Лекарство от нерешительности

Кункель Бенджамин

Часть вторая

 

 

Глава девятая

Таксист стащил с меня рюкзак и закинул его в багажник, словно похищенного ребенка. Наташа открыла правую заднюю дверцу и жестом отправила меня на сиденье. Сама она села справа, а Бриджид — так звали не-блондинку — обошла машину и села слева от меня. Когда девушки одновременно захлопнули двери, стало очевидно: это похищение.

— Вы прямо как пара киднепперов, — сказал я. Потому что их и была пара.

Такси покатило, терминал остался позади. Наташа перегнулась через меня к Бриджид и прокомментировала:

— У Двайта невероятная интуиция. Он разве что будущее не предсказывает.

— Она шутит, — заверил я Бриджид. Затем повернулся к более осведомленной Наташе со словами: — Это неправда.

— А как ты тогда узнал, что Бриджид встречает именно тебя? Она ведь тебе не махала?

— Я узнал, что она встречает меня, потому что она меня узнала. Вот как. Вдобавок Бриджид — белая. — Я повернулся к Бриджид. — В смысле, ты белая, Бриджид. В смысле у тебя белая кожа. В смысле…

— Белая, — созналась Бриджид.

— Не то чтобы все эквадорцы смуглые. Вовсе нет. Среди них попадаются и белые. Иногда. Я все понимаю. Но…

— Придется раскрыть тайну. Я ему подмигнула. У белых есть такой секретный знак, чтобы они могли распознать друг друга в любой толпе. — Предполагалось, что мы с Наташей рассмеемся, но мы не рассмеялись. — Вообще-то я пошутила, — пожаловалась Бриджид с легким, не поддающимся идентификации акцентом.

Мне ужасно хотелось узнать, кто такая эта Бриджид, но спрашивать при ней было бы неприлично. Я вдруг с ужасом подумал, что Наташа могла рассказать мне о своей жизни в последние десять лет или даже написать нечто более важное, а письмо так и висит у меня в ящике, потому что я забыл проверить почту. Конечно, вполне вероятно, Наташа ни словом не обмолвилась о своей подруге; вдобавок я не мог вспомнить, была ли Наташа предусмотрительна раньше, в школе. Соответственно, сообразить, в ее стиле было бы написать о чем-нибудь таком в письме или нет, не представлялось возможным. Положение мое между двумя молодыми женщинами казалось несколько двусмысленным. С другой стороны, именно Бриджид спросила, благополучно ли я долетел.

— Вполне. — Я старался почаще вертеть головой, чтобы не выглядеть невежливым. — Иначе меня бы здесь не было.

— Как хорошо, что мы все здесь. А скоро будем в Кункалбамбе!

— Это очень живописный город, — начала Бриджид. Интересно, собиралась ли она продолжать?

— Расположенный в прелестной долине, — продолжила Наташа.

Бриджид:

— Рядом с тропическим лесом.

Наташа:

— Но он не слишком влажный.

— О таком климате можно только мечтать.

— В Кункалбамбе всем нравится.

— Приятно слышать.

И слышать действительно было приятно. Однако к тому времени, как такси высадило нас на пустой горбатой улице и Наташа открыла одну за другой три двери своей квартиры и стала открывать четвертую, мое приятное возбуждение перешло в куда менее приятную тревогу. Приехал на свою голову, думал я; вот утром, не успеем мы закрыть за собой четвертую (первую) дверь, как на нас налетят грабители или революционеры и обчистят до нитки. В лучшем случае.

Я положил рюкзак на пол и подошел к окну, чтобы сквозь металлическую решетку полюбоваться видом. Кито сбегал с поблескивающих склонов довольно мрачных гор, по всей вероятности, защищавших город с севера. Вдали висело облако; по краю его, словно обнаженный нерв, дрожала яркая изломанная линия. Несмотря на то что эта линия представилась мне собственным нервом, дрожащим от страха, я, повернувшись к окну спиной, довольно бодро выдавил:

— Наташа, я ужасно рад, что приехал.

— Ты прекрасно проведешь время.

Если бы она в этот момент не зевнула, фраза насчет времяпровождения прозвучала бы гораздо убедительнее.

— Может, выпьем за встречу? Хотя, наверное, это неделикатно — предлагать выпить чужого, в смысле — твоего, — предложил я.

Бриджид исчезла в спальне, мы наконец остались одни.

— Двайт, уже за полночь.

— Да-да, знаю. В Нью-Йорке тот же часовой пояс. — Я оглядел полупустую непривычную комнату. — Странно, правда?

Наташа сказала мне располагаться на диване в гостиной, а сама ушла в спальню к Бриджид, потому что они с ней были двоюродные сестры, или подружки-лесбиянки, или образованные европейки в дикой стране, или просто две женщины в квартире с одной кроватью — кто знает? Оставшись один в чистой прохладной кухне, я набрал из-под крана стакан воды — очень надеясь, что ее можно пить, — и принял две таблетки: «лариум» от малярии, а «абулиникс», соответственно, от абулии. После чего лег спать.

Как странно: люди прямо-таки рвутся в будущее, словно они там уже побывали, словно возвращаются на виллу после зимы. Только благодаря их ничем не обоснованной самонадеянности я кое-как, шаг вперед и два назад, продвигаюсь следом, не клацая зубами от страха. Но вот прочитаешь в «Таймс» о каком-нибудь таинственном и страшном происшествии — например, о том, как человек услышал шум около дома своей сестры, выскочил на улицу и провалился в заброшенную меловую каменоломню — просто провалился, земля сомкнулась, и с концами, тело так и не нашли, — вот в таких-то случаях и понимаешь, что в будущем никто никогда не был, что из будущего не возвращаются.

Мысль о том, что и мне не суждено отсюда вернуться, усугублялась пустотой квартиры. Здесь не слышно было звуков, характерных для обитаемого помещения; не видно было личных вещей, безделушек, намеков на беспорядок; здесь стояла только самая необходимая мебель, а на стенах, словно шрамы, в прямоугольниках белели обои, сохранившиеся в первозданном виде благодаря висевшим здесь некогда картинам или плакатам. Наташа, наверное, переехала так недавно, что казалось, будто она, наоборот, завтра съезжает. Не удивительно ли, что эти два противоположных состояния так мистически похожи? Впрочем, убеждал я себя, не стоит беспокоиться, один из побочных эффектов «абулиникса» — паранойя в легкой форме, первая ее стадия. Немудрено, ведь мозг пациента пытается подстроиться под новые стандарты сознания.

 

Глава десятая

— Наташа, с добрым утром! — крикнул я в сторону кухни, потому что оттуда доносилось что-то вроде пения. Как же здорово спать, думал я. В любом случае обстановка сегодня должна проясниться.

— Наташу мы увидим в одиннадцать. Тебя устраивает?

Поскольку на тот момент акцент показался мне скорее немецким, нежели голландским, я ответил:

— Ja, ja.

В колледже я учил немецкий. Они меня заставили.

Бриджид вышла в гостиную в белой футболке и в шальварах из красно-зеленого переливчатого шелка и уселась на подлокотник дивана. Она заплела у висков две косички, которые скрепила на затылке большой заколкой, так что их кончики, соединившись сначала с остальной массой волос — а волосы были густые и блестящие, как распаханный чернозем, — падали на плечи. Возможно, Бриджид считала такую прическу подходящей к ее, как бы это сказать, несовременному лицу с прямым миниатюрным носом и высокими точеными скулами. Кожа была такая нежная, что горстка угрей на щеке, казалось, только подчеркивает общую безупречность лица. Бриджид, улыбнувшись, протянула мне тарелку с тостами.

— Джем из томатов de arbol. То есть древесных томатов.

— Спасибо. — Я откусил кусок. — Мммм… Как вкусно! И совсем не похоже на помидоры.

— Да, больше напоминает гранат. — Бриджид владела голосом, как хирург владеет скальпелем. Зато глаза были нежные, беспомощные, словно она только что сняла толстые очки.

— Но эта штука хотя бы на деревьях растет? — спросил я, имея в виду неведомый фрукт.

— Да, — засмеялась Бриджид. — Видишь, в моих словах есть доля правды. А ты долго спал. Наверное, что-то приятное снилось?

— Вообще ничего не снилось.

— Со мной тоже так, когда я путешествую. Новая страна сама по себе как сон, правда? Потому и надобность в сновидениях отпадает.

Я жевал тост и обдумывал слова Бриджид, перемежая взгляды на нее со взглядами на стены и потолок. Я рассматривал комнату столь внимательно, чтобы Бриджид не засекла меня за рассматриванием ее лица (черты были острые, строгие, но в них ясно прослеживалась прежняя соблазнительная пухлость, намекавшая на бурную юность); тело было под стать лицу. Безусловно, Бриджит по определению не могла оказаться третьей лишней.

— Москит, что ли, залетел? — спросила она. — Ты как-то странно озираешься.

Вскоре мы вдвоем шли вниз по горбатой улице, перебегали проезжую часть, стояли на протянувшейся по всей длине дороги мощеной полосе — «Здесь раньше ходил трамвай, но теперь у правительства нет денег», — и снова бежали через проезжую часть. Все это сильно напоминало версию 3-D, ставшую уже антиквариатом, в которой лягушка должна перейти дорогу, умудрившись не попасть под машину, — и переходит до посинения, пока не лишится одной из трех своих жизней.

Потом мы ехали в трамвае туда, куда он шел, и держались за поручни-ремни — такие до сих пор можно наблюдать на некоторых ветках нью-йоркской подземки. Мы направлялись к приюту для детей, чьи матери сидят в тюрьме. Приют существовал на средства Католической церкви, а Наташа была там волонтером.

— Ничего себе! Наташа об этом и словом не обмолвилась. Она такая скромная. Наверное, будь она другой, Католическая церковь не доверила бы ей работать с детьми.

Бриджид объяснила, что матери в большинстве своем сидят за то, что украли еду для детей же, в то время как отцы надрываются где-нибудь на стройках в Испании или Штатах.

— А каково вообще положение в Эквадоре? Я имею в виду экономику.

— Я бы сказала, что недоразвитие здесь усугубляется — как это по-английски? — грабежом. — И Бриджид поведала, как нефтяные компании выкачивают из страны сырье, оставляя строителям нефтепроводов и низкоквалифицированным управляющим гроши; как МВФ ссужает деньги только при условии, что получит возмутительно высокие налоги с общего оборота; как местной промышленности не дают развиваться, превращают страну в сырьевой придаток, а в это время компрадоры прибрали к рукам денежный капитал и изображают из себя верхушку местной буржуазии… Повиснув на поручне, Бриджид с пафосом перечисляла основные признаки третьей страны — а ведь я просто так спросил. На повороте Бриджид качнулась, и я заметил, что она не бреет подмышки — прелестная, на мой взгляд, небрежность и притом echt Germanic.

Я не замедлил спросить Бриджид (несмотря на ее смугловатую кожу и темные волосы), не немка ли она, на что Бриджид не замедлила отреагировать:

— Так ты, значит, философ?

Я рассмеялся и отрицательно покачал головой, а Бриджид нахмурилась и обиженно сказала:

— И как тебе такое в голову взбрело? Я бельгийка. Почти.

— Бельгийка!

Если судьба посылает вам встречу с хорошенькой молодой бельгийкой, отнеситесь к ней как к неоднозначному и неповторимому существу, единственному в своем роде, — ведь (по крайней мере у меня) относительно бельгийцев не существует никаких национальных стереотипов. Может, Бельгия в контексте Франции — это что-то вроде Канады в контексте США? Может, контекст этот сугубо комедийный, и как канадцы, так и бельгийцы представляются нам исключительно вежливыми и законопослушными потребителями пива?

— Извини, Бриджид, я не всегда правильно идентифицирую акцент.

— Но ты симпатизируешь немцам, да?

— Ну… Во всяком случае, они в большей степени философы, чем… чем, скажем, нацисты.

Мы вышли из трамвая. Бриджид смерила меня таким подозрительным взглядом, что я вынужден был объяснить, до какой степени не люблю нацистов, и для пущей убедительности прибавить:

— Да что нацисты! Я и Буша-то недолюбливаю.

Бриджид весело взглянула мне прямо в глаза и, тряхнув волосами, улыбнулась.

Улицы были пусты, если не считать бегающих сломя голову бродячих собак, преимущественно сук, с набухшими лиловыми сосками. Мы миновали гулкую, словно заброшенную, площадь, по периметру обсаженную пальмами — вот не думал, что на такой высоте над уровнем моря растут пальмы; не меньше я удивился, задрав голову и увидев огромную крылатую статую, венчавшую пологий зеленых холм. Вся скульптурная группа, включая холм, напоминала разверстый капот некоего монструозного автомобиля.

— Это ангел? — предположил я.

— Нет, это Мария.

В детстве меня протащили по всем европейским музеям, так что Святое Семейство успело мне надоесть не меньше моего собственного. Вдобавок я достаточно насмотрелся изображений Благовещения. Но здесь, по странному замыслу скульптора, святой Гавриил и Дева Мария слились в одно целое. Возможно, именно этот образ был особенно почитаем эквадорскими еретиками.

Мы свернули на узкую улочку, пролегавшую между зданиями цвета хлебного мякиша и без опознавательных знаков. На пути стали попадаться тяжело груженные женщины; толпа постепенно сгущалась и мрачнела. Мы с трудом шли против течения. Пахло дымом, бензином, отбросами и мясом. Вскоре мы оказались перед стеной с отставшей местами штукатуркой и граффити «No al Plan Colombia!». Открылась железная дверь, монахиня в полном облачении впустила нас и тут же начала с Бриджид взволнованный, торопливый разговор на испанском языке.

Я стоял, как бутафорский индеец в табачной лавке, пока Бриджид не сказала:

— Давай я представлю тебя детям.

— Давай. А где Наташа?

Но Бриджид вопрос проигнорировала. Она кричала что-то детям по-испански, причем я четко различал свое имя. Не прошло и минуты, как я почувствовал себя Санта Клаусом: прелестные индейские дети с огромными улыбками, в которых обыкновенно недоставало одного-двух зубов, — с огромными, стало быть, улыбками на скуластых бронзовых лицах (ничуть не изменившихся, по моим представлениям, со времен цивилизации инков), набежали, повисли, полезли обниматься. Две храбрые девочки вскарабкались по обеим рукам великана, чтобы поцеловать его в обе щеки, причем одна из них (девочек) называла его (меня) guapo — несомненно, у туземцев это была высшая похвала. У меня на языке вертелось только «Mucho gusto» — фраза явно несоответствующая степени всплеска эмоций у человека, неожиданно выигравшего джекпот в лотерее под названием «Любовь к ближнему». Я был просто счастлив и жалел только, что в кармане не завалялись леденцы или шариковые ручки — очень хотелось подарить что-нибудь малышам. Пришлось опуститься на деревянную скамью и отдаться на их милость. В перерыве между объятиями я достал бумажник и вытряс из него все свои богатства — две монеты по двадцать пять центов, две по десять, восемь по одному центу, один пятак, а также читательский билет, несколько карточек на метро и несколько визиток нескольких знакомых и друзей, одного наркодилера и двух запредельно дорогих психоаналитиков. Дети что-то лопотали, смеялись, указывали на меня, будто я был неким экзотическим безобидным зверем, доставленным специально, чтобы их развлечь; я же только улыбался виноватой от непонимания улыбкой. Восторг от того, что я сумел доставить радость этим славным малышам, и страх, что через несколько минут я им надоем (сколько же, в конце концов, можно радоваться бессловесному зверю с идиотской улыбкой?), образовали в моем сердце такую едкую смесь, какой я не чувствовал с момента вручения диплома об окончании колледжа; глазам тоже было больно, я чуть не плакал.

Наверное, именно тогда я впервые ощутил желание в один прекрасный день завести детей — много детей, матерью которых станет Наташа!

С высот на землю меня вернула Бриджид возгласом:

— Наташа пропала!

Неизвестно почему я вскочил и виновато улыбнулся монахине: дескать, от таких персонажей, как мы с Наташей, всего можно ожидать. В первую секунду я решил, что Наташа, перебегая улицу, израсходовала последнюю жизнь и теперь находится в больнице — или, не дай бог, в морге.

Я стряхнул с себя детей, выбрался из их скопления и помахал на прощание.

Бриджид вручила мне конверт, на котором от руки было написано мое имя. Я сразу понял, от чьей руки: в памяти всплыли записочки, которые Наташа подсовывала мне под дверь, кажется, сто лет назад — в школе Святого Иеронима.

— Она и сестрам оставила письма, — сказала Бриджид. — И мне.

Господи, как же я теперь, после самоубийства, узнаю Наташу поближе? Как это нелепо — покончить с собой! И в то же время как благоразумно! Руки у меня тряслись, я еле надорвал конверт.

Дорогой мой Двайт!

Боюсь, ты решишь, будто я сыграла с тобой злую шутку. Ты можешь подумать, что я — совсем не та Наташа, которую ты так хорошо знал. Ведь я сама заманила тебя в Кито — и бросила. [Разумеется, далеко не та!] Бросила — не совсем подходящее слово, но все равно я очень перед тобой виновата. Попробую объяснить свой поступок.

Когда я тебя пригласила, я думала, что у тебя в Нью-Йорке полно дел. Я никак не предполагала, что ты прыгнешь в самолет и действительно прилетишь. Поэтому вопрос, хотела я тебя видеть или не хотела, даже не стоит. Все дело в том, что мне было очень плохо, а я пыталась убедить тебя в обратном: дескать, приедешь — сам увидишь, до чего славно я живу. А так как у тебя, Двайт, такая положительная энергетика, с тобой так спокойно [Да не со мной же! С тобой!] , что мне, наверное, просто приятно было представлять тебя рядом.

Возможно также, что твой приезд страшил меня вот еще почему: ты так хорошо адаптируешься к любым обстоятельствам [Разве?] , что я боялась собственной зависти к тебе и, как следствия, злости на тебя. Все очень сложно, Двайт, я влипла, но твоей вины здесь нет никакой. Буквально до вчерашнего дня я думала, что все, может, и обойдется. Вот почему я тебя не предупредила. Если честно, и это письмо я пишу только на всякий случай. Ты прилетаешь сегодня вечером. А у меня забронирован билет на самолет — впрочем, я могу его сдать. [Она еще хуже меня! Мы созданы друг для друга!] Но раз ты читаешь это письмо, значит, я уже в воздухе.

— Не верю! — воскликнул я.

У Бриджид был виноватый вид. Виноватый — но отнюдь не расстроенный. И у нее ничего, ничего общего не было с Наташей! Ни-че-го!

Бриджид очень славная. Хорошо, что ты с ней познакомился. [Премного благодарен.] Я тебя ей всячески расхваливала. [Тысяча благодарностей, бездушная, черствая кукла!] Надеюсь, вы с Бриджид [Чертов Джокер!] вдоволь попутешествуете по Эквадору. [Предательница! Где-Сядешь-Там-И-Слезешь!] Если же ты захочешь сразу уехать в Нью-Йорк, пожалуйста, пожалуйста, позволь вернуть тебе деньги за билет. [А кто мне вернет мечту?!] У меня денег полно, я ведь лечу домой, к родителям, а значит, не должна буду платить за квартиру, в Эквадоре же все очень дешево. И сказочно красиво!

— Ты что, до сих пор не прочитал? — встряла Бриджид.

* * *

Надеюсь, когда мы вновь увидимся, я буду для тебя прежней Наташей.

Письмо было подписано одними инициалами.

— Сколько ехать до аэропорта?

— Эквадор — тоже свободная страна. Подумай, что мы ей скажем? Сиди здесь, с нами, и страдай, а мы будем на тебя смотреть?

— Ты права. Мы должны посоветовать ей что-нибудь путное. Несомненно, это наобумное скольжение. — Я хотел сказать «необдуманное решение». — Мы должны ехать в аэропорт! Сию минуту! — Надо же, как я раскомандовался! Наконец я понял, чего хочу. Но почему, почему только теперь, когда Наташа уехала, — почему хотя бы не накануне?

Бриджид что-то прикидывала в уме. Наконец она мягко произнесла:

— Здесь это незаконно.

Что незаконно? Поехать в аэропорт незаконно? Но у меня куплен обратный билет!.. Что же это за страна такая?.. Я молчал, ожидая приемлемого объяснения со стороны Бриджид, не дождался его и сам спросил:

— Что? Что конкретно здесь незаконно?

Бриджид нахмурилась, прижала палец к губам и покосилась на мрачную, хотя и очень хорошенькую монахиню. Затем она отошла подальше, села на каменную ступеньку и взглядом велела мне сделать то же самое. Мне казалось, что сесть на ступеньку рядом с Бриджид означает капитулировать; я едва заставил себя повиноваться. Детские ноги за долгие годы выдолбили в камне углубление — во время дождя в нем, должно быть, образуется порядочная лужа. Какого же внутреннего усилия стоило отказаться от того, чего у меня даже никогда не было! Однако я скомандовал себе сесть, будто я был своей собственной собакой, — и в конце концов сел.

— Видишь ли, в Эквадоре очень сильно влияние Католической церкви. Аборты здесь запрещены законом. — Наверное, по моему лицу Бриджид поняла, что я ничего не соображаю, и продолжала: — Похоже, тебе Наташа об этом не написала? Ох, я, кажется, сболтнула лишнего!

Во дворе дети пели или, точнее, во весь голос скандировали, подстрекаемые сбрендившим аккордеоном.

— Мы здесь бессильны.

Бриджид встала, я тоже встал и принялся с достойным лучшего применения усердием отряхивать штаны. По крайней мере в этом действии был хоть какой-то смысл. Когда я наконец стряхнул всю воображаемую пыль, мы пошли к выходу, мы направились в будущее, и я сказал монахине «Gracias», когда она благословила меня крестным знамением, и тоже благословил ее тем же способом, в то время как Бриджид ограничилась простым «Adios».

Оказавшись на улице, в толпе, я спросил:

— А когда она узнала, что?.. И кто этот тип?

— Какой тип?

— Этот самый тип. — Тут меня толкнул какой-то тип, торопливо пробиравшийся сквозь толпу. — Оплодотворитель, вот какой!

— Не знаю.

Я прикинул, что будет не слишком вежливо просить у Бриджид письмо, которое ей оставила Наташа. Впрочем, я и не собирался разводить политес.

— Допустим. В таком случае кто такая ты?

В интонации Бриджид прозвучало неуместное, на мой взгляд, кокетство. Можно подумать, я подбивал к ней клинья.

— Нет, сначала скажи, кто ты такой.

— Ладно, поставлю вопрос по-другому. Откуда ты знаешь Наташу?

— Я… я приехала, чтобы поработать над диссертацией. Но теперь, так как две недели назад…

— Что тебя связывает с Наташей?

— В смысле?

— Например, у вас могут быть общие предки.

Бриджид отрицательно покачала головой. Я спросил, как долго они были знакомы. Три месяца, последовал более чем спокойный ответ. Стараясь еще хоть к чему-нибудь прикопаться, я воскликнул:

— Я даже не знаю, как твоя фамилия!

— А я вот твою выяснила. Вилмердинг, верно?

Да что она, нарочно, что ли?

— Никакой не Вилмердинг! У меня в роду викингов не было. — Я тряхнул головой. — Черт, просто ум за разум заходит.

— Если тебе все еще интересно, — с ее лица не сходила уверенная полуулыбка, — меня зовут Бриджид Лерман.

— Счастлив познакомиться, — съязвил я.

— Вот что, Двайт. — Бриджид в прямом смысле заняла твердую позицию, да еще и два раза притопнула. — В Наташином исчезновении я не виновата. Согласен? Можешь ей предъявить претензии. А мне не надо.

И она пошла вниз по улице, а я пошел за ней к внезапно материализовавшемуся трамваю — словно в пику утверждению, что он эквадорцам не по карману. На кой черт я приехал в эту крохотную, богом забытую страну осиротевших папистов, которые не могут позволить себе лишний трамвай? Я плелся за Бриджид, удрученный — да, именно удрученный — бегством Наташи. Как же я сглупил, позволив себе о ней размечтаться! А она! Она-то сама в каком была замешательстве, не говоря уж об интересном положении!.. И все же меня не отпускала мысль, что, если взять два замешательства и смешать их, получится — по законам диалектики — полное и блаженное взаимопонимание, которого иным путем не достичь…

Пока мы ждали своего номера, стал накрапывать мелкий остренький дождик.

— Мне очень жаль, — сказала Бриджид. — Ты, кажется, к ней неровно дышал.

Я посмотрел по сторонам. Взгляд мой задержался на развалюхе из самодельных кирпичей, на замызганных собачонках, с виноватым видом трусящих по обочине, на мальчишке лет тринадцати, в футболке с длинными рукавами, тянущего домой дрова, на дрожащих пальмах… Кито оказался гораздо холоднее, чем обещал, будто мексиканский город по ошибке поместили в Шотландии.

— И что я только здесь делаю?

Желая дать понять, что проблема целиком и полностью моя, Бриджид сказала «bof» — возможно, именно так во франкоговорящих странах принято реагировать на риторические вопросы.

Я часто моргал, голова кружилась.

— Ты все еще хочешь поехать в Кункалбамбу, Двайт Уилмердинг? — На сей раз Бриджид правильно произнесла мою фамилию. — Конечно, это не мое дело. Но имей в виду: я совершенно свободна.

— Дай подумать. — Я и не переставал думать или по крайней мере моргать.

— А ты всегда так долго думаешь?

Я метнул на нее мрачный взгляд.

— Извини, — смутилась Бриджид. — Думай, конечно, сколько понадобится. Наташа говорила, что ты настоящий философ.

— Послушай, а тебя-то почему все это не удивляет? Я имею в виду Наташино исчезновение. По тебе ни за что не скажешь, что ты удивлена. Или взволнована. В смысле, я, конечно, за полную эмансипацию, однако аборт — не шутка…

— С Наташей все будет в порядке. Она сильная. Впрочем, тебе ли этого не знать? А я… я не особенно расстроена, потому что Наташа… как бы выразиться?.. непостоянная, вот. Правда? Так просто взять и скрыться, никого не предупредив…

Головокружение не прекращалось. Наверное, надо было съесть на завтрак побольше тостов с древесными томатами.

— Так что меня все это удивляет, — продолжала Бриджид. — И в то же время совсем не удивляет. Понимаешь?

— Еще бы.

Я не знал, что конкретно не удивляет Бриджид: а) Наташино поведение; б) мироустройство; в) ее собственный склад ума. Но я помнил, что один из самых действенных способов ладить с людьми — соглашаться со всем, что они говорят, даже если ничего не понимаешь, а остальное приложится или воспоследует.

— Значит, ты не прочь…

— Не прочь. — Бриджид пожала плечами. — Я ведь совершенно свободна.

На каждой остановке в трамвай залезали новые пассажиры, при этом никто не выходил, и скоро давка образовалась такая, что, когда двери открывались, набившиеся в трамвай кричали тем, кто надеялся в него набиться: «No hay donde! No hay donde!» Когда Бриджид перевела мне эту фразу, я с удовольствием присоединил свой голос к общему хору. Потом трамвай остановился и остался стоять. Эта внезапная остановка вкупе с внезапно изменившимися планами показалась мне роковым предзнаменованием.

Вдруг над нашими головами зазвучала песня, явно грустная, но в очень бодром исполнении всех пассажиров, включая Бриджид. Прочувствованное пение время от времени срывалось на еще более прочувствованный речитатив, в котором преобладали сопрано. Песню дружно пропели дважды; всякий раз, когда дело шло к трагической развязке, лица поющих освещало особенное воодушевление. Едва смолкли последние аккорды, трамвай снова тронулся. До чего же эти эквадорцы музыкальный народ! Я чувствовал себя лишним, выключенным из хора вместе с плачущими младенцами и мрачными стариками, и мне захотелось немедленно выучить эту, по всей видимости, народную песню. Когда мы с Бриджид, протиснувшись сквозь стеной стоявшие тела и миновав занесенные к поручням руки, наконец снова попали под холодный дождь, на твердую землю города Кито, я попросил ее перевести песню.

— Ту, что пели в трамвае? Моя любовь меня обманула. Мое сердце — в твоих руках.

— Мое сердце в твоих руках…

— Я в отчаянии. Но мне не хватает мужества…

Тут Бриджид замолчала, и я стал ее подгонять:

— Мужества для чего?

— Чтобы уйти от тебя. От тебя — моей любви.

— Это же грустная песня! А у них были такие счастливые лица…

— Бедная страна — веселая музыка. Связь очевидна. Так повсюду в мире. Ты был в Индии? Ладно, хватит… — Бриджид резко подняла руку, словно отмахиваясь от просившегося на язык существительного. — Я бросила писать диссертацию.

— Твоя диссертация касалась жизни Кито?

Бриджид съежилась и принялась тереть предплечья, покрывшиеся от холода гусиной кожей.

— Нет, диссертация у меня по большей части о сельве. Но две недели назад я ее бросила. — Она неубедительно пожала плечами. Потом улыбнулась. — Так что меня здесь больше ничего не держит.

Мы засмеялись и пошли к дому, на ходу репетируя песню: «Un amor que no es amor» — как будто про Наташу. Похоже, страх, терзавший меня накануне вечером, улетучился. В конце концов, я ведь, ни секунды не колеблясь, решил выучить песню наизусть, точно так же, как решил предпринять путешествие по Эквадору вдвоем с малознакомой иностранкой, причем именно это второе (по времени первое) решение не омрачали никакие, даже самые обоснованные дурные предчувствия. И мне было так хорошо, что я заподозрил: в организме уже начались необратимые изменения, по завершении которых в мою жизнь войдет счастливая уверенность.

 

Глава одиннадцатая

В автобусе нас притиснули друг к другу. Под нами было изодранное виниловое сиденье, колени наши находились практически за нашими же ушами, словно у опустившихся на корточки переростков. Наконец видавший виды дизельный двигатель затрещал, расчихался и загудел; однако, несмотря на то, что автобус уже выруливал с обочины, торговцы сладостями, пряностями и бутилированной водой и не думали вылезать.

— Перед нами одна из сложнейших дилемм, — сказала моя новая подруга Бриджид. — От чего хуже изнывать — от жажды или от желания опорожнить мочевой пузырь?

Поесть нам светило только в Баньосе, часов через шесть, поэтому вместо воды я купил пластиковый пакетик с мягкими мясистыми бобами в прозрачной жидкости. Бобы выглядели очень аппетитно и не разочаровали при более близком знакомстве. Они были упругие, солененькие, с неописуемым, видимо, сугубо эквадорским привкусом.

— Как это называется, Бриджид?

Бриджид наблюдала за последним торговцем: вот он идет, покачиваясь, к двери, вот соскакивает на полном ходу и взрывает носом придорожную пыль.

— Не знаю, Двайт.

— Просто объедение.

Я нажимал пальцами на пакетик и выдавливал бобы — по крайней мере штуковины выглядели как представители семейства бобовых — прямо в рот. Мы планировали остаться в Баньосе на ночь, утром отправиться в Кункалбамбу, славящуюся идеальным климатом, и завершить следующий день на Тихоокеанском побережье, потягивая коктейли с ромом и любуясь ослепительным закатом. Этот последний пункт плана нам так и не удалось осуществить.

— Интересно, а как переводится «Баньос»? — спросил я.

— «Баньос» значит «ванны».

— Да, я бы сейчас с удовольствием принял ванну. Ты точно не будешь есть?

Бриджид отрицательно покачала головой. И хотя она не могла ответить, что я такое ем, причмокивая от удовольствия — боже, как же спрошу эти бобы в лавке, если не знаю их названия? — все равно Бриджид была настоящим ходячим справочником по Эквадору. Мы везде расплачивались долларами — да-да, американскими долларами; их присутствие только обостряло ощущение новизны. Бриджид объяснила, что правительство хочет сдержать темпы гиперинфляции сукре — национальной валюты, получившей название в честь одного из храбрейших офицеров армии Боливара, который победил испанцев и завоевал Эквадору независимость в 1822 году, причем решающее сражение называлось Битвой при Пичинче, в каковом названии Пичинча — не что иное, как гора, и мы ее увидим, как только спустимся в этой битком набитой колымаге по бульвару вулканов, названием своим обязанному великому путешественнику Гумбольдту (слава которого не достигла ушей простого американского философа Двайта Уилмердинга). А что это за высокие деревья с бледной пятнистой корой и плешивыми кронами? Это эвкалипты. А как называются мужские фетровые шляпы, затеняющие лица индианок в ярких полосатых шалях — резкие, словно из камня высеченные, лица? Полагаю, шляпы-пирожки.

— Черт возьми, Бриджид! Слушаю тебя и не понимаю, о чем я только думал, когда пошел на философский факультет! Нужно было найти колледж, где изучают факты и ничего, кроме фактов.

— Знаешь, Двайт, у меня много знакомых американцев, но ты — единственный, кто соответствует моим представлениям о том, каким должен быть настоящий американец.

— Правда? Интересно. — Я и сам не мог понять, чего мне больше хочется: парировать или сказать что-нибудь приятное. — Знаешь, Бриджид, я как раз думал о том, что ты — бельгийка до мозга костей. Ты такая же вся бельгийская, как бельгийская картошка с майонезом.

— Что-что? — Бриджид рассмеялась, по своему обыкновению, внезапно. Ее смех каждый раз (я успел заметить) был как сигнал: дескать, представление закончилось, пора и раскошелиться.

— Ты не расслышала?

— Так я, по-твоему, похожу на представительницу семейства Валлонов или, к примеру, Флемингов?

— Нет. Ты что-то вроде квинтэссенции настоящего бельгийца, потому что ты любишь точные определения и замечаешь малейшие несоответствия.

— Ой, я прямо расту в собственных глазах! А ведь я родилась не в Бельгии.

— Да? — Такой уж сегодня день — все оборачивается не тем, чем казалось. Я задумчиво прожевал очередной боборотень.

— Я тебе не говорила? У меня только мама бельгийка. Мой папа из Аргентины, и в Аргентине мы жили, пока мне не исполнилось пять лет. И звали меня Бри́джида — это уже в Бельгии злоумышленники переставили ударение и отбросили одну букву. Но пусть не думают, — продолжала она с вызовом, — что я позволю им писать мое имя как Бригитта.

— Значит, ты бельгийка только наполовину. Наверное, ты подсознательно стараешься скрыть этот факт, потому и производишь впечатление стопроцентной бельгийки.

— Стопроцентной? Только не на бельгийцев! Им родословная дороже живого человека. Каждый год выходит альманах аристократических семейств — «Le Bottin Mondain». Раскупается моментально. Bof! Знаешь, есть такой бельгийский деликатес, les petites crevettes grises? Так вот мой папа этими словами называет бельгийцев. По-английски — серые креветки. Они ужасно предсказуемые, в смысле — бельгийцы.

— А ты вроде как гордишься своим происхождением?

— Я горжусь, что наполовину аргентинка. Знаешь, я ведь почти не помню Буэнос-Айрес, поэтому мне просто нравится статус иностранки в Бельгии — ну, также, как нравится думать, будто я особенная, не то что все эти бельгийские снобы.

Я сказал Бриджид, что она очень противоречивая.

— Только на первый взгляд. На самом деле в моей… моем… — Она неопределенно махнула рукой в сторону собственного солнечного сплетения.

— Dans ta coeur? — подсказал я. — Dans ton tete?

Секунду Бриджид смотрела с недоумением, потом согласилась:

— Ну да, где-то там. Где-то очень глубоко я наивная до неприличия.

Странным образом это вымученное признание позволило нам наконец закрыть тему и углубиться в созерцание проплывавшего (точнее, трясшегося) за окнами третьего мира. Гиганты с рекламных щитов взирали на сбившиеся к обочинам лачуги, крытые жестью, на пыльной улице два мальчика по очереди пинали облезлый футбольный мяч, а над пестрыми заплатами поселка уступами возвышался действующий вулкан. Склоны его были засажены кукурузой, а вершину венчала снежная нашлепка.

Автобус остановился в Латакунге. Томимый жаждой после соленых «бобов», а также уверенный, что жидкость необходима для скорейшего поступления в кровь продуктов распада «абулиникса», я купил литровую бутылку воды. В итоге всю дорогу до Баньоса мой мочевой пузырь демонстрировал нездешний стоицизм. Сил мне придавала мысль, что мои мучения смехотворны по сравнению с выпавшими на долю узников фашистских застенков — то есть с мучениями, которых отец Бриджид счастливо избежал, эмигрировав вместе со своим психоаналитиком и по совместительству женой, когда в Аргентине установилось военное положение.

Бриджид бросила скорбный взгляд на практически пустую бутылку.

— Двайт, ты лопнешь.

— Это будет еще не скоро, — улыбнулся я, предлагая ей допить остатки воды. Вдруг до меня дошло. — Бриджид, а ты случайно не еврейка?

— Поздравляю, — сказала она. — Хоть что-то угадал. Мой папа — наполовину еврей.

Я поинтересовался, каково это для маленькой девочки — быть иностранкой в квадрате.

— Не знаю, никогда об этом не думала. Я почему-то не могла даже думать о…

— Ясно. Знакомо до боли.

— О боли? Да, именно о ней. Я старалась не думать о ней, не зацикливаться.

Посмотрев в окно, я сказал, что Анды не похожи ни на одни горы, которые мне доводилось видеть.

— Линия мягкая, будто салфетку неровно порвали.

— Какое удачное сравнение.

— Бриджид, откуда ты знаешь английский?

— Вообще-то я три года училась в Нью-Йорке.

— Да ты что? А не могли мы с тобой не заметить друг друга, пройти мимо? В Нью-Йорке столько народу… — Но, посмотрев еще раз на Бриджид, я сам счел свое предположение бредовым.

— Не могли, — твердо сказала Бриджид.

— Ты же тогда еще не знала, что я — это я. Значит, и смотрела невнимательно. Кстати, моя родная сестра — тоже антрополог. Она преподает в Нью-Йорке.

— Везет тебе на антропологов.

— Мою сестру зовут Алиса. Алиса Уилмердинг. У меня даже книга ее с собой.

Я порылся в рюкзаке и выудил «Сервивализм потребителя», издательства «n+1", в мягкой обложке, ценой 18 долларов 95 центов.

— Тут, насколько я понял, главная мысль вот какая: люди покупают гораздо больше вещей, чем способны использовать за отпущенный им срок жизни, а все потому, что подсознательно хотят уверить себя, будто будут жить вечно. Ну, может, не вечно, однако достаточно долго, чтобы успеть сносить всю одежду, разломать всю мебель и дождаться, пока перегорит вся бытовая техника.

— Для Эквадора это неактуально.

— Алиса писала о страсти к накопительству, являющейся частью американской культуры. Ведь традиционный американский гараж просто ломится от всяческого барахла. В приложении даже есть описи вещей, которые Алиса обнаружила в самых типичных гаражах, причем она их публикует вместе со страховыми расценками. Алиса говорит, что наш отец не читал ее книгу, иначе уже давно бы ее, Алису, начал пилить. Вот смотри, это его гараж сфотографирован. Алиса говорит, люди склонны копить книги, которые никогда не станут читать, — а она всегда говорит то, что думает. А я говорю: «Нет, наш папа читает все подряд», а она: «Все, кроме того, что пишет его дочь». А потом мы друг на друга дуемся. И не только по поводу книг и папы.

— Значит, ты не разделяешь взглядов своей сестры?

— Не знаю. Я еще не дочитал ее книгу. По-моему, краткость книге только на пользу — хоть хорошей, хоть плохой.

Что там книги — жизнь коротка! Я часто думал эту чужую мысль. Однако, когда автобус резко повернул, и взору моему предстала группка эквадорцев, мысль показалась неожиданно свежей. Эквадорцы с озабоченным видом стояли у откоса — вероятно, какой-то водитель на повороте не справился с управлением, вылетел непосредственно на обочину, а с нее скатился по зеленому, довольно пологому склону.

— Вау! — сказал я.

В глазах Бриджид не мелькнуло и тени удивления. Впрочем, может, она просто серьезная девушка, отсюда и выражение глаз, словно иллюстрация к сцене с лопнувшим шариком для Иа. Улыбка сходила с лица Бриджид не постепенно, как у других, последний отсвет не мелькал на щеках — нет, улыбка исчезала сразу, будто захлопывался сейф, всем своим видом выражающий секретность и важность спрятанных в нем бумаг. Я всю дорогу задавался вопросом, нравится ли мне общество Бриджид и чего я ожидаю от ее общества. И так как даже приблизительно ответить сам себе не мог, то пришел к выводу, что ошибался, полагая, будто «абулиникс» уже начал действовать.

Едва дождавшись, когда автобус остановится в Баньосе, я рванул под табличку с надписью «HOMBRES», не нуждавшейся в переводе благодаря невыносимой вони, исходившей из помещения. В нем я невероятно долго и с нездешней силой мочился, испытывая огромное наслаждение. Когда боль в районе мочевого пузыря уступила место приятной легкости, я подумал, как же я люблю мочиться, или чихать, или опорожнять кишечник, или извлекать из ушей серу, или сморкаться, или кончать, или сплевывать, или, если тошнит, вызывать рвоту — и все такое прочее. Пусть мне не суждено стать мудрым и решительным, зато по крайней мере у меня вся жизнь впереди, и никто не отнимет удовольствия, которое я получаю от выделений самого разного рода. Если же учесть, что это удовольствие абсолютно бесплатное, нейтральное с точки зрения нравственности и в высшей степени доступное, причем в широком ассортименте, стоит ли жалеть, что я родился в мире, на девяносто процентов состоящем из продуктов распада? Что есть человек, как не яд, находящийся внутри него? Черт возьми, мне нравится избавляться от этого яда!

— С облегчением, — поздравила Бриджид.

— Я чувствую себя на миллион долларов.

— В Эквадоре на миллион можно разгуляться. А пока хорошо бы найти ночлег долларов за пятнадцать.

И мы пошли искать ночлег, причем я смотрел исключительно вверх и вбок, на водопад, извергающийся по зеленому склону почти невидимой в сумерках горы; струи были такие белые, будто вода сама вырабатывала энергию для собственной подсветки. По одной загорались звезды, тьма сгущалась; сгущались и тучи москитов.

Статной женщине с длинным, острым лицом Бриджид сказала, что нам нужен номер для молодоженов — возможно, из экономии, или потому что успела в меня влюбиться, или чтобы создать впечатление, будто мы — пара, кто ее знает. Не исключено, что таков ее стиль обольщения; не исключено также, что она решила сразу отмести все мои подозрения на возможность между нами романтических отношений, поскольку развитию последних отнюдь не способствует один на двоих туалет. Не говоря уже о том, что Бриджид, как и я, живой человек и вправе не понимать собственных желаний. Возможно, мне повезло, думал я, поднимаясь по лестнице вслед за Бриджид и во всех деталях обозревая ее задницу, а везение — понятие растяжимое, это с какой стороны смотреть; бойтесь, как говорится, заветных желаний — они иногда сбываются. Вот интересно, хоть одна религия, хоть одна секта считает противоречивость обязательным условием духовного совершенствования? Убеждает ли неофитов, что полное разочарование им не грозит, также как не грозит и полное удовлетворение, причем во всех аспектах?

— Для молодоженов несколько экстравагантно, — прокомментировал я, войдя в замызганную комнату с желтыми крашеными стенами, двухэтажной кроватью и единственной лампочкой под потолком.

— Это единственный свободный номер.

Бриджид вместе с рюкзаком пошла в ванную. Некоторое время оттуда доносились урчащие и хрюкающие звуки, а также звуки борьбы; наконец появилась Бриджид с накрашенными губами и глазами и в мятом платье бежевого цвета. Интересно, в Латинской Америке все бельгийские туристки носят в рюкзаках такие платья?

Мы вышли в свежесгущенную темноту и по наущению Бриджид выбрали итальянский ресторан, где пили плохое вино и ели пасту из кукурузной муки, больше похожую на пластилин, приправленный уксусом.

— Извини, — смеялась Бриджид. — Эта забегаловка — будто многократный ксерокс с настоящего итальянского ресторана.

Я спросил, играла ли она когда-нибудь в испорченный телефон.

Бриджид шаловливо и отрицательно покачала головой.

— Нет, но с удовольствием научусь.

— Ничего не выйдет. Нас только двое. Будет не смешно. — Я отхлебнул скверного, сильно бьющего в голову вина — оно казалось поклепом на всю область Кьянти. — Мы приговорены к взаимопониманию.

— Жалко. — Бриджид скроила прелестную в своей ненатуральности злобную гримаску — за весь день она не позволила себе ничего подобного. Я понял, почему в западной цивилизации алкоголю отводится столь важное место.

Но больше ничего интересного мы не делали. Мы поднялись на крышу гостиницы, в импровизированный бельведер, и сыграли три партии в «Поставь подряд четыре». Первые две я проиграл, зато третью выиграл, а выиграв, в непривычном приступе великодушия отказался от четвертой партии и пошел один в e-mailярию, каковые е-mailярии, похоже, вылезают, как грибы, в любом месте, где ступит нога автостопщика. На пальцах объяснив хозяину свои намерения, я получил доступ к клавиатуре и написал следующее письмо.

От: [email protected]

Кому: [email protected]

Тема: Hola

Дорогая Наташа, пишу тебе в большой спешке. Ни о чем не беспокойся и делай то, что считаешь нужным (закон природы). Надеюсь, твои здоровье и душевное состояние в порядке, а внешние факторы тебе благоприятствуют. Здесь классно! Мне ужасно нравятся как Эквадор, так и общество Бриджид, которая, пожалуй, от меня далеко не в таком восторге. Наверное, ты меня ей перехвалила. Шутка. Мы сейчас в Баньосе. Это прекрасный город. Один водопад чего стоит. Да, пока при памяти: я тебя люблю.

Я никогда не говорил Наташе, что люблю ее, и написал эти слова, совсем не имея в виду ее обязать. Но ведь еще утром меня сделали Санта Клаусом, плюс я был немного пьян. Меня обуревало желание на кого-нибудь излить чувства. Я шел по синим пыльным улицам, низко в небе — руку протяни — всходила луна, и меня охватывали приступы странного счастья: я одновременно был спокоен, взволнован и свободен.

Однако по возвращении в гостиницу я столкнулся с невозможностью передачи счастья даже на ничтожные расстояния. Подозреваю, что этот факт существенно омрачает жизнь самых счастливых людей. Бриджид явно ждала меня под дверью; более того, у нее размазались помада и тушь, из чего я заключил, что Бриджид чем-то расстроена.

— Ты жалеешь, что здесь нет Наташи. Я тоже очень жалею! — И Бриджид резко села на нижнюю кровать.

Я попытался ее утешить.

— Вовсе я не так уж сильно жалею. Просто Наташа необыкновенная!

— Знаю.

— Наташа удивительная женщина, — продолжал я, хотя Наташин образ за сегодняшний день успел несколько поблекнуть. — Не думай, пожалуйста, что я тебе не сочувствую.

— Без нее ничего не клеится.

— Ты права.

Я хотел подчеркнуть именно этот факт, чтобы Бриджид не заподозрила меня в излишнем внимании к ее персоне или по крайней мере в том, что внимание это носит далеко не дружеский характер и вызвано ее комплектом для сна — шортиками и эротичным топом. Повыше и пониже топа — впрочем, возможно, и под ним, за исключением, конечно, сосков, которые должны быть значительно темнее (конечно, я не мог угадать, какого они размера, и еще более трудной задачей представлялось определить степень их чувствительности), — так вот, повыше и пониже топа кожа у Бриджид была бледно-оливкового оттенка, какой бывает у смуглянок, давно не загоравших под настоящим солнцем. Кожа поблескивала от собственной гладкости, и это казалось мне так красиво, что я отвернулся и поспешил забраться на верхнюю кровать.

— Завтра едем в Кункалбамбу? — спросил я.

— Да, и опять на автобусе, — вздохнула Бриджид.

 

Глава двенадцатая

Утром мы снова вскинули на плечи рюкзаки и двинули на вокзал. Свет поднимался над пыльной улицей клубами, будто по ней хлопали выбивалкой для ковров; близость гор давила на домишки, заставляя их втягивать крыши, во мне же пузырилась радостная решимость. Правда, Бриджид смотрела хмуро: возможно, она все еще жалела, что я — не Наташа; возможно даже, она думала, будто я жалею, что она — не Наташа.

Я было собрался прояснить ситуацию, но тут из темной лавки, на бегу поддерживая спадающие шорты, выскочил парень в очках и одном резиновом сапоге. Маленький, коренастый, смуглый, будто загримированный под тиковое дерево, он бежал и кричал «Бри́джида! Бри́джида!», и в его устах это звучало как «Эврика! Эврика!».

Тревога на лице Бриджид сменилась удивлением, затем радостью, которая, в свою очередь, превратилась в жалость, когда Бриджид, стряхнув рюкзак, бросилась на шею этому кривоножке, а он стиснул ее, как клещами. Обнимаясь, Бриджид и кривоножка производили впечатление многочисленного и эмоционального семейства. Они стукнулись плечами и прижались друг к другу лбами, что предположительно было в обычаях некоего малоизученного племени. С минуту они взволнованно говорили по-испански, затем Бриджид подтолкнула кривоножку ко мне. Черные волосы у него были подстрижены «под горшок», как у мальчика, отправленного в частную школу, в широконосом лице застенчивость боролась с беззащитностью за процентное соотношение. Кривоножка выбросил вперед правую руку, шагнул ко мне и представился Эдвином — по крайней мере я так расслышал.

— Estoy Двайт Уилмердинг, — отважился я. — Me han robado.

Наверное, я выдал не ту фразу из разговорника. Потому что Эдвин как-то смутился. Зато Бриджид Эдвиновы слова удивили гораздо больше, чем мой испанский.

— Его зовут не Эдвин.

— Si, — подтвердил Эдвин в мою сторону. — Me llamo Эдвин.

Я в знак согласия кивнул сначала Бриджид/Бри́джиде, затем Эдвину/не-Эдвину и предоставил им самим разбираться, кто есть кто. После короткого совещания Бриджид мрачно сказала:

— Ладно, теперь он Эдвин.

Выяснилось, что, когда Бриджид в научных целях жила в его кочующем по Oriente племени, Эдвин звался Дайка.

— Да ну? Как-как называется племя? Где-где оно кочует?

— Oriente значит восток, сельва, Амазония.

Оказывается, в Эдвиновом племени Бриджид провела последние четыре месяца, в то время как сам Эдвин не видел родичей полтора года, с тех самых пор, как они откочевали вниз по реке, а он решил зарабатывать на жизнь гидом по дебрям Амазонии.

— А я не видела Дайку — точнее, Эдвина, — целых…

— Почему он сменил имя?

— Он говорит, потому что захотел походить на каннибалов.

Я кивнул Эдвину, имея в виду одобрить благоразумность такого желания.

— Они называют каннибалами всех, кто не является хапони, — пояснила Бриджид.

— Так они вегетарианцы? В смысле — племя хапони? Которое кочует по Oriente?

Бриджид рассмеялась.

— Что ты! Они едят обезьян, капибар, пеккари, тапиров и множество других животных.

По крайней мере я знал, кто такие обезьяны.

— Они едят обезьян, а нас называют каннибалами? Обезьяны — это же приматы. Как люди. Посмотрите хоть на меня. Видите, какой я волосатый?

— Я заметила, — произнесла Бриджид до обидного равнодушно.

— Мы не каннибалы. Кто угодно, только не каннибалы. Нам всего-то и надо, что хорошо выглядеть да иметь источники дешевой энергии. Как бы нас получше назвать?

Пока я произносил эту тираду, Эдвин принялся во второй раз трясти мне руку и энергично говорить по-испански. Я уловил слова hombre afortunado.

— Что-что?

— Он тебя поздравляет, — хихикнула Бриджид. — Он говорит, что для медового месяца нет ничего лучше Oriente.

Бриджид принялась что-то объяснять Эдвину. Эдвин взглядом выразил мне свои самые искренние соболезнования.

— Я ему сказала, что мы не женаты. Он выразил надежду, что мы хоть немножко помолвлены; пришлось его снова разочаровать. — Тут выражение лица Бриджид, по обыкновению, мгновенно изменилось. — У него здесь, в Баньосе, невеста, и он водит туристов в сельву, чтобы заработать на свадьбу.

Эдвин бросил на меня взгляд, который, по его представлениям, должен был вызвать море сочувствия.

— У него пока недостаточно денег. Он не умеет делать себе рекламу.

В это слабо верилось. Потому что Эдвин теперь переключился на меня. С достойным лучшего применения жаром он рисовал совершенно непонятные, но от этого не менее заманчивые перспективы и очень скоро совершенно меня убедил.

— Бриджид, а что он сказал?

Она почему-то не хотела переводить, но я был настойчив.

— Он предлагает экскурсию по сельве. — Бриджид смотрела в сторону, будто обращаясь к кому-то четвертому. — Он говорит, что за пять дней можно забраться в самую глушь. Однако… — Тут она заговорила по-испански, причем я уловил слово «Кункалбамба». Надежда постепенно сползала с Эдвинова лица.

— Да, — сказал я. — Пойдем с Эдвином. Пойдем в Oriente. — Мне нравилась иностранность этого слова (точно такое же впечатление в свое время на меня произвело имя «Наташа»); вспомнились и Ниттелевы рассуждения о чудодейственной силе шороха листьев. — Кункалбамба не убежит.

— Двайт, я же только что из сельвы. Теперь я хочу куда-нибудь, где… где весело.

— А в сельве разве не весело?

— Обхохочешься, — буркнула Бриджид.

— Обхохочешься! — радостно повторил Эдвин. — Обхохочешься! — заверил он и стал произносить это слово на все лады, надеясь, что хоть одна интонация, да убедит нас принять его предложение.

Я же сделал важное в своей парадоксальности открытие: я так жаждал побыть наедине с Бриджид, что мне хотелось несколько отложить это «наедине». Целых десять лет, если не больше, я менял девушек как перчатки (порой между двумя любовницами и недели не проходило); будто заядлый курильщик, я зажигал очередной роман от окурка предыдущего, часто не успевая между затяжками глотнуть воздуха. И мне ужасно нравилась нынешняя моя без-Ванитность в сочетании с близостью Бриджид — сравнительно миниатюрной, подвижной, немного недовольной Бриджид с миндалевидными глазами. Я хотел выждать, пока «абулиникс» вступит в свои права и убедит меня начать с ней отношения — или отказаться от этой затеи.

Наконец Бриджид, под двойным напором со стороны меня и Эдвина (как выяснилось, представители племени пожирателей обезьян напирают совершенно так же, как представители племени пожирателей картошки по-бельгийски), согласилась.

— Двое против одного. Вы победили. С вами все ясно — ты, Двайт, хочешь повеселиться, а Эдвин хочет заработать.

— А еще, — сказал я, стараясь произвести впечатление чуткого человека, — еще я хочу понять, откуда ты пришла.

— От верблюда, — отрезала Бриджид.

 

Глава тринадцатая

А теперь я, с вашего позволения, сделаю монтаж — вырежу первые два дня путешествия. Читайте текст бегущей строкой. В процессе продвижения по сельве главные герои пришли почти к полному взаимопониманию. Они резвились, как дети, причем героиня, позволив герою втянуть себя в приключение под руководством второстепенного персонажа (получившего по сто долларов от каждого из главных), заметно повеселела, больше не бурчала и не хмурилась.

Видавший виды джип, управляемый безбашенным Эдвином, пробуксовывает на размытой дороге, Бриджид и Двайт любуются многочисленными водопадами. Наконец искатели приключений проезжают контрольно-пропускной пункт в засиженном мухами пограничном городишке под названием Пуйо и оказываются в сельве. Бриджид переводит с испанского на английский и обратно, попутно демонстрируя собственные весьма впечатляющие познания в местной флоре и фауне; к последним относятся лианы, напоминающие реквизит фильма о Тарзане, кайманы, часами выжидающие под водой, прикинувшись бревнами и выставив на поверхность одни только выпуклые ноздри, а также муравьи-листорезы, в затылок следующие по тропе с кусочками листьев на спинах, будто флотилия крошечных парусников. В первый вечер лагерь разбивается на высоком берегу, и путешественники наблюдают, как отраженное небо, блестящее, словно литое серебро, зашкуривает внезапно налетевший ливень; когда же он не менее внезапно прекращается, легкие их заполняет густой аптечный запах — из глубины сельвы тянет камфарой, мазью от боли в суставах и бог знает чем еще. Путешественники сидят вокруг походной плиты, лица их от москитов повязаны банданами, Бриджид смотрит на чадящую свечу, как анархист на совещание Большой Шестерки, и этот факт, а также присутствие Эдвина, да еще, пожалуй, назойливый звон насекомых, смягчает, или притормаживает, электрические разряды между героем и героиней; немалую роль в процессе смягчения и торможения играют их диаметрально противоположные взгляды на жизнь, а также полученное ими воспитание. И все же герой и героиня сочувствуют взглядам друг друга; впрочем, не исключено, что путешествующие по сельве вообще склонны к сочувствию, особенно по утрам, когда солнечные лучи прорезают клубы пара, как в бане. Бриджид и Двайт, проснувшись, лезут в лодку-долбленку, и та под управлением Эдвина скользит вниз по течению. Веслами Эдвину служат обрывки хлопчатобумажных жалюзи с виниловым покрытием. Вскоре лодка причаливает, путешественники высаживаются на серый песок, смешанный с гравием, чтобы забраться еще глубже в сельву. На сей раз на них резиновые сапоги и толстый слой репеллента. Над головами надрываются обезьяны-ревуны, и Двайт отмечает, что крики их — точь-в-точь плач человеческих младенцев. Он наблюдает, как в душистой влажной тьме изредка вспыхивают красные, несколько приплюснутые гроздья геликоний; такая же красная подсветка у неопознанных монструозных, поразительно неприличных на вид корней, истекающих бесцветным соком; еще реже — и гораздо ярче — сияет водопад, открывающийся на прогалине: косые лучи заходящего солнца золотят воду, что низвергается будто с зеленой стены, и сразу хочется раздеться до белья (Эдвин, впрочем, и так в одном белье) и нырнуть в самую пучину, в грохот и радужные брызги. Вечером второго дня лагерь разбивают на возвышенности, позволяющей обозревать реку и рваные силуэты дальних гор, травленные на сизом небе: через несколько минут, когда небо станет совсем темным, следов иглы гравера и видно не будет. Фонарики выхватывают из мрака любопытные глаза древесных существ — паукообразных обезьян, как Эдвин с помощью Бриджид объясняет Двайту, — чтобы через секунду удивить обоих, вытащив из колчана, прикрепленного к рюкзаку, бамбуковую стрелу с отравленным наконечником и одним точным выдохом пустив ее в ночь.

— Ты что делаешь? Ты хотел убить обезьянку?

К счастью, Эдвин промахнулся. Поэтому на ужин мы ели патаконес (или картофельные оладьи с начинкой из мягкого сыра) и ароматную папайю на десерт. В нью-йоркском ресторане «Папайа папаши Грея» этот фрукт мне не особенно нравился, однако теперь, в сельве, я съел свою порцию с огромным удовольствием и красноречиво улыбнулся Эдвину, желая показать, как мне было вкусно.

Эдвин кивнул с достоинством ничего не понявшего человека и продолжал внимательно слушать Бриджид. Любой другой индивидуум, не обремененный знанием иностранных языков, на моем месте почувствовал бы себя лишним. Но мне все казалось восхитительным — и замшелое бревно, на котором я сидел, и звуки непонятного языка, и дрожащий от звона москитов воздух. Я был даже рад, что можно помолчать, потому что и сам вряд ли сумел бы донести свои мысли до слушателей. Вот уже два дня я почти физически ощущал, как в душу мне заползает нечто огромное, вкрадчивое, многообещающее; вклинивается постепенно, медленно, но верно. Я даже позволил себе размечтаться, как по возвращении в Северную Америку стану ездить по городам и весям Штатов и Канады в качестве хорошо оплачиваемого, но кристально честного лектора (оплачивать мою работу будет, конечно же, «Бристол-Майерз») и рассказывать о действии «абулиникса». «Недавно я побывал в амазонской сельве…» Да, именно так будут начинаться мои вдохновенные выступления. Конечно, я понятия не имел, как они будут заканчиваться, но благодаря «абулиниксу» раньше времени не заморачивался.

Наконец Эдвин пожелал нам с Бриджид buenas noches и скрылся в зарослях. И звуки его шагов (а передвигался Эдвин осторожно и неторопливо, мягко пружиня на своих плоскостопых ногах), и свет наголовного фонарика скоро поглотила сельва — шаги смешались с перекличкой ночных существ, фонарик сгинул в широколиственной темноте, не пропускавшей даже и лунный свет.

Я несколько смущенно поинтересовался у Бридж, что это с Эдвином.

Бриджид, сдерживая смех и еще какие-то чувства, объяснила:

— Он хочет устроить себе ночлег, как у настоящего хапони.

— Но он же и есть хапони, — заметил я, пока мы шли к хижине, крытой тростником.

Наши фонарики выхватили из темноты три гамака, висящие на грубо обтесанных балках. Гамаки болтались в нескольких футах от пола, представлявшего собой наспех утоптанную грязь. Я втащил в хижину рюкзаки.

Бриджид села в свой гамак, под москитную сетку.

— Можно? — спросил я, присаживаясь в гамак рядом с ней. Мы стукнулись плечами, локтями (совсем как пара игральных костей в кулаке) и головами.

Вслед за мной Бриджид выключила свой фонарик; теперь темноту сельвы ничего не нарушало, и наши голоса зазвучали интимно — а может, просто проникновенно.

— Кажется, Эдвин старается вести себя как настоящий индеец по большей части для меня. Ведь здесь, в зоне туризма, охота на обезьян вообще запрещена.

— Зачем тогда ему духовое ружье?

— Это часть имиджа. На самом деле Эдвин никогда не был хорошим охотником.

И Бриджид рассказала, что до семнадцати лет Эдвин воспитывался в евангелистской миссии, где новообращенным христианам внушали мысли не только о греховности анимизма, полигамии и употребления галлюциногенов, но также и охоты.

— Долой христиан! — воскликнул я. — Что бы они понимали!..

Бриджид поведала также, что Эдвин ушел из миссии, когда умерла его мать, и воспитанием племянника решили заняться двое дядьев, придерживавшихся более традиционных взглядов на жизнь и обитавших в особо труднодоступных местах.

— Эдвину было не меньше семнадцати, когда он впервые взял в руки духовое ружье.

— Так, значит, он поэтому ушел в город? Потому что не котировался среди своих?

Бриджид, кажется, начала терять терпение.

— Видишь ли, после того, как здесь разлилась нефть — в прямом смысле здесь, совсем рядом от нашего лагеря, — хапони настолько разозлились на правительство, на нефтяную компанию, а заодно и на весь цивилизованный мир, что ушли вниз по реке, чтобы больше никогда не иметь ничего общего с белыми. Ушли, да не все. Эдвин, например, остался. Он думал, что, зная испанский, сможет заняться бизнесом в Пуйо. Как видишь, дело у него не ладится. А потом он в автобусе познакомился с женщиной, которая стала его невестой. Вообще-то у меня диссертация на эту тему.

— Диссертация на тему «Романтическое знакомство в автобусе»? — Кто ее за язык тянул? Я совсем не хотел знать, на какую тему у нее диссертация.

— Если угодно, диссертация у меня на тему возникновения в среде хапони явления, условно называемого туземным абсолютизмом. Сейчас они хотят жить так, как жили их предки. На самом деле уже не осталось аборигенов, которых бы не коснулась западная цивилизация, рыночные отношения и прочее, — так называемых первобытных людей. Сейчас мы имеем дело с туземцами, которых западная цивилизация коснулась; некоторые перед ней отступили, другие гордо ее отвергли, третьи в ужасе бежали — они очень трепетно относятся к своей культуре. Даже если от этой культуры остались одни воспоминания.

— Так Эдвин хочет казаться хапони старого образца?

По легкому смещению плеча Бриджид я понял, что она кивнула.

— Нас учат не романтизировать представителей культур, которых мы не понимаем, не пытаться говорить от их лица. Вот почему твоя сестра занимается Америкой — сейчас модно исследовать самих себя, свои корни. Но я, конечно, все равно романтизирую. Наверняка этим занимаются все антропологи. Нам хочется найти культуру принципиально новую. А хапони… Они более непосредственны, чем мы, у них психика не такая сложная, чувства не такие противоречивые. И это никакая не романтика, просто факт. Эдвин — не самый яркий пример, хотя…

— Значит, в диссертации ты защищаешь права туземцев быть туземцами?

— Ничего я не защищаю. Я просто излагаю факты. Втайне, конечно, я «за», но объективно должна быть «против». Ведь в конце концов жизнь вынудит их приспособиться… Чем больше они тянут с этим, тем труднее им придется в будущем, верно?

— Верно, — ответил я, имея в виду личный опыт. — Интересная, наверное, была работа.

— В этом-то вся моя беда. Кто-то еще раньше решил, что тема выигрышная. Я несколько месяцев задавала всем членам племени разные вопросы, причем вопросы мои явно были для них не в новинку. Но меня это не насторожило. Индейцы отвечали как по бумажке и будто хотели от меня поскорее отделаться. Прошел не один месяц, прежде чем я додумалась спросить: «К вам уже приезжали антропологи?» Разумеется, приезжали. И диссертация на мою тему, оказывается, уже была написана.

— Ох. Вот облом. Сочувствую.

— А знаешь, почему сразу никто не признался? Потому что-я приглянулась одному индейцу, он хотел, чтобы я прожила у них подольше. Причем мой поклонник никак не мог взять в толк, почему мне обязательно надо написать что-то новое. Он так говорил: «Разве правда, сказанная дважды, перестает быть правдой? Разве, говоря правду, ты не укрепляешь ее?» Каково?

— А мне нравится его точка зрения.

— Да что ты! Скажи это моему научному руководителю. А заодно и членам комиссии.

— Но ведь твой поклонник прав. В смысле, зачем нам еще целый набор новых правд, когда вокруг столько старых, причем совершенно не задействованных?

— И какую же из них ты предлагаешь задействовать?

Я собирался ответить Бриджид поцелуем, как вдруг темноту хижины прорезал луч Эдвинова фонарика.

Оказалось, он не учел, что постройка шалаша из пальмовых листьев занимает порядочно времени, особенно с непривычки. Через несколько минут, обменявшись пожеланиями спокойной ночи, мы зависли, каждый в своем гамаке, словно куколки в коконах, и принялись прислушиваться (по крайней мере я принялся) к звукам сельвы — чавкающим, клацающим, ритмичным, ширящимся, завораживающим.

 

Глава четырнадцатая

— Погоди. Так я не поняла, почему у тебя нет девушки.

Я успел порядочно провисеть в гамаке без сна (уснуть мешало волнение), когда вдруг, бог знает почему, мне на ум пришли эти Алисины слова. Возможно, воспоминание об определенном эпизоде, втайне от самого себя, начало развиваться во мне из крохотного зернышка (или из гаметы) потому, что я не спал, лежал на спине и смотрел в темноту. Возможно, именно эти обстоятельства места и образа действия вызвали в памяти прошлый август, когда мы с Алисой катались на катамаране у нижней оконечности Манхэттена.

Была суббота. Мы взяли катамаран напрокат — все лето собирались и вот наконец дозрели.

— Люблю, чтобы обо мне думали, будто я веду здоровый образ жизни, — сказала Алиса, расправляя юбку и придерживая лопасть колеса. — Интересно, сколько раз в год нужно заниматься спортом, чтобы когда-нибудь признать, что вообще им не занимался?

Мы крутили педали, приближаясь к месту, где вода Гудзонова залива смешивается с океанской водой, когда Алиса вновь спросила, почему у меня нет девушки. Облачность была нулевая, небо высокое и звонкое — такой уж выдался день.

Алисин вопрос поставил меня в тупик — я полагал, что несколько минут назад популярно объяснил почему.

— Алиса, ты ведешь себя как папа. Я же объяснил.

Крутя педали бок о бок с Алисой, я пытался втолковать ей, что мое общение с девушкой сводится по большей части к разговорам, а также какая от этих разговоров остается неудовлетворенность, особенно если учесть, что говорю я всегда примерно одно и то же. Причем, излагая свои соображения друзьям, я неудовлетворенности не испытываю — ведь, по моему глубокому убеждению, дружба есть не что иное, как идеальный форум для обмена предварительными умозаключениями и маргинальными комментариями, и я допускаю, что высокий коэффициент заблуждений в этих умозаключениях и комментариях вполне извиняется тем обстоятельством, что друга я не привязываю к себе за ногу, как в потешном забеге, и не обязываю его ни вступать в альянс со своими заблуждениями, ни отрицать их, поскольку как первое, так и второе весьма болезненно. Однако в отношениях сексуально-романтического характера мне всегда хотелось быть в той же мере рыцарем правды, в какой и рыцарем своей возлюбленной, то есть в разговоре с девушкой правда, причем не запятнанная моими словами, была для меня актуальнее всего остального. Все это я изложил Алисе, добавив, что для того, чтобы завести постоянную подругу, мне необходимо приплюсовать любовь к правде (правде, которую я уже любил, хоть и безответно), а не начинать с любви и надежды как с возможного довеска к правде.

Это была самая моя продуманная и развернутая речь со дня переезда в Нью-Йорк, и Алиса (во всяком случае, мне так казалось) слушала внимательно.

— Ну ты загнул. Прямо как на защите диплома! — съязвила Алиса, едва я закрыл рот.

— Сама небось на своих лекциях не хуже загибаешь, — парировал я.

— Хотя бы и так. Но я, чтоб ты знал, уже засунула так называемую правду сам догадайся куда. Не понимаю, почему бы просто не сказать бедной девушке то, что ты должен ей сказать.

— Кого это ты разумеешь под «бедной девушкой»? — Разговор происходил за несколько дней до Ваниты и через пару дней после Надин — на тот момент забытой окончательно и бесповоротно. — Да я бы с радостью сказал, но…

— А знаешь, в чем все дело? Ты просто не можешь ничего такого сказать, потому что воображаешь у себя внутри некие особые, сугубо личные залежи правды. Не понимаю, как эта иллюзия состыковывается с твоим кредо — соглашаться со всеми подряд и по всем подряд вопросам. Залежи правды, запретная зона — тоже мне невидаль! Да такое у каждого есть. Все тешат себя надеждой, что где-то в самой глубине души представляют собой нечто невиданное и неслыханное. Я бы добавила, что и неописуемое, по причине крайней размытости. Зато свое, родное. Именно отсюда растут ноги у дурацкой поговорки «Своя рубашка ближе к телу».

Я крутанул педаль сильнее, чем требовалось, и в отместку обрызгал Алису водой. До чего же быстро она забыла наш разговор!

— Скажи, Алиса, ты все еще куришь марихуану? Потому что я ведь только что объяснил…

— Ты объяснил все, кроме главного: почему у тебя нет девушки. Кстати, почему ты не ходишь к психоаналитику? Заметь, не в первый раз спрашиваю. По слухам, очень помогает.

— А почему ты не встречаешься с Дэном? Заметь, я тоже не в первый раз спрашиваю. — Мы с Алисой периодически любили действовать друг другу на нервы. — Он, как и ты, очень умный и циничный. Отличная вышла бы пара.

— Я схожу с Дэном в кафе, если ты сходишь к психоаналитику. Договорились?

Я напомнил Алисе, что в качестве служащего отдела технической поддержки славной корпорации «Пфайзер» получаю всего лишь 46 тысяч долларов в год и не могу позволить себе психоаналитика. У меня даже нет медицинской страховки (мало ли что я там говорил маме и папе); если меня переедет автомобиль, когда я, весь в своих мыслях, буду фланировать по проезжей части, я бы предпочел (мне так думалось) скончаться на месте, чем отделаться переломами, — тогда по крайней мере родителям не придется оплачивать больничные счета.

— Ну так поговори с мамой или папой. — Алисин совет прервал мои размышления о внезапной, красивой и легкой смерти от удара бампером.

— Вот от этого мне точно сразу полегчает!

— Я имела в виду — насчет денег, — нетерпеливо вздохнула Алиса. — Попроси у них денег на психоаналитика.

— Извини, не въехал. Нет, не годится — папа ведь банкрот…

— Только формально.

— А маму я не хочу впутывать. Не хватало, чтобы она в прямом смысле слова расплачивалась за мои бзики. Еще начнет себя винить.

Лопасти катамарана шлепали по воде, нарушая блаженную тишину. За катамараном бежала мелкая волна, омывая блестящий, как фольга, винт.

Я оглянулся. Нижний Манхэттен сиял, будто выточенный из цельного куска стекла; здания, особенно два самых высоких, были такими гладкими на вид, даже скользкими, что мыслям моим не удалось задержаться на них — сползли, даже не оцарапавшись. Вода подо мной была не менее ослепительна, зайчики дробились, нагоняя сон, мелкие волны дрожали каждая сама по себе, отражали солнце вразнобой, словно фасетки небывалой стрекозы.

— Я придумала. — Алиса снова отвлекла меня от созерцания. — Давай я буду твоим психоаналитиком. Назначу тебе сеансы два раза в неделю. Я серьезно. В этом семестре у меня вполне сносное расписание.

— Но ты же моя сес… — Я с сомнением посмотрел на Алису. — Ну, не знаю. Некоторые мои излияния будут касаться наших отношений.

— Положись на меня. Я горы книг по психоанализу прочла. А главное — я с тебя денег не возьму.

— Похоже, другого выхода нет. Прилечь на твою кушетку? Тебе не кажется, что это судьба?

— Давай попробуем. — Алиса улыбалась, а мне нравилась ее улыбка. Алиса мне вообще всегда нравилась, пожалуй, даже слишком. Например, когда мы еще жили в Лэйквилле, в нашем старом доме, произошел следующий инцидент. Были рождественские праздники. Алиса дала мне и моему приятелю по порции ЛСД и велела через пару часов рассказать о своих ощущениях. Приятель (не кто иной, как Форд) вскоре полностью ушел в просмотр пинк-флойдовской рок-оперы «Стена» и, когда я попытался его отвлечь, вцепился в подлокотники, попутно — из песни слова не выкинешь — обливаясь слезами. Я же очень боялся, что меня тоже вот так проймет, и пошел искать Алису. Я нашел ее в спальне — она читала в постели, завесив полог, и полог этот, в свете недавнего эпизода с Фордом, показался мне кирпичным. А поскольку Алиса в то время была особой всегда готовой и презирающей условности и вообще сама дала мне ЛСД, я решил, что она одобрит все, что бы я ни подумал или ни сделал под кайфом. Поэтому я забрался к Алисе на кровать и попытался поцеловать ее. «Нет, Двайт, — сказала Алиса. — Ты очень славный, умный и симпатичный, но целоваться с тобой я не стану. Инцест — это табу даже для меня».

— Ты ляжешь на кушетку, — продолжала Алиса, на сей раз с катамарана, — я закурю толстую сигару…

— Видишь ли, мои проблемы во многом связаны с тобой. Как же ты будешь их распутывать? — С другой стороны, говорят, лучший способ разобраться с проблемой — усугубить ее. Чем хуже, тем лучше — в свое время любила цитировать Алиса. В ее устах фраза звучала как лозунг. — Ладно. По крайней мере не придется рассказывать о детстве, — согласился я.

— Вот и отлично. На самом деле это одна из проблем психоанализа — как психоаналитику расценивать заявления пациента? Ведь он не может проверить их правдивость… Так вот…

— Ты хочешь сказать, что лучший психоаналитик — это собственный брат или сестра?

— Ох и любишь ты обобщать! Ничего, мы и эту твою склонность обсудим. Скомбинируем когнитивный подход с более фрейдистским…

— Слушай, а разве мои склонности — это не твои склонности? Алиса, мы оба нуждаемся в помощи. Наши с тобой проблемы — будто две стороны одной медали. Как это называется по-научному?

— Феномен сверхрешительности. Мы и его обсудим. Отчасти он обусловлен тем, что мы с тобой принадлежим к социальному классу и поколению, у которого родители живут слишком долго, оставаясь при этом сильными в экономическом аспекте.

— Ты, кажется, решила устроить мне промывание мозгов по-коммунистически?

— Ни мама, ни папа не выказывают ни малейших признаков нарушения здоровья: тем более речь не идет о скорой смерти хотя бы одного из них. Возьми любую сказку: у героя или героини родители либо умерли, либо недееспособны. А иначе разве бы они находили клады и женились на принцессах?

— Ну, не скажи. Папа, например, слишком много пьет. Это опасно для здоровья. А мама…

— Папа всю жизнь много пьет. А мама… мама тоже всю жизнь. У них уже иммунитет выработался к алкоголю и взаимной нервотрепке.

— Предлагаешь их убить? — спросил я. — И взять деньги? У мамы денег все еще хватает.

— Ничего, недолго осталось — она же папе постоянно дает якобы в долг. Порождая очередную нервотрепку. Но ты ведь все равно любишь родителей.

— А ты любишь меня. И это — тоже наша проблема. У нас с тобой нечто вроде неудовлетворенного кровосмесительного…

— Будь добр, говори за себя.

— Я никогда не предлагал кровосмешения в прямом смысле слова.

— Максимум, что тебе светит, — получить от сестры психологическую помощь.

— А разве своими кушетками ты меня не соблазняешь? И разве это не нервотрепка?

— Не нейтрализованный эротический перенос типичен для клинических случаев.

— А вот сейчас ты злоупотребляешь доверием пациента. Я даже не знаю, что значит этот твой эротический перенос.

В общем, мы договорились, что я буду приходить к Алисе домой по будням, перед работой. И, словно этот договор и был для нас пунктом назначения, мы повернули к берегу. Позади, над Бэттери-парк, парили несколько воздушных змеев с квадратными головами. Хвосты их извивались как-то неестественно, словно у сперматозоидов под стеклом микроскопа.

— Да, вот еще что, — вспомнила Алиса. — Нам нужно обсудить твою работу. Это зло, которое…

— Техническая поддержка — не зло. Техническая поддержка вне категорий Добра и Зла. Ты точно не устроишь мне промывание мозгов по-коммунистически?

— Дареному коню в зубы не смотрят.

— Не слишком прогрессивная мысль.

Катамаран ткнулся в пристань.

— Кстати, Алиса, а ты-то сама с кем-нибудь встречаешься? В смысле, поддерживаешь ты отношения сексуально-романтического характера?

Этот термин — отношения сексуально-романтического характера — придумала именно Алиса. Согласитесь, уже от звукоряда всякое желание пропадает. Правда, в одном из отелей штата Колорадо функционировал некий председатель профсоюза, с которым Алиса вела — по крайней мере еще совсем недавно вела — бурную переписку на впечатляюще широкий круг тем. Она даже летала в Колорадо, чтобы с ним встретиться, — и вернулась с километром пленки, подтверждающей, что грубоватый, а впрочем, довольно симпатичный председатель действительно существует в природе. С другой стороны, в последний раз я обнаружил у Алисы в квартире только фотографии мамы, папы и двух собак, а также себя.

— Мне не хватает Джоша, — призналась Алиса.

Я сделал вывод, что грусть в ее голосе обусловлена в равных долях тоской по Джошу и сожалением, что от тоски по Джошу уже почти ничего не осталось.

— Мне тоже кое-кого не хватает, — вздохнул я.

 

Глава пятнадцатая

Алисин прикид наводил на мысли об эпохе хиппи — она напялила полосатые шелковые пижамные штаны и футболку с символикой почившей в бозе этно-группы и с надписью «ПОЗНАКОМЬСЯ С ЧЕЛОВЕКОМ, БОЛЕЕ ДРУГИХ ОТВЕТСТВЕННЫМ ЗА ТВОЮ БЕЗОПАСНОСТЬ». Но Алиса не забыла и про толстую сигару а la старина Зигмунд — из-за входной двери на меня пахнуло тяжелым дымом.

— Как же их тяжело раскуривать, — пожаловалась Алиса с порога.

Я только тряхнул головой и вошел в квартиру.

— Садись — или можешь лечь — там, где тебе удобнее всего. Сам понимаешь, специальную кушетку я дома не держу.

Я уселся в кресло с обивкой из бежевого вельвета.

— Ну, как жизнь, Алиса?

— Ладно, можешь говорить мне «Алиса», а не «доктор Уилмердинг», но имей в виду — мы не будем обсуждать мою жизнь. Во всяком случае, я не буду.

В кресле я чувствовал себя как на коленях у дружелюбного великана — слишком удобно, чтобы думать о собственных страданиях. Поэтому я встал и осмотрелся.

— Классная все-таки у тебя квартира.

Папа дал Алисе кучу денег еще до того, как обанкротился, так что она смогла купить не только эту вместительную двушку в доме довоенной постройки, но и отличную мебель и даже несколько картин и вещей авторской работы. Чтобы свести к минимуму городской шум, Алиса установила двойные стеклопакеты. Они вкупе с матовыми лампами, потолочным вентилятором, лениво двигающим лопастями, комнатными растениями, зеленым иранским ковром ручной работы и ярко-красной абстракцией на холсте, в полумраке напоминавшей нечто вроде последних проблесков сознания у неизлечимого узника дома скорби, создавали впечатление оазиса, неизвестно каким самумом занесенного в каменные джунгли. Снаружи солнечный свет заливал охристые кирпичные стены и соседние окна — но это снаружи.

— Может, перейдем в спальню? — предложил я. — Кровать как-то ближе к кушетке. Слушай, а мои перемещения тоже что-то значат? В смысле, ты как психоаналитик их фиксируешь?

Узкая кровать в спальне была застелена покрывалом прелестного лавандового оттенка, свидетельствующего о непорочности хозяйки. Разубеждало в данном предположении внушительное и недовольное чучело каменного козла, нависшее над изголовьем, — трофей из последнего сафари, предпринятого папой и Алисой. Конечно, я уже видел этого козла, но впечатление было, как всегда…

— Алиса, а разве козел не напрягает парней, которых ты приводишь?

Пожалуй, козел действует на психику каждого потенциального Алисиного любовника (думал я, пробуя кровать на мягкость) примерно так же, как постер из бывшей Восточной Германии — на нем ухмыляющийся алчный буржуин со значками доллара вместо зрачков тянет ручищи к изрыгающим дым фабричным трубам, возвышающимся в центре непрезентабельного рая для рабочих, — тянет, стало быть, ручищи, пока по пальцам ему не шандарахнет монструозный красный молот. Внизу надпись: «Unsere Antrwort!» Перевод: «Наш ответ!» Пальцы сами собой начали ныть.

Алиса уселась в кресло, обитое нейлоном и больше похожее на лыжную куртку, и опустила горизонтальные жалюзи. Синеватый, как рентгеновские лучи, дым шел из ее насмешливого рта и медленно рассеивался под действием невидимых потоков воздуха.

— Я не стану задавать наводящих вопросов. Ты должен сам заговорить о наболевшем. Тогда конечный результат будет походить на процесс лечения. Конечно, я не тешу себя надеждой, будто ты в это веришь. Итак, что у тебя на сердце, мой маленький братик?

— Гм… Пожалуй, начну вот с чего: мне кажется, что с тобой, Алиса, я могу быть откровенным. А это уже хорошо. Еще хорошо, что ты уже знаешь мою самую грязную тайну — хотя, может, мы вскроем и что-нибудь похуже. Я имею в виду свое нездоровое к тебе влечение. Насколько я в курсе, до таких тайн нелегко бывает докопаться.

— Не болтай ерунды, на самом деле ты меня не хочешь. — Алиса закашлялась — раньше ей не случалось играть в ценителя сигар. — Знаешь, почему ты сумел мысленно перешагнуть через запрет инцеста? Потому что ты подсознательно стремишься уйти от постоянных отношений с женщиной, вот тебе и нужен недосягаемый объект желания. В данном случае лучше табу ничего не придумаешь. — Алиса издала рыгающий звук и снова закашлялась. — Для тебя, Двайт, это самая удобная сексуальная фантазия, потому что на самом деле ты не хочешь, чтобы она осуществилась. Инцест — фаворит в западной культуре. Нужны острые ощущения, драматизм, патетика? Приплети инцест, и дело в шляпе. Универсальный сюжет, хоть и надуманный. Видишь ли, проблема не в том, что мы с тобой — или любые другие братья и сестры — хотим переспать друг с другом. Проблема в том, что на самом деле мы этого не хотим. А ведь насколько легче было бы, будь все наоборот. Мы любим друг друга, мы хорошо знаем друг друга, нам, слава богу, не надо знакомиться с родителями друг друга. Так почему же я, — Алиса перешла на риторические интонации, — почему же я фигурирую в твоих эротических фантазиях? Почему?

— Не фигурируешь, Алиса, клянусь!

Алиса выпустила очередное кольцо дыма и пожала плечами.

— Хорошо, я тебе объясню. Все дело в том, что я — единственная девушка, которую ты действительно хорошо знаешь, точнее, которую ты узнавал единственно правильным способом. Узнавал постепенно, неизбежно. Неизбежно, потому что у нас с тобой не было выбора. Ты не давал и не получал уродливо-конкретных характеристик, равно как и обрывков информации, обязательных для современного урбанистического романа, когда человеку приходится изощряться, чтобы выставить свою весьма ординарную личность в наиболее выгодном свете. В ход идут избитые фразы, старания выглядеть сексуальнее, иные приманки. Человек все время старается выпятить себя, любимого, доказать, что он — именно то, что надо объекту его вожделения.

— Алиса, погоди!

— Двайт, как ты думаешь, почему «Медсестра и солдат» так популярны среди людей вроде нас?

— Ты имеешь в виду группу «Медсестра и солдат»?

— Конечно. Зайди на urge.com, почитай отзывы — все, буквально все считают такую модель отношений идеальной. О чем и пишут.

— Но постой…

— Нет уж, слушай, раз пришел к профессору-адъюнкту и разлегся на ее кровати. Какова основная тема песен «Медсестры и солдата»? Мне одиноко, мне страшно, все, что мне нужно, — маленький домик, где можно скрыться хоть на время. Скажешь, нет? Но это чувство не из тех, в которых хочется признаваться. А если вдруг случайно оно всплывает, то какое облегчение узнать, что есть люди, которые чувствуют то же самое. Первая реакция: «И ты такой же?» И дикий восторг. А на самом деле ты выяснил сущую ерунду — другой чувствует единственно то, что способен чувствовать в силу собственной неразвитости.

— Алиса, ты ведь слушаешь «Медсестру и солдата». Наверняка гораздо чаще, чем я. У тебя небось и пиратские записи есть.

— Да, я их слушаю. Постоянно. Они бесподобны. Но если мне встретится человек, разделяющий мое мнение, я потеряю к «Медсестре и солдату» всякий интерес. Таким образом, мы думаем так же, как все озабоченные белые молодые люди с высшим и незаконченным высшим образованием, живущие в развитых странах. А знаешь, что особенно интересно…

— Слушай, кто из нас пациент? Вроде как я должен изливаться.

— Извини. Эта сигара как-то странно на меня действует. Вызывает повышенную болтливость.

Алиса поднялась и вышла. Я услышал тихий всплеск и шипение в районе туалета. Вернулась она уже без сигары, зато с блокнотом, и снова уселась в кресло.

— Вернемся к нашим проблемам. То есть к твоим. Я специально купила блокнот и намерена исписать его вдоль и поперек.

— Крупный экземпляр. — Я покосился на Алисины колени. — Таким и убить можно.

Алиса не удостоила меня ответом. Зато удостоила взглядом инквизитора.

— Итак, мои проблемы… — Закрыв глаза, я пустил мысли на самотек, понимая лишь одно: их поток столь стремителен, а сами они столь крепко переплелись, что выделить пару-тройку и предъявить Алисе просто невозможно. Наконец я выдал: — Мама с папой решили бы, что мы с ума сошли.

— Часто ли ты принимаешь во внимание возможную реакцию родителей на твои действия? — изрекла Алиса тоном давно и успешно практикующего врача.

— Ммм… Нет. С другой стороны, я совершенно уверен, что в подсознании у меня безвылазно сидит чувство вины, вытекающее из постоянных мыслей о том, что скажут родители. Да, именно. По крайней мере я так думаю. А еще у меня чувство, будто я все время жду с их стороны какого-то глобального обвинения. Вот. Пожалуй, я уподобляюсь подсудимому в ожидании решения суда. Только судьи — родители. А еще — правда, не знаю, относится это к делу или нет…

— Продолжай. Веди ассоциативную цепочку. Ее как инструмент психоанализа пытались дискредитировать, и все же…

— Так вот. Я только что сказал, будто чувствую, что пока ничего не произошло. Понимаешь? Смотри, вот у тебя висит постер, еще со времен существования Восточной Германии. Какие события произошли — Стена рухнула, целый мир изменился, нам больше не грозит ядерный холокост. А где ощущение, что что-то случилось? Его нет. По крайней мере у меня. Зато есть ощущение, будто у меня повышенная сопротивляемость событиям. Я не чувствую, что они произошли, даже если на самом деле они произошли.

— Ну…

— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать: текущих событий никто не ощущает. Но я, когда говорил о сопротивляемости, имел в виду и события личные. Мама и папа развелись, я завел девушку, поменял работу, и все равно…

— Да, о твоей работе мы обязательно поговорим.

— Не заставляй меня думать о работе, когда я уже должен на ней быть. — Я посмотрел на часы. — Половина! Ужас. За психоанализом время просто летит. Наверное, именно поэтому подготовка психоаналитика занимает годы. Но прежде чем уйти, Алиса, я скажу. Главное откровение сегодняшнего сеанса — это моя непроницаемость, сопротивляемость, иммунитет к событиям — называй как хочешь. Именно отсюда у всех остальных моих проблем ноги растут.

— Кажется, я понимаю, — авторитетно заверила Алиса, будто и вправду поняла. — Подумай об этом, Двайт. Подумай о холодной войне, о…

— Свободные ассоциации! Вот к чему ты клонишь! По крайней мере одна у меня есть: холодная война — это брак мамы с папой. Тут тебе и соперничество сверхдержав, и гарантированное взаимное уничтожение, и столкновение интересов… Ты согласна? Здорово! Раньше я никогда не занимался свободными ассоциациями! — Я принялся хрустеть пальцами. — Холодная война — мама и папа — фильм «На Золотом озере» — олимпийское золото — фильм про Нострадамуса — песни «Красный восход» и «U2»… — Я щелкнул пальцами впустую уже три раза. Ассоциации иссякли. — Вот блин! Не работает! На самом деле, когда я говорю «мама и папа», я всегда представляю одну маму. Папа — постольку-поскольку. Черт. Начал за здравие…

— Ничего, Двайт, не расстраивайся. На сегодня вполне достаточно. Не забывай думать о холодной войне. Помни: наши с тобой самые важные для становления личности годы были отравлены страхом перед грядущим Армагеддоном. Следовательно…

— Не знаю, у меня вроде не отравлены. Никогда всерьез не верил, что настанет конец света. Конечно, я не обольщался насчет людей, но чтобы начать ядерную войну… Нет, не так уж они плохи. Сомневаюсь, что и русские повелись. Разве что в один прекрасный вечер перебрали бы водки и нажали бы не на ту кнопочку…

— Правильно. Выходит, ты признаешь, что вопрос, доживем ли мы до двадцати пяти, действительно стоял? Помнишь, как взрослые спрашивали: «Двайт, кем ты станешь, когда вырастешь?» Разве у тебя не было ощущения, что ты над ними смеешься, независимо от профессии, которую ты называл? И потом, — продолжала Алиса, — разве ты не испытал шок, уже в средней школе, когда Стену разрушили и стало ясно, что нам и вправду есть к чему готовиться? А планов-то на взрослую жизнь никаких! Мы и в мыслях не держали, что вообще вырастем, — будущее для нас отменили. Для наших желаний всегда существовал потолок — или горизонт, если тебе так больше нравится. Так далеко в будущее мы не заглядывали…

— Интересная мысль.

— Зато теперь, Двайт, ты должен найти место своим желаниям. Место в мире, о котором в детстве и не помышлял.

— Не зря тебя назначили профессором-адъюнктом. Я под впечатлением.

— Если ты под впечатлением, откуда тогда сарказм в голосе?

— Сарказм? У меня и в мыслях не было! — И ведь действительно не было. Может, Алисе послышалось? Или сарказм таки проклюнулся? Мне уже казалось, что психоанализ засасывает меня: я стоял в зеркальном коридоре, Двайты — каждый следующий меньше предыдущего, но до отвращения похожие друг на друга, — множились в дурной бесконечности. — Алиса, я тебя люблю, — сказал я. Что еще я мог сказать, лежа на ее кровати?

— Я хочу, чтобы ты кое о чем поразмыслил. Какой аспект жизни ассоциируется у тебя с гарантированным взаимным уничтожением?

— Не знаю. Уничтожение — смерть — «Благодарные покойники» — шоу Косби — семейные узы — летние каникулы… Не работает, хоть тресни!

— Какой же ты тормоз. Мама и папа. Их отношения закончились, как и холодная война, только на десять лет позже. И развод был не меньшей неожиданностью. — Вдруг Алисины глаза затуманились. — А теперь… — попыталась она произнести, но голос сорвался. — Теперь…

— Алиса, ну что ты! Не надо! — Я уже было вскочил, чтобы обнять ее, но тут схема «врач — пациент» усилила свои позиции, и я остался в горизонтальном положении.

— Все в порядке. — Алиса проглотила ком. — Они все равно никогда не были настоящей парой. Все к лучшему. Я даже рада. Я только хочу, чтобы мама снова сошлась с доктором Хайаром. Он мне всегда нравился. — Алиса шмыгнула носом. — Такой шутник… — Алиса уставилась в пространство. Наконец она взяла себя в руки. — Двайт, как по-твоему, мы не ерундой сейчас занимаемся?

Я задумался.

— Это очень интересно. А значит, не ерунда. Все, что интересно, — не ерунда. Мне так кажется. Я приду завтра, ладно? Мне пора…

Алиса встала меня проводить. Всю дорогу до прихожей на лице ее одно дурное предчувствие сменялось другим.

— Может, будем заниматься психоанализом только два раза в неделю? Извини, но четыре раза — это слишком.

— Два так два. Хорошее число. Четное, опять же. Ты как, успокоилась? Ну, насчет мамы с папой? Мне-то параллельно. Пожалуй, людям вообще нужно чаще разводиться. Чтобы меньше действовать друг другу на нервы. Больше абортов, больше разводов… Глядишь, жизнь не будет так напрягать.

В 2000 году Алису арестовали на съезде республиканцев в Филадельфии за то, что она в ответ на Поправки к закону об особо тяжких преступлениях собрала группу единомышленников, скандировавших «Больше абортов! Больше разводов!» в лицо участникам съезда. Алисе тогда пришлось целую ночь провести в кутузке, где ее не только не пустили в душ, но даже не разрешили позвонить адвокату.

— Больше перерывов для посещения уборной! — Алиса окончательно успокоилась. — Это ведь архисерьезная политическая проблема. Возьми хоть мексиканские фабрики, работающие на экспорт, хоть вьетнамские фабрики по обработке сырья — там же людей даже в туалет не выпускают!

— Обязательно над этим поразмыслю. — Я взглянул на часы — отличные часы, подарок родителей по случаю окончания колледжа. Они работали от вибрации тела, их не нужно было заводить. — Если я через пять минут не появлюсь на работе…

— Тогда до среды. — Алиса опиралась о косяк двери. — Да, вот еще о чем ты должен подумать: о том, каково тебе жить в обществе потребления, которое постоянно вымогает по кусочкам твою мечту и растрачивает эти кусочки черт знает на что; которое не дает тебе накопить хоть немного страсти — столько, сколько хватит на стоящее дело.

— А что, есть надежда, что общество потребления перейдет в новую стадию развития?

— Физический труд на свежем воздухе пошел бы тебе на пользу. — Еще до того, как заняться изучением содержимого типичных американских гаражей, Алиса жила среди людей народности акха, обитающей в Лаосе. Их обычай мазать жениха сажей, грязью и навозом, чтобы тот правильно понимал семейную жизнь, произвел на мою сестру неизгладимое впечатление. Однако гораздо больше ей нравился уклад жизни народности ну, обитающей в Китае: там женщина имеет право принимать у себя любого мужчину, какой ей понравится, а детей, рожденных от разных отцов, воспитывает совместно со своим братом.

Когда открылись двери лифта, я проскандировал:

— Больше абортов! Больше разводов!

Алиса вытянулась по стойке «смирно», бодро отсалютовала, едва не зацепившись локтем за косяк, и, внезапно поникнув, закрыла за мной дверь. У меня перед глазами все еще стояли ее полосатые пижамные штаны и заношенная футболка. Что она делает целыми днями? Что она станет делать сегодня? Возможно, почитает, потом сходит в университет, проведет занятия, вернется и снова будет читать или писать до поздней ночи, потом примет мелатонин и провалится в глухой, не приносящий отдохновения сон.

Выйдя от Алисы, я припустил в сторону офиса. Утренний воздух холодил руки, как недоученный параграф; в косых лучах завис запах карандашной стружки; проанализированные чувства улеглись каждое на свою полочку. Бодрящие и довольно положительные ощущения отравляла тревожность школьника со стажем: каждый учебный год оттачивает его чутье, натиск осени он встречает во всеоружии, он морально готов к неизбежному соперничеству, экзаменам, провалам, конфликтам. Осенние предчувствия не притупляются и после окончания школы: до сих пор я меряю жизнь не годами, а отрезками в девять месяцев с передышкой в три месяца; до сих пор осенью хожу на работу с ощущением, которого слова «в этом году должно случиться что-то грандиозное» не раскрывают, как троечное сочинение не раскрывает идей какого-нибудь великого гуманиста. Сегодня предчувствие казалось неоспоримым, как статистические данные, но от этого ничуть не более определенным; именно от него, от предчувствия, а вовсе не от утренней прохлады, меня потряхивало и даже, я бы сказал, колбасило.

 

Глава шестнадцатая

Возможно, не всем читателям нравится, что в книге такое количество описаний пробуждения. Однако недовольным надо признать, что пробуждение — очень важная, хотя и недооцененная, часть жизни — даже если оно не завершено. Так вот, после второй ночи, проведенной в сельве, и на одиннадцатый день с момента приема «абулиникса» я проснулся от ощущения чего-то хорошего и открыл глаза навстречу утру с готовностью малыша, крепко помнящего, что сегодня наконец-то он может заглянуть под елку.

И что же я увидел, открыв глаза? Бриджид, лежащую в гамаке под москитной сеткой. Она лежала на спине, запрокинув голову и поместив сцепленные руки (насколько можно было судить по очертаниям) между ног. Веки ее трепетали — впрочем, возможно, то была игра света, проникавшего сквозь ячейки москитной сетки и дрожащего на ее правильном милом лице с высокими скулами — заметно, кстати сказать, посмуглевшем за последние дни.

Я надел свою любимую футболку, мягкую от многочисленных стирок, с надписью «ЗАРЯЖАЙ МОЗГИ — ЕСЛИ ОНИ ЕСТЬ», выбрался из-под москитной сетки, натянул резиновые сапоги и не без труда извлек из рюкзака потрепанное, с загнутыми уголками «Применение свободы». Я стал в луче света, где четче видны были клубы пара, поднимавшиеся, точно в сауне, и, пролистав несколько покоробившихся от сырости страниц, нашел свой любимый отрывок, дважды обведенный карандашом:

Когда мы наконец добились критического ощущения уверенности относительно сущности мировой просьбы [die Weltbitte], мы тотчас поняли, что являлось для нас самой большой опасностью, по крайней мере до сих пор. Мы стояли посреди леса, изо всех сил прислушиваясь, но, к вящему своему разочарованию, не различали других звуков, кроме шума ветра в листве. Какой заманчивой представлялась нам перспектива выделить хотя бы один членораздельный звук!.. Вместо этого мы вынуждены были ждать — ждать мировой просьбы. Мы проявляли неслыханное — и мучительное — терпение; мы не поддавались на провокации сознания, готового к слуховой галлюцинации. А теперь, достигнув наконец запоздалой уверенности, мы поняли, что лишь благодаря терпению с честью миновали переломный момент. Если бы мы приняли его за Тот Самый момент, это означало бы крушение всех наших надежд — и бессрочное изгнание.

Поистине велик философ, способный измыслить такой бред!

После завтрака я послушно и не теряя оптимизма плелся за Бриджид и Эдвином сквозь сумрак сельвы, пульсирующий, словно зрачок. Ни один листок не шевелился, будто сельва затаила дыхание. Эдвин между тем выбирал дорогу так, чтобы оставаться в пределах досягаемости от хорошо заметной широкой тропы. Подлесок редел, зато кроны деревьев поднимались все выше и делались все гуще; пространства прибавлялось, клаустрофобия отступала. В то же время становилось жарче и мокрее. Сельва словно вытягивалась в высоту, я чувствовал себя как на дне колодца.

Эдвин разрешил мне взять мачете и попробовать расчистить путь. А когда я, по его наущению, раздавил несколько лимонных муравьев и дочиста облизал ладони, Эдвин ободрил меня широкой улыбкой и двойным выбросом вверх больших пальцев рук. Бриджид тоже принимала участие в наших забавах, а когда мы с Эдвином вздумали разукрасить друг другу лица густым алым соком ачиоте, она с энтузиазмом, эквивалентным нашему, рисовала на Эдвиновых щеках волнистые, в высшей степени первобытные линии.

— Из тебя вышла бы отличная дикарка, — заметил я.

— Под стать тебе, — скокетничала Бриджид.

— Ну, до Эдвина нам обоим далеко, — поспешно сказал я.

Я до ушей намазался репеллентом, но все равно мои ноги и руки ниже локтя были усеяны укусами, которые, точно почки, пробивались из-под густой свалявшейся шерсти. Поэтому, несмотря на непривычное умиротворение в душе, я плелся в хвосте нашей маленькой процессии, одной рукой остервенело расчесывая укусы, а другой отмахиваясь, больше для проформы, от озверевших москитов. Эдвина, как ни странно, москиты совсем не трогали.

— Бридж, — сказал я за обедом (мы снова ели патаконес), — ты не могла бы спросить Эдвина, почему его не кусают лос москитос?

— Двайт quiere saber бла-бла-бла лос москитос.

— Те mostrare бла-бла-бла cuando бла-бла-бла, понятно? — доходчиво объяснил Эдвин.

Однако после обеда мы продолжили путь, причем на первый взгляд казалось, что мы просто лезем напролом, не представляя, куда идем и зачем. Мы пробирались вброд по залитым зеленоватым светом прогалинам, руками разгребая густой воздух. Наконец — день уже клонился к вечеру — Эдвин, обернувшись ко мне, указал своим мачете на толстые корни цвета корицы, принадлежавшие неопознанному дереву, которое как-то умудрилось вырасти поодаль от остальных.

— Mira, aqui бла-бла-бла necesitas, — сообщил он.

Дерево было примерно в два человеческих роста высотой; под его кроной из сердцевидных вощеных листьев, среди других корней и других листьев — гниющих и растущих — только что не шевелились, точно щупальца осьминога, толстые корни.

— Si? — осведомился Эдвин.

— Si, — заверил я, но на всякий случай спросил у Бриджид, что бы это значило.

— Эдвин говорит, что это — бобохуариза. Ее сок отпугивает москитов, зато от него выпадают волосы везде, где только он коснется тела.

У меня вдруг закружилась голова. Я попытался стряхнуть головокружение, но тут перед моим мысленным взором возникло беспрецедентное видение. Меня ласкали пальцы невидимой в темноте незнакомки. Расстегнутая рубашка обнажила мой абсолютно гладкий торс; расстегнутые брюки упали на пол, открыв ноги… И что же? Ноги больше не прятались стыдливо под волосяным покровом; нет, они, гладкие, как у младенца, отсвечивали в темноте воображаемой комнаты! Неужели эти… мм… видения — результат действия «абулиникса»? Конечно, «абулиникса» — его и только его!

— Скажи Эдвину, что мне нужно как можно больше этого сока! Сото quisiera, — попросил я. — Quisiera macho! В смысле mucho!

Запасливый Эдвин достал из рюкзака ручную дрель и пластиковый желоб. Я смотрел, как в бутылку медленно набирается матово-желтая жидкость.

Я разделся до трусов и стал натираться прохладным, успокаивающим зуд соком. Бриджид вызвалась намазать мне спину между лопаток, куда я сам ни за что бы не добрался. От прикосновения ее теплых нежных рук у меня по коже, несмотря на жару, побежали романтические мурашки. Эдвин тоже получал удовольствие от процедуры — он ржал, называя меня loco. В слове слышалась ломка устоев, нарушение запретов, побуждение к вольнодумству — и я залез рукой в трусы и стал весьма распущенно распределять сок по своим ягодицам, точь-в-точь как у Аполлона Бельведерского, если бы не шерсть.

— Эдвин говорит, что никогда не видел более волосатого человека.

— И больше уже не увидит. Ни он, ни кто другой. — Я натер все, кроме лобка, головы и изгрызенного москитами лица. — Вуаля! — воскликнул я, оборачиваясь к Бриджид. — То есть mira!

Я распростер объятия, однако, увидев улыбку Бриджид, испугался, что у меня эрекция (я успел напрочь забыть о сатириазисе, побочном эффекте «абулиникса»), и поспешно отвернулся.

К счастью, мой член вел себя вполне прилично.

По наущению Эдвина я набрал две бутылки идеального эпилятора и отсек еще четыре корня от невероятной, великолепной, бобохуаризистой бобохуаризы — воистину прекрасного растения, которое я, если уж смотреть правде в глаза, методично уничтожал.

— Двайт, тебя действительно так напрягает твоя волосатость?

— На самом деле тут все субъективно. Согласись, очень многие с удовольствием избавились бы от лишних волос. — Я подмигнул Бриджид и продолжал, обливаясь потом, орудовать мачете, словно какой-нибудь берсерк. Бутылки постепенно наполнялись. Однако под взглядом всезнающей, высокоморальной Бриджид я не мог избавиться от мысли, до чего неприятно было бы заниматься выкачиванием сока ради пропитания, за нищенскую плату, словно прополкой или сбором бананов, по восемь часов в день и без выходных.

— Эдвин считает тебя занятным. Он говорит, что белые, как правило, ведут себя в Oriente как в музее. Пожалуй, он прав, — признала она с неохотой.

У меня, впрочем, несмотря на то, что я до изнеможения намахался мачете и взмок, как мышь, настроение было настолько хорошее, что даже в сарказме Бриджид мне слышалось тщательно скрываемое восхищение. Я разогнулся и стал одеваться под жидкие хлопки Бриджид и Эдвина. Я связал корни бобохуаризы побегами тамши, которыми меня снабдил Эдвин, водрузил их на рюкзак, и мы продолжили путь. И ничто вокруг не выдавало судьбоносности дня.

К вечеру мы оказались на склоне холма, откуда открывался великолепный вид. Под нами была река — ее извивы стремились к точке отсчета, с которой мы начали путешествие. Вокруг простиралась Oriente, а вдали высились мягкие очертания Анд — будто салфетку неровно порвали. Сбоку салфетка дымилась — это действовал вулкан. Эдвин пошел готовить ужин, а я со всеми предосторожностями обнял тоненькую, дробненькую Бриджид за талию.

— Бобохуариза действует, — сказал я.

Пожалуй, можно было придумать что-нибудь понежнее.

Выпавшие волосы кололись в штанах, щекотали под рубашкой, как будто в моей одежде ходил линючий пес. Чудодейственный сок, похоже, вызвал не столько внешние, сколько внутренние перемены; в последние несколько часов я ощущал почти исключительно проникновение в кровь продуктов распада «абулиникса». Изменения в организме необратимы, радовался я — и с наслаждением подчинялся невидимым захватчикам, действовавшим на клеточном уровне. Решение, принятое внезапно — решение избавиться разом от всех волос на теле (кроме лобка), — казалось мне первым благовещением «абулиникса» — да, именно благовещением! Я упивался сознанием, что «абулиникс» не подведет меня и в будущем, когда придет время или когда наступит срок — что раньше.

Насколько я понял, Бриджид предпочитала, прежде чем подставить губы, обсудить пару-тройку мировых проблем, поэтому продолжил мысль насчет бобохуаризы. Мысль эта посетила меня внезапно (пора привыкать к внезапным мыслям и решениям!) и казалась почти гениальной.

— Так вот, — начал я издалека. — Я безработный, а у тебя проблемы с диссертацией.

— Забудь про диссертацию.

— Тем более. Вот что я придумал: давай нарубим бобохуаризы, отвезем ее в Штаты, сделаем химический анализ сока и запатентуем формулу, воспроизведенную в лабораторных условиях. У нас эта ниша на рынке косметических препаратов — депиляция в смысле — не заполнена. Да что там не заполнена — пустует! Мы с тобой наживем целое состояние!

Бриджид передернула плечами. Похоже, моя гениальная мысль ее не вдохновила.

— Это я к чему? — продолжал я. — Здорово будет, если ты найдешь новую тему, я за тебя порадуюсь, но если не найдешь — не расстраивайся. Помнишь, ты восхищалась способностью хапони ничего не делать и получать от этого удовольствие? А я смогу купить депилятор в любой аптеке.

— Не знала, что тебя посещают такие суетные желания. Наташа, видимо, просто забыла предупредить.

— У меня только одно желание суетное. А все остальные — благородные. Деньги поделим пополам. Ты можешь на свою долю стать первой бельгийкой-основательницей — точнее, подрывательницей — основ этого, как его? — неолиберализма. Короче, разновидности капитализма, которая тебе особенно не по душе.

— А тебе она, выходит, по душе?

— Не знаю. Я только учусь, только накапливаю информацию. А если мне не придется работать, я смогу все время тратить на учебу. Ну, что скажешь? Представь, больше никаких проблем с депиляцией в районе бикини!

— Поразительно, как человек может измениться всего за один-два часа.

— Да дело не во мне! Ты разве не заметила, что сейчас весь цивилизованный мир ополчился на волосатость? Волосатостью отличаются жители севера и запада; они же и основные потребители. Я хочу сказать, цивилизация волосатых одновременно является цивилизацией потребления. Подумай, в недалеком будущем все женщины будут абсолютно гладкими, а у мужчин будут пышные шевелюры — но исключительно на головах! Короче, Бриджид, не знаю, как ты, а я считаю, что нам крупно повезло.

— Да неужели? Ты, выходит, решил поставлять на рынок бобохуаризу, сделать ее импортом, облагаемым пошлиной? Должна признать, я считаю…

— Скоро ты будешь считать денежки!

— Да какая муха тебя укусила? Ты раньше себя так не вел.

— Знаю, Бриджид, знаю, что не вел. Но человек ведь не погода — его поведение нельзя спрогнозировать. Я тебе должен кое в чем признаться. Еще совсем недавно я страдал хронической неспособностью принимать решения — может, слышала?

— Как, ты тоже?

— Иначе это расстройство нервной системы называется абулия. Но сегодня, по неведомой причине, — «абулиникс» запретил о себе упоминать, — сегодня у меня особенный день. Судьбоносный, я бы сказал. Сегодня я понял, что если я в один момент решил избавиться от волос на теле; если убедился, что техническая поддержка — не мое призвание, а мое призвание — найти бобохуаризу и начать ее продавать; и если я теперь знаю, что не напрасно сделал неправильный вывод из Наташиного письма и прилетел в Эквадор — потому что я мог попасть туда, куда должен был попасть, только таким вот кружным путем; и если вдобавок я обнаружил, что в мои чувства и мысли словно влили свежую кровь, то есть я стал быстро соображать и вспыхивать, как солома — а разве это не одно из главнейших условий счастья, — то… — Под влиянием «абулиникса» мои чувства обострились, мысль заработала с невероятной скоростью; казалось, я в нескольких фразах смогу описать свою жизнь до мельчайших подробностей; простое открывание рта сделает меня Демосфеном.

— То?

Однако тут-то я и застопорился.

— То, значит… — Я тянул время, а сам думал, какое все-таки чудодейственное средство «абулиникс»: если предположить, что его длительное употребление не ведет ни к нервным расстройствам, ни к сердечной недостаточности, ни к другим нарушениям здоровья, то мне до самой смерти ровно ничего не грозит.

— То? — настаивала Бриджид. — Если, если, если — что если?

Я пылко сжал ее пальцы. Наверное, Бриджид расценила мой жест как двусмысленный — она пискнула «Quoi?», однако, наряду с двусмысленностью, в ее голосе слышалась уверенность в том, что будущее нужно встречать во всеоружии и без излишних сожалений превращать в прошлое. Свои соображения я попытался передать Бриджид еще более плотным сжиманием ее пальцев. Я вложил в ладонь и собственные соображения по поводу нашего взаимного желания — что оно абсолютно закономерно и правильно, а разговор наших рук — идеальная к исполнению его, желания, прелюдия. Во время принятия решений, сказал я себе (но лишь таких, которые можешь принять), опирайся на созидающее чувство, сделай своим единственным принципом честность, но научись отличать объекты решений от объектов уверенной и осторожной настойчивости. Представь, что по камешкам переходишь бурный поток — точно так же просчитывай каждый шаг.

— Ах, Бридж, Бридж! — Меня переполняла благодарность к монстрам фармацевтической промышленности, производящим перевороты в медицине. Я крепче стиснул руку Бриджид.

— Ты мне тоже очень нравишься, — пролепетала Бриджид, пытаясь ответить на мое пожатие. — Mais tu es completement fou. Un fou. Знаешь, что я сказала? У тебя и вправду не все дома.

— Были, — признался я.

 

Глава семнадцатая

Эдвин, взглянув на нас, хихикнул и сообщил, что пойдет еще раз попробует соорудить хижину из пальмовых листьев. Я надеялся, что его слова являются показателем сексуального напряжения между Бриджид и мной, каковое напряжение Эдвин (обладающий, как и всякое дитя природы, недалеко от нее ушедшее, врожденным чутьем на такие дела) моментально просек и деликатно оставил нас наедине.

Однако, когда мы добрались до нашей палатки, сексуальный настрой у Бриджид как рукой сняло.

— Мне очень неудобно, — сказал я (Бриджид уселась в гамаке. На лице у нее явственно читаюсь «Не влезай — убьет».) — Я совсем забыл про Эдвина. Деньги поделим на троих. Только представь, какую свадьбу сможет закатить Эдвин!

— Ты совершенно случайно узнал о бобохуаризе и теперь вздумал вывезти образцы из Эквадора и даже получить патент? Извини, Двайт, этого не будет.

Бриджид сняла сапоги и забралась под москитную сетку.

— Или ты хочешь повторения пройденного? Тебе мало того, что уже случилось с Южной Америкой? — Бриджид тряхнула головой, и свет от ее наголовного фонарика метнулся, точно вспугнутый беззащитный зверек. — Хочешь, чтобы получилось как с каучуковым деревом?

— А что с ним такого получилось? Вообще первый раз слышу, что каучук растет на деревьях.

Бриджид погасила фонарик — теперь мы сидели в кромешной тьме, какая, наверное, бывает только в сельве, — и спросила, известно ли мне, что резина попала в Европу из Южной Америки.

— Все откуда-нибудь да попадает, — философски заметил я, устраивая задницу в гамаке и стягивая резиновые сапоги, в то время как Бриджид объясняла, что в 1870 году один англичанин, совершенно безнравственный тип, контрабандой вывез из Бразилии семена каучукового дерева, в результате чего, не успела мировая общественность и глазом моргнуть, в Британской Малайзии раскинулись плантации каучуковых деревьев.

— Так что с середины двадцатого века Бразилия, Эквадор и Перу — страны, на территории которых исторически росло каучуковое дерево, — вынуждены резину импортировать, — мрачно закончила Бриджид.

Я хохотнул.

— Да, это так жестоко, в этом такая ирония судьбы, что действительно есть от чего рассмеяться. Это очень смешно, Двайт, — вывезти из страны ее основное достояние и начать ей же его продавать. А если ты вывезешь из Эквадора бобохуаризу и в качестве депилятора начнешь продавать ее богатым белым леди в Кито, Лиме и Нью-Йорке, результат будет тот же.

Несколько мгновений я прислушивался к шуму сельвы.

— Может, поделимся прибылью с эквадорцами?

Бриджид не ответила. Чем дольше слушаешь сельву, тем громче кажутся звуки — они нарастают, как звон единственного москита, который не встречает отпора со стороны спящей мертвецким сном жертвы. Звуки словно кромсали мое приподнятое настроение, и вот края уже обвисли жалкой, неровной бахромой. Мною овладело непонятное беспокойство. Нужно было что-нибудь сказать, и я сказал:

— Почему тогда эквадорцы сидят и не чешутся? Где их инициативность? Почему они ждут, когда явится безнравственный тип вроде меня, почему сами не сделают деньги на бобохуаризе?

— Это интересная особенность их психологии. Но вот еще что интересно: у тебя такие замашки потому, что ты родился и вырос в Новой Англии?

— А при чем здесь Новая Англия?

— Хорошо, объясню. Новая Англия очень богатая страна, и именно там начиналась нынешняя Америка. Согласен?

— Ну да, согласен.

— В Новой Англии у людей, помимо богатства, есть свобода — конечно, в той мере, в какой она вообще может быть. Согласен?

— Согласен.

— Зато страны Южной Америки, как ты, возможно, успел заметить, бедны и экономически зависимы. И компаний, производящих косметику, здесь единицы.

— Допустим. — Похоже, Бриджид вздумала инсценировать один из Платоновых диалогов, а мне отвела роль чурбана, который, как попугай, повторяет «Да, Сократ, верно, Сократ», пока не обнаружит, что противоречит сам себе.

— А как ты думаешь, Двайт, почему в Северной Америке засилье косметических компаний, а в Южной их почти нет?

— Знаешь, Бриджид, иногда у тебя прямо-таки менторский тон.

— Только иногда? Учту на будущее.

Я покачивался в гамаке. Вокруг шумела сельва; шум нарастал, что-то капало, сочилось, хлюпало, чавкало, чвокало, чмокало — в общем, отсыревало всеми способами.

— Что же ты замолчала, Бриджид?

Пусть говорит — у нее по крайней мере голос приятный.

И Бриджид стала говорить. В свете вышеизложенного, говорила она, весьма странно, что Новая Англия, а за ней и все Штаты, так разбогатели, в то время как Южная Америка прозябает в бедности. Я воспринимал данное обстоятельство как должное, по крайней мере до тех пор, пока Бриджид не подчеркнула, что Южная Америка напичкана природными ресурсами, в то время как Новая Англия свои скудные ресурсы растранжирила, причем в рекордно короткие сроки.

— Допустим, — снова сказал я, однако с меньшей уверенностью: в палатке было темно, хоть глаз коли. Казалось, что сельва — это огромный кокон; он стремительно вертится на единственной нитке, а в нем вертится наша палатка, наши гамаки, мы сами. Это верчение сбивало меня с толку.

— Пожалуй, мы такое положение вещей воспринимаем как должное, однако… — И Бриджид снова сделала экскурс в историю, рассказав о невероятных залежах полезных ископаемых, которые еще только начинают разрабатывать, об удивительно плодородных почвах на побережье, а также упомянула обстоятельство, в которое я никогда не верил — впрочем, я никогда не придерживался и противоположной точки зрения: я просто об этом не задумывался, — упомянула, стало быть, следующее обстоятельство: в Южной Америке сохранилось индейское население, оно многочисленно, не раздробленно, и его легко поработить. — В Новой же Англии, напротив, нет ничего, чем могла бы заинтересоваться Европа, — ни серебра, ни золота. Климат там тоже похож на европейский, а в Южной Америке и, конечно, на Карибских островах можно выращивать сахарный тростник, хлопок, кофе, табак, индиго. И что из этого следует?

— Ты меня спрашиваешь? Ты же у нас всезнайка.

— Bof, — фыркнула Бриджид. — Итак, я знаю — или предполагаю, как тебе больше нравится, — что метрополиям, вследствие всех вышеперечисленных факторов, было легко отказаться от Новой Англии, да и от всей Северной Америки. Зачем им колонии, в которых нет ничего принципиально нового?

И в темноте, на ощупь, Бриджид принялась разматывать тугой кокон своей мысли: Америка могла добиться как номинальной, так и фактической независимости от старых европейских метрополий и в конце концов справиться со всеми трудностями, характерными для молодого государства, потому что на первых этапах развития ее промышленность являлась идентичной промышленности метрополий, а не дополняющей эту промышленность. Новая Англия организовала собственное производство, ориентированное на местный рынок, и постепенно построила независимую экономику, опирающуюся на сильных производителей и состоятельных потребителей. Попытка сделать то же самое, предпринятая в Эквадоре и ряде других стран Южной Америки после Второй мировой войны, провалилась из-за волны долговых кризисов, прокатившейся по континенту в восьмидесятые годы двадцатого века.

— И вот Южная Америка снова в тупике. В ней видят только сырьевой придаток и поставщика дешевой рабочей силы, — заключила Бриджид.

— Печально, — сказал я, и мне действительно было печально, как будто «абулиникс» и не начинал действовать. Однако он действовал: я вообразил первых американских Уилмердингов, которым скудная земля Новой Англии показалась раем. От мысли, облеченной в слова, до ее визуального воплощения перед мысленным взором — всего один шаг; я думал о своей семье, о конкретных Уилмердингах о счастливой случайности, которую принято называть божьей милостью, — и сам себе виделся неким вымышленным персонажем. Им повезло; их везение обеспечило мое везение — а что мне с ним делать, с везением? Мне казалось, что я просто сижу и жду, когда еще больше подфартит.

— Бриджид! — позвал я.

— Что? — откликнулась Бриджид.

Недовольный, несколько даже наглый тон ее тотчас напомнил мне Алису — она тоже вот так умела отозваться, как девушка, которую все достали и которой осточертело сидеть в четырех стенах. Я хотел было поздравить Бриджид с тем, что ее познания в истории и экономике глубоки, или же утешить ее, сообщив, что выражение «горе от ума» к ней не относится; однако поймал себя на мысли об Алисе: ей повезло с предками так же, как и мне, а при распределении мозгов повезло гораздо больше. Наверняка, думал я, в последние десять лет ход мыслей Алисы был тот же, что и Бриджид; правда, незаметно, чтобы ей от этого стало приятнее жить. Алисино образование напоминало шествие по этапу: с каждым новым отрезком пути она только больше мрачнела. Этап привел Алису к престижной работе в университете и пакету привилегий с полной медицинской страховкой. Однако на обратной стороне этой шоколадной медали оказалась хроническая неспособность радоваться однозначно положительным моментам — собственным ровным зубам, ясному уму, длинным ногам, изящным сапожкам. Отсюда вытекало и Алисино нежелание ходить в хорошие рестораны, завести бойфренда или хотя бы подружку. И вообще наслаждаться жизнью.

— Знаешь, Бриджид, — начал я, прежде чем успел обдумать свои слова, — ты какая-то неживая, словно мозг на ножках. Не скажу, что это плохо, но, по-моему, это должно мешать тебе в личных отношениях, вернее, вообще пресекать на корню всякие намечающиеся отношения.

Когда Бриджид заговорила, я прямо слышал ядовитую улыбочку.

— Возможно, Двайт, я просто не похожа на живых людей, которые в Нью-Йорке, к счастью, попадались тебе на каждом шагу, вследствие чего ты почувствовал себя таким одиноким и потерянным, что прыгнул в первый же самолет и полетел к незнакомой, по сути, Наташе. А вместо Наташи теперь вынужден общаться со мной. Мои соболезнования.

— Бриджид! — Я выпростал руку из-под сетки в надежде, что Бриджид сделает то же самое, и таким образом будет восстановлен физический контакт через взаимное стискивание пальцев.

— Похоже, дерево доставило тебе больше радости, чем я. Извини. Но кто ты такой, чтобы, обнаружив в Амазонии неизвестное растение, вести себя так, будто сам его вывел? Можно подумать, ты — Адам, а бобохуаризу посадили специально для тебя.

— Ты говоришь о библейском Адаме?

— Да уж, конечно, не о Древе познания, соком которого ты намазался!

— Разве в школе тебе не объяснили, что от Древа познания лучше держаться подальше? Если бы ты не ограничилась первыми пятью страницами…

— Я не собираюсь дискутировать с тобой о вопросах теологии. Я просто могла бы показать, до чего довела Эквадор в целом и Эдвина в частности уверенность, что для поднятия экономики достаточно иметь сырье.

— Показывай что хочешь, только меня в свою веру не обращай, ладно?

— Тебе, выходит, странно, что я во что-то верю? А сам-то ты во что веришь, кроме счастливого безволосого будущего западной цивилизации?

— Я, Бриджид, верю в разные вещи. Например, в себя.

— Ну-ну. Очень интересно.

Примерно на этой стадии разговора я почувствовал, как что-то щекочет мою руку — ту, что я выпростал из-под сетки. Жесткий мех, больше похожий на щетину, возил по кончикам пальцев. Молясь, чтобы мех не принадлежал пауку, я отдернул руку и спрятал ее обратно под сетку.

— Вот ты, например, веришь в любовь? — поспешно спросил я, плотнее подтыкая сетку под спальник. — Я верю. Правда, у меня любовь ассоциируется с семьей — ведь она и приводит к семье, — а с семьей связаны не самые приятные воспоминания. Еще во что верю? Сейчас… Вот. Секс доставляет удовольствие. Телевидение развлекает. Сон освежает. Свободная торговля приносит прибыль. Видишь, я могу и дальше продолжать, хоть до утра. Так вот я верю, что составляющая счастья в жизни присутствует. — Подумав с минуту, я добавил: — А еще я убежденный противник смерти. А значит, и пауков.

Раньше мне никогда не приходилось дотрагиваться до тарантулов. Но то, до чего я дотронулся, точно было тарантулом.

— Я тоже противница смерти. В Эквадоре в большинстве смертей повинен детский понос.

— Разумеется, я тоже против поноса. И не думай, пожалуйста, что у меня нет политических убеждений. Я, если хочешь знать, демократ. Я всегда голосую за демократов.

— Спокойной ночи, Двайт. Давай оставим твои политические убеждения на утро.

Зря я сказал про демократов, тем более под занавес.

Теперь Oriente шипела, будто в нашей планете, как в огромном надувном мяче, образовался прокол. Воздух выходил со свистом, планета скукоживалась, а мне оставалось лишь слушать. Подумать только, один-единственный паук — а может, и не один, — совершенно изменил фактуру звуков сельвы.

— Вот говорят — легкие планеты, озоновый слой… Бриджид, как ты думаешь, может человек в таком лесу оставаться человеком? Разве не лучше жить в саванне? Может, пусть ее вырубают, эту сельву, а? Ну, станет в мире немного жарче — и что в этом плохого? Вырубки зато можно превратить в поля для гольфа. А, Бриджид?

— Знаешь, Двайт, по-моему, ты сегодня перегрелся. Bonne nuit. — В голосе Бриджид слышалась неприязнь. — Fais de doux reves.

— Ты ведь тоже ни во что не веришь, — догадался я. — Ни в антропологию свою, ни в туземный абсолютизм, ни в Бельгию. Вот что ты будешь дальше делать, ну, когда мы выйдем из сельвы?

Я закрыл глаза, чтобы их не залила процеженная сквозь москитную сетку тьма. Что мне делать — извиниться перед Бриджид? Дотронуться до нее? Никогда еще моя арахнофобия не принимала столь тяжелой формы. Как, впрочем, и абулия.

Прошло, наверное, минут десять, прежде чем я уловил подозрительные ритмичные постанывания со стороны соседнего гамака. А я-то думал, что она спит! Надо же! Я прислушивался к сдавленным вздохам, вскоре перешедшим в предательские всхлипы. Я больше не сомневался: Бриджид — извращенка из тех, что заводятся от ссор! При таком раскладе наше с ней одиночество показалось мне непоправимым. Дрожа от негодования, я засунул руку в штаны и тоже принялся за дело. Увы! Мне всегда бывало трудно возбудиться на ровном месте, без подходящего образа перед глазами. Ничего не помогало, пока я не представил, как обнаженная смугленькая Бриджид идет впереди меня вверх по винтовой лестнице. Эта прелестная картинка неожиданно сменилась воспоминанием о Ваните, расстегивающей белую блузку под шаром, обклеенным осколками зеркала и вертящемся на шнуре под потолком моего закутка на Чемберз-стрит. А потом Наташа каталась на карусели, где вместо лошадок и верблюдов были обнаженные мужчины в непристойных позах; Наташа тоже была обнаженная и улыбалась своей неподражаемой улыбкой. И снова Бриджид шла вверх по спиральной лестнице, чуть наклоняясь на поворотах…

— Двайт, могу я спросить, что ты делаешь? — Голос, принадлежавший настоящей Бриджид, прервал мои фантазии.

Через несколько минут член меня послушался, и я честно сказал:

— Мастурбирую.

— Что?!

— Мастурбирую. То есть рукой стимулирую пенис с целью достичь оргазма. — Я прервал процедуру. — А ты что делаешь?

— Я… я плакала, если тебе от этого легче. — По ее срывающемуся голосу я понял, что это правда.

— Ой. — Мне стало так неловко, что я отдернул руку от члена. Я бы и его отдернул, если б мог.

— Знаешь, Двайт, я так ждала встречи с тобой. У меня такое представление о тебе сложилось!

Я молчал. Наконец мне удалось выдавить:

— У меня тоже были свои представления. О Наташе. И что? Оказалось, Наташа меня совсем не знает, а я не знаю Наташу. Мне очень жаль, что она ввела тебя в заблуждение относительно меня, но…

— Но что с тобой сегодня случилось?

— Ничего. — Заявление получилось прямолинейное; в нем даже слышалась безнадежность — я одним махом, в приступе стыда, отказывался от Бриджид, от бобохуаризы, от «абулиникса».

— И со мной ничего. — Бриджид умудрилась одновременно буркнуть и шмыгнуть носом. — Ты, Двайт, и есть это «ничего». Давай продолжай развлекаться. Надеюсь, ты воображаешь групповуху депилированных представителей западной цивилизации.

 

Глава восемнадцатая

В конце концов Бриджид действительно уснула. Наверное, кромешности темноте добавляет каждая пара ни зги не видящих глаз; когда хотя бы одну пару смаривает сон, видимость становится чуть лучше.

У меня пропало всякое желание прикасаться к своему члену, причем лет на пятьдесят вперед. Однако не все порнографические видения той ночи были выдуманные. Я лежал на боку, вытянув руки по швам, а мозг настырно прокручивал один и тот же эпизод из недавнего прошлого, словно надоевший старый фильм, который каждый ночной канал считает своим долгом показывать хотя бы раз в месяц.

Ванита стояла в дверном проеме и говорила что-то вроде:

— Ладно, хоть вечеринка в честь дня рождения Форда и не тянет на настоящее свидание, она по крайней мере компенсировала мне моральный ущерб от воскресного обеда в обществе родителей и молодого человека нашей касты, которого мне прочат в мужья. В конце концов придется подчиниться, но пару-тройку лет я еще потяну резину. А тебя родители не достают с женитьбой на девушке из порядочной семьи?

— Вслух не достают. У мамы, похоже, предубеждение против белых протестантов в целом как касты. Ну, из-за алкоголизма, апатичности, равнодушия и так далее.

— Значит, ты можешь спокойно жениться на любой женщине?

— Кроме тебя.

Я невольно вздохнул с облегчением, и Ванита рассмеялась.

Хотя сейчас все было прекрасно — несколько коктейлей с водкой пошли мелкими пташечками, в голове после утреннего сеанса психоанализа перекатывалось дивное ощущение избавления от психического недуга, рядом была прелестная молодая женщина, — я действительно радовался, что женитьба откладывается на неопределенный срок, и можно спать спокойно.

— А у этого индийского юноши, — продолжала Ванита, — даже нет любимого французского фильма, я уточняла. — Произношение у нее было безупречное, только от выпитого окончания слегка смазывались. — Кстати, а у тебя какой любимый французский фильм?

— Любимый французский… Надо подумать. — И я поведал Ваните, что когда-то смотрел фильм, в котором нарядные французы все время улыбались, пели (разумеется, по-французски) и танцевали с разноцветными зонтами. Я даже название припомнил — «Les Parapluies de Cherbourg». Я так и не понял, чему Ванита адресовала ухмылку — моему произношению или моему вкусу; впрочем, может быть, у индусов плохое произношение подразумевает плохой вкус и наоборот. — Не подумай, что я вообще люблю красочные жизнеутверждающие сказочки, — заверил я. — Но эта мне понравилась. Я знаю, в будущем мне придется несладко, поэтому сейчас стараюсь избегать всего, что намекает на страдания. Или на наличие мозгов, потому что во многих знаниях…

Ванита поперхнулась глотком вина и всхрюкнула.

— Скоро увидимся? — спросила она с утвердительной интонацией.

— Угу. — Я потянулся, чтобы поцеловать ее в щеку — обычай, широко распространенный в Нью-Йорке, но она отпрянула и отчетливо произнесла:

— Я не могу с тобой целоваться.

— Да успокойся, я только в щечку. Не такой уж я сердцеед, каким кажусь.

— Надо было тебя предупредить. У меня есть бойфренд. В Бостоне.

— Ну и хорошо, — сказал я, и тут она в меня вцепилась и стала целовать взасос, вовсю орудуя языком. Естественно, я отвечал тем же. Этого требовала элементарная вежливость: если женщина просит французского поцелуя, верх хамства ей его не обеспечить.

Вскоре явился Дэн, чтобы узнать, не хотим ли мы поучаствовать в групповом кайфе. Я перевел:

— Он спрашивает, не хотим ли мы принять экстази в компании… в компании еще нескольких человек. Как-никак сегодня день рождения Форда, — добавил я под влиянием стадного инстинкта.

Ванита сначала промямлила что-то на тему «Я приличная девушка», а потом удивила меня, выдав:

— Отлично! Я никогда не принимаю внезапных решений. Тем более я на бюллетене.

В гостиной Санч, Форд и Кэт, девушка Форда, сдвигали диваны, потому что Кэт настойчиво прогнозировала групповуху. Дэн тем временем взобрался на карточный столик и, каким-то чудом на нем балансируя, стал снимать стенные часы.

— Не желаю их наблюдать!

— В этой связи интересно вспомнить Бодлера, — произнесла Ванита. — Он оторвал от часов стрелки и нацарапал на циферблате «Времени всегда меньше, чем кажется».

— Надеюсь, Двайт, эта девушка для тебя не слишком умна, — сказал Форд. И с неподражаемым выражением лица пошел за неизбежным ночником, изрыгающим неосязаемую разноцветную лаву, — наследием интерната при школе Святого Иеронима.

Дискотечный зеркальный шар под потолком разбрызгивал свет; зайчики скакали по стенам и по лицам шестерых, рядком усевшихся на двух диванах. Я сел посередине одного дивана, Ванита — посередине другого. Мы оказались друг против друга. Музыка, до того струившая по ногам теплые электроволны, стала набирать обороты и затягивать сначала ноги, а потом и мозги в воронку.

— Кто это играет? — спросил я, ни к кому конкретно не обращаясь. — А то меня уже повело.

— Теплое молоко, — отозвался Санч.

— Так группа называется?

— Нет, я хотел сказать, что звучание этой музыки эквивалентно вкусу молока непосредственно из молочной железы любого млекопитающего.

Данное меткое замечание было встречено одобрительным мычанием. Через несколько минут Форд вопросил:

— Слушайте, а кого-нибудь уже торкнуло? — И беспомощно огляделся.

— Меня, — решил я его поддержать. Действительно, ладони вспотели, и желудок вел себя как-то неадекватно. Вдобавок начали с шипением испаряться мозги в районе затылка.

— А ты кто? — удивился Форд.

Но тут пробрало всех. Кэт встала и подняла руки.

— Умираю хочу заняться йогой! Давайте поприветствуем солнце! Повторяйте за мной!

Кэт спрыгнула на пол, мы последовали за ней, выстроились в затылок и раскинули руки.

— В Индии все совсем иначе, — сказала Ванита. — Там в основном мужчины…

— И это не лишено смысла, — на всякий случай ответил я. Я не понял, что конкретно делают в основном мужчины в Индии, однако было очевидно, что некоторые вещи мужчины действительно делают в основном, в отличие от не-мужчин.

Я вытянул руки вперед и, повторяя за остальными, стал поднимать их к некоей духовной точке, зависшей над моим теменем. Следующим упражнением было стиснуть ладони в бесшумном хлопке и, растопырив пальцы, медленно опускать руки, как бы процеживая свет. Мы повторили его раз шесть.

— К сожалению, для других асан здесь мало места, — сказала Кэт. — Но разве все мы не почувствовали, как наши легкие наполнились свежим воздухом? Восхитительно, правда?

Каждый с должной степенью снисходительности выразил свое «ага», и мы снова уселись на диваны.

— Кэт у нас хиппи, — сообщил Санч.

Форд:

— Хиппи хорошие. Только одеваются ужасно.

— И на голову больные, — добавил Дэн.

Кэт:

— Мы здесь все такие умные… Только подумайте — понадобились миллионы лет эволюции, чтобы получились такие умные люди, как мы.

— Шаг вперед и два назад, — сказал Дэн.

— Как хорошо, что ты здесь, — сказала Кэт Ваните.

Ванита улыбнулась, открыв зубы, на которых неизвестный стоматолог нажил целое состояние.

— Когда ты в компании — единственная девушка, это порой напрягает, — продолжила Кэт. — Все посмотрите на нашу новую подругу Ваниту и подумайте: «До чего же она хорошенькая!»

Четыре голоса с энтузиазмом подтвердили правоту Кэт. Санч — бог знает, под влиянием ее слов или просто так — начал расстегивать рубашку.

— Покажи нам свои соски! — заорал Форд.

— Ни за что! — испугалась Ванита.

Форд:

— Я имел в виду Санчевы соски.

Санч откинул голову, распахнул рубашку, поймал в чашки ладоней свои отвислые и рыхлые, как мешочки с горохом, мужские груди и покачал их. Мы с Фордом заржали, а Кэт произнесла:

— По-моему, это самые красивые соски в мире.

— Спасибо, — сказал Санч. — Этих слов я ждал с тех самых пор, как меня разнесло.

Форд:

— А вы знаете, что во время весеннего шоу эксгибиционистов наш Санч уезжает на остров Падре и там эксгибиционирует в надежде, что кто-нибудь похвалит его соски?

Санч во время шоу эксгибиционистов вообще не совался на улицу. Тем не менее он сказал:

— Все мои беды от общажной жизни. Мы, парни из общаги, требуем, чтобы женщины показывали нам свои груди, а на самом-то деле нам нужно, чтобы мир… чтобы миру захотелось взглянуть на наши груди. Вот почему на нас приходится такой большой процент операций по смене пола.

Кэт:

— Вперед, Санч. У нас же групповой кайф. Давайте хоть раз будем откровенны. А то вы, ребята с Чемберз-стрит, вечно имеете в виду не то, что говорите.

Форд:

— А Двайт разве не исключение?

— Хороший вопрос, — сказала Кэт.

— Двайт, покажи свои соски! — потребовал Санч.

Форд:

— Ванита, ты видела, какой наш Двайт блондинистый с головы до ног? Настоящая европеоидная горилла. Его пора в музей сдать.

— Что-то у Двайта испуганный вид, — заметила Кэт. — А давайте поговорим о том, какой Двайт у нас замечательный.

И все поговорили о том, какой я замечательный, — все, кроме Ваниты, но я не обиделся, потому что она в этой дискуссии была самой искренней.

Кэт уже завелась:

— Двайт, расскажи нам о своих фобиях!

— Нет у меня фобий. А все потому, что я не далее как сегодня в первый раз был на сеансе психоанализа. Так что все фобии…

Дэн:

— Откуда у тебя деньги на психоанализ?

— Сестра помогает.

Мои слова не вписались в коллективную эйфорию, поскольку были неверно истолкованы. Мне стало неловко перед Кэт. В то же время я чувствовал себя превосходно, великолепно, сногсшибательно. Еще и потому, что моя нога касалась Ванитиного бедра сквозь сиреневую — видимо, вискозную, а может, и креповую — юбку.

— Нет, Двайт, не верю, что у тебя нет фобии, — не унималась Кэт. Она сидела между мной и Дэном, так что ей удобно было расстегивать мою синюю рубашку «Брук Бразерз».

Санч:

— А может, его самая главная фобия — что его поймают, посадят в круг, разденут и начнут задавать вопросы?

Действительно, я очень боялся продолжения дружеского допроса — и странным образом ничуть не меньше боялся его прекращения.

Кэт, однако, успела забыть о моих фобиях; мысль эта прямо на глазах улетучилась из ее головы, уступив место другой, не менее экстравагантной.

— Умираю, хочу, чтобы мне облизали глазное яблоко! Вот ты, например, Санч, — ты когда-нибудь облизывал глаза? — И Кэт пальцами оттянула веки. — Попробуй!

— Не скажу, что всю жизнь мечтал, но так и быть, давай свой глаз. — Санч потянулся к роговице Кэт, топча наши коленки и возя по ним трясущимся животом.

Вскоре мы уже без разбору облизывали друг другу роговицы. Потом на полу почему-то оказалось несколько больше предметов гардероба.

— Обожаю Нью-Йорк, — сказала Ванита. — Он не перестает меня удивлять.

— Обожаю Ваниту! — сказало как минимум два голоса.

— Двайту подфартило, — сказал Форд.

И действительно, я чувствовал себя везунчиком, потому что смелая Ванита согласилась на эту авантюру и даже начала расстегивать собственную блузку, в то время как Кэт с Дэном не оставляли попыток стянуть рубашку с меня.

Кэт, со смехом:

— Двайт, ну ты и вылупился! Все посмотрите, как Двайт вылупился на Ваниту! Похоже, он еще не видел Ваниту без блузки!

На самой Кэт выше пояса остался только черный кружевной бюстгальтер. Прежде чем расстегнуть крючки, уже занеся за спину руки, она посмотрела мне в глаза.

— Двайт, — сказал Форд, — как ты думаешь, что ты сейчас увидишь?

— Ванита, погоди, не раздевайся. Пусть сначала Двайт кое-что сделает. Двайт, хочешь побыть Нострадамусом?

Я бы посмотрел в Дэновы честные глаза, если бы сумел оторвать свои собственные глаза от Ванитиной оголяющейся груди. Я был счастлив совершенно по-идиотски, так что не мог разобраться, где кончается идиотизм и начинается счастье.

— Двайт, загляни в Ванитины груди и…

Кэт:

— Да-да, Двайт, скажи нам, что ты видишь…

Дэн:

— Двайт, сейчас твоему взору предстанут два магических кристалла. Будь добр, поведай нам, что тебе в них откроется.

— Спокойно, Двайт. Мы же все тут млекопитающие, — заверила Ванита Двайта, который пялился на ее левую грудь, выскочившую из чашки бюстгальтера. — Пожалуйста, скажи, что завтра я об этом напрочь забуду.

Форд:

— Двайт, это твоя обязанность. Ты смотришь в будущее, которое мы напрочь забыли, Нострадамус ты наш.

— Нам всем будет счастье. — Общий хохот. — Правда, я не вижу своей работы. В смысле «Пфайзера». Никаких «Пфайзеров», зато этот, как его…

— Он собрался увольняться, — пояснила Кэт.

— Да, — подтвердил я. — Но это еще не все. Мы все уволимся.

Дэн:

— И станем звездами эротического кино?

Мне открылось, что женские груди — объекты вечного восхищения. Но даже под кайфом я понимал, что данное заявление на открытие не тянет, и карьеры предсказателя я на нем не сделаю. Равно как и никакой другой карьеры.

— Что я вижу? Я вижу пульсирующий радиомаяк. Наверное, он передает сверхсекретное сообщение.

Ванита:

— Это называется сосок.

— Как бы это ни называлось, оно передает волны счастья и километры хороших новостей.

Санч:

— А поконкретнее?

— Спокойные новости. Больше новостей, меньше событий. Просто все хорошо. Вот что я провижу в ближайшем будущем.

Из бюстгальтера показалась вторая грудь.

— Спокойствие в квадрате для всего мира! Бесконечная взаимная нежность! Утешение скорбящих! Безбедная безработица для каждого!

Дэн:

— Да здравствует Двайт — нежный Нострадамус!

— Люди принимают экстази целыми семьями! — Я вошел во вкус. — Все мы немножко голубые! Или розовые! Бесплатные групповые сеансы психоанализа для всех желающих! Причем на нудистских пляжах и за счет государства! Яркие зонтики и никаких дождей!

Все смеялись; правда, Дэн смеялся ехидно. Я уже не мог остановиться:

— Конец холодной войны! Хотя она и так уже кончилась… Значит, больше никогда не начнется! Теплое молоко и гарантированная страховка для всех честных млекопитающих, согласных на двадцатичетырехчасовую рабочую неделю!

Теперь мы сидели кружком, держась за руки. Мальчики целовали девочек, девочки целовали девочек, мальчики время от времени целовали мальчиков, и все вразнобой твердили, что в мире с этого дня будет больше нежности, причем нежность начнет изливаться непосредственно из нашей гостиной. Особенно если установить веб-камеру. Мы не сомневались, что глобальная нежность постепенно затопит весь мир, и никто (кроме, пожалуй, Дэна, который без энтузиазма отнесся к этой перспективе) не понимал, почему мы не можем вот так беспорядочно целоваться каждый день, искренне держась за руки.

— Больше новостей, меньше событий! — без остановки повторял уже абсолютно голый Санч. Бог знает откуда он вытащил чупа-чупсы и каждому вручил по палочке.

— Да здравствуют волны нежности, сметающие все на своем пути! — провозгласил Форд, встал, спустил трусы и начал со смаком демонстрировать хозяйство, очень напоминавшее баранью ножку с вегетарианскими гороховыми тефтелями.

Кэт:

— Нежность всему миру! Особенно Ближнему Востоку!

Потом стало тихо. Мозги с разной скоростью очищались от кайфа; по углам, как пыль, копилась суровая действительность. Прошло около часа. Мы всё слушали надуманные жалобы бесполого скандинава под аккомпанемент вялых ударных и опухших струнных, игравших кто в лес, кто по дрова. Последняя композиция альбома намекала на полный распад группы; пожалуй, она его даже подтверждала. В окне забрезжило утро. Постепенно все расползлись по своим закуткам. Я повел Ваниту на пожарную лестницу.

Рассвет был лавандового оттенка и в вихляющихся ослепительных крапинках; мы уселись на крашеные металлические ступени и по очереди стали курить последнюю сигарету, экспроприированную у Дэна (он в очередной раз завязал).

— Ты куришь? — спросила Ванита.

Я интенсивно замотал головой:

— Никогда.

— И я не курю. Отвратительная привычка. — Ванита засмеялась, поежилась и снова затянулась.

— Замерзла?

— Не замерзну, пока сама не признаюсь. Двайт, спасибо тебе за вечер. Именно из-за таких, как ты и твои друзья, родители и не пускали меня в Нью-Йорк. Ах, Нью-Йорк… — произнесла Ванита.

Над домами, как два стража, возвышались башни-близнецы. На другой стороне улицы дремали, изогнувшись буквой зю и чудом не падая во сне, такие же пожарные лестницы. В общем, город контрастов в этот час казался особенно романтичным.

— Как насчет Бхагавад Гиты? — Вообще-то я имел в виду Камасутру.

Ванита вскинула изогнутые брови.

— Мне импонирует идея «удовольствие без оргазма». В смысле, как ты думаешь, если не зацикливаться на оргазме?..

— То что?

— То его проще будет достичь?

Ванита сочла, что улыбка вполне сойдет за ответ; мы направились в мой закуток и там, словно свободные представители грядущей благословенной расы, еще не достигшие половой зрелости, занимались петтингом, избегая оргазма, до тех пор, пока Ванита не сказала, что ей пора на работу.

— На работу? А как же бюллетень?

— Надо, Двайт, надо. На днях увидимся?

— Вставай. — Дэн тряс меня за плечо, как какую-нибудь яблоню.

— Не смей меня будить! — огрызнулся я. — Мы же решили больше не работать.

— Я и не говорю «работай». Я говорю «вставай».

Дэн стащил с меня стеганое одеяло.

— Иди за мной, — велел он.

При нашем появлении в гостиной лампа отрыгнула очередной неосязаемый психоделический сгусток. Босые пятки слегка прилипали к дощатому полу. Вокруг, словно цветы с целлофановой сакуры, розовели обертки от чупа-чупса.

Я выглянул в окно и проследовал за Дэном к пожарному выходу. В утреннем воздухе еще витали флюиды Ванитиного дыхания; из района пяток поднялась легкая дрожь, когда они (флюиды) запутались в шерсти у меня на икрах. Я стал взбираться по узким металлическим ступеням пожарной лестницы, и под ложечкой приятно захолодило: пальцы на ногах оказались цепкими, почти как у примата. Однако меня не отпускало ощущение, что происходит нечто скверное. Возможно, ощущение это возникло из-за воя сирен.

— Иди-иди, — подгонял Дэн.

— Хорошего ждать не приходится, да?

Зачем тогда торопиться? Может, лучше помешкать? И все-таки я в конце концов вылез на крышу. Там уже торчали Санч, Форд и Кэт, в разной степени раздетые и поглощенные происходящим. Я посмотрел туда, куда смотрели все. Из пробоины в боковой стене башни, в шести кварталах от нас, вырывался огромный сгусток дыма. Мне казалось, что все происходит в телевизоре. И вдруг, как муха, ползущая по экрану снизу вверх, на фоне массивных зданий, а затем и на фоне безоблачного неба, возникло нечто крохотное и назойливое.

— Это что, бомба?

— Предположительно самолет, — сказал Санч.

Форд:

— Пора тебе назад в летную школу, старина.

— Ну ладно, у нас же их две, — сказал я, имея в виду башни. По инерции вчерашнего оптимизма я пытался во всем видеть положительную сторону. — Обычно в городе только одно высокое здание, поэтому… — «Муха», следовавшая с юго-запада, взбивала за собой белую полоску. — Смотрите! Еще самолет! — Я глазам не верил. — Он летит на помощь первому! Или, может, в него пересадят всех пасса…

 

Глава девятнадцатая

Проснувшись, я к собственному ужасу обнаружил, что все еще нахожусь в Oriente. С тоской я натянул пахнущую вчерашним днем футболку, откинул москитную сетку, осмотрелся в поисках пауков и выбрался из палатки на нетвердых, как с похмелья, ногах. Эдвину и Бриджид я адресовал виноватую улыбку магната, разорившегося на бобохуаризе; Бриджид вдобавок в качестве компенсации за моральный ущерб имела удовольствие лицезреть ссутуленные плечи приговоренного за сексуальные домогательства.

До полудня я плелся за Эдвином и Бриджид, чавкая сапогами в патоке серебряного света. Сверху, с монструозных деревьев, то и дело срывались крупные теплые капли — ночью прошел ливень.

Мне было нестерпимо стыдно за вчерашний идиотский энтузиазм, а также отчасти стыдно за всю свою удобную жизнь. Личная составляющая этой самой жизни — оказавшаяся на поверку ее единственной составляющей — истончилась, как пролитый на пол клейстер; я жаждал поскорее выбраться из дезориентирующей Oriente, вернуться домой и продолжить мною лично разработанную версию непредосудительного американского стиля жизни, в которой не предусмотрено никаких притязаний. Точнее, я сам не знал, чего хочу. Но я твердо решил, как только мы выберемся из сельвы, распрощаться с Бриджид, сесть в автобус до Кито (пожалуй, захватив с собой несколько корней бобохуаризы) и улететь из Эквадора. «Абулиникс» ли подействовал, или самовнушение, на котором зиждется польза от БАДов, а я принял решение на всю оставшуюся жизнь: как только вернусь в Штаты и найду новую работу, столь же непыльную, сколь и предыдущая, перестать забивать себе голову решениями. (Подумать только, до чего незаметно тоска переросла в злость…) Едва я окажусь в удобном кресле; в собственном доме, обработанном от пауков; перед телевизором за просмотром качественного шоу; едва я смогу есть нормальную американскую еду, сидя по-человечески за столом на стуле с мягкой обивкой; каждый день надевать чистое белье, залезать под горячий душ, когда вздумается; пользоваться пеной для бритья, станком со сменными кассетами и шампунем с кондиционером; едва вокруг перестанет чавкать сельва — жизнь покажется мне удивительной и прекрасной. А если моим детям она таковой не покажется, если они станут стыдиться своего инертного отца, я им задам. Сопляки, что бы они понимали!

— Двайт, ты как себя чувствуешь? — обернулась Бриджид на мое сопение.

— Похоже, у меня индивидуальная непереносимость «лариума». — А почему бы и нет? — Пройдет.

Наконец наступило время обеда. Эдвин развел костер прямо там, где его посетила мысль перекусить, устроился чуть поодаль от нас с Бриджид и занялся поджариванием жирных личинок. Бриджид не присела отдохнуть — она стояла и смотрела на меня. Я поеживался под ее взглядом — ну что она смотрит, когда я весь потный, свежеоцарапанный, когда глаза у меня на мокром месте, а волосы так и сыплются с икр и предплечий, будто я подцепил неизвестную, но от этого не менее кошмарную болезнь? Что она смотрит с такой откровенной жалостью? Что она такого увидела?

— Кстати, — начал я, — наука убедительно доказала, что мужчинам следует время от времени заниматься мастурбацией. Во-первых, это безопасно… — Я принялся загибать пальцы.

— Двайт, почему у тебя такой несчастный вид?

— Разве? Вид как вид. Обычный вид. Я просто подумал, что, когда мы выберемся из сельвы, я, пожалуй, вернусь в Нью-Йорк. Все в полнейшем порядке.

И я, избегая упоминаний об «абулиниксе», поведал Бриджид, как пришел к решению изменить свою жизнь, а теперь понял, что менять ничего не надо.

— Сначала я не хотел тебе говорить, хотел тебя удивить своей решимостью. Новообращенные обычно вызывают подозрения.

— Да? И в какую же веру ты обратился?

— Не знаю. То есть я стал верить в действия! Мне надоела рутина. Я ведь ничего не делал. Изо дня в день только и знал, что одевался, сдавал одежду в прачечную. Ел, чистил зубы. Ходил в туалет и на работу. Встречался с девушками или думал, где бы познакомиться…

— Так у тебя есть девушка?

— Видишь ли, Нью-Йорк — патологически несправедливый город. Там столько незанятых привлекательных женщин, что им практически не избежать связи с типами вроде меня. А я еще стараюсь поддерживать такие отношения… Нет чтобы сразу развязаться! Вдобавок…

— А как же Алиса?

— Послушай, Бриджид, такой посредственности, как я, нельзя рассчитывать, что ее будут принимать всерьез.

— Ты разве посредственность? По-моему, ты вообще ни на кого не похож. Более того — ты очень странный.

— Я пытаюсь тебе втолковать, — Бриджид своими вопросами никак не давала мне добраться до сути дела, — что хотел измениться или обратиться в новую веру — называй как хочешь. Но мои пристрастия, мои интересы, мои знакомые и друзья, а также мои убеждения безнадежно посредственны, иными словами, типичны для представителей моего поколения и социального круга. А сегодня я принял твердое решение — уступить собственной природе и вести жизнь безнадежной посредственности, не пытаясь вылезти за раз и навсегда определенные мне рамки. — Вид у Бриджид был такой расстроенный, что мне стало неловко за собственное вялое огорчение. — Нет, Бриджид, все не так плохо. Сейчас мне двадцать восемь. В этом возрасте еще можно искать Святой Грааль. Вот если бы я, скажем, в сорок два рыскал по сельве, вот тогда…

— Значит, я тебя теряю?

— Невелика потеря. Даже если я избавлюсь от всех волос, в смысле на теле, все равно вряд ли потяну на симпатичного парня. — Бриджид могла бы и оспорить это заявление. — Умственные способности у меня сомнительные, то есть ум, конечно, есть, однако его сразу не разглядишь. — Бриджид не возражала. — Вдобавок я представления не имею о ситуации в мире — ты же сама меня недавно просветила на эту тему.

— Зато ты изучал философию.

— Изучал, ха! Сказать тебе, что такое мое изучение философии? Одна-единственная распаханная борозда на целине! Знаешь, как писал Отто Ниттель? Он писал: «Человек, изучивший все философские теории, с полным правом может считать себя новичком». Вот. — В подтверждение своих слов я кивнул.

— Как это верно.

— Нет. — Я заглянул Бриджид в глаза. — Очень долго, Бриджид, я считал себя таким вот новичком в жизни. Но на самом деле я выработал целую систему привычек посредственности, целый стиль жизни посредственности, да так, знаешь ли, одно за одно цепляется, одно тянет другое, будто я над этой системой двести лет корпел. Вот по такой дорожке я и шел всю сознательную жизнь и по ней решил — твердо решил! — продолжать идти. Мне все время казалось — и будет казаться, — что я чему-то учусь и в какую-то сторону меняюсь, и в этом счастливом неведении я и буду пребывать. Чем, по-твоему, все это кончится?

— В один прекрасный день ты с пистолетом ворвешься в переполненный супермаркет, да?

— А вот и нет. — Внезапно мне стало удивительно спокойно, чтобы не сказать лениво. — Я буду ездить по штатам и проповедовать. — Перед моим мысленным взором возник Двайт при галстуке и на трибуне, и я прослезился. — Я буду проповедовать Евангелие от Посредственности, и слушать меня будут типичные посредственности. Я им скажу, что новая жизнь не наступит до тех пор, пока мы не откажемся от старой и не примиримся со своей тотальной, махровой, прогрессирующей посредственностью. — Я вообразил целый зал тучных, лысых, согласно кивающих и рыдающих под влиянием стадного инстинкта посредственностей. — Пока мы не проникнемся осознанием собственной посредственности до последнего желудочка наших среднестатистических американских сердец! Или желудочков сердец. До желудочков наших полных невежества сердец!

— Ну ты даешь. Может, тебе в театральном поучиться? Стал бы отличным комиком.

— При чем здесь комики? Я хочу акклиматизироваться в своем рыхлом и уже подвергшемся распаду теле, которое будет ласкать несовершенная, но любящая женщина, — я подумал о Ваните; под ложечкой засосало, — пусть не с всепоглощающей, то хотя бы с неподдельной страстью. Если, конечно, мне повезет. И с этой абстрактной женщиной мы построим свой раек на земле. Надеюсь, моя работа не будет связана с подмазыванием колес неолиберального капитализма и не повлияет существенно на дальнейшее обнищание жителей третьих стран и расхищение мировых природных богатств. — Я огляделся по сторонам, не без удовлетворения представив себе на месте сельвы пустырь. — Однако я не собираюсь играть роль жвачки на ботинке американской промышленности или, если хочешь, палки в ее колесе. Вот так. — Поверх темной головки Бриджид возник призрак посредственности — и пополнил запасы моего красноречия. — А по святым воскресным дням я буду выпивать не меньше шести чашек кофе, просматривать газеты и ездить за покупками. А еще мы с женой будем ходить в музей, где плюнуть некуда от туристов, и смотреть по телевизору все шоу подряд. Пока я не умру от рака простаты, мы каждый день будем заниматься сексом — если, конечно, ни у кого из нас не случится головной боли.

— Двайт, по-моему, у тебя жар.

— Я просто хотел сказать, что, хоть я и посредственность, мне тоже нужно что-то свое и кто-то свой — для того чтобы вести здоровую, счастливую…

— Счастливую? Да неужели!

— Хорошо, не счастливую, а просто нормальную жизнь. Я буду основоположником новой, спокойной, совершенно нормальной, приятной, если на то пошло, но не особенно выдающейся… да, и совсем не разнообразной жизни. Да, буду!

Бриджид, кажется, мои идеи не трогали. С ее лица не сходила болезненная гримаска — улыбка, вызванная моей тирадой, боролась с разочарованием, причем последнее побеждало с численным превосходством три к одному. Что и говорить: интеллигентная, воспитанная, чертовски привлекательная Бриджид, Бриджид, которая так хорошо поет и свободно или близко к тому владеет тремя современными языками, — Бриджид была мне не по зубам.

Я представил, как жахну кулаком по аналою и выдам в лицо сборищу посредственностей: «Мы разочаровываемся в жизни исключительно потому, что изо всех сил стремимся избежать разочарований. Мы постоянно и самым аморальным образом предаем трудящихся и безработных в лице народа Эквадора и других народов, ибо не в состоянии наслаждаться прелестями нашего привилегированного стиля жизни. Наш мир так устроен, что мы, члены общества потребления, просто обязаны быть счастливыми». Бурные, продолжительные аплодисменты. Лицо проповедника принимает безмятежное выражение, как у Будд из пористого песчаника, в изобилии представленных в мамином глянцевом альбоме. Впрочем, аудитория не замечает снизошедшей на проповедника нирваны.

— Наверное, ты прав, — произнесла рассудительная Бриджид. — Подобная многословность — признак посредственности. Допустим. Только что в данном случае хорошо? Ты осознал, что ты не такой уж новичок, как предполагалось. Ты думал, ты открыт для любых событий. Но истинная причина, по которой ты столько времени оставался открыт, в том, что тебя ничем не проймешь. А значит, о твоей открытости и речи нет. И замечательно, что ты наконец это понял. С тобой ничего не может случиться. Бывают такие люди.

Я стал было возражать:

— Да нет же! Посредственность сродни гениальности, потому что в обоих случаях окружающие тебя не понимают.

Но тут Эдвин принес обед. Мы ели молча, и, должен признаться, жирные личинки уже не казались мне такими вкусными, как в первые дни. Видимо, тогда я просто перепутал два понятия — новизны и удовольствия.

После обеда мы продолжали путь, насколько я мог понять, к вершине холма. Эдвин почему-то взялся выбирать самые заросшие, самые нехоженые тропы. Мы подныривали под низкие ветки, топтали папоротники, раздвигали лианы, так что я просто не видел леса за деревьями. А деревья… Деревья были высокие. В одном я узнавал каучуковое дерево, в другом — красное дерево, в третьем — сейбу, но в основном это были просто деревья, столь же многообразные, сколь и неизвестные. Отдуваясь, я лавировал между стволов и слушал разговор Бриджид и Эдвина, происходивший на непостижимом языке, здорово напоминавшем испанский. Слова значили для меня примерно столько же, сколько птичий свист, или стрекотание цикады, или резкий, скрипучий крик скрытой в листве обезьяны. По мере того как день клонился к вечеру, мои собственные мысли казались мне все более чужеродными, будто не слова теснились у меня в голове, а лепетали листья и капали капли вокруг меня. Уже вечером, когда серебристый свет, сочившийся сквозь кроны, стал бронзовым, а тени полезли друг другу на плечи, я споткнулся о хорошо замаскировавшийся корень неизвестного дерева — не бобохуаризы и не каучукового дерева и не красного — и впал в мысленную немоту. Мне чудилось, будто одна-единственная мысль или слово прервут пульс сельвы — неровный, учащающийся с каждой секундой. В голове воцарилась первозданная пустота. Я едва стоял на ногах от клаустрофобического ужаса, когда нам открылась полоска земли, тянущаяся, как дорога, в оба конца, и гладкая, будто выплеснутая одним долгим плавным движением.

Внезапное появление полосы шириной примерно в десять футов, словно выбритой в зеленой шевелюре, спасло мою психику и сохранило мне способность рассуждать логически. Как ни странно, на «дороге» не наблюдалось никаких следов.

— Что это, Бриджид? — Я задал вопрос, но меня не оставляло подозрительное ощущение, что я знаю ответ.

— Сейсмические исследования, — сухо ответила Бриджид. — Так по крайней мере их принято называть.

Где-то я уже слышал это словосочетание. Память услужливо откликнулась на звукоряд, и перед глазами возникла картинка: мы в нашем старом доме, в Лэйквилле, только что поужинали, и Алиса по обыкновению втянула папу в дебаты, на сей раз по поводу… как же их… вот — добывающих отраслей промышленности.

— Наверное, не нужно было тебя сюда приводить.

— А скоро мы выйдем из сельвы?

— Скоро. Должна же быть хоть какая-то польза от этой мерзости. В данном случае она показывает, что сельва скоро кончится.

— Тогда чего мы стоим? — Я вел себя нетерпеливо, вызывающе, даже агрессивно — возможно, под действием «абулиникса» (впрочем, не знаю, есть ли у него такой побочный эффект). Не исключено, что «абулиникс» стирает из памяти пациента разницу между выражениями «инстинкт самосохранения» и «не плюй в колодец». Я открыто хамил Бриджид, от которой зависело мое возвращение из сельвы в Нью-Йорк.

— Вот только не надо ля-ля, — сказал я. — Нефтяные компании проводили сейсмические исследования на предмет залежей нефти. А может, они заплатили индейцам за доставленные неудобства?

Бриджид не ответила. Мы шли в затылок по «дороге», нам пекло в спины, стаи москитов, за сутки удвоивших свои ряды, вылетали на промысел — казалось, их раздражало такое явление природы, как закат солнца.

И тут я увидел темную, почти черную землю — вырубку или пустошь. Земля не реагировала на оранжевые лучи, способные даже грязь на миг превратить во что-нибудь приемлемое. Сельва по обеим сторонам «дороги» редела, постепенно переходя в этакую тропическую живую изгородь, растительный покров становился все более тощим, и глухая чернота постепенно заполняла собою пространство до самого горизонта. Вскоре от сельвы остались разбросанные там и тут деревца — мертвые вперемежку с дышащими на ладан и пока вполне живыми; на этих последних еще трепетали листья — к вечеру, как обычно, поднялся ветер. Примерно в двух милях, прямо над деревьями, взвивался до самого неба огромный язык пламени. Опять это почти мистическое ощущение — будто я знаю, от чего бывает такое пламя.

Эдвин повел нас краем, вверх по холму, где сельва была не особенно густая. Кладбище деревьев осталось позади и чуть сбоку, а слева вдруг открылось нечто вроде бассейна, только вместо воды в нем была черная жижа, усыпанная пожухлыми листьями. Какой-то шутник воткнул в жижу несколько крупных зеленых листьев, видимо, желая создать эффект лотосов или лилий в живой воде. Не хотел бы я провести отпуск на берегу такого озера.

— Посмотрите налево, — произнес я голосом бодрого гида, — в отдалении вы видите облезлые деревья, а за ними — столб пламени. Достаньте свои бинокли и фотоаппараты. Под фотографией можно будет подписать «Станция по сепарации нефти при нефтепроводе». Добро пожаловать к истоку величайшей реки планеты.

— Извини, Двайт, по-моему, ты не дорос до подобных зрелищ.

— А ты мне поведай о том, как Эквадор оказался в ловушке убыточных цен на сырье, о том, что он экспортирует огромные партии нефти, креветок и цветов, чтобы иметь средства на импорт товаров… Не трудись, я в курсе. Мой отец — консультант по торговле фьючерсами. Высококвалифицированный. Был. А моя сестра придерживается ультралевых взглядов, и я тоже не вчера на свет родился и кое-что смыслю в этом… как его… — Термины сами лезли на язык. — В том, как национальная экономика, основанная на экспорте сырья, влияет на положение в стране и на инфляцию. Так что незачем было меня сюда тащить.

— Вижу, ты многое позаимствовал у своего отца…

— Кстати, он считает меня, — я сглотнул, — псом, которого научили приносить тапочки.

В висках вновь застучала клаустрофобия, она же сельвофобия. Не знаю, сколько бы я пребывал в столбняке от страха за свой рассудок, если бы Эдвин — милый, славный Эдвин! — не обратился к Бриджид столь же вызывающим и недовольным тоном, как я час назад.

— Что он говорит? — Внезапно меня захлестнула жалость к Бриджид. Чувства мои окончательно растрепались. — Бриджид! — воскликнул я виновато и беспомощно.

— В очень вольном переводе заявление Эдвина звучит так же, как твое, а именно: я — садомазохистка, раз притащила вас сюда.

— А разве я называл тебя садомазохисткой?

— Еще он считает, что я хотела сделать больно ему и себе, раз заставила его сюда вернуться. — Бриджид говорила по обыкновению живо и вроде даже весело, но я-то видел, как она ссутулилась, скрючилась — резко, будто ей дали под дых. Я не сбрасывал со счетов печальную вероятность, что и Бриджид не сбрасывает со счетов печальную вероятность, что Эдвин поставил ей удивительно точный диагноз.

— Ты не садистка и не мазохистка, — заверил я. — Ты очень милая. И я милый. Как правило. Постараюсь вести себя лучше.

Но Бриджид не обернулась, не взглянула на меня, и только по ее ссутуленным плечам, да еще опираясь на недельное знакомство с этой странной не странной, а уж точно иностранной женщиной, я понял, что она торопливо приводит в порядок выражение своего подвижного лица.

Мы продолжили подъем и вскоре попали в незагрязненную часть сельвы. Солнечный свет приобрел оттенок грейпфрутового сока — выжимок едва хватало, чтобы различить на краю вырубки заброшенную хижину. Воздушное пространство патрулировали летучие мыши, огромные, как истребители. Вырубка густо поросла папоротниками; на ней не осталось ни одного дерева, но папоротники щетинились столь однозначно, подступали столь решительно, что каждому, принадлежащему к виду Homo sapience, становилось ясно: сельва вздумала напомнить ему о врожденном страхе перед неопознанными прикосновениями в темноте — и преуспеет.

Эдвин опустил фонарик на землю и принялся неторопливыми, выверенными взмахами мачете расчищать землю по периметру (диаметру?) светового пятна. Папоротники и приспешники папоротников валились штабелями, а невозмутимый Эдвин вел с Бриджид рассудительный разговор.

— Почему он все время повторяет nada nada? — не выдержал я.

— Здесь ничего нет, ничего не осталось.

— Скажи Эдвину, по-моему, он очень хороший гид. Давай приплатим ему за нефтяной бассейн — наверняка он нечасто сюда водит туристов.

— Он их вообще нечасто водит. Ты же знаешь — бизнес у Эдвина не клеится. Именно поэтому мы и потащились с ним в сельву.

Эдвин наконец покончил с порослью, разогнулся и стал что-то говорить Бриджид довольно неуверенным тоном.

— Он сомневается, что поступил правильно: возможно, ему следовало уйти со своим народом вниз по реке.

Эдвин вызывал у меня приятные ассоциации с чем-то слишком простым — и оттого, видимо, сложноопределяемым.

Бриджид взглянула мне в лицо; я зажмурился от ее наголовного фонарика.

— Двайт, прости меня! Зря я вас с Эдвином сюда притащила. Вечно я все делаю не так.

— Да ладно, не расстраивайся. Завтра будет новый день. И потом, с чего ты взяла, будто все делаешь не так?

Но Бриджид, ни слова не говоря, ушла в чащу. Причин у нее могло оказаться две, три, четыре; прикинуть, сколько она будет отсутствовать, я был не в состоянии. Я подозревал, что главная причина — в том, что я весьма смутно себе представляю, как обращаться с этой женщиной; теперь, когда я остался наедине с Эдвином, меня осенило, и я решил поговорить с ним как мужчина с мужчиной.

Я торопливо пролистал разговорник в поисках нужных испанских слов. Возможно, «абулиникс» все-таки действовал — я съел уже половину. Я вытащил баночку из кармана и теперь подступал к Эдвину, потрясая ею, как гремучая змея — хвостом. Ловко и незаметно, словно наркодилер, я сунул баночку в Эдвинову прохладную плоскую ладонь и загнул его несколько куцые пальцы.

Эдвин сверкнул глазами; впрочем, возможно, это был просто ночной оптический эффект. Я произнес заготовленную фразу:

— Estes te puede aider. Наверное. Это тебе поможет. Как по-испански «наверное»? В любом случае, tiene ипа para dia. Solamente ипо. Каждый день. Todo los dias, о’кей?

Пожалуй, если бы Эдвин все время жил в Баньосе, я бы мог взять у него адрес и выслать ему еще «абулиникса» — вдруг Эдвин захочет продолжать курс лечения? Хотя, если под действием «абулиникса» Эдвин уйдет вниз по реке, значит, «абулиникс» Эдвину больше не понадобится. Размышления мои прервал хруст — невидимый Эдвин открыл баночку, извлек капсулу, прожевал ее (чего делать вообще-то не рекомендуется) и проглотил, не запивая водой. Затем он довольно сильно — и не без доли сарказма, насколько я мог понять в темноте, — стукнул меня лбом в лоб.

Я сердечно пожал ему руку.

Начался дождь. Мы с Бриджид спрятались в хижине, крытой тростником. Крыша протекала, струйки воды буравили земляной пол. Я зажег наголовный фонарик и осмотрелся. В первый момент я принял темные пятна, сплошь покрывавшие уцелевшую стену, за мох, лишайник или плесень. Но через секунду с ужасающей ясностью и ощущением, что время застывает, я понял: пятна на самом деле — огромная армия пауков, и многие отряды уже пошли в наступление.

— Бриджид, — промямлил я. — На стене… пауки… Они тут кишмя кишат!

Кажется, никогда и нигде, разве что в кино, я не слышал, чтобы человек задыхался от ужаса.

Я схватил Бриджид за руку и выволок ее из хижины.

Всю ночь Бриджид, Эдвин и я выбирались из сельвы. К рассвету мы дошли до дороги. Вскоре перед нами затормозил грузовик, и водитель, торговец фруктами, с любезной беззубой улыбкой предложил подвезти нас до Эдвинова автомобиля. Мы уселись в кузове между благоухающих корзин с гуавами, лимонами, грейпфрутами, папайями, гуанабанами и апельсинами. Мы заваливались набок на поворотах, подпрыгивали и жестоко бились на колдобинах, почти не разговаривали — мы смотрели назад, на раскисшую красную глину дороги, словно рукой нетрезвого кондитера выдавленную из картонного кулька; или по сторонам — сквозь щели в досках кузова видны были деревья, опять деревья, все время деревья, потом пейзаж оживляли курица, свинья, или мул, или крестьянин на велосипеде, или босоногий малыш с портфелем, или необработанный садовый участок, или хижина на сваях, в которой надрывался телевизор.

 

Глава двадцатая

Диван с шерстяной обивкой в Алисиной гостиной накануне казался таким неудобным, что Алиса разрешила мне спать вместе с ней на кровати. Целый день мы торчали у доктора Хайара, вместе с ним и мамой смотрели по Си-эн-эн террористические атаки и вот наконец-то освободились. Я рухнул на кровать не раздеваясь и прямо поверх одеяла, тут же отрубился и всю ночь проспал, будто ничего не произошло; теперь же я открыл глаза и смотрел на Алису. Она начала было растягивать губы в улыбке, но передумала.

— Ну ты и спишь, — сказала Алиса.

— Рядом с тобой я бы и еще поспал. — Я посмотрел в Алисины добрые синие глаза, заметил, что сосудики полопались, и меня захлестнула позавчерашняя нежность. Я потянулся и со смехом поцеловал Алису прямо в губы.

В следующий момент я уже лежал на полу, и голова гудела от удара об угол комода.

— Ой! — простонал я. — Больно!

Алиса зажгла на прикроватной тумбочке лампу от Тиффани с зеленым абажуром.

— Двайт, ты что, совсем рехнулся?

— Алиса, прости.

— Давай выметайся.

Я поднялся на ноги.

— Да ладно, успокойся. Поцелуй относится всего-навсего к разряду тактильных ощущений. — Говоря так, я все же начал искать свои ботинки. — Наверняка есть народы, у которых целоваться с родными сестрами считается абсолютно невинным занятием. Я это сделал без задней мысли. Просто я…

Я сел в Алисино шикарное кожаное кресло и стал зашнуровывать ботинки.

— Просто ты ненормальный, все неправильно понимаешь.

— Да не имел я в виду никакого продолжения! Вот позавчера мы на Чемберз-стрит наелись экстази, так все перецеловались! И ничего такого в этом…

— Ну да, конечно. Обычный вечер перед трудовой неделей накануне нападения на родную страну. А нам все равно. Мы, четверо оболтусов, нашли себе девчонок и устроили групповой кайф. «Старина, завтра на работу, а сегодня гуляем!» А вчера ты просто отдыхал от позавчера. То-то я смотрю, ты такой благодушный.

Ботинки были зашнурованы, но на ногах я держался нетвердо. Готовый к выходу, я встал; я бы много дал, чтобы этот выход отложить.

— Алиса, прости меня. Позволь я все объясню.

— Знаю я твои объяснения.

— Да, я не совсем адекватный. Видишь ли, в жизни…

— Ты хочешь сказать, что у тебя иммунитет к аккультурации? Чудненько. Наверное, отчасти я сама виновата — очень уж мы с тобой откровенничали. Иди найди себе девушку, с ней и целуйся.

— Просто чтобы ты знала: мой язык еще никогда не прони…

— Спасибо. Просто камень с души. Думай, что я прогоняю тебя за игнорирование основ цивилизации в целом, а не за один извращенный поступок. Может, полегчает.

— Мне очень стыдно.

— Про четверг можешь забыть. Психоанализа больше не будет. И я еще рассчитывала сделать из тебя что-то приемлемое!..

— Ты как психоаналитик мне очень помогла.

— Не очень, судя по твоему поведению.

— Ладно. Спокойной ночи, Алиса. То есть я хотел сказать «Удачного тебе дня».

Я пошел в ванную, якобы чтобы использовать ее по назначению, а на самом деле чтобы посмотреть на себя в зеркало. У Алисы было специальное зеркало с увеличением и подсветкой, позволяющее увидеть, что одна волосина в левой ноздре растет вкось, или точно определить, сколько копоти за день скопилось в порах (даже если день обошелся без выбросов в атмосферу). Я уставился самому себе в невыразительные глаза, увидел расширенные поры; черты мои расплывались и двоились — наверное, так же воспринимал свое отражение в хляби сам Творец. Я понял, что ситуация нуждается в озвучке.

— В чем твоя проблема? — произнесли мои преувеличенные губы.

Я щелчком перевернул зеркало и для маскировки спустил воду. Проходя мимо спальни, я сказал:

— Алиса, я всегда буду тебя любить. Ты же знаешь.

Она прямо подпрыгнула на кровати.

— Еще бы. На то мы и одна семья, чтоб всегда друг друга любить. Уходи!

Удерживая жетон в телефоне-автомате, вдыхая позавчерашние дым и пыль, наблюдая, как просыпается Шестая авеню, и то и дело охаживая себя кулаком по ляжке, я набрал номер Ваниты Триведи.

— Рада… тебя слышать. Хоть ты меня и разбудил. Господи, рань-то какая! Ты как себя чувствуешь? Больше ни с кем не познакомился?

— Пока нет. А ты?

— Я мало кого знаю в Нью-Йорке. Хотя раньше мне так не казалось. Ты сейчас что делаешь? Не занят? Может, позавтракаем вместе?

Я спустился в метро — оно работало, несмотря на трагедию в центре Нью-Йорка; как ни странно, я вел ту же жизнь, делал то же самое, словно робот с заданной программой, — и сел на поезд до Бруклина. Не прошло и получаса, как я, обнаженный, лежал рядом с обнаженной Ванитой в ее огромной белоснежной постели. Потому что до Бруклина ходит экспресс.