Лекарство от нерешительности

Кункель Бенджамин

Часть первая

 

 

Глава первая

За неделю до поездки в Кито я сидел в постели на Чемберз-стрит, и только доносившийся с улицы шум еще как-то связывал меня с окружающим миром. Одной рукой я держал книгу, которую пытался читать, другой гладил по голове спящую Ваниту, сам себе напоминая какую-нибудь капустницу, распятую в пространстве и во времени.

Ванита повернулась на другой бок и глубже скользнула под одеяло. Теперь виднелась только копна ее сугубо индийских волос; свет настольной лампы расщеплял темную массу на отдельные упругие, как разорванные струны, спирали. Каждая спираль отливала зеленым. Раньше я никогда не думал, что такие черные волосы способны реагировать на свет; открытие секундной вспышкой озарило мое сознание. Я словно получил туманный намек на то, что у нас с Ванитой впереди еще множество подобных маленьких открытий, если, конечно, мы — до сих пор это относилось в основном ко мне — будем более последовательны.

На первых порах мы проводили ночь вместе примерно раз в неделю, затем перешли на два раза. Обычно я не спал час-полтора, сидел и слушал, как дышит спящая Ванита. Иногда она подергивалась во сне, словно собака; в такие моменты меня переполняла нежность, по большей части оттого, что я очень люблю собак (это у нас семейное). Именно приступы нежности заставляли меня задумываться, не следует ли прекратить ее выказывать, когда я и Ванита оба бодрствуем. Проявление нежности в такое время могло вселить в нас с Ванитой пагубное чувство, будто мы — пара. А поскольку наши отношения основывались на обоюдном нежелании считать их отношениями (пока), это чувство было нам ни к чему. Мы оба полагали, что в современных условиях процесс ухаживания существенно ускорился и упростился. Именно этим обстоятельством Ванита объясняла малочисленность своих связей, а я — их же многочисленность (не менее семнадцати). Как бы то ни было, в конце концов мы негласно установили правило: спать рядом, словно брат и сестра, и воздерживаться от секса, за исключением тех случаев, когда мы оба напивались, потому что: а) мы — не пара; б) до нас хоть и медленно, но доходило, что инстинктам следует потакать не всегда.

В любом случае по ночам мне все чаще казалось, что в качестве владельца собаки я куда лучше, чем в качестве бойфренда. У меня не было готового руководства по содержанию Ваниты и уходу за ней — нельзя же написать руководство по каждой женщине, настолько они все разные. Тогда как все собаки, за исключением совсем уж экзотических пород, нуждаются примерно в одном и том же: корме, воде, прогулках и похлопыванию по холке. С другой стороны, в большом городе на бойфренда ложится куда меньшая ответственность, чем на владельца собаки. Я же остро нуждался либо в девушке, либо в собаке, поскольку, как каждому человеку и каждой собаке, мне требовалась своя порция любви. М-да.

Размышления всегда заводили меня в один и тот же тупик, но я к нему привык и каждый раз будто возвращался домой. Плюс тишина сама по себе казалась осязаемой, как родные стены. Рокот внезапно включившегося холодильника отзывался в сердце; урчание мусоропровода одновременно нарушало и подчеркивало тишину. К обостренному чувству сопричастности случайным звукам примешивалась гордость: я — последний не спящий в Нью-Йорке, дежурный по ночи.

Я думал о простых вещах, например, о делениях на циферблате. Поздней ночью меня всегда осеняло: жизнь состоит из дней, каждый из которых невозвратим. Я разбирал по косточкам конкретный день, рассматривая его как вчера или как завтра, то есть с обеих точек зрения. Например, если мои размышления прерывал дуэт Форда (сосед № 1) и его девушки Кэт на пружинах раздолбанной кровати, я считал, что имею дело с «вчера» — ведь девушка была приведена накануне. Если же взмокший во сне Санчес (сосед № 2) шлепал выключать телик, оснащенный устройством для несанкционированного скачивания спортивных программ, художественных фильмов и порнухи и уже буквально от этого скачивания дымящийся, я считал, что наступило «завтра». Дэна же (соседа № 3) вообще не было слышно: он двигался бесшумно, как привидение, питался чуть ли не святым духом, худел и периодически, между учебой в университете Нью-Йорка и работой в лаборатории, просвещал нас на медицинские темы, всегда коротко и по делу. Недавно Дэн высказал мнение, будто самый безболезненный уход в мир иной наступает от уремии, а также заверил меня и Санча в том, что никакой научно доказанной связи между употреблением кофе (даже шести чашек в день, как в моем случае) и раком не существует.

Санч на это заметил:

— Еще бы. Например, падла Уго Чавес выпивает в день шестнадцать эспрессо. А раньше и все двадцать четыре выпивал, пока свита не упросила его поберечь здоровье для блага нации.

— Ни фига себе! — Рассказ произвел на меня неизгладимое впечатление. — А кто это — Уго Чавес?

— А черт его знает. Вроде революционер.

— Похоже на то, — согласился я.

Иногда Дэн обнаруживался у себя в закутке: уткнувшись в учебник, он через плеер слушал кошмарные произведения австро-венгерских композиторов. Однако его появления на Чемберз-стрит носили стихийный характер, по крайней мере я не мог установить хоть какую-то закономерность. В любом случае он оставался в нашей коммуне только по причине низкой арендной платы. Последняя, впрочем, была бы выше, если бы стены в нашей квартире доходили до самого потолка. Мы же ютились в закутках, разделенных картонными перегородками, на виду друг у друга, как в студенческой общаге. Я считал такое существование недостающим звеном между жизнью в родительском доме и работой в компании «Пфайзер», тоже раздробленной, как соты.

Таким образом, коммуна на Чемберз-стрит состояла из Форда, Санча, Дэна и меня. По крайней мере пока состояла — через пять недель истекал срок аренды. Остальные наши приятели жили по разным районам Нью-Йорка — кто один, кто с подругой или супругой, — и в этих обстоятельствах наша дыра представлялась нам (и им) этаким клубом школьных друзей, всегда готовым принять большую компанию и довести и без того запущенную гостиную до совершенно непотребного состояния. У нас играли в покер, у нас развлекались, у нас смотрели телик и изощрялись в остроумии. Мы знали, что в коммуне полностью застрахованы от взросления. Мы хуже всех одевались и медленнее всех росли профессионально (если это вообще можно было назвать ростом). Порой мне казалось, что для каждого из однокашников ступить на покоробившийся линолеум нашей замызганной кухни — все равно что повернуть время вспять, отдаться на милость отлива. Нью-Йорк задыхался в пробках, следил за рыночными показателями, увеличивал, как подорванный, объемы продаж, весь в мыле скакал по карьерной лестнице — на Чемберз-стрит, в болоте созерцательности, отсиживалась четверка оппозиционеров. У нас был даже свой камин. Правда, он не функционировал как камин — мы держали в нем аудиоцентр. Периодически я захватывал пульт, и тогда космическое дребезжание электроники, не пропускавшее, точно какое-нибудь магнитное поле, звуков извне и окружавшее нас день и ночь, сменялось наконец солнечными композициями «Grateful Deads» — будто Джерри и не думал умирать.

Но Джерри был мертв. А срок аренды истекал через пять недель! Так вот и я когда-нибудь (уже скоро) умру. Я всячески избегал думать о смерти как о неминуемом конце всего сущего. Лучше уж пусть напоминание исходит от философа Отто Ниттеля — у него оно как-то мягче. За несколько месяцев до поездки в Эквадор я читал «Применение Свободы» — или «Der Gebrauch der Freiheit» (привожу оригинальное название на случай, если немецкий для вас родной). Я открывал эту смертецентричную книгу всегда поздно вечером. И в ту субботу, когда со мной была Ванита (на самом деле суббота ничем не отличалась от предшествовавших ей суббот), я также, прищурившись, потому что уже снял контактные линзы и иным способом не мог сфокусироваться на строчке, прочел: «Для нас промедление — это замена бессмертия. Мы ведем себя так, будто впереди у нас бесконечность». Чтение продвигалось со скоростью две страницы в час.

Но не оттого, что я тупой, а оттого, что я медлительный. Возможно, в этой жизни у меня просто нарушен обмен веществ — а ведь не далее как в прошлой (даже не в позапрошлой!) жизни я вполне сносно усваивал время. Порой я думал, что такими темпами я не сумею догнать себя другого, исходного, отлично чувствовавшего себя в мире скрипучих дилижансов, рассохшихся каноэ и многодневных путешествий к границе штата. В мире развелось слишком много людей и городов. Все дилижансы и каноэ мановением руки заменены сабвеями и самолетами, причем первые растут как грибы, а вторые появляются в самых неожиданных местах; многодневные путешествия сокращены до минут; и только небыстрого Двайта заменить забыли, и он бредет по обочине, вздрагивая от рева моторов и щурясь на исчезающую за горизонтом собственную тень.

Ночью по крайней мере не доставал телефон. От каждого телефонного звонка душа у меня уходила в пятки. Я вообще считал, что в присутствии телефона, даже молчащего, человек не может чувствовать себя защищенным. Сколько раз я видел, как на улице при звонке сотового с полдюжины прохожих хватались за свои карманы, и всегда на одном-двух лицах мелькал панический ужас. Лично я предпочел бы получать новости при личном контакте. В идеале этот контакт должен выглядеть следующим образом: я смотрю в окно, в отдалении, скажем, на другом конце поля, замечаю нарочного и, пока он добирается до моего дома, успеваю причесать чувства. Однако мне звонили все кому не лень, по телефону просили сделать одно, другое, третье; за исключением редких случаев, когда я бывал уверен, что хочу выполнить просьбу, я исправно подбрасывал монетку. «Минуточку, уже открываю ежедневник… да, это очень интересно… не вешайте трубку…» — из кухни на Чемберз-стрит я разговаривал словно из офиса. На самом деле ежедневников я никогда не держал, больше доверяя монеткам. Если выпадал орел — соглашался, если решка — отказывался, ссылаясь на другие планы. Я гордился своей системой. Результаты совпадали со статистическими показателями так называемых самостоятельных решений, и в то же время система защищала мое «Я» от чрезмерного давления извне; поддерживала необходимый дефицит Двайт-ственности на рынке; добавляла загадочности моей в остальном бесхитростной персоне; наконец, позволяла самому решать, нравится мне та или иная перспектива или нет. Правда, к тому моменту, когда приходило решение, менять что-либо бывало уже поздно — но, согласитесь, знание ценно само по себе. Я лично всегда соглашался.

Читать «Применение свободы» я мог только по ночам. Выходило, что я закончу книгу еще до Нового года.

— Давно бы уже сам написал философский трактат, — язвил Дэн.

— Что ты! Самому мне ни за что не достичь уровня «Der Unternehmungsgrund der Individuums».

Впервые прочитав о причинах поступков индивидуумов, я наконец понял: вот оно, громоздкое название недостающего аспекта моей жизни — недостающего с того самого момента, когда на меня как снег на голову свалилось половое созревание, причем одновременно со школой Святого Иеронима. Я чувствовал себя хрупким мостиком над пропастью: меня раскачивал ветер взросления, в то время как обе отвесные стены каньона — в смысле прошлое и будущее — скрывались в густом тумане. Мне вдруг стало казаться, что ни начала, ни конца у моей жизни нет, то есть не было моего физического рождения и не будет окончательной смерти, и я только недоумевал, почему окружающие считают это подвешенное существо вполне себе адекватным юношей. Отто Ниттель, узнавал я по мере усугубления видимой адекватности, личным примером проповедовал уход в леса. Читая его труды, я воображал собственное переселение из города в леса Вермонта. С собакой. Или несколькими собаками. Фишка была в том, чтобы жить в бунгало, самому печь себе хлеб, почти не смотреть телик, заботиться о собаке/собаках и разговаривать с ней/с ними, а также пить чай, а не кофе литрами. Полосы солнечного света на дощатом полу, определитель входящих на мобильнике… Старые приятели специально приезжали бы из города, чтобы насладиться царящей в моем жилище атмосферой созерцательности и доброжелательного восприятия, в каковой атмосфере я, по причине полного отсутствия даже намеков на эгоистичность, просто-напросто не отдавал бы себе отчета. Я чувствовал, что в этой обстановке причины моих поступков каким-то образом отфильтруются — не за один день, конечно, уж очень они сложносочиненные, — и ясность, какая бывает после молитвы, наконец заполнит мое сознание. Тогда я буду знать, что делать. Тогда я смогу вернуться в Нью-Йорк и сделать то, что буду знать.

Однако поздней ночью меня всегда посещала неприятная мысль: я еще ничего не предпринял для осуществления своего плана с лесом. Если же рядом, под несвежей хлопчатобумажной простыней, дышала во сне вытянувшаяся во весь рост обтекаемая теплая Ванита, вышеупомянутая мысль становилась еще неприятнее. Признаки привязанности Ваниты ко мне уже были налицо, а значит, мне предстояло не просто исчезнуть из Нью-Йорка с целью помочь раскрыться своим истинным склонностям — мне предстояло вырвать себя из ее жизни.

По крайней мере не придется тащить с собой скарб. Первым делом нужно найти в Вермонте подходящий городок, а в нем — работу. Я очень надеялся, что новая экономика, целиком и полностью зависящая от быстрого получения информации, сотрет границу между городом и сельской местностью, и я смогу осуществлять техническую поддержку компьютеров прямо из леса. Правда, надежда эта отдавала 1999 годом, а был уже май 2002-го, причем конец мая. Я имел привычку записывать важные дела и, прежде чем заснуть, вылезал из-под одеяла и царапал — следующим пунктом после «ЗАЙТИ ЗА КОФЕ!», или «МАМА: ВОСКРЕСНАЯ СЛУЖБА!», или «ОПРЕДЕЛИТЬСЯ НАСЧЕТ СВИДАНИЯ С ВАНИТОЙ», или «КУПИТЬ БУМАЖНЫЕ ПОЛОТЕНЦА», или «УЗНАТЬ, СКОЛЬКО СТОИТ СЕАНС ПСИХОАНАЛИЗА» — «ПРОСМОТРЕТЬ ВАКАНСИИ В ВЕРМОНТЕ».

Таким образом, засыпал я только под утро. Не волнуйтесь: я спал более чем достаточно. Мало того что я никогда не страдал ни бессонницей, ни ночными кошмарами — я не страдал и наличием исправного будильника, так что ничто не нарушало моего мерного храпа. Разумеется, когда соответствующая кнопка вышла из строя, я внес покупку будильника в Список Важных Дел. Однако на работе сказали (точнее, сказал Рик, мой непосредственный начальник), что мы, сотрудники отдела технической поддержки «Пфайзера», работающие по договору субподряда, до сих пор считались таковыми исключительно из-за того, что наш офис расположен в пфайзеровской штаб-квартире. Железный аргумент, съязвил Рик. А между тем некие ребята из Мумбая (Бомбея), что в Индии, вскоре станут делать нашу работу за меньшую плату. «Вы намекаете на увольнение?» — осведомилась Ванда, моя коллега. Рик подтвердил ее опасения, от себя добавив мерзопакостную улыбочку.

Для корпоративного духа речь Рика имела пагубные последствия. Лично я убедился, что глобализация — не миф, и решил сэкономить на будильнике. Зачем вставать ни свет ни заря, если дни мои в «Пфайзере» все равно сочтены? Теперь я просыпался часов в десять, долго зевал и потягивался, отсрочивая момент истины. Рабочий день официально начинался как раз в десять, но я не порол горячку. Я шел в булочную и покупал крендель (крендель я после мучительных раздумий выбрал для себя раз и навсегда и больше на эту тему не заморачивался), возвращался в квартиру, подсушивал половинки кренделя в тостере и намазывал на одну из них песто из банки, а на другую — шоколадный крем «Нутелла». Объедение!

Пока что основным преимуществом совместной жизни с Ванитой была для меня возможность хранить и песто, и «Нутеллу» у нее дома, на Кэрролл-Гарденс.

— Не понимаю, как ты ешь эту гадость! — Литературное «гадость» (вместо, скажем, «дерьмо») говорило о том, что Ванита как дочь посла училась исключительно в школах при посольствах. — Но я очень тронута, что ты хочешь переехать ко мне, хотя и привык к богемной жизни.

По утрам, если Ванита бывала игриво настроена, мы развлекались следующим образом: она кормила меня кренделем, а я с завязанными глазами должен был отгадать, чем конкретно он намазан.

— Что песто, что «Нутелла» — супер, даже не поймешь, в чем разница, — говорил я с набитым ртом.

Позавтракав, я садился на поезд F (если ночевал у Ваниты) или ехал на 2/3 до Сорок второй. Всю дорогу я смотрел на «Применение свободы» — при дневном свете книга казалась совершенно другой, гораздо менее заслуживающей доверия.

Философ ниттелевского калибра или даже человек того же уровня образования, что и вы (в моем случае Ванита), пожалуй, сочтет идиотской работу, которая заключается в том, чтобы сидеть целый день за пластиковой перегородкой и твердить в телефон: «Здравствуйте. Спасибо, что позвонили в отдел технической поддержки. Меня зовут Двайт. Чем могу помочь?», терпеливо выслушивать причитания юзера, самым вежливым голосом предлагать ему проверить, включен ли компьютер в сеть, и ждать звонка следующего юзера. Я пытался откинуться на спинку вращающегося корпоративного стула, но хлипкость конструкции не давала полностью расслабиться; не относящуюся к починке компьютеров литературу приходилось читать под столом, на коленях; в уши свистел многократно кондиционированный ветер; на темя давило бесполезное высшее образование. Я думал, как заблуждаются лица, верящие в социальную справедливость и человеческие возможности, полагая, что у менеджера низшего звена работа не бей лежачего. Зарплата, например, у нас ниже плинтуса, бонусы только на бумаге, карьерный рост под большим вопросом, не говоря уже об узаконенном игнорировании наших скрытых талантов. Но какое огромное (словно вековой дуб) умиротворение приносит (по Ниттелю) работа Человеку (с большой буквы)! По ночам я презирал себя за то, что погряз, не развиваюсь, не стремлюсь; однако днем, раскачиваясь на офисном стуле, чувствовал: если буду просто продолжать работать там, где работаю, с известным усердием (кто-то же должен этим заниматься, даже в вечно спешащей Америке), то, что бы ни случилось со мной или с моей страной, мне не в чем будет себя упрекнуть.

И я трудился в поте лица, точнее, создавал видимость деятельности, потому что Рик скрупулезно подсчитывал, на сколько звонков каждый из нас ответил за день, и гордость заставляла держать планку. Я любил как бы мимоходом упомянуть о своих показателях при встрече с мамой или папой. Кроме того, я знал: чем скорее я объясню очередному юзеру, как отформатировать файл, тем скорее продолжу скачивать программу для бесплатного прослушивания мелодий. Или погуглю однофамильцев — приятно увидеть, хоть и не в первый раз, что другой Двайт Уилмердинг был в свое время звездой баскетбола, лучшим подающим в команде старшеклассников в Эшленде, Северная Каролина. Или, для разнообразия, попрошу Ванду просветить меня относительно лирики Мэри Дж. Блайдж фразой «Слушай, да у нее охренительные песни!».

— Двайт, попридержи язык, — встревал Рик, непосредственный начальник.

Или же в перерывах между звонками я полностью уходил в себя. На пятом этаже, под амбарным замком и контролем доброй сотни спецкондиционеров, хранился главный сервер с супермощным процессором AS400 IBM, и порой мне казалось, что эти монстры проглотили меня и утробно урчат. Меня засасывало в информационную воронку, крутило, как снежинку крутит буран. И если в это время меня не домогались юзеры (или, по выражению Ванды, лузеры), о том, что пора обедать, я вспоминал, лишь почувствовав жестокие спазмы в животе.

Обычно я обедал в одиночестве, чтобы полностью сосредоточиться на еде. Но как-то, на свою голову, вздумал встретиться с бывшей одноклассницей по имени Александра. Мы условились перекусить в кафе рядом с ее работой. Дизайн кафе претендовал на то, чтобы называться постмодернистским: отсутствовали острые углы, стены из синего стекла на корню пресекали все попытки дневного света проникнуть в помещение, по стальным столам в форме человеческих почек прошлась кисть непризнанного гения. Сиденьями служили низкие кожаные диванчики, причем процентное соотношение устроившихся на них задниц было один к пяти в пользу принадлежащих женщинам и не в пользу принадлежащих нормальным гетеросексуальным парням.

Кафе являлось штаб-квартирой сотрудников мультинациональной медиа-империи, однако вызывало ассоциации с клубом старшеклассниц очень отдаленного будущего. Как всегда, в вельветовых джинсах «Левис» и потертой рубашке «Брук Бразерз» я шел к столику с тяжелым подносом в руках и ловил на себе взгляды, говорившие, что в этих кругах отсутствие пафосности в одежде является главным признаком гетеросексуальности. В подобного рода кафе, как в стаде буйволов, прохлаждающемся в пруду, особи мужского пола всегда в дефиците — и в выгодных условиях, когда нужно выбирать партнершу для спаривания. О таких ситуациях зоологи-бихевиористы любят однотипно разглагольствовать в однотипных познавательных передачах. В тот приснопамятный день я не выбирал и тем более не спаривался, но, пока Алекс представляла меня своим трем не врезавшимся в память подружкам, а затем Ваните, с удовольствием купался в лучах сексуально-романтического внимания.

(В ту ночь с субботы на воскресенье, за неделю до поездки в Эквадор, Ванита повернулась на другой бок, прижалась к моему бедру и негромко всхрюкнула трогательным всхрюком спящей.)

Разговор шел о модных трендах, поэтому я только кивал и слушал, время от времени вставляя соображения «чайника» в вопросах стиля. В какой-то момент я заметил, что одна из женщин, имени которой я не запомнил, переглядывается с женщиной по имени Ванита, и параллельно обе бросают на меня красноречивые взгляды. Как обычно, я ничем не выдал своих наблюдений. Через несколько минут не-Ванита снова взглянула на меня и произнесла:

— Правильная рубашка. Выглядит поношенной, а это очень актуально.

— Сломанные часы — и те дважды в сутки показывают точное время, — заметил я, а сам подумал: интересно, как бы вели себя эти смеющиеся женщины, будь в кафе побольше мужчин? Были бы они также дружелюбны со мной, как сейчас? Я пришел к предварительному заключению, что они были бы не так, но все же достаточно дружелюбны. Однако вычислить разницу в количестве дружелюбия в настоящей и воображаемой ситуациях не представлялось возможным; я не определился относительно их чувств ко мне и на всякий случай больше не пытался поддерживать разговор.

Я уже поставил поднос на ленту транспортера и попрощался с Александрой, когда вдруг словно из-под земли выросла Ванита.

— Рада была познакомиться, — сказала она.

— Я тоже. — Я успел вызвать лифт. — Очень. — К счастью, я говорю медленно — последствия курения марихуаны в школе Святого Иеронима, — иначе временами могло бы показаться, что я нервничаю.

— Мы еще увидимся?

— Вряд ли, ведь мы не пересекаемся по работе, да и живем в разных районах.

— Ну тогда давай договоримся о встрече.

Я так и не понял, заинтриговало меня ее предложение или напугало.

— С вами?

— Давай на «ты».

— Я сказал «с вами», имея в виду всю компанию.

— Договориться о встрече будет проще, если принимать в расчет только нас двоих.

Ванита стояла прямо передо мной — я не мог загадать на орла или решку. Однако по Ванитиным словам я предположил следующее: а) она считает, что у меня в запасе еще полно острот; б) моя ужасающая всеядность относительно женщин на сей раз не слишком бросалась в глаза. Добро. И сию же минуту освященная веками философская категория Добра моим попустительством раскрыла объятия для этой высокой, смуглой, привлекательной женщины с узкой переносицей и широкими ноздрями, с бриллиантовой пуссетой в одной ноздре, с губами цвета сливы (похоже, не привыкшими смеяться), сейчас приоткрывшимися в нетипичной для них улыбке, — и я произнес:

— Как насчет понедельника? По-моему, одна из твоих подруг сегодня сказала, что свидание в понедельник — все равно что свидание после дождичка в четверг.

Ванита сообщила, что в понедельник вечером как раз свободна, и мы шагнули в лифт, идущий вниз.

— Тебе случайно не наверх надо? Ты же не здесь работаешь? — спросил я.

— Нет, что ты. Я работаю на Пятьдесят второй. Я не такая, как…

— Совсем не такая, — заверил я.

— Терпеть не могу людей, для которых смысл жизни состоит в модных трендах.

— Я так и подумал. Тебе не кажется, что жизнь гораздо лучше там, где вообще ничего не меняется?

— Не знаю. Вообще-то я довольно импульсивная. — Интонация выдавала Ваниту с головой — она лукавила, лукавила отчаянно и мило.

— А чем ты занимаешься? — спросил я уже на улице.

— Если честно, моя работа все-таки связана с трендами. Я занимаюсь операциями с…

— Вау! Круто! Здорово, что тебе не приходится для этого жить в Лос-Анджелесе. Я вот жду не дождусь, когда выйдет продолжение «Матрицы» — как они ловко выстроили сюжет на двоичной системе!

— Да нет же, — перебила Ванита. — Я занимаюсь операциями с валютой.

— Ой.

— В обменном пункте.

— Да, я понял.

Мы двинули по Сорок второй на запад, в сторону светящихся, мигающих, вертящихся названий торговых марок всевозможных корпораций. Мне нужно было совсем не туда, но я лоханулся и не хотел на этой ноте заканчивать встречу — равно как и начинать отношения. Я подумал, что Алиса вряд ли одобрит мою связь с женщиной, имеющей дело с иностранной валютой, — Алиса возмущалась положением в Таиланде (а может, на Тайване), к которому привел недостаток контроля над валютными операциями.

— А я работаю в «Пфайзере», хотя и не имею дела с лекарствами. Я просто слежу, чтобы компьютеры были в исправности. А за побочные эффекты не отвечаю.

У спуска в подземку мы помедлили.

— Значит, в понедельник? — уточнила Ванита.

Внезапно я вспомнил.

— Черт, ведь в понедельник у моего соседа Форда день рождения. Как же я упустил из виду! Будет вечеринка. Обязательно приходи. Я хотел было пригласить тебя в ресторан — ну, знаешь, чтобы все чин чином. Но вечеринка гораздо лучше. Посмотришь на меня, так сказать, в контексте.

— А я не помешаю?

— Ну что ты! Мы снимаем квартиру на Чемберз-стрит.

— Форд… Что-то знакомое. Случайно не Тим Форд, который окончил Дартмутский колледж?

Тесен мир, подумал я, особенно если имеешь дело с ровесницей и живешь в Нью-Йорке.

— Он самый. Ты училась в Дартмуте? Черт, так ты еще и умная!

— Странная интонация. Не пойму, тебя этот факт радует или раздражает? — Ванита достала карманный компьютер.

— Пока не разобрал.

— Знаешь, ты нестандартный. Я и в кафе не могла понять, когда ты шутишь, а когда говоришь серьезно, и сейчас не понимаю.

— Ничего удивительного — мы же едва знакомы.

— То есть со временем, так сказать, в контексте, я к тебе привыкну?

— Именно.

Мы шли по Сорок второй. Я ужасно гордился, что сумел вызвать к себе интерес — пусть на короткое время, зато всего лишь несколькими словами. Интерес этот очень скоро получил логическое продолжение; тот вечер, за неделю до поездки в Эквадор и через семь месяцев после знакомства с Ванитой, когда мы с ней сидели за столом друг против друга, ничем не отличался от множества других субботних вечеров. Еще днем Ванита шутила, что станет репетировать со мной собеседование, если я все-таки решу поменять работу.

— Ты только не подумай: я не питаю иллюзий насчет твоей головокружительной карьеры, — говорила она. — Но тебе нужно определиться, чего ты ожидаешь от новой должности.

— Ничего сверхъестественного. Я ожидаю, что зарплата позволит мне иметь крышу над головой, теплую одежду и еду…

— Да ты к еде и не притронулся! Ну-ка! — Ванита наколола на свою вилку скользкую клецку и ловко закинула ее мне в рот.

Я прожевал и проглотил.

— Видишь ли, у меня очень скромные потребности. Хорошо еще, что я живу в Нью-Йорке — тут, считай, вся зарплата идет на еду и аренду. А живи я где-нибудь еще, даже не представляю, на что бы тратил деньги. В смысле, в Нью-Йорке на удовлетворение самых скромных потребностей уходит уйма денег.

— А по-моему, у тебя не такие уж скромные потребности. И работа эта не для тебя. Она не дает тебе раскрыть свои таланты.

— Один талант у меня точно есть — умеренность.

Ванита улыбнулась улыбкой злейшего друга.

— Знаешь, о чем я подумала, когда пришла к вам на Чемберз-стрит? Я подумала: девяносто третий год, первокурсники резвятся в общаге. Немытые патлы, бардак, день прошел — и ладно… Двайт, признайся, ты еще и травкой ба…

— Успокойся, — перебил я. — Санч у нас безработный — не может же он ловить кайф в одно лицо?

— Хорошо, допустим. Но почему ты ходишь в этой фланели? Май на дворе, старина!

— Это облегченная фланель. Вот пощупай.

Однако Ванита исчерпала еще не все аргументы:

— А на днях ты слушал «Нирвану». Слушал-слушал, не отпирайся.

— Не «Нирвану», a «Pavement». — Я тоже помнил веселые времена в колледже: мы балдели под «Нирвану», баловались героином, отъезжали от прозака и в свете спада на рынке вакансий носили рабочие комбинезоны. В районе сердца у каждого красовался лоскут с написанным от руки именем «Боб». Пессимизм и неряшливость считались стильными, а в определенных кругах — даже обязательными. Я, правда, никогда не старался казаться более мрачным, чем есть на самом деле. Теперь же, в двадцать восемь лет, я не только полностью соответствовал требованиям субкультуры своей юности, но даже превосходил их, будучи инертным, лишенным амбиций, впялившимся во фланель и прозябающим на бесперспективной работе менеджером низшего звена.

— Ты цепляешься за стереотипы, — сказала Ванита. — Причем за изжившие себя стереотипы.

Конечно, она была права. Часто по ночам я ощущал себя параграфом из диссертации по социологии. Но ведь от того, что вы знаете, как выглядит тот или иной стереотип, вам не легче его избежать. Вы все равно идете путем проб и ошибок, даже если до вас этот путь проделали тысячи.

Это было мое собственное, проверенное временем умозаключение; в ту ночь я снова пришел к нему — и захлопнул том Ниттеля с пришитым к корешку шелковым шнурком, погладил Ванитину сугубо черную гриву, погасил ночник, в очередной раз задался вопросом, а стоит ли ехать в Вермонт, стал прикидывать, собак каких пород и в каком количестве взять с собой, — как вдруг из-за перегородки спальни-закутка спланировал равнобедренный треугольник, оказавшийся бумажным самолетиком, и приземлился на пол.

Самолетик будто принес мне ответ; он вторгся в поток моих мыслей так внезапно, что на несколько секунд я остолбенел. Потом я выбрался из-за Ваниты и увидел, что на самолетике явно Дэновой рукой ярким маркером нацарапано «Авиапочта» и «Ты спишь?». Очень умный вопрос, ничего не скажешь. Не поверю, что Дэн, когда писал, не знал ответа.

 

Глава вторая

С одной стороны, никто, включая меня, не слышал об «абулиниксе». Конечно, в наше время достаточно в очереди к зубному или парикмахеру наугад открыть затрепанный журнал, чтобы обнаружить рекламу «безопасного натурального препарата, обладающего успокаивающим действием». Слева на развороте обескураженный помятый тип пялится на свое многоголовое отражение (которое в ответ ухмыляется самыми разнообразными способами). Справа на развороте в сопровождении пропечатанных мелким шрифтом противопоказаний типа родильной горячки изображен тот же тип, во все семьдесят семь зубов улыбающийся своему отражению об одной голове. Мало того что патентованный препарат привел парня в норму, так еще и совершил переворот в сознании страдальца, и в результате первого последний наконец побрился. В общем, про «абулиникс» я слыхом не слыхивал и к Дэну в закуток прошлепал (в трусах-боксерах и футболке) без всякой задней мысли.

Дэн восседал в поломанном и облезлом кожаном кресле из тех, что ставят к компьютеру. Кресло он подобрал на помойке, чем очень гордился: «Вот люди, такую мебель выбрасывают!» Дэн курил, редко, словно в трансе, поднося ко рту сигарету, и грыз цилиндрической формы снеки «Комбо», наполненные чем-то ядовито-оранжевым, по всей видимости, имеющим отношение к сыру.

— Будешь? — радушно предложил Дэн.

Я покачал головой в знак отказа, спихнул газету с ящика из-под молока и сел.

Дэн имел привычку квохтать надо мной, копируя, очевидно, свою бабушку — счастливую обладательницу породистого кота:

— Это ж надо, сколько волос! Таки первый признак здоровья — это густая шерсть.

Я бросил взгляд на свои ноги, покрытые блондинистым, не знавшим эпилятора пухом.

— Ты прав, Дэн, я не сплю. Так зачем ты меня звал?

— Угадай с трех раз.

— Этот номер больше не пройдет. — Один раз я уже повелся на Дэновы слова, причем «раз» растянулся на целых три года, начиная с 1995-го, когда в ночь счастливого разговения Йом Кипур Дэн выразил удивление, почему я ничего ему не подарил. Он поведал мне, что по традиции, зародившейся еще в средние века, не евреи устраивают обед для очистившихся в процессе поста евреев, или кипуримов. Видя, как я сконфужен, Дэн предложил простейший выход — сводить его в самую дорогую забегаловку на территории кампуса колледжа Эврика Вэллей. Обеды за мой счет продолжались вплоть до 1998 года, и все это время я не переставал удивляться пренебрежению к традициям со стороны моих приятелей-неевреев, а также восхищаться сдержанностью приятелей-евреев, ни один из которых ни разу не попытался получить то, что принадлежало ему по праву многовековой традиции. Обеды эти продолжались бы и до сих пор, если бы в сентябре 1998 года я не поинтересовался у Дэна, в чем он чаще всего кается, — и услышал в ответ «В том, что таки обманываю хорошего друга».

— Прости, старина, — сказал Дэн. — Лохов надо лечить, так Моисей завещал. Несправедливо, конечно, тем более что я — тоже пострадавшая сторона. Факт остается фактом — евреи нужны для того, чтобы учить хитрости остальных. Во всех областях, кроме медицины, а главное — в истории. Если бы люди вели себя лучше хотя бы в прошлом, мы бы постарались сохранить хоть какие-то моральные устои. С поправками, разумеется, — но с небольшими поправками. Ты вспомни, как с нами всю жизнь обращались, и сам все поймешь.

Я спросил, чем в таком случае объяснить широко распространенные в современном мире (и официально признанные) бедность, падение нравственности и другие болезни общества.

— Вали все на поколение, которое непосредственно предшествовало твоему. Рассматривай предков как узурпаторов справедливого порядка, просуществовавшего целые века. Потом мы их, узурпаторов, уничтожим.

— Вообще-то я люблю своих родителей.

— А не должен. В этом вся фишка.

Так вот. Я спросил Дэна, зачем он меня звал к себе в закуток. Мы шептались, чтобы не перебудить коммуну, и я чувствовал себя заговорщиком.

— Проблема выбора, Двайт, старина, — прошипел в ответ Дэн. — Мы ведь ее обсуждали. — И Дэн напомнил мне положение теории Отто Ниттеля относительно категории выбора (на мой взгляд, самое убедительное) и свое собственное замечание о том, что, когда перед Ниттелем действительно встала эта проблема, он таки предпочел переехать в Восточную Германию, где правительство принудило его сойтись с накачанным олимпийским чемпионом по плаванию, который, по мнению подавляющего большинства биографов, Ниттелю даже не нравился. Все это Дэн изложил, роясь в завалах на столе.

— Конечно, Ниттель совершил большую ошибку, — согласился я. — Впрочем, как я уже говорил, эта ошибка только лишний раз подчеркивает, насколько важно сделать правильный выбор.

— Верно. — Студент медицинского факультета Дэн извлек из завалов блокнот и шариковую ручку. — Так вот мой первый вопрос: испытываешь ли ты затруднения, когда тебе приходится выбирать?

— Затруднений не испытывают те, у кого нет выбора.

— Выкрутился. С кем поведешься… Ладно, сформулирую вопрос иначе. Когда тебе нужно принять решение, ты испытываешь неприятное чувство растерянности: а) почти никогда; б) редко; в) периодически; г) часто; д) почти всегда?

Я стал прикидывать, действительно ли чувство растерянности, которое я испытываю, такое уж неприятное, или, если посмотреть на дело с другой стороны, оно, напротив, дает некоторые преимущества…

— Должен констатировать, что, в соответствии с моими личными наблюдениями, правильный ответ — часто. Допустим. Вопрос второй: у тебя есть необъяснимое, но сильное ощущение, что ты знаешь, где окажешься через девять месяцев?

— Трудно сказать. Американцы вообще легки на подъем. Ты сам придумывал вопросы?

— А сейчас тебя терзают сомнения?

— А ты хочешь приравнять мое «да» к своему «часто»?

— Таки они тебя терзают. Скажу больше: ты их возвел в принцип. Ты сплел причинную зависимость отношений с Ванитой и переезда в Вермонт и наоборот.

Я нехотя кивнул.

— Двайт, ты знаешь, что такое абулия?

— А-бу-ли-йааа. — Я принюхался к новому слову, как собака принюхивается к кусочку картошки, упавшему со стола. — Нет, Дэн, понятия не имею.

— В широком смысле это ухудшение или даже… — Дэн с наслаждением затянулся. В воздухе повис окутанный голубым дымом саспенс, — …или даже, в запущенных случаях, потеря способности принимать решения. Но сейчас таки появился экспериментальный препарат, который лечит абулию на ранних стадиях. И тебя вылечит. А называется он… — Дэн сделал паузу, будто бы для того, чтобы стряхнуть пепел в пепельницу, которую ему привезли в качестве сувенира из Помпеи, и самым равнодушным тоном закончил: — «Абулиникс».

Сон как рукой сняло. Кто из нас не мечтал о волшебной пилюле? И разве этот «абулиникс» не есть воплощение моей мечты, хоть и неблагозвучное? Однако для того, чтобы произвести впечатление подходящего субъекта для изучения, я счел за лучшее изобразить известную степень неуверенности. Вполне возможно, Дэн просто подвел научную базу под дружеский интерес к моему тяжелому случаю, и желание пациента излечиться, решительно выраженное при первой же попытке избавить его от нерешительности, может тут же дисквалифицировать Дэна как врача.

— Мне нужно подумать, — промямлил я. — Я загляну в другой раз?

— Как угодно. — Дэн с безразличным видом извлек из ящика стола оранжевую баночку и небрежно помахал ею у меня перед носом. — Стащил из лаборатории. Там еще полно. Можешь начать лечение прямо сейчас, а можешь все как следует взвесить. Принимать раз в день во время еды. Сам понимаешь, нечасто появляется средство от хронической неспособности делать выбор.

Я быстро разобрался с хитроумной (от детей) крышечкой, вытряс одну бело-голубую капсулу и поднес ее к свету, словно драгоценный камень. Диагноз и лечение в одном флаконе! Я отдавал себе отчет в том, что на практике препарат может дать не совсем такие результаты, как в лабораторных условиях. Но лишь теперь, когда в ладони перекатывалась бело-голубая панацея, я понял, что абулия — моя самая серьезная проблема. Еще раньше я мысленно составил список своих проблем. Вот он:

• противоречивость

• лень

• доверчивость

• любящие родители

• внушаемость (относительно идей)

• хорошая сопротивляемость (относительно внешних факторов)

• непривередливость к размеру бюста

• вкупе с ослабленным либидо

• до сих пор не нашел подходящую женщину

• сам никому не подхожу

• чересчур развитый коллективизм

• непоследовательность во всем, кроме одного — быть непоследовательным

• раннее употребление наркотиков

• ранняя открытость для чужого влияния

• особенно для влияния родителей

• развод родителей

• брак родителей, предшествовавший разводу

• Алиса

• получение недостаточных знаний

• причем вдали от дома

• умеренность

• невоздержанность

• недостаток средств

и/или

• недостаточные знания о Der Untemehmungsgrund der Individuums

и всю свою сознательную жизнь я в упор не видел, что эти проблемы — только следствие абулии! Теперь же бело-голубые капсулы казались мне составляющими паззла под названием «сила воли». Я подорвался с ящика, вопя:

— Скорее дай, чем зажевать!

Из соседнего закутка послышался голос сонного Санча:

— Эй, там! У вас совесть есть? Заткнитесь, придурки!

— Насколько я понял, — зашептал Дэн, — тебя не интересует механизм действия препарата?

— Совершенно не интересует. — Я снова уселся на ящик. В приступе энтузиазма я совсем забыл о своей любви к знаниям.

— Сознаешь ли ты, что на разработку «абулиникса», как на поиски Святого Грааля, затрачена огромная энергия? Знаешь ли ты, что хронической неспособностью принимать решения страдает множество с виду нормальных людей? Конечно, ты можешь возразить: не потому ли они и люди, что вечно колеблются? Вроде так проще жить — обстоятельства или окружающие сами за тебя выбирают, знай себе слушайся. Однако многочисленные опросы страдающих этим расстройством показывают, что все гораздо сложнее.

— Да уж.

— Количество жалоб постоянно увеличивается. Растет как на дрожжах. По крайней мере среди тех, у кого есть деньги на психоаналитиков. — Дэн выдержал эффектную паузу. — Это не считая тяжелых случаев, когда пациента госпитализируют. Порой даже принудительно. Именно у таких пациентов вся жизнь наперекосяк. У них серьезные нарушения как на макро-, так и на микроуровне, в смысле, они будут три часа думать, как расплатиться в супермаркете — наличными или пластиковой картой. Это микроуровень. А на макроуровне они годами не могут принять жизненно важное решение, например, относительно работы или женитьбы.

— Да ты что! — воскликнул я, будто громом пораженный.

— Бывали случаи, когда пациент никак не мог решиться поменять работу или развестись — причем в назревшей и даже перезревшей ситуации… — Снова повисла пауза. У меня от ужаса шевелились волосы. — …в течение нескольких десятков лет!

Я подумал о бедной маме. О маме, которая по вечерам садилась на краешек моей кровати и спрашивала, как по-моему, смогу я привыкнуть к новой школе, если она разведется с папой и мы переедем. В конце концов я все же попал в новую школу (Святого Иеронима), а мама осталась в старом доме. И после двадцати семи лет совместной жизни именно папа подал на развод. Получалось, что любая кошмарная ситуация каким-то образом сама подразумевает способ исправления. Внутренне усмехнувшись, я отложил капсулу.

Дэн был в ударе:

— Неспособность сделать выбор проявляется даже в таких простых действиях, как просмотр телепрограмм. Страдающим неспособностью принимать решения нелегко приходилось и до появления кабельного телевидения; с появлением последнего их жизнь превратилась в ад. В современном мире эти люди чувствуют себя как загнанные в ловушку звери. Они боятся прочесть меню в ресторане или войти в супермаркет. Именно они собирались уехать в коммунистическую Румынию — до тех пор, пока заваруха там сама не рассосалась. А уж слово «интернет» при них лучше вообще не произносить. Представляешь — миллионы людей не могут пользоваться интернетом из-за проблем с выбором. А все почему?

Проблема коренилась не иначе как в том самом пресловутом яблоке, на котором Евины зубки оставили едва заметную вмятину. Наверняка зубки были прехорошенькие — ровные, беленькие… А может, и нет — откуда в раю стоматологи?

— Почему, я спрашиваю? Не исключено, что проблема кроется в медиальном переднемозговом пучке — той самой части головного мозга, где находится так называемый центр удовольствия. Однако центр удовольствия пребывает в постоянном конфликте с тезисами, усвоенными человеком в процессе цивилизации, то есть идет война между «хочу» и «надо». С одной стороны, мы имеем нервы, тянущиеся из вентрально-тегментального отдела в медиальный переднемозговой пучок и передающие сигналы удовольствия. Те самые сигналы, которые заставляют человека чувствовать эйфорию и желание что-нибудь сделать.

— Что, например?

— В том-то и вопрос. Некоторые люди просто не знают, что делать. А все потому, что в медиальном переднемозговом пучке имеется прилежащее ядро, а в нем находятся питательные вещества для тормозящих нейронов из голубого пятна. Поэтому, когда ты нюхаешь кокаин или глушишь жидкий экстази…

— Жидкий я не глушу, только простой… Погоди-ка! — Страшное и сладкое, как инцест, подозрение сверкнуло у меня в мозгу. — Надеюсь, не «Пфайзер» выпустил «абулиникс»? Кто производитель? Смешно будет, если «Пфайзер» поможет мне уволиться из «Пфайзера» же.

— К сожалению, старина, это «Бристол-Майерз Сквибб». Именно «Бристол» выпустил умный препарат последнего поколения. «Абулиникс» подавляет рецепторы, которые вызывают у тебя состояние внутреннего дискомфорта на почве боязни ошибиться. В то же время уникальная формула препарата позволяет освободить особые рецепторы, которые отвечают за решительность. Будешь как кремень. Со всеми вытекающими. — Дэн снова помолчал, погасил окурок. — Фишка в том, что препарат усиливает чувство уверенности в себе в сложных ситуациях. Я, когда узнал о нем, сразу подумал «Таки это просто подарок для Двайта Уилмердинга!».

Дэн скрючился, обняв колени. Лекция закончилась. В свое время Дэн выбрал в колледже химию в качестве специализации; кроме того, он играл на бас-гитаре в рок-группе под названием «Haiku d’Etat». Но на что он думает жить теперь? Глаза у Дэна были яркие, темные, с тяжелыми веками; я вздрогнул от внезапной мысли, что они непроницаемы, как солнечные очки. Он сидел в зеленой пижаме того же оттенка, что униформа врачей «скорой помощи». Сколько помню Дэна, он всегда спал в этой пижаме. Он походил на кота как никто из моих знакомых — ловкий, хитрый, себе на уме.

— Дэн, а ты-то зачем возишься с «абулиниксом»?

Он улыбнулся узкой кошачьей улыбкой.

— Исключительно из филантропических соображений.

— Бог в помощь.

— Дело в том, что тебя, Двайт, я в полной мере отношу к виду Homo sapiens. Тебя да еще трех человек, один из которых — я. — Он возвел на меня свои лакированные, безразличные, как градусник, карие глаза.

— Но ведь это рискованно. У твоего «абулиникса» наверняка есть побочные эффекты. Или даже противопоказания.

Дэн пожал плечами.

— Ерунда. Легкое расстройство желудка, ну, в редких случаях — сатириазис.

— А это еще что?

— Болезненное неумеренное половое влечение ко взрослым человеческим особям мужского пола. Да, еще «абулиникс» усиливает действие алкоголя. Один бокал равняется двум, два плюс два дают пять.

— Я здорово сэкономлю на барах.

— Блажен, кто верует.

— Правда, я не люблю ходить по барам — там приходится стоять. На рок-концертах и в музеях то же самое. По-моему, если бы мы были ближе к земле, мы и искусство воспринимали бы лучше. А ты как думаешь? — Возможно, так думал Ниттель, а я только повторял, не помню.

Дэн зажег очередную сигарету «Мальборо лайт». Я запомнил марку, потому что, хотя сам не курю, знаю: курильщики могут составить личностную характеристику по марке сигарет. Честно говоря, Дэн меня порой обескураживал. Блажен, кто верует? Как прикажете понимать?

Между тем Дэн продолжал:

— Должен тебя предупредить. Есть одно «но». Пока никто не поехал крышей — по крайней мере сильнее, чем до употребления «абулиникса». Однако, по-моему, опасность таки существует. А вдруг Ид — чтобы тебе было проще, я использую устаревшую терминологию, — так вот, вдруг цивилизация зиждется на хрупком балансе Ид/Суперэго в медиальном переднемозговом пучке? Как хочешь называй — приличия, благопристойность, безопасность Родины, — смысл не меняется.

— Пожалуй… — протянул я. — Наверное, ты прав. — Перед моим мысленным взором возник Двайт в черном костюме и черных очках, дефилирующий по Мэдисон-авеню и хлопающий по задницам всех попадающихся на пути и поглощенных шопингом красоток. Боковым зрением этот Двайт намечал клумбы, которые не мешало бы вытоптать. Я содрогнулся. — Нет уж, такая крутизна не по мне. — При этих словах услужливое воображение подсунуло еще более заманчивую картинку: Двайт в угнанном красном кабриолете с гранатометом в багажнике мчится через штат Невада, останавливаясь лишь затем, чтобы взорвать очередной рекламный щит. — Не хочу превратиться в берсерка.

— Я это предусмотрел. Ты, Двайт, очень вежливый, общаться с тобой — одно удовольствие.

— Спасибо, Дэн.

— Ты славный парень. Добрый и все такое прочее. Даже мистер Р. так считает. — Мистер Роршач, он же Дэнов папа, несколько раз имел возможность, покачивая своей блестящей лысиной, толкнуть в мой адрес весьма высокопарную и в той же степени двусмысленную речь. Мои глаза, выпученные в усилии понять, что он имеет в виду, почему-то только укрепляли его в сложившемся относительно меня мнении. — Вот почему я считаю, что для тебя риск ниже, чем для других, более или менее «нормальных» индивидуумов. В то же время действие «абулиникса» на тебя может оказаться сильнее, чем на лиц с более ярко выраженной клинической картиной абулии. Я дам тебе минимальную дозу. Двадцать миллиграмм. Думаю, результаты нас не разочаруют. Надеюсь, Двайт, ты понимаешь, — Дэн погасил второй окурок, — что я нарушаю врачебную этику.

— Спасибо, старина. Ты настоящий друг.

Я накинул Дэнов махровый халат, и мы на цыпочках проследовали к двери. Мы направлялись в ближайший ночной магазинчик за снеками и «Джигги Джусом» (я имею в виду кофеинизированный солодовый напиток, если вы вдруг подумали про другое), чтобы отметить мой первый прием «абулиникса» со всем пафосом, достойным этого события.

— Ведь в будущем появятся таблетки буквально для всего? — спросил я.

— Для всего, но не для всех.

Дэн всегда любил говорить загадками. Пожалуй, следовало и ему прицепить кличку — Пифия, например. И ему тоже, с тоской подумал я. В те дни (и ночи) мысли о Наташе не отпускали меня — пока я не получил от нее мейл, после которого стал гнать эти мысли, скорее всего из страха сглазить.

— Эх, Двайт, знал бы ты, как я буду раскаиваться, если ты закончишь свои дни в Вермонте!

— Кажется, ты никогда еще не говорил мне более приятных слов. Ты случайно не на экстази сидишь?

Дэн оставался ярым сторонником экстази и упорно не желал признавать его нейротоксичность — даже после дня рождения Форда, которому предшествовали девять месяцев приема дури, возымевшие действие именно в тот приснопамятный вечер.

— Если бы я сидел на экстази, у меня зрачки были бы расширенные.

— Может, у тебя депрессия? Иногда мне прямо кажется, что у тебя депрессия.

От ответа Дэна спасла группа пьяных в стельку молодых людей, весьма преуспевших в жизни, судя по дорогущим рубашкам. Они вывалились из бара чуть ли не нам под ноги. Один пижон смерил удивленным взглядом мой халат (кстати сказать, отличный халат — толстенный, как ковер, шоколадного цвета, да еще с монограммой мистера Р. В таком халате не стыдно и днем выйти).

— С легким паром! — заорал пижон прямо мне в лицо.

Остальные были менее агрессивны — они вразнобой поздравили нас с Днем независимости. Для таких пижонов каждая суббота — День независимости.

— Надеюсь, этим ублюдкам недолго осталось, — произнес Дэн. — Конечно, ради них не стоит устраивать террористический акт — вполне хватит обычной авиакатастрофы.

Я тоже оскорбился. Сочетание полноты бытия с идиотизмом всегда являлось для меня как для довольного жизнью человека причиной крайнего раздражения от несовершенства миропорядка.

В магазинчике я задержался между полок со снеками. Мне хотелось еще чего-то, помимо сырных «Комбо». Мне всегда хотелось этого чего-то, и я нередко тратил десять — пятнадцать минут на поиски снеков-фантомов. Мистер Йоун давно перестал спрашивать, что мне предложить, и спокойно наблюдал за моими перемещениями по рядам. «Вы терпеливый покупатель, — говаривал мистер Йоун. — Кто не торопится, тот долго живет».

В конце концов я забил на мифические снеки и подошел к Дэну, который успел достать из холодильника две пузатые бутылки «Джигги Джуса» и держал их под мышками любовно, как младенцев.

— Знаешь, старина, завтра я снова сюда приду и сразу же куплю то, что надо. Больше никаких колебаний. Наконец-то! Дэн, как ты думаешь, когда я уже смогу легко делать выбор?

Дэн нахмурился.

— Надо было тебя предупредить. «Абулиникс» начинает действовать только на пятый — десятый день, а в некоторых случаях — и через две недели. Дней девять ты не будешь знать, работает он уже или нет. Извини. — Он скроил улыбку. — Видел бы ты сейчас свою физиономию!

Еще минуту назад в каждом пакете чипсов на полке мне виделась разгадка тайны бытия, в каждой банке шоколадного крема светилось готовое решение. Теперь все эти пакеты и банки вернулись в свое привычное многообразно-неопределенное состояние. Я снова был прежним Двайтом-чего-то-хочется-а-кого-не-знаю. Мир не изменился, разве только стал минутой старше; в свете флуоресцентных ламп заваленные полки казались полупустыми, как в бункере.

Порой Дэнов смех звучал прямо-таки зловеще.

 

Глава третья

Меня разбудил запах яичницы. А также прихрамывающие звуки хип-хопа из раздолбанного стерео — пум-э-пум-э-пум-пупу-пум-э-пум-э-пум-пупу, которые я идентифицировал как альбом «Смущенные сучки» — самое, на мой взгляд, выдающееся произведение группы «Электрический стул», затесавшееся в фильм «Качество жизни». Навязчивый жизнеутверждающий мотивчик накладывался на густой запах из кухни, и оба — мотивчик и запах — казались взаимодополняющими и даже взаимозаменяемыми.

Простыня справа была еще горячей, матрас не успел принять первозданную форму. Я долго зевал и собирался с духом, а когда наконец вышел в прихожую, обнаружил, что Ванитиных черных сапожек там нет. Кроме того, я обнаружил (только встав на ноги), что четыреста грамм «Джигги Джуса» плюс двести грамм, которые я отпил из Дэновой бутылки, расстроившись по поводу девяти дней неизвестности, сделали свое дело. Возраст давал о себе знать: в бытность свою в школе Святого Иеронима я мог полночи глушить дешевую водку, а утром, свежий и румяный, как горячий бублик, зубрить французский, а потом еще играть в бейсбол. Теперь же, после несчастных шестисот грамм кофеинизированного солодового напитка, мне казалось, что в следующий раз подобное времяпровождение закончится рефрешментом в морге.

— Доброе утро, Санч, — приветствовал я согбенную над плитой широкую спину.

Но мои слова потонули в хип-хопе: «Ты отправишься в колледж, я отправлюсь в тюрьму, / И уже через месяц я пойму, что к чему: / Ты ведь тоже сидишь, да еще и за бабки. / Не волнуйся, малыш, я в полнейшем порядке».

Пришлось хлопнуть Санча по плечу. Санч тут же принялся извиняться:

— Громко, да? Но ведь уже десять. Видишь, я соблюдаю правило насчет десяти утра.

— Да ладно, чего там! Вот сейчас поем твоей каши, и все будет в ажуре. — Голова трещала.

Санч выбил себе освобождение от мытья посуды, вызвавшись готовить для нас по воскресеньям завтрак. Меню его не отличалось разнообразием — нам стабильно предлагалось блюдо под неофициальным названием «каша из яиц». Сделка — чем дальше, тем больше — казалась выгодной, во всяком случае, для Санча, так как Форд по выходным обычно отсутствовал, а Дэн… Дэн тоже отсутствовал, как показали мои личные наблюдения в его закутке.

Все свидетельствовало в пользу того, что наша коммунальная жизнь рушится на глазах. Форд месяцами пропадал у Кэт — ничего не поделаешь, законы совместной жизни, хотя бы и не зарегистрированной официально, достаточно строги. Дэн день ото дня становился все неуловимее. Ярко выраженный абсентеизм Санча — в большей степени душевный, чем телесный, потому что его жирное тело вечно торчало в квартире, — так вот, абсентеизм Санча начался в тот день, когда медицинский веб-сайт, в финансировании которого он участвовал, успешно провалился. В результате у Санча поехала крыша: он курил траву в течение двадцати шести дней подряд (абсолютный рекорд), нашел временную работу и разослал свое резюме в девять университетов на четыре совершенно разных факультета. Он до сих пор не решил, в какой университет податься, и почти разорился на арендной плате за троих.

Я уселся на продавленный, видавший виды диван. Пошарил у себя в боксерах, нащупал яйца, без задней мысли взвесил их на ладони и выпустил. Интересно, какие действия подскажет мне «абулиникс», когда закончится срок аренды? Уехать в Вермонт? И впрямь уехать в Вермонт? Неужели все-таки в Вермонт? А может, лучше мы с Дэном снимем квартиру в Нью-Йорке? Но если так, мы должны были бы уже вовсю заниматься поисками. (Я встал и пошел искать свой Список Важных Дел.) А вдруг пора уже рассмотреть кошмарную, зато бесплатную перспективу переезда к маме? Или к папе… Однако какой смысл пережевывать варианты, пока «абулиникс» не выдаст готовое решение? В итоге единственное слово, которое я, смачно рыгая, внес в список, было «ТЕРПЕНИЕ!».

Поскольку одним из предметов, в которых намеревался совершенствоваться Санч, являлась американская культура, я вздумал расспросить его о фильме «Качество жизни».

— Санч, там хоть к концу ясно, белые эти ребята или черные?

— Они, Двайт, скажем так, черные ребята прикидываются белыми студентами колледжа, которые ведут себя как черные. Косят то есть под черных.

— Так они черные?

Санч кивнул.

— Видишь ли, пропаганда декаданса просочилась уже и в мейнстрим. Может, в «Таймс» что-нибудь на эту тему напишут.

Я поплелся на лестницу, вытащил из почтового ящика воскресный выпуск «Нью-Йорк таймс» и принес эти четыре пахнущих типографской краской фунта полезной информации на кухню. Обычно я прочитывал не более двух унций, оправдывая себя тем, что газету мы выписывали коллективно, а также самой природой воскресного дня — обещать золотые горы и ничего не выполнять. Действительно, что бы я стал делать с золотыми горами? По воскресеньям, если погода хоть под каким-нибудь углом зрения казалась ненадежной, я сидел дома, накачивался кофе и смотрел в окно на исчезающих в дверях магазинов и ресторанов законопослушных граждан и спешащих по своим делам террористов. Я наслаждался невозможностью отправить, хоть и с опозданием, налоговую декларацию или собственное резюме, а также получить напоминание от арендодателя или отчет о состоянии моего счета.

Не успел я усесться на Дэнов колченогий бамбуковый табурет — побратим его же стула, — как зазвонил телефон. Он звонил будто подорванный, причем у меня в руке. Оказывается, я взял трубку, спутав ее с пультом от телевизора.

— Чемберз-стрит, — произнес я хорошо поставленным голосом, в котором даже детектор лжи не смог бы уловить ужас.

— Двайт, ты уже вышел? Ты вообще что делаешь?

— Алиса! — Моя обожаемая сестра. — Как я рад тебя слышать!

— Двайт. — В напряженности Алисиного голоса угадывалось мамино присутствие. Взгляда на старорежимные часы, висящие на гвозде, было достаточно, чтобы примерно прикинуть, во что сейчас одеты Алиса и мама. А это видение потянуло за собой цепочку ассоциаций, оборвавшуюся на маминой просьбе пойти в воскресенье всем вместе в церковь — просьбе, на которую она так и не получила ответа. «Черт!» Этот пункт в Списке Важных Дел я переписывал с понедельника на вторник, со вторника на среду и так далее, но мыслей насчет «да» или «нет» не прибавлялось.

— Алиса, я уже выхожу.

У меня было две чистые рубашки. Я зажмурился, схватил одну из них и открыл глаза лишь после того, как застегнул все пуговицы. Рубашка оказалась синей. Я вдел свои шерстистые ноги в штаны цвета хаки, вполне приличные, туда же запихал подол рубашки, натянул полосатый пуловер и рванул к двери, на ходу бросив в кухню:

— Санч, на меня яичницу не жарь.

— А для кого я готовлю, мать вашу?! Я скоро ни в одну дверь не влезу! Какая же ты сволочь, Двайт.

На последнем аккорде я как раз вылетел из подъезда. На улице я притормозил, чтобы повязать и расправить галстук с цветочным рисунком. Он, как всегда, несколько примирил меня с погодой. В нашем районе о весне напоминали только теплый воздух, пропитанный запахом сирени, и листочки на чахлых грушевых деревцах. И на том спасибо. Я метнулся за угол, чтобы поймать такси, и удивился, что не почувствовал позывов на рвоту.

Ванита стояла у бровки тротуара. На одной руке у нее висела коричневая сумка, другой она голосовала. Желтое такси уже замедляло ход.

— Привет, красавица, — поздоровался я.

Ванита отступила на шаг.

— Больше не показывайся мне при дневном свете. Ты живой?

— К вечеру оживу. — Я влез в такси вслед за Ванитой.

— А ты куда?

Куда она направлялась, я и так знал — на обед под кодовым названием «Сделай папе с мамой приятное». Чтобы папе с мамой, а также другим родственникам было совсем уже приятно, на обед приглашался какой-нибудь индийский брамин, непременно молодой, холостой, симпатичный и перспективный.

— В церковь, — отвечал я.

— Да-да, как же я забыла — мамочкин новый бзик.

Ванита маму не жаловала. Возможно, потому, что мама всегда произносила ее имя — как, впрочем, имена всех моих подружек или потенциальных подружек — уничижительно-снисходительным тоном, словно имя являлось мелкопоместным титулом в какой-нибудь третьей стране. «Ванииита, — старательно, как бы боясь выпустить слог и ляпнуть «мамзель» вместо «мадемуазель», тянула мама. — Вам нравится в Нью-Йорке?»

Услышав эту фразу во второй раз, Ванита ответила «Видела я дыры и похуже». Кажется, именно при этих словах я впервые захотел Ваниту — очень возбуждает, когда за шутливым тоном твоей девушки сквозит презрение к твоей же матери.

— Остановите на углу Одиннадцатой, — попросил я в толстую шею таксиста.

В такси я всегда чувствовал себя щедрым, как раджа; кроме того, мне нравилось приезжать в последний момент — надо же где-то брать острые ощущения. Вооруженный этими ощущениями, я со скрипом повернулся, чтобы поцеловать Ваниту.

— Господи, да чем от тебя разит? «Джигги Джусом», что ли? С кем ты успел набраться, пока я спала, — неужто с герром Ниттелем?

Она слегка ревновала меня к «Применению свободы». Даже не слегка, а довольно сильно. Иногда Ванита в шутку жаловалась, что Ниттель мне дороже, чем она. В любом случае мне действительно было чему поучиться у старины Отто.

Как правило, если вы игнорируете один вопрос, вам задают второй. Ванита моментально сориентировалась и вновь подняла опущенную было тему «Куда мы пойдем в мой ближайший свободный вечер».

— Я совершенно свободна в среду, — быстро сказала она, — и в четверг после восьми.

— Я думаю.

Ваниту напрягала моя неспособность быстро предложить полдюжины способов совместного времяпровождения. Я выдвигал железные аргументы: она, Ванита, так много для меня значит, что я просто не могу выбрать ресторан, достойный такой женщины, да еще с приемлемыми для нас ценами, а в ответ выслушивал обвинения в софистике. Я гордился, что Ванита знает единственное слово, способное меня задеть.

— Ну так как? — поторапливала Ванита.

— Все еще думаю, — отвечал я тоном комментатора новостей.

Улицы были по-воскресному пусты. Мы мчались по Шестой авеню, как дурь по венам. Полоса солнечного света проникла в окно с восточной стороны и улеглась на Ванитиных коленях, обтянутых черными колготками, я же поймал себя на том, что рад похмельному синдрому. Иногда от похмелья большая польза — в другом состоянии элементарные умственные усилия представляются настолько легковыполнимыми, что выполнением приходится пренебречь. Но именно сейчас простой вопрос насчет среды казался мне идеально соответствующим уровню моих умственных способностей, поэтому я, не сомневаясь более ни минуты и с достойной лучшего применения непоколебимостью, выдал:

— «Камбоджийские деликатесы». Давай сходим в камбоджийский ресторан в Бруклине. В среду вечером или в четверг после восьми. Не знаю, как ты, а я бы с удовольствием поел чего-нибудь камбоджийского.

Меня всегда впечатляла цельность Ванитиного характера и определенность ее желаний (если они не касались наших с ней отношений). Скажу больше: эти качества побуждали меня стать таким же цельным и определенным. Увы, я был способен только на жалкую имитацию, да и то на первых стадиях. Лишь когда оказывалось слишком поздно — я уже вовсю давился свининой в кисло-сладком соусе, мечтая о клецках с начинкой, или глотал клецки, вожделея досаев, — мне удавалось определиться с собственными гастрономическими и локальными пристрастиями, каковое умение для ньюйоркца является первостепенным, поскольку ресторан в современном мире есть прежде всего средство самовыражения. Мало того: чтобы не походить на вечно колеблющихся типов, всегда осуждаемых мною в унисон с окружающими, я старался проявлять настойчивость, в данном случае — на камбоджийском ресторане. И не прогадал! Потому что «Камбоджийские деликатесы» оказались не только единственным известным мне камбоджийским рестораном, не только очень дешевым рестораном, но и рестораном, название которого полностью соответствовало его же специализации! Пока не поешь в ресторане, не узнаешь, хорош он или плох. Я в тот раз был полностью вознагражден: треугольнички жареного тофу оправдали звание «деликатесов» даже для моего искушенного нёба.

— «Камбоджийские деликатесы»! — повторил я. Звучало отлично — по крайней мере речь шла о еде, а я ведь не позавтракал. Однако я с прискорбием заметил, что, лишь изображая лояльность, человеку удается осознать степень своего предубеждения. Я натянул широкую улыбку, которая должна была скрыть мое позорное состояние, и посмотрел на Ваниту. Я смотрел на Ваниту, понимая, что смотрю еще и сквозь нее, а также сквозь проносящиеся за окнами кирпичные здания, снабженные зигзагообразными пожарными лестницами, сквозь флаги всех цветов радуги, сквозь ослепительные стекла — и за всем этим вижу прекрасный день, когда «абулиникс» начнет наконец вторжение в мой мозг.

— Обожаю, когда ты так рвешься в какой-то конкретный ресторан, — сказала Ванита. — Можно подумать, что ты беременный. — И она положила ладонь мне на бедро.

Я, в свою очередь, положил ладонь ей на бедро. Очень скоро нам с Ванитой придется решать, что делать: стать парой, остаться парой или перестать быть парой. Я уже предчувствовал побочный эффект вроде изжоги, и мне хотелось наслаждаться теперешним состоянием, пока возможно. Поэтому я взял Ваниту за руку, как юный влюбленный. Плевать, что этот романтический жест может пагубным образом повлиять на наше окончательное решение в пользу продолжения физических контактов — очень нежелательный исход событий, даже, я бы сказал, худший исход событий из всех возможных при равных остальных условиях. В конце концов, Ванита знала меня в контексте абулии, а люди, которым известны наши недостатки, способны (иногда) скорректировать наше поведение.

— Так что ты там надумал относительно Вермонта? — внезапно спросила Ванита.

Я опешил — мы с ней никогда не говорили о Вермонте.

— И не надо на меня смотреть как на сумасшедшую. Я видела твои записки. Сам оставил на комоде для всеобщего обозрения. «ВАНИТА, ВЕРМОНТ» — как сейчас помню. Не знаю, когда ты собираешься ехать, но имей в виду — у меня отпуск в августе. Две недели. Это намек.

Я сжал Ванитину руку.

— Намек понял.

И тут же решил отложить обдумывание отъезда в Вермонт до тех пор, пока не начнет действовать «абулиникс».

— Я тебя поцелую, хоть от тебя и разит перегаром, — заявила Ванита.

— Рискни, — промямлил я.

 

Глава четвертая

Я вышел на Одиннадцатой.

— Позвони мне, — сказала Ванита, и я ответил:

— Обязательно.

Я побежал к маминому дому. Я бежал по типичной среднеклассовой улице, мимо автомобилей всех марок и поколений, мимо опушенных первыми листочками деревьев, мимо здания начальной школы — бетонного, с алюминиевыми стеклопакетами, выкрашенного в основные цвета спектра. Обычно на улицах Нью-Йорка я не заострял внимания на особенностях архитектуры. Меня не оставляло ощущение некой предопределенности свыше: дескать, эта улица и этот дом уже заняты, незачем фиксировать их в памяти. Но Одиннадцатая улица действительно была славным местечком — если, конечно, представить на веранде себя или своих друзей. Мама переехала сюда всего за несколько месяцев до описываемых событий, после того, как во второй или третий раз порвала с доктором Хайаром. Так совпало, что именно в этот период она стала очень набожной.

Мама жила теперь в доме из коричневого камня, отличавшемся от остальных лишь тем, что его фасад скрывался за строительными лесами. В Нью-Йорк она переехала, «чтобы не расставаться с детьми», и, если вы представляете себе карту нашего славного города, вам ясно, что мама в последние годы медленно, но верно к этим детям приближалась. Сначала она жила у миссис Хоуленд в Верхнем Ист-Сайде; затем удачно съехала к доктору Хайару в небольшой престижный район, который, кажется, кроме нее, уже никто не называл Тертл-Бэй; наконец, сняла вот эту квартиру по соседству с больницей Святого Винсента — примерно за месяц до того, как стены последней стали могилой для жертв 11 сентября. Затем мама, видимо, на почве антитеррористической паранойи, порвала с доктором Хайаром — кстати сказать, славным дядькой с чувством юмора, практикой ортопеда, очень волосатыми руками и синуситом, — и теперь снова была одна. Бог знает, чем она занималась целыми днями. У меня сложилось впечатление, что арендодатель убеждал маму, будто фасадные работы близки к завершению, гораздо чаще, чем в подтверждение его слов на лесах нарисовывались люди в касках и комбинезонах. Меня возмущало, как этот прохвост и его команда умудряются растягивать, словно сетку на фасаде, мамин и без того не короткий переходный период, во время которого она старалась привыкнуть жить без папы, восполняя его отсутствие разными доступными ей способами.

Посещение воскресных служб в сопровождении детей мама стала практиковать сравнительно недавно. На самом деле ее приверженность Епископальной церкви находилась на стадии полной уверенности, что тернистый путь увенчается духовным саном. Мама всем и каждому готова была с помощью ярких примеров доказать, как сильно Церковь отклонилась от пути истинного. Она даже пыталась издать брошюру «Вегетарианство и Епископальная церковь» и припахала бедняжку Алису ее печатать. Мама считала, что Церковь, если, конечно, она намерена соответствовать требованиям времени — каковое соответствие всегда было под большим вопросом, — так вот Церковь должна принять на себя ряд нравственных обязательств наряду с запретом определенных продуктов питания. Последний пункт живо вызвал в памяти прошлогодний обед в День благодарения, на котором присутствовали мы с Алисой, доктор Хайар, бывший пастор из Кливленда с супругой, а также гвоздь программы — огромная поджаристая тофейка, она же индейка из тофу.

— Оооо! — снисходительно протянула супруга пастора, поджала губы и принялась жевать кусочек тофейкиной грудки одними передними зубами, чтобы как можно меньше чувствовать вкус.

Мы сидели в маминой темной гостиной, обшитой панелями темного дерева, в которой еще темнее было из-за сетки на фасаде. В комнате отсутствовали картины и безделушки, а в качестве украшения белел только прямоугольный барельеф с Распятием. Две клетки, каждая на своей полке, с попугаями Баджем и Гордоном, казались сувенирами из другого, почти экваториального периода маминой жизни.

Я затормозил, перевел дух и вспомнил, что считал словосочетание «Шарлотта Белл» шутливым названием кнопки звонка, пока мама не раскрыла мне свою девичью фамилию. Я надавил на звонок и принялся, смотрясь в стекло тяжелой двери темного дерева, приводить в порядок волосы, точно такие, как у мамы.

— Мам, отличная получилась тофейка, — поздоровался я. Тофейка действительно была совсем не так уж плоха.

— Надеюсь, эту тофейку не кормили костной мукой, — сказал экс-пастор, пригубил вина и в богатом послевкусии без труда выделил собственное остроумие.

— По-моему, для Церкви священник с чувством юмора — просто находка, — постно произнесла Алиса. Экс-пастор с супругой немедленно узрели в моей сестре начатки благочестия, а мама возрадовалась.

Каждому хотелось продемонстрировать доктору Хайару, как мы ничего не имеем против арабов, особенно если они являются преуспевающими врачами, и экс-пастор осведомился весьма деликатно, как у него обстоят дела с того самого дня, когда… ну то есть в последние несколько… в общем, вы понимаете, доктор Хайар.

— Все не так скверно. Мне до сих пор почему-то разрешено жить в небоскребах.

Благочестивая чета обменялась растерянными взглядами — дескать, не рановато ли шутить на такие темы. Я попытался смягчить впечатление от неуемного юмора доктора Хайара, выразив надежду, что пластырь на переносице последнего пока не стал причиной его озабоченности поведением отдельных патриотов из ООН.

— Двайт! — воскликнула мама.

Доктор Хайар хихикнул.

— Ну что ты! Пока причина моей озабоченности — только мой же синусит.

— Феликс очень ранимый, — заверила мама. — Мы вместе оплакивали… ну, вы понимаете. Но слезами горю не поможешь.

— Зато они отлично прочищают пазухи носа, — подхватил доктор Хайар. — Если бы я рыдал день и ночь, я бы уже давно вылечился. Зато теперь, вообразите, моя дочь обвиняет меня в попытке иссечения ливанской опухоли — так она это называет.

Алиса усмехнулась.

— Иссечение ливанской опухоли, говорите… Это случайно не то, что пытается сделать Израиль?

— В общем, да. С помощью соседей. — Несколько помрачневший доктор Хайар торопливо допил вино.

— Ближний Восток прямо-таки лихорадит, — констатировала экс-пасторша.

— Но мы стараемся помочь, — произнес ее супруг.

— Конечно, — отвечал доктор Хайар. — По-моему, в ближайшие несколько лет каждая из сторон будет помогать другой в нелегкой задаче самовыражения.

— Совершенно с вами согласна, — подхватила Алиса. — Терроризм — это форма лести, причем самая искренняя. Вот какие мы все свободные и честные.

Маме Алисины слова не понравились. Я смутился. Экс-пастор и его супруга уставились в свои тарелки.

— А знаете что, — сказала мама, — давайте сейчас встанем в круг, и пусть каждый скажет, за что он благодарен Америке. А все мы вместе благодарны Америке за то, что у нас есть такие люди, как Алиса. Они — наша совесть.

Из-за двери я слышал, как мама и Алиса наперегонки спешат вниз по лестнице. Раньше Алиса никогда не бегала по дому — по нашему старому дому, в Лэйквилле; она передвигалась так, словно делала одолжение, всем своим видом давая понять, что пребывание ее в этом жилище временное и сугубо вынужденное. Мамин риторический вопрос «Почему ты ведешь себя как внутренний враг?» в те времена звучал рефреном к каждому часу каждого дня. Но с некоторых пор мама стала очень лояльной по отношению ко всем животным, включая Homo sapience, и уже не жужжала с утра до вечера. Теперь она прекрасно ладила с Алисой, жившей всего в нескольких кварталах, ближе к центру. Отношения с папой у обеих были чуть прохладнее, поскольку именно он подал на развод. Мои же симпатии принадлежали папе — ведь он их не заслуживал, а значит, особенно в них нуждался.

Дверь открылась. После поцелуйства «в щечку» и обмена «добрыми утрами» мы направились в церковь Вознесения.

— Что-то у нашего Двайта лицо зеленоватое, — сказала мама.

— Еще какое! — Алиса быстро провела рукой по моей мятой щеке.

— Ходить в церковь, когда не в чем каяться, — только время терять, — парировал я.

— Двайт, мы же не католики.

Алиса сплела свои пальцы с моими, и мы принялись при каждом шаге взмахивать сцепленными руками. Мне это ужасно нравилось — до сих пор, хотя мы с Алисой давно вышли из соответствующего возраста, — и несмотря на то, что любой физический контакт с моей сестрой вызывал в памяти наш с ней пакт и, соответственно, ужас: вдруг он, пакт, будет в силе всю оставшуюся нам жизнь, каковая жизнь закончится взаимными утешениями последних из Уилмердингов, так и не сумевших создать семьи.

На маме был очень ее молодящий светло-зеленый костюм с отливом, появлявшимся, если смотреть под соответствующим углом; пока мы пробирались на свои места, она приветливо раскланивалась со знакомыми. Органист настраивался на радостно-пафосный лад. Алиса надела легкое светло-желтое платье, совсем простое, и выглядела как подружка невесты. К сожалению, прошли те времена, когда моя сестра носила устрашающий костюм, состоявший из ошейника, черных кожаных штанов и розовой рубашки с застежкой поло, причем накрахмаленный до железобетонного состояния подол заправляла в штаны с нарочитой небрежностью, так что он недвусмысленно топорщился под ширинкой. «Алиса, что у тебя за вид! Ты зачем под панка косишь?» — этими словами мама начинала каждое утро. Я не вмешивался, потому что был почти влюблен в свою чокнутую сестрицу, и только молча аплодировал.

Двери закрылись, стало почти темно. Пастор, псаломщики и певчие в шуршащих облачениях двинулись по нефу с разноцветными хоругвями. Служители епископального культа умеют устроить шоу, ничего не скажешь. Я наслаждался ощущением торжественности момента, которое всегда охватывало меня в церкви. Казалось, даже панели потемнели от многочисленных медитаций, даже солнечный свет не просто так, а со смыслом пронизывал желтоватый от ладана воздух.

Служба началась, но я думал о своем. Да, верно, одурачить меня не составляло особого труда; тем не менее я никогда ни секунды не верил в Бога. Поэтому я думал не о Нем или Его Сыне, а об «абулиниксе». И все же, пока я слушал, хотя и не слышал, преподобного Уитроу, лицо мое само собой приняло выражение неподдельного благочестия и созерцательности, каковые чувства голос преподобного без труда внушал менее скептически настроенным прихожанам, и очень скоро я обнаружил, что молюсь. «Боже, сделай так, — повторял я мысленно, — чтобы я достиг или получил каким-то иным способом, в идеале в течение двух-трех недель, но обязательно прежде, чем состоится вечер встречи выпускников — ибо Ты знаешь, как мало у меня времени, — чтобы я достиг, с помощью лекарства или без нее, такой ясности и здравомыслия, и сердечного успокоения, какие до сих пор не посещали меня во время моего темного, а впрочем, довольно приятного пребывания на грешной земле, хотя я их и не искал, по крайней мере не идентифицировал как таковые, — ибо я задумал пуститься в путь и чаю именно в пути начать поиски». Потом до меня дошло, что называть в молитве то, к чему я стремлюсь, сердечным успокоением, чревато, и я добавил: «Боже, дай мне разобраться в своих стремлениях».

Когда служба кончилась, мама поднялась со скамьи и направилась к преподобному за причастием. Я смотрел, как она идет по нефу, такая нарядная в зеленом костюме, такая стильная с новой короткой стрижкой.

— Мама шикарно выглядит, — шепнул я Алисе.

— Двайт, ты вообще понимаешь, что происходит?

— Конечно, понимаю. Отчасти.

— Наша с тобой мать стала ревностной приверженкой Епископальной церкви. Она теперь монахиня.

— Да? А я думал, что у этой церкви не бывает…

— Я тебе говорю. Чарли, — так маму называл папа, а вслед за ним и Алиса, — Чарли — сама себе секта.

— Разве это плохо? По-моему, ничего страшного.

— А как ты думаешь, почему она так разоделась?

Некоторое время Алиса на меня ужасно злилась, и сейчас мне хотелось сказать то, что ей хотелось услышать.

— Наверное, потому, что в нашей стране свирепствует индустрия красоты. Женщина хочет — не хочет, а должна стремиться соответствовать заданным стандартам привлекательности. Да?

— Чушь. Чарли так одевается, чтобы убедить себя: она сама выбрала одиночество.

— Ну, не знаю.

— А ты пораскинь мозгами — и придешь к этому же выводу.

На самом деле меньше всего мне хотелось раскидывать мозгами на тему, должна ли моя мать заниматься сексом, как часто, с кем, в каких позах, какие использовать вибраторы и смазки. Но Алиса — смелая женщина, не обремененная ни почтительностью, ни прочими аналогичными предрассудками.

— Мы с тобой должны убедить маму снова начать есть мясо, — заявила она.

— Кто бы говорил! — На всех семейных обедах Алиса вяло ковыряла вилкой даже блюда, не зараженные гормоном смерти, в то время как мы все за обе щеки уплетали мертвечину — возможно, именно тип питания моей сестры явился первым ударом, который пробил брешь в патриархате, царившем в нашей семье и зиждившемся на воинствующей всеядности. — Разве не ты клялась, что никогда не станешь навязывать родителям своего мнения? Мама стала вегетарианкой. Да ты просто прыгать должна от радости, причем вместе с бедными зверюшками.

— Мама стала проповедовать аскетизм. Поэтому и мяса больше не ест. А я, чтоб ты знал, ничего не имею против маленьких радостей жизни.

— Это против каких же конкретно радостей ты ничего не имеешь? Перечисли, сделай милость.

Но Алиса только смерила меня презрительным взглядом и слегка тряхнула головой.

Чтобы завершить службу как подобает, паства затянула псалом: «Утро настало, как Первое утро, / Дрозд распевает, как первая птица…», распространенный в массах Кэтом Стивенсом. Когда мама, получив причастие, вернулась на свое место, я тоже пел стоя, присоединяя свой нетвердый тенор к хору, без сомнения, исключительно белых прихожан. Я не мог избавиться от мысли, что этот псалом предложила спеть именно мама и именно с целью заманить овечек вроде нас с Алисой, вскормленных на классике рока, в лоно Святой Церкви. Мама всегда боялась, что мы от нее отдалимся, и во избежание этого как могла старалась разделять наши интересы. С книгами у нее получалось; с музыкой — не очень. Например, через несколько месяцев после смерти Курта Кобейна мама так прокомментировала — или, по выражению Алисы, промаментировала — это эпохальное событие: «Я видела фото бедняги. И кто только выбрал для него эту позу?»

Мы с Алисой все отрочество пытались выбраться из гетто классического рока, защищая музыкальный гений от лучших суррогатов в виде рок-н-ролла эпохи Родителей. В тот день мы ехали в супермаркет. Алиса, повернувшись к маме, изрекла:

— Чарли, Курт Кобейн был в полтора раза круче каждого из битлов. Он сочинял шедевры.

Как сейчас помню: в тот момент даже солнце скрылось.

— Допустим. В таком случае, Алиса, назови хотя бы некоторые из этих шедевров.

— «Трахни меня», — не растерялась Алиса. Я тоже считал эту композицию самой сильной в последнем альбоме.

Мама повторила название, поджав губы, и заявила:

— По-моему, это кошмар.

— Не кошмар, а выражение протеста.

Даже с заднего сиденья я различал сарказм в маминой улыбке, когда она с интонацией инквизитора спросила:

— И против чего же этот протест, милая?

— Против культуры, — последовал ответ.

Мама поймала мой взгляд в зеркале заднего вида.

— Да, — подтвердил я. — Против культуры во всех ее проявлениях.

— И что же вам, дорогие мои, не нравится в нашей культуре… или в ее проявлениях?

— Например, у нас пропагандируется жестокость, — предположил я.

— Мы ненавидим воинствующий цинизм, — заявила Алиса.

Бедная мама! Мне всегда хотелось, чтобы у нее был еще один ребенок, кроме — и уж получше — нас с Алисой. Однако желания самому стать таким паинькой у меня не возникало; также я не мог сподвигнуть на это дело сестру. Хотя Алиса отлично училась, ее поведение оставляло желать лучшего. Мое же добродушие, никогда не вызывавшее сомнений, прямо-таки било в глаза при родителях: я отчаянно подхалимничал, стараясь отвлечь их внимание от своей учебы; если мне это не удавалось, я бывал наказан за неактивное развитие умственных способностей. Мы с Алисой не давали маме ни малейшей возможности применить хоть какие-то воспитательные методы. Очень рано мы прекратили обычную для братьев и сестер междоусобную войну и заключили договор о союзничестве в борьбе против родителей. Папу вполне устраивал статус отца семейства с разделением обязанностей; он возглавлял семейный совет лишь виртуально и не принимал решений относительно наказаний или поощрений. Плюс он считал, что нас перевоспитать невозможно, как, впрочем, и всех остальных, начиная с него.

Мама тоже не требовала от нас ничего сверхъестественного; особенно ее лояльность проявлялась в отношении к Алисе. Главное, по мнению мамы, чтобы девочка росла счастливой гетеросексуалкой и чтобы одевалась, как счастливая гетеросексуалка. Однако Алиса упорно придерживалась в одежде стиля панка на ранней стадии развития, вдобавок время от времени бросала фразы типа: «Да, я сплю и с девушками, и с парнями. И что?» Алиса продолжала обличать и после того, как холодная война закончилась и нам перестало казаться, что мы родились на свет с единственной целью — превратиться в кучку пепла. В 1991 году моя сестра стала марксисткой и без устали убеждала папу в следующем: хоть она, Алиса, и считает, что с социализмом надо попробовать еще один, последний раз, однако не имеет намерения, когда революция наконец грядет, ни лично подвергать его (папу) экзекуции, ни сподвигать на это товарищей по партии.

— Давай, дочка, покажи зубки, — подначивал папа. — Партии не нужны бесхребетники. Твой отец — консультант по торговле фьючерсами. Если ты такого империалиста не можешь прикончить, на что ты вообще способна?

После этих пикировок Алиса всегда плакала — хотя вообще-то ее мало что могло довести до слез. Она готова спасти отцу жизнь, а он язвит!.. Скоро она зареклась есть мясо, а заодно и ходить с папой на охоту. Правда, рогатую голову каменного козла — настоящего каменного козла, трофея из последнего их с папой путешествия в Африку, — от изголовья своей кровати Алиса не убрала. Действительно, в стеклянных глазах светилась житейская мудрость — козел будто понимал, что некоторым внутрисемейным конфликтам противопоказано излишнее освещение.

Мы вслед за мамой встали в очередь за благословением и мало-помалу продвинулись к преподобному Уитроу. Раскрасневшийся преподобный нервно хлопнул меня по спине, скроил улыбку шоумена и сообщил, как его радует тот факт, что моя сестра и я вновь стали проявлять интерес к Церкви.

Я изо всех сил старался сдерживать пары «Джигги Джуса», пока мы сопровождали маму домой. Она вновь упомянула о том, насколько серьезно ее намерение поступить в семинарию и сподобиться рукоположения.

— Не имею ни малейшего желания докатиться до уровня домохозяйки, которая гребет по супермаркету с тележкой и только и думает, чего бы еще попробовать. Но и строить из себя представительницу богемы тоже не по мне. Двайт! — Мама остановилась посреди тротуара и обернулась. — Двайт, тебе не кажется, что Нью-Йорк имеет свойство растворять человека в себе? Человек начинает принимать городскую суету за собственное душевное волнение. С тобой так не бывало?

— Еще как бывало! — немедленно подхватил я с целью произвести впечатление чуткого собеседника. — Чтобы я стал таким вот бритоголовым хлыщом в обтягивающих джинсах и кожаном пиджаке, да еще с карманной собачонкой, — да никогда!

— Вот видишь, мама, — констатировала Алиса, — я давно говорила, что Двайт у нас голубой. Этим все объясняется.

Но мама от Алисиных домыслов всегда открещивалась — она мечтала о внуках.

— Что ты несешь? Двайт такой мужественный, — возразила она.

В этот момент я очень мужественно рыгнул, невольно утвердив маму в ее мнении.

Мама только вздохнула.

— Последствия продолжительного сидения в Епископальной церкви, — объяснил я.

Меня мутило. По воскресеньям вероятность как встречи с мамой, так и всех вытекающих отсюда последствий была заметно выше, чем в другие дни, — обычная, ничего не значащая статистическая конвергенция, которая, однако, может создать ложное впечатление.

— Мама, если бы я действительно злоупотреблял, я бы сейчас тут не шел. Я ведь легковес. Мне бы следовало пить больше. Или хотя бы чаще.

На северной стороне Одиннадцатой мы с Алисой расцеловали маму и заверили ее в скорейшей встрече с нами обоими. В маминых голубых глазах отразилась любовь, и я понял: она (любовь) так сильна, что мама сама ее боится. Думаю, мама настолько глубоко прониклась жизнью ближнего своего (например, мужа и детей), что увиденное потрясло ее, и она зареклась заглядывать на самое дно. Надо сказать, я прекрасно представлял, как человек может скрывать чувства от их избытка.

— Счастливо, — сказали мы друг другу и собрались расходиться.

Мама отодвинула щеколду калитки, исчезла в строительных лесах, но через несколько секунд снова появилась.

— Дети, сходите куда-нибудь, развейтесь. Вот, Двайт, возьми на мелкие расходы. — И мама вложила мне в ладонь несколько банкнот. — Своди в кино сестру, а то она совсем в книжках закопалась. И купи себе жвачку.

Я вернулся к Алисе, которая ждала меня на тротуаре, и спросил, хочет она в кино или не хочет.

— Может, попадется документальный фильм. Об эксплуатации трудящихся, например.

— Оставь деньги себе.

— Алиса, давай сходим. Признаю, последний раз, когда мы проводили время вместе, я вел себя неподобающим образом. Извини.

Алиса молчала. Действительно, мы не обсуждали тот случай с самой осени.

Наконец Алиса спросила:

— Ты с кем-нибудь встречаешься?

— А тебе-то что? Ты сама уже монашкой стала, как мама.

— И что тут удивительного? Я одна сейчас, потому что когда-то, в незапамятные времена, у мамы имелся муж.

— Называла бы уже вещи своими именами, как привыкла. Стесняться в выражениях ни к чему. Ты монашка, только служишь не Богу, а коммунизму.

— Итак, я монашка, потому что… Ну-ну, договаривай!

— Алиса, надеюсь, ты сейчас не ляпнешь ничего такого, о чем потом будешь жалеть. День тогда выдался нелегкий, и не только для тебя.

— Убедил. Расслабься. Да, я же задала тебе вопрос: ты с кем-нибудь встречаешься?

— Ты кого имеешь в виду — психоаналитика или девушку?

— Девушку. В смысле женщину.

— Да, вроде того. Я встречаюсь с Ванитой. До сих пор.

— Вроде того, — повторила Алиса. — Никогда определенно не скажешь.

— Алиса, я не могу преодолеть оставшуюся между нами натянутость.

— Ну у тебя и выражения! Будто разговорник цитируешь.

— Обычные выражения. Как у всех.

— Я не собираюсь препираться с тобой посреди улицы.

— Думаешь, мама следит из окна? Да тут из-за лесов ничего не видно. И не станет она подсматривать.

Алиса сказала, чтобы я оставил деньги себе. Я попытался засунуть купюры ей в кулак. Она быстро среагировала, но я оказался быстрее — и две двадцатки упали рубашками вверх на заплеванный жвачкой тротуар.

— Подними, — велела Алиса. — Мама увидит.

— А еще называешься членом коммунистической партии…

— Никаким членом я не называюсь.

— Странно: ты, член компартии, не учитываешь вероятность того, что деньги подберет какой-нибудь прохожий. И ведь не побрезгует, заметь. И до двух сосчитать не успеешь, как баксам ножки приделают.

— Двайт, подними деньги.

— Нет, Алиса, ты подними.

— Какой же ты идиот!

— Ты склонна все упрощать.

И с этой новой информацией — раньше я полагал, что абулия — мой единственный порок, — я повернулся на каблуках и зашагал прочь. Алиса сделала то же самое. Пройдя полквартала, у перекрестка, я оглянулся, чтобы узнать, не идет ли за мной Алиса — она не шла — или не поднял ли кто деньги. Ужасно неприятно было оставлять валяться на дороге целых сорок долларов, поэтому я решил вернуться за ними, а потом догнать Алису. Я полагал, что деньги в большей степени мои, а также знал, что Алиса любит меня — даже несмотря на то, что я ее брат.

Из пиццерии вышел тип, нагнулся и стал отдирать что-то от тротуара. Сорок долларов, что же еще! Я развернулся, сделал несколько шагов, скорчился, и меня вырвало скисшим «Джигги Джусом» вперемешку со снеками, такими же скисшими. От этого мне на время стало лучше во всех отношениях. Однако, как ни радовался я данному факту, я не мог не понимать, что мои ощущения вряд ли разделяет тощий дядька лет пятидесяти, в спортивных штанах, кожаных шлепанцах и футболке, возникший на веранде — надо полагать, своей собственной веранде, — в те минуты, пока я был целиком поглощен очисткой желудка.

— Ты что делаешь? Это же моя новая урна!

Я поднял на дядьку просветленный взгляд.

— Простите, у меня абулия.

Почему-то мне вдруг стало ужасно смешно. Мне было жаль незадачливого домовладельца, но не слишком, и я, время от времени оглядываясь, припустил бежать по синусоиде. Я радовался, что выздоровление мое не за горами; хотелось отпраздновать это событие, хотя бы и авансом.

Но едва я добежал до следующего квартала и остановился, с трудом переводя дух, как уныние вновь охватило меня, вся моя жизнь представилась в самом невыгодном свете, и я в который раз принялся пережевывать прошлое. Кроме того, мне было ужасно досадно, что придется ждать целых пять, а то и четырнадцать дней, прежде чем выяснится, что делать с «Пфайзером», Ванитой и съемной квартирой. В свою очередь, мрачное настроение имеет странное влияние на мой способ мышления: почему-то у меня появляются способности к дедукции, и я начинаю искать, на чем бы попрактиковаться. Вот и в ту минуту я не мог не вспомнить, что сегодня воскресенье — день, когда вся наша семья должна собираться (и в свое время собиралась) вместе; теперь же мы, четверо Уилмердингов, совершенно разобщены, и не только друг с другом, но и, пожалуй, со всеми представителями Homo sapience, носящими другие фамилии. До чего же мы, Уилмердинги, чужие — и среди своих, и среди остальных! Удивительно, как вообще двое представителей нашей семьи сошлись, чтобы произвести на свет еще двоих. Видимо, подобное происходит, когда двое одиноких людей пытаются сами себя убедить в том, что они не одиноки. Именно так создается большинство семей, и именно поэтому раса Одиноких достигла столь угрожающей численности.

 

Глава пятая

Результатом моей озабоченности нерегулярным питанием Дэна и моего же увлечения кулинарией в последнее время стали наши совместные воскресные ужины; я как раз подсаливал шпинат и грибы, когда в прихожей послышались шаги.

— Из тебя таки вышла бы идеальная еврейская мамочка, — поздоровался Дэн.

Его слова навели меня на опасение, что в результате действия «абулиникса» мне придется сменить пол и, пожалуй, выдержать бат мицвах. Правда, через несколько минут я понял, что Дэн, несмотря на в высшей степени серьезный вид, шутит; что мне не суждено выносить дитя; и что меня, по всей вероятности, просто посетила фобия. Я вмял эти соображения в тесто для шпинатного пирога и для верности лишний раз прошелся по нему скалкой.

Чуть позже мы с Дэном сидели в гостиной, под сенью трехлопастного потолочного вентилятора, и оранжевый вечерний свет лился сквозь немытые окна.

— Классный пирог, — промычал Дэн с набитым ртом.

— Спасибо, — скромно ответил я.

— Двайт, как только почувствуешь действие «абулиникса», сразу же сообщи мне, ладно? Нам таки давно пора подумать, что делать с жильем. У меня три варианта: снять квартиру вместе с тобой, снять квартиру-студию в Бруклине или переехать в кампус при универе к таким же ботаникам.

— И какой вариант для тебя предпочтительнее?

— Ну, — начал Дэн, — если я поселюсь с тобой, мне обеспечено хорошее питание. Если я буду жить один, мне обеспечена полная свобода. Мистер Р. всегда повторяет: «Необходимый минимум для молодого человека — это три вещи: спортивная куртка, быстрый доступ в интернет и двухкомнатная квартира в Нью-Йорке». Естественно, имеется в виду квартира в Манхэттене.

— Отлично сказано. А я буду взвешивать свои варианты — пока «абулиникс» немножко не смухлюет с гирьками и не устроит перевес какому-нибудь одному. До этого радостного дня я буду изучать вакансии. В Вермонте.

— По-моему, изучай не изучай, а Вермонт был и остается штатом хиппи, яппи и фермеров.

Так как солнце сместилось за угол, и в гостиной стало мрачно, Дэн взял наши тарелки и свалил их в раковину, даже не подумав вымыть, а я пошел в свой закуток, чтобы проверить электронку. По многочисленным письмам с вопросами о вечере встречи я понял, что двадцать с лишним бывших одноклассников в воскресенье не потрудились проверить свою почту. Конечно, Наташа стояла особняком и в переписке тоже — она ответила, что, возможно, и приедет. Более того: из постскриптума я сделал вывод, что Наташа приглашает меня к себе в Кито!

От избытка чувств я лег на кровать, но через минуту встал. Удивительная возможность открывалась передо мной… кажется. Разумеется, нигде не написано, что мне нельзя ехать в Кито (если, конечно, по воле злого рока этот славный город не находится на Кубе).

Внезапно зазвонил телефон (он вообще всегда звонил внезапно). Я взял трубку, но молчал — хотел сначала по голосу определить, кто на проводе, а уж потом рассекречиваться.

— Алло! — кричала Алиса. — Алло!

Узнав от меня, что Двайт слушает, Алиса сообщила, что: а) я параноик; б) я ее достал; в) она просит прощения за то, что резко говорила со мной утром.

— Ничего страшного, — великодушно сказал я, довольный Алисиным извинением не меньше, чем Наташиным письмом. Содержанием последнего я тут же поделился с Алисой. — Я это к тому, Алиса, что мне, кажется, надо ехать. Наташа такая добрая, такая отзывчивая…

— Да еще с таким отзывчивым телом…

— И что с того? Она ведь еще и очень умная. Скажешь, нет?

— Не знаю. Я с ней сто лет не разговаривала.

— Вот я и подумал: было бы здорово провести несколько дней с умным человеком, да еще в стране, которая не входит в НАТО. Да, кстати: Кито ведь не на Кубе? Так вот Кито идеально подошел бы для чистоты эксперимента. В смысле, там бы я, как только лекарство начнет действовать, принял решения, которые сейчас способен только обдумывать. Да, ты же не в курсе! — И я изложил Алисе все, что узнал об абулии и «абулиниксе», особый упор сделав на тот факт, что лекарство разработано лучшими отечественными фармакологами и в сугубо филантропических целях.

— Двайт, как можно быть таким наивным? Ты что, правда веришь в существование абулии?

— Конечно. Что угодно поставлю под сомнение, но абулия действительно есть.

— Ага, прямо как социальная фобия — не было, не было, а года четыре назад фармацевты расстарались, изобрели. А с неврастенией наоборот — всю дорогу была, а потом самоликвидировалась.

— Может, просто все неврастеники страдают бесплодием? Точнее, страдали…

В наших спорах Алиса всегда выступала от лица цивилизации, а я — от лица природы; хотя вы, возможно, и полагаете, что природа сильнее, я, как правило, проигрывал. Спорить с Алисой — занятие неблагодарное. Она по образованию антрополог. Я же из антропологии вынес одно-единственное понятие — самоанализ. Тем не менее откуда, как не из самоанализа, растут ноги хронической неспособности принимать решения?

— Вот, например, я не могу решить, ехать или не ехать.

— Тогда, возможно, тебе следует исходить из соображений безопасности.

— Вот-вот. Возможно — ключевое слово.

Следующие два часа я провел в своем закутке и в столбняке от открывающихся возможностей. Потом опять позвонила Алиса.

— Поезжай, Двайт. — Ясно как день: она тоже немало времени посвятила обдумыванию моей ситуации. — Ты прав: к тому времени, как начнет действовать лекарство, ты должен оказаться на нейтральной территории. Бог знает, что на тебя найдет в Нью-Йорке — может, ты первой встречной предложение сделаешь. Или увидишь копа и поступишь в полицейскую академию. В Эквадоре ты по крайней мере не наломаешь дров. Наташа за тебя не пойдет, с работой в стране напряженка…

— Откуда такая уверенность насчет Наташи?

— Вот и поезжай, разберись на месте. Эквадор пойдет тебе на пользу. А то ты такой провинциал, ужас.

— Я провинциал? Да я же в Нью-Йорке живу!

— Что может быть хуже космополита-провинциала? — изрекла Алиса. Она всегда любила афоризмы.

Кончилось тем, что я стал подбрасывать монетки. Результаты этого проверенного временем способа принять решение изложены мною в Прологе. С максимальной точностью.

На следующее утро, в понедельник — тридцать пятый по счету понедельник, точно такой же, как предшествовавшие ему тридцать четыре понедельника — я пошел на работу в отдел технической поддержки. У меня все еще оставалась неделя от отпуска, однако я не был уверен, что эту неделю мне дадут прямо сразу. Поэтому, едва усевшись за стол, я позвонил Алисе.

— Разве я просила тебя названивать каждый день? — съязвила сестра.

— Ты звонила мне вчера целых два раза. — И я поделился с ней своими сомнениями.

— Соври, что должен лететь на похороны. Только обязательно на похороны родственника, никаких друзей и знакомых.

— Спасибо, так и сделаю. — Я быстро оглянулся, чтобы узнать, не подслушивает ли Рик. — Надо ведь и Ваните что-то сказать.

— И Ваните соври. Лучше врать другим, чем себе.

Я почему-то всегда придерживался противоположной точки зрения.

— Ты серьезно?

— В психологии формирования личности, чтоб ты знал, лжи отводится чрезвычайно важная роль. Для ребенка ложь — это способ отделить свой внутренний мир от мира взрослых. Ложь формирует независимость, посредством лжи человек очерчивает для себя территорию своей личной свободы.

Алиса, когда хотела, давала очень дельные советы.

— Не понимаю, почему ты отказываешься быть моим личным психоаналитиком. Ведь так хорошо начинали…

— Сходи к настоящему психоаналитику, и он тебе популярно объяснит почему.

— Только не думай, что я не умею врать. Одно время я, можно сказать, только и делал, что врал.

— А толку? С таким лицом, как у тебя, не врут. — Алиса говорила, точно щипала меня за небритую щеку.

Я написал Наташе письмо с потрясающей новостью о своем возможном приезде — и в результате почувствовал такой жестокий укол совести, что, едва кликнув «Отправить», позвонил Ваните на работу и заверил ее, что мечтаю о встрече и поедании камбоджийских деликатесов в четверг вечером.

— Чудесно. Раз ты так соскучился, давай не будем тянуть до четверга. Тем более что мы вообще редко видимся.

Я сказал, что раньше четверга никак не получится — у меня масса дел. И это была чистая правда. В тот вечер я отправился в медицинский центр специально для выезжающих в экзотические страны, где потратил уйму денег на инъекции и рецепты препаратов, которые, я очень надеялся, не противопоказаны больным, проходящим курс лечения «абулиниксом». Однако по сравнению со списком опасностей, подстерегающих белого человека в Эквадоре, несовместимость с «абулиниксом» показалась мне сущей безделицей. Если верить медсестре, в этой стране янки или там европеец ежесекундно подхватывает лихорадку денге, покупает фрукты у больных желтухой туземцев, срывается в пропасти на раздолбанных автобусах, успевая в полете вытряхнуть из штанов пару-тройку скорпионов.

— А пауки там водятся? — спросил я. — Ненавижу пауков. Если уж какой-нибудь твари приспичит меня укусить, пусть сначала зарычит.

Медсестра бегло просмотрела стопку памяток.

— О пауках ничего не говорится.

Теперь, когда на карте опасностей Эквадора для меня не осталось белых пятен, я почувствовал полное моральное право объявить о смерти воображаемого родственника, судьбу которого мне, возможно, скоро придется разделить, — и стал скорбеть по-настоящему. На следующее утро я попросил у Рика аудиенции.

Мы прошли в холл и остановились у автомата с шоколадными батончиками и жвачкой.

— Почему так надолго? — деловито осведомился Рик. — И почему я только сегодня об этом узнаю?

— Это был мой любимый дядя.

— Мои соболезнования. А как его звали?

— Э-э-э… Двайт. Меня крестили в честь него. В смысле, его звали так же, как меня. Плохое предзнаменование.

Рик скорбно кивнул.

— Тебе точно нужна целая неделя?

— Ну да. Церемония состоится в Кито. Это в Эквадоре. Но в Кито нужно лететь через Боготу. Могу на карте показать. А ведь там тропики. Влажность зашкаливает. Прибыть нужно никак не позже следующего понедельника. Никак не позже.

— Так, значит, похороны — ты ведь под «церемонией» имеешь в виду похороны — состоятся в Кито?

— Да, дядя очень любил этот город.

— Двайт, а что, собственно, твой дядя делал в Кито?

— Занимался управлением на среднем уровне.

— Вот как? И чем же он управлял?

— Концерном. Средних размеров концерном. Ну, там, импорт, экспорт, все такое. На самом деле мы были не настолько близки. Но я все равно очень скорблю, потому что теперь и не будем.

К этому моменту мелкие и обрывочные Риковы подозрения разрослись, как снежный ком, и он с видом инквизитора вопросил:

— А скажи мне, Двайт, от чего умер твой дядя? Не подумай, что я лезу в твою жизнь…

— Мммммммммм… Наша семья предпочитает об этом не распространяться. — Разговор, приняв незапланированный мною оборот, грозил катастрофическими последствиями. Настоящая неловкость являла собой ярчайший пример беспомощности Двайта, вздумавшего изменить свою жизнь. Чем проницательнее Рик, принявший позу Наполеона, смотрел мне в глаза, тем призрачнее становился образ Наташи — она таяла, как тает при первых солнечных лучах открытая во сне формула панацеи.

Решение пришло внезапно. Его подсказал ужас от осознания мною собственной несостоятельности.

— Видишь ли, Рик, — начал я, твердо глядя Рику в глаза, — мне кажется, с тобой я могу быть откровенным. Ты же мой начальник, вроде покровителя. Так вот. Мой дядя много лет страдал… — я шмыгнул носом, причем совершенно естественно, — он много лет страдал абулией. Семья скрывала этот факт как могла. Такое пятно на нашем имени…

И Рик меня отпустил.

— Здравствуйте. Спасибо, что позвонили в отдел двайтической задержки. Меня зовут Абу. Я решу ваши проблемы и помогу создать новые. — Эту фразу (с несущественными вариациями) я повторял по телефону в последующие два дня. «Пфайзер» ничуть не изменился, однако в свете приближающегося путешествия этот факт особенно бил в глаза. Теперь, когда отпуск был у меня в кармане, к моей пока не вылеченной абулии прибавилась клаустрофобия. В перерывах между звонками я тупо смотрел на перегородку, отделявшую меня от коллег, и думал, что художник, вздумавший изобразить невыносимую скуку, должен просто выкрасить холст именно в этот серый, неброский, ненавязчивый оттенок. Я раскачивался на стуле, прихлебывал холодный кофе, и кофе казался мне сваренным в доисторические времена, сохранившимся на дне глиняного горшка и найденным на раскопках какой-нибудь третьестепенной помпеи.

С одной стороны, я пытался противостоять хандре, впервые в жизни открывая клиентам страшную правду: «Похоже, у вас проблемы с процессором «Майкрософт». Не стоит волноваться — это отличный процессор, тем более что других все равно нет», — и таким образом почти подсознательно намекал клиенту на тот факт, что «Майкрософт» в гробу видал антимонопольную политику и все законы Шермана, вместе взятые. В то же время именно тогда я осознал, что, не простирай «Майкрософт» свои щупальца столь широко, у меня не было бы работы.

— Извините, — сказал в трубке мужской голос лет сорока-пятидесяти, без выговора, характерного хотя бы для какого-нибудь штата. — Вы не могли бы повторить, я что-то не понял.

И тут я действительно начал помогать дядьке на другом конце провода. Обычно клиентам очень неудобно, если у них какая-нибудь опция не функционирует, а может, их отпугивают и два другие обстоятельства — мой молодой голос и сквозящее в нем легкое презрение профессионала. Клиентам невдомек, что таких профессионалов среди оболтусов моего возраста более чем достаточно, а весь мой компьютерный гений сводится к высшему уровню в игре «Спид Скиинг Джава». Правда, на сегодняшний день от меня требовалось всего ничего: объяснить юзеру, как посредством нажатия шести клавиш реанимировать исчезнувший файл. Выслушав слова благодарности, я писал отчет и засылал его в базу данных под названием «Утопия». На самом деле занятие это было вовсе не такое уж неблагодарное, во всяком случае, идея систематизировать все проблемы, с которыми сталкиваются юзеры, на первых порах не производила впечатления бредовой.

Так прошли среда и полчетверга. В четверг в обеденный перерыв я прогулялся до Таймс-сквер, до кафе «Бельгийская картошка» (обожаю картошку-фри по-бельгийски, потому что ее предварительно вымачивают в воде — тогда крахмала меньше). Затем вернулся в «Пфайзер», по дороге размышляя, насколько перелет в чужую страну с целью встретиться с малознакомой, женщиной соответствует общечеловеческим представлениям о процессе принятия решения. (Билет я купил через интернет, но у меня было еще четыре часа на раздумья и отказ.) Если я найду в Наташе воплощение всех своих чаяний и надежд, то что она найдет во мне? А если не найду? Что я тогда стану делать, как оправдаю свое присутствие в Кито? И зачем вообще задаваться этими вопросами — они стары как мир, жеваны-пережеваны, но так и не переварены до нас, и не нам их переварить. Не лучше ли жевать мягкую от майонеза картошку? Вернувшись в офис, я специально заляпал оставшимся майонезом клавиатуру компьютера. Действие имело сакральный смысл: клавиатура олицетворяла корпорацию, майонез — бессмысленность и беспощадность работы, оправдывавшие мое недельное отсутствие в офисе и присутствие в Эквадоре, даже если второе являлось ошибкой внутреннего голоса, а первое — выстраданным решением.

— Что случилось? — с порога начала Ванда.

— Ванда, у меня к тебе вопрос.

— А у меня к тебе ответ.

— Ты замечала, какие у всех юзеров…

— В смысле лузеров?

— Ну да, лузеров. Ты замечала, какие у них виноватые голоса? Правда, странно? Будто им стыдно, что программа не работает.

— Еще как стыдно. Это же не кто-нибудь, это бизнесмены. Они, милый мальчик, верят в теорию Дарвина и в Компьютер. Если компьютер их не слушается, им кажется, что и с бизнесом ничего не выйдет.

В этот момент, как черт из табакерки, появился Рик.

— Дела идут? — бросил он. Рик обычно именно такими словами возвращал нас к суровой действительности.

— Идут. Как бы совсем не ушли, — процедила Ванда. — А как ваши, ничего?

Не прошло и пяти минут после ухода подозрительного и раздражительного Рика, как в моей почте возникло имевшее роковые последствия письмо от генерального директора Уильяма Старборда финансовому директору Джорджу Бейлуотеру. Я едва успел прочитать первые несколько строк — в них фигурировали числа, причем многозначные, — как одновременно с мелкими шажками Рика услышал собственное имя из его же уст. Я мгновенно отправил письмо в буфер обмена и с невинным видом обернулся.

— Двайт, ты, кажется, только что отправлял документ?

— Да. Я начал было читать, но ничего не понял. Мне удалить файл?

Рик проследил, чтобы я действительно уничтожил злополучное письмо.

— Меньше знаешь, крепче спишь, — пробормотал я. Иногда я сам не понимаю, что имею в виду, — такие у меня странные интонации.

По лицу Рика было видно, что он шутить не расположен.

— Двайт, прими мои соболезнования по поводу смерти дяди…

— Какие соболезнования, Рик! Дядя деньги в рост давал. Тебе-то я могу признаться. А больше о нем и сказать нечего. Ростовщик — он и в Эквадоре ростовщик. Самый обычный дядька, старый болтливый болван. Когда он узнал, что умер… — Тут из моих глаз брызнули слезы — не то от долго сдерживаемого смеха, не то от запоздалой скорби. В противоположном углу захохотала Ванда.

— Это еще что такое? Обеденный перерыв давно кончился!

— Извини, — сказали мы с Вандой почти в один голос, поспешно делая виноватые лица.

А чтобы отвести от себя подозрения, я решил потерпеть до следующего дня и только тогда восстановить файл.

 

Глава шестая

Я вышел из тоннеля в Бруклине, в той его части, где преобладает низкая застройка. В лицо повеяло прохладой с океана. Прямо над Нью-Джерси висела Венера, в смысле — вечерняя звезда. Впереди был вымученный вечер с Ванитой и камбоджийскими деликатесами. После деликатесов мы, возможно, пойдем в кино — если, конечно, к тому времени Ванита не возненавидит меня за то, что я лечу в Эквадор к другой женщине (я до сих пор не решил, стоит ли открывать ей глаза на истинную цель поездки).

Очень скоро рок привел меня к «Камбоджийским деликатесам». Это были именно они, возражения с моей стороны не принимались. Я настроился сказать Ваните правду — она бы все равно не поверила, что я собираюсь провести в Эквадоре целых десять дней, совершенно без дела и в компании со своим никому не нужным английским. Может быть, я попрошу Ваниту не рассматривать Наташу как соперницу. В конце концов, я действительно чувствовал себя связанным ею (Ванитой) и поэтому, пожалуй, не сумел бы войти с Наташей в серьезный контакт, даже если бы она (Наташа) дала мне повод. Или лучше просто выложить факты, и пусть Ванита оскорбится и бросит меня — сама бросит. А может, мне удастся убедить Ваниту (заговорив с нею вкрадчивым голосом), что я просто поступаю как чувственный и интеллигентный человек, считающий прямой разрыв дурным тоном и всю прелесть отношений видящий в их… ммм… неопределенности. Последняя опция имела еще и то преимущество, что могла внушить Ваните, считающей себя и чувственной, и интеллигентной, мысль, что именно от нее исходит инициатива изысканного декадентского полурасставания.

Ванита ждала меня на улице. На ней была серая юбка из хлопка и белая блузка с короткими рукавами и на пуговицах, каковые пуговицы еле сдерживали натиск бюста, выпиравшего из отворота однозначно, как Супермен из Кларка Кента. На плече висела лаковая зеленая сумочка, содержимое которой, на данной стадии отношений, кажется, доживающих последние минуты, я мог определить с точностью до пудреницы.

Мы поцеловались и рука в руке вошли в ресторан, навстречу судьбе.

Меню в сто двенадцать блюд ввергло меня в столбняк. Влюбленные часто ходят в первоклассные рестораны — что совершено неправильно. По крайней мере так мне показалось в тот момент. По-моему, самой яркой метафорой любви является меню бизнес-ланча. Ведь каждый индивидуум обладает строго фиксированным набором личностных характеристик, из которых нельзя выбирать — либо заказываешь все, либо встаешь и уходишь. Например, в Ваните мне всегда нравилась ее ко мне привязанность, но совершенно не вдохновляла ее же навязчивость; я восхищался Ванитиным умом, но предпочел бы, чтобы последний не так сильно подвергся шлифовке западной цивилизацией. Однако эти качества шли только в комплекте. Не оставаться же голодным…

— Интересно, что здесь самое вкусное? — спросила Ванита.

Еще утром я прочитал свой гороскоп и запомнил счастливое число на этот день — 55. Поэтому ответ мой прозвучал весьма уверенно:

— Закажи блюдо под номером 55. Что у нас тут? Ага, амок. Отлично. — И еще более уверенным голосом я заказал нам по самой большой кружке пива.

Затем я через весь стол протянул руку и сжал Ванитины пальцы, проникновенно глядя в ее влажные, яркие, тревожные глаза. Всякий раз, когда Ванита на интуитивном уровне всегда безошибочно угадывала, что мои чувства к ней охладели, я из кожи вон лез, стараясь убедить ее в обратном.

— Двайт, что-то случилось или ты просто в своем репертуаре?

— Я подумал, что нам нужно иногда вот так смотреть друг другу в глаза. Ведь глаза — зеркало души.

Я очень надеялся, что Ванита прочтет на моем лице (и вспомнит потом, когда я предам ее — ведь она воспримет мой отъезд как предательство) — прочтет, стало быть, до чего нежно я отношусь (относился) к ней — матово-смуглой женщине, похожей, если уж об этом зашла речь, на антилопу или лань, лучше, чем следовало бы, адаптировавшуюся в каменных джунглях.

Второй очень действенный и не менее подлый способ поддерживать выдыхающиеся отношения — обвинить свою подругу именно в том, в чем сам грешен. Я уже открыл рот, чтобы спросить Ваниту, почему в последнее время она так упорно меня избегает, как прямо рядом с нами — точнее, между нами, — зазвонил телефон. Я, по своему обыкновению, подпрыгнул. Ванита извлекла мобильник из сумочки и, посмотрев на экран, усмехнулась:

— Это ты звонишь. Видишь, написано «Чемберз-стрит».

Ванита сунула мне телефон, но я ловко пасовал, словно имел дело с горячей картофелиной.

— Пожалуйста, если хочешь, я могу ответить. Но это точно тебя.

Мобильник продолжал надрываться. На нас начали оглядываться.

— Как это может быть меня, если это от меня? — зашипел я. — Тут что-то не то.

Ванита закатила глаза и пошла на улицу. Через несколько секунд я увидел, что она делает мне знаки с тротуара. Вообще-то я любил, когда Ванита делала подобные знаки — но только не в случаях с телефонами.

Когда мобильник наконец оказался у моего уха, на другом конце провода услышали нечто невразумительное:

— Эээээ… Алло. Спасибо, что подождали… что позвонили… Это… ээээээээ… Двайт…

— Двайт, ты где? — заорал Санч. — Ты в курсе, что ты вляпался? Пока не пойму, во что, но дело плохо.

— Ненавижу вляпываться. — Ситуация напоминала детство, которое, в свою очередь, напоминало жизнь с родителями и старшей сестрой.

— Ты знаешь типа по имени Рик? — Санч наслаждался ролью каркуши. — Это случайно не твой начальник? Так вот он звонил уже четыре раза. Мы были вынуждены тебя выловить. Хорошо еще, что я сообразил позвонить Ваните.

Ванита достала из сумочки листок и ручку и дала мне возможность записать сотовый Рика у себя на спине — отличной, крепкой, как у римского легионера, спине. Закончив, я похлопал спину между лопаток — дескать, прощай. Или все-таки до свидания?

Рик, услышав в трубке мой голос, заорал как резаный:

— Двайт, мать твою, где тебя черти носят? У тебя что, мобильника нет?

Я уже знал, в чем дело. Что все кончено. Что мне нечего терять.

— Рик, а кричать обязательно? Ты ведь знаешь, какое тяжелое время сейчас переживает моя семья… Зачем же выражаться?

Ванита подняла брови и улыбнулась интимной улыбкой. Она терпеливо ждала окончания разговора и, кажется, предвкушала нечто забавное.

— Во-первых, ты вечно опаздываешь, — начал Рик. — Я тебя постоянно выгораживаю. Во-вторых, твой мифический дядя. И фиг бы с ним — кто не врет? — но ты украл письмо личного характера, а это уже уголовное дело.

— Допустим. — Я тянул время, чтобы подготовить ответный удар. — Но имей в виду: я сейчас в ресторане с корреспонденткой одного делового журнала, очень, кстати, привлекательной девушкой, причем ее интересует не столько ужин, сколько сенсационные новости о ваших махинациях. И я, будь уверен, не утаил ни единой пикантной подробности. Ну вот, теперь я вполне оправдываю звание уголовника.

— Ты, урод, только попробуй!..

— Расслабься, Рик. Уже попробовал.

Однако что за преступная халатность: держать, фигурально выражаясь, в руках секретные корпоративные документы и даже не прочитать их, да и, если уж смотреть правде в глаза, даже толком не спрятать. Лоханулся ты, Двайт, ничего не скажешь.

Я продолжал:

— Рик, ты только представь масштабы убытков! Цены на акции будут ниже плинтуса! Конкуренты слетятся, как стервятники!

— Надеюсь, завтра ты не посмеешь явиться на работу, — процедил Рик. — Твое барахло мы тебе пришлем бандеролью. Ты, урод, ты хоть понимаешь…

— Смотри не прикармань мои карманные часы. — Единственным предметом, подходившим под определение «барахло», была кофейная кружка с толстым слоем кофейного же налета. — Не забудь про часы, Рик, — они достались мне в наследство от моего дорогого дядюшки. Смотри, зажилишь — по судам затаскаю! — Я вошел во вкус. Алиса была права насчет вранья.

Рик бесновался в трубке. Еще несколько секунд я послушал его вопли, потом нажал «Отбой».

— О каком дядюшке идет речь? — удивилась Ванита. — И о каких часах? Тебя только что выперли с работы, да?

— Да, — не без удовлетворения хмыкнул я. — Меня только что выперли. Из «Пфайзера». Вау. Меня выпферли! Пфакинг «Пфайзер»!.. — Однако звуки «п» и «ф» заглушали друг друга, и в каждом конкретном слове окружающие улавливали исключительно привычный звукоряд, поэтому никто, кроме меня, не засмеялся. Я взглянул на Ваниту. — Не волнуйся насчет дяди. Его нет в природе и никогда не было. Так что у него все в ажуре.

Мы вернулись за столик, где нас ждали дымящиеся куриные грудки. На почве увольнения аппетит у меня разыгрался будь здоров, и даже трясущееся на тарелке желеобразное нечто, этакий горячий кхмерский холодец, аппетита не отбило.

— Люблю амок! — воскликнул я, вонзая в «холодец» палочки.

Ванита получила исчерпывающие объяснения насчет того, что я сделал с пресловутым письмом и чего не сделал. Вдруг я понял: Рик, уволив меня, возложил на «абулиникс» тяжкий груз. Ведь мне теперь придется решать не простенькое уравнение с одним неизвестным — «Пфайзер» или не «Пфайзер»; нет, мне предстоит выбор из практически бесконечного числа организаций. Если бы я хоть прочитал это письмо, я бы мог получить свои пятнадцать минут славы и — как знать — хорошую должность, предполагающую отдельный просторный кабинет.

— Насколько я понимаю, — сказала Ванита, — мы должны напиться до белых чертиков?

— Конечно. Именно до белых чертиков и напиваются люди в день увольнения. Впрочем, как я уже говорил, нас всех все равно бы уволили. А где, кстати, находится этот гребаный Мумбай? Никогда не слышал о таком городе.

— Мумбай — тот же Бомбей. И тебе это известно.

Мы чокнулись пивом.

— За Мумбай! — воскликнул я в тот самый момент, когда Ванита провозгласила:

— За Бомбей!

Каждый из нас немедленно повторил тост другого — так слишком вежливые люди не могут разойтись в дверях и в итоге застревают. Мы в очередной раз застряли в собственных отношениях.

Через полчаса мы, оставив неприлично щедрые чаевые и решив забить на кино, вышли из ресторана. Держась за руки и поминутно останавливаясь, чтобы продолжить один растянутый во времени французский поцелуй, мы двинули к Кэрролл-Гарденс. Было уже темно и довольно холодно.

— Значит, ты теперь освободился, — в очередной раз произнесла Ванита. В ее голосе снова звучала тоска. Наверное, она опасалась, что я не ограничусь избавлением только от трудовой повинности. Или же попросту боялась, что по мере истощения моих сбережений я буду все реже ходить с ней по ресторанам или другим заведениям, то есть не смогу поддерживать видимость финансового паритета. Я старался прикинуть, насколько глубоко в Ванитином уме укоренились представления о том, что совокупляться (встречаться) можно только при условии социально-экономического равенства партнеров (влюбленных).

— Да, я опсвободился, — подтвердил я. n — Точнее, меня выпферли. — Но смешно уже не было, даже мне.

Я представил, как на вечере встречи предоставлю однокашникам список причин (одна другой уважительнее), по которым меня следует освободить от занимаемой должности: 1) я — дитя развода; 2) я уволен за разглашение секретной информации; 3) обязанности агента по делам выпуска меня достали. Как знать, может, однокашники проникнутся ко мне жалостью и подключат хваленую Школьную Дружбу. Я очень надеялся, что наша страна, несмотря на соответствующую пропаганду, пока еще не оплот меритократии. «Слава Богу, в Белом доме сидит Буш».

Ванита, не обращая на меня внимания, продолжала орудовать языком. В это время мрачный, тощий, бледный как смерть пижон в потертом пиджаке и бесконечном шарфе нас толкнул.

— Посторонитесь! Отклячились на весь тротуар!

Я не замедлил перечислить ему смягчающие обстоятельства наших действий:

— Я безработный! Моя подруга — иммигрантка! Сам отклячился, проститутка республиканская!

Ванита закрыла мне рот сначала ладонью, потом губами. Так мы продвигались дальше, время от времени останавливаясь для взаимной стимуляции, и скоро добрались до Смит-стрит. У спуска в подземку, как обычно, сидел уже примелькавшийся чернокожий бомж. При нашем появлении он застучал об асфальт своей кружкой и, широко улыбнувшись немногочисленными зубами, спросил:

— Какая нация больше всех заботится о том, чтобы подать ближнему своему на пропитание?

Ответить следовало «дать-чане». Но мы с Ванитой вздумали позабавиться и принялись говорить что в голову взбредет:

— Узбеки? — предполагала Ванита.

— Уругвайцы! — настаивал я.

И вдруг Ванита выдала:

— Эквадорцы!

Я собирался сказать то же самое, но слово застряло у меня в горле. Я поспешно выудил из кармана горсть мелочи и молча бросил бомжу.

Мы пошли прочь. Ванита сжала мне руку.

— Двайт, что случилось?

— Я хотел сказать «эквадорцы».

— Вечно я вылезаю не к месту. Нет, правда, я такая. Пойдем. — И она повела меня к себе.

Мы ввалились в Ванитину квартиру, на ходу раздеваясь, миновали гостиную и рухнули на огромную двуспальную кровать. Обо всем, что произошло дальше, восторженно отзывался медиальный переднемозговой пучок, ответственный за удовольствие; что же касается совести, ее отзывы были далеко не такими положительными. Я поверить не мог, что до сих пор ни словом не обмолвился о поездке.

После я встал с постели и принялся рассматривать фотографии, выстроившиеся на комоде. Раньше, лет десять назад, когда Манхэттен еще ее не отшлифовал, Ванита была далеко не такой хорошенькой — и любила фотографироваться. Снимали ее в основном университетские подружки, тоже неамериканки и тоже довольно неотесанные девицы. Зато теперешняя Ванита — настоящая красавица, подумал я. И эта красавица сейчас наблюдает у себя перед точеным носом мою лохматую задницу. Я вдруг осознал, на какую невыгодную сделку пошла Ванита: в условиях переизбытка женщин на рынке отношений между полами она вынуждена была снизить цену до неприличного уровня. А я воспользовался ситуацией. Что ж, пора отменять сделку.

— Ванита, по-моему, сейчас самый подходящий момент спросить, что ты во мне нашла.

— Когда ты стоишь спиной, мне трудно сориентироваться. Повернись.

Я повернулся и поспешно прикрыл хозяйство ладонью, будто защищаясь от удара.

— Ну, во-первых, ты очень любопытный экземпляр.

— Да нет же! Я даже не прочитал чертово письмо! Понятия не имею, что в нем было.

— Любопытный в другом смысле. Ты мне нравишься, потому что ты — это ты. Ну и еще есть с десяток причин. Ты — Двайт Уилмердинг. А теперь, когда ты освободился от своей бесперспективной работы, ты сможешь раскрыться в какой-нибудь другой сфере.

Ванита заснула под мой шепот. Я шептал ей на ушко разные ласковые пустяки — возможно, слова так легко слетали с языка именно потому, что за ними ничего не стояло. Определив по нескольким характерным подергиваниям, что Ванита крепко спит, я встал и пошел отлить. В зеркале мелькнуло мое лицо, и я с досадой произнес «Опять ты!». Я всегда так говорил — привычка.

Я собрал с пола одежду и уселся у окна, в кругу света от уличного фонаря, чтобы написать Ваните маленькое прощальное письмо.

Милая моя Ванита!

В субботу я улетаю в Эквадор — бывают же такие совпадения! Прости, для тебя моя поездка, возможно, настоящий шок. Поверь, для меня тоже. Однако удерживать меня бессмысленно, потому что я отныне должен учиться на своих ошибках. Я оправляюсь в Южную Америку главным образом для того, чтобы хорошенько все обдумать. Нью-Йорк на меня плохо действует: я принимаю городскую суету за собственное душевное волнение.

Но есть и еще одна причина — в Эквадоре меня ждет другая женщина. Ее зовут Наташа, она моя бывшая одноклассница. Она знает испанский и будет для меня чем-то вроде гида. Несмотря на то что Наташа — просто подруга, я не могу дать тебе гарантий, что между нами ничего не произойдет. Мне кажется, ограничивать свою свободу как минимум противно природе и, соответственно, философии.

Мой прогноз относительно наших с тобой отношений таков: я сначала должен преодолеть ряд личностных проблем и достичь соответствующего уровня в профессиональной деятельности, а уж потом претендовать на такую замечательную женщину, как ты. До сих пор я был для тебя лишь обузой.

Клянусь, я от этого страдаю. Надеюсь, ты страдать не будешь.

Спасибо за все. Возможно, у меня появятся еще поводы для благодарности. Если ты захочешь. В чем я сильно сомневаюсь. Видишь теперь, что у меня на душе? Целую.

Вместо того чтобы поставить подпись, я сложил письмо и сунул его в карман. Это действие спровоцировала сирена «скорой помощи»; фары на миг осветили комнату и скрылись за поворотом. (На следующий день я отправил письмо с папиного компьютера, а приведенные выше сумбурные фразы послужили к нему (письму) черновиком.)

Я вышел на улицу. Воздух казался синим от неона. У подъезда смуглый мужчина поливал тротуар из шланга. У него были широкий нос и прищур свергнутого принца — очень скоро я научился идентифицировать подобные лица как типичные для коренных жителей Анд. В то утро я просто отметил про себя, что дворник — неместный. Он выключил шланг, пропуская меня, и, наклонив голову, выдохнул улыбку, как иные выдыхают сдавленный смешок.

 

Глава седьмая

Поезд выползал за пределы энного по счету городишки, в котором, как и в предыдущих, все до единого здания были выкрашены белой краской. Колеса быстро наверстывали ритм — так зазевавшийся ребенок торопливо топочет, чтобы снова попасть в ногу со взрослым. Под полом враскачку и со звуком, характерным решительно для всех поездов, ходили шестерни — тудух-тудух, тудух-тудух. Я ехал к папе. Я собирался поиграть в гольф, выпить виски и под занавес — а может, и где-нибудь в середине, если представится подходящий момент — пока, что называется, при памяти; или лучше прямо с порога, чтобы сразу уже покончить с делом, иными словами, свалить его с плеч долой, — короче говоря, я собирался попросить у папы денег. У меня было твердое намерение честно рассказать ему об увольнении; я полагал, что в контексте своего тяжелого материального положения имею право на заем. Или пусть папа разрешит мне пожить у него, когда я вернусь из Эквадора. На самом деле я бы согласился на оба варианта в комплекте. По крайней мере в экономическом аспекте пожить у папы было бы весьма разумно, если, конечно, не считать морального ущерба, который я неминуемо потерпел бы в этом случае — ведь я не жил с папой в одном доме уже четырнадцать лет, да и тогда с нами были мама и Алиса: их глубокие внутренние противоречия, шаровыми молниями носившиеся в воздухе, отчасти нейтрализовывали папины разряды. Интересно будет узнать, что я в конце концов решу сделать, особенно если учесть, что я всегда мог твердо решить только одно — чего мне делать не следует. Был День шестой с начала курса лечения «абулиниксом».

Поезд, тяжко выпустив пар, остановился. Я ступил на перрон станции Уассаик и вместе с другими пассажирами пошел по платформе. Папа ждал на стоянке в своей шикарной новой машине.

Внезапно я подумал, что лучше сейчас вернуться в Нью-Йорк, поджав хвост и ни словом не обмолвившись о деньгах. Действительно, письмо из малоизученной страны третьего мира с мольбой «Папа, вышли денег» выглядело бы куда убедительнее, чем эта же мольба из уст стоящего рядом и трудоспособного на вид сына. В то же время мне как-то не верилось в полное папино банкротство, главным образом из-за новой тюнингованной «ауди» перламутрового цвета. Сколько же устричных ракушек пошло на такую громадину? Мама и Алиса уже прослышали о папином приобретении. Алиса заявила, что перламутр на покраску машины добывали из раскрошенных ногтей повстанцев всех третьих стран, вместе взятых, а мама только фыркнула: «Дай Бог нам всем так обанкротиться!» У меня до сего дня не было собственного мнения; когда же я увидел это ослепительное чудо, мнение тотчас появилось, и выглядело оно примерно так: «Раз папа позволил себе столь шикарную машину, он наверняка сможет ссудить мне немножко денег».

Папа выпустил из машины собак еще прежде, чем убедился, что я — это я. Они устремились мне навстречу, фыркая и приплясывая, чихая и виляя хвостами. Первым, отталкиваясь всеми четырьмя лапами, словно олень, скакал Маршалл — метис ротвейлера трех лет от роду, глянцевый, как вороново крыло. За ним спешил упитанный блондинистый Фрэнк — родезийский риджбек, тоже метис, любитель рыть землю, словно поросенок, почуявший трюфели. Эта пара — олень и поросенок — выглядела достаточно странно. Но еще более странной показалась мне новая собака, щенок желтого лабрадора, девочка, судя по застенчивости, удерживавшей ее в непосредственной близости от папиных ботинок.

Маршалл плясал от счастья, успевая ненавязчиво облизывать мои ладони. Я опустился на колени и принялся его гладить. В это время Фрэнк ткнулся своим пятачком мне в ляжку. К нам уже спешил папа, держа на руках норовящего вырваться щенка.

— Cave Canem, — расплылся в улыбке папа. — Латынь. Переводится: «Осторожно, злые собаки».

— Папа! — обрадовался я.

Я встал с колен, а папа опустил щенка на землю. Мы стиснули друг друга в объятиях. Мы ввели эту практику вслед за Клинтоном, когда он еще был на первом сроке — в то время прилюдно обниматься вменялось в обязанность честным или играющим по правилам мужчинам. Мы с папой всегда обнимались при встрече и на прощание.

— А почему ты не написал про нового щенка? Это лабрадор? Она просто чудо.

— Потому что Бетси нужно видеть. Посмотри, разве она не… разве ты не Бетси? — Папа повел рукой у желтой мордочки, и крошка Бетси не замедлила вцепиться ему в палец своими пока еще белыми зубками.

— На полукровку она не похожа, — сказал я. Раньше папа признавал исключительно полукровок, ибо они и только они «настоящие собаки». «Настоящих собак» папа вызволял из приюта для бездомных животных.

— Знаешь, Двайт, когда-нибудь, через много лет, ты поймешь, что дорос до желтого лабрадора. Тебе нестерпимо захочется купить щенка желтого лабрадора. Ты всю жизнь вкалывал, ты вырастил двоих неблагодарных детей — неужели ты не заслужил желтого лабрадора? — Папин цинизм отдавал дружелюбием, что было славно, хотя и нелогично. — Ты наконец развелся с женщиной, которую любил. Вот что осталось, и таков остаток…

Папа любил классику, прочел горы книг, еще больше держал у себя в кабинете, и я скорее по тону, чем руководствуясь собственной весьма ограниченной эрудицией, определял, когда его слова плавно переходили в цитату.

— А у меня вот ничего не осталось, — пробормотал или, скорее, промямлил я.

Мы все вместе поехали в клуб. Собаки и щенок, вывалив языки, устроились на заднем сиденье. Пожалуй, пора рассказать, что раньше, когда я был маленький, мы тоже держали собаку — золотистого ретривера по кличке Мистер, с царственным выражением морды, нежными бледно-палевыми завитками на спине и мировой скорбью в глазах, утишить которую могли только игры и ласки, и то ненадолго. Мама и папа стеснялись входить в физический контакт со мной и Алисой — исключение делалось для шлепков; мы с Алисой также стеснялись прикасаться друг к другу — исключение делалось для реслинга и карате, так что вся семья отрывалась на Мистере. Воистину ему доставались такие искренние ласки и бьющие через край эмоции, какие у нас находились друг для друга лишь в периоды невзгод и потрясений, несмотря на то, что мы все принадлежим к виду Homo sapience. Таким образом, Мистер являлся точкой приложения бесплодных усилий нашей родственной любви, измерявшейся в микро-рентгенах и потому невидимой, неслышимой и неощущаемой, однако имевшей судьбоносные последствия для здоровья внутрисемейных отношений. Мистер был своего рода картой, на которой наша взаимная любовь представала взору в масштабе 1/4. По крайней мере другие метафоры мне в голову не приходят.

— Всего девять лунок, — успокоил папа собак, и мы оставили их в машине с полуоткрытыми окнами и крекером перед носом у каждой.

На поле мы обычно обсуждали, в какой клуб мне лучше вступить. Потом я бил по мячу. Потом папа бил по мячу. Потом мы шли сначала за моим мячом, который улетал бог знает куда, а после за папиным, к лунке, и по ходу разговаривали на общие темы, такие как финансы, спорт и последние события в мире. Было время, когда все три аспекта сводились у нас к Тигру Вудсу.

Хоть я и не умел толком играть в гольф, мне нравилось носить одежду для гольфа. По моему глубокому убеждению, любая форма — в данном случае брюки фисташкового цвета и пуловер в розово-кофейных тонах (которые шли мне куда больше, чем школьный костюм) — позволяет на время перестать сомневаться в наличии промысла Божьего.

Утро было прекрасное, постепенно становилось жарко, птицы ликовали. Наша часть суши явно расслабилась в преддверии лета.

Когда мы поравнялись с первой лункой, папа как-то странно в нее заглянул. Обычная лунка представляет собой цилиндрической формы ямку, подумал я. Прежде чем вытащить мячик, папа произнес загадочную фразу:

— А эту-то Бернс пропустил!

И хихикнул. У меня не было ни малейшего желания выяснять, в чем дело, однако когда и по поводу второй лунки папа выразился столь же загадочно — «Надо же, и эту пропустил!», — я счел необходимым произнести «Ну?».

— Не «ну», а «извини, папа, не мог бы ты выражаться яснее», — поправил папа. И папа, и мама полагали (чуть ли не единственный случай, когда они были единодушны), что говорить «Ну?» некрасиво. Они считали, что деньги на высшее образование потрачены впустую, если молодой человек продолжает во время еды ставить локти на стол и говорить «Ну?».

— Я это и имел в виду. Так что там с доктором Бернсом?

И папа рассказал скандальную историю. Бернс был старожилом клуба, он числился в его членах еще со времен правления Никсона. А тут вдруг неделю назад доктора Бернса застукали на поле для гольфа в прямом смысле слова без штанов — он испражнялся в лунку номер пятнадцать.

— Тьфу, — отреагировал я, потому что очень не люблю в своих родителях этой черты — заводить при мне речь о естественных отправлениях человеческого организма. Я считаю подобные разговоры попыткой дать мне понять, что я до сих пор их маленький сынок. Так же я расцениваю мамину привычку мочиться во время разговора со мной по телефону. Не нужно быть дипломированным психоаналитиком, чтобы сделать вывод: родители, не стесняющиеся подобных действий перед детьми, тщатся создать искусственную интимность в отношениях, хотя о последней следовало заботиться значительно раньше и принципиально иным способом.

— Папа, можешь не продолжать, — отрезал я.

— В результате инцидента, — с серьезным видом продолжат папа, — Бернса отлучили от клуба. На целый год!

Мы шли к группе деревьев, точнее, рощице, которая, как остров, возвышалась на поле и в которую угодил мой мяч.

Однажды — мне тогда было семнадцать — я нарочно забросил мяч в рощу, чтобы был повод нырнуть в пятнистую тень и там разок-другой затянуться травкой, с которой я в те времена не расставался, поскольку искренне считал, что трава способна показать человеку предметы в истинном свете, а именно в истинном свете мне хотелось увидеть папу — чтобы выяснить, остался ли он славным малым, несмотря на то, что несколько от нас отдалился. Когда после процедуры я вышел из рощи, предварительно замаскировавшись глазными каплями и жвачкой, а также солнечными очками, меня ждал удар. Папа действительно предстал в истинном свете — и оказался добродушным краснолицым вампиром, гением фьючерсных сделок, который сам себя сделал тотемом племени финансовых консультантов, вместо того чтобы следовать зову своей дикой души, тянущей его за штанину куда-то в глушь, в Вермонт или, к примеру, в северную Калифорнию. Как свободный индивидуум делает выбор? Как из бесконечного множества судеб он выбирает судьбу именно этого отца, консультанта по торговле фьючерсами, любителя гольфа, обладателя недвижимости в одном из самых прелестных уголков северо-западного Коннектикута, не вылезающего из джинсов — национальной одежды белого электората, аккуратно посещающего вечера встречи выпускников, состоящего членом различных клубов и называющего себя — до сих пор (или по крайней мере десять лет назад) — Рокфеллером от партии республиканцев? Этот риторический вопрос еще долго не давал покоя моей семнадцатилетней голове, да и сейчас не дает.

Однако теперь, в свете моих недавних поступков и, в еще большей степени, в свете моего прогрессирующего нежелания самому расхлебывать их последствия, я попытался убедить себя в том, что поколение любителей виски и гольфа, к которому принадлежит папа, совсем не так уж кардинально отличается от моего поколения, воспитанного на травке и роке; что в процессе жизни практически никто не становится лучше; а также что папины глубокие познания в самых неожиданных областях, папина врожденная и иногда даже всплывающая на поверхность вежливость и поражающая воображение гибкость характеризуют его совсем не так уж отрицательно, несмотря на упомянутую мною слабость к виски и моральный ущерб, который я потерпел благодаря ему, пополнив — вместе с Алисой — ряды ни в чем не повинных жертв развода.

— Но самое смешное в деле с Бернсом… — не терял мысли папа.

— Пап, я не хочу знать, что там самое смешное.

— …что примерно за десять дней до инцидента его процитировала «Таймс» как одного из врачей, которые до сих пор выписывают пациентам «кроксол»…

— Папа, ну я же прошу…

— …несмотря на побочный эффект, который имеет место в девяноста процентах случаев. Это не что иное, как страшнейший понос! А Бернс — так было написано в «Таймс» — утверждает, что цифра сильно преувеличена! — При этих словах папа прыснул.

— Ну сколько можно!

Но папа не унимался.

— Да ты послушай, в чем штука!

— Мне надоело! Как ты не понимаешь?

— Штука-то в том, что «кроксол» выписывают… — папа выдержал эффектную паузу: —…при болезненной застенчивости!

— Уже можно разразиться гомерическим хохотом? — Пусть у папы сложится впечатление, что сухой остаток от моего дорогостоящего образования не так уж сух.

— Самое время, сынок! Великолепное чувство юмора. Ты весь в меня.

Надо же, папа мной гордился. Я был тронут до глубины души и уже открыл рот, чтобы пожаловаться на жизнь, но тут выяснилось, что поучительная история с доктором Бернсом — всего лишь увертюра к гораздо более долгому разговору о роли лекарственных препаратов в нашем американском обществе.

Папа поднял брови и постучал себя указательным пальцем по черепной коробке.

— Вот это и есть новый рубеж, — прокомментировал он.

Несмотря на казус с «кроксолом», папа решил сделать долю акций фармацевтических компаний решающей при повторной комплектации своего портфеля; ему казалось, что никогда еще он не проявлял большей прозорливости.

— А ты разве не обанкротился? В смысле…

— Не стану отрицать. — Папа внезапно остановился и устремил взгляд в туманную даль. Мне тоже пришлось остановиться и устремить. — Я, как ты выразился, обанкротился. Я был вынужден переписать дом на имя твоей матери. И от этого никуда не денешься. Но ты прекрасно знаешь, что до 2000 года никто не инвестировал в фармакологию.

Да, я прекрасно это знал, но даже после развернутого объяснения не мог понять почему. Я знал, что папа заставляет деньги клиентов работать; что инвестиции бывают очень рискованные; что от валютных спекуляций, фактических продаж, процентных ставок и тому подобного ожидается большая прибыль. Все просто: берется индекс среднего направления движения неких цен, индекс относительной силы некоего спроса, рассчитывается средний истинный диапазон, затем все данные заносятся в компьютер — и программа выдает сценарий, по которому и надлежит действовать будущему гению фьючерсной торговли, чтобы обойти конкурентов и сверкнуть улыбкой с обложки какого-нибудь «Бэрронз», удивив жену и детей, которые без конца жаловались на неспособность указанного гения слушать, сами оставаясь глухими к откровениям этого самого гения, считая их (откровения) результатом воздействия алкогольных паров и пагубного влияния художественной литературы. По крайней мере до 2000 года процесс выглядел именно так.

— Двайт, я рассчитываю, что ты отнесешься ко всему сказанному как к коммерческой тайне. Тебе как своему сыну я доверяю судьбоносную информацию: будущее за фармацевтическими компаниями.

Можно подумать, я удостоился такого доверия на правах потенциального инвестора. Папина вера в будущее фармакологии обнадежила меня насчет «абулиникса»; я подумал, что, пожалуй, чем черт не шутит, он уже начал действовать, и попытался перевести разговор на свое.

— Папа, я должен кое-что сказать… думаю, тебе это будет интересно, потому что связано с темой нашего разговора, хотя, собственно говоря, и не совсем…

— Двайт, ты заметил, что у людей сейчас слишком много денег? Что они уже купили практически все, о чем только могли мечтать? — Будь снами Алиса, она бы не преминула заметить (ледяным тоном), что «люди», о которых папа ведет речь, на самом деле составляют долю процента от всего населения Земли. А я бы сказал: «Алиса, ты же понимаешь, о чем он» — на мой взгляд, с папы вполне достаточно и одного ребенка, убежденного в том, что единственно правильной реакцией на все удовольствия, которые предоставляет нам жизнь, являются постоянные мысли о тех, кто в силу прискорбных обстоятельств места не может их (удовольствий) вкусить.

— Да, они купили все, однако это «все» относится исключительно к материальным ценностям, — гнул свое папа. — Тут наша промышленность не дремлет. У нас и бытовая техника на все случаи жизни, и дома на колесах. Вот тебе одна причина застоя в экономике. Наш мир задыхается от перепроизводства того, что мы с тобой привыкли называть материальными благами. — С этими словами папа ткнул концом своей клюшки в мою, видимо, относя последнюю к упомянутым благам. — Зато на рынок товаров для внутреннего совершенствования пока не ступала нога делового человека.

К таким разговорам, больше чем надо соответствовавшим духу времени, в последние два года свелись наши отношения. Всякий раз, когда мы выбирались поиграть в гольф или покататься на лыжах, папа втягивал меня в диалог на тему «Как хорошо, что мы выиграли холодную войну». Можно подумать, мы с папой лично принимали в ней участие. «Во время холодной войны человек знал, зачем он встает по утрам. А что мы имеем теперь?» Папа, насколько я понимаю, старался подчеркнуть нашу с ним мужскую солидарность; в то же время причина, по которой я вставал по утрам, оставалась неизвестной нам обоим с тех самых пор, как я начал изучать философию в колледже — видимо, с целью причину эту выяснить.

Мы продвигались от лунки к лунке. Над нами висело низкое коннектикутское небо.

— Через десять лет, — развивал мысль папа, — у людей исчезнет предубеждение против лекарственных препаратов. Конечно, к арабам это не относится. Человек сам состоит из химических элементов. Да-да, из них, сынок. Нужно только подождать, пока эта простая мысль проникнет в сознание масс. Что ни возьми — хоть еду, хоть спорт, хоть секс, хоть дружбу, — все имеет свойства медикаментов, то есть определяет настроение и состояние человека. И так было всегда. Запомни мои слова: различие между натуральным и искусственным в недалеком будущем станет считаться предрассудком, широко распространенным в двадцатом веке. Какая разница, свои у человека мозги или он умный потому, что принял некий препарат? Люди сейчас относятся к таким вещам отрицательно, а ведь это не более чем атавизм, оставшийся от религиозной концепции так называемой души. Только не говори об этом Чарли.

— А вот вы с мамой всегда относились отрицательно к приему неких препаратов, если речь шла о моих мозгах.

— Ну, Двайт, нашел, с чем сравнивать! — С этими словами отец изящно размахнулся клюшкой и запустил мячик по идеально выверенной траектории. — Каково?! — Если бы я предварительно пожевал грибков, в небе мне привиделся бы тающий белый, как от самолета, след. — О чем это мы? Ах да, о твоих мозгах. Видишь ли, Двайт, марихуана не стимулирует умственную деятельность по крайней мере не каждый раз. Надеюсь, ты ее больше не употребляешь?

— Очень редко.

Мы добрались до края поля и стали искать в густой траве мой мячик.

— Марихуана, папа, порой доставляет удовольствие и снимает напряжение.

В нашей семье эта фраза бывала в ходу по самым разным поводам. Например, мама, однажды вечером зайдя в комнату находящегося на пике пубертатного периода сына и поведав ему (мне), что такое секс, как было бы хорошо, если бы со временем он (я) встретил девушку, которую бы полюбил, и занимался бы сексом с ней или в крайнем случае сам с собой, в частности, сказала, что секс доставляет удовольствие и снимает напряжение. Этой же фразой папа оправдывал перед Алисой свое пристрастие к виски. Сама же Алиса в период Запугивания мамы нетрадиционной сексуальной ориентацией, растянувшийся на целый 1992 год, с саркастической усмешкой заявляла, исключительно для поддержания имиджа, что лесбийская любовь доставляет удовольствие и снимает напряжение.

— Марихуана, как тебе известно, способна влиять на мотивацию. Ты, наверное, куришь примерно раз в две недели? — с нездешней проницательностью предположил папа.

— Какое там! Уже и забыл, когда последний раз курил.

— Двайт, я это к чему говорю? К тому, что думать о человеке и не принимать в расчет химию — все равно что строить дом, ничего не смысля в архитектуре. Каждый живет в конкретном доме с конкретной отделкой, мебелью и прочим. Только интерьер делает дом домом.

Я понимал, что в данном случае можно и поспорить. Вдобавок я знал: у неверия в то, что характер дается человеку раз и навсегда, пышная родословная. В частности, на интеллектуальном генеалогическом древе фигурирует шотландский философ Дэвид Юм. Однако я отлично помнил, как папа и мама внушали мне, что нужно быть честным с самим собой — именно это выражение было у них в ходу, причем, кажется, они полностью отдавали себе отчет в том, какие последствия может повлечь такая принципиальность. Поэтому папина готовность вместе с пятном от пальца стереть с зеркала заодно и человеческое лицо меня несколько напрягла.

Я начал говорить, что люди скорее всего и дальше будут придерживаться уже имеющегося весьма сомнительного, зато привычного представления о том, что такое здоровье; что подобные теории самым пагубным образом отразятся на таком явлении нашего общества, как массовое лежание на кушетке, в результате чего тысячи психоаналитиков останутся без средств к существованию; и что именно пугающие последствия перестройки человеческой психологии явились одной из причин последних событий, связанных с «Пфайзером», в результате которых я, как мне уже давно следовало признаться, остался…

— Ты просто не представляешь, какую роль сыграли фармацевтические компании в научно-исследовательских и опытно-конструкторских разработках!

Опять не получилось. Я всегда считал себя достаточно образованным для того, чтобы слушать папины рассуждения, но мне никогда не хватало навыков для ведения с ним беседы. Если я говорил о чем-то неизвестном папе, он делал вид, что не слышит. Однако если я упоминал об уже известных ему вещах, он неизменно отвечал: «Конечно, я в курсе». Папа был непотопляем. Как большинство мужчин.

Он увлеченно приводил статистические данные. Пришлось его перебить:

— Вот интересно, кто-нибудь разрабатывает лекарство от слабовыраженного вялотекущего аутизма? Кривая заболеваемости в нашей стране неуклонно растет, особенно в пригородах, среди белых мужчин. Что связано с целым рядом обстоятельств…

— Понятия не имею. Никогда не слышал ни о каком росте никакой кривой.

— Ну так теперь слышишь.

Папа смерил меня подозрительным взглядом.

— А где ты вычитал про этот, как его…

— В «Уолл-стрит джорнэл». — Я выдержал папин взгляд. — Заметка была совсем коротенькая.

— И с каких же пор ты веришь желтой прессе?

— Наверняка заметку заказал «Бристол-Майерз», главный конкурент «Пфайзера». Подготавливает почву для выброса на рынок нового лекарства.

Папа, кажется, клюнул.

— Как, говоришь, называется болезнь? Слабовыраженный вялотекущий…

— Аутизм, пап. Характеризуется неспособностью признавать в окружающих начатки интеллекта. В легкой форме.

Настоящее золотое дно. По крайней мере так «Джорнэл» считает. И я так считаю. Правда, ученые еще не пришли к единому мнению…

Папа, похоже, никак не мог сообразить, разыграл я его или, напротив, поделился ценной информацией. К сожалению, он легко мог выяснить насчет заметки через интернет.

— А может, это и не в «Уолл-стрит джорнэл» напечатали, — подстраховался я. — В сети столько информации, только успевай читать.

Папа обнял меня за плечи. Скосив глаза на его руку, оказавшуюся непривычно близко, я заметил, какие у папы сравнительно лысые пальцы — на фалангах в сетке морщинок наблюдались единичные случаи тонких блондинистых волосков.

— Ну спасибо, Двайт.

Я скосил глаза в противоположную сторону, на шелковистую тонкую кудель и на нос, красный на самом кончике, будто у пришедшего с мороза ребенка. Свободной рукой папа сдвинул солнечные очки на темя и теперь щурил на солнце свои голубенькие, как барвинки, и столь же невинные глаза.

— Я серьезно, сынок. Ты такой внимательный. Это очень интересно — все, что ты рассказал. Говоришь, старый добрый «Бристол-Майерз»? Я-то давно заметил, как сильно выросла кривая заболеваемости этим… как его… вялотекущим…

— Им самым, пап.

— …Даже в таких пригородах, как Лэйквилль и Сэлисбери. Главный симптом — неспособность вступать в психологический контакт с этими, как их…

— С кучкой придурков.

— Вот-вот, с окружающими. Надо же… «Бристол-Майерз», значит, снова в игре. Проблема действительно существует. А что я всегда говорил?

Папа снова надвинул солнечные очки — посмотрел, дескать, сынок, в мои глаза, да и хватит. Теперь я видел только собственную персону, сплющенную, выгнутую, осклабившуюся и зеленоватую, словно огромное, хотя и дружелюбное насекомое. Следующим жестом папа выпустил меня из-под своей руки.

— Таким образом, вялотекущий, крайне слабо выраженный аутизм наблюдается у белых обеспеченных мужчин значительно чаще, чем у остальных слоев населения. В чем ученые видят причины такой выборочности?

— Заметка была совсем короткая. Я даже толком не помню, где ее нашел. Насколько я понял, ученые пока лишь на пороге новых открытий.

На почве вялотекущего аутизма у меня медленно, но верно развивалось чувство вины. Мама как-то, уже давно, выразилась следующим образом: все попытки предъявить к нему претензии папа встречает короткими гудками. В частности, за год и девять месяцев до разговора она с криками металась по краю бассейна, с легко угадывающимися намерениями размахивая оловянным подсвечником, однако папа демонстрировал олимпийское спокойствие и поражающие воображение способности к имитации звуков, издавая характерный для занятой телефонной линии писк.

— Конечно, проблема растущей кривой вялотекущего аутизма ни от кого не укрылась, — продолжал папа. — Наверняка даже ты не мог ее не заметить. Что ж, «Бристол» делает нужное дело. И «Джорнэл» тоже. Вот это и называется «правильно определить целевую аудиторию». В данном случае — ты ведь не будешь спорить, Двайт? — целевой аудиторией являются белые мужчины, живущие в пригородах. Да, именно белые, именно мужчины, именно в пригородах.

Мне стало совсем тошно.

— Знаешь, папа, играть с тобой в гольф — истинное наслаждение. Наверное, если бы мы чаще играли, я бы добился больших успехов.

Папа рассмеялся коротким лающим смешком.

— С логикой у тебя все в порядке, Двайт!

Очередной отправной лункой нашей беседы стала папина пышная фраза о том, как он гордится тем, что его сын работает в «Пфайзере». Разумеется, именно в сторону данного откровения были умышленно пущены его предыдущие мячи, в большей степени имевшие отношение к теории; сейчас же папа просто продвигался к конечной лунке верной, по принципу «от простого к сложному», дорогой. Он сообщил потрясающую новость: лекарственные препараты, оказывается, способны творить чудеса.

— Фармацевтические компании — это авангард промышленности.

— Правда?

— Конечно! — заверил папа.

Может, теперь он надо мной издевается? Я постарался уверить себя в обратном, и мне это удалось. Почти. Тем более что устойчивые поведенческие стереотипы родителей действительно крайне устойчивы.

Я напомнил папе, что «Пфайзер» нанял меня по договору субподряда, и на самом деле я числился в другой фирме, занимающейся технической поддержкой.

— И вообще ходят слухи, что скоро кучка мумбайцев… — Излагая все это, я ломал голову, старается ли папа с помощью хорошо продуманных славословий в адрес моего (бывшего) работодателя переманить меня на свою сторону в войне с мамой.

Я сказал, что у меня осталось от отпуска несколько дней, и я намерен — частично оттого, что в Нью-Йорке мой мозг постоянно подвергается атаке рекламы, которую я поневоле читаю и почему-то отлично запоминаю, — намерен, стало быть, отправиться в страну, где язык рекламных плакатов мне не знаком, и немного поразмыслить.

— Надеюсь, денег мне хватит, — намекнул я.

— А ты не собираешься поразмыслить о «Пфайзере»?

— Возможно, и о нем. Но в основном о себе.

— Надеюсь, Столбняк нам не грозит?

Перед моим мысленным взором встал День благодарения из отдаленного детства. Возможно, перед папиным мысленным взором встал тот же День. В моем сердце клюквенный соус, ароматная начинка и сама индейка занимали одинаковое положение, поэтому, пробормотав молитву, я не нашел в себе сил сделать выбор и притронуться к еде. Смехотворность причины, по которой я не мог решить, с чего начать, только усугубляла мою нерешительность. Я пускал слюнки над тарелкой, я смотрел на еду остекленевшими глазами — одним словом, я пребывал в состоянии, которое позднее получило название Столбняка, — ровно до тех пор, пока папа не замахнулся на меня вилкой с криком: «Да будешь ты есть, черт возьми?!» Я зажмурился, ткнул вилкой наугад и поднес неизвестную добычу ко рту. До сих пор помню, как челюсти свело от клюквы.

— Вдобавок я хотел бы встретиться с одной девушкой. С Наташей ван дер Вейден.

Хочешь, чтобы папа замолчал, — заведи речь о личном. Этот прием всегда срабатывает. Похоже, страх перед ролью доверенного лица уместно определить как синдром Уилмердинга-старшего или, проще, как слабовыраженный вялотекущий аутизм. По папе можно изучать типичную клиническую картину этого заболевания.

Он ловко перевел разговор на гольф.

Интересно, помнит ли папа Наташу? Она была у нас всего однажды, да еще в большой компании одноклассников, и ее появление, что символично, совпало с пропажей маминого любимого попугая из клетки, которую забыл запереть папа, упорствовавший в своем пофигизме. Попугай скоро обнаружился на верхушке огромного вяза, росшего на нашем газоне, — перепуганная птица, давясь всеми известными ей словами сразу, пыталась нам что-то объяснить. Я боялся, что попугай улетит в неизвестном направлении, в результате чего на папином счету окажется еще один непростительный проступок. Злостный и неисправимый супруг, папа все двадцать семь лет брака находился на испытательном сроке или, в случаях особо тяжких, получал «условно». Мама говорила: «Только посмей!» — и папа, как правило, смел. Он отличался феноменальной рассеянностью, в результате которой незакрытая машина угонялась, мусорные ящики не вывозились, а мороженое, задвинутое в кухонный шкаф, таяло и успешно заливало сахар, кофе и кукурузные хлопья. Я даже разработал теорию: чем чаще мама пилила папу, тем рассеяннее он становился, потому что каждый мамин выпад давал ему моральное право еще больше абстрагироваться от совместных с ней автомобилей, мусорных ящиков и кукурузных хлопьев.

Но вернемся к Наташе. В тот далекий день она ловко, как обезьянка, взобралась на дерево и заманила попугая к себе на плечо — тогда как мы, Уилмердинги, а также одноклассники, задрав головы, стояли на газоне. «Неординарная девочка», — сказала мама. «Она голландка», — объяснил я, не в силах придумать ничего другого. Наташа считалась в большей степени Алисиной подругой, чем моей одноклассницей. «Кажется, еще пять минут — и придется звонить ее родителям в Голландию», — мрачно прокомментировал папа. «Дункан, она, между прочим, спасает твою задницу». Наташа начала со всеми предосторожностями, но очень изящно, спускаться. Тут порыв ветра растрепал крону, вывернул наизнанку каждый листок и разогнал тучи. Наташа на мгновение застыла в сверкающем хаосе листьев. Оказавшись в непосредственной близости от земли, Бадж закричал, в точности как я его учил: «В чем дело, старина? В чем дело, старина?» Все засмеялись. В дом вернулось семейное счастье.

Правда, ненадолго.

Интересно, сам я когда-нибудь женюсь?

— Двайт, тебя что-то тяготит? — спросил папа самым ненавязчивым тоном, вручая мне новую клюшку.

— Нет-нет, — поспешно ответил я. — Пока ничего.

Разделавшись с девятью лунками, мы пошли обедать в клуб. Обед предварял двойной виски; мы чокнулись, каждый о своем.

— Темень, как ночью в торфянике, — сказал папа.

— Еще и дым — хоть топор вешай, — поддержал я.

— Горящий торфяник, — подытожил папа. — Двайт, ты знаешь, как важно держаться за хорошую работу?

— Ты «Пфайзер» имеешь в виду?

— А что же еще?

Я заверил папу, что сохраню его напутствие в сердце. Я и так уже корил себя за то, что подпортил папины дифирамбы будущему фармацевтики, намекнув на отсутствие верноподданнических чувств к оставшемуся в прошлом работодателю. Еще я думал о злых шутках, которые «кроксол» играет с людьми, страдающими болезненной застенчивостью. Я прикидывал, не сыграет ли «абулиникс» столь же злую шутку со мной, внушив мне, что мое «Я» — не более чем результат действия психотропных препаратов, и я лишь льстил себе относительно свободной воли, которой у меня вовсе нет и никогда не было. Зачем в таком случае вообще что-то предпринимать? Раз уж ты уродился пассивным корнеплодом, сиди и жди, пока тебя выкопают. И нечего воображать себя кротом.

Ни с того ни с сего папа спросил:

— Двайт, что ты знаешь об Австралии?

— То же, что и все. Каторжники, аборигены, сумчатые. — Я пожал плечами, исчерпав запас штампов.

— Дело в том, что я познакомился с очень милой женщиной…

Вот это удар так удар. Прямо под дых.

— С женщиной?!

— Представь себе. Женщины не так уж редки в природе. Она, видишь ли, живет в Брисбене. Вот я и подумываю, не слетать ли в Брисбен. Говорят, Австралия — удивительная страна.

— А вдруг она окажется как та болгарка? Подумай хорошенько, прежде чем лететь.

— Двайт, не может она быть как болгарка, если живет в Австралии. По-моему, Австралия — это все равно что Штаты в начале шестидесятых. Открытая страна, неосвоенная. Есть где развернуться.

— Да, папа, но я-то думал, что ты развелся с мамой только потому, что ты по природе своей одиночка. То есть я не умаляю серьезности для тебя этого шага, в смысле — развода. Но ты сам говорил «Я — одиночка». Я только цитирую. — Кажется, на слове «цитирую» мой голос несколько сорвался.

Появилась официантка с нашим заказом.

— Пожалуйста, вегетарианский сандвич и сандвич с мя…

— Мертвечину для него. — Я предвосхитил действия девушки. Когда она ушла, я, не в силах сдерживаться, воскликнул: — Надо же, австралийка!

Тип за соседним столиком оглянулся.

— Франсес, — гнул свое папа, — в высшей степени интересная женщина. Я очень надеюсь, что ничто не воспрепятствует нашей встрече лицом к лицу.

— Только не говори, что познакомился с ней через интернет.

— А хотя бы и так. И волноваться пока рано: если я с ней встречусь, это еще не значит, что я перееду в Австралию. Мы обсудим это дома.

— Ах, дома!..

— Двайт, да какая муха тебя укусила? Обычно ты ведешь себя гораздо лучше.

— Спасибо.

— Поговорим об этом позже.

— Правильно. Не спеши, а то успеешь. Папа… — Я должен был наконец признаться. — Папа, меня уволили. У меня нет ни гроша. У меня нет профессии!

Папа явно сконфузился.

— Единственное, что у меня есть, — абулия. Таков остаток.

— Абу… что?

— Не важно. Но она, по всем признакам, наследственная. — Я тряхнул головой. Во рту было горько и засушливо, как с бодуна.

Папа отреагировал на мое увольнение так же, как Ванита, — заказал еще виски.

— Боже мой, Двайт, так ты и правда в заднице! — Алкоголь развязал папе язык. — Ты же знаешь, как я тебя люблю, сукин ты сын!

Папа крайне редко позволял себе как крепкие выражения, так и выражения отеческой любви, поэтому, когда я услышал сразу и то, и другое, оба полюса моего сознания словно озарились нездешним светом, тогда как промежуточная зона погрузилась во мрак. Надеюсь, вы не сочтете меня плаксой, если я признаюсь, что на мой вегетарианский сандвич упали несколько скупых мужских слезинок.

 

Глава восьмая

Четыре порции виски кардинально изменили как папино настроение, так и его манеру вождения — на поворотах у нас с собаками дух захватывало. Мы ехали домой.

— А здорово ты под конец сделал этого пидора Рика! То-то его сейчас босс натягивает. Красиво ушел, давно пора было.

— Ты думаешь?

— Конечно. Ты же хотел освободиться? Вот и освободился. Эту страну погубит коррупция, попомни мои слова. А у тебя был отличный повод спрыгнуть с гребаного каноэ на полном гребаном ходу. — Папа непривычно много сквернословил.

Мы миновали озеро в Лэйквилле — оно сверкнуло тонко, как вода на жирной сковородке.

— Только не думай, будто мне параллельно, где ты и что ты. Да я ночей не сплю, все волнуюсь, как ты дальше жить будешь. Я знаю, что такое нерешительность. С другой стороны, у тебя душа чертовски чистая. Будь ты девчонкой, мы бы тебя ни за что из дому не отпустили. Вот и Франсес — ну, австралийка моя — спрашивала про тебя, так я сказал, в смысле написал, что сын у меня наивный, как грабли, — а это в наше время большая редкость. Ты же не обиделся из-за грабель? Веришь, Двайт, я люблю твою мать такой невыносимой любовью, какую не истребит даже самая невыносимая женщина. И знаешь что? Если бы я вздумал изобразить на бумаге, до чего скучаю по старушке Чарли, я бы нарисовал колесо без покрышки. Вот что я такое без Чарли! А ты говоришь!.. Тогда тоже весна была. Гребаная весна, на кой хрен она вообще бывает! Но ты же мой сын! Плоть от плоти! — Папа рассмеялся. — Я несу за тебя ответственность. И я этому рад, черт меня подери. Должок неоплатный, пожизненный кредит с процентами, вот что такое отцовство. Но ты стоишь геморроя. Наивный ты мой! Божьи грабли!

— Спасибо, папа. Я ценю твое отношение.

За окнами проносились вехи жизни в полной семье. Слева мелькнула молотилка, неизбежная, как ружье в спектакле: каждый в свое время неизбежно на нее залезает и еще более неизбежно с нее падает; мой случай отличался от остальных лишь благополучностью падения. За молотилкой мелькнул поворот к пруду, где мне однажды заехали шайбой в лицо, после чего я забил энное количество голов, обеспечивших нашим победу с разгромным счетом.

— Из тебя выйдет толк, сынок, если только ты не в своего папу пошел! — Папа снова рассмеялся.

— И не в маму, — пробормотал я. Мама, как вы помните, у меня монашка. — Пап, я никогда от тебя ничего подобного не слышал. — Мы как раз проезжали мимо места, где Алису сцапали копы за то, что она при помощи баллончика с краской написала на стеклянной двери кинотеатра «Миллерон» «СМОТРИ, НО НЕ ТРОГАЙ РУКАМИ».

— А признай, Двайт, классно быть занозой в чьей-нибудь заднице? Ведь так, кажется, вы с Алисой это называли? — Папа огляделся по сторонам с довольным видом гопника, который останавливает на светофоре свою сотрясающуюся от хип-хопа тачку.

— Для данного явления существует обширная терминология, — мягко заметил я. — Как у эскимосов для снега. Правда, сейчас их, кажется, принято называть инуитами?

— Двайт, ответь мне на один вопрос: это Алиса подсадила тебя на марихуану? Я всегда подозревал, что Симпсоны рядом с нами отдыхают. Черт меня подери, если Алиса не отлучила тебя от семьи!

— Никто меня не отлучал. По крайней мере пока. Не волнуйся, папа.

— Наверное, надо было чаще с тобой пить. Надо было самому тебя испортить, пристрастить к виски, что ли. А лучше поступить так со всей нашей семейкой. Ура Уилмердингам — четверым занозам в заднице общества! — Папа сделал умное лицо и паузу, затем произнес: — Стоит только выпить — и сразу тянет позвонить Франсес. Слава богу, из-за разницы во времени я редко это делаю. В смысле звоню. У нее такой приятный голос, мягкий, не то что у некоторых австралийцев…

— Папа, по-моему, ты преувеличиваешь роль испорченности ради испорченности в отношении меня и Алисы.

— Пожалуй, но ведь в преувеличении и состоит вся прелесть испорченности.

— Ты ведь не собираешься жениться на… — У меня язык не поворачивался произнести кошмарное имя австралийки. Наверное, папа станет называть ее Фрэнк. Год и девять месяцев назад папа с достойным лучшего применения красноречием разглагольствовал о необходимости одиночества и о том, что брак — один из наиболее часто встречающихся миражей в пустыне фальшивых отношений; а теперь он завел подругу.

— Хватит с меня свадебных колоколов, — отвечал папа. — Я еще в своем уме. С другой стороны, обрати внимание, я все один да один.

— Ты же сам этого хотел.

— Не до такой же степени.

— Алиса говорит, ты слишком много пьешь.

— А ты тоже так думаешь? — Папа снова издал лающий смешок.

Мы свернули с шоссе на нашу улицу. Ветер трепал кроны деревьев, и дорогу пятнали пестрые тени, менявшиеся мгновенно, как в калейдоскопе. Собаки встали на задние лапы, передними оперлись о кожаные спинки сидений и заскулили в предвкушении смены деятельности. Перед нами, в асфальтовой петле, возник наш старый газон, на котором уже проклюнулась свежая травка. Папа мягко затормозил у главного входа, мы выбрались из машины и, пошатываясь, поднялись на крыльцо с белыми колоннами «под Тоскану». И дверь, и крыльцо, и колонны были такие знакомые, что казалось, нас ждут, к нашему приезду готовятся. Но, конечно, никто не распахнул дверь нам навстречу — никого не было дома, потому что в доме жил папа, а мама не могла там жить — нервничала, «как актриса перед выходом», вот и переехала в Нью-Йорк.

Отключив сигнализацию, папа вошел в дом, чтобы позвонить Франсес.

— Небось только что проснулась. У австралийцев все не как у людей. Антиподы, что с них взять. Ты пока не польешь цветы? А я потом, как позвоню, посмотрю, сколько у меня денег.

Папа говорил сухо, из чего я сделал вывод, что деньги он намерен поискать для меня. Что ж, хоть в области финансов намечается стабилизация. Я повел собак на лужайку за домом.

Я включил воду и поднял шланг над клумбами. Я лил воду на лилии и гибкие ирисы, на махровые анютины глазки и на флоксы, стоящие стеной, и мне казалось, что я пытаюсь помочь им расслабиться и одновременно взбодриться. Потом я почти закрутил кран, оставив лишь тоненькую серебристую струйку, и положил шланг на клумбу, где по опорам карабкались штокрозы, а снизу ноготки кивали им оранжевыми головками. Как выяснилось, разведенные банкроты совсем неплохо умеют ухаживать за цветами.

Ноготки можно есть, поэтому я оторвал одну головку и принялся ее жевать. У челюстей и вкусовых рецепторов появилась работа, я же попытался сосредоточиться. Потому что чувствовал: необходимо обдумать мысль, а может быть, даже принять решение. Последнее казалось неким образом связанным не то с собаками, не то с цветами.

(В детстве папины регулярные и высоконаучные объяснения о том, как происходит процесс роста растений, заставили меня поверить, будто я знаю, каково это — быть зерном. С этого места поподробнее? Пожалуйста. Зуд лопающейся оболочки, энергичные толчки белесого скрученного ростка, подстрекаемого солнечным светом тянуться все выше, в то время как корешок цепко держится за вязкую сырую почву, казались знакомыми, почти привычными. Я физически ощущал, как росток, постепенно распрямляясь, вырывается из земли, которая сама расступается, выпуская его на простор. Что же касается ощущений ростка, выбравшегося наконец на поверхность, помедлившего немного, а затем решившего — растем! — своим тоненьким белесым нервом, заменяющим все то, что мы понимаем под словом «сознание», — так вот, что касается ощущений ростка, я уже довольно смутно представлял его состояние. А если проследить путь ростка дальше, когда уже и листья появлялись на нем, и яркие цветы, — тут я совсем терялся в догадках относительно его ощущений. Точно так же, как не мог я представить, что чувствует взрослая каприфоль, я понятия не имел, что чувствуют окружающие. Мама, папа, Алиса — что они чувствовали? Почему они — это они, и никто больше? Непостижимо. Однако, несмотря на некоторую собственную заторможенность, несмотря на то, что я был младшим в семье, я твердо знал: мама, папа и Алиса недовольны существующим положением вещей и ролями, которые они сами себе выбрали — по неведомым мне причинам.)

Цветы… Собаки… Цветочно-собачья чушь… Похоже, у меня очень редкий тип мышления — я выстраиваю совершенно невообразимые ассоциативные цепочки и сам же по ним же успешно захожу в тупик.

Я выключил воду, вытер руки и уселся на газон. Голова кружилась от выпитого. Я боялся, что новая форма жизни, обещанная «абулиниксом», не найдет определения в моем мозгу именно по причине своей новизны; точно так же, как я не мог в точности описать вкус ноготков, которые, забывшись, поедал один за другим, — не мог именно потому, что вкус их неуловимо отличался от вкуса всей известной мне доселе растительности.

Взрослые собаки знали свое дело — они уселись по бокам и принялись меня охранять. Бетси скакала в непосредственной близости от моих колен. Я услышал одышечную поступь и обернулся. К газону приближался папа со стаканом в левой руке и залихватским выражением левой половины лица.

— Бедняжка! — воскликнул папа. Левая половина лица дернулась в улыбке; правая сохраняла в высшей степени серьезное выражение.

— Она что, думает, будто нравится тебе? — спросил я.

— Ну да! Иначе стал бы я называть ее бедняжкой!

— Порой мне кажется, что ты кошмарный тип. — Раз я такое сказал, значит, я здорово набрался. Причем не смелости.

— А что поделаешь? Почему, по-твоему, у нас не заладилось с твоей матерью? Потому что мы исчерпали запас иллюзий. Со временем, Двайт, ты сам увидишь: чем старше становишься, тем больше у тебя иллюзий, и от каждой следующей иллюзии избавиться труднее, чем от предыдущей. Одна надежда: что попадется особо иллюзорная иллюзия, из которой ты не выпутаешься до конца дней своих. Если, женившись, ты до собственной смерти или до смерти жены не поймешь, что не можешь с ней жить, считай, тебе крупно повезло. Бедняжка Франсес, ха! Нет уж, на ней я не женюсь. В то же время, когда я о ней думаю, мне порой кажется… Если честно, у меня поразительные способности к самообману, из-за которых я чувствую себя намного моложе, чем есть. Вдобавок я здоров как бык и, пожалуй, протяну еще десяток-другой…

— И как тебя только угораздило стать моим отцом!

— Вообще-то получилось запросто…

— Пап, я серьезно. Может, циникам вообще нельзя разрешать иметь детей?

— По-твоему, циники должны мастурбировать на площадях? Осквернять память отца-основателя?

Последняя фраза немало меня озадачила.

— Не дрейфь! — В папиных глазах мелькнуло обаяние порока — вот с такими же глазами он, вероятно, много лет назад подбивал клинья к женщинам. — Я ведь совсем недавно начал понимать, какая это все суета… — Он со вздохом пожал плечами. — Все эти фьючерсы. Отцовство. Супружество. У меня была своя система, она работала, а потом перестала.

— Ты имеешь в виду фьючерсы?

— Однако согласись, усилия оказались не такими уж бесплодными. У каждого из нас была своя упорядоченная, с комфортом обустроенная личная жизнь. Поглощенные в высшей степени разнообразными душевными муками, мы не отвлекались на проблемы материального характера. Мы могли позволить себе сосредоточиться на страданиях — не то что представители менее обеспеченных слоев населения, вынужденные заботиться о куске хлеба. А это уже немало. — Я всегда поражался папиному красноречию. — Вы с Алисой получили прекрасное образование. В твоем случае под прекрасным образованием я разумею весьма престижную школу Святого Иеронима. И все же мысль о вечной суете, о суете на высшем уровне, преследует меня. Vita longa, ars brevis. Только так и удается подстегнуть чувства. Жить помогает разум. Ох, зря я этого наговорил… Тем более тебе. — Целую секунду у папы был озабоченный вид. — Ты же все понимаешь буквально! Двайт, тебе нужно что-то сделать. Обещай, что до самой смерти не будешь замечать суеты! — Он засмеялся. — Найди работу, найди девушку! Голландка вполне подойдет. Вполне. Слушай, а не она тогда лазила на дерево? Такая высокая, светленькая, с чудной улыбкой? Я правильно помню? — Папа снова на меня взглянул. — Неужели вам в колледже не рассказывали о Диогене Лаэртском? Это ведь от него пошли циники.

— Вряд ли Диоген Лаэртский входил в программу. Цинизм может отрицательно сказаться на мотивации молодого человека.

— Ох, Двайт, из каких только книг ты этого понабрался? Вот и отдавай ребенка в престижную школу…

Я принялся оглашать весь список литературы. Мы шли к дому, собаки следовали за нами.

Запах дома, всегда один и тот же, всякий раз меня поражал. Пахло прохладой и немного железом — казалось, дух железных перекрытий проникал сквозь роскошные панели темного дерева; к железу и прохладе примешивалась сырость видавших виды ковров. Запах был довольно слабый, если только его не перебивали ароматы из кухни — а они его не перебивали ни в тот день, ни в последующие, ни в обозримые предыдущие. В доме было по-холостяцки пусто, в кухне ничего не пеклось, не жарилось и даже не закипало. Запах дома вызвал множество воспоминаний, разрозненных, обрывочных, на мгновение сплавив их воедино. Они накатили, как белая волна, как протоплазма, — и отступили.

Придя в чувство, я сказал:

— Вопрос, если руководствоваться теорией Куайна, в следующем: видит ли человек одну абстрактную реалию, которую мы с тобой называем кроликом…

— Допустим.

— Или же слово кролик тянет за собой целую цепочку понятий и представлений…

— Ну да. Нора значит кролик, кролик значит компания, а компания значит еда. Если я хоть что-нибудь хоть в чем-нибудь понимаю. Не бухти, Двайт… Майн Гот! Сто тысяч долларов…

Папа уселся в большое кресло на колесиках у дальнего конца стола и извлек из ящика чековую книжку. Мы находились у него в кабинете. Маршалл и Фрэнк, описав по полукругу, залегли каждый в свой домик с фланелевым матрасом. Я же сидел по другую сторону стола, как жалкий и вдобавок пьяный проситель, размышляющий: дадут, не дадут. Крошка Бетси царапала и тут же зализывала мою ладонь; прежде чем взять у папы чек, я отер ладонь о рубашку.

— Это поддержит тебя на плаву, пока ты не нащупаешь твердую почву. Держи!

Я сложил чек, не взглянув на сумму: боялся, что реакция, какой бы она ни была, окажется более бурной, чем следует по ситуации.

— Папа, не знаю, как тебя благодарить.

— Ты ведь не собираешься писать диссертацию по философии?

— Нет, что ты! — испугался я.

— Вот и хорошо. — Папа плеснул виски на три пальца для нас обоих. — Надеюсь, с философией ты завязал. Не могу себе простить, что не убедил тебя поступать в другой колледж. Мое влияние не менее непростительно. — Папа махнул рукой в сторону книжных полок. Между страниц непостижимым образом умещались тридцать лет вечеров. — И все же, Двайт, ты виноват в гораздо большей степени.

— Логично.

Я не спеша потягивал виски. На стене прямо передо мной висел портрет молоденькой Чарли — темный, глянцевый, парадный. Висели там также тяжелые старорежимные часы — прямо над камином, а рядом с компьютером выгибала шею настольная лампа, вся из себя минималистская. В детстве папин кабинет казался мне — честно говоря, это впечатление сохранилось до сих пор по крайней мере до тех пор, когда я сидел напротив папы с чеком в руках, — так вот, кабинет казался мне мировым равновесием в миниатюре, смести которое с лица земли не в состоянии никакие катаклизмы. Сам папа отличался внушительностью фигуры, был плотен, плечист, широк в кости, лицо имел мясистое, нос выдающийся — длинный, слегка раздвоенный на кончике. Нос этот являлся характерным признаком всех Уилмердингов; связь поколений прервалась на папе (у меня был мамин нос, у Алисы — ее собственный). Но теперь папина непотопляемость в моих глазах подверглась сомнению…

— Сиди спокойно, — сказал папа. — У тебя что, шило в заднице? Двайт, я хочу дать тебе совет. Извини, я слишком распустил язык. Ты не находишь, что от частого употребления непристойные выражения замылились, смягчились? Да на что ты там смотришь?!

Я смотрел на фотографию Двайта, висящую на противоположной стене. Двайт же, в черной мантии и квадратной шляпе, слегка наклонив голову, смотрел в объектив, будто ждал (и ведь ждал, мне-то лучше знать!), что вот сейчас вылетит птичка.

— Кажется, это было сто лет назад, — произнес я, хотя на самом деле ничего подобного относительно колледжа мне не казалось.

— Послушай, Двайт, что я тебе скажу. Запомни, детство — самый скверный способ подготовки к зрелости. Ты меня слышишь? Потому что детей учат всякой фигне, но ничего не говорят им о времени. О гребаном времени. Так вот тебе мой отцовский совет. Следовало бы чаще пичкать тебя этой байдой; еще лучше было бы пичкать байдой более адекватного отпрыска. — Папа явно хотел казаться более рассерженным, чем был на тот момент; он даже пытался рычать. — Так вот, не строй жизнь на своем детстве! Понимаешь, о чем я? Не строй жизнь на фундаменте своего детства, на сваях, на опорах или как их там! Иначе ты никогда не адаптируешься ни к чему другому. Понятно?

— Папа, я очень хочу принять несколько решений. И как только «абулиникс» начнет действовать…

— Но тебе уже известно все, что тебе известно!

— Что мне известно? — Я для храбрости залпом выпил остаток виски и действительно улыбнулся папе довольно храброй улыбкой.

— Сукин сын!

И он запустил в меня миниатюрным степлером. Я вовремя среагировал и нагнул голову.

— Вот так всегда! Чуть что — голову в песок! Страус! — Внезапно папа замолчал. — А знаешь, почему я не доверяю этим сукиным детям?

Я выглянул из-за руки, инстинктивно взметнувшейся, чтобы защитить лицо.

— Каким конкретно?

В меня полетела коробка влажных салфеток для чистки экранов и мониторов. Я поспешно растянулся на полу.

— Ах, ты так?! Отлично! Прячься, прячься — даст бог, помрешь, и все это кончится. Но я все же объясню, почему не доверяю мусульманам, этим террористам. По одной-единственной причине: потому что они не пьют! И если тебе надо упражняться в бренности… — Папа опорожнил свой стакан. Стакан просвистел у моего уха. — Если тебе нужна терпимость к слабостям и преступлениям, вся из себя такая гуманная… — Мимо другого уха просвистел мой стакан. — Тогда я скажу, что делать. Черт возьми, для тебя найдутся занятия похуже, чем быть первым дистрибьютором алкоголя на Ближнем Востоке. Главное — не реагировать на команду «Умри!».

При слове «Умри!» Фрэнк, родезийский риджбек, вскочил со своего матраса, подарил папе скорбный взгляд, перевернулся на спину и задрал лапы. Это проявление верноподданнических чувств я наблюдал краем глаза, так как все еще лежал на полу.

— Фрэнк, малыш, иди к папочке! — В папином голосе послышался всхлип. Пес ткнулся мордой папе в бедро, папа осторожно, большим пальцем, извлек катышек слизи из уголка умного, скорбного собачьего глаза. — Хороший мальчик! — Взглянув на меня, папа добавил: — Эй, вшивый сукин сын! Лови! Лови, любимый мой, родной!

И в меня полетела картечь металлических скрепок.

— Тебе нельзя было стариться, пока не поумнеешь, — процитировал папа.

— Пап, может, хватит?

— Нет, не хватит! Ты что, не знаешь, кто ты есть? А есть ты неуч, чертов… чертов…

Папа тряхнул головой, стараясь подобрать подходящее к ритму слово, я же снизу кое-что заметил. С этой точки выражение лица Двайта на фотографии было вполне однозначное. Это было выражение лица собаки, ожидающей подачки. Ужас охватил меня. Я наконец понял — и вскочил на четвереньки.

— Пес! Я — пес! Вот что мне известно! Я — зерно, которое выросло в собаку!

По папиному смущению я понял, что он хотел сказать нечто совершенно другое. Однако я, все еще на коленях, подполз к нему поближе и произнес:

— Я всегда выполняю человеческие команды. Я вечно надеюсь, что все спишут на мою наивность. А это развращает. — Неужели «абулиникс» уже начал действовать? — Признаю: я — пес.

— А что в этом плохого? — Папа пытался защищаться.

— То, что пес — не человек!

Тут Бетси метнулась и лизнула меня в шею. Косые лучи проникали сквозь окна, выходящие на юг, создавая пыли подсветку, в которой она золотилась пыльцой, отчего мне, коленопреклоненному, комната представлялась оранжевой сердцевиной ноготка, засильем пестиков и тычинок. Наверное, я был более пьян, чем полагал. Я встал и снова уселся в кресло.

— Итак, ты больше не собака. Какие у тебя соображения насчет собственного будущего?

— Я хочу начать новую жизнь.

— Этак ты до старости провозишься.

Я поднялся и обошел стол. Я положил руку папе на плечо. Он посмотрел на нее так, словно видел впервые.

— Просто не ешь больше моих ноготков, — попросил папа.

— Я хочу в свою комнату.

Я вышел из папиного кабинета почти твердо — всего-то раз не вписался в дверной проем.

— Спокойной ночи, — крикнул вдогонку папа.

Собаки, услышав, что хозяин повысил голос, принялись лаять.

— Спокойной ночи, — повторил он. Было пять часов вечера. Собаки продолжали лаять.

Я помедлил на лестнице у двери, на синей дорожке, через годы сбегавшей по ступенькам.

— Хорошо, что мы поговорили… — Голос у меня сорвался.

— Давно пора было!

Все таким же срывающимся голосом я произнес:

— В жизни все слишком долго.

— Кроме нее, — пробурчал папа. Я так и не понял, что (или кого) он имел в виду.

Эти слова звенели у меня в ушах и на следующий день, когда самолет оторвался от взлетной полосы аэропорта Кеннеди, вдавив меня в кресло и добавив к усилию осмыслить тот факт, что все мосты уже сожжены, скручивающее усилие. Я смотрел, как мегаполис внизу ужимается до размеров собственного макета, и это было душераздирающее зрелище, заставлявшее поверить: ни от людей, ни от их количества ничего не зависит. Вскоре и макет мегаполиса исчез; осталась только тьма: она мигала огоньками, но от этого не переставала быть тьмой.