Мое пятидесятилетие. Юноша из Могилева. Наши костры на берегах Сожа. Мать и сын. Минское окружение Игоря. Веселые шестидесятые. Письма, посвящения, клятвы. Обыкновенная история по Гончарову. Воспоминание в рифму
В ноябре 1982 года мне исполнилось пятьдесят лет. Все уважающие себя люди в таких случаях устраивали в Доме литераторов в Большом или Малом зале юбилейный вечер (залы давались бесплатно!), куда приглашались почитатели, друзья и знакомые. Не последним делом на такого рода торжествах был, конечно, состав выступающих со сцены: они, помимо юбиляра, служили дополнительной приманкой для любителей литературы.
"Ну кого же вставить в афишу? — размышлял я. — Без начальства не обойтись. Позвоню Егору Исаеву, Саше Михайлову, они борозды не испортят. Несколько друзей — поэтов и критиков: Вадима Кожинова, Таню Глушкову, Анатолия Передреева, Юру Кузнецова… Ну и, конечно же, Игорька… За двадцать лет нашей дружбы он не раз посылал к моим дням рождения вдохновенные стихотворные эпистолы".
Помню, как из Ессентуков, где он лечил на водах свою язву, к моему сорокалетию в Москву пришла телеграмма:
Поздравляю. Целую. Игорь Шкляревский".
А за два года до этого, когда я лежал с простудой в тбилисской гостинице и безрадостно встречал свой 38-й день рождения, меня поддержало его дружеское телеграфное четверостишие:
Твой Шкляра".
Он щедро в течение двух десятилетий дарил мне свои экспромты, в которых порой встречались серьезные мысли и чувства.
Написано, видимо, уже в середине семидесятых годов.
А вот фотография: Игорь на берегу Сожа с громадной щукой и надпись: "Любимому другу Станиславу, где мы, там и удача". Сож. Июнь 1971 г.
И еще одна. Рыбак в позе победителя, со спиннингом, с крупной семгой в подсачеке на порожистой карельской реке: "Другу лучшему мою первую семгу. Порог "Собачья пасть". Шкляра".
"Ну, конечно же, Игорька надо в афишу!" — решил я тогда, осенью 1982 года. Впрочем, сомнения были. Наши отношения из-за каких-то мелочей иногда разлаживались, но пятьдесят лет — все-таки не шутка! Нет, без него мой юбилей — не юбилей, как и без Передреева и Кожинова. Главное, чтобы он в конце ноября был в Москве.
Вечером я позвонил ему и сказал, что очень прошу в конце ноября быть в Москве и выступить на вечере. В ответ вдруг услышал нечто странное:
— Друг, давай встретимся завтра, мне надо обо всем этом поговорить с тобой серьезно.
Мы встретились на улице Воровского возле монумента Льву Николаевичу Толстому, Игорь щелкнул зажигалкой, затянулся и сделал какое-то почти физическое усилие, от которого желваки напряглись на его лице:
— Знаешь, я обдумал твое предложение. Я не буду выступать на твоем вечере. Но в трудную минуту я всегда помогу тебе. Только тайно, а не открыто.
Я изумленно поглядел ему в глаза, как бы желая удостовериться, что это — не обмолвка, хотел сказать, что двадцать лет все-таки так легко из жизни не вычеркнешь, что я всегда помогал ему открыто, а порой демонстративно, но вдруг понял, что все напрасно, повернулся и пошел к железным воротам, оставив его наедине с Толстым…
А начиналось все — именно двадцать лет тому назад — совершенно замечательно.
* * *
В 1962 году мы впервые встретились, по-моему, в журнале "Смена". Провинциальный, бедно одетый в затертую курточку и несвежую рубашку, в какой-то заячьей облезлой шапке, юноша подарил мне тоненькую безвкусно оформленную книжечку с дерзким названием "Я иду"… И надпись на титульном листе сделал размашистую и вдохновенную: "Станислав! Люблю тебя и стихи твои. Еще много хотел написать, но ты и так все поймешь. Игорь Шкляревский. 1962 г".
Свежая была книга. Утренняя. Осенняя. Чистая… Ее героями были форели и птицы, заливные луга и весенние заморозки…
Как и положено в таком возрасте, была в книге и яростная жажда самоутверждения, время от времени неожиданно отступавшая перед способностью молодого поэта впадать в созерцательное оцепенение, когда он вдруг, как нечто самое важное, замечал:
Мы понравились друг другу, договорились встретиться, когда он вернется из поездки на Дальний Восток — на Сахалин, на Южные Курилы. Подобно своему тогдашнему кумиру Артюру Рембо, решившему въехать в Париж через провинцию, Шкляревский с юношеской непосредственностью рассчитывал вернуться победителем в Москву через Охотское море. И обязательно с новой книгой, да такой, какую не в силах написать ни Евтушенко, ни Рождественский, ни Володя Цыбин. Через два-три месяца он действительно привез с окраины страны рукопись, которую позже счастливо назвал "Фортуна", с вольными, романтическими стихами, навеянными не только воспоминаниями о "Пьяном корабле" Артюра Рембо, но и жизнью на рыбацком сейнере, о смытом за его борт матросе:
Вскоре я получил письмо из Могилева, в котором мой молодой друг приглашал меня на свою родину.
"6 июля 1966 г.
Мое воображение, незамутненное мелкими страданиями, рисует мне такие изумительные мгновения нашей жизни на берегу реки Сож, что я жду твоего появления, как в детстве праздника, ибо есть такие радости, которые одному узнать и оценить не под силу. Там, где я рыбачу, правый берег весь в соснах, лес стоит стеною у самой воды, а на левом берегу долина в дубах и обрыв, заросший черной смородиной, которую можно собирать ведрами. Зная твое железное здоровье, уверен, что твоя разодранная пасть (я выздоравливал после операции. — Ст. К.) через неделю-полторы начнет работать с веселым хрустом, как машина, перемалывая все и вся… "
Жизнь на Соже до сих пор вспоминается, а иногда и снится мне. Деревня Александровка — на высоком берегу реки, темные белорусские хаты, обрывистый склон к воде… Тетка Соня, у которой мы ночуем, ужинаем бульбой со свиным салом, запиваем крестьянский ужин молоком, разводит в чугуне болтушку для поросенка, а сама пытает нас о судьбе несчастного негра Поля Робсона, про которого она недавно услышала по радио.
— Заусим яму в Америке жить не дают! — жалко ей, встающей в пять часов утра и засыпающей в полночь, всю жизнь проработавшей в "колгоспе", угнетенного негра-миллионера… Игорь уходил на сеновал, где писал стихи о деревенской жизни:
Каждое утро мы вставали и, зябко ёжась, входили в летящую с реки пелену тумана, садились в холодную лодку, брякали заиндевелой цепью, стучали влажными тяжелыми веслами, подымались вверх к семейству темно-зеленых дубов, к глинистому берегу, под которым в глубоких промоинах у самого дна стояли тяжелые красноперые, крупночешуйчатые язи, и с замирающими от предчувствия удачи сердцами разматывали удочки, под шум осенних берез.
* * *