечен своими воспоминаниями, — в три приема заправил понюшку в нос и, вынув платок, стал дожидаться чиха. Прочихался всласть, не спеша и отерся платком, проведя им заодно и по черепу, будто его пот прошиб: мертвому нелегко отделаться от обретенных при жизни привычек.
— Я так думаю, мне шел уже восемнадцатый год, я вырос стройным и пригожим парнем, когда в одно прекрасное утро в кабачок заявился гость, на вид — важный господин, приехал он в почтовом дилижансе из Лиона с двумя слугами и представился как преемник моего лоренского дяди, брата моего отца Коле, которого причетник женского монастыря ордена Святой Клары велел мне считать законным отцом. Новый господин де Нанси привез моему отцу Коле серебряные часы, трость со шпагой внутри и с гравюрой на набалдашнике, там были изображены различные узлы, применявшиеся на королевских виселицах, очень тонкой работы гравюра, она сослужила добрую службу моему дядюшке (его я, стало быть, тоже должен был считать законным) и помогла ему заполучить почетную должность палача; часы, трость да еще пес по кличке Мистер и дюжина фламандских фунтов, одолженных у некой графини, которая получала их почтовым переводом из Пондишери (это такой город в Индии), — вот и все свободное от обложения налогом имущество, оставшееся от моего дяди. Хозяин кабачка пустил слезу — как тут не оплакать смерть близкого родственника, занимавшего к тому же такое высокое положение, — и не стал препятствовать тому, чтобы я отправился с новым господином Де Нанси в Лорену, во-первых, потому, что дядиному преемнику надо было находиться поближе к графине, которая ждала новых переводов из Пондишери, а во-вторых, потому, что господин палач, человек с понятием, брал меня в ученики и назначал соответствующее вознагражденье. И вскоре настали для меня блаженные дни, ибо мой новый хозяин большую часть времени проводил за чтением «Жиль Блаза» и за вязаньем чулок, которые получались у него ровно по мерке, а он еще вывязывал на них цветочки и птичек; но в скором времени стали судить всяких там отравителей, и работы прибавилось, так что я освоил ремесло без особого труда и с самого начала вызывал одобрение публики непринужденностью, с какой держался на помосте, да еще я придумал способ поднимать бамбуковой палкой щеколду затвора на колодках осужденного, глядя в небо и не нагибаясь, а палку эту подарила мне та самая графиня, что ждала переводов из-за моря. Мой хозяин немного меня осадил, сказав, что я обезумел от тщеславия. А я все чаще захаживал в дом графини, у которой были фламандские фунты, и она, видя, что я освоил все изображенные на набалдашнике дядиной трости узлы и придумал еще свои, мне одному ведомые, просила, чтобы я помогал ей завязывать тесемки на нижнем белье, ну, там на нижней юбке, корсете, лифе и так далее — в общем, на всем, что надевается под платье и закрепляется с помощью тесемок или лент; таким образом, меня звали одевать графиню, а она была полная, пышногрудая, с белой кожей и очень боялась щекотки; быстро научившись одевать графиню, я со временем научился и раздевать ее, и по вечерам ей приходилось посылать за мной, потому что завязанные мною узлы никто другой развязать уже не мог. А вскоре господин де Нанси стал сильно кашлять, слег, стали его одолевать одышка да мокрота. Когда же он умер, меня без промедления назначили его преемником. Выйдя из Палаты, где мне вручили соответствующие грамоты, я возблагодарил Бога за то, что так быстро и без особого труд стал человеком полезным и уважаемым.
Господин де Нанси задумался и, протянув левую руку к фонарю, пояснил:
— От железного кольца на безымянном пальце, что мне дали в Палате, у меня даже кость покрылась легким налетом ржавчины.
Нотариус из Дорна был единственным, кто заинтересовался этой ржавчиной, заметив, что сам он носил лишь золотые кольца самой высшей пробы.
— Так меня же к этому обязывала моя должность, господин нотариус. Для проживания мне выделили домик на площади Линтерна, а госпожа графиня, не получая четыре года подряд никаких переводов из Индии, не сочла зазорным занять в моем доме пост экономки, ибо сочетаться с ней браком, как она хотела, я не мог и слышать об этом не хотел, ведь я очень щепетилен в вопросах иерархии на общественной лестнице. Если тогда я заявился бы в притончик марсельского парикмахера и потребовал Бланш — так звали мою мать, — мне бы ее преспокойно выдали! Но весь покой и все благополучие, приумноженное, кстати, наследством после смерти Коле Котелка, вскоре пошли прахом. А все из-за того, что в местечке Бар-ле-Дюк схватили человека, о котором говорили, что он Вечный Жид, потому что в его кошельке нашли золотые монеты времен Нерона, а тело у него было разрисовано разными кабалистическими знаками и в большой шкатулке он носил с собой предметы, назначение которых было покрыто тайной: зеркало, глядясь в которое можно по ночам говорить на древнееврейском, и это подтвердил некий прелат, приехавший из Парижа на глухой ослице по кличке Каталина, отличавшейся спокойным шагом; у Вечного Жида нашли еще ножницы, оказалось, он собирался остричь волосы последнему французскому королю, а ведь это было явным злым умыслом, ибо такое событие означало бы падение правящей короны, и на ножницах был еще знак: «Собственность Иуды Искариота», и были у того человека свечи, загоравшиеся сами по себе, и растворы, с помощью которых любой металл обращается в золото. Обо всем этом много было разговоров повсюду. Так вот, схватили, как я сказал, Вечного Жида, пытали его водой, стягивали голову веревочной петлей, и он признался во всех своих преступлениях: и что годами не ел и не пил, и проходил по двадцать семь лиг за сутки, и что, прислонив, извините за выражение, голую задницу к стене, мог подслушивать, о чем говорят в доме. Последнее, как я понимаю, особенно рассердило господ из городской управы Лорены, потому что он выложил о них всю подноготную. Стало быть, они и постановили: повесить, а потом еще, за злой умысел против короля, — четвертовать. Ну а четвертование, — добавил палач, брезгливо наморщившись, — это уже не по моей части.
— Однако четвертование, согласно королевскому указу, входит в обязанности палача, — заявил нотариус из Дорна.
— Но в Руане эту обязанность брал на себя господин виконт Де Кержан, и родственники приговоренного к казни почитали это за честь и даже расплачивались за такую услугу, — заметил Куленкур де Байе.
— А я все-таки стоял на своем, — продолжал де Нанси. — Но случилось так, что дня за четыре до казни пришла ко мне в дом какая-то женщина и стала просить избавить Агасфера — так звали Вечного Жида — от его участи, мне, мол, заплатят золотом, если я его кем-нибудь подменю, например цыганом, который бродил с соколом на плече по Бургундии и Лорене; зарабатывая себе на жизнь, он натравливал сокола на тряпочных голубей, которых заранее помещал на флюгерах, а сам был вечно пьян и спал под мостом через речку Бриль. И так как моя маркиза давно уже никаких переводов из Пондишари не получала и, судя по всему, нас подстерегала нужда, тем более что ходили слухи, будто какой-то врач изобрел тяжелый нож, падающий на голову осужденного и начисто отсекающий голову, я соблазнился мешочком с золотом, который эта женщина брякнула на стол передо мной.
— А какими монетами? — поинтересовался нотариус из Дорна.
— Это были венгерские дублоны, которые принимают в любой стране. И все получилось вроде бы в наилучшем виде; я подкупил сержанта тюремной стражи, и ночью, когда стражники кутили за мой счет, мы сунули цыгана на место Агасфера, которого после допросов было уже невозможно узнать ни по лицу, ни по фигуре, а наутро в день казни напялили на цыгана капюшон из мериносовой шерсти — а ведь в Лорене осужденный еще должен приплатить за него палачу — и выволокли его на главную площадь. И цыган уже качался мертвый на веревке, как вдруг на площадь прилетел его сокол, о котором мы и не подумали, опустился на плечо повешенного, сдернул с него капюшон и улетел. Народу на площади собралось не так уж много, так как шел дождь, но возле помоста толпились цыгане, ожидая той минуты, когда можно будет содрать одежду с казненного, ведь любой ее клок потом продается как талисман; как увидели они, что повешен-то их одноплеменник, подняли страшный крик, орали, что, дескать, тут обман, стали прорываться к виселице сквозь цепь охранявших помост гренадеров из Оверни, и в общей суматохе кто-то из них ухитрился всадить мне нож в шею. Я упал замертво… И вот теперь я должен бродить по здешним местам, пока тот, кого мы подменили цыганом, не придет в Рим и не откроет там лавку по продаже зеркал; причем, как я узнал позже, это был даже не сам Вечный Жид, а его двоюродный брат, который когда-то одолжил Агасферу денег и теперь бродит за ним по свету, чтобы получить долг, семь лет странствует, семь лет отдыхает, подсчитывает капитал и проценты за столько веков, в этом деле он дока и своего не упустит. Когда придет он в Рим, а это должно случиться в будущем году, я смогу вернуться в свою могилу, но пока что я нужен ему как свидетель, который может подтвердить настоящему Вечному Жиду, что его кредитора не повесили в Нанси и долг по-прежнему за Агасфером. Клиент мой человек порядочный: время от времени встречает меня в моих странствиях и вручает кисет лионского табачку. Мне теперь только досадно, что палачу после смерти не положено ни смеяться, ни улыбаться, а без этого какое может быть благородное обхождение. Кто бы подумал, что такое приключится со мной, ведь при жизни меня смех разбирал на каждом шагу!
VI
Затем начал свой рассказ доктор Сабат, голос его звучал твердо, хотя говорил он устало и как будто нехотя:
— Я приехал из Англии во Францию вместе с отцом, который хотел повстречаться здесь с неким американцем, мистером Франклином, и купить только что изобретенный им музыкальный ящик под названием «большая гармоника». Ох и хитроумный инструмент, по сравнению с ним шарманка — детская забава.
— Шарманки бывают разные, — заметил музыкант.
— Большая гармоника заводится ручкой и потом сама играет, звучит торжественно, как орган, господин трубач. Мистер Франклин, который, как известно, изобрел громоотвод, не стал бы изобретать какую-нибудь пустяковину! Так вот, отец мой вез с собой наличные деньги и чек на один из банков Кана, а неподалеку от этого города, в Мезидоне, мистер Франклин пытался с помощью флюгеров и металлических шаров укротить небесную искру. Но судьба не была к нам благосклонна: едва мы с отцом приехали в Кан — а я тогда был еще четырнадцатилетним мальчишкой, — отец заболел раком печени, пал духом, исхудал, потом у него появилась кровавая рвота, и вскорости он скончался. Мы жили в доме врача, нашего дальнего родственника, и после смерти отца он отсоветовал мне тратить деньги на покупку большой гармоники и порекомендовал воспользоваться его связями в медицинском мире и выучиться в Монпелье на врача, потом поехать в Рим, изучить там лекарственные свойства опиума, а когда я вернусь в Кан, он передаст мне часть своей врачебной практики, которая была у него весьма обширной. Я согласился и, заручившись рекомендациями, отправился в Монпелье. Там на меня обратили внимание — во-первых, потому, что я слыл английским богачом, католиком в изгнании, потомком лорда Джона Сабата Хоу, а во-вторых, потому, что был недурен собой и обладал живым воображением. Через четыре года я получил диплом врача и занялся изучением лекарственных трав, заставил говорить о себе, написав трактат о folium dictamni cretensis как средстве для лечения ран, нанесенных холодным оружием, и кроме того, я первым описал действие лекарства под названием electuarium quinae ferruginosum. Потом я всем объявил, что уезжаю в Рим изучать лекарственные свойства опиума, но дал понять, что займусь там политикой, что я чуть ли не претендент на английский престол. Даже представил дело так, будто мне из Англии идут письма с такой надписью на конверте: «Монпелье. Кавалеру ордена Святого Георгия».
— Подобным обманом все мы платим дань тщеславию, — заметил нотариус.
— А по-моему, виной тому живость воображения. В Монпелье меня приняли в Ассоциацию медиков, и я стал носить расшитую золотом шапочку; перед отъездом в Рим зашел попрощаться к некоей вдовушке, которая тайно принимала меня по ночам, и та сказала, что, как мне известно, она никогда не просила у меня денег, а допускала до себя из любви, да ей деньги и не нужны, так как в Риме у нее есть родственник, он навещает ее раз в два года, совершая паломничество в Рокамадор, и всем ее обеспечивает; если я хочу, она даст мне рекомендательное письмо к этому самому родственнику, а зовут его Джувенильо Карафа, в Риме он человек влиятельный. У меня вдовушка попросила лишь, если я когда-нибудь стану королем Англии, взять ее ко двору ключницей, а сейчас дать ей письменное обещание, что так я и поступлю. Я написал расписку, какую она просила, и тем самым полностью с ней расплатился.
В Риме меня очень любезно принял синьор Джувенильо, веселый и говорливый старик, питавший явную склонность к женскому полу. Хотя, по-моему, он уже был ни на что не годен. Этот самый синьор Джувенильо показал мне старинную книгу, унаследованную от прадеда, виконта де Модроне, это была книга о секретах изготовления всевозможных ядов, и, так как она меня очень заинтересовала, синьор Джувенильо разрешил мне читать ее у него в доме и делать записи о составе ядов. Я начал тайно травить кошек, собак, голубей, кроликов, изводить деревья и кусты, только этим и жил. В один прекрасный день отравил и синьора Джувенильо Карафу, чтобы завладеть книгой о приготовлении ядов, а потом из любви к искусству — еще несколько человек, людей незаметных, которых никто не хватится. К тому времени я и в Риме слыл богатым англичанином, ведущим тайную борьбу с пуританами, меня даже навестил некий ирландский священник, состоявший в папской свите, дабы узнать, кто я такой, какую политику веду и отчего мой кошелек никогда не скудеет.
— Я когда-то тоже мечтал о неиссякаемой казне, заказал себе кошелек из шкуры выдры мехом внутрь, — вмешался нотариус. — Положил в него песо из Акапулько и пизанскую золотую лиру, чтобы проверить, размножатся ли эти монеты, будет ли от них приплод. Ведь золото — самый таинственный спутник человека, как знать, а вдруг… Но, должно быть, золотые не спарились.
— А прекрасная получилась бы семейка, господин нотариус. Так вот, я говорил, что из-за отравлений лишился сна и покоя, и кроме того, я так старался выдать себя за высокородного английского дворянина, ведущего тайные политические переговоры, что и сам в это поверил и уже подумывал о том, чтобы поехать в Лондон и заняться там отравительством, а из Рима привезти кучу денег, которые помогли бы мне поднять восстание, и уж представлял себе, как меня будут называть: Джон Сабат, король Великобритании. А богатство я добуду в Риме, отравив в одно прекрасное утро источники и колодцы и собрав затем в богатых домах бриллианты, жемчуг и золото. Чтобы суметь захватить такую кучу сокровищ, я вступил в переговоры со сторожем церкви Святого Лаврентия, расположенной за городской стеной, некогда это был страшный бандит, а теперь он вел жизнь кающегося грешника, но, по слухам, оставался главарем шайки карманников, домушников, мошенников и прочего римского жулья. Этот сторож, хромой старик, суровый и упрямый, не спешил согласиться с моим планом, который заключался в том, чтобы в день отравления колодцев он с утра предоставил в мое распоряжение дюжины две своих самых расторопных людей, которые работали бы на меня, войдя в долю. Я обещал, что дележ добычи будет производиться с главной кафедры церкви Джованни-ин-Латерано и меркой будет ломбардское ведро, единственный сосуд в Италии, емкость которого всегда одна и та же. Уж как я обхаживал старика, чтобы склонить на свою сторону, каждый вечер приглашал его пропустить по стаканчику доброго вина, полакомиться fettuccine со сливочным маслом и fritto misto, которое так и тает во рту, и чего только я не плел ему про себя — я, мол, род веду от Ричарда Львиное Сердце (он читал про этого короля), а как приеду в Англию, соберу войско из грабителей, и мы завоюем весь мир, — и в конце концов этот хромой бандит, синьор Сан-Джузеппе, сказал, что если уж мы возьмемся отравлять колодцы, то надо охватить и Ватикан, и Квиринал, причем особое внимание обратить на колодец в квартале Джаниколо, в монастыре Святого Онуфрия, откуда каждое утро берут кувшин воды для папы. К этому старик ничего не добавил, но я прекрасно понял, что он лелеет мысль надеть на голову тиару и усесться в паланкин. Поначалу мне это было не по душе, но я настолько был ослеплен собственными мечтами, что вскорости решил: а какое дело мне, рожденному в семье английских Протестантов, до того, что этот калабрийский бандит займет трон папы римского? И когда однажды вечером синьор Сан-Джузеппе спросил у меня, как у человека ученого, разбирающегося в истории Рима, был ли кто-нибудь из пап хром и на какую ногу хромал, он окончательно выдал мне свои намерения. У синьора Сан-Джузеппе первым помощником среди жуликов был некий Неттуно, занимавшийся ремеслом попрошайки на мосту замка Сант-Анджело, а летом — в районе Пишинула и на Тибрском острове, где стоит церковь; Святого Варфоломея, — так вот, этот самый Неттуно был еще и слугой портного, который обшивал раввинов синагоги, расположенной там же, на берегу Тибра, у моста Фабриччо, и портной этот рассказал своему слуге Неттуно, что в колодце, находящемся там, где при Нероне был священный грот нимф, хранится золотой подсвечник и, когда избирают нового папу, к этому колодцу приходит самый старый священник, какой есть в Риме, вода расступается, он берет подсвечник, зажигает в нем свечу и идет с ним в Ватикан; если папа сумеет при свете этой свечи прочесть текст Нового завета на любой открытой наугад странице, значит, папа настоящий. Уж лучше бы Неттуно оставил при себе эту римскую легенду, потому что хромому бандиту тотчас взбрело на ум, что подсвечник надо выкрасть и поставить в него другую свечу, чтобы ему не опростоволоситься, когда он станет папой. А я был еще глупее его и, желая угодить старику, изъявил готовность спуститься в Неронов колодец и вытащить оттуда подсвечник, так как был отменным пловцом. В помощь мне был выделен член их шайки, парикмахер, который стриг и брил капитана швейцарской гвардии и заодно был платным осведомителем португальского посла в Риме; он хорошо знал подступы к колодцу, потому что его тетка жила неподалеку от того места и промышляла тем, что выделывала шкуры кошек, которых отлавливали в Колизее. И вот как-то ночью мы с ним отправились к колодцу, ночь была ясная, лунная, и вода в глубине сверкала серебряным оком. Ровно в полночь, когда лунный свет падал в колодец отвесно, подсвечник стал хорошо виден: золото сверкало зеленоватым блеском примерно на трех четвертях глубины. Я легко спустился по веревке, но она оказалась коротковата и кончилась, когда я погрузился в воду только по пояс. Как я уже говорил, плавал я превосходно, ныряя, доставал песок с глубины более семи вар. И я нырнул, вода была не холодная, но подсвечник становился все больше и больше по мере того, как я приближался к нему. Развернувшись, я схватил подсвечник и почувствовал, что не могу оторвать от него руку. Он тянул меня на дно, с каждым разом все глубже и глубже. Моя борьба с подсвечником продолжалась, наверно, не один час. Наконец он ударил меня острым концом в грудь и отбросил от себя, а потом стал подниматься, сияя, как солнце ясным апрельским или майским утром, я же, поверженный ударом, опустился на дно. Утонул. И вот странное дело! Захлебнувшись и лежа в иле на дне колодца, я чувствовал, как мне хочется крикнуть что есть мочи: «Король Англии утонул!» Какая новость для газет! — Доктор Сабат расстегнул камзол и вязаный жилет и показал почерневшее кровавое пятно на рубашке. — Вот куда ударил меня подсвечник. Рядом со мной, на мраморной глыбе, лежавшей на дне колодца, сидел юноша в античных одеждах. Опершись локтями на колени, он поддерживал голову ладонями. Должно быть, просидел так много веков. На меня он посмотрел очень серьезно. Стал мало-помалу подниматься, будто это требовало от него огромных усилий, распрямился, подошел к лежавшим на дне обломкам древних плит и колонн, раздвинул их ногой, и под ними открылся вход в туннель. Я по-прежнему лежал в иле на дне колодца, но вода, получив выход, устремилась в открывшийся туннель и унесла меня, точно сухой лист. Очнулся я на песчанок пляже городка Мон-Мишель, где меня оставил отлив. Какой-то господин в широкополой шляпе похлопывал меня по щекам.
«Я уже год дожидаюсь тебя, приятель!» — с хохотом сказал он.
Голос показался мне знакомым. Я взглянул на этого господина и оцепенел от изумления: передо мной был Джувенильо Карафа, римский родственник моей вдовушки.
«Я вижу, Сабат, ты сражен наповал, — насмешливо сказал он. — Как же ты не догадался, что я демон, чудак ты этакий! И не мог я стерпеть, что ты наставляешь мне рога, забавляясь с вдовушкой из Монпелье. Вот почему ты оказался здесь. А я теперь отплываю на Кубу, везу туда кое-какие книги, и задержусь там на год, а когда вернусь, мы с тобой встретимся у развилки, где начинается дорога на Эльгоат, и тогда ты спустишься со мной под землю — тебя надо зарегистрировать в адской канцелярии по всем правилам, а то некому пускать кровь вновь прибывающим, с тех пор как умер цирюльник из Сеговии, который с юных лет живым спускался в ад, чтобы выполнять эту работу. У него был ланцет толедской стали, очень острый. На таких, как ты, у нас теперь мода, тебе повезло. Ты станешь хвостатым дворянином, господин король Англии!»
Ко дню Святого Мартина синьор Джувенильо Карафа вернется с Кубы, и я поступлю в его распоряжение, но мне это во все не по душе, так как в окрестностях Гренобля я познакомился с покойным аптекарем из Меца, разыскивавшим собачью ромашку с мужским цветком, и он рассказал мне, что там, внизу, титул, полученный в Монпелье, ничего не стоит и, каким бы золотом ни была расшита моя шапочка, она не избавит меня от экзамена, на котором я должен буду показать свое умение пускать кровь с помощью ланцета и изготовлять слабительное для чертей.
Доктор Сабат встал, очень вежливо и сухо попросил мадам де Сен-Васс на минутку дать его корзину (она на ней сидела), открыл крышку и извлек обернутую в белый шелк шитую золотом шапочку, полученную в Монпелье. Эту почетную шапочку он торжественно водрузил на голый череп и прошелся взад-вперед, вызвав восхищение всей честной компании. Ей-богу, она была ему к лицу!
VII
Настал черед слуги дьявола рассказывать свою историю; Ги Черт Побери, маленький огонек, качавшийся на цепи и до той минуты не произнесший ни слова, а лишь издававший звук, похожий на клацанье зубов, теперь откашлялся и заговорил негромким голосом, спокойно и не спеша. Остальные слушали его внимательно, задрав головы, вернее сказать, голые черепа, а полковник Куленкур де Байе даже время от времени подносил руку козырьком к тому месту, где должны быть надбровья.
— Рассказывают, что я появился как-то поутру неизвестно откуда на пороге дома некоего башмачника в Редоне. Башмачник этот, по имени Левжан, был неплохим человеком, никому не в обиду будь сказано, и вырастил меня как мог, причем жена ему не помогала, так как взяла себе в голову, будто я — плод тайной связи башмачника неизвестно с кем. Говорят, голод способствует быстрому развитию ума, но мне скудость пищи и холод только мешали расти и быть как все дети. Когда мне шел девятый год, я мог сойти за четырехлетнего. Тетка Левжан научила меня просить милостыню, встречая и провожая дилижанс, который ходил в Нант и обратно, заставляла запоминать слова, какие я должен был говорить, чтобы именем Христа найти путь к сердцам и кошелькам богатых пассажиров. Но я только и умел бубнить одно и то же: «Мы бедные люди! Мы бедные люди!» Вернувшись домой, всю собранную милостыню отдавал ей, да так, чтобы башмачник не видел, а она меня еще и обыскивала, уводила на кухню и раздевала догола. И однажды заметила, что у меня в паху уже пробиваются волоски. Расхохоталась и сказала: «Глядите-ка на нашего птенчика, он начинает оперяться!» С того времени, как мне кажется, она начала привязываться ко мне, на Пасху подарила новые башмаки, а когда у нее болела голова, просила тереть ей виски и за ушами, но это не мешало тетке Левжан поколачивать меня, если я возвращался от дилижанса с пустыми руками. Я всегда считал, что от колотушек прок невелик. Мало я рассуждал в те годы, но понемногу начинал кое-что соображать: например, научился прятать одну-другую монету под прядями отросших черных и густых волос, прилепляя монеты к затылку сапожным варом, каким обмазывают рант, а проделывал я это потому, что хотел купить себе волынку. По вечерам я провожал дилижанс, мне нравилось, как подвешенный сзади фонарь то исчезает, то снова показывается на поворотах дороги, которая шла вдоль берега реки Вилена, а потом я отправлялся к волынщику муниципального совета, и тот бесплатно обучал меня игре на этом инструменте; хоть он и был гасконец — а у них нрав крутой, — но меня жалел. Вот чем я занимался и уже научился прижимать локтем мех так, чтобы и звук не затихал, и воздуха в мехе оставалось довольно, как вдруг в дом Левжана заявился этот самый богач по прозванью Семь Жилетов. Это был толстяк с красными щеками и носом, короткорукий и приземистый, и оказалось, что пришел он за вашим покорным слугой, ибо не раз видел, как я просил милостыню у дилижанса, я ему приглянулся, и он решил взять меня к себе мальчиком на побегушках — так он нам объяснил. Сообщил, что он рантье из Ле-Мана и зовут его мсье Соломон Капитан, а прозвище Семь Жилетов ему дали из-за того, что он очень взыскателен к этому предмету одежды. Башмачник не хотел меня продавать, привык к тому, что я грел ему ноги перед сном, но жена его как увидела четыре золотых луидора на ладони этого богача из Ле-Мана, так начала торговаться и, получив деньги, отпустила меня с миром. Правда, потом весь день проплакала.
— Если б я там был в то время, — вмешался нотариус, — то не допустил бы этой сделки, сославшись на Lex Plaetoria de circumscriptione adolescentium, который такие вещи запрещает.
— Лен для того и растет, господин нотариус, чтоб его мяли. Купил меня мсье Соломон Капитан, одел во все новое и каждый день заставлял мыться с душистым мылом, потому что и к запахам был так же взыскателен, как к жилетам. Сказал, что сразу мы не поедем в Ле-Ман, а еще годик попутешествуем между Динаном и Мюр-ан-Бретанью; он уже знал, что я мечтаю стать волынщиком, и велел на этот счет не беспокоиться, уж он в свое время позаботится о том, чтоб я научился играть даже по нотам, и еще сказал, если кто спросит, как меня зовут, чтоб я отвечал — Бернарден. Прошло немного времени, и я узнал, что мсье Соломон Капитан — черт из преисподней, причем из важных, а по Бретани скитается, потому что разыскивает некоего Кламо, кучера дилижанса, который украл у него чемодан и теперь где-то скрывается.
Огонек слетел с цепи, медленно проплыл над землей туда и сюда; если бы это был скелет, то наверняка ходил бы взад-вперед, понурив голову и скрестив руки на груди. Поднялся по ступеням на амвон, взлетел повыше и опустился на каменного орла Святого Иоанна и уже оттуда продолжал свой рассказ.
— А от меня Семь Жилетов требовал, чтобы я пробирался в дома и осматривал все комнаты и прочие помещения, не пропуская ни одного закутка, и для этого дал мне короткий плащ с рукавами, который достал из дорожного саквояжа, в этом плаще мне легко было выполнять его поручение, потому что, надев плащ, я становился невидимым. Сам он не мог воспользоваться плащом из-за того, что слишком растолстел, раздался в боках и в пузе, и не мог его на себя напялить. Вот это была работенка по мне! Во всей Бретани никто не мог бы рассказать столько разных историй, сколько я, если б за это взялся. Мы с вами могли бы оставаться в этих развалинах два года, и каждую ночь я рассказывал бы вам новые истории, а вы слушали бы затаив дыхание. И вот как-то раз обшаривал я чулан и вдруг услышал шум, в доме поднялась какая-то суета, я приподнял дерюжку и выглянул, хотел посмотреть, что же такое случилось; оказалось, приехала дама, которую все называли мадам Кламо, прибыла она из Монмюрана, привезла в подарок хозяевам дома бочонок яблочной водки и капоры из чистого льна для хозяйских дочек, а их было три, и все — хорошенькие. В начале своей службы у мсье Соломона Капитана я часто заходил в спальни женщин, глядел, как они раздеваются и ложатся в постель, иногда даже осмеливался к ним прикоснуться, хотя мсье Соломон запрещал подобные вещи, но скоро я бросил это занятие, как ученик кондитера со временем перестает интересоваться кремами и бисквитами. А в тот раз я побежал к своему господину Семь Жилетов, который в тот час раскладывал карты, гадая о мировой политике, и рассказал ему о приезде мадам Кламо и как ее спросили про мужа, а она ответила, что муж остался в Монмюране из-за приступа ревматизма, эту болезнь он нажил, долгие годы управляя мортенским дилижансом в любую погоду. Хозяин мой заорал: «Так это и есть господин воришка!», и в тот же вечер мы взяли наемных лошадей и верхом отправились в Монмюран. Хозяин остался в Карадё, а я со своим волшебным плащом поехал в Монмюран и нашел кучера дилижанса Кламо в одном из домов на улице Остерлин, и оказалось, никакого ревматизма у него не было, по крайней мере по нему это было не видно, ходил он легко, а под кроватью у него лежал какой-то чемодан — наверно, тот самый, который он украл у моего господина Семь Жилетов. Тот наказал мне, чтоб я сидел у входа в дом и никуда не отлучался, пока он сам меня не увидит. А кучер дилижанса занимал комнату над таверной, где всегда было полно народу, потому что над дверью висели четыре плети хмеля и от них шел очень приятный запах, в сентябре хмель, как известно, цветет. Сняв плащ, я спустился в таверну выпить пива, плащ положил на скамью и сел на него так, чтобы меня видно было с улицы. После ночной скачки — а я не привык ездить верхом — мне хотелось поесть и поспать. Чтоб подстегнуть жажду, я заказал копченую селедку и фужерского сыра, а после того, как подкрепился, задремал и проснулся лишь из-за того, что приспичило по малой нужде. Встал и пошел на задний двор, забыв на скамье свой волшебный плащ, а когда вернулся, какой-то портной, сидевший в таверне с самого утра, разглядывал мой плащ, вертел его так и сяк, прикидывал на себя — того и гляди, станет невидимым на глазах у всех посетителей таверны, а их было более десяти человек, среди них — старый священник в очках и капрал реннской провинциальной полиции. «Стоящая работа, господа, — говорил портной. — Лувенская шерсть в две нити парижская тесьма!» Тут он запнулся, так как его сильно качнуло, и, продевая руки в рукава, прислонился к стене, с которой тут же и слился — исчез! Все, кто был в таверне, вытаращили глаза. Я бросился было бежать, но капрал сунул мне в ноги саблю, и я налетел на священника, боднув его в живот. В эту минуту сверху спустился этот самый кучер дилижанса и, узнав в чем дело, стал кричать, что я — подручный черта по имени Соломон Капитан, который преследует его не первый год под тем предлогом, что он якобы украл у этого нечистого чемодан. Меня схватили и, поскольку мой хозяин проживал в Ле-Мане, предали суду парижских законников.
— А вот тут можно было бы сослаться на Lex lunia de peregrinis, — снова вмешался нотариус.
— Грамоты я не знал и рассказал обо всем, что мне было известно и что я сам делал; вызвали в Париж супругов Левжан, а Семь Жилетов как сквозь землю провалился, и меня приговорили к сожжению на костре на площади Сен-Жермен, обвинив в смерти портного, которого с тех пор никто не видал, и в сговоре с Сатаной. Пока разгорался костер, сложенный из сухих дубовых поленьев, я даже радовался, что наконец-то погреюсь. Но скоро задохнулся от дыма, потерял сознание и, наверно, так и не пришел бы в себя, если бы не почувствовал, что меня кто-то дергает за уши и дует мне в лицо, брызгая слюной. Это был Соломон Капитан: окутанный дымом, мой хозяин отводил языки пламени, как в лесу отводят ветки деревьев, он примчался спасать меня, но опоздал. «Выдохни посильней!» — крикнул он. Я выдохнул, как только мог, и почувствовал, что покидаю свое горящее тело и будто оно уже и не мое, я не чувствовал ни боли, ни едкого дыма. И вот я оказался в ладонях мсье Соломона Капитана, который сказал: «Еще немного — и я не успел бы спасти даже твой дух!» «И то слава богу, — сказал я, — это не так уж мало». И вот теперь я дух, лишенный всякой плоти, а зубами щелкаю потому, что никак не могу привыкнуть к холоду, после того как погрелся на костре в августе того года. Семь Жилетов был в ярости, всячески поносил моих родителей, но меня это не обижало, ведь своих родителей я не знал. «Ты заслуживаешь того, чтобы я сунул твой дух в тело совы!»— орал он. Но все-таки сунул меня в мыльницу для прованского лимонного мыла, и мы поехали в Каор, где он хотел купить два зуба какого-то бедолаги, которого повесили в канун праздника Святого Андрея. И как же это он не знал, что у того висельника не было ни одного зуба? Как видно, у Соломона Капитана ничего толком не получалось. После этого случая с зубами висельника он на все махнул рукой, в том числе и на сердитые послания из преисподней, а в них его предупреждали, что если он хочет по-прежнему бродить по земле, то должен больше стараться; и так он был раздосадован, что забыл меня у подножия виселицы. Кое-как я выбрался из мыльницы и пустился но белу свету, сам не зная куда. Очень я благодарен господину доктору Сабату, ведь это он подобрал меня на дороге неподалеку от Шартра и даже написал своим знакомым, не знает ли кто, где теперь Соломон Капитан и состою ли я до сих пор у него на службе.
Рассветало. Огонек — дух Ги Черт Побери — понемногу меркнул, и все громче слышался стук зубов. Ги по-прежнему сидел на каменном орле Святого Иоанна, и по всей разрушенной церкви Святого Евлампия разносилось «трах-тах-тах-тах», словно это была особая монотонная молитва. Мадам де Сен-Васс пудрила вновь появившуюся грудь, а мсье Куленкур де Байе подкручивал кончики черных и длинных усов. Дворянин из Кельвана вернулся из известковой ямы в отличном расположении духа.
— Господин музыкант и мой наследник! Может, сыграете контрданс по случаю обретения мною новой, более совершенной плоти?
Каменный Святой Евлампий снял ногу с руки музыканта. Де Крозон осенил себя крестом. Летучие мыши возвращались в свои гнезда на колокольне. Вдали, в Кернаскледене, пели петухи, а на амвоне старого монастыря, где провела ночь компания мертвецов, ржал Гвардеец, знаменитый вороной господина полковника.