Шляхта и мы

Куняев Станислав Юрьевич

Часть I

 

 

Польское имя

Моя судьба каким-то странным образом с первых дней жизни была связана с Польшей. Я смутно понял это, когда в лютом январе 1943 года десятилетним отроком зашел отогреться в верхний храм калужской Георгиевской церкви, переполненной женщинами, одетыми в потертые пальтишки, плюшевые душегрейки и ватники. Их бледные измученные лица в обрамлении черных платков и коричневых шалей были обращены к алтарю, где стоял седовласый батюшка в златотканой одежде. Возле него худенький старичок дьякон помахивал кадилом, и синеватый дымок ладана тонкими струйками плыл над старушечьими платками, шалями и полушалками.

– Господи! Даруй победу российскому воинству право-славному-у-у! – дребезжащий голос дьякона раскатывался по углам и приделам храма, уплывал в темный купол, отражаясь от мерцающего паникадила, от тускло поблескивающего иконостаса, от застекленной иконы Калужской Божьей матери, в лике которой плясали язычки свечей…

От густой смеси запахов ладана, влажных несвежих одежд, человеческого дыханья и пота у меня покруживалась голова, я ухватился за чей-то тулуп и стал безвольно двигаться в общей очереди к причастию, предвкушая, как батюшка поднесет к моим пересохшим губам ложечку теплого красного вина. Я уже подошел под его руку, но священник чуть помедлил с причастием и спросил:

– А как звать тебя, отрок?

– Станислав! – послушно ответил я.

– Не крещеный… – вздохнул батюшка. – Имя-то не православное, польское! – И, чуть поколебавшись, все-таки поднес к моему рту заветную серебряную ложечку…

Вечером, вернувшись в нашу комнатенку, в углах которой при свете керосиновой лампы поблескивал иней, я спросил у матери:

– Мама, а почему меня назвали Станиславом?

– Когда тебя принесли из Хлюстинского родильного дома, я спросила у Юры, как назовем мальчика? Отец твой в то время политикой увлекался, газеты читал. А в газетах писали о каком-то советско-польском договоре. Ну, Юра и говорит: «Давай в память этого договора сына Станиславом назовем!»

Когда я уже в почтенном возрасте крестился, то священник отец Владимир из церкви, что на Воробьевых горах, почему-то оставил мне мое прежнее хотя и христианское, но католическое имя. Я все хочу сходить к нему и попросить имя православное. Но почему-то медлю, раздумываю, а вдруг это судьба с какой-то целью привязала меня к польской истории?

Открыв недавно историческую книгу под названием «Советско-польские войны», изданную в 2001 году, я прочитал на 130-й странице о том, что именно 27 ноября 1932 года, в день, когда я родился, Советский Союз и Польша ратифицировали Договор о ненападении… Вот, оказывается, в честь какого события отец окрестил меня Станиславом. Слава Богу, что не Марленом и не Жоресом…

 

Побежденные презирали победителей…

Вот уже больше года в нашу редакцию бесплатно поступает журнал «Новая Польша». Нет, он отнюдь не русофобский, многие его публикации стремятся к тому, чтобы русские и поляки засыпали старые рвы недоверия и неприязни, чтобы задумались о будущем и перестали жить прошлыми страхами и национальными страстями.

Но делают они это странным образом. Девяностолетний патриарх польской литературы, нобелевский лауреат Чеслав Милош публикует в 7-м номере журнала за 2001 год свой короткий, но блестяще написанный фрагмент под названием «Россия» из книги «Родина Европа». Милош хочет разобраться в истоках нашей нелюбви друг к другу.

«Начало всему – шестнадцатый и семнадцатый века. Польский язык – язык господ, к тому же господ просвещенных, – олицетворял изысканность и вкус на востоке до самого Полоцка и Киева, Московия была землей варваров. С которыми – как с татарвой, вели на окраинах войны…»

Польские авторы той эпохи, по словам Милоша, отмечают у подданных русского царя «склонность нарушать данное слово, коварство. Они же высмеивают дикость их обычаев».

«Поляки так или иначе ощущали свое превосходство. Их бесило какое-то оловянное спокойствие в глубине русского характера, долготерпение русских, их упрямство…»

«Свое поражение в войне поляки встретили недоуменно… Побежденные презирали победителей, не видя в них ни малейших достоинств».

Одним словом, поляки – это культурные западные люди, а русские московиты – варвары, азиаты, почти «татарва»…

Упаси бог, я не утверждаю, что сам Милош разделяет эти взгляды. Он просто фиксирует их наличие в польском мировоззрении тех времен. Да и нет во взглядах такого рода ничего нового для человечества. Точно так же относились испанцы к индейским племенам Центральной Америки, а несколько позже англосаксы к североамериканским индейцам, французы к арабам, японцы к китайцам и корейцам, а немцы не только к северным славянским и прибалтийским племенам, но и к самим полякам.

Но, как говорится, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Поляки, во всем подражая западным культурным соседям, искали своих «недочеловеков» на Востоке. Они не задумывались о том, что «нецивилизованных» народов на земле нет, – есть просто разные цивилизации.

О том, каковыми показали себя наши соседи-славяне в эпоху русской Смуты, писал боярин Федор Шереметьев в 1618 году, после освобождения Москвы от «просвещенных, – по словам Чеслава Милоша, – господ» (а Милош – этого забывать нельзя, для нынешних поляков как для нас Пушкин, «ихнее – все»):

«Разнузданный солдат ваш не знал меры в оскорбительных излишествах: забрав все, что только было в доме, он злато, серебро (…) пытками вымогал. Увы! Смотрели мужи на насилие над любыми им женами, матери – на бесчестие несчастных дочерей. Свежа еще у нас о распутстве вашем и разнузданности память (…) Вы растравляли сердца наши оскорбительным презрением. Никогда соплеменник наш не был вами называем иначе, как же – москаль, вор и изменник. Даже и от Храмов Божиих не умели вы рук ваших удержать…»

Две эти взаимоисключающие точки зрения на поляков – как на «просвещенных западных господ, цивилизаторов» и «грабителей, мародеров, колонизаторов», зародившись в XVII веке, дожили до сегодняшнего времени. Поэт Давид Самойлов, солдат Великой Отечественной, освобождавший Польшу, пишет, к примеру, в книге воспоминаний так:

«Русская нация во многом может быть благодарна польской… В бурные времена исторические деятели России тянулись к татарщине, азиатскими методами решали насущные вопросы времени. В тихие же времена Михаила и Алексея Польша была ближайшей станцией европейской цивилизации».

Но человек польской крови, писатель Мариуш Вильк, путешествовавший в 2000 году по нашему Северо-Западу, в очерке «Карельские тропы» несколько иначе описывает цивилизаторскую деятельность своих предков в «тихие времена Михаила»:

«Поодаль торчит на полсажени из воды остров Городовой, овеянный легендой о польских «панах». Осенью 1613 г. польско-литовские отряды Тушинского вора, разбойничавшие в заонежских погостах, под командой пана Барышпольца и Сидора двинулись на Холмогоры. После шестидневной неудачной осады холмогорской крепости «литовские воры» отступили, обогнули Архангельск, по пути разорив Николо-Карельский монастырь; возвращаясь, сожгли несколько поморских сел, перешли по льду Онежский залив, безрезультатно осадили Сумский острог, снова напали на заонежские погосты, пытаясь взять Шунгский острог, но, получив отпор, были биты под Толвуей… В марте 1614 г. русские войска окончательно разгромили отряды пана Барышпольца у реки Сермяксы, а остатки отрядов пана Сидора ушли в карельские леса. И в карельские легенды… Одна из них гласила, что «паны» жили на Городовом, откуда нападали на ближайшие деревни, брали крестьян в рабство и грабили до тех пор, пока их старый Койко на Падун не послал – за кладом. На порогах Падуна «паны» нашли свою смерть»

(«Новая Польша», 2001, № 2)

Но, может быть, к покоренным народам (к «быдлу») подобное отношение в те жестокие века было обычным, а в отношениях друг с другом шляхтичи были образцами благородства, рыцарства, галантности, европейской воспитанности, словом, личным примером и светочем для русских варваров? Наверное, я и остался бы пребывать в столь обычном заблуждении, если бы не попала мне в руки редкая книга – «Записки Станислава Немоевского», изданная в 1907 году в России. Автор – знатный шляхтич, обучался в Италии, по возвращении стал видным польским дипломатом при королевском дворе, а в 1606 году отправился в Москву, чтобы продать по просьбе Анны, сестры Сигизмунда III, царю Ажедмитрию I, уже сидевшему на московском престоле, шкатулку, наполненную, как пишет Немоевский, «бриллиантами, перлами и рубинами». Лжедмитрий радушно принял посла-коммивояжера, восхитился драгоценностями, но купить их для Марины Мнишек не успел, поскольку был убит на другой день русскими заговорщиками. После его смерти по всей Москве начались польские погромы, и взошедший на трон Василий Шуйский, дабы спасти знатных поляков от мстительных москвичей, выслал их, а говоря современным языком, «интернировал» в количестве ста шестидесяти душ в городишко Белозерск на Вологодчину. Конечно, жилось там благородным и культурным шляхтичам среди диких варваров (вепсов и русских) несладко. Острог и курные избы для жизни были худые, тесные, грязные, питание плохонькое. Словом, жили они не лучше, чем наши военнопленные в польских лагерях после нашего поражения в 1919–1920 годах, много хуже, чем интернированное польское офицерство в советских лагерях 1939–1941 годов. Недоедали, умирали от болезней. Правда, жили без охраны. Но куда убежишь с берегов Белого озера? Кругом непроходимые леса да болота. И стали тогда грамотные шляхтичи засыпать царя Василия Шуйского челобитными посланиями, умолять «о хорошем содержании и снабжении достойными кормами» и о скорейшей отправке их на родину… Из Москвы им приходили ответы, что московская земля разорена, что воровских банд по ней шляется много и что пока невозможно ни содержания улучшить, ни домой отправить… И тогда среди шляхты начались раздоры. Какова была там шляхетская элита и стояла ли она выше «варваров», о чем не раз говорит Чеслав Милош, можно судить из одной дневниковой записи Немоевского, сделанной летом 1607 года.

«Так как мы жили по своей воле, внимания ни на кого не обращали, то между нас открылся страшный разврат: хвастанье нарядами, банкетами, забавами, танцами (и это среди крайнего недостатка, нужды и заключения), наговорами одного на другого, взаимным язвлением и сплетнями, писанием пасквилей друг на друга, без всякой пощады кого-либо. К тому надо присоединить картежничество, повальное пьянство, без мысли о страхе Божием, без внимания к великим праздникам, постам и дням, установленным для покаяния. И если бы еще упивались чем, а то скверной горелкой, смешанной с дрянным пивом. И для этой цели продавая одежду с себя или со слуги. Вследствие всего этого частые ссоры, раздоры, споры, пересылки о поединках и вызовы на поединки, драки, поранения, гнусный блуд, прелюбодеяния, paracidia – мать порезала на куски свое дитя и побросала на крышу, желая скрыть свой разврат и блуд, – и иные гнусные грехи, о которых по омерзительности их и по брезгливости перед Богом и вспоминать-то не годится, и стыд не допускает; наконец, свершилось и ужасное душегубство: убийство в святой пасхальный день палкой в голову безоружного, сзади, шляхтича в тюрьме и по вздорному поводу. Присоединим кражи друг у друга и взаимные ограбления сундуков».

Впечатляющие образы культурных, почти западных людей… Но богобоязненный христианин шляхтич не был бы шляхтичем, если бы после этих честных записей не добавил, что это все – Божье наказание за то, что «заключение и мучение, что вынесли мы от столь подлого народа, нас не угомонило…» Этот же русский народ в записках Немоевского именуется «варварским», «злым», «животным» и, конечно, «быдлом»…

Знатный шляхтич в своих записках горевал, что ему с высокородными панами приходится терпеть «от народа, вероятно самого низкого на свете, самого грубого и не способного к бою, не обученного в рыцарском деле, у которого нет ни замков, ни городов, ни доблести, ни храбрости»…

* * *

Я пишу эти страницы в первые дни ноября 2001 года. Сегодня четвертое – день Казанской Божией матери. Православный праздник, учрежденный в честь иконы, под покровительством которой Минин и Пожарский в 1612 году повели свое ополчение на штурм Кремля и освободили его от польских оккупантов. Поляки часто иронизируют над тем, что мы еще помним давний день освобождения и чтим икону Казанской Божией матери, которая, кстати, во время войны какими-то таинственными путями попала в Ватикан, где и пребывает до сей поры в заточении у католиков. Взяли, так сказать, реванш… Ездят наши президенты и крупнейшие политики к папе – бывшему польскому кардиналу Войтыле – уже десять с лишним лет, и никто из них не решится попросить или потребовать, чтобы вернулась наша национальная святыня на родину. Боятся, что ли, национальные чувства Войтылы потревожить?

Однако я отвлекся. Полякам чрезвычайно свойственно помнить и праздновать дни всех своих романтических и драматических восстаний против России. А чего же нам стесняться и не праздновать 4 ноября – наш день освобождения? Может быть, даже стоит его сделать национальным праздником, тем более что в 2002 году будет юбилей нашего освобождения от польских оккупантов.

Рядом с калужским домом, где я пишу эту главу, в ста метрах буквально, стоит кирпичный терем с узорчатой кладкой, витиеватыми каменными наличниками, толстыми стенами. В нем после бегства из Москвы жила временно исполнявшая обязанности московской царицы Марина Мнишек, дочь польского сандомирского воеводы. От этого терема почти что видна окраина калужского бора, на которой неверные соратники Лжедмитрия II в 1613 году зарубили саблями очередного мужа сандомирской авантюристки, возмечтавшей стать владычицей варварской Московии. Так что граница Руси и Польши вполне могла бы при другом повороте истории пройти по окраине калужского бора, по речушке Ячейке, по извивам моей родной Оки. Пусть об этом не забывают наши полонофилы…

Феноменальная особенность польской истории, видимо, заключена в том, что никакие социальные потрясения, никакие перевороты и национальные катастрофы за последние несколько веков не изменили сути того, что законсервировано в понятии «шляхетство», «шляхта»… Чеслав Милош пытается убедить мир, что «шляхетство» есть самосознание не только польской знати, но всего народа. Возможно. Но тем хуже для народа, если, как пишет нобелевский лауреат, «в Польше в эту эпоху (XVI–XVII века. – Ст. К.) складывалась дворянская культура, и польский крестьянин или рабочий по сей день колют ею глаза русскому, сплошь и рядом неся на себе ее следы, отчего и получают от него кличку «пана»…»

Русский крестьянин или рабочий никогда не додумывался до того, чтобы «колоть» культурой Пушкина и Чайковского глаза узбека или казаха… Впрочем, позволю себе усомниться в правоте Милоша. Думаю, что польское простонародье не было заражено дурной шляхетской болезнью и относилось к России иначе, нежели знатное сословие.

В доказательство приведу отрывок из воспоминаний того же Самойлова, с которым я на этот раз согласен. Поэт вспоминает о том, как в 1944 году его разведрота вошла в Польшу: «Деревня. Три часа назад здесь были немцы. Потом прошли наши танки, Поляки приветствуют нас со слезами радости. Ночь. Вошли в село, где еще не видели русских.

– Пять лет вас высматривали, – говорит старая бабка. Жители тащат нас в дома, угощают молоком и самогоном».

Честное свидетельство того, что польское простонародье относилось к русским безо всякого гонора, мы получили из уст восторженного полонофила. А это – дорогого стоит, поскольку подтачивает концепцию Чеслава Милоша о полной «шляхетизации» польского народа.

Так что деваться некуда: придется перейти на классовые позиции, чтобы понять – шляхетский гонор бессмертен. И от него страдали не только подвластные шляхте холопы, но куда более русские, белорусы и особенно украинцы, презрение поляков к которым правильнее объяснить не застарелой жаждой мести за исторические обиды (украинцы натерпелись от поляков за всю историю куда больше, чем нанесли обид сами), а особым польским расизмом по отношению к хуторянскому, почвенному, негосударственному и потому плохо приспособленному к сопротивлению племени. Незадолго до гибели Пушкина вышел в свет первый номер созданного им журнала «Современник», где были опубликованы его размышления о «Собрании сочинений Георгия Конисского, архиепископа Белорусского». Несомненно, что интерес Пушкина после польского восстания 1830 года к такого рода сочинениям обуславливался и тем, что в них Пушкин нашел немало страниц, изображающих нравы и национальный характер шляхтичей XVII века, их неизменное на протяжении веков презрение к триединому восточнославянскому племени русских, украинцев и белорусов. Пушкин в своем отзыве щедро цитировал отрывки из исторических записей, которые, видимо, казались ему крайне важными, повествующие о расправе поляков с непокорными украинскими повстанцами:

«Казнь оная была еще первая в мире и в своем роде, и неслыханная в человечестве по лютости своей и коварсту, и потомство едва ли поверит сему событию, ибо никакому дикому и самому свирепому японцу не придет в голову ее изобретение; а произведение в действо устрашило бы самых зверей и чудовищ.

Зрелище оное открывала процессия римская со множеством ксендзов их, которые уговаривали ведомых на жертву малороссиян, чтобы они приняли закон их на избавление свое в чистцу, но сии, ничего им не отвечая, молились Богу по своей вере. Место казни наполнено было народом, войском и палачами с их орудиями. Гетман Остраница, обозный генерал Сурмила и полковники Недригайло, Боюн и Риндич были колесованы, и им переломали поминутно руки и ноги, тянули с них по колесу жилы, пока они скончались; Чуприна, Околович, Сокальский, Мирович и Ворожбит прибиты гвоздями стоячие к доскам, облитым смолою, и сожжены медленно огнем; старшины: Ментяй, Дунаевский, Скубрей, Глянский, Завезун, Косырь, Гуртовый, Тумарь и Тугай четвертованы по частям. Жены и дети страдальцев оных, увидя первоначальную казнь, наполняли воздух воплями и рыданием; скоро замолкли. Женам сим, по невероятному тогдашнему зверству, обрезавши груди, перерубили их до одной, а сосцами их били мужей, в живых еще бывших, по лицам их, оставшихся же по матерям детей, бродивших и ползавших около их трупов, пережгли всех в виду своих отцов на железных решетках, под кои подкидывали уголья и раздували шапками и метлами.

Они между прочим несколько раз повторяли произведенные в Варшаве лютости над несчастными малороссиянами, несколько раз варили в котлах и сжигали на угольях детей их в виду родителей, предавая самих отцов лютейшим казням».

Конечно, в те времена нравы были везде жестокими. Степана Разина четвертовали. Петр Первый пролил на Красной площади море стрелецкой крови. Император Николай отправил пять декабристов на виселицу. Но в России так расправлялись со своими подданными, со своими бунтовщиками и предателями. С пленными других государств и народов даже в ту варварскую эпоху русская власть обращалась иначе. Немоевского с шляхтой Василий Шуйский «интернировал» на берега Белого озера. Тот же Петр Первый поднял кубок за «учителей своих» – пленных шведов и с почестями отправил их на родину, пленные французы после 1812 года, как правило, устраивались воспитателями и учителями дворянских детей (вспомним «Дубровского»)…

А с пленными малороссиянами польская государственная и духовная власть расправлялась поистине «огнем и мечом». Впрочем, аутодафе и костры – западная традиция, изобретение католической Европы, которая унаследовала любовь к кровавым публичным зрелищам от Древнего Рима. В Испании и Польше – двух флангах жестокого католического мира – такие зрелища были особенно популярны. Десятками тысяч сжигала цивилизованная Европа евреев, маранов, ведьм, еретиков, алхимиков, мусульман, православных, ученых, народных вождей… Сожжения совершались на главных площадях во время всенародных праздников, по поводу бракосочетания персон королевской крови, приговоренным специально изготовлялись шутовские одежды, и само действие было сродни карнавалу. Известны случаи, когда в Испании костер поджигали высшие королевские особы. Последнее аутодафе в Португалии состоялось в 1739 году. В Испании – аж 1 августа 1826 года. В Польше… – но об этом ниже. История Европы и ее родной дочери Польши – это история вечно обновляющегося жертвенного пламени.

Конечно, нравы с веками смягчаются, но все равно они подчинены генотипу, который и в феодальные, и в пилсудские, и в демократические времена нет-нет да и вылезет из-под благопристойной оболочки, как шило из мешка.

Вот как вспоминают свою жизнь на заработках в современной Польше украинские женщины:

«Отношения с хозяевами? А их и не было. Они в буквальном смысле считали нас рабочим скотом. Где-то через месяц после начала нашей работы Тадезий поссорился с местными батраками, и те от него ушли. Вечером к нам подошла Стефания и приказала:

– Людмила, Наталья и Вероника, идите убирать свинарник.

Наталья не выдержала и возмутилась:

– Мы не договаривались работать по 15 часов в день!

Стефания резко развернулась и ударила ее кулаком в лицо, разбив губы:

– Не хочешь работать – убирайся! Никто тебя не держит и платить не собирается!

И женщины, сцепив зубы, отправились убирать…

Или другой случай. Ляне в теплице стало плохо, и она упала прямо на помидоры. Хозяин от злости исполосовал ее ремнем да еще оштрафовал на 15 долларов.

Когда приходили к себе в комнату, не было сил даже плакать…» («Русский дом», 1998, № 3).

Что в XVII веке, что в конце XX – украинцы и украинки были и есть для «шляхты» рабочим быдлом и недочеловеками…

Но интересно, почему немцы в своих документах, разговорах, программах, рассуждая о судьбах славян в Третьем рейхе, именно к полякам применяли чаще всего постулаты своей расовой теории? Гитлер говорил: «Необходимо следить, чтобы немцы ни в коем случае не смешивались с поляками, не насыщали ведущие слои польского населения немецкой кровью»; Гиммлер в генеральном плане «Ост» отзывался о них как о «неполноценном населении»; идеолог фашистского расизма доктор Аейтцель размышлял о выселении в Сибирь «нежелательных в расовом отношении поляков» и «о числе пригодных для онемечивания расово полноценных».

Видимо, доктор Геббельс послушал-послушал, как поляки, желая унизить русских, называют их «азиатами», «варварами», «татарами», а украинцев «быдлом», и понял, что с ними должно разговаривать на языке, которым они сами пользуются, и доложил фюреру: «Мой фюрер! Поляки верят в расовую теорию. Кровь для них определяет все. Недаром их любимое ругательство, которым они награждают украинцев и других неполноценных, – «пся крев!» – собачья кровь. Но в таком случае они легко поймут, что есть в расовой иерархии народы, которые стоят выше поляков, – с большей чистотой расы и с большей близостью к арийскому идеалу. Полякам вполне возможно внушить чувство расовой неполноценности по сравнению с нами, немцами! – А потом добавил: – На поляков действует только сила, В Польше уже начинается Азия». Чтобы не зазнавались – поставил шляхту на место. И совсем уж издевательски прозвучал ультиматум руководства вермахта полякам, оборонявшим в сентябре месяце 1939 года город Львов: «Если сдадите Львов нам – останетесь в Европе, если сдадите большевикам – станете навсегда Азией». Знали польские комплексы. Знали, чем застращать. Вы скажете – это история, было да быльем поросло. Сейчас Польша другая, и поляки другие. Не торопитесь, вот что пишет честный польский публицист Влодзимеж Завадский в наши с вами дни:

«Недавно архиепископ Жичинский, президент и премьер заметили по случаю шестидесятилетия Катынского злодеяния, что не следует винить в нем всех русских (спасибо! – Ст. К.). Слова о том, что нельзя винить весь народ., кто-то счел сенсацией, и они вызвали в Польше широкий резонанс» (естественно, негативный. – Cm. К), «..мри коммунистах наше отношение к России было шизофреническим… Власти и официальная пропаганда трубили о вечной дружбе, народ же смотрел на Запад, как будто на месте России зияла черная дыра…», «У нас теперь нет с русскими никаких контактов», «правые… живут антирусской идеологией, они по религии антирусские», «…не видно сил, которые искренне желали бы дружбы с восточными соседями, и похоже, нас ждет переход через пустыню».

 

Является ли Пушкин русским интеллигентом?

«Польский след», начиная с курьезной истории обретения имени, проступал в моей судьбе постоянно. В 1960 году, во время моей работы в журнале «Знамя», я решил опубликовать на его страницах стихи моего тогдашнего поэтического кумира Бориса Слуцкого.

Я созвонился с ним, приехал в Балтийский переулок, где в желтом оштукатуренном доме времен первых пятилеток жил Борис Абрамович, позвонил в дверной звонок. Слуцкий открыл дверь – усатый, краснощекий, немногословный:

– Есть хотите? Я сейчас пожарю для вас яичницу, а вы пока прочитайте мои стихи и выберите для журнала все, что считаете возможным и нужным.

Я сел за стол и с благоговением начал перебирать листочки желтоватой бумаги со слепыми расплывчатыми строчками – видно, давно они были отпечатаны на плохой, изношенной машинке, да никак не шли в дело. Первое стихотворенье называлось «Польша и мы». Я как прочитал его – так запомнил наизусть и до сих пор помню.

Покуда над стихами плачут и то возносят, то поносят, покуда их, как деньги, прячут, покуда их, как хлеба, просят — до той поры не оскудело, не отзвенело наше дело, оно – как Польска не згинело, хоть выдержало три раздела. Для тех, кто на сравненья лаком, я точности не знаю большей, как русский стих сравнить с поляком, поэзию родную с Польшей. Она еще вчера бежала, заламывая руки в страхе, она еще вчера лежала, быть может, на десятой плахе. И вновь роман нахально крутит и звонким голосом хохочет… А то, что было, то, что будет — про то и знать она не хочет.

Стихи о свободе восхитили меня, и весьма долгое время я ощущал их как мощную прививку вакцины вольнолюбивого полонофильства для моего духовного организма.

Да только ли для моего! Недавно я прочитал в сборнике «Поляки и русские», изданном в 2001 году в Москве на польские деньги (что немаловажно!), воспоминания поэта В. Британишского «Польша в сознании поколения оттепели»: «…вначале Польша была для нас окном в свободу… позже она была для нас окном в Европу», – пишет сам Британишский. Он же вспоминает фразу И. Бродского «Польша была нашей поэтикой». О товарищах по Ленинграду эпохи оттепели Александре Кушнере и Евгении Рейне Британишский пишет так: «Они, как и другие, боготворили Польшу, как страну Свободы, обожали фильмы Вайды…»

И естественно, что автор воспоминаний не может обойтись без признания заслуг крупнейших полонофилов военного поколения поэтов – Самойлова и Слуцкого: «Именно эти два поэта – авторы двух самых ярких и значительных поэтических текстов о Польше в нашей поэзии второй половины века… Мы повернули наши головы к Польше, которая стала для нас недостижимым идеалом свободы…»

Вспоминаю, что и я, естественно, не с такой экзальтацией и не с таким подобострастием, но любил Польшу некой «странною любовью», хотя, если обратиться к перечню имен из статьи Британишского (Слуцкий, Самойлов, Рейн, Кушнер, Бродский, Эппель, Марк Самаев – сюда бы еще добавить Горбаневскую), надо бы объяснить, почему все полонофилы тех лет – евреи и каким образом в их число попал русский человек Станислав Куняев? Ведь не только из-за истории с именем.

…Многие из нас в шестидесятые годы бредили словами «свобода» и «воля». Эти слова, как зерна, были рассыпаны в поэтических книжках тех лет. Да, настоящая поэзия должна быть именно такой! Недаром свою любимую книгу, изданную в 1966 году, я назвал «Метель заходит в город». Метель для меня была символом стихии, никому и ничему не подвластной. А Игорь Шкляревский, не мудрствуя лукаво, дал своему сборнику имя «Воля», а Вячеслав Шугаев назвал книгу прозы еще хлеще – «Вольному воля». Поэты военного поколения сразу уловили разницу нашего и их ощущения жизни. Поэт и переводчик Владимир Лившиц, прочитав мою книжицу «Метель заходит в город», прислал мне такое письмо:

«Порой берет зависть: как Вам удалось достичь такой душевной раскрепощенности, такой свободы?.. Вероятно, людям моего поколения это уже не дано. Стихов, которые меня тронули, так много, что их не перечислить. Талантливые, умные, ироничные, но главное их качество – свобода. Жизнь нет-нет да и подарит радость. Такой радостью была Ваша книга».

Вечная борьба Польши за свободу и вечное сопротивление поэзии насилию – цензуре, государству, тирании! Ну как было не восхититься стихами Слуцкого о Польше! А тут еще и наш Коля Рубцов отчеканил свою мысль о главенстве поэзии над жизнью:

И не она от нас зависит, а мы зависим от нее!

Все это кружило нам головы и волновало сердца. Узы семьи, государства, долга, исторической необходимости – все отступало перед жаждой полной свободы – да не только по Слуцкому, а бери выше – по Пушкину! Сколько раз мы в нашем кругу, упиваясь, декламировали друг другу заветные строки:

Зачем кружится вихрь в овраге, Подъемлет пыль и лист несет, Когда корабль в недвижной влаге Его дыханья жадно ждет? Зачем среди лесов и пашен Летит орел, тяжел и страшен, На чахлый пень – спроси его! Зачем арапа своего Младая любит Дездемона, Как месяц любит ночи мглу? Затем, что ветру, и орлу, И сердцу девы нет закона. Гордись, таков и ты, поэт, И для тебя условий нет.

Часто мы даже поправляли Пушкина и вместо «условий нет» читали «закона нет», то есть возводили самоуправно диктат поэзии на вершины бытия, дерзко приравнивая поэта к Творцу.

Прочитать по-настоящему и понять национальное завещание Пушкина «Клеветникам России» нам еще предстояло.

Но вот камень преткновения: если слова из дневниковой записи Давида Самойлова «Любовь к Польше – неизбежность для русского интеллигента» справедливы, то в таком случае нельзя считать интеллигентами Александра Пушкина, Михаила Лермонтова, Федора Достоевского, Федора Тютчева, Николая Некрасова, Петра Чаадаева, Константина Леонтьева… Русских гениев художественной жизни и истории, которые «не любили» Польшу. (А может быть, гений и интеллигенция «две вещи несовместные»?) Следом за ними стоит целый ряд людей культуры как бы второго ряда, но исповедующих те же убеждения и потому тоже «недостойных» носить почетное звание «русского интеллигента»: В. Жуковский, В. Даль, Н. Лесков, К. Аксаков, А. Хомяков, В. Кюхельбекер, историк С. М. Соловьев. Не слабо, как вы понимаете, панове. Кого же тогда, кроме Самойлова, Слуцкого, Бродского, Рейна, Кушнера и Британишского, можно ввести в сонм ордена русской интеллигенции? Неужели Польше так не повезло, что самые славные имена русской культуры были свободны от полонофильства? А кто же тогда остается в рядах интеллигенции? Одиозный Фаддей Булгарин, ревнивый товарищ Пушкина Петр Андреевич Вяземский, выродок русской жизни, перешедший в католичество Владимир Сергеевич Печерин? Наиболее серьезное имя среди них – Александр Иванович Герцен. Но и тот, по глубокому замечанию Достоевского, «не стал эмигрантом, но им родился»… Не густо. Тем более что без размышлений об особенностях полонофильства каждого из них не обойтись. А особенности эти весьма любопытны. Но перед тем как поразмыслить о каждом из них, хочу высказать одно общее соображение.

Многие русские писатели вольно или невольно сострадали малым народам, жившим на просторах Российской империи и вообще в славянских пределах. Пушкин восхищался вольнолюбием кавказских горцев:

Так буйную вольность законы теснят, Так дикое племя под властью тоскует, Так ныне безмолвный Кавказ негодует, Так чуждые силы его тяготят.

Лермонтов очаровал русское общество романтическими образами отрока Мцыри, Измаил-бея, Хаджи-абрека, Бэлы, Казбича. Толстой написал великую повесть о Хаджи-Мурате. Достоевский в «Дневниках писателя», Тютчев в политических стихах, Константин Леонтьев в повестях своей дипломатической жизни, Тургенев в романе «Накануне» демонстративно поддерживали греков и славян в их сопротивлении туркам, чехов в противостоянии онемечиванию, боснийских сербов в борьбе за национальное бытие с империей Габсбургов. Даже вступление России в Первую мировую войну было оправдано русским обществом необходимостью помощи сербам. И лишь одно «национально-освободительное движение» – польское – во все времена вызывало у крупнейших русских гениев неприятие. Добровольцы из России отправлялись умирать ради свободы греков в двадцатых годах XIX века, ради спасения болгар в 1887 году, русские юноши даже к бурам в Южную Африку убегали, «держали в зубах» песню «Трансваль, Трансваль, страна моя»… Но чтобы русские добровольцы во время польских восстаний сражались плечом к плечу с шляхтичами, помогая им закрепощать украинцев, белорусов, литовцев? Такого почти не было. Или не было совсем. Начало этой традиции сопротивления полонофильству было, конечно же, заложено Пушкиным в историческом письме Бенкендорфу от 1830 года:

«С радостью взялся бы я – за редакцию политического журнала… Около него соединил бы я писателей с дарованиями… Ныне, когда справедливое негодование и старая народная вражда, долго растравляемая завистью, соединила всех нас (имелись в виду близкие Пушкину писатели. – Ст. К.) против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной бешеной клеветою… Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападки иностранных газет».

Бенкендорф не предоставил поэту желанной возможности, и тогда Пушкин нашел блистательный выход из положения и написал свои великие патриотические оды «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», полные презрения к демагогам из западноевропейских парламентов:

Но вы, мутители палат, Легкоязычные [1] витии, Вы, черни бедственный набат, Клеветники, враги России.

Чеслав Милош совершенно не понимает этих стихов, когда пишет, что в них «нет ничего, кроме проклятий народу, который пытается отстоять свою независимость». О польском народе в стихах Пушкина нет ни слова. И даже польский сюжет там не основной. Главный пафос стихотворенья направлен против газетных и парламентских провокаторов, против европейского интернационала, против сатанинской антанты всех антирусских сил Европы. Россия к тому времени лишь пятнадцать лет назад одолела нашествие двунадесяти европейских «языков» (вместе с польским), и вдруг они снова заговорили, заверещали, завизжали с трибун Лондона, Парижа, Вены… «Черни бедственный набат»… Слово «чернь» в польских стихах Пушкина – самое важное. Вспомним: «в угоду черни буйной». Не о Польше писал Пушкин, тем более не о польском народе. Это было бы слишком мелко. Но о Европе, которая «по отношению к России была всегда столь же невежественна., сколь и неблагодарна». Петр Чаадаев, которого и поныне многие невежественные апологеты Запада (да кое-кто из наших неумных патриотов) считают чуть ли не русофобом, 18 сентября 1831 года написал Пушкину в письме из Москвы:

«Я только что увидал два важных стихотворения. Мой друг, никогда еще вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы – национальный поэт… Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать… Стихотворение к врагам России в особенности изумительно, это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет… Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете: но пусть их говорят, а мы пойдем вперед… Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант… А если еще вспомнить, что Пушкин предпринял немало усилий, чтобы его младший брат Лев был зачислен в полк, сражающийся с польскими мятежниками, и если прочитать слова, написанные им в 1834 году о московских полонофилах:

«Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет».

Пушкин был прав, утверждая, что восставшая в 1830 году шляхта открыто призывала Европу к очередному крестовому походу на Россию, изображая при этом себя защитницей общеевропейских интересов. В манифесте польского сейма от 6.12.1830 г. цели восстания были сформулированы людьми, несомненно страдавшими манией величия: «…не допустить до Европы дикой орды Севера… Защитить права европейских народов…»

Через тридцать с лишним лет во время польского восстания 1863 года немецкий историк Ф. Смит жестоко высмеет маниакальные идеи авторов манифеста: «Не говоря уже о крайней самонадеянности., с которою четыре миллиона людей брали на себя покровительство 160 миллионов, поляки хотели еще уверить, что предприняли свою революцию за Австрию и Пруссию, дабы «служить им оплотом против России».

* * *

Ну, а что же наши полонофилы – Герцен, Вяземский, Печерин, буйный авантюрист Бакунин? Сразу надо сказать, что их обобщенный образ воссоздал тот же Александр Пушкин, видимо, уяснив для себя, что это задача исторической важности. Известный пушкинист С. М. Бонди в свое время по плохо сохранившемуся тексту реставрировал одно из посмертно обретших жизнь стихотворений Пушкина о типе русского интеллигента-полонофила:

Ты просвещением свой разум осветил, Ты правды чистый лик увидел. И нежно чуждые народы возлюбил И мудро свой возненавидел. Когда безмолвная Варшава поднялась И ярым бунтом опьянела, И смертная борьба меж нами началась При клике «Польска не згинела!», Ты руки потирал от наших неудач, С лукавым смехом слушал вести, Когда разбитые полки бежали вскачь И гибло знамя нашей чести. Когда ж Варшавы бунт раздавленный лежал Во прахе, пламени и в дыме, Поникнул ты главой и горько возрыдал, Как жид о Иерусалиме.

Кто персонаж этого стихотворенья? Конечно же, не только московский либерал-полонофил Г. А. Римский-Корсаков, возможный его прототип. Но и русофоб В. Печерин, и в какой-то степени Герцен, а в наше время он принимает черты то ли Бродского, то ли Бабицкого, то ли какого-нибудь совершенно ничтожного Альфреда Коха… Вот что значит пророческое стихотворенье, написанное на века! Все они до сих пор «руки потирают от наших неудач».

Но забавно то, что в полонофильстве современников Пушкина живет и делает это полонофильство смешным глубокое противоречие: сочувствуя Польше в ее отчаянной борьбе с самодержавием, с наслаждением предавая русские национальные интересы ради интересов прогрессивной Европы и ее шляхетского форпоста, каждый из них тем не менее, когда ближе знакомился с конкретными представителями шляхты, приходил в недоумение, а то и в ужас от крайностей польского национального характера – высокомерного, экзальтированного, истерического. И каждый из них рано или поздно приходил к выводу, что именно в этом характере заключены все прошлые, настоящие и будущие беды Польши.

На что уж Герцен всю свою политическую и литературную репутацию бросил на польскую чашу весов во время восстания 1863 года, призывая русских офицеров в своем «Колоколе» объединиться с поляками против царизма в борьбе «за нашу и вашу свободу», – и то в конце концов не выдержал и написал в «Былом и думах»:

«У поляков католицизм развил ту мистическую экзальтацию, которая постоянно их поддерживает в мире призрачном… Мессианизм вскружил голову сотням поляков и самому Мицкевичу».

А князь Петр Андреевич Вяземский? Он и служебную карьеру начал в Варшаве в 1819–1821 годах, присутствовал при открытии первого сейма, переводил шляхте и магнатам речь Александра Первого, был против введения войск в Польшу во время восстания 1830 года, называл великие стихи Пушкина «Клеветникам России» шинельной одой, но потом с разочарованием признался в дневнике: «Как поляки ни безмозглы, но все же нельзя вообразить, чтобы целый народ шел на вольную смерть, на неминуемую гибель… Наполеон закабалил их двумя, тремя фразами… Что же сделал он для Польши? Обратил к ней несколько военных мадригалов в своих прокламациях, роздал ей несколько крестов Почетного Легиона, купленных ею потоками польской крови. Вот и все. Но Мицкевич, как заметили мы прежде, был уже омрачен, оморочен… Польская эмиграция овладела им, овладел и театральный либерализм, то есть лживый и бесплодный…»

Но наиболее крутая и поучительная эволюция по отношению к Польше и к Западу вообще произошла на протяжении жизни с одним из самых отпетых русофобов в нашей истории – с Владимиром Печериным. Он, конечно же, представлял собой клинический тип русского человека, которому никакие диссиденты нашего времени – ни Андрей Синявский, ни генерал Григоренко, ни даже Солженицын – в подметки не годятся. Вспоминая в своей поздней и единственной книге «Замогильные записки» о юности на юге России, в семье своего отца, поручика Ярославского пехотного полка, участника войны с Наполеоном, Владимир Печерин писал:

«Полковник Пестель был нашим близким соседом. Его просто обожали. Он был идолом 2-й армии. Из нашего и других полков офицеры беспрестанно просили о переводе в полк к Пестелю. «Там свобода! Там благородство! Там честь!» Кессман и Сверчевский имели ко мне неограниченное доверие. Они без малейшей застенчивости обсуждали передо мной планы восстания, и как легко было бы, например, арестовать моего отца и завладеть городом и пр. Я все слушал, все знал; на все был готов: мне кажется, я пошел бы за ними в огонь и воду…»

Кессман был учителем юноши Печерина, учил его европейским языкам. Отставной поручик Сверчевский занимал пост липовецкого городничего в городке, где стоял Ярославский пехотный полк. Оба – из поляков. Кессман покончил жизнь самоубийством еще до декабрьского восстания, Сверчевский, как один из бунтовщиков, был во время польского восстания 1831 года расстрелян отцом автора «Замогильных записок» майором Печериным. Но речь не о них, речь о национально-политической шизофрении, охватившей в начале 20-х годов XIX века часть дворянской интеллигенции. Насколько она, эта шизофрения, была глубока, свидетельствуют некоторые записи Печерина из его мемуаров:

«Я добровольно покинул Россию ради служения революционной идее и, таким образом, явился первым русским политическим эмигрантом XIX века».

«Я никогда не был и не буду верноподданным. Я живо сочувствую геройским подвигам и страданиям католического духовенства в Польше».

«В припадке этого байронизма я написал в Берлине эти безумные строки:

Как сладостно отчизну ненавидеть И жадно ждать ее уничтоженья , И в разрушении отчизны видеть Всемирную десницу возрожденья!

Не осуждайте меня, но войдите, вдумайтесь, вчувствуйтесь в мое положение!»

«Таков был дух нашего времени или по крайней мере нашего кружка; совершенное презрение ко всему русскому и рабское поклонение всему французскому, начиная с палаты депутатов и кончая Jar din Mabile-м!»

Национальная шизофрения «первого русского политэмигранта XIX века» принимала поистине комические формы. Скитаясь в нищете по Франции, живя жизнью, если говорить современным языком, бомжа, он обменял свои хорошие штаны у хозяйки дома, где остановился на ночлег, на старые заплатанные штаны ее супруга, чтобы получить в добавку скромный ужин: «Чтобы возбудить ее сожаление, я сказал: – Я бедный польский эмигрант». А тогда ими была наводнена вся Европа. С одним из таких настоящих «бедных польских эмигрантов» Печерин вскоре встретился и вот какое впечатление вынес от этой встречи: «Потоцкий был самый идеал польского шляхтича: долговязый, худощавый, бледный, белобрысый, с длинными повисшими усами, с физиономией Костюшки. Он, как и все поляки, получал от бельгийского правительства один франк в день и этим довольствовался и решительно ничего не делал: или лежал, развалившись на постели, или бродил по городу… У Потоцкого была еще другая черта славянской или, может быть, преимущественно польской натуры: непомерное хвастовство».

Не напоминает ли эта жизнь в чужой стране на «вэлфере» страницы из мемуаров Немоевского о быте польской колонии на берегах Белого озера в XVII веке? Действительно, национальный тип «идеального шляхтича» не то что с годами, а с веками не меняется в польской истории. А вот наш родной русоненавистник Печерин все-таки за несколько десятилетий скитальческой жизни по Европе кое-что понял. Особенно после перехода в католичество.

«Из шпионствующей России попасть в римский монастырь – это просто из огня в полымя. Последние слова генерала (епископа-иезуита. – Ст. К) ко мне были: «Вы откровенный человек». В устах генерала это было самое жестокое порицание: «Вы человек ни к чему не пригодный».

Как в этой сцене кратко и выпукло определена пропасть между западноевропейским типом человека-прагматика, человека-лицемера, иезуита, живущего по правилу «цель оправдывает средства», и русского простодушного диссидента, русофоба по глупости, горестно прозревающего от уроков жизни, которые преподает ему высокомерная и лицемерная Европа!

«Католическая церковь есть отличная школа ненависти!» – восклицает в отчаянье Печерин, бежавший из России от родного, «нецивилизованного», простонародного православия.

А заключительный приговор Европе и католичеству, вырвавшийся из уст несчастного западника и полонофила, поистине трагичен. Сколько он ни боролся в себе с русской сутью – ничего у него не получилось:

«Самый подлейший (обратите внимание на «гоголевский» эпитет! – Cm. К) русский чиновник, сам Чичиков никогда так не льстил, не подличая, как эти монахи перед кардиналами. А в Риме и подавно мне дышать было невозможно: там самое сосредоточие пошлейшего честолюбия. Вместо святой церкви я нашел там придворную жизнь в ее гнуснейшем виде».

И не случайно, что в этом отчаянном покаянии Печерина возникает Гоголь с чиновниками из «Мертвых душ», с Чичиковым, которые после жизни в Европе уже не кажутся ему, как в молодости, рабами и подлецами. Он уже почти любит их, потому что с ним произошло то, что происходит с русскими людьми на закате жизни. И слова Печерина «самый подлейший русский чиновник» – вольно или невольно залетели в его покаянную исповедь тоже из Гоголя, из «Тараса Бульбы»:

«Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело».

Где похоронен наш незадачливый католик, не знает никто, и как тут еще раз не вспомнить рядом с Печериным Андрия Бульбу и вещие слова старого Тараса: «Так продать веру? Продать своих?»

Кстати, в конце жизни Печерин, вынужденный в Ирландском католическом монастыре бороться с протестантизмом, поступил по-русски: публично сжег на городской площади протестантскую библию. Его судили, но, махнув рукой, судьи простили его, как русского человека, не отвечающего за свои поступки.

Интересно то, что полонофильские «Замогильные записки» Печерина вышли с предисловием «пламенного революционера» Л. Б. Каменева (Розенфельда) в 1932 году, когда польская пропаганда эпохи Пилсудского уже вовсю осваивала антирусскую и антисоветскую риторику, а в СССР идея патриотизма (русского и советского) еще не сформировалась.

Любопытные свидетельства о шляхетском национальном характере оставил Фаддей Булгарин. С легкой руки Пушкина, заклеймившего Фаддея беспощадными эпиграммами, исследователи пушкинской эпохи относились к нему несерьезно. А зря. Человек он был незаурядный. Его предки по материнской линии – бояре из Великого княжества Литовского, мать из знатного рода Бучинских. Родился он в Минском воеводстве, его отец, приехавший в Россию с Балкан, был тоже из знати – то ли албанской, то ли болгарской. Отсюда и фамилия Фаддея, которого на самом деле звали Тадеуш. Он был своеобразным кондотьером, наемником, солдатом удачи той эпохи. Вместе с Наполеоном и отрядами польской шляхты ходил на Пиренеи усмирять восставших против Бонапарта испанцев, потом с конницей Понятовского шел в составе наполеоновских войск на Москву, потом продал свою шпагу русскому правительству и занялся литературой и журналистикой. Понятно, почему его не терпел Пушкин. Но ясно и другое: поляков, будучи сам полуполяком и выросшим среди них – был вхож в дома Радзивиллов, Чарторыйских, Потоцких, – Булгарин знал, как никто другой. И вот что он писал о польской жизни:

«В Польше искони веков толковали о вольности и равенстве, которыми на деле не пользовался никто, только богатые паны были совершенно независимы от всех властей, но это была не вольность, а своеволие»… «Мелкая шляхта, буйная и непросвещенная, находилась всегда в полной зависимости у каждого, кто кормил и поил ее, и даже поступала в самые низкие должности у панов и богатой шляхты, и терпеливо переносила побои, – с тем условием, чтобы быть битыми не на голой земле, а на ковре, презирая, однако же, из глупой гордости занятие торговлей и ремеслами, как неприличное шляхетскому званию. Поселяне были вообще угнетены, а в Литве и Белоруссии положение их было гораздо хуже негров…»

«Крестьяне в Литве, в Волынии, в Подолии, если не были принуждены силой к вооружению, оставались равнодушными зрителями происшествий и большей частью даже желали успеха русским, из ненависти к своим панам, чуждым им по языку и по вере».

«Поляки народ пылкий и вообще легковерный, с пламенным воображением. Патриотические мечтания составляли его поэзию – и Франция была в то время Олимпом, а Наполеон божеством этой поэзии. Наполеон хорошо понял свое положение и весьма искусно им воспользовался. Он дал полякам блистательные игрушки: славу и надежду – и они заплатили ему за это своею кровью и имуществом».

Вот такими были наши «разочарованные полонофилы»… Трудно было шляхте найти в них настоящих союзников.

А что касается «мистической экзальтации», «католического мессианизма», «театрального либерализма», о котором вспоминали даже наши полонофилы, то я впервые задумался об этой черте польского характера, когда в 1964 году в одном из краковских костелов увидел молящуюся женщину. Она буквально растворилась в экзальтированной молитве, словно бы желая в непроизвольных движениях слиться с каменными плитами костела, глаза ее были подернуты белесой пленкой, бледные пересохшие уста ее лихорадочно то и дело вдыхали и выдыхали воздух костела, насыщенный сухими запахами известняка и лака, которым были покрыты тускло поблескивавшие ряды деревянных кресел и статуй католических святых.

Может быть, время, а может, война женщину в темном платке истрепала, не потому ли так сладко она к каменным плитам костела припала? . . . . . . . . . . Что ж, органист, забывайся, играй, вечность клубится под сводами храма, пусть расплеснется она через край из сладострастной утробы органа.

Это стихи написаны во время моей первой поездки в Польшу. Сейчас я понимаю, что, повторив два раза одно и то же слово «сладко», «сладострастная утроба» – я, глядя на истово молящуюся женщину, может быть, случайно прикоснулся к одной из болезненных тайн католицизма, о которых с поразительной проницательностью писал в «Очерках античного символизма и мифологии» русский философ А. Ф. Лосев. Простите меня за длинную цитату из Лосева, но лучше него об этой тайне не скажешь.

«Но ярче всего и соблазнительнее всего – это молитвенная практика католицизма. Мистик-платоник, как и византийский монах (ведь оба они, по преимуществу, греки) на высоте умной молитвы сидят спокойно, погрузившись в себя, причем плоть как бы перестает действовать в них., и ничто не шелохнется ни в них, ни вокруг них (для их сознания). Подвижник отсутствует сам для себя; он существует только для славы Божией. Но посмотрите., что делается в католичестве. Соблазненность и прельщенность плотью приводит к тому, что Дух Святой является блаженной Анджеле и нашептывает ей такие влюбленные речи: «Дочь Моя сладостная Мне., дочь Моя храм Мой, дочь Моя услаждение Мое, люби Меня, ибо очень люблю Я тебя, много больше, чем ты любишь Меня» [3]Откровения бл. Анджелы. Пер. Л. П. Карсавина. М., 1918, с. 95, 100 и мн. др.
. Святая находится в сладкой истоме, не может найти себе места от любовных томлений. А Возлюбленный все является и является и все больше и больше разжигает ее тело, ее сердце, ее кровь. Крест Христов представляется ей брачным ложем. Она сама через это входит в Бога: «И виделось мне, что нахожусь я в середине Троицы…» Она просит Христа показать ей хоть одну часть тела, распятого на кресте; и вот Он показывает ей… шею. «И тогда явил Он мне Свою шею и руки. Тотчас же прежняя печаль моя превратилась в такую радость и столь отличную от других радостей, что ничего и не видела и не чувствовала, кроме этого. Красота же шеи Его была такова, что невыразимо это. И тогда разумела я, что красота эта исходит от Божественности Его. Он же не являл мне ничего, кроме шеи этой, прекраснейшей и сладчайшей. И не умею сравнить этой красоты с чем-нибудь, ни с каким-нибудь существующим в мире цветом, а только со светом тела Христова, которое вижу я иногда, когда возносят его»… Что может быть более противоположно византийско-московскому суровому и целомудренному подвижничеству, как не эти постоянные кощунственные заявления: «Душа моя была прията в несотворенный свет и вознесена»… эти страстные взирания на крест Христов, на раны Христа и на отдельные члены Его тела, это насильственное вызывание кровавых пятен на собственном теле и т. д. и т. д.? В довершение всего Христос обнимает Анджелу рукою, которая пригвождена была ко кресту… а она, вся исходя от томления, муки и счастья, говорит: «Иногда от теснейшего этого объятия кажется душе, что входит она в бок Христов. И ту радость, которую приемлет она там, и озарение рассказать невозможно. Ведь так они велики, что иногда не могла я стоять на ногах, но лежала, и отымался у меня язык… И лежала я, и отнялись у меня язык и члены тела» [4]Там же, с. 137, 140, 151, 152. Я не привожу (да было бы и странно подробно заниматься этим здесь) массы других фактов, типичных для католической мистики. Материалы, относящиеся к Терезе, Мехтильде, Гертруде и пр., очень выразительны в этом отношении. Замечу, кроме того, что я привел несколько цитат не только не из самого яркого, что можно было бы привести, но даже и не из среднего. Приводить самое яркое и кощунственно, и противно. (Примечание А. Ф. Лосева.)
.

Это, конечно, не молитва и не общение с Богом. Это – очень сильные галлюцинации на почве истерии, т. е. прелесть. И всех этих истериков, которым является Богородица и кормит их своими сосцами; всех этих истеричек, у которых при явлении Христа сладостный огонь проходит по всему телу и, между прочим, сокращается маточная мускулатура; весь этот бедлам эротомании, бесовской гордости и сатанизма – можно, конечно, только анафематствовать, вместе с Filioque, лежащим у католиков в основе каждого догмата и в основе их внутреннего устроения и молитвенной практики. В молитве опытно ощущается вся неправда католицизма. По учению православных подвижников, молитва, идущая с языка в сердце, никак не должна спускаться ниже сердца.

Православная молитва пребывает в верхней части сердца, не ниже. Молитвенным и аскетическим опытом дознано на Востоке, что привитие молитвы в каком-нибудь другом месте организма всегда есть результат прелестного состояния. Католическая эротомания связана, по-видимому, с насильственным возбуждением и разгорячением нижней части сердца. «Старающийся привести в движение и разгорячить нижнюю часть сердца приводит в движение силу вожделения, которая, по близости к ней половых органов и по свойству своему, приводит в движение эти части. Невежественному употреблению вещественного пособия последует сильнейшее разжжение плотского вожделения. /<^-кое странное явление! По-видимому, подвижник занимается молитвою, а занятие порождает похотение, которое должно бы умерщвляться занятием» [5]Сочинения еп. Игнатия Брянчанинова. СПб., 1905.
Это кровяное разжжение вообще характерно для всякого мистического сектантства. Бушующая кровь приводит к самым невероятным телодвижениям, которые в католичестве еще кое-как сдерживаются общецерковной дисциплиной, но которые в сектантстве достигают невероятных форм».

И дальше Лосев пишет о прельщении католицизмом наших полонофилов и соблазнах, которые «всегда бывали завлекательной приманкой для бестолковой, убогой по уму и по сердцу, воистину «беспризорной» русской интеллигенции. В те немногие минуты своего существования, когда она вы давливала из себя  «религиозные чувства», она большею частью относилась к религии и христианству как к более интересной сенсации; и красивый, тонкий , «психологический», извилистый и увертливый, кровяно-воспаленный и в то же время юридически точный и дисциплинарно-требовательный католицизм, прекрасный, как сам сатана, – всегда был к услугам этих несчастных растленных душ. Довольно одного того, что у католиков – бритый патриарх, который в алтаре садится на престол (к которому на Востоке еле прикасаются), что у них в соборах играют симфонические оркестры (напр., при канонизации святых), что на благословение папы и проповедь патеров молящиеся отвечают в храме аплодисментами, что там – статуи, орган, десятиминутная обедня и т. д. и т. д., чтобы усвоить всю духовно-стилевую несовместимость католичества и православия. Православие для католичества анархично (ибо чувство объективной, самой по себе данной истины, действительно, в католичестве утрачено, а меональное бытие всегда анархично). Католичество же для православия развратно и прелестно (ибо меон, в котором барахтается, с этой точки зрения, верующий, всегда есть разврат). Католицизм извращается в истерию, казуистику, формализм и инквизицию. Православие, развращаясь, дает хулиганство, разбойничество, анархизм и бандитизм. Только в своем извращении и развращении они могут сойтись, в особенности, если ил: синтезировать при помощи протестантско-возрожденского иудаизма, который умеет истерию и формализм, неврастению и римское право объединять с разбойничеством, кровавым сладострастием и сатанизмом при помощи холодного и сухого блуда политико-экономических теорий».

Вполне возможно, что нынешние мерзкие скандалы, потрясающие католический мир, – растление пастырями несовершеннолетних, оправдание мужеложства, благословение однополых браков и прочих чувственных, антихристианских извращений, – что все эти пороки западной церковной жизни в своей изначальной сути взращены мутными соками католической молитвы, о которой столь точно и беспощадно написал русский православный философ.

 

Адам Мицкевич и Константин Леонтьев

Масла в разогревающийся костерок моего искреннего полонофильства добавило пребывание осенью 1963 года на двухмесячных военных сборах во Львове-Лемберге.

Я с наслаждением бродил по его блестящим базальтовым мостовым, по тенистому, уставленному католическими надгробьями Лычаковскому кладбищу, заглядывался на прихотливую барочную вязь львовских костелов, поднимался к Высокому замку, откуда предо мной простирались каменнопарковые пространства первого европейского города, увиденного мной. А особняки с овальными окнами, резными дубовыми дверями, кованными из черного железа кружевами вокруг парадных подъездов и балконов говорили о какой-то особой, изысканной внутренней жизни, неизвестной ни моей Калуге, ни тем более далекой Сибири, откуда я недавно возвратился в Россию, и потому особенно загадочной и соблазнительной.

А тут еще вышел на львовские экраны «Пепел и алмаз» Анджея Вайды! Строчки из Циприана Норвида! Я уже знал и любил его стихи, как и стихи Болеслава Лешмяна или Константы Ильдефонса Галчинского. Дружба со Слуцким и Самойловым, переводившими польских поэтов, не прошла даром… Ах, какой это был фильм «Пепел и алмаз»! От одной сцены, когда обреченный Мацек влюбляется перед смертью в Зоею, когда они в разрушенном костеле читают стихи о превращении угля в алмаз, мое сердце начинало сладко щемить.

А какую высоко театральную польскую боль источала сцена, где обносившаяся, потускневшая за годы оккупации шляхта в ночь освобождения сомнамбулически танцует полонез Огиньского, столь волнительный и для русского славянского сердца, полонез, заглушаемый могучей песней и грохотом шагов советских солдат, вступающих в город.

Но увидев эту сцену, я сразу же вспомнил размышления Константина Леонтьева из «Варшавского дневника», которые он печатал в катковской газете, будучи корреспондентом в Польше зимой 1880 года. Дело в том, что восьмой том из собрания сочинений Константина Леонтьева, изданного в 1909 году, в ту осень лежал у меня под подушкой в казарме Военно-политического училища, расположенного в центре Стрыйского парка. Никто из моих московских друзей Леонтьева еще не читал, а мне эту книгу взять с собой на военные сборы настоятельно посоветовал Александр Петрович Межиров, за что я ему до сих пор благодарен. Приходя в казарму после работы в редакции окружной газеты «Ленинское знамя», я уединялся в красном уголке, садился под портретом Ленина и погружался в пиршество мыслей, в красоту стиля, в бездну мужественных и страшных пророчеств этого великого и непонятого Россией человека.

«Как бы долго русский человек ни жил в Варшаве, он вполне дома себя чувствовать здесь не может. Чудный вид города, не имеющий ни того всемирного значения и тех вещественных удобств, которыми так богаты европейские столицы, ни дорогих сердцу нашему национальных особенностей, привлекающих нас к московскому Кремлю… общество в сношениях с нами сдержанное и недоверчивое.

Однако и в Польше есть одна сторона жизни, которая, именно при всех этих невыгодных условиях, особенно бросается в глаза и вознаграждает русское сердце за все его здесь тяжелые и унылые чувства – одним только, но зато чрезвычайно приятным впечатлением.,

Впечатление это производят стоящие в Варшаве русские войска.

На улице, в соборе, у обедни в праздник, в маленькой церкви на Медовой улице, в театре, в русском клубе – везде видишь военных… Целые толпы свежих, молодых и бесстрашных солдат, эти бравые энергичные лица офицеров, эти командиры, «испытанные великими трудами битвы боевой», эти седины старых генералов… Эти казаки, гусары и уланы «с пестрыми значками»; эта пехота («эта неутомимая пехота»), идущая куда-то своим ровным твердым могучим шагом…» (как в фильме Вайды. – Ст. К.).

«Наконец поднялась буря в Польше; полагая, что Россия потрясена крымским поражением и крестьянским переворотом, надеясь на нигилистов и раскольников, поляки хотят посягнуть на целость нашего государства.

Не довольствуясь мечтой о свободе собственно польской земли, они надеялись вырвать у нас Белоруссию и Украину.

Вы знаете, что было! Вы знаете, какой гнев, какой крик негодования пронесся по России при чтении нот наших непрошеных наставников… С тех пор все стали несколько более славянофилы» [6]Русский историк из первой эмиграции Б. Пушкарев в своем учебнике, изданном в США в пятидесятые годы, писал: «В 1863 году в Польше и в Литве вспыхнуло открытое восстание (причем в Варшаве, при ночном нападении на казармы, было перебито много спящих русских солдат)».

Но буду честен: эти горькие страницы тогда лишь несколько смущали меня, но отнюдь не влияли коренным образом на мои убеждения. Время Константина Леонтьева придет для меня позже. А в ту львовскую осень 1963 года я вышел из кинотеатра, где только что посмотрел «Пепел и алмаз», сел на лавочку возле памятника Мицкевичу и на одном дыхании, что со мной было очень редко, написал восторженное стихотворенье:

Умирает на белом экране для чего-то рожденный на свет террорист с револьвером в кармане, милый мальчик, волчонок, поэт. О, как жаль, что она остается, две слезинки бегут по щекам… Вот и кончено. Что остается?.. Остается платить по счетам. Я ведь тоже любил неуютность, я о подвигах тоже мечтал! Слава… странствия… Родина… юность… Как легко, как высоко витал! Умирает убийца на свалке, только я никому не судья, просто жалко – и девушку жалко, и его, и тебя, и себя.

Гибель героя в трепещущих на ветру белых простынях, пропитанных молодой кровью, тогда потрясла меня. Но сейчас я понимаю, что не менее героической, а может быть, и более величественной и поучительной для Польши была в фильме жертвенная смерть от руки юноши-террориста седого партийного человека, может быть, более нужного Польше патриота, нежели Мацек. Как бы сам Анджей Вайда ни пересматривал в угоду новому времени взгляды и как бы ни отказывался от пафоса своей молодости. Нередко наши убеждения на закате жизни оказываются недостойными высот, на которых мы дышали горним воздухом в иные бескорыстные времена.

…А во Львове я сначала жил в казармах Стрыйского парка, ходил по утрам в армейской форме в окружную газету «Ленинское знамя» по аллеям, усыпанным грудами красных и желтых кленовых листьев, разгребая эту шуршащую реку кирзовыми сапогами, но вскоре, подзаработав денег в местных газетах, переехал в знаменитый отель Жоржа, из которого каждый день любовался на памятник Мицкевичу, стоявший посреди площади на гранитной колонне.

Мицкевич для меня в то время, как и Пушкин, был символом прекраснодушного поэтического вольнолюбия, и я даже стихотворенье о нем и о Львове сочинил:

Город средневековых мистерий, семь печатей лежат на тебе, эмигрант и бродяга Мицкевич не желает сдаваться судьбе. Сытый ангел парит и хлопочет, хочет лиру поэту вручить, но блаженный Мицкевич не хочет, не желает тревогу лечить.

Сочиняя это стихотворенье, я, конечно, тайно подразумевал, что поэты всегда выше власти, всегда противостоят ей, всегда понимают друг друга в сопротивлении тирании. Какой тирании? Царской? Советской? Русской? Но тут я уже чувствовал – погружаюсь в зыбкую почву поэтических фантазий, а это небезопасно.

Реальная же история, как показало время, была совсем другой. Школярское прочтение Пушкина в молодые университетские годы у нас, как правило, заканчивалось хрестоматийными строками о Мицкевиче:

…Он между нами жил Средь племени ему чужого; злобы В душе своей к нам не питал, и мы Его любили. Мирный, благосклонный, Он посещал беседы наши. С ним Делились мы и чистыми мечтами И песнями (он вдохновен был свыше И свысока взирал на жизнь). Нередко Он говорил о временах грядущих, Когда народы, распри позабыв, В великую семью соединятся.

Однако трезвый исследователь жизни и ее истории, Пушкин не остановился на этой идиллической картине, но рассказал нам о том, что произошло с Мицкевичем после подавления польского бунта 1830 года:

…Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом Стихи свои, в угоду черни буйной, Он напояет. Издали до нас доходит голос злобного поэта, Знакомый голос!.. Боже! освяти В нем сердце правдою Твоей и миром, И возврати ему…

Что возвратить? Здравый смысл? Ум? Гений, который немыслим без «исторического ума»? Пушкин не сказал. Стихотворенье оборвано. Но можно догадываться о том, что он подразумевал и предчувствовал. Мицкевич, осевший после неудавшегося польского восстания в Париже, погрузился в омут католического экзальтированного мистицизма, словом, впал в такое умственное расстройство, что даже французские власти, поддерживавшие ради борьбы с Россией шляхетскую эмиграцию, вскоре запретили ему читать лекции в знаменитой Сорбонне.

Реальная история русско-польской «дружбы-вражды» преподнесла мне один незабываемый урок в ту львовскую осень 1963 года.

Однажды мы с Эрнстом Портнягиным, поэтом и геологом, с которым я подружился во Львове, спустились в цокольный этаж отеля Жоржа, где был так называемый Кавказский зал. Там хорошо готовили шашлыки, к которым подавали местное мутноватое розовое вино. Рядом с нами за соседним столиком расположилась компания польских туристов, занимавшихся во Львове скупкой всяческого мелкого добра – электроплиток, слесарного инструмента, деталей, кипятильников, всего, что у нас стоило копейки, а у них значительно дороже. Этакий шляхетско-капиталистический бизнес в соцлагере. Но вели они себя в застолье, как настоящие паны, – шумно кричали, произносили тосты, целовали ручки паненкам, нестройно запевали «еще Польска не згинела». Два пожилых вислоусых поляка лихо спели песенку послевоенных времен:

Мы млоды, мы млоды, Мы бимбер пьем из шкоды, Мы бимбер пьем шклянками, А русские литрами.

Веселые паны с вызовом поглядывали на соседний столик, за которым пили «бимбер» наши гарнизонные офицеры. Один из них, с погонами капитана, не выдержал и в ответ на песенку и шумные размышления поляков о том, что Львов-Лемберг – польский город, повернулся к ним:

– Вы правы. Львов после войны действительно мог быть в составе Польши. А знаете, почему этого не произошло?

– Почему, пан офицер, почему? – загалдели разогретые бимбером паны-«челноки».

Капитан загадочно улыбнулся:

– Я слышал, что в конце войны, когда надо было окончательно решать судьбу и послевоенное устройство Польши, руководство польской компартии во главе с Берутом пришло на прием к Сталину. Долго обсуждали, какой быть Польше, кому передать власть в разрушенной стране, и когда речь зашла о будущих границах Речи Посполитой, Сталин взял указку, подошел к карте и очертил пограничные контуры новой Польши. Поляки заметили, что Львов в эти границы не вошел. Один из приближенных Берута не выдержал:

– Товарищ Сталин, но ведь Львов никогда не был русским городом!

Сталин затянулся трубкой, выпустил из-под усов облачко дыма и произнес:

– Да. Ви прави. Львов никогда не бил русским городом, но Варшава била…

Польские туристы сразу приумолкли, отрезвели и вскоре бесшумно один за другим вышли из Кавказского зала.

 

Генерал с саблей и вождь с трубкой

В одном из номеров журнала «Новая Польша» опубликована дискуссия польских историков, которая проливает свет на то, почему на протяжении всей своей истории польские восстания заканчивались крахом. Вот что сказал профессор истории Януш Тазбир: «А январское восстание 1863 года? Это же было просто безумие… мы пошли в бой без оружия. Между прочим, манифест повстанческого правительства 1863 года был написан вовсе не кем-то из политиков, а поэтессой Ильницкой, которая верила, что одного только энтузиазма достаточно, чтобы враг был разгромлен. Друцкий-Любецкий, который был величайшим польским финансовым гением, в момент, когда вспыхнуло восстание 1830 года, был абсолютно убежден, что где-то есть командующий со штабом, который всем этим руководит, но он так ловко законспирирован, что русские его не могут схватить. А когда он узнал, что нет никакого командующего и никакого штаба, то велел собрать дорожные сундуки и уехал в Петербург, ибо считал, что все это не имеет никакого смысла…. Восстание не имело ни малейших шансов на успех…»

Оно не имело шансов на успех еще по одной причине, о которой умалчивает историк. Когда в 1863 году одна из лондонских журналисток встретилась с Тютчевым, тот порекомендовал ей напечатать в Англии статью выдающегося русского фольклориста и славянофила Александра Гильфердинга, в свое время жившего в Польше и хорошо знавшего шляхту, поднявшую восстание. Оно, по мысли Гильфердинга, было «восстанием сверху». Удельный вес дворянства в Польше был чудовищно несоразмерен с числом холопов. В России лишь каждый двухсотый житель ее европейской части был дворянином, а в Польше шляхтичем считался каждый десятый. Ну где было польскому простонародью прокормить такое количество знати? Потому шляхетское сословие все время жаждало получить под свое господство украинское и белорусское «быдло». А тут еще русский «царь-освободитель» собрался дать волю холопам в Польше! Да еще с землей и с самоуправлением! И шляхта восстала. Но поздно. Через год после начала восстания, 19 февраля 1864 года, земля, находившаяся в пользовании польских крестьян, стала их собственностью без всякого выкупа (не то что в России); у мятежной шляхты российская власть изъяла 1600 имений, и эта земля также была передана крестьянству. Разбитые и убежавшие в очередной раз в эмиграцию шляхтичи-повстанцы обвинили Александра Второго в насаждении в Польше «коммунистических принципов».

Ситуация во время Варшавского восстания 1944 года была похожей. Польский менталитет за столетие почти не изменился. Но Сталин, хорошо знавший поляков, и наши маршалы, усвоившие в первые годы войны, что с железным вермахтом нельзя играть в авантюрные игры, естественно, не могли воодушевиться призывами потомков поэтессы Ильницкой. Скисшие сливки шляхты, дезертировавшие из Польши осенью 1939 года в далекую Англию, захотели в 1944 году вернуться к власти в Варшаве по трупам советских солдат. Мало им было нескольких сотен тысяч уже зарытых в польскую землю. Такой вариант был, по их представлениям, возможен лишь при одном условии: если Черчилль предъявит Сталину ультиматум об их возвращении во власть. Но Черчилль знал, что Сталин не отдаст Польшу в руки обанкротившихся лондонцев, и когда последние «достали» его своими требованиями, написал 7 января 1944 года записку в английский МИД, в которой дал отповедь шантажистам:

«…Без русских армий Польша была бы уничтожена или низведена до рабского положения, а сама польская нация стерта с лица земли. Но доблестные русские армии освобождают Польшу, и никакие другие силы в мире не смогли бы этого сделать… Они (поляки. – Ст. К.), должно быть, очень глупы, воображая, что мы собираемся начать новую войну с Россией ради польского восточного фронта [7]В послевоенные времена в калужском парке культуры какой-нибудь подросток, бывало, начинал приставать к взрослому человеку: деньги выпрашивал, либо закурить, либо предлагал убраться с танцев. Обиженный возмущается и «отшивает» наглеца. Тут-то выходят «из тени» несколько ребят постарше, поигрывая кулаками. «Ты что малолетку обижаешь?!» Такой вот агрессивной «малолеткой» была всегда Польша по отношению к России. Провоцировала драку, надеясь то на заступничество Ватикана, то на Францию в 1830 году, то на Тройственный союз в 1863-м, то на «западные демократии» в середине 30-х, то на Черчилля в конце войны, но коварный Запад всегда предавал ее.
Нации, которые оказались не в состоянии защитить себя, должны принимать к руководству указания тех, кто их спас и кто представляет им перспективу истинной свободы и независимости ».

В ответ лондонские витии через несколько месяцев спровоцировали Армию Крайову на Варшавское восстание. Части Армии Крайовой, как правило, вступали в борьбу лишь тогда, когда советские войска подходили вплотную к польским городам, а немцы начинали отступать. Задачей поляков в эти короткие сроки, когда немцы отступали, а наши еще не захватили город, было войти в него, объявить себя освободителями и хозяевами и выступить от имени лондонского правительства. Таков был «план на опережение» под девизом «Бурза», разработанный в Лондоне. Но во время жестокой войны с ее громадными массами войск трудно было все рассчитать, как во время шахматной партии, и попытка действовать по этому плану во время Варшавского восстания привела поляков к очередной национальной катастрофе. Восстание действительно было героическим, и поэт Давид Самойлов, бывший в те дни на берегу Вислы, вдохновенно воспел польский подвиг самопожертвования. Поэту был чужд прагматизм Черчилля.

Это было на том берегу. Рядом. В Праге. Отсюда два шага. Там, за Вислою, – вот она, Прага. Мы стояли на том берегу. Здесь отчаянно билась Варшава, Пред судьбою не павшая ниц. Горемычная, злая гордячка. Непокорнейшая из столиц. Польский город и польское горе, Польский гонор, и говор, и голод Здесь легли раскаленной подковой, А война – наковальня и молот.

В сознании наших граждан, познавших историю с телевизионных экранов, из стихотворений и поэм, из романов о «пане Володыевском», из кинообразов, созданных Збигневом Цибульским, Даниэлем Ольбрыхским, Станиславом Микульским, живет образ бесстрашной жертвенной Польши, Польши мужественных польских офицеров, генералов и президентов с раскатистыми звучными фамилиями, Польши, вечно угнетаемой – и вечно восстающей на борьбу «за вашу и нашу свободу».

Разве что неграмотный или глухонемой обыватель в Польше да и в России не знает о том, как Сталин заключил с Гитлером в 1939 году секретное соглашение о разделе благородной Речи Посполитой. На этом его знания заканчиваются. То, что по этому соглашению к Советскому Союзу должны были отойти не польские земли, а западнобелорусские и западноукраинские, оттяпанные в 1920 году поляками у обессиленной Гражданской войной России, он еще кое-что слышал. Но скажи ему, что на этих землях к 1939 году жило 10 миллионов украинцев, 4 миллиона белорусов и лишь 2 миллиона поляков, он удивится. Да и большая часть из этих двух миллионов – так называемые «осадники», то есть польские переселенцы, а проще говоря, колонисты, из солдат и офицеров, отличившихся в войне с советской Россией и получивших в награду украинские и белорусские земли. Им была поставлена историческая задача «ополячить» восточные окраины Великой Польши («от моря до моря»!) Пилсудского, окраины, о которых всегда мечтала шляхта. Осенью 1939 года многие из них очутились в лагерях для интернированных поляков под Смоленском. А в 1940-м или в 1941 году закончили свой путь в Катыни.

Поляки не могут «простить» нам соглашения с Гитлером в 1939 году. Но все 30-е годы Польша Пилсудского «нахально крутила роман» («и вновь роман нахально крутит» – из стихотворения Б. Слуцкого) с Германией Гитлера. В нем были объятья и секретные соглашения, и антисоветская и антирусская риторика, и «режимы особого благоприятствования» в торговле. Нам все время тычут в глаза визитом Риббентропа в Москву в августе 1939 года. Но тот же Риббентроп чуть ранее вел переговоры с Варшавой, а до него в Варшаве то и дело гостили министры Третьего рейха Геринг и Франк, множество немецких генералов и дипломатов, польский министр иностранных дел Ю. Бек ездил на свидание к самому Гитлеру… Да и сам фюрер, после оккупации своими войсками Польши, приказал поставить в Кракове почетный военный караул у гробницы Пилсудского в Вавельском замке. Как бы отдавая дань благодарности его профашистской политике и, видимо, вспомнив, что в 1933 году Польша стала первым после Ватикана государством, заключившим с гитлеровским режимом договор о ненападении, чем поспособствовал международному признанию фашистского режима. Так что – чья бы корова мычала! А когда в результате Мюнхенского сговора Германия решила проглотить Чехословакию, то Польша, будучи гитлеровской союзницей, потребовала свою долю чехословацкой шкуры – Тешинскую область, где жило 120 тысяч чехов и всего лишь 80 тысяч поляков.

Посему не пристало польским историкам до сих пор попрекать нас, что мы вернули свое, а не взяли чужое. Своя рубашка действительно ближе к телу. Особенно когда она своя. А не чехословацкая.

И никакого такого девиза «за вашу и нашу свободу» шляхта, участвуя в расчленении Чехословакии, не вспомнила, за что ровно через год на очередном витке истории была раздавлена своей недавней подельницей по «мюнхенской сделке».

Во многих романах, стихах и кинофильмах польская шляхта изображена как сословие мужества, долга и доблести. Как бы бессмертный миф! Но вспомним, что в конце октября 1941 года, когда немцы уже в бинокль рассматривали Москву – до Красной площади им оставалось 20 километров, – ни один нарком, ни один военачальник, ни один член Политбюро ЦК ВКП(б), ни тем более первое лицо партии и государства Иосиф Сталин – словом, все, кому было поручено оборонять столицу, – не покинули Москвы. Более того, 7 ноября 1941 года Сталин и его соратники показали своему народу и всему миру, что они – принимают парад на Красной площади и, значит, готовы сражаться до конца.

Алексей Сурков в эти дни сочинял гимн защитников Москвы:

Мы не дрогнем в бою за столицу свою, Нам родная Москва дорога, Нерушимой стеной обороны стальной Разгромим, уничтожим врага.

Зоя Космодемьянская поднималась на эшафот со словами «Сталин придет!»; Александр Кривицкий печатал на машинке репортаж о 28 героях-панфиловцах… И если будущие продажные историки «докажут», что это – мифы, то, в отличие от польских, они совпали с нашей историей и с нашей победой.

Как вела себя в похожей ситуации польская властная элита, когда немецкие войска 1 сентября 1939 года перешли польскую границу во время «польского блицкрига»? До Варшавы им еще было далеко – «непокорнейшую из столиц» немцы взяли лишь 28 сентября. Немецкий генерал и историк Типпельскирх пишет об этом так: «Когда польское правительство поняло, что приближается конец, оно 6 сентября бежало из Варшавы в Люблин. Оттуда оно выехало 9 сентября в Кременец, а 13 сентября польское правительство перешло границу. Народ и армия, которая в это время еще вела ожесточенные бои, были брошены на произвол судьбы».

Типпельскирх только забыл сказать, что президент Польши И. Мостицкий в первый же день войны покинул Варшаву, а 4 сентября началась эвакуация правительственных учреждений.

7 сентября рванул из столицы в Брест главнокомандующий Э. Рыдз-Смиглы, на фотографиях он весь в аксельбантах, в наградах, с лентой через плечо, голова гордо повернута вполоборота. Умели польские генералы позировать! И маршал Пилсудский, и генерал Андерс тоже на фотографиях выглядят воинственными и мужественными шляхтичами.

Недавно в России вышла книга «Катынский синдром в советско-польских и российско-польских отношениях», в которой трое авторов (И. Яжборовская, А. Яблоков, В. Парсаданова) пытаются доказать, что Польша во время этого блицкрига была вполне способна успешно сопротивляться немцам, что правительство руководило страной, что ситуация, как любят говорить сегодня, была под контролем. Авторы приводят ноту польского посла советскому руководству: «По моей информации, глава государства и правительство существуют» и сами опираются на этот аргумент: «правительство страны находилось на своей территории». И потому лишь удар с Востока 17 сентября, по убеждению авторов книги, оказался для поляков роковым: на два фронта Польша воевать не могла. Пытаться убедить читателей, что президент, правительство и маршалы, находившиеся с первого дня вторжения немцев в состоянии бегства, могли руководить страной, армией, организовывать оборону – такую глупость можно было написать и напечатать лишь за большие польские гонорары".

Даже непримиримейший враг Советского Союза генерал Андерс в книге воспоминаний приводит свой разговор со Сталиным о главнокомандующем Э. Рыдз-Смиглы:

«Сталин: «В 1920-м он неплохо бился на Украине».

Андерс: «Да, но в этой войне, как главнокомандующий, он уже через несколько дней выпустил поводья из рук»«.

Блистательные польские кинофильмы («Канал», «Потом наступит тишина», «Пепел и алмаз») создали иллюзию того, что в Польше было мощное партизанское сопротивление фашизму. Но и это – тоже не выдержавший испытания временем миф, о котором В. В. Кожинов пишет так: «По сведениям, собранным Б. Урланисом, в ходе югославского сопротивления погибли около 300 тысяч человек (из примерно 16 миллионов населения страны), албанского – почти 29 тысяч (из всего лишь 1 миллиона населения), а польского – 33 тысячи (из 35 миллионов). Таким образом, доля населения, погибшего в реальной борьбе с германской властью в Польше, в 20 раз меньше, чем в Югославии, и почти в 30 раз меньше, в Албании!»

Кожинов в сноске замечает, что «Речь идет именно о борьбе; другое дело – уничтожение поляков нацистами как «расово неполноценных». Однако и здесь картина представляется более сложной, нежели ее рисует нынешняя польская пропаганда. Считается, что во время 1939–1945 годов Польша потеряла более 6 миллионов населения, но вот что пишет сионистский историк М. Даймонт о польских потерях: «Иначе обстояло дело в Восточной Европе. Самым постыдным было поведение поляков. Они безропотно выдали немцам 2 млн. 800 тыс. евреев из 3 миллионов 300 тысяч, проживавших в стране. Польше предстояло узнать, что немцы презирали ее не меньше, евреев, они вырезали как баранов около полутора миллионов поляков…»

Позарились на чешские земли, выдали евреев, а история – справедливая сила… Она любит историческое равновесие.

Но ведь все же воевали поляки – ив Европе в английских частях – армия Андерса, и в составе наших войск, и в 1939 году – во время немецкого блицкрига, длившегося 28 дней? Да, воевали. Но общая цифра погибших за родину польских военнослужащих – 123 тысячи человек, 0,3 % всего населения – от 35 миллионов. Наши прямые военные потери – около 9 миллионов человек. Это 5 % населения страны. Немцы потеряли (чисто германские потери) 5 миллионов солдат и офицеров – около 7 % населения…

В таких страстных войнах, какой была Вторая мировая, тремя десятыми процента – такой малой кровью – Родину не спасешь и независимость не отстоишь, никакие гениальные фильмы не помогут. В жестоких и судьбоносных войнах XX века сложилась одна арифметическая закономерность. В настоящих опытных, боевых, хорошо организованных армиях, воодушевленных либо высокими идеями патриотизма, либо агрессивной, тоталитарной пропагандой, соотношение павших на поле брани солдат и офицеров приблизительно таково: на десять солдат погибал один офицер. Эта цифра – свидетельство мужества офицеров, разделявших в роковые минуты свою судьбу с подчиненными. Это – норма хорошей армии. Она приблизительно одинакова и для армии советской, и для немецкой. Если офицеров гибнет гораздо больше (1:3, как во французской), значит, армия, несмотря на мужество офицеров, плохо подготовлена. А если наоборот? В борьбе за независимость Польши на одного офицера погибало 32 солдата. Может быть, польские офицеры – а среди них ведь было немало и младших – умели успешно прятаться за солдатские спины?..

Но, скорее всего, дело в другом. Не отказывая шляхетскому сословию в личной храбрости, надо сказать, что при всем при этом у Польши за последние 3–4 века не было сильной армии. Русский историк Сергей Михайлович Соловьев в чтениях об эпохе Петра I воздал должное власти и народу за готовность во имя будущего к аскетической жизни, к небывалым трудам, к жертвам и подвигам, к долгим изнурительным войнам на пространстве от Черного моря до Балтийского. Соловьев считает, что именно во время этих войн окрепли нравственные силы русского народа, затянувшего пояс, чтобы создать и содержать настоящую армию. Государства, не решившиеся в то время на подобные жертвы, по мнению историка, не имели достойного будущего. «У нас перед глазами, – пишет он о Польше, пригласившей на свой трон саксонского курфюрста вместе с его армией-нахлебницей, – страшный пример, к чему ведет отвращение от подвига, от жертвы, к чему ведет войнобоязнъ. Польша была одержима в высшей степени этой опасной болезнью… Тщетно люди предусмотрительные, патриоты, указывали на гибельные следствия отсутствия сильного войска в государстве континентальном, указывали, как Польша теряет от этого всякое значение; тщетно на сеймах ставился вопрос о необходимости усиления войска: эта необходимость признавалась всеми; но когда речь заходила о средствах для войска, о пожертвованиях, то не доходили ни до какого решения, и страна оставалась беззащитной, в унизительном положении. Когда всякий сосед под видом друга, союзника, мог для своих целей вводить в нее войско и кормить его на ее счет., От нежелания содержать свое войско, от нежелания жертвовать… принуждены были содержать чужое, враждебное войско, смотреть, как оно пустошило страну».

А русский посланник в Польше князь Григорий Долгорукий писал о том, сколько польское высшее сословие тратит на придворные балы, на оперу, на польских дам, и философски резюмировал: «Хотят они на коней сесть, только еще у них стремян нет, не по чему взлезть»…

Опереточная форсистость польской армии убедительно показана в воспоминаниях киевлянина – свидетеля оккупации шляхтой столицы Украины («Поляки в Киеве в 1920 году», Петроград, издательство «Былое», 1922 г.).

Автор описывает военный парад на Крещатике в только что оккупированном городе:

«…весело и бодро шла под звуки военных оркестров цветущая молодежь Польши, сплошь франты, сразу покорившие сердца демократического Киева… Положительно подавляли своим великолепием офицеры и генералы. Это была уж не опера, а цирк, gala-выезд превосходных наездников, сплошь князей, баронов и графов по внешнему виду, на чудесных лошадях, каких только в цирках и на скачках можно видеть…

Куда же справиться оборванным босым красноармейцам с их ружьями на веревочной перевязи с этими несокрушимыми европейцами-щеголями!

Не было киевлянина, который не вспоминал бы впоследствии – кто с злорадной усмешкой, кто с обидной горечью – об этом эффектном параде. Но уж и тогда бросался в глаза чересчур элегантный, ненатуральный на войне, цирковой характер польской армии…»

Замыкала парад украинская часть. Хлопцы терпеливо дожидались, когда пройдут паны, лежа вповалку на булыжной мостовой Терещенковской улицы, и когда прошли расфранченные шляхтичи, их кони, броневики и автомобили, кучки украинцев замкнули шествие. Их было человек двести, и свидетель парада заканчивает его описание так:

«И были они небриты, нестрижены и, увы, грязноваты. И болтались за спинами сумки различного цвета и вида… Френчи, штаны., башмаки… все несвежее, не подогнанное к росту и фигуре… Офицеры немногим лучше рядовых. И сзади на простых крестьянских лошадях в телегах с «дядьками» за кучера потрепанные пулеметы, перевязанные веревками. Это живая картина польско-украинского союза». Но когда через пару месяцев конармия Буденного подошла к Киеву и поляки поняли, что придется расстаться с мечтой о Польше «от моря до моря», они сделали все, чтобы их в Киеве запомнили надолго. Мстительные шляхтичи сожгли генерал-губернаторский дворец, прекрасное здание четвертой гимназии, пакгаузы на товарной станции, сухарный завод… Столица Украины трое суток жила в дыму, в пламени, в состоянии мародерства и насилия.

Оккупанты сожгли все четыре моста – гордость киевлян! – через Днепр. Двенадцать раз до этого менялась власть в Киеве – но на мосты ни одна из них не подняла руку… И наконец, двенадцатого июня в городе появились первые красноармейские части, и свидетель их триумфа заканчивает свои воспоминания так:

«Не было киевлянина, который, глядя на оборванных, босых и в лаптях, с ружьями на веревках красноармейцев, не вспоминал с иронией и злорадством об эффектном театральном параде польской армии. «Санкюлоты!» – это слово не раз произносилось в этот день с чувством уважения к победителю».

Есть еще один неприятный момент в польско-советской истории, о котором вообще почти никто не знает, потому что о нем ни советским, ни польским историкам и политикам вспоминать было не выгодно.

За 4 года войны Красная Армия взяла в плен более 4 млн военнослужащих 24 национальностей, воевавших в составе немецко-фашистских войск против нас. Поляки в этом списке занимают седьмое место, опередив, например, итальянцев. Поляков-фашистов в нашем плену было 60 280", а итальянцев 48 967. А если обратиться к законам военной статистики, то она, опираясь на цифру пленных, скажет нам, что в рядах вермахта воевало против СССР более 100 тысяч поляков. Это – серьезная цифра, соотносимая с числом польских кавалеристов из корпуса маршала Понятовского, шедшего в составе армии Наполеона на Москву в 1812 году. Это уже был как бы четвертый (после 1612, 1812 и 1920 годов) поход поляков на наши земли.

Да оно и закономерно. Авторы исторического пропольского исследования Ч. Мадайчик и Н. Лебедева цитируют слова одного польского офицера, бывшего в нашем плену с 1939 года:

«Ненависть к Советам, к большевикам была так велика, что эмоционально порождала стремление выбраться куда угодно, хоть бы из-под дождя да под водосточный желоб – под немецкую оккупацию»… Ну немцы и показали им то, о чем чуть выше вспоминал сионистский историк.

Так что давно бы следовало полякам замолчать о якобы совершившемся в 1939 году четвертом разделе Польши. Перед тем, как 17 сентября 1939 года наши войска перешли советско-польскую границу, им был зачитан приказ №

1. В нем были пропагандистские фразы, нужные политрукам и комсоргам, о помощи «рабочим и крестьянам Белоруссии и Польши», о «свержении ига помещиков и капиталистов», но в конце приказа были слова, обнажающие суть нашего похода, его причины и реальные цели: «не допустить захвата территории Западной Белоруссии Германией». В такой войне, какую мы пережили, где чаша весов колебалась много раз, каждое серьезное обстоятельство могло быть решающим. Немцам лишь «чуть-чуть» не хватило «времени и пространства» для взятия Москвы и завершения блицкрига. И только потому, что в 1939 году мы, «разделив Польшу», отодвинули нашу границу на запад на несколько сот километров, та же Польша, не до конца стертая «с лица земли» западным соседом, была освобождена советскими войсками через шесть лет после «расчленения». Кумир нашей либеральной интеллигенции Константин Михайлович Симонов сам участвовал в справедливом реванше 1939 года и оставил о нем такие воспоминания:

«Надо представить себе атмосферу всех предыдущих лет., советско-польскую войну 1920 года, последующие десятилетия напряженных отношений с Польшей, осаднинество, переселение польского кулачества в так называемые восточные коресы, попытки полонизации украинского и в особенности белорусского населения, белогвардейские банды, действовавшие с территории Польши в двадцатые годы, изучение польского языка среди военных как языка одного из наиболее возможных противников, процессы белорусских коммунистов. В общем, если вспомнить всю эту атмосферу, то почему же мне было тогда не радоваться тому, что мы идем освобождать Западную Украину и Западную Белоруссию? Идем к той линии национального размежевания, которую когда-то, в двадцатом году, считал справедливой, с точки зрения этнической, даже такой недруг нашей страны, как лорд Керзон, и о которой вспоминали как о линии Керзона, но от которой нам пришлось отступить тогда и пойти на мир, отдавший Польше в руки Западную Украину и Белоруссию, из-за военных поражений, за которыми стояли безграничное истощение сил в годы мировой и Гражданской войн, разруха, неприконченный Врангель, предстоящие Кронштадт и антоновщина – в общем, двадцатый год».

Ценно то, что эти строки из мемуаров «Глазами человека моего поколения» были написаны в конце семидесятых годов незадолго до смерти писателя, которому уже не нужно было ни лукавить перед историей, ни угождать властям, ни опасаться цензуры.

* * *

«Философию» шляхетства после исчезновения дворянства возложили, как венок на свои лбы, польское офицерство, чиновничество, духовенство, а в новое время и польская интеллигенция.

В небольшой книжечке Бориса Слуцкого с «польским» названием «Теперь Освенцим часто снится мне» (Санкт-Петербург, 1999 г.) есть одно ранее никогда не публиковавшееся стихотворение о том, как уплывала в Иран из Красноводска польская офицерская элита – армия генерала Андерса, не пожелавшая освобождать родную Польшу в составе советских войск.

Мне видится и сегодня то, что я видел вчера: вот восходят на сходни худые офицера, выхватывают из кармана тридцатки и тут же рвут, и розовые за кормами тридцатки плывут, плывут.

Я помню те времена, когда на тридцатку целый день можно было плохо-бедно, но прожить нашей семье в четыре человека. Не так уж голодно и нище жили польские офицеры в объятой войной стране, если столько у них осталось тридцаток, что они, разорванные в клочки, покрыли чуть ли не все Каспийское море. Правда, поляки жили и в некоторых лишениях, о чем Слуцкий пишет с пафосом сострадания:

Желая вовеки больше не видеть нашей земли, прекрасные жены Польши с детьми прелестными шли. Пленительные полячки, в совсем недавние дни как поварихи и прачки использовались они.

Бедные… Там, на далекой родине, немцы уничтожают их сограждан миллион за миллионом, а здесь в жестокой и ненавистной России прекрасным полячкам приходится обстирывать своих мужей и варить обеды своим прелестным детям… Какое несчастье! А отправлялись поляки в эшелонах к Красноводску в новенькой форме, сшитой на наших фабриках, со всеми погонами, прибамбасами, шевронами, столь милыми польскому офицерству; голодная, воюющая страна щедро собрала им в дорогу продуктовое и вещевое довольствие, выдала денежное жалованье – красными тридцатками – такое, какое наши офицеры в глаза не видели. И ничего еще они не знали о Катыни – и все равно ненавидели. Потому что обладали одной польской особенностью: помнить в истории только пролитую польскую кровь и навсегда забыть чужую. Кстати, и Слуцкий в этом стихотворении предъявил своей русско-советской родине польский счет, как будто он был не советским евреем, а польским шляхтичем:

О, мне не сказали больше, сказать бы могли едва, все три раздела Польши, восстания польских два, чем в радужных волнах мазута тридцаток рваных клочки…

Добавлю от себя – клочки с профилем Ленина, по декрету которого Польша в 1917 году обрела и политическую свободу и государственность.

Что же касается «трех разделов», то о них Вадим Валерианович Кожинов, высоко ценивший поэта Слуцкого, писал так:

«Как мощна все же русофобская пропаганда! Любой «либерал» преподносит как аксиому обвинение России в «разделах Польши». Между тем в результате этих «разделов» Россия не получила ни одного клочка собственно польских земель, а только возвратила себе отторгнутые ранее Польшей земли, принадлежавшие Руси со времен Владимира Святого и Ярослава Мудрого! Земли, которые отошли в конце XVIII века к России, и сегодня, сейчас входят в состав Украины и Белоруссии, и те, кто возмущаются этими самыми «разделами», должны уж тогда требовать «возврата» Польше около трети нынешней украинской и белорусской территорий! Короче говоря, участие России в «разделах Польши» конца XVIII века – либеральный миф».

В XVIII веке польский шляхетский сейм издал постановление, вынуждавшее белорусов пользоваться во всех государственных учреждениях только польским языком. Православные в ту эпоху не имели права занимать государственные должности. Все церковные требы – крещения, браки, похороны совершались только с разрешения католического ксендза. А жили белорусы, по описанию польского литератора тех времен Сташица, так: «Я вижу миллионы творений, из которых одни ходят полу нагими, другие покрываются шкурой или сермягой; все они высохшие, обнищавшие, обросшие волосами… Наружность их с первого взгляда выказывает больше сходства со зверем, чем с человеком… пища их – хлеб из непросеянной муки… А в течение четверти года – одна мякина…» Это – покруче, нежели радищевские картины «Путешествия из Петербурга в Москву». Не потому ли в конце 1789 года почти все восточные воеводства Речи Посполитой были охвачены крестьянскими восстаниями против шляхты и жидов-арендаторов. В январе 1793 года состоялся второй раздел развалившейся Польши. К России отошли земли, окружавшие Минск. «Отторгнутые возвратах!» – таковыми были слова императрицы Екатерины о судьбе Белоруссии.

А восстание Костюшко 1794 года окончилось крахом по весьма простой причине. Он, народный герой, утверждал, что независимость Польши может быть завоевана только при поддержке крестьянства, которое одновременно будет воевать и за свое освобождение от крепостной шляхетской неволи. Но сломать сопротивление магнатов и шляхетства Костюшко не смог. Крестьяне, почувствовав это, перестали поддерживать шляхту, вследствие чего произошел полный разгром повстанцев Австрией и Пруссией и полный раздел Польши в 1795 году.

…Театральное разрывание «тридцаток» андерсовскими офицерами естественно вписывалось во всю атмосферу, в которой жила шляхта, находясь в Советском Союзе. Генерал первым подавал своему окружению пример шляхетского поведения. Писатель и журналист Александр Кривицкий, друг Константина Симонова, бравший у Андерса интервью в декабре 1941 года в гостинице «Москва», вспоминает:

«Генерал Андерс стоял передо мной во весь рост уже во френче, застегивая поясной ремень и поправляя наплечный. Он пристегнул у левого бедра саблю с замысловато украшенным эфесом – наверное, собирался на какой-то прием. Его распирало самодовольство.

– Пока русский провозится с кобурой и вытащит пистолет, поляк вырвет из ножен клинок и… дж-и-ик! – Андерс картинно показал в воздухе, как легко и быстро он управится с саблей и противником.

– Но, господин генерал, – по возможности спокойно сказал я, – несмотря на такое ваше преимущество, мы давно воюем, а вы еще держите саблю в ножнах, – он метнул на меня взгляд, из серии тех, какие должны убивать».

* * *

В 1990 году журнал «Иностранная литература» громадным тиражом в 400 тысяч экземпляров (были времена наивысшего тиражного бума!) опубликовал не просто антисоветские, но насквозь антирусские от первой до последней строчки и, что самое скверное, во многом лживые воспоминания генерала Андерса «Без последней главы». Клеветнических измышлений, мифов и пропагандистской клюквы у этого генерала в мемуарах не счесть.

Вот, к примеру, он вспоминает, что в госпитале во Львове, куда он попал в сентябре 1939 года после ранения: «Тут же мне показали обращение командующего фронтом Тимошенко к солдатам с призывом убивать офицеров». Имеется в виду некое рожденное в воспаленных польских головах «обращение» советского маршала «с призывом» к советским солдатам, чтобы те «убивали», естественно, польских офицеров.

Сам ли Андерс придумал эту чушь или повторил ее за кем-то – не так важно. Важно то, что он включил ее в свои воспоминания. Как достоверный факт сообщив, как бы мимоходом, о том, как были воспитаны советские солдаты, которых уже в сентябре 1939 года якобы призывали убивать именно польских офицеров, словно бы готовя к будущим расстрелам в Катыни.

А какие лживые рассказы выползали из-под пера шляхтича, когда он начинал размышлять, как историк, о битве под Москвой и вообще об отношении русских к солдатам и офицерам других национальностей. Тут Андерс поистине стяжает геббельсовские лавры, когда пытается уверить читателя, что во все военные времена русские генералы только и стремились к тому, чтобы проливать чью угодно солдатскую кровь, но только не русских:

«Всех украинских партизан советское командование использует на московском фронте, а не на территории Украины. Ленинград защищали тоже украинцы, но их мало осталось в живых (украинцев, видите ли, пожалел польский шляхтич! – Ст. К.). На подступах к Москве гибли тысячи узбеков, татар и кавказцев и под Сталинградом – солдаты нерусского происхождения. Испокон веку (Андерс, наконец-то, делает глобальные исторические выводы. – Cm. К) Россия умела использовать янычаров. Когда нам рассказывали (кто? где? когда? – Ст. К) об этом умелом кровопускании порабощенным народом, мы помнили, что Суворов взял Прагу при помощи башкир и калмыков»… Бедная убогая шляхта! Настолько не умела воевать, что даже нецивилизованные, вооруженные луками, стрелами башкиры и калмыки, оказывается, громили и войска храброго Костюшки, и стотысячную кавалерию маршала Понятовского в войну 1812 года!

Всех злобных глупостей в книге Андерса не перечесть. Некоторые из них объясняются атрофией памяти: «московское правительство, нарушая международное право, вероломно аннексировало польскую территорию…» – подумать только, что речь идет о западных областях Украины и Белоруссии, которые сам Андерс «аннексировал» у «московского правительства», участвуя в польском «набеге» 1920—21 года на измученную Гражданской войной Советскую Россию!

А вот как генерал-историк неуклюже пытается переложить грех антисемитизма с больной головы на здоровую, то есть со шляхетства на советских людей:

«Когда немцы заняли Киев, а румыны – Одессу, после 23 лет советского воспитания местное население устроило страшные погромы.

Есть сведения (! – Ст. К), что в одном только Киеве было убито 80 тысяч человек». Создается такое впечатление, что генерал-мемуарист ничего толком даже не слышал о Бабьем Яре, о том, кто туда свозил под автоматами, кто отдавал приказы и кто расстреливал евреев.

А как скрупулезно Андерс со злорадством высчитал, что, мол, целых двадцать три года советская власть «воспитывала» людей в духе интернационализма и все равно ничего не получилось. Да поляки несколько сот лет бок о бок жили со своими еврейскими соседями в каком-нибудь Едвабне и все равно в 1941 году сожгли их несчастных… Это – к вопросу о воспитании.

Я уж не говорю о том, что генерал повторяет все западные мифы о том, что перед войной в Советском Союзе «общее число заключенных в лагерях и тюрьмах колебалось от 17 до 20 миллионов».

Цифры поистине солженицынские, аж в 20 раз превышающие реальное число людей, находившихся в ГУЛаге в 1940 году. Но зачем была Андерсу объективная статистика, когда у него «есть сведения»…

Однако наибольший и действительно объективный исторический интерес в книге представляют страницы, где Андерс рассказывает о том, как он вместе с генералом Сикорским, прилетевшим из Лондона, встречались и вели переговоры со Сталиным. Хотел или не хотел этого мемуарист, но характеры собеседников, их противостояние, напоминающее поединок, изображены в книге весьма увлекательно.

Все дело в том, что, когда Сталин решил создать из интернированных в 1939 году пленных поляков несколько дивизий для борьбы в составе наших войск с немцами, его выбор пал на Андерса, как на будущего командующего. Андерса освободили из лагеря, поселили в «Метрополе»; ему сшили генеральскую форму и его принимает Сталин. Идет декабрь 1941 года.

Андерс понимает, что судьба будущего Войска Польского и его судьба зависят от Сталина. Он не хочет, чтобы поляки воевали на Восточном фронте бок о бок с советскими частями, его тайная мечта как можно скорее собрать из советских лагерей всех поляков, избавить их насколько возможно от бытовых и продовольственных неурядиц на чужбине и каким-то образом добиться от Сталина, чтобы им была предоставлена возможность (невероятная в истекающей кровью стране!) эвакуироваться в Среднюю Азию, а оттуда на Ближний Восток под командование англичан, поближе к Европе, к Лондону, где сидит польское правительство в изгнании. Он в глубине души ужасается, что полякам придется вести изнурительные бои с немцами в России, но ему одновременно надо внушить Сталину, что поляки храбрые воины, что они готовы сражаться за родную Польшу, не щадя жизни.

Оба генерала сыплют воинственными фразами, думая, что маршал Сталин примет их слова за чистую монету.

«Мы все без исключения любим свою Отчизну и хотим войти в нее первыми, хотим как можно скорей отправиться в бой» (Андерс). «Мы хотим, чтобы удар наш был силен. Только тогда мы достигнем своей цели – поднимем боевой дух не только среди наших солдат, но прежде всего в Польше. Быть может., нам удастся сформировать часть армии в Иране, а потом она вместе с теми частями, что остаются в СССР, пойдет на фронт» (Андерс).

Ему вторил генерал Сикорский:

«Я предлагаю вывод всей армии и всего людского резерва в Иран, где климат, а также, несомненно, обеспеченная нам американо-английская помощь, возможно, дадут людям за короткое время прийти в себя, и мы сформируем сильную армию. Армия эта затем вернется сюда на фронт, чтобы занять на нем свое место. Это согласовано с Черчиллем. Со своей стороны, я готов официально заявить, что армия вернется на русский фронт и что она может быть усилена несколькими британскими дивизиями».

Вот аж как забалтывались два польских говоруна, не понимая того, что Сталин видит их двоедушную игру.

Советский вождь сразу же осознает, как поляки жаждут «скорее отправиться в бой» и «войти» в Польшу «первыми», и сразу же дает понять польским краснобаям, что понял всю их жалкую дипломатическую игру – и его ответ полякам напоминает нам диалоги шекспировских трагедий:

«Я человек опытный и старый. Я знаю, что если вы выйдете в Иран, то сюда уже не вернетесь. Вижу, у Англии полно работы, и она нуждается в польских солдатах».

Андерс начинает торговаться – просит увеличить количество пайков для поляков, просит оружия, транспорт, обмундирование, но Сталину уже ясно, что Андерс хочет войти в Польшу, освобожденную чужими руками, как ее «освободитель». Да и сам генерал в мемуарах не скрывает того, что он хотел обвести Сталина вокруг пальца:

«Наступление в Европе, – думал Андерс, разговаривая со Сталиным, – должно пойти через Балканы, что было бы приятнее всего для Польши, потому что в момент разгрома немцев (нашими войсками! – Ст. К.) на территорию Польши вошли бы сила западных государств и польская армия».

Прочитав эти затаенные мысли шляхтича, Сталин с присущей ему прозорливостью и прямотой подвел итог их дискуссии:

«Если поляки не хотят воевать, пусть уходят. Мы их держать не станем. Если хотят, пусть уходят… Мне 62 годя, и я знаю: где армия формируется, там она и остается… Обойдемся и без вас. Можем всех отдать. Саш/ справимся (не забудем, разговор идет в декабре 1941 года! – Ст. К). Освободим Польшу и тогда отдадим вам ее»…

* * *

Пророчество вождя оправдалось. Поляки отправились якобы обучаться военному делу в Узбекистан (куда уехали сотни тысяч эвакуированных советских людей), потом переправились в Иран, о чем Слуцкий написал стихотворенье, потом в Палестину и в конце концов добрались только до Италии.

К своим хозяевам-англичанам, которые в мае 1944 года бросили польское пушечное мясо, но не на освобождение Польши, а на штурм итальянской деревеньки Монте-Кассино, где храбрый генерал положил в ущелье под огнем немецких пулеметов четыре тысячи своих жолнежей. На этом, в сущности, его военные деяния и закончились. Ни он, ни его воинство, одетое в английские мундиры, любящее отчизну и жаждавшее «войти в нее первыми», так и не увидели родной земли и никуда не вошли. Не пожелав после войны вернуться на родину, освобожденную не ими, но советскими войсками, воины Андерса остались на многие десятилетия в Европе в привычной для шляхты роли политических эмигрантов.

Надрывающую душу песню об этой драме я слышал не раз во львовских и варшавских ресторанах: «Червоны маки на Монте-Кассино». Да и сам Андерс, как и его соратники, в Польшу не вернулся. В 1970 году гроб с его телом горстка друзей зарыла в итальянскую землю его поражения возле того же ущелья, усеянного дикими красными маками.

Однако глубокое впечатление от разговора со Сталиным осталось у Андерса на всю жизнь, и он в своих воспоминаниях нарисовал рельефный образ советского вождя:

«Позже меня часто спрашивали, какое впечатление производит Сталин, как он выглядит и как ведет себя.

Сталин невысокого роста, коренастый, крепкий, широкоплечий, производит впечатление сильного мужчины. Бросается в глаза его большая голова, густые черные брови, черные, с проседью, усы, коротко остриженные волосы. Но больше всего врезаются в память глаза – черные, без блеска, ледяные. Даже когда он смеется, глаза его не смеются. Кроме того, весьма заметен (чего не видно на фотографиях) очень большой восточный нос. Движения очень сдержанные, как бы кошачьи. Говорит только по-русски, с довольно сильным кавказским акцентом, спокойно, обдуманно. Видно, что каждое его слово рассчитано. Властен, и это чувствуют все вокруг. В то время, когда я его видел, он одевался всегда в серый костюм: куртка полувоенного фасона с отложным воротником, застегнутая на все пуговицы (пуговицы костяные), брюки, заправленные в мягкие сапоги русского образца – голенища гармошкой. Этот костюм выделял его из окружения, все носили либо военную форму, либо типичные для России темно-синие гражданские костюмы. Он всегда был очень вежлив. Естественно, это выгодно отличало его от заикающегося Молотова с вечно злым лицом.

Кроме Сталина и Молотова, который исполнял роль хозяина приема, были еще комиссары: Берия, адмирал Кузнецов, Микоян, Каганович, а также, если не ошибаюсь, Маленков, Щербаков, Жданов, Жуков и заместитель начальника Генштаба Василевский. Большинству из них не было и пятидесяти, хотя на своих постах они находились уже много лет., Каждый по отдельности был необыкновенно самоуверен и полон энергии, но в присутствии Сталина все, не исключая и Молотова, совершенно съеживались. Чувствовалось, что они ловят каждый его жест, каждое слово и готовы выполнить любой приказ во что бы то ни стало».

* * *

Насколько живуче, несмотря на все уроки истории, пошлое либеральное полонофильство в среде нашей интеллигенции, я понял в последний раз недавно, когда прочитал книжку Л. Аннинского «Русские плюс»: «Разделов было не три, а четыре, но о четвертом мы не смели знать, мы и заикнуться бы не могли, – так назвать драму 1939 года»… «Когда Сталин и Гитлер разорвали Польшу…» «Польская трагедия знаком вошла в сознание молодых русских шестидесятников фильмами Вайды, Мунка, Кавалеровича. Это от них мы узнали, как бесстрашно – сабля в ладонь! – бросалась польская кавалерия на танковые колонны вермахта»… Но чем тут восхищаться? «Сабля в ладонь», «вжик-вжик», жесты генерала Андерса…

Пора бы «шестидесятникам» понять, что они остались живы в годы той страшной войны благодаря «оловянному терпению» русского народа, который, затянув пояс, строил по воле Сталина Магнитку и Кузбасс, выплавлял танковую броню и создавал танки в то время, как бесстрашные поляки сеяли овес для кавалерии и точили сабли, чтобы бросаться на бронированные колонны вермахта. Как тут не быть шести миллионам убитых*?

Трагикомическая сцена борьбы польской кавалерии с танками вермахта, восхитившая Аннинского, похожа на сцену из романа «Война и мир», в которой обожающие Наполеона польские уланы в ответ на его распоряжение отыскать брод и перейти на конях Неман в припадке верноподданнических чувств просят разрешить им переплыть реку, не отыскивая брода. Адъютант императора милостиво разрешает им показать свою удаль:

«Как только адъютант сказал это, старый усатый офицер с счастливым лицом и блестящими глазами, подняв кверху саблю, прокричал: «Виват!» – и, скомандовав уланам следовать за собой, дал шпоры лошади и поскакал к реке. Он злобно толкнул замявшуюся под собой лошадь и бухнулся в воду, направляясь в глубь к быстрине течения. Кони уланов поскакали за ним. Было холодно и жутко на середине и на быстрине течения. Уланы, цепляясь друг за друга, сваливались с лошадей, лошади некоторые тонули, тонули и люди, остальные старались плыть, кто на седле, кто держась за гриву. Они старались плыть вперед на ту сторону и, несмотря на то, что за полверсты была переправа, гордились тем, что они плывут и тонут в этой реке под взглядами человека, сидевшего на бревне и даже не смотревшего на то, что они делали. Когда вернувшийся адъютант, выбрав удобную минуту, позволил себе обратить внимание императора на преданность поляков к его особе, маленький человек в сером сюртуке встал и, подозвав к себе Бертье, стал ходить с ним взад и вперед по берегу, отдавая ему приказания, и изредка недовольно взглядывал на тонущих улан, развлекавших его внимание…

Человек сорок улан потонуло в реке, несмотря на высланные на помощь лодки. Большинство прибилось назад к этому берегу. Полковник и несколько человек переплыли реку и с трудом влезли на тот берег. Но как только они влезли в обшлепнувшемся на них, стекающем ручьями мокром платье, они закричали: «Виват!», восторженно глядя на то место, где стоял Наполеон, но где его уже не было, и в ту минуту считали себя счастливыми».

Что говорить – красивая сцена, вошедшая в историю. Это не то, что рассказ о сражавшейся с «оловянным терпением» батарее капитана Тушина, о которой, конечно же, «было забыто».

Читая эту сцену, поневоле вспоминаешь слова Черчилля о поляках: «они, должно быть, очень глупы», а заодно приходишь к грустной мысли о том, что Лев Николаевич Толстой, столь беспощадно высмеявший шляхетское фанфаронство, никоим образом не может претендовать на звание «русского интеллигента», впрочем, как и все другие гении нашей литературы.

Но поляки не были бы поляками, если бы не переплавляли (как, впрочем, и русские) свои поражения (даже бесславные) в бессмертные легенды. Вот они и сложили о кровавой и нелепой бойне при Монте-Кассино щемящую душу песню, которая для них стала той же самой вечной опорой, что для нас «Слово о полку Игореве» или вальс «На сопках Маньчжурии»…

 

«Каждый, к сожаленью, волен…»

В сороковом году прошлого века мы с матерью жили неподалеку от русского города Ямбург, переименованного позже в Кингисепп в честь эстонского революционного деятеля, в деревне Губаницы, куда матушка получила направление на работу в сельскую больницу.

Каждое воскресенье к нам приезжал из Ленинграда отец, который некогда дал мне польское имя. Он всегда привозил сыну в подарок какую-нибудь книгу и вечером читал ее вслух. Так я услышал впервые «Тараса Бульбу» и влюбился во всех героев сказочной повести. Не желая расставаться с ними, мы с отцом придумали такую игру. Уединялись в дальнем углу больничной усадьбы, где вдоль натоптанных тропинок росли, покачивая пепельными соцветиями, могучие стебли подорожника, каждый из нас выбирал себе несколько стеблей пожестче, и начиналась игра.

– Ну, где твой Остап? – подзадоривал меня отец, храбро помахивая толстым сочным стеблем. – Мой польский воевода пан полковник готов с ним сразиться.

– А вот он Остап! – принимал я вызов, выхватывая из своего пучка самый жилистый стебелище и подставляя его под сабельный удар полковника. Отец с размаху ударял своим подорожником по моему, но лишь наносил ему легкую рану… следующий удар был за мной, и я лупил что есть мочи по тучной полковничьей шее, и так, поочередно обмениваясь ударами и приговаривая «не гнутся еще казаки» – или «еще Польска не згинела», мы рубились до тех пор, пока, измочаленная и растрепанная, не отлетала голова либо у пана полковника, либо у бесстрашного Остапа.

Но каюсь: иногда я изменял запорожцам, выбирая себе подорожник с пушистым сизоватым султаном, потому что он, как мне казалось, был похож на красавца предателя Андрия, который вылетал на крыльях самозабвенного шляхетского гонора навстречу своей ослепительной смерти. Шестьдесят лет прошло со времен той довоенной игры, а я все помню, как будто только вчера вечером отец читал мне вслух о том, как «…отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк, краса всех конных полков. Под всеми всадниками были все как один бурые аргамаки. Впереди других понесся витязь всех бойчее, всех красивее. Так и летели черные волосы из-под медной его шапки; вился завязанный на руке дорогой шарф, шитый руками первой красавицы. Так и оторопел Тарас, когда увидел, что это был Андрий».

А кто же справится с витязем Андрием, влюбленным в знатную полячку, с этим прекрасным безумцем, предателем веры и Сечи Запорожской? Ну, конечно, только старый Тарас, и сцена встречи отца с сыном каждый раз потрясала мою детскую душу. Когда отец, читая повесть, доходил до картины: «Оглянулся Андрий: пред ним Тарас!», – все мое существо содрогалось от восторга и ужаса, и я шептал про себя, как молитву: «– Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»

А сколько бессмертных пословиц и поговорок из великой повести малороссиянина Гоголя вошло в русский язык: «Есть еще порох в пороховницах», «сила одолела силу», «нет уз святее товарищества», «отыскался след Тарасов», «я тебя породил, я тебя и убью», «за сичь, за веру!».

Нет, если бы я получил пожизненный срок в одиночной камере и мне задали бы пошлый вопрос, какие три книги ты возьмешь на всю оставшуюся жизнь читать и перечитывать, я попросил бы «Капитанскую дочку», да «Записки охотника», да «Тараса Бульбу».

Ах, как красиво умирают и ляхи и запорожцы у Гоголя! Не хуже, чем троянцы и ахеяне в «Илиаде». Одна сцена, в которой куренной атаман Кукубенко вершит свой поединок со «знатнейшим из панов княжеского роду», чего стоит!

«…не поддался лях, все еще силился нанести врагу удар, но ослабела упавшая вместе с саблею рука. А Кукубенко, взяв в обе руки свой тяжелый палаш, вогнал его ему в самые побледневшие уста. Вышиб два сахарные зуба палаш, рассек надвое язык, разбил горловой позвонок и вошел далеко в землю. Так и пригвоздил он его там навеки к сырой земле. Ключом хлынула вверх алая, как надречная калина, высокая дворянская кровь и выкрасила весь обшитый золотом желтый кафтан его…»

Но и сам Кукубенко гибнет прекрасной смертью, не хуже, чем польский княжич:

«Козаки, козаки! Не выдавайте лучшего цвета вашего войска! Уже обступили Кукубенка, уже семь человек только осталось из всего незамайковского куреня; уже и те отбиваются через силу; уже окровавилась на нем одежда. Сам Тарас, увидя беду, поспешил на выручку. Но поздно подоспели козаки: уже успело ему углубиться под сердце копье… Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги… И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы под руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! – скажет ему Христос, – ты не изменил товариществу…»

Поистине до сих пор не могу понять, почему после того, как судьба Тараса Бульбы за целых полтора века вошла в сознание и чувства нескольких поколений в России и на Украине, как после этого нашлись в мире силы, которые смогли расчленить наше восточнославянское тело, разрубить палашом наш общий позвоночник и разорвать нашу единую душу…

* * *

В 1964 году в возрасте тридцати двух лет мне повезло впервые поглядеть ближайший Запад, то есть побывать в настоящей Польше. Львов все же не заграница! В составе писательской туристической группы было три-четыре русских человека – я, жена Александра Межирова Леля, редактор издательства «Советская Россия» Глеб Панферов. Последний во время поездки частенько бывал выпивши, и, глядя на него, Межиров острил, как я понимал, специально для меня: «у него такое выражение лица, что я постоянно вспоминаю слова Бабеля о Менделе Крике, – помните, Станислав? – который думал только «об том, чтобы выпить рюмку водки и дать кому-нибудь по морде!» Остальные человек восемь поэтов, прозаиков и публицистов были соплеменниками Бабеля. С Александром Межировым за эти десять дней я сблизился особенно тесно. Выпивали с ним по вечерам в номеpax водку «Выборову», рассуждали о Пушкине и Мицкевиче. Он приглашал меня побродить по польским рынкам и магазинам, где демонстрировал чудеса сообразительности, показывая, как надо выбирать ту или иную вещь, как торговаться, и когда он прочитал мне одно из своих стихотворений, в котором были строки:

Был когда-то изящен и тонок, а теперь – ну и пусть! Ну и пусть! — продавщицы из комиссионок знают вкусы его наизусть…

я понял, что он потомок не только Исаака Бабеля, но и бессмертного Янкеля из «Тараса Бульбы».

Иногда за завтраком он протягивал мне письмо в конверте с надписью «Пану Станиславу», в котором я читал его размышления о литературе, о поэтах, о наших спутниках по путешествию. Письма были остроумны и увлекательны. Он как будто изучал меня и в то же время пытался мягко управлять моими мыслями.

С чувством телячьего восторга и вольности я бродил по Старому Мясту – восстановленному поляками, что называется, «с иголочки» аж до каждого отполированного булыжника, заглядывал в средневековые костелы, читал изречения на мемориальных досках о том, что здесь у этой стены немцами было расстреляно столько-то польских патриотов.

Пока мои деловые соотечественники устремлялись к рыночным развалам из дешевых джинсов и кожаных курток, шушукались с гостиничными горничными о тайной продаже за злотые баночек черной икры, электробритв и «Столичной» водки, я бродил по ухоженным польским паркам, дышал воздухом, исходящим от цветущих каштанов, сыростью, ползущей от мутной Вислы, или на родине Шопена в Желязовой Воле вспоминал, как моя мать, растившая нас с сестрой без отца, все-таки выкроила какие-то деньги и купила в сорок шестом году громадный, старый, темно-вишневый рояль. Он занял чуть ли не половину нашей единственной комнатенки, где мы ютились вчетвером. Угол под роялем зимой всегда сверкал, покрытый слоем инея. Однажды мать пришла измученная с работы из военного госпиталя, подняла лакированную крышку сказочного инструмента, исполнила один из гениальных этюдов Шопена, а потом бросила руки на клавиши, положила на руки лицо и расплакалась…

…Вечером я спустился в бар варшавской гостиницы «Гранд Отель», сел за стойку, уверенным голосом заказал сто граммов «Выборовой». Огляделся. Рядом со мной сидел человек, оказавшийся англичанином, с которым мы каким-то образом разговорились. Впрочем, подробности встречи я изложил в шуточном стихотворении, которое никогда не печатал, забыл и лишь недавно обнаружил в старой записной книжке:

Я сказал ему: – Гагарин! Я сказал: – Борьба за мир! И ответил англичанин: – Битлзы! Англия! Шекспир! Чтобы не угасла тема, Я изрек без лишних слов: – Черчилль! – И тогда мгновенно Он парировал: – Хрущев! Стопки сдвинули со стуком, Молча выпили за жизнь И, довольные друг другом, Улыбаясь, разошлись. Слава людям знаменитым — Будь то вождь или король, Космонавтам и министрам, Кинозвездам, футболистам, Лишь бы имя, как пароль. Он доволен – я доволен, Каждый при своем уме, Каждый, к сожаленью, волен Жить, как хочет, на земле.

Это были стихи о политической свободе, правах человека, о том, что и мы, и Польша, и весь мир имеют право жить, как им хочется, за все страдания и жертвы, принесенные на алтарь свободы во времена новейшей истории. Каменные почерневшие остовы зданий, оставленные поляками как память о Варшавском восстании 1944 года, потрясали мою душу. Сейчас эти развалины снесены, но тогда они мрачно и величаво высились среди разноцветных и шумных кварталов. Однажды я увидел, как какая-то лощеная европейская пара подъехала на «Мерседесе» к руинам, молодой человек с дамой, затягиваясь дорогими сигаретами, поглядели на священные камни и покатили дальше по Иерусалимским аллеям. Я почему-то решил, что это были шведы (как представители самого богатого и благополучного народа равнодушной Европы), и написал вслед за Давидом Самойловым свою апологию Варшавского восстания, глядя на закопченные стены, которые Самойлов увидел зимой сорок пятого года:

По «Гранд Отелю» бродит швед, Скучает с длинноногой шведкою. Он, видимо, объездил свет и утомился жизнью светскою. Он на машине подлетел К руинам взорванного здания И, хлопнув дверцей, оглядел Следы Варшавского восстания… . . . . . . . . . Пускай распнут! Пускай сомнут, Но есть у нации наследие, И эти несколько минут Облагородили столетие! Жиреет плоть, дымится снедь, Но где-то рядом в смежной области Живут поэзия и смерть, Сопротивляясь вечной пошлости.

Я вспоминаю об этом прямом объяснении в любви к Польше, чтобы отстранить все возможные упреки в предвзятых страстях и чувствах касательно нашей взаимной истории. Ведь такое стихотворение мог бы написать главный герой великого фильма «Пепел и алмаз», если бы по воле Анджея Вайды он не погиб в 45-м…

Так что в 1964 году я был не менее страстным полонофилом, нежели многие наши советские поэты. И если «полонофильство» стало постепенно покидать меня, то объяснение этому может быть только одно: я медленно, но настойчиво влезал в глубины нашей истории.

Но не все же время я созерцал священные руины! Мы, конечно же, заходили в Союз польских писателей, где была своя иностранная комиссия с вежливыми паненками; на встречу с нами пришли известные польские литераторы Фидецкий и Помяновский. Они, оказывается, знали своих московских соплеменников и все последующее время в Варшаве не отходили от них, постоянно консультируя, как выступить на польском радио, получить небольшой гонорар, сделать скромный бизнес, обменяв на черном рынке наши красные десятки на польские злотые.

Маркитанты обеих сторон, люди близкого круга, почитай, с легендарных времен понимают друг друга.

Естественно, что мы были приглашены на литературный вечер в Прахову Башню (или в Старую Праховню?), где я впервые для зарубежных поклонников поэзии прочитал свои стихи «Пепел и алмаз», стихотворенье о руинах Варшавского восстания и с особым успехом – «Польша и мы» Бориса Слуцкого. Мне даже аплодировали стоя. Однако на обратном пути в Россию я постепенно опомнился, и мой польский цикл завершился традиционным для русского поэта покаянием:

Я на поезде скором спешил из Москвы в направленье Варшавы, покидая границы державы, где полжизни с размаху прожил. Захотелось и мне посмотреть, как сверкает чужая столица, как торопится жить заграница, как звучит иностранная речь. Я увидел пейзажи, на взгляд, столь же милой славянской равнины, разве только что вместо осины здесь все чаще каштаны шумят. Да по праздникам в Кракове пьют не «Столичную», а «Выборову», захмелеют – и песни поют, и живут подобру-поздорову. И должно быть, была хороша сторона под названием Польша, но случилось так странно и пошло, что была неспокойна душа. Потому что, куда бы стезя ни вела за широкие реки, от любимой земли, от себя не уйти, не уехать вовеки.

 

Холокост по велению сердца

Осенью 2000 года Польша была потрясена взрывом в городке, который носил имя Едвабне, что на русский язык переводится как Шелковый. Взрывное устройство было заложено шестьюдесятью годами ранее…

В сентябре 1939 года в Едвабне вступила немецкая армия. Через месяц местечко перешло под контроль советских войск, согласно секретному договору, по которому земли Западной Украины и Белоруссии, отторгнутые поляками у России в 1920 году, возвращались Советскому Союзу. Почти два года Едвабне была нашей пограничной заставой.

Но 23 июня 1941 года немецкие войска вновь занимают Едвабне. И тут в близлежащих местечках Радзивилове, Вонсоши, Визне разгорелись еврейские погромы.

Местные поляки уничтожают несколько сотен евреев, оставшиеся в живых бегут в Едвабне. Но 10 июля в Едвабне происходит тотальный погром местной еврейской общины вместе с беженцами. Умерщвлены не менее двух тысяч евреев…

В 1963 году в Едвабне был поставлен камень с высеченной надписью о том, что евреев умертвили гитлеровцы. И лишь в 2000 году Польша созналась, что не гитлеровцы – а свои, поляки, веками жившие бок о бок с евреями. Книга историка Томаша Гросса, которая взорвала жизнь польского общества, называлась «Соседи». Потрясение от этого момента истины для Польши было большим, нежели для СССР гул от XX съезда партии или для Америки убийство Кеннеди. И только трусливая лживость российских СМИ и газет не позволила нашим гражданам узнать и понять, что же произошло с нашим крупнейшим западным соседом, хотя скандал стал мировым и прокатился по всем «цивилизованным странам». Еще бы! Ведь речь шла не о сербской, не об афганской или палестинской, а о еврейской крови. Такие «преступления против человечности» не имеют срока давности. Как признался в прошлом один из идеологов «Солидарности», а ныне главный редактор «Газеты выборчей» Адам Михник (Шехтер), в Едвабне «налетели журналисты со всего мира». Одни только наши, российские, почему-то «не налетели». Наверное, потому, что они пятнадцать лет предсказывали и прогнозировали еврейские погромы в России. А тут, оказывается, польский кровавый след отыскался. И где? В стране, где ихний Гайдар по фамилии Бальцерович якобы успешно построил рыночную экономику, где гражданское общество создано, где демократия пышным цветом распустилась. Ну зачем, скажите, рассказывать россиянам об этом скандале? Ведь именно русские по планам познеров, сванидзе и Киселевых должны считаться главными антисемитами!.. А тут незадача, поляки спутали карты нашим папарацци, жаждущим погромов.

* * *

Когда я узнал о Едвабне, то написал в Польшу письмо своей давней русской знакомой, которая лет сорок тому назад вышла замуж за поляка и уехала вместе с матерью и дочкой в Польшу. Я попросил ее прислать все газетные материалы, которые попадутся ей на глаза о Едвабне, об отношении поляков к России.

Кое-что она мне прислала с письмом, в котором были и такие строки: «У нас на политику с Россией правое крыло партийной правительственной фракции очень строго смотрит, на каждое выступление, а особенно на политические отношения. И лучше с этой темой не связываться. Не писать, можно хлопот себе наделать. Я не берусь.

Мы с мамой совсем одинокие, дочь, два внука и зять вообще вот уже много лет не знают нас совсем. Тяжело нам морально и, конечно, материально. Живет Польша не то чтобы скромно, а чересчур скромно. Мы даже и газет не покупаем, не по нашим это пенсионным деньгам».

Получив такое горькое письмо, я стал сам собирать сведения о Едвабне. Вот несколько отрывков из польских газет, выходивших во время этого длящегося второй год кризиса:

«Все читатели «Соседей» Яна Томаша Гросса, с которыми я разговаривал, ходят, как больные. Книга – слишком жестокая, и звучащее в ней обвинение слишком тяжко, чтобы можно было прочитать ее и жить, как прежде» (.А. Жаковский. «Газета выборча». 18.10.2000).

А больными польские обыватели сделались не только оттого, что их соотечественники убивали евреев, а скорее оттого – как они их убивали.

«Основные факты выглядят бесспорно. В июле 1941 г. большая группа живших в Едвабне поляков приняла участие в жестоком уничтожении почти всех тамошних евреев, которые, кстати сказать, составляли подавляющее большинство жителей местечка. Сначала их убивали поодиночке – палками, камнями, – мучили, отрубали головы, оскверняли трупы. Потом 10 июля около полутора тысяч оставшихся в живых были загнаны в овин и сожжены живьем…» (точно так же убивали украинцев в истории Георгия Конисского. – Cm. К.)

«Своими публикациями Гросс заставил нас изменить взгляд на поведение поляков во время Второй мировой войны…» (профессор истории Т. Шарота. «Газета выборча». 19.10.2000).

Поляки – народ с богатым экзальтированным воображением, и многие из них чуть не тронулись умом, представляя себе картины расправы шестидесятилетней давности:

«Мы не можем сбросить с себя и своей совести груз того горевшего 60 лет назад овина и того крика, который был слышен за два километра. Он и сейчас горит, и крик слышен по-прежнему. Итак долго будет гореть овин, так долго будет слышен крик, как долго мы будем отталкивать от себя груз того нашего геноцида… Мы должны взглядом освобожденного воображения пройти этот путь… до самой середины жара и, если у нас потекут слезы по тем., кто там погиб\ тогда мы обретем надежду на то, что из национальной ткани исчезнет антисемитский яд, который стольких из нас отравляет по сей день.

Впервые в жизни у меня подкатили слезы, когда я писал этот текст и видел., как горят живые люди» (Вальдемар Кучинский, советник премьер-министра. «Впрост». 25.3.2001).

Казалось бы – полное поражение. Националистическая шляхта приперта к стенке. Только сдача в плен и покаяние… Но вдруг, словно засадный полк в роковое мгновенье осады запорожцами городка Дубно, на защиту шляхетской чести вырвалась католическая церковь. Кардинал Юзеф Глемп, которого несколько лет назад израильские евреи подвергали публичному унижению, заставив на территории монастыря Кармелиток устроить мемориал в память евреев, некогда убитых в монастырских стенах фашистами, на этот раз поднял перчатку, брошенную ему историей: он нашел точку опоры для контратаки, не побоявшись уязвить главную еврейскую мировую опору – Америку:

«Мне остается непонятным, почему поляков постоянно оскорбляют, особенно в американской печати, и продолжают приписывать нам антисемитизм, якобы не такой, как в других странах. Еврейская сторона все время выдвигает на первый план свою неприязнь к полякам. Не очень понимаю, каковы ее истоки. В сравнении с Европой у нас в Польше евреи жили сравнительно неплохо и чувствовали себя как дома. Мы задумываемся: не должны ли евреи признать свою вину перед поляками, особенно за сотрудничество с большевиками, за соучастие в депортациях, за отправку поляков в тюрьмы, за унижение многих своих сограждан… Я думаю, что президент Квасьневский не имеет формальных оснований просить прощения от имени народа…» (кардинал Юзеф Глемп, примас Польши. «Наш дзенник». 15.5.2001).

Что правда, то правда: «в сравнении с Европой» польские евреи жили сравнительно неплохо. Ну, сожгли их в Едвабне около двух тысяч, а в Европе, начиная со Средних веков и кончая аж девятнадцатым, более 30 тысяч было их, бедных, сожжено, как сообщает «Еврейская энциклопедия» Брокгауза и Ефрона (1912 г.). Но какова смелость кардинала: самому президенту указывает, чего нельзя делать! Можно ли представить нашего пастыря, который, когда Ельцин, Квасьневский и многие известные русофобы в связи с Катынью склоняли слово «русский», попытался бы, подобно Глемпу, сказать, что вина режима, если она была, не есть вина народа, что, кстати, если говорить о Катыни, было бы сущей правдой.

Конечно, за тысячу лет существования бок о бок, с тех пор, как несколько миллионов евреев, спасаясь от погромов, сбежали в Средние века из Англии, Франции, Испании, Германии на окраину Европы в далекую Польшу, поляки и евреи обрыдли друг другу и каждая из сторон накопила достаточно ненависти, но чтобы в XX веке изливать эту ненависть в разборках, присущих веку XVI?!

Поддержать своего примаса бросился епископ Ломжинский Станислав Стефанек, который заявил, что ни один из епископов и священников вверенной ему епархии не будет участвовать в государственных траурных церемониях, включающих покаяние поляков перед евреями.

Депутаты из Едвабне тоже отказались быть в числе кающихся на печальном юбилее. Бургомистр местечка Кшиштоф Годлевский заявил, что в знак протеста против церемонии покаяния уйдет со своего поста в отставку.

За призрачную ниточку спасения, протянутую кардиналом, сразу же ухватились многие польские историки, публицисты, политики.

«Польское население, за исключением небольшой группы коммунистов в городах и еще меньшей – в деревне, восприняло нападение СССР и создаваемую здесь советскую систему так же, как и немецкое нападение… Еврейское же население, особенно молодежь, массово приветствовало вторгающуюся армию и введение новых порядков, в том числе и с оружием в руках.

Второй вопрос – это сотрудничество с репрессивными органами, прежде всего с НКВД. Сначала этим занимались всяческие «милиции», «красные гвардии», «революционные комитеты»… В городах они почти полностью состояли из польских евреев, польские евреи в гражданском, с красными нарукавными повязками, вооруженные винтовками, широко принимали участие также в арестах и депортациях. Это было страшнее всего, но польскому обществу бросилось в глаза и чрезмерное число евреев во всех советских учреждениях, тем более что до войны тут доминировали поляки!» (профессор истории Т. Стшембош. «Жечпосполита». 27–28.1.2001).

Президент Квасьневский, с ужасом изучавший обстановку вокруг скандала, познакомившись с потоком такого рода заявлений, схватился за голову: «Приезд в Едвабне – величайший вызов за весь мой президентский срок».

Но шляхта закусила удила:

«Президент просит прощения за преступления против евреев, совершенные в Едвабне польскими руками. Должны ли евреи просить прощения у поляков за ГБ и преступления коммунизма в Польше? Такое мнение время от времени высказывается даже в серьезных дискуссиях. Известно, что в верхних эшелонах сталинского аппарата террора доля лиц еврейского происхождения была довольно значительной: мы не ждали, что в связи с этим представители еврейских кругов принесут нам извинения».

Это слова М. Свенцицкого, бывшего мэра Варшавы («Жечпосполита». 2.5.2001), из которых следует, что ежели евреи не извиняются за коммунизм, то и шляхте не пристало извиняться за Едвабне. И президенту – тоже.

Но коль всем принимать одни и те же правила, то и нам за Катынь (если это наших рук дело) нечего склонять голову. Жалко было глядеть на Путина, приехавшего в середине января 2002 года в Польшу. Как агрессивно и нагло польские папарацци вымогали у него катынское покаяние. И не нашелся наш подполковник ответить им приблизительно следующее: «Панове! Ведь мой предшественник уже покаялся. Вы что, хотите превратить эту церемонию в вечно повторяющийся ритуальный фарс для всех будущих президентов России? Да, я понимаю, что подобный ритуал – лучшая подпитка для шляхетского гонора. Но тогда пусть и господин Квасьневский постоянно кается в России за убийство Ивана Сусанина, за поход Понятовского на Москву в 1812 году, за концлагеря 1920 года, а в Испании – за преступления поляков во время подавления Бонапартом испанского восстания, а в Израиле за Едвабне… Давайте, панове, все дружно отныне и навсегда участвовать в этом театре абсурда!»

Однако польский президент, как опытный политик, понимая, что еврейские гончие взяли след и уже не бросят его, пока окончательно не затравят бедную шляхту, пошел не только против правого националистического крыла польского общества, но даже против церкви:

«Те, кто принимал участие в облаве, бил, убивал, разжигал огонь, совершили преступление не только против своих соседей-евреев, но и против Речи Посполитой, против ее великой истории и прекрасных традиций… За это преступление мы должны молить прощения у теней умерших и у их родных… Сегодня я, как гражданин и президент Польской республики, прошу прощения» (из речи в Едвабне 10.07.2001 во время траурной церемонии).

Какие прекрасные традиции были у Речи Посполитой по отношению к другим народам и какая великая история – мы знаем, однако у Квасьневского, видимо, не было другого выхода.

Польские западники, польское еврейство и либеральная денационализированная во время рыночных реформ часть общества нажимали на него и на ушедших в глухую защиту правых все сильнее и сильнее, они понимали, что есть шанс, как в спорте, выиграть историческую ситуацию не по очкам, а вчистую, нокаутом, провести полную «денацификацию» общества, а заодно и поставить на место до сей поры всесильную польскую церковь; тем более что в ней наметился тоже явный раскол. Многие клирики не согласились с самим кардиналом Глемпом:

«Польское государство и католическую церковь в Польше связывает печальное братство вины перед евреями – как в Едвабне, так и на протяжении всей нашей истории. Если говорить о самой трагедии 1941 г. в Едвабне, то она показала полное фиаско церковного пастырства» (священник Станислав Мусял, иезуит., бывший секретарь Комиссии епископата по делам диалога с иудаизмом. «Газета выборча». 21.5.2001).

Ну, иезуиты и секретари по связи с иудаизмом – ладно! Хуже всего то, что иные служители культа раскалывались и каялись за то, что они давно знали подобные кровавые грехи соотечественников, но не выносили сор из избы:

«Едвабне напомнило о том, что знал, пожалуй, каждый, кто прожил больше 50 лет., и не только из литературы или документов, но и из своих воспоминаний, что поляки творили такие вещи, притом отнюдь не под прицелом немецких винтовок» (священник Адам Бонецкий. «Тыгодник повшехный». 8.4.2001).

«Я считаю, что в основе нежелания признать вину таится не до конца искорененный антисемитизм» (священник Михаил Чайковский, сопредседатель Совета христиан и иудеев. «Тыгодник повшехный». 27.5.2001).

Дискуссия то угасала, то вспыхивала с новой силой, шляхетские натуры никак не могли согласиться с тем, что на их глазах как бы по эффекту домино рушится вся веками выстроенная ими идеологическая лестница, что им приходится отказываться от самих себя, от своего экзальтированного польского мессианизма, который слишком уж явно стал пованивать истлевшей еврейской кровью. Они бросали в бой последние резервы своих патриотических страстей. Кто такой перед польской мессианской историей президент? – Да никто!

«Александр Квасьневский в интервью израильской газете «Едиот ахронот» заявил, что попросит прощенья от имени поляков за убийство в Едвабне… он заявил., что поляки обязаны просить прощения, признав тем самым захваченную, униженную и убиваемую Польшу виновницей преступления. Из народа-жертвы Польша должна превратиться в народ-убийцу» (М. Юрек, бывший депутат Сейма. «Наш дзенник». 8.3.2001).

Но где «натиск пламенный» – там и «отпор суровый». Еврейские умы боролись за победу на полях Едвабне, как поляки во время Варшавского восстания – сейчас или никогда: «Когда слышу, что книга Гросса, которая раскрывает правду об этом преступлении, есть ложь, вымышленная международным еврейским заговором против Польши., тогда во мне растет чувство вины. Эти лживые сегодняшние увертки фактически направлены на оправдание того преступления.

…Я – поляк, и мой стыд за убийство в Едвабне – это польский стыд, но в то же время я знаю, что если бы тогда оказался в Едвабне, меня убили бы, как еврея» (Адам Михник, главный редактор «Газеты выборчей». 17–18.3.2001).

Иные интеллектуалы тужились перевести отчаянную схватку в русло нормального демократического процесса и пытались произносить слова, играющие роль обезболивающих медицинских средств при сумасшедшем, шизофреническом воспалении всей нервной системы:

«Мы на верном пути., мы перестаем быть народом, с одной стороны, одержимым манией величия, а с другой – закомплексованным, и становимся нормальным народом, сознающим свои заслуги и достоинства, но также пороки и грехи» (профессор истории Т. Шарата. «Жечпосполита». 1—10.12.2000).

«Едвабне может оказаться нашим катарсисом. Это последний момент., чтобы очиститься: никогда уже не повторится в нашем обществе такое напряжение и такая готовность разобраться во всем происшедшем» (Леон Керес, президент Института национальной памяти. «Тыгодник повшехный». 17.6.2001).

А кардинал Глемп, отказавшийся приехать на покаяние Квасьневского в Едвабне, за свое фанатичное, почти средневековое упрямство подвергся прямому шантажу со стороны финансовых кругов Польши:

«Известно, что душами в Польше правит церковь, поэтому отсутствие главы польской церкви в Едвабне будет значить для масс лишь одно: ко всему этому принудили евреи, а примас сумел устоять» (Валерий Амьель, бывший член правления Всемирного банка и Международного валютного фонда. «Впрост». 20.5.2001).

Весы качались то в ту, то в другую сторону, социологи то и дело замеряли температуру общественного мнения. Она зашкаливала.

20 марта 2001 года 40 процентов поляков считали правильным, чтобы президент попросил прощения у евреев, 35 процентов были против, через месяц лишь 30 процентов были за «президентское покаяние», а 48 считали, что Квасьневский ни за что не должен каяться. Казалось, что ортодоксальная католическая Польша выигрывает сражение у еврейских либералов, требующих унижения Польши, но тут евреи выбросили на стол свой козырь: из Америки приехал раввин Яков Бейкер, живший до войны в Едвабне. Его показания опровергли главный тезис кардинала Глемпа о том, что возмездие евреям было как бы следствием их помощи советскому коммунизму в насаждении в Польше советских порядков. Простодушный (или лукавый) раввин, расхваливая довоенную Едвабну («мы жили с поляками в согласии и дружбе», «мы были добрыми соседями», «поляки как народ не злые люди», «помню Едвабне – какое это было прекрасное место!»), одновременно сказал многое, что камня на камне не оставило от тезиса о «возмездии» за союз евреев с большевиками. Оказывается, в той же довоенной антисоветской Польше Пилсудского уже вызрели все семена, давшие кровавые всходы 10 июля 1941 года: «Я тогда был уже взрослым и видел., как с середины 30-х нарастала враждебность поляков к евреям. Началось пикетирование еврейских лавок, ограничения на ритуальный убой, дискриминация студентов из национальных меньшинств, которым в аудиториях отводились особые места, и в Едвабне штурмовые группы национал-демократической молодежи стояли с металлическими штырями у еврейских лавок, чтобы поляки там ничего не покупали. Начались нападения на евреев, случались и убийства. Мы жили во все большем страхе. Печально говорить это, ибо Польша – моя родина, а мои дети и сейчас поют польские песни, Но под конец 30-х уже едва ли не все евреи хотели покинуть Едвабне, бежать из Польши. Я уехал в Америку в феврале 1938 г.» («Жечпосполита». 10–11.3.2001).

Сказав эти главные слова, раввин опять залепетал что-то несусветное («Что за прекрасная страна Польша!.. Поляки как народ не злые люди. Если бы не Гитлер, Сталин да еще несколько злых людей, между нами не было бы никаких проблем!»). Но дело было сделано. Поляки сдались и в конце концов признались во многом, о чем никогда бы не обмолвились, если бы не Едвабне. Поняли, что постоянно нарастающий в современной прессе крик о Катыни сдетонировал вопль Едвабне. Все в истории взаимосвязано.

«Многие годы мы протестовали против той лжи., которую заключала в себе советская надпись над братскими могилами в Катыньском лесу: согласно ей на этом месте немецко-фашистские захватчики уничтожили в 1941 году польских военнопленных. На двух памятниках в Едвабне написана аналогичная ложь» (Я. Ехранский, бывший директор польской редакции радио «Свободная Европа». «Жечпосполита». 26.1.2001).

Действительно, в 1962 году в Едвабне на мемориальном камне была высечена надпись: «Место казни еврейского населения. Гитлеровские гестапо и жандармерия сожгли живьем 1600 человек. 10.7.1941 г.»

Но разница между Катынью и Едвабне огромна. Секрет Катыни (если он был нашим) хранился в недрах всемогущего НКВД. Он был государственной тайной. Тайна Едвабне в строгом смысле слова тайной не была. Правду о том, кто сжег евреев, знали десятки и сотни местных жителей, повязанных кровью и круговой порукой. Знали потомки сожженных евреев. Кровавое дело, но не государства, а общества. На этом зыбком основании наследники шляхты попытались построить последние окопы защиты:

«В этой страшной истории есть один невиновный. Это польское государство… На счету Речи Посполитой – усмирение украинских и белорусских деревень, но на его совести нет геноцида, организации погромов или лагерей массового уничтожения» (профессор Л. Курчевский, социолог. «Впрост». 10.12.2000).

Ну, во-первых, слово «геноцид» при обсуждении едвабненской трагедии звучало в польской прессе много раз. А во-вторых, что такое – «усмирение»?

А в-третьих… Перечитал я все, что написал до сих пор, и задумался: да, подзалетели поляки, как никогда в своей трагической истории. И на чем поскользнулись? На еврейской крови, которая никогда не высыхает, потому что у нее «особый» состав. Недаром, когда я побывал в Америке в 1990 году, то нашел в газете «Лос-Анджелес тайме» от 4 мая слова раввина Ицхака Гинзбурга, защищавшего четырех еврейских убийц палестинской девушки в одной из арабских деревень: «Должно признать, – писал Гинзбург, – что еврейская кровь и кровь не евреев имеют разную цену». Вот этого поляки и не учли… Не учли еще и того, что евреи нигде и ни при каких обстоятельствах не признают себя виноватыми. Ни за «насаждение коммунизма в Польше», ни за то, что «Христа распяли».

Какое счастье, что русские люди, пережившие времена Урицкого, Свердлова, Ягоды, Агранова, Френкеля, Бермана, Фирина, Раппопорта и других генералов ГУЛАГа, ни в годы войны и оккупации, ни во времена сталинской послевоенной диктатуры, ни в эпоху безвластия на рубеже 80—90-х годов не устроили ни одной своей Едвабне! А они ведь имели на это мстительных ветхозаветных прав не меньше, но, может быть, больше, нежели шляхта. Какое облегчение, что у нас этой областью жизни заведовало государство – безликая машина, не обладающая ни светлыми, ни темными страстями. Ну что оно делало? Разогнало Антифашистский комитет, расстреляло 13 человек (не потому, что евреи, а потому, что на Крым посягнули), пошумело насчет космополитов, кого-то уволили, кто-то по пятому пункту не прошел в вуз или на повышение по службе. Кто-то получил инфаркт, кто-то инсульт… Ну разве эти государственные казенные репрессии можно сравнить с тысячами сожженных заживо, расчлененных, забитых лопатами? Премьер-министр Польши Ежи Бузек вслед за несколькими историками заявил с некоторым облегчением, что убийство в Едвабне «не было совершено от имени государства». Но ведь это еще ужаснее, если не расстреливают в затылок по государственному приказу, а сжигают живьем по велению сердца!"

Наши еврейско-демократические СМИ очень тревожились в конце 80-х годов: а не будет ли погромов в переходный период крушения советской власти (ведь власть наша всегда защищала штыками еврейскую интеллигенцию «от ярости народной»). Шоумены взывали к властям о якобы неизбежных погромах не без оснований: чуяла кошка, чье мясо съела. Но было уже поздно. Сословия, которые могли разжечь пламя «русского Едвабне», в основном были сведены с белого свету красным террором, репрессиями, притеснениями, были принуждены к историческому компромиссу, а кто выжил, вроде Олега Васильевича Волкова, – те уже состарились, и ветхозаветная жажда возмездия угасла в их душах. Их же сыновья и внуки, выросшие и воспитанные при советской власти, как правило, вышли в люди, стали «средним классом», и если их сердца иногда и саднило от обиды за своих предков, то все равно это были уже не их личные обиды, и чувств, этими обидами рожденных, не хватало, чтобы вступить на тропу возмездия. Да и наиболее исторически подкованные из них все-таки вспоминали 37-й год и кампанию против космополитов, с удовлетворением осознавая, что как-никак, а часть исторического долга само государство взыскало с палачей и обидчиков их отцов и дедов. А на оставшуюся часть долга уже можно было махнуть рукой. К тому же наше православное христианское чувство смягчало жажду мести. Мы же не католики и не протестанты, которые в той же Ирландии вот уже четыре века никак не угомонятся и смириться с тем, что произошло с их пращурами, до сих пор не могут.

В 1944 году в первую годовщину разгрома варшавского гетто Юлиан Тувим написал статью «Мы, польские евреи», опубликованную тогда в Лондоне. Она давно лежала в моем архиве, и когда я ее просматривал, то всегда несколько недоумевал, что поэт обвиняет в страданиях своего народа не столько гитлеровских расистов, сколько кого-то другого. И лишь сейчас, внимательно вчитавшись в текст, я понял, что он обвиняет в холокосте свою родину. «Я не делю поляков на породистых и непородистых, я предоставляю это расистам – иностранным и отечественным», «моя ненависть к польским фашистам глубже, чем к фашистам других национальностей», «я делю поляков на антисемитов и антифашистов»… Однако примечательно, что Тувим не желает вдуматься в то, почему поляк, сражающийся в рядах Армии Крайовой, может одновременно быть и антифашистом и антисемитом, что бывало на каждом шагу.

Есть в этой обвинительной речи и апокалиптические картины грядущего ветхозаветного возмездия всему европейскому миру:

«Над Европой возвышается огромный и все растущий скелет. В его пустых глазницах горит огонь страшного гнева, а пальцы стиснуты в костлявый кулак. И он, наш Вождь и Диктатор, будет определять наши права и требования».

Ну чем не строки из «Коммунистического Манифеста» о «призраке коммунизма»! Но одновременно есть в этом экзальтированном тексте и весьма прагматические попытки истолковать по-своему историю человечества, а то и просто «исправить» ее.

«Мы те, кто две тысячи лет тому назад дал миру Сына человеческого> невинно убиенного Римской империей».

Если так, то куда же мы денем евангельское свидетельство о разговоре римского наместника Пилата с еврейской толпой: «Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника Сего; смотрите вы. И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших». Однако нынешний папа римский, в прошлом польский кардинал Войтыла, переложил, подобно Тувиму в 1944 году, грех распятия на «Римскую империю».

А вслед за ними на втором витке польской истории известный историк и публицист Ян Юзеф Липский – человек героической судьбы, участник Варшавского восстания, активист «Солидарности» – не удержался от соблазна перебросить грех польского антисемитизма на плечи империи советской:

«Позором в истории нашей страны останется то, что в 1968 г. тысячи евреев и поляков еврейского происхождения были принуждены уехать из Польши. Советский полицейский антисемитизм, разгулявшийся в СССР еще тогда, когда в ПНР ничто его не предвещало… теперь был привит и у нас»…

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Оказывается, до знакомства с советской системой поляки в еврейском вопросе были невинны, словно Адам и Ева, и лишь в эпоху Гомулки мы их, наивных, антисемитизму научили. И это пишет весьма честный и смелый мыслитель, который не мог не знать польскую историю со времен от средневековья, когда евреев сжигали на кострах, до эпохи Едвабне и Освенцима… Да если бы мы в этой науке были учителями поляков, как утверждает Липский, наша история пошла бы по совершенно другому пути! Нет, нам таких учеников не надо.

Да, понятно, что в борьбе с Россией шляхта опиралась на евреев, а евреи в той же борьбе на шляхту («за нашу и вашу свободу»), но органическим и вечным этот союз, конечно же, быть не мог. Наиболее трезвые и бесстрашные умы (в первую очередь еврейские), конечно же, понимали это.

«Человек оттепели» Александр Галич, будучи умнее поэтов-полонофилов из «списка Британишского», никогда не забывал о подлинном отношении шляхты к еврейству. Он знал, что евреям опасно лебезить перед шляхтой. Именно поэтому в поэме о Януше Корчаке (Якове Гольдшмидте, как демонстративно пишет Галич в предисловии к поэме) он заклинает пепел Корчака, летящий над Варшавой из печей Треблинки:

Но из года семидесятого Я вам кричу: «Пан Корчак! Не возвращайтесь! Вам стыдно будет в этой Варшаве… Вам страшно будет в этой Варшаве! Вы будете чужеземцем В вашей родной Варшаве».

Речь идет о том же, о чем вспоминает Юзеф Липский – в 1968 году большая часть еврейского населения Польши под давлением общества и государства вынуждена была эмигрировать из Польши. Вот ведь как получается: шляхтичи вытесняли, выдавливали евреев из Польши, а советская власть всяческими усилиями, наоборот, удерживала их, не выпускала, пыталась оставить в стране, а не избавиться от «пятой колонны». В итоге и польское и советское государства были обвинены «мировым общественным мнением» в антисемитизме! Но в любом случае – не надо, панове, с больной головы на здоровую.

Да, история беспощадно посмеялась над многими священными, сакральными страницами польского сознания. Священной, неприкосновенной, к примеру, считается у поляков память о Катыни. И вдруг эхо одновременных с Катынью едвабненских событий несколько испортило эту сакральность, когда историк Кшиштоф Теплиц сказал то, о чем задумались после Едвабне многие:

«Сегодня о польских полицейских говорят, что многие из них были злодейски убиты в Катыни и Медном, но не говорят, что те, кто туда не попал, помогали гитлеровцам в «окончательном решении еврейского вопроса» («Пшогленд». 27.11.2001).

Вот где собака зарыта! Может быть, такой взгляд на Катынь поможет нам прояснить, почему, когда 19 апреля 1943 года в ответ на попытку вывезти часть евреев из Варшавы в Освенцим, в варшавском гетто началось восстание, – ни лондонское правительство, ни Армия Крайова ничего не сделали, чтобы хоть как-то защитить обреченных евреев.

Этой драматической странице польской истории посвящено стихотворение моего давнего знакомого, ныне покойного, поэта и журналиста «Московского комсомольца» Александра Аронова. Поэт он был бесталанный, и стихотворение у него получилось таким, что его легче пересказать, нежели цитировать. Называется оно «Гетто 1943 г.».

А сюжет стихотворения таков, что встречаются «два мудрых человека», поляк и еврей, за бутылкой вина и начинают спорить о вине народов друг перед другом. Поляк не может простить советских русских за то, что они стояли в 45-м перед Вислой и не помогли восставшей Варшаве, советский еврей заступается за советскую честь и убеждает собеседника, что наши войска были не готовы к штурму Варшавы – «силенок было мало»… Но когда поляк потребовал от русских «умереть за други своя», взывая к христианским чувствам:

Варшавское восстание Подавлено и смято, Варшавское восстание Потоплено в крови. Пусть лучше я погибну, Чем дать погибнуть брату, — С отличной дрожью в голосе Сказал мой визави, —

то на это еврей вполне справедливо напоминает ему, что соотечественники поляка, увы, не поступали, как христиане, в 1943 году, во время восстания евреев в варшавском гетто:

А я ему на это: – Когда горело гетто… Когда горело гетто Четыре дня подряд. И было столько треска, И было столько света, И вы все говорили: «Клопы горят».

Книжечка Аронова «Первая жизнь» была издана Виталием Коротичем на заре перестройки (1989 г.) в библиотечке «Огонька».

* * *

И все-таки, все-таки, что бы я сейчас ни писал, я иногда ловлю себя на чувстве, что восхищаюсь поляками. Проходят века, эпохи, поколения. Но и в королевской Речи Посполитой, и в Польше, подчиненной императорской России, и в Польше Пилсудского, и в социалистической народной, и в нынешней демократической – при любой власти и любом строе на польском небе проступают, как неизгладимые водяные знаки на банкноте, приметы Польши вечной, всегда восстающей, словно птица Феникс, из золы исторических крушений и перемен!

Сразу же после едвабненского скандала 23 сентября 2001 года в Польше состоялись выборы в Сейм. И на них случилась сенсация: «правые», которые вроде должны были бы после Едвабне сидеть не высовываясь, тише воды, ниже травы, незадолго до выборов в 2001 году (то есть в то же время, когда их линчевали за Едвабне) создали избирательный комитет, объединили вокруг него несколько мелких группировок, назвали себя «Лигой польских семей» и, собрав 8 процентов голосов избирателей, получили в Сейме 38 мандатов (из 460)!

Либеральная польская пресса опять впала в истерику:

«Лига требует одностороннего разрыва договора о сотрудничестве Польши с Евросоюзом, соблюдения норм христианской нравственности в публичной жизни, сохранения собственности в польских руках» (Виктор Кулерский. «Новая Польша». № 11, 2001).

«Ответственность за появление в Сейме «Лиги польских семей» должна взять на себя церковь, т. к. церковное учреждение «Радио Мария» побудило к созданию Лиги» (Ю. Хеннелва. «Тыгодник повшехны». 7.10.2001).

«…На сцену выходят две радикальные группировки с радикальной риторикой против Евросоюза и вообще Европы – «Самозащита» и «Лига польских семей»… Зодчие экономических и политических перемен, имеющие заслуги в демократизации Польши, легендарные фигуры августа 80-го отвергнуты избирателями» (профессор Э. Внук-Липинский. «Газета выборча». 24.9.2001).

Не выдержал сам Анджей Вайда:

«Выборы 23 сентября оказались откровенной антиинтеллигентской демонстрацией… Но чего мы могли ожидать, если в Польше 9 % лиц с высшим образованием? Группировка., которая святым именем Божьей Матери будет оскорблять всех и каждого, у кого иные взгляды («Лига польских семей»). К сожалению, в Польше что-то случилось» («Жечпосполита». 6–7.10.2001).

А бывший министр юстиции В. Хшановский не побоялся произнести роковое слово:

«Не антисемитизм открыл «Лиге польских семей» двери к успеху. Основное – это страх перед Евросоюзом… Речь идет о страхе перед чужими» («Газета выборча». 21 сентября).

Браво, polaci! Еще Польска не сгинела… Так что же дальше? Вместе за вашу и нашу свободу?

А едвабненская драма покаяния завершилась так: «Прекрасная траурная церемония в Едвабне транслировалась по 1 программе польского TV Ответное выступление президента Квасьневского, красноречивое отсутствие местных жителей, темные пустые места, где должны находиться наши правые политики, шокирующее отсутствие польских католических епископов. И местный священник, запершийся у себя дома» («Жечпосполита». 22.6.2001).

Удивительное жестоковыйное племя, ни в чем не уступающее племени еврейскому!

* * *

То, что Польша вывернулась из положения «на лопатках», не позволила миру выхолостить из своей сущности шляхетский менталитет с горьким привкусом европейского расизма, означает, что еще не раз в будущем мы услышим из уст этой прекрасной пани по отношению к себе – «варвары» и «азиаты», и не раз еще нас будут пытаться приволочить на алтарь покаяния за все «четыре раздела», за «Катынь», за судьбу «Варшавского восстания». Но чем громче поляки будут кричать о своих моральных и территориальных потерях на Востоке, о необходимости «репараций и компенсаций» со стороны восточного соседа, тем быстрее они приблизят своими криками время, когда немцы решительно и бесповоротно отберут у них свои силезские и прусские земли, подаренные Польше Сталиным в 1945 году, и тоже потребуют «репараций и компенсаций». О путях этих «приобретений» даже честные поляки вспоминают, как правило, туманно и стыдливо оправдываясь:

«Почти каждый поляк, даже образованный, верит сегодня, что после II мировой войны мы вернулись на земли, отнятые у нас немцами… Восточная Пруссия, кусочек которой нам достался (7– Ст. К), никогда не была польской…» (Юзеф Липский).

Поляки чувствуют, что сейчас, когда пересмотрены исторические решения Ялты и на очереди ревизия Потсдама, они могут лишиться сталинского подарка, да и чехи тоже рискуют расстаться с судетскими землями, поскольку в новой объединенной Европе принцип «коллективной ответственности» немецкого народа перед народами-жертвами будет отменен, и воля держав-победительниц, разгромивших фашизм, будет объявлена утратившей силу.

 

«Стыдно, пан Помяновский!..»

В 1920 году во время безумной попытки Юзефа Пилсудского создать Великую Польшу «от можа до можа» шляхта, пользуясь тогдашней беспомощностью Советской России, захватила часть Белоруссии и Украины аж с Киевом в придачу. Да ломоть Литвы. Еще вчера жившая под революционно-демократическими лозунгами Польша в одночасье стала националистическим государством. Нужно было давать ей отпор, но под какими призывами? Ведь освобождение Польши состоялось за подписью Ленина и под знаком борьбы с «тюрьмой народов». С какими словами подымать русский народ на борьбу со своими братьями по классу – революционерами?

С величайшим трудом, сделав неестественную попытку объединить революционную фразеологию с обломками имперского патриотизма (как бы предвосхищая сталинский идеологический поворот перед Отечественной войной), правительственная газета «Известия» печатает 30 мая 1920 года «воззвание ко всем бывшим офицерам, где бы они ни находились». Вот несколько отрывков из этого поистине исторического воззвания:

«Мы все обязаны по долгу совести работать на пользу, свободу и славу своей родной матери России. В особенности это необходимо в данное грозное время, когда братский и дорогой нам польский народ, сам изведавший тяжелое иноземное иго, теперь вдруг захотел отторгнуть от нас земли с исконным русским населением и вновь подчинить их польским угнетателям».

«В этот критический исторический момент нашей народной жизни мы взываем к вам с настоятельной просьбой забыть все обиды, кто бы и где бы их вам ни нанес, и добровольно идти с полным самоотвержением и охотой в Красную Армию… Не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало дорогую нам Россию и не допустить ее расхищения, ибо в последнем случае она безвозвратно может пропасть, и тогда наши потомки будут справедливо проклинать и правильно обвинять нас за то, что мы из-за эгоистических чувств классовой борьбы (! – Ст. К) не использовали своих боевых знаний и опыта, забыли свой родной русский народ и загубили свою матушку-Россию.

Председатель особого совещания при главнокомандующем А. А. Брусилов, члены совещания А. А. Поливанов, Б. Н Клембовский, Д. П. Парский, А. С. Балуев, А. Б. Гутор».

Тут же в подверстку были опубликованы отклики с собраний бывших офицеров недавно разгромленной (не без помощи Польши) деникинской армии с подписями и с готовностью идти на бой с поляками за Советскую Россию и народную власть.

А через неделю в той же газете был опубликован призыв Троцкого, в котором Главковерх витийствовал почти как Кутузов:

«Все, что есть честного в интеллигенции! Офицерство русское – то, которое поняло, что Красная Армия спасет свободу и независимость русского народа! Вас всех призывает Западный фронт!»

И это несмотря на то, что совсем недавно им был утвержден указ о расстреле командной верхушки корпуса Думенко, где было немало офицеров царской армии…

Не раз поляки были близки к победе над обессиленной Россией в тяжелейшие для нее времена… Два раза владели Москвой, один раз Киевом. Трижды Польша была близка к желанной для шляхты границе по Днепру. Но на каждый такой удар неизбежно следовало историческое возмездие… Наши нынешние «Известия» по сравнению с «Известиями» троцкистской эпохи, когда пишут о неизбежно повторяющемся русском реванше, выглядят как совершенно антирусское издание. Как будто в Варшаве издаются. А не на Пушкинской площади. Исторический счет в газете идет только с польской стороны. Как будто им поляки платят за такого рода материалы. Вот что, к примеру, печатало это издание 11 июля 2000 года, во время визита Квасьневского в Москву, когда в Польше открывались «чеченские культурные центры», когда поляки «жгли наши трехцветные флаги»:

«А чего еще хотели? Исторические обиды живучи. Три раздела Речи Посполитой, беспощадные карательные экспедиции царских войск в 18 и 19 веках, удар в спину в сентябре 1939 года, Катынь, брошенные Сталиным на произвол судьбы участники Варшавского восстания…»

Как будто Сталин спланировал и развязал это восстание, как будто не российский гражданин Максим Юсов из «Известий» пишет, а спесивый шляхтич из «Жечпосполитой».

Ну а 60 тысяч русских пленных, погибших в польских лагерях с 1920 по 1922 год? Эта цифра более чем в три раза превосходит количество пленных, зарытых в русской земле. (А в 1940 или в 1941 году – будущие историки еще уточнят дату.) Историки современные после долгих споров остановились на 60 тысячах красноармейцев, и нарком иностранных дел Советской России Чичерин в ноте от 9 сентября 1921 года на имя поверенного в делах Польши в России Г. Филипповича указывал, что «в течение двух лет из 130 тысяч русских пленных в Польше умерло 60 тысяч». Ну, оспорите вы, панове, десять-пятнадцать тысяч – все равно наши трагические козыри будут старше. Как относились поляки при режиме Пилсудского к нашим военнопленным, откровенно писал один из его ближайших сотрудников Свитальский в дневнике, опубликованном в 1992 году:

«Помехой к деморализации большевистской армии путем дезертирства из нее и перехода на нашу сторону является ожесточенное и беспощадное уничтожение нашими солдатами пленных…»

Вот о чем не желают вспоминать демократические журналисты из отечественных «Известий». Да в нынешней Польше редакцию подобной антипольской газеты на другой же день после перечисления преступлений Польши против России сожгли бы вместе с сотрудниками, как евреев в Едвабне. И правильно бы сделали.

* * *

Читая о страстях, возникших вокруг Едвабне, начинаешь понимать, что в темных глубинах национального бытия народов есть такие отстойники, которые не высыхают, не исчезают, несмотря ни на какой внешний прогресс, ни на какие революции, реформы или перевороты. Все, что выпало в осадок племенной жизни в древние времена, нет-нет да и взбаламучивается в жизни нации на крутых поворотах судьбы.

Польский историк Януш Тазбир в одной из дискуссий на страницах «Новой Польши» свидетельствует, что еще в XVII веке в Польше, кроме ведьм, «сжигали евреев, которые, по всеобщему мнению, были виновниками ритуальных убийств».

Ю. Бек – будущий министр иностранных дел в правительстве Пилсудского, рассказывал отцу, как на Украине в 1918–1919 годы «в деревнях мы убивали всех поголовно и все сжигали при малейшем подозрении в неискренности».

В ту же кампанию после занятия Пинска по приказу польского коменданта было сожжено 40 евреев.

В местечке Тешиево во время еврейского погрома было вырезано 4 тысячи человек… Ну как при таких традициях было не случиться Едвабне?

В 1931 году в журнале «Новый мир» (№ 5–6) были опубликованы воспоминания Я. Подольского (под псевдонимом Н. Вальден), побывавшего в 1919–1923 годы в польском плену. В то время в мире еще не было опыта ни гитлеровских, ни беломоро-балтийских лагерей, и поляки как бы стали законодателями моды по отношению к военнопленным в XX веке:

«…мы явно мешали жить сопровождавшему нас унтеру… Чтобы вознаградить себя за беспокойство, он не кормил нас… семь-восемь дней мы оставались абсолютно без всякой пищи». «Вставать, пся крев! Вставать! – Чуть зазеваешься – и с наслаждением хватит тебя палкой по чему попало».

«Ночью по нужде выходить опасались. Часовые как-то подстрелили двух парней, вышедших перед рассветом из барака, обвинив их в попытке к бегству. Пресловутая попытка к бегству и оскорбление начальства стоили жизни не одной сотне наших военнопленных. Подозрительных зачастую переводили в штрафной барак– оттуда уже не выходил почти никто…» «Перед отъездом нас повели в баню. Издевательские гигиенические купания стоили жизни не одному пленному. Часами дрожишь голый в холодном предбаннике, потом – струя тепловатой или чрезмерно горячей воды – и уже гонят дальше. На влажное тело натягиваешь мокрую вонючую одежду, грязным комом брошенную из дезинфекционного отделения.

После бани нас отделили свирепым кордоном от остальной массы пленных. Несколько человек были застрелены за попытку передать записку отъезжающим».

«Не могу назвать точной цифры наших, побывавших в польском плену, но вряд ли ошибусь, сказав, что на каждого вернувшегося в Россию приходится двое, похороненных в Польше…»

Эта перепечатка из старого «Нового мира», осуществленная в 11-м номере журнала «Новая Польша» за 2001 год, возглавляемого Ежи Помяновским, с которым, если не ошибаюсь, мы встречались в 1964 году, преследовала одну важную идеологическую цель. Дело в том, что после раскрутки Катынского дела в российской печати появилось несколько публикаций, рассказывающих о том, в каких нечеловеческих условиях содержались советские военнопленные после войны 1919–1921 годов. Польские авторы, печатающиеся в «Новой Польше», усмотрели в этом попытку «нейтрализовать» катынское преступление некоей «анти-Катынью», задним числом и «за чужой счет» обелить сталинский режим. (Так пишет во вступлении к публикации в «Новой Польше» Н. Подольская.) В том же предисловии, названном «Реплика» (к вопросу об «анти-Катыни»), говорится: «Утверждения, будто условия содержания в польском плену в 1919–1921 году – тот же геноцид, полная историческая нелепица… Да, советских пленных подчас били, над ними издевались, они умирали от голода и болезней, бывали злоупотребления и расстрелы. Но сравнивать это с Катынью просто кощунственно! С геноцидом тут не было ровно ничего общего».

Можно понять благородное негодование автора реплики. Особенно когда Н. Подольская начинает размышлять о качестве польской и российской элиты. «И если совесть последней не слишком тревожит гибель 20 миллионов соотечественников, то что уж говорить о поляках, расстрелянных в Катыни». О каких 20 миллионах и о какой «совести российской элиты» говорит Н. Подольская, понять трудно (о 20 миллионах мирных жителей, убитых и замученных немцами? – так это на немецкой совести), но вот о ее личной совести и о совести главного редактора «Новой Польши» Ежи Помяновского в связи с этой публикацией есть повод поговорить.

Дело в том, что, читая воспоминания Н. Вальдена (Я. Подольского) о жизни в плену, я почувствовал, что они публикуются с большими купюрами. Мне захотелось узнать, что из воспоминаний публикаторы решили скрыть от глаз современного читателя. Я пошел в библиотеку, взял пожелтевшие, неразрезанные номера «Нового мира» за 1931 год и вот что обнаружил. Несколько отрывков, свидетельствующих о патологической жестокости шляхетских вертухаев по отношению к советским пленным, сознательно опущены. К примеру, вот таких:

«При мне засекли двух солдат – парней, пойманных в соседней деревне. Они собирались бежать, да выдал один «дядько», у которого они заночевали в амбаре».

«В лагере начался голод, изнурительные работы, бесчеловечная жестокость, нередко доходившая до прямых убийств наших пленных на потеху пьяной офицерни».

«Передо мной стоит, бесконечно тянется цепь оборванных, искалеченных, изможденных человеческих фигур. Сколько раз я выравнивался вместе с товарищами по несчастью в обрывках этой великой цепи – на разных поверках и обходах и в тон обычному «рассчитайсь – первый, второй, третий» слышится «покойник, покойник, живой, покойник, покойник, живой»…

Как назвать эту практику уничтожения военнопленных (в своем большинстве русских) – личной садистской жестокостью лагерных надсмотрщиков или все-таки государственным геноцидом? Можно так, а можно этак. На ваш вкус, панове. Однако, изучив публикацию 1931 года более внимательно, я нашел в перепечатке более интересные изъятия, которые можно назвать подлогом идеологического характера. Поскольку автор воспоминаний Вальден (Подольский) – еврей, то он, естественно, описал все случаи проявления со стороны поляков неистребимого польского антисемитизма, в конце концов закончившегося холокостом в Едвабне. И, представьте себе, в «Новой Польше» именно все эти сцены изъяты тщательнейшим образом! Вот они, эти изъятия:

«Распахнулась дверь. С криком и ругательствами вошли несколько унтеров. Я назвал мою фамилию и положение в армии, как успел обдумать это в своем уединении.

– Жид? – с остервенелой злобой бросил мне один полячик.

– Нет.

– А кто есть, пся крев!

– Татарин, – сказал я, быстро учтя органические особенности, роднящие мусульман с евреями. Внезапный переход в мусульманство не раз оказывал мне впоследствии большую помощь. Там, где поляк забивал насмерть еврея, он мог под добрую руку избить человека другой национальности только до полусмерти…»

«– Жид проклятый, – послышался его (польского унтера. – Ст. К.) жирный баритон по соседству со мной: он дошел до еврея-красноармейца. Хрястнуло несколько ударов.

– Вправду не жид? – вернулся ко мне мой «господин и повелитель», недоверчиво разглядывая мою физиономию.

– Татарин, – повторил я снова.

– Пся крев, – сказал в раздумье поляк и, махнув рукой, прошел дальше».

«Помню, как на больших станциях к нашему вагону подходили господа с палками, «дамы из общества». Наиболее «подходящих» пленных вытаскивали из вагона, били и царапали, Особенным успехом пользовались евреи. С тошнотой вспоминаю, как эти звери подступали ко мне. Начинался неизменный диалог.

– Жид?

– Не.

– Правду?

– В тифу лежу, – говорил я, наконец., с отчаянием юродивого. Это оказывало нужное действие, публика очень быстро оставляла меня в покое, приговаривая: «Ну и подыхай, его бы пристрелить нужно». Какой-то шляхетский юноша действительно хотел испробовать на мне свой револьвер. Кто-то его остановил».

Я. Подольский вспоминает о том, что во время захвата Галиции, «как и следовало ожидать, «не забывали о евреях». Хорошие традиции «древней святой Польши» требовали того, чтобы насиловали еврейских девушек, убивали стариков, грабили гетто… Но разве не точно так же держали себя поляки и во время кратковременного пребывания на нашей Украине? Ужасное мщение готовит себе буржуазная шовинистическая Польша…»

Как же так, пан Ежи Помяновский, – идет серьезный и большой спор, а Вы в это время мелкими подлогами занимаетесь? Нехорошо. Не по-шляхетски. Не по-рыцарски. Впрочем, если Вы тот самый пан, который мне и Александру Пинхусовичу Межирову показывал в 1964 году Варшаву, то, значит, Вы – еврей… А если так, то как же можно изъять, вычеркнуть картины антисемитизма из подлинного документа советского комиссара, политработника, мученика, выбравшегося живым из жутких польских лагерей уничтожения, чтобы рассказать о них потомкам и в первую очередь соплеменникам? Совершая такой подлог, Вы же льете воду на мельницу всех тех «плохих поляков», которые устроили маленький холокост в Едвабне, да еще и на немцев все списали.

«Не было другого преступления против нации, которое бы так старательно скрывали – то молчанием., то ложью, – как катынское», – пишете Вы: а что делаете сами, «умалчивая и скрывая»? Сколько горя принесли нам немцы! Но чтобы опуститься до самосуда над пленными, избивать, мучить – чем с удовольствием занималась провинциальная шляхта, культурные, образованные паненки, дамы – словно пришедшие к эшелонам с пленными из романов Болеслава Пруса? Я помню пленных немцев в Калуге. На них смотрели по-разному – с молчаливой ненавистью, с холодным равнодушием, а кто-то и с состраданием. Но никогда у русского человека не возникало соблазна – отомстить лично. Это – как понимал он – дело государства.

Может быть, душа у нас такая, может, наше православие не дает нам права жить по правилу «око за око»…

Хотя жестокость двух народов – испанцев и поляков – объяснить можно… Они веками оберегали великую католическую Европу с двух флангов – испанцы от мавров и евреев, а поляки – от православных славян и от турок… Потому и костров инквизиции в Испании было много – и украинских гетманов с полковниками сжигали в медных быках на площадях Варшавы и Кракова… Европа вырастила за столетия свой спецназ. Испанцы на Западе, поляки на Востоке, тевтонский орден на Северо-Западе… Одни беспощаднее и жесточе других. Будучи в плену, вышеупомянутый Станислав Немоевский в своих «Записках» уже в 1607 году сформулировал, каковы должны быть после покорения России геополитические планы тогдашней Польши, как наследницы крестовых походов: «После кратковременного усилия и наверной победы, при великой славе и работе рабов, мощное государство и расширение границ; вследствие этого мы не только в Европе стали бы могущественнее других народов, но имя наше сделалось бы грозным для Азии и всего поганства… Обитатели Черного моря должны были бы дрожать, а выше всего – расширение и соединение соборной католической церкви и приобретение такого количества душ для Господа Бога». Во какой размах! Почти как у Збигнева Бжезинского в его «Великой шахматной доске»!

В XVII веке после великих географических открытий каждое уважающее себя государство Западной Европы мечтало о заморских колониях. И осуществляло свои мечты. Конечно же, и тщеславной Польше хотелось быть в ряду преуспевающих колониальных держав. Но ни денег, ни флота не было. А для завоевания восточных территорий у незадачливых колонизаторов сил не хватило.

…А еще, госпожа Подольская, меня тронули опущенные Вами в публикации слова Вашего отца о том, что «шовинистическая Польша» готовит себе «ужасное мщение». А может быть, действительно, и гитлеровская оккупация, и возвращение в 1939 году западных областей Белоруссии и Украины в историческое лоно, и даже Катынь – это и есть «ужасное отмщение» за все, что испытал Ваш отец и его товарищи в польских лагерях, отмщение за сладострастный, личный (что гораздо мерзостней государственного) антисемитизм, живущий до сих пор в шляхетских генах?

Я понимаю, как полякам все хочется списать на русских. Не только Юзеф Липский, но даже президент Квасьневский впал в соблазн такого рода, когда, попытавшись покаяться за Едвабне, он произнес:

«Для русских сказанное Ельциным «простите за Катынь» было, должно быть, страшным потрясением. Они были воспитаны в уверенности, что 600 тысяч их соотечественников пали, сражаясь за освобождение поляков от немецко-фашистских захватчиков. С таким сознанием они хотели жить и дальше, и вот их президент говорит, что была еще и Катынь и что важно не только то, что по приказу Сталина польских офицеров расстреливали выстрелом в затылок, но и то, что расстреливали русские».

В этом отрывке два раза произнесено слово «русские». Но еще в № 9 за 1992 год журнал «Наш современник» опубликовал письмо живущего в Нью-Йорке князя А. Щербатова о судьбе смоленского архива, попавшего в руки немцев в июле

1941 года, потом вывезенного в Германию, а после войны попавшего в Америку. А. Щербатов, изучавший этот архив, так писал о возможных организаторах катынского расстрела:

«Главным организатором был А. Берия, а его правая рука полковник Райхман, польский еврей, член компартии, прибыл в Польшу с Красной Армией в конце войны. В 1951 г. он, уже будучи генералом-лейтенантом, был арестован при попытке уехать в Израиль с драгоценностями на несколько миллионов долларов. Его помощниками были офицеры Ходас, Лейкинд, Сироцкий».

Так что если и были польские офицеры в Катыни расстреляны в марте 1940 года, то надо тщательно уточнять кем. Может быть, и не совсем русскими. Или совсем не русскими, вопреки покаянию Ельцина и согласного с ним Квасьневского… Тогда и Едвабне будет выглядеть, как польское отмщение за Катынь. Вот ведь с какого конца клубок может размотаться! И нам, русским, в этом еврейско-польском клубке нечего будет делать. А еще забавно то, что в перепечатке воспоминаний Вальдена (Подольского) журнал «Новая Польша» опустил эпиграф, которым открывается ново-мировская публикация 1931 года:

«Вот тот, душечка Юзыся, что вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты, то палач, и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив. Будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, ни пить».

Бессмертный Николай Васильевич Гоголь, бессмертная сцена казни Остапа, которую комментирует польский шляхтич своей Юзысе! Я понимаю, почему Ежи Помяновский, рискуя быть заподозренным в подлоге, опустил ее при перепечатке. Нельзя напоминать современным полякам о естественной, исторической жестокости, которая тянется через всю их историю от времен Тараса Бульбы и до Едвабне…

История посмеялась над польским гонором, над нобелевским лауреатом Чеславом Милошем с его провинциальным желанием видеть в польской натуре западноевропейскую, человечную, ренессансную закваску. (Впрочем, возможно, что ее «человечность» сильно преувеличена.)

Но, может быть, шляхетские обыватели Едвабне относились к евреям не как к цивилизованным людям, а словно к «украинскому быдлу» или «русским азиатам», к нецивилизованному народу? Тогда все понятно. Разве не цивилизованные государства Европы за столетия становления своих цивилизаций уничтожили столько нецивилизованного населения Африки, Индии, Центральной и Северной Америки, Китая и всяческих островов в разных океанах, что за ними не угнаться никаким племенным вождям арабских, или африканских, или афганских народов? А история европейской фашистской Германии разве не доказала, что так называемое «цивилизованное государство» может одновременно быть и расистским, и аморальным, и антихристианским? Главный редактор журнала «Новая Польша» Ежи Помяновский в одном из номеров, иронизируя над «имперскими амбициями» России, впав в глубокое историческое невежество, пишет:

«Народы, отказавшиеся от имперских притязаний, только выиграли на этом. Британские консерваторы выиграли выборы вскоре после того> как отказались от Индии, а лозунг, который привел их к власти, звучал: «Никогда еще вам не жилось так хорошо». Французы благословляют де Голля за то, что он вытащил их из алжирской западни. Голландцы счастливы, что покинули Индонезию».

Неудобно напоминать начитанному пожилому писателю, что европейцы ушли из своих колоний лишь после того, как по 150–200 лет выкачивали из них все соки, укрепляя жизнь метрополий. И не добровольно ушли, а лишь после того, когда не в силах были более удерживать власть, за которую цеплялись до последнего мгновения.

Ну что теперь после Едвабне делать с прекраснодушными розовыми полонофильскими чувствами Александра Герцена? С блоковскими словами о «гордых поляках»? С убеждением Давида Самойлова о том, что «любовь к Польше – неотъемлемая черта русского интеллигента»?. Думаю, что, будь жив Слуцкий, он бы спрятал свои стихи о Польше и о шляхтичах из армии Андерса или переписал бы их, как честный поэт, на новый лад… Да и Бродскому с Рейном, и Кушнеру с Британишским пришлось бы разочароваться в словах «за нашу и вашу свободу». Прокололась шляхта на пресловутом еврейском вопросе. Только что получила громадный нравственный капитал после покаяния Ельцина за Катынь и тут же по-польски бездарно промотала его. И сразу польское племя приблизилось в мировой истории хоть на вершок к африканскому племени хутту, вырезавшему недавно тысяч триста своих соседей из племени тутти. История – жестокая дама. Она долго терпит, но и мстит сурово. За словечко «быдло», которым разбрасывалась шляхта на протяжении нескольких веков, за польский гонор и шляхетскую спесь, за болтовню о рыцарстве и благородстве, которыми, по словам Чеслава Милоша, отмечен весь польский народ сверху донизу.

Интересна в едвабненском деле одна подробность. Еще в 1980 году в США (где живет 15 миллионов поляков и неизвестно сколько евреев) вышла «Книга памяти Едвабне» – воспоминания и свидетельства очевидцев трагедии. Еще раньше, в начале 50-х, вышла «Книга памяти» Граева. В той же Америке. Так что засекреченным дело никак быть не могло. И в Польше о нем знали. Но скрывали, как дурную болезнь, как смертный грех. А раскрутили его именно тогда, когда каким-то силам стал нужен мировой эффект от этого якобы открытия. А какой – еще подумать надо.

Может быть, раскрутка Едвабне имеет такой смысл: «Хотите быть в НАТО под его защитой, хотите быть частью цивилизованной Европы, – покайтесь за еврейскую кровь. За украинскую или русскую не надо. А за еврейскую – обязательно…» Но это всего лишь мое предположение…

* * *

Эффект Едвабне можно было предвидеть. Едвабне – это искаженное эхо Катыни. В истории есть своя мистика. И чем громче и яростнее в последнее десятилетие нарастала катынская истерия, тем явственнее чувствовалось, что добром для Польши это не кончится. Гробокопательство вообще дело рискованное. Миазмы, исходящие из могил, отравляют воздух, историю и особенно сознание гробокопателей. Вскрытие гробниц и мощей никогда не приносило человечеству ничего хорошего. И чем яростнее будут травить поляки свои души воспоминаниями о Катыни, тем чаще из темного и бездонного исторического небытия будут всплывать на поверхность жизни призраки очередной Едвабне.

А если в конце времен все-таки откроется и тайна Катыни? Да, сегодня официальное общественное мнение, подвергшееся в последнее десятилетие беспримерной силовой обработке, считает, что поляков в смоленском лесу расстреляли наши энкавэдэшники.

Но исследований на эту тему написано множество. Все просто не перечислить. Их десятки, если не сотни. В одних доказывается немецко-польская версия расстрела, в других не менее убедительная советская. Спор этот с переменным успехом шел до 1992 года, до поры, когда идеологи и архивисты новой демократической России обнаружили в архивах три документа: «Письмо Берии Сталину», «Выписку из протокола Политбюро № 13 от 5.03.1940 г.» и «Письмо Шелепина Хрущеву от 3 марта 1954 года».

1992 год был годом, когда новая власть поставила перед своими идеологами, историками, политиками одну задачу: испепелить, стереть из памяти людской, разрушить все победы и все основы советской цивилизации, скомпрометировать все ее деяния, оболгать всю ее историю.

Вот тогда-то и вколачивались в общественное сознание фантастические цифры (до 60 млн) репрессированных и расстрелянных при советской власти, возникали десятки миллионов (аж до 50!) наших солдат и офицеров, погибших в войне с фашизмом, публиковались нелепые цифры финансового долга нашей страны перед Западом, якобы сделанного коммунистическим режимом, и т. д.

Именно тогда и были найдены документы о Катыни, которые должны были поставить точку в споре и дать основание Ельцину попросить у поляков прощения за «злодеяния советского режима».

В 1995 году в Москве вышла книга Ю. Мухина «Катынский детектив», в котором автор, изучив найденные в архивах документы, весьма убедительно предположил, что они, по разного рода признакам, изготовлены в наше время… Но никакого ответа на конкретные криминалистические, текстологические и стилистические провалы в документах, заставляющие подозревать, что это фальшивка, не последовало. Как и на книгу о Катыни военного историка В. Филатова «Славянский саркофаг». Документы подделать можно. Особенно в нашу эпоху, когда история, если вспомнить «Бурю в пустыне», август 1991 года или 11 сентября 2002 года, развивается при помощи провокаций мирового масштаба, когда ей, по словам Достоевского, «пускают судорогу». Меня всегда в Катынском деле смущало другое. Документы можно подделать, но невозможно извратить и «переделать» причинно-следственную канву происшедшего. Даже боги, как говорит римская пословица, не могут бывшее сделать небывшим.

Польские офицеры в Катыни были расстреляны из немецких пистолетов немецкими пулями. Это факт, который не смогла скрыть или извратить даже германская сторона во время раскопок 1943 года.

Но для чего наши энкавэдэшники в марте 1940 года всадили в польские затылки именно немецкие пули? Ответ у русофобов один: чтобы свалить это преступление на немцев. Но для этого наши «тупые палачи» должны были за 13 месяцев до начала войны предвидеть, что на ее первом этапе мы будем терпеть жестокое поражение, в панике сдадим Смоленск, немцы оккупируют район Катыни и долгое время будут хозяйничать там, появится прекрасная возможность списать расстрел на них, но для этого их надо будет разгромить под Москвой, Курском и Сталинградом, перейти в окончательное контрнаступление, создать перелом в ходе войны, вышвырнуть фашистов со Смоленской земли и, торжествуя, что наш гениальный план осуществился, вскрыть могилы расстрелянных нами поляков и объявить на весь мир, что в затылках у них немецкие пули!

Неужели этот безумный план советского руководства начал проводиться в действие уже в марте 1940 года? Неужели Сталин и Берия даже тогда, когда судьба войны в 1941–1943 годы колебалась на весах истории, словно греческие боги времен Троянской войны или великие шахматисты на мировой шахматной доске, хладнокровно рассчитывали и осуществляли продуманные на несколько лет вперед ходы истории?

Неужели растерянность Сталина в первые дни войны, приказ № 227, призывы «Велика Россия, а отступать некуда», «За Волгой для нас земли нет» – это всего лишь навсего хорошо написанный и разыгранный спектакль для того, чтобы скрыть катынские преступления и пустить мировую общественность по ложному германскому следу?

Большего абсурда придумать невозможно.

 

От Курбского до Чухонцева

В 1978 году я работал секретарем Московской писательской организации и потому имел возможность повлиять на состав поэтической бригады, отправлявшейся на какой-то литературный праздник в Варшаву. Помню, что мне удалось сколотить весьма разношерстную делегацию, в которую входили вместе со мной Валентин Сорокин, Олег Чухонцев и Леонид Темин.

Олега Чухонцева я знал давно и ценил как поэта с начала шестидесятых годов, когда он пришел в журнал «Знамя» со стихами, удивившими меня какой-то необычной для его лет зрелостью мысли и легкостью письма даже в обычных для того времени стихах о целине:

Есть в степи справедливый закон: жми на тормоз, хоть я не знаком, но ведь есть и закон темноты — жми на газ от возможной беды.

Правда, когда через несколько лет в журнале «Юность» я прочитал его стихотворенье об Андрее Курбском, в котором Олег восхищался судьбой и бегством в ту же Польшу знаменитого диссидента XVI века, – все во мне восстало против такого толкования истории. Политические или исторические стихи в ту эпоху читались и разгадывались в узле всей русской судьбы. На место Ивана Грозного читательское воображение легко и естественно ставило любого из российских владык – от Петра Великого и Николая Первого до Иосифа Сталина и даже Леонида Брежнева. А фигура и лик князя-невозвращенца тут же заменялись образами царевича Алексея, Александра Герцена, а то и Льва Троцкого вкупе с Александром Солженицыным. И даже порой куда более «мелкие бесы», вроде Василия Аксенова или какого-нибудь Анатолия Гладилина, кривляясь и гримасничая, примеряли на себя трагическую личину несчастного изгнанника и отпрыска древнерусского боярского рода.

Я в те годы каким-то государственным инстинктом уже ощущал опасность героизации такого рода исторических персонажей и, прочитав стихотворенье Чухонцева, написал в какой-то степени поэтический ответ ему, в котором была прямая полемика с Олегом:

Все, что было отмечено сердцем, ни за что не подвластно уму, кто-то скажет: а Курбский? А Герцен? Вам понятно, а я не пойму…

Чухонцев знал, что мое стихотворенье написано не без его участия, догадывался, видимо, и о том, что были и более глубинные причины для его написания (моя тревога в связи с жаждой эмиграции, возникшей во многих еврейских душах после арабо-израильской войны 1967 года, закончившейся победой евреев), однако наши отношения это, как ни странно, не портило, более того, в Польше они как-то особенно окрепли, когда мы ходили по Старому Мясту, вспоминали блоковскую поэму «Возмездие», и Олег, сверкая круглыми глазами и вращая большой головой на высокой тонкой шее, доверительно читал мне:

– Стасик! Ты помнишь? «Отец лежит в Аллее роз, уже с усталостью не споря».

Я подхватывал блоковские строки:

– «А сына поезд мчит в мороз от берегов родного моря».

Мы, конечно же, разыскали «Аллею роз» – улицу с мрачными польскими особняками, обрамленными решетками из чугуна, а потом пошли дальше к мутной Висле, к монументам из серого камня в честь героев польского сопротивления, к триумфальной арке, на фронтоне которой черными буквами (то ли по-польски, то ли на латыни – забыл!) были выложены соблазнительные и коварные слова: «За вашу и нашу свободу!»

Олег многозначительно подмигивал мне, радостно и лукаво улыбался, и в его большеротой застенчивой улыбке мне чудилось невысказанное: «Ну неужели я не прав? Как же ты не понял моего «Курбского»? Он ведь и боролся «за нашу и вашу свободу»!» А тут еще и Леня Темин вспоминал не к месту из блоковского «Возмездия»:

Не так же ль и тебя, Варшава, столица гордых поляков, дремать принудила орава военных русских пошляков?

Я хмурился, сосредотачивался, вспоминал другие строки Блока из того же «Возмездия»: «Здесь все, что было, все, что есть, надуто мстительной химерой», упрямо повторяя про себя другого Блока, родного моей душе:

Россия, нищая Россия, мне избы серые твои, твои мне песни ветровые, как слезы первые любви.

Ну а коли так – чего бежать за какую-то границу, в какую-то Польшу! Чухонцева как поэта ценил Вадим Кожинов и хотел приблизить его к нашему кругу, потому я, по совету Вадима, и взял Олега с собой, чтобы за целую неделю повнимательнее присмотреться к нему, поговорить откровенно о том, о чем в Москве говорить было трудно. Основания для наших надежд были – у молодого Чухонцева во многих стихах пробивались явные ростки русского народного ощущения жизни, но либеральное окружение влияло на поэта весьма властно, и тогда, видимо, из-под его пера появлялись стихи «курбского» направления. После чего тупые чиновники от идеологии выбрасывали из издательских планов книги Чухонцева, чем еще сильнее отталкивали его от патриотического крыла литературы к диссидентскому берегу… Хотя, читая недавно дневники Давида Самойлова, я нашел в них запись от 8.01.1984 года об Олеге Чухонцеве: «Его слегка русопятит, как бы он совсем не срусопятился». Несколько забегая вперед, могу сказать, что, к сожалению, этого не произошло.

С выходцем из уральской казачьей семьи, бывшим сталеваром Магнитки Валентином Сорокиным мне было проще. Однажды в номере варшавской гостиницы он с яростной искренностью рассказал мне о родных своей жены Ирины, живших во время революции в Питере. Многие из них, происходившие из дворянско-офицерского сословия, во время «красного террора», организованного осенью 1918 года чекистами Моисея Урицкого, были поставлены к стенке, уничтожены стремительно и беспощадно с такой ветхозаветной жестокостью чуть ли не на глазах у малых детей, что «до сих пор, – заключил Валентин, – моя жена и ее родственники, рассказывая о том времени, оглядываются по сторонам, как бы кто не услышал». Потом Сорокин прочитал свой стихотворный ответ Эренбургу, написанный им в конце пятидесятых годов, полный сарказма и негодования по поводу этого талантливого провокатора, тип которого щедро рождает среда ассимилированного еврейства во многих странах и культурах, если вспомнить Иосифа Флавия, Генриха Гейне, Андре Жида, Лиона Фейхтвангера, Салмана Рушди, Юлиана Тувима…

Сорокина я пригласил в поездку совершенно сознательно: мне надо было навести надежные мосты с русскими «официальными правыми». Без этого союза и наша и их деятельность теряла многое. Мы были как бы очерчены меловым кругом своеобразного «русского диссидентства», а они, обладая издательской и журнальной властью, были, по существу, отрезаны от неофициальных русских национальных кругов, от их творчества, от их идей и устремлений. Я в конце семидесятых годов твердо решил преодолеть этот разрыв хоть в какой-то степени. С Михаилом Алексеевым, с Петром Проскуриным, с Анатолием Ивановым я близок не был. Да и чересчур осторожно они вели себя в такого рода разговорах. С Сорокиным – человеком моего поколения, прямым и открытым, мне было легче…

Четвертым в нашей делегации был Леонид Темин. Одного еврея, тем более в Польшу, мне должна была навязать наша иностранная комиссия. Впрочем, я не возражал. Леня Темин был компанейский человек, выпивоха, всегда радушно улыбавшийся мне и даже дававший («тайно, чтобы никому ни слова!») почитать ходивший в те времена по рукам «Архипелаг ГУЛАГ». В этом тоже была какая-то доля доверия, которую я ценил. Поэт он был никудышный, и то, что его забыли сразу же после смерти все, в том числе и его соплеменники, – справедливо, но любопытно то, что мне однажды рассказала о нем его киевская землячка Юнна Мориц.

– О, Леня! Он в молодости поражал нас своим остроумием, способностями, обаянием. Он был самым талантливым из нас. Но потом, Стасик, с ним случилась беда – травма тазобедренного сустава, множество неудачных операций… Чтобы не страдать от болей, он пристрастился к наркотикам, и сейчас, как это ни печально, я вижу, что он деградировал… – Юнна Пейсаховна щурила миндалевидные глаза, поворачивала в разные стороны породистый птичий профиль, чтобы удостовериться, что рядом с нами за соседним столиком писательского ресторана нет никого, кто бы услышал ее, затягивалась дорогой сигаретой и внимательно вглядывалась в меня, как бы желая удостовериться: оценил ли я ее откровенность…

Той осенью польская интеллигенция только и говорила о знаменитом фильме «Кабаре» с «несравненной» Лайзой Минелли, и вот однажды в свободный вечер мы всей делегацией нырнули в какой-то варшавский кинотеатр… Поздно вечером, вернувшись в гостиницу, взяли пару бутылок «Выборовой» и стали обмениваться впечатлениями о фильме. Когда я весьма резко изложил свой взгляд на «Кабаре»: «И кривляка Минелли мне не понравилась! Лупоглазая, с громадным носом, похожая на акулу, с вульгарными манерами, и сюжет, когда ариец влюбляется в еврейку – пропагандистский, пошлый и затасканный!» – вдруг из полутемного угла, из глубокого кресла, в котором сидел Темин, послышались не слова, не возражения, а какие-то утробные шипящие звуки: «Шволочь-ч-ч! Ненавиж-ж-у-у!» Я опешил: в кресле сидел не человек, а существо, со сверкающими глазами, красногубое и лохматое. Оно пыталось подняться, упершись руками в подлокотники, но то ли было слишком пьяно, то ли – и тут я вспомнил Юнну – накачано наркотиками, но, едва приподнявшись, бессильно рушилось обратно. Костыль Темина с грохотом покатился по паркету, а он сам откинулся на спинку кресла, опустил веки на выпуклые глаза и с пеной у рта забормотал что-то нечленораздельное, шипящее…

На другой день нам нужно было ехать в Краков, но мы не нашли Темина в гостинице. Однако местные писатели еврейского обличья успокоили нас, что Леня не пропадет, что о нем есть кому позаботиться и что вообще ничего не будет страшного, если он вернется в Москву на несколько дней позже нас. Ну, приболел человек – с кем не бывает! «Невозвращенец, как Курбский», – грустно сострил я и махнул рукой.

Перечитывая недавно воспоминания Давида Самойлова «Перебирая наши даты», изданные в 2000 году, я нашел в его дневниках любопытную, но понятную для меня фразу: «Видел фильм «Кабаре». Замечательное кино. Прекрасная актриса». А ведь Дезик, как мне помнится, был человеком со вкусом. Пушкина любил…

 

Директива Бермана и судьба Гомулки

В середине шестидесятых годов прошлого века в Москве стали часто бывать поляки из влиятельной и богатой организации светских католиков, которая называлась РАХ (ПАКС). Они сотрудничали с патриотами-коммунистами Польши и одновременно искали союзников в России. Паксовцы начали приглашать в Польшу литераторов, близких Русскому клубу – Вадима Кожинова, Петра Палиевского, Олега Михайлова, Сергея Семанова, да и сами время от времени были гостями в наших домах.

Основателем ПАКСа, насколько помню, по их рассказам, был офицер Армии Крайовой Болеслав Пясецкий. Арестованный советским НКВД в 1945 году, он вроде бы имел встречи в варшавской тюрьме с заместителем Берии генералом Серовым, после чего был выпущен на волю и постепенно создал сеть газет, журналов, церковных магазинов, объединял вокруг себя католиков, лояльных к России и советской власти, уводя их из-под влияния всемогущего кардинала Вышинского и его соратника Войтылы, нынешнего папы римского.

А когда началась израильско-арабская война 1967 года и польские евреи из коммунистического руководства, из государственного аппарата, из культурной среды стали выбрасывать партбилеты и отправляться в Израиль, Пясецкий вслед беглецам печатал статьи о том, что у настоящего поляка лишь одна национальность, неразрывно связанная с мощным инстинктом польской государственности… Вскоре у него якобы пропал юноша-сын, замурованные останки которого были обнаружены в подвале Дворца Правосудия Республики.

Все это осторожно рассказывали нам люди ПАКСа. С одним из них я познакомился на кухне у Вадима Кожинова. Не помню сейчас точно, в каком это было году (кажется, в начале восьмидесятых), не помню имени этого человека, но помню, что он передал нам толстую, страниц на сто, убористую рукопись, уже переведенную (весьма плохо) на русский язык, на титульной странице которой было напечатано: «Доктор наук Казимеж Мушинский. Краков 1981 г. Псевдоним». Думаю, что рукопись эта ни в социалистической, ни в демократической Польше не была издана, поскольку она посвящена роковому вопросу – польско-еврейской борьбе за высшую политическую власть в социалистической Польше.

Рукопись изобиловала такими фактами, подробностями и даже сценами из жизни польского истеблишмента, что было ясно: она написана рукой человека, тесно связанного со спецслужбами и знающего изнутри весь ход жесточайшей подковерной борьбы двух сил минувшей эпохи. Дальнейшее мое изложение этого сюжета во многом будет опираться на работу неизвестного мне Казимежа Мушинского, и если я в чем-то буду неправ или неточен, то лишь потому, что доверился этому, на мой взгляд, весьма серьезному первоисточнику…

* * *

Во времена раннего Средневековья, когда Россия переживала нашествие монгольских племен с Востока – Польша испытывала не менее значительное по последствиям для ее судеб нашествие с Запада. Евреи всей Европы, спасаясь от погромов и притеснений, в течение двух-трех веков притекли из Англии, Испании, Франции, Португалии, германских и чешских земель в Польшу, и Польша приняла их. Так постепенно образовалось на просторах от Дуная до Вислы восточноевропейское еврейство, в последующие века властно повлиявшее на исторические судьбы не только Польши, но и России и Германии, не говоря уж о Венгрии, Румынии, Украине…

Пустив глубокие корни в польскую историю, накопив громадные материальные богатства, создав ростовщические и бюрократические сословия, еврейство Польши в феодальные времена не раз объединялось вместе с магнатами и шляхтой для борьбы за польскую государственность в противостоянии немцам, шведам, русским…

Но как только несчастная Польша вступала в полосу независимости и начинала жить более-менее самостоятельной государственной жизнью, еврейская элита тут же начинала борьбу со шляхтой за господство над польским простонародьем, то есть за высшую власть в стране.

Кульминация этой борьбы наступила в XX веке, когда польские евреи бросились в социализм, поскольку жили в антисемитском обществе, испытывая притеснения от шляхты за грехи своих предков. Трудно разобраться, кто перед кем в этой борьбе был виноват больше – евреи перед поляками или поляки перед евреями. Естественнее всего говорить о трагической взаимной вине, поскольку смысл трагедии заключается в том, что правы (или виноваты) обе враждующие стороны.

Как бы то ни было, к несчастью для Польши, концентрация еврейства в ней была в последние три-четыре века (если сравнивать долю евреев с долей коренного населения) наибольшей в мире.

В эпоху Пилсудского в 33-миллионной Польше было более 3 миллионов евреев. Десять процентов. В Сейме, то есть в высшей власти, – более 20 процентов, и они составляли привилегированное сословие. Недаром поляки старшего поколения помнят широко бытовавшую в еврейской среде тех времен пословицу: «Улицы – ваши, дома – наши».

Естественно, что и польская компартия, основанная в 1918 году, с самого начала была расколота на евреев и поляков, на фракции «меньшинства» и «большинства». Именно по национальному признаку.

В 1929 году еврейское меньшинство чуть ли не полностью захватило власть в высшем руководстве партии, и кумирами для его функционеров были в те годы не Ленин и Сталин, а Лев Троцкий, Роза Люксембург, Карл Либкнехт…

В 1938 году компартия Польши была запрещена националистической властью, тысячи коммунистов оказались в тюрьмах, но после разгрома Польши гитлеровской Германией и советскими войсками коммунисты вышли на волю, большая часть их осталась в Польше и ушла в подполье, другая – эмигрировала в Советский Союз, где в декабре 1941 года на базе нескольких левых группировок было создано ядро Польской рабочей партии. Сталин с особым вниманием относился к этому возрождению. Видимо, он, совсем недавно, в 1936—38 годах, разгромивший еврейскую «пятую колонну» в своих партийных верхах, понимал, что выбора у него почти нет: вернуть после победы над Германией власть в Польше беглецам-националистам, засевшим в Лондоне, ненавидящим Россию, или коммунистам-евреям троцкистской окраски, эмигрировавшим в Москву? Как говорится, из огня да в полымя… И потому он в разгар тяжелейшей войны с Германией каким-то чудом находил время и силы, чтобы нащупать третий путь для будущего Польши. Ему нужны были польские коммунисты-патриоты.

* * *

Во время войны он не принимал в Кремле писателей. Даже тех, кто считался его фаворитами, – ни Шолохова, ни Фадеева, ни Симонова, ни Эренбурга. До войны – он встречался со многими «инженерами человеческих душ», и после войны – тоже. А в 1941—1945-м, видимо, ему было не до них. Одолевали дела и заботы поважнее писательских. И лишь одно загадочный кремлевский человек сделал исключение для не самой известной и не самой талантливой из когорты деятелей социалистического реализма – для полячки Ванды Василевской. Ее он принимал в Кремле 14 раз! Три раза в сорок третьем, одиннадцать раз в сорок четвертом. А если вспомнить, что в 1940-м она также разговаривала со Сталиным дважды, то всего у них было аж целых шестнадцать деловых свиданий. Невероятно! Но и понятно – тоже. У Сталина был план – создать в противовес еврейской коммунистической верхушке Союз польских патриотов во главе с Вандой Василевской как прообраз будущей народной власти в Польше, но когда в марте 1943 года этот Союз был создан, вокруг Ванды Василевской уже плотным кольцом стояли еврейские функционеры левотроцкистского толка: A. Лямпе, X. Минц, В. Грош (Исаак Медрес), X. Усиевич (дочь Ф. Кона), В. Дробнер, Я. Берман, Е. Путрамент, Э. Охаб, Л. Бристигер, 3. Модзалевский (Фишер), Борейша (Голдберг), Е. Соммерштейн и др. В сущности, они, разгадав планы Сталина относительно В. Василевской, попытались руководить ею, и однажды в феврале 1943 года собрались на ее квартире в Москве. В ходе беседы Василевская (как пишет она в своих неопубликованных дневниках) сообщила им, что в СССР создается Народная польская армия. На что А. Лямпе, выражавший общее мнение своих соплеменников, не желавших погибать за будущую Польшу, сказал: «Ванда! На х… нам польская армия, ведь у нас есть Красная Армия!» Вся эта верхушка начала саботировать создание польской армии, но когда их деятельность стала известна Сталину, он распорядился отстранить их от руководства Союзом польских патриотов, и только личное обращение к нему полковника 3. Берлинга спасло всех вышеперечисленных функционеров от переселения в отдаленные места на севере СССР. Однако перехитрить эту публику было невозможно.

В январе 1944 года Якуб Берман представил Берии план создания при Союзе польских патриотов оргкомитета евреев в Польше. Комитет, о создании которого не знала даже B. Василевская, начал действовать и после войны стал называться ЦКЕ – Центральный комитет евреев в Польше. В числе его руководителей был Озем Шехтер, отец одного из будущих вождей «Солидарности» Адама Михника. И совершенно неизбежным было то, что во временном правительстве Польши, образованном после ее освобождения, и в последующем правительстве национального единства высшие посты министерства безопасности, пропаганды, юстиции, финансов, торговли, промышленности оказались в руках этих людей. Даже Сталин ничего не мог поделать с таким ходом польской истории, хотя, если вспомнить разгон Коминтерна и послевоенные процессы над деятелями партийно-государственной элиты в странах народной демократии, он делал отчаянные попытки очистить высшее руководство этих стран от еврейских функционеров и от прозападных националистов. Но даже ему не всегда это удавалось.

Во второй половине 40-х – начале 50-х годов в государствах Восточной Европы прошли громкие политические процессы – в Венгрии Ласло Райка и Имре Надя, в Чехословакии – Рудольфа Сланского, в Румынии Анны Паукер, в Болгарии Трайчо Костова и Николы Петкова. Все эти процессы над секретарями центральных комитетов правящих партий, министрами и членами Политбюро заканчивались, как правило, расстрелами, длительными сроками заключения, изгнаниями из политики и общественной жизни. А после процесса над генсеком ЦК Компартии Чехословакии Рудольфом Сланским в декабре 1952 года было осуждено аж 14 человек из высшего партийно-государственного истеблишмента и 11 из них были приговорены к расстрелу. Но не только по сталинской воле происходили подобные трагические события. Многие из них были следствием внутриполитической борьбы патриотов и космополитов в руководстве самих этих государств.

Историк Г. Костырченко в весьма обстоятельной книге «Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм» так, например, комментирует венгерские политические процессы:

«М. Ракоши, будучи сам евреем (как М. Фаркаш, Й. Реван, 3. Герэ, Г. Петер и другие его ближайшие соратники)… еще в мае 1945 года проинформировал Москву о массовом вступлении евреев в ряды компартии Венгрии, назвав это серьезной угрозой для ее будущего. Свои опасения Ракоши мотивировал пропагандой враждебных буржуазных сил., которые распространяли слухи о том, что венгерская компартия – это «еврейская фашистская партия» и что повторяется 1919 год. Когда руководство коммунистов состояло исключительно из евреев во главе с Б. Куном»…

Через 11 лет осеннее венгерское восстание 1956 года с кровавой расправой венгерских антисемитов над еврейскими функционерами подтвердило, что опасения Ракоши были весьма основательными. После венгерского восстания 1956 года и варварской вспышки борьбы венгерских националистов с еврейской властью «умеренный» венгерский коммунист Янош Кадар стал генеральным секретарем, а его предшественник Матиас Ракоши нашел политическое убежище у советских вождей, не услышавших в свое время его тревожный голос…

В 1964 году я приехал в Киргизию для работы над переводами стихотворений знаменитого акына Токтогула. Киргизское начальство вскоре устроило нашей бригаде переводчиков путешествие на автомашинах по Киргизии, во время которого мы проезжали маленький районный городишко Токмак.

И вдруг я увидел среди пыльных и невзрачных домишек поселка красивый особняк, окруженный высоким забором, за которым шумела под ветром пышная растительность – плодовые деревья, яркие кустарники, влажные цветы.

– А кто же здесь живет в таком богатом и необычном доме? – спросил я у молодого партийного чиновника, сопровождавшего нас. Тот помялся, помолчал, но все-таки решился ответить:

– Ракоши, бывший генсек венгерской компартии. На его место ведь пришел Янош Кадар, у которого при Ракоши в тюрьме ногти на руках вырвали… ну после такого Ракоши в Москве держать было неудобно, вот его и поселили в наших краях…

Что же касается дела Рудольфа Сланского, то президент Чехословакии той эпохи, чешский патриот Клемент Готвальд, так отозвался о нем:

«В ходе следствия и во время процесса антигосударственного заговорщицкого центра был вскрыт новый канал., по которому предательство и шпионаж проникают в коммунистическую партию. Это – сионизм».

Но демографическо-национальная и кадровая ситуация в Польше, видимо, была гораздо сложнее, нежели в других восточноевропейских странах, и потому Веслав Гомулка вскоре после того, как на осеннем пленуме Центрального Комитета Польской рабочей партии (1948 г.) его убрали с должности генсека за то, что он отстаивал идею особого национального польского пути к социализму, отправил 14 декабря 1948 года письмо Сталину, в котором были такие строки о высшей власти в Польше:

«Личный состав руководящих звеньев государственного и партийного аппарата, рассматриваемый с национальной точки зрения, по-моему, создает преграду, затрудняющую расширение нашей базы… Можно и меня считать ответственным за… высокий процент евреев в руководящем государственном и партийном аппарате, но главная вина за создавшееся положение вещей падает прежде всего на товарищей евреев… На основе ряда наблюдений можно с полной уверенностью заявить, что часть еврейских товарищей не чувствует себя связанной с польским народом… и польским рабочим классом никакими нитями или же занимает позицию, которую можно назвать национальным нигилизмом».

И хотя автор книги «Тайная политика Сталина. Власть и антисемитизм» Г. Костырченко объясняет написание этого письма прагматическими соображениями, связанными с подымавшейся в СССР кампанией борьбы против космополитов, на самом деле мысли Гомулки, высказанные в письме, были его собственные, выработанные им самим независимо от политики Сталина, и Гомулка всей своей политической судьбой за четверть века с 1945 до 1970 года доказал эту истину.

* * *

Апрель 1946 года. В г. Вальбжих съехались делегаты различных еврейских организаций на I съезд ЦК евреев в Польше. Это было исключительно важным политическим событием, о котором, к сожалению, польская общественность никогда не была информирована.

Выступление Якуба Бермана – члена Политбюро ЦК ППР, статс-секретаря в МИД ПНР – явилось квинтэссенцией всех выступлений и директивой к деятельности Центрального и Воеводинских комитетов евреев в Польше.

СЕКРЕТНАЯ ДИРЕКТИВА

(ОГЛАШЕННАЯ Я. БЕРМАНОМ)

«Евреи имеют возможность взять в свои руки всю полноту государственной жизни в Польше и установления контроля. Не следует рваться на представительские посты. В министерствах и ведомствах создавать так называемый ВТОРОЙ ЭШЕЛОН Создавать и укреплять среди польского общества уверенность в том, что руководят выдвинутые поляки, а евреи не играют в государстве никакой роли. С целью создания мнения и мировоззрения польского народа в нужном для нас направлении, в наших руках, в первую очередь, должна оказаться пропаганда с наиболее важными ее средствами – КИНО и РАДИО. В армии необходимо занять должности ПОЛИТИЧЕСКИЕ, ХОЗЯЙСТВЕННЫЕ и РАЗВЕДКУ.

При проникновении евреев в МИНИСТЕРСТВА необходимо в первую очередь иметь в виду ведомства: ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ, КАЗНАЧЕЙСТВО, ПРОМЫШЛЕННОСТИ, ВНЕШНЕЙ ТОРГОВЛИ, ЮСТИЦИИ. Из других центральных организаций следует иметь в виду БАНКИ, ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ТОРГОВЫЕ ОРГАНИЗАЦИИ, КООПЕРАЦИЮ. Используя частную инициативу, в переходный период удерживать сильную позицию в торговле.

В партии применить подобный метод и сидеть за спиной поляков, но всем управлять.

Расселение евреев должно проводиться по определенному плану и с пользой для еврейского общества. По моему мнению, следует селиться в крупных городах, таких как Варшава и Краков, а также промышленных и торговых центрах, как Катовице, Вроцлав, Шецин, Гданьск, Лодзь, и на возвращенных землях.

Признать антисемитизм главной изменой и искоренять его на каждом шагу. Если будет установлено, что какой-либо поляк является антисемитом, немедленно его ликвидировать, как фашиста, с помощью органов безопасности, боевых отделов ППР, не выясняя сути дела.

Евреи должны работать над победой и укреплением коммунизма, ибо только тогда и при таком строе народ достигнет наибольшего успеха и обеспечит себе сильную позицию.

Очень мало вероятности возникновения войны. В Америке путем больших или меньших внутренних потрясений должен воцариться коммунизм. Тогда еврейская реакция, которая сегодня придерживается международной реакции, изменит ей и признает, wzo правы были евреи, стоящие по другую сторону баррикады.

Подобный случай взаимодействия евреев всего мира, признающего разные концепции общественного строя – коммунизм и капитализм, возник во время последней войны. Два крупнейших государства мира, КОНТРОЛИРУЕМЫЕ евреями и находящиеся под их большим влиянием, подали друг другу руки. Евреи, работающие возле Рузвельта, привели к тому, что США совместно с СССР вступили в борьбу против Центральной Европы, где находилась колыбель идеи, основанной на ненависти к евреям. Евреи сделали это, так как знали, что в случае победы Оси, в первую очередь Германии, которая точно разгадала планы еврейской политики, опасность расизма станет в США свершившимся фактом и евреи исчезнут с лица земли. Поэтому советские евреи этой цели посвятили КРОВЬ РУССКОГО НАРОДА, а американские евреи свои капиталы,

Следует считаться с дальнейшим наплывом евреев в Польшу, поскольку на территории России еще ИМЕЕТСЯ БОЛЬШОЙ ПРОЦЕНТ ЕВРЕЕВ.

Перед вступлением немцев в города России в них было несколько скоплений польских евреев. В Харькове – 36,2 тысячи, в Киеве – 17,8 тысячи, в Москве – 53 тысячи, в Ленинграде – 61 тысяча и, наконец, в западных республиках – 183,7 тысячи. Это преимущественно еврейская интеллигенция и финансисты. Это кадры строителей новой демократической Польши. Согласно положений советской политики в отношении Польши, – специалисты будут занимать различные важнейшие сферы польской жизни, а евреи будут расположены в главных центрах страны.

Основным принципом ЭТОЙ новой политики является создание руководящего аппарата из представителей еврейского населения Польши.

Каждый еврей должен сознавать, что Россия ЯВЛЯЕТСЯ БОЛЬШИМ ДРУГОМ И ПОКРОВИТЕЛЕМ ЕВРЕЙСКОГО НАРОДА, что хотя количество евреев по сравнению с довоенным периодом значительно уменьшилось, однако СЕГОДНЯШНИЕ евреи проявляют большую солидарность, и каждый еврей должен сознавать, что рядом с ним действуют другие, пропитанные тем же духом, ведущим к общей цели.

Еврейский вопрос какое-то время будет занимать умы поляков, однако ИЗМЕНИТСЯ В НАШУ ПОЛЬЗУ, ЕСЛИ МЫ СУМЕЕМ ВОСПИТАТЬ ХОТЯ БЫ ОДНО польское ПОКОЛЕНИЕ.

Согласно данных Воеводинского еврейского комитета на территории Верхней и Нижней Силезии в настоящее время находится свыше 40 тысяч евреев. Около 15 тысяч евреев должны работать на западных землях. Переселение финансируется из еврейских ИНОСТРАННЫХ ФОНДОВ и ГОСУДАРСТВЕННОГО фонда. Евреи должны сознательно создавать новую, хоть временно незначительную концентрацию еврейского элемента. Это является созданием промышленного фундамента под широкие политические цели». (Конец цитаты).

Можно ли себе представить, чтобы член Политбюро Каганович (или Мехлис) выступил на каком-либо тайном заседании еврейской общественности в Советском Союзе?! Возможно, что Сталин знал о такого рода акциях. Не этим ли в значительной степени объясняется его жестокость, с которой он проводил в СССР кампанию против космополитов, разгонял Еврейский антифашистский комитет во главе с Михоэлсом, инициировал «дело врачей». Читая подобные документы, его можно понять… Любопытнейший документ, несколько напоминающий «Протоколы сионских мудрецов», но надеюсь, что подлинный. По крайней мере автор исследования «Неизвестные страницы истории ПНР» пишет: «Мне думается, что комментировать выступления Бермана нет нужды. Интересующимся подробностями заседания ЦК евреев в Польше советую обратиться в архив Центральной еврейской исторической комиссии».

Что же касается самой сути директивы, то в ней выражены две крупных исторических иллюзии, характерных для той эпохи. Одна – о возможности победы коммунизма в Америке, а другая – о том, что СССР «контролируется евреями»… Как гениально и жестоко Сталин обманул мировое еврейство, которое даже в 1946 году не понимало сути того, что произошло в году 37-м! Как близоруки были «сионские мудрецы», даже не догадывавшиеся о том, что «вождь всех времен и народов» буквально обвел их вокруг пальца. И горячая, до сих пор живая и выплескивающаяся ненависть к нему – прямое тому подтверждение…

* * *

Но одних директив мало. А потому через пару месяцев после принятия «директивы Бермана» министерство общественной безопасности Польши, руководимое евреем С. Радкевичем, разработало план грандиозной провокации. Руководству министерства стало известно, что в городке Кельце сильны антисемитские настроения, поскольку еврейская верхушка города лучше обеспечивалась в то голодное время питанием, одеждой, хлебными должностями. В июле 1946 года в Кельце агентами местного чекиста Б. Гонтаря распространяется известие о том, что из многодетной польской семьи украден евреями ребенок для ритуального жертвоприношения и что он спрятан в одном из еврейских домов в центре города. (Ребенок был действительно похищен – агентами Гонтаря и увезен в лесную сторожку…)

Среди польского коллектива на крупнейшем предприятии города начались волнения. Вскоре толпа в несколько тысяч человек подошла к еврейским кварталам, чтобы силой освободить ребенка. Из чердачных окон еврейских домов раздались выстрелы (позднее выяснилось, что стреляли работники органов безопасности). Толпа в ответ начинает погром, в котором гибнет 40 евреев и 20 поляков… Дело сделано. Провокация удалась. Руки для борьбы с антисемитами у власти были развязаны. Через четыре дня после трагедии суд в чрезвычайном порядке «по директиве Бермана» приговорил 10 поляков к смерти, а многих к длительному заключению. Прокурором на этом процессе был Гальчевский-Бауман. В стране на несколько лет была установлена атмосфера, при которой, как пишет автор исследования, скрывающийся под псевдонимом Казимеж Мушинский: «Ведомство общественной безопасности на своей совести имеет около 100 тысяч польских жизней, загубленных в 1944—56 годах. Часть их погибла при невыясненных обстоятельствах. В то же время большая группа предстала перед так называемыми Тайными Верховными судами, которые характеризовались тем., что заседания проводились непосредственно в тюрьмах… Многие пожилые граждане нашей страны помнят факты, когда в тюрьмах гибли не только деятели политической оппозиции, но и невыгодные коммунисты, ориентирующиеся в планах ЦК евреев в Польше»…

Вот на каком фоне началась борьба Веслава Гомулки с «пятой колонной» Речи Посполитой.

* * *

Веслав Гомулка был выдающимся деятелем не только международного коммунистического, но и польского национального движения. Именно этого боялась и не прощала ему еврейская оппозиция в верхушке компартии. Она все время уличала его во всяческих изменах интернационализму. В августе 1948 года на пленуме ЦК Польской рабочей партии враги Гомулки организовали дискуссию на тему «О правом националистическом уклоне в руководстве партии и способах его преодоления» – на котором Минц, Берман, Альбрехт, Охаб, Матвин и другие высшие еврейские функционеры яростно выступили против Гомулки и потребовали освободить его от обязанностей генерального секретаря, что и было сделано. Еврейский переворот состоялся. Воспользовавшись своей победой, в течение ближайших месяцев победители провели ряд мероприятий, в результате которых около 80 % должностей в партийном руководстве Польши оказалось в их руках.

Они тут же вытеснили с политической сцены кроме Гомулки подлинных патриотов Польши – 3. Берлинга, В. Василевскую, Е. Осубку-Моравского, чуть позже министра обороны М. Роля-Жимерского, захватили власть над прессой, созвали 12 марта 1949 года (когда в СССР разворачивалась борьба с космополитами!) «Съезд комитетов и еврейских организаций» – и эта диктатура «малого народа» длилась в Польше вплоть до октября 1956 года.

* * *

В начале пятидесятых годов еврейско-польское противостояние дошло до того, что Госбезопасность, которой руководили евреи С. Радкевич, Ю. Святло (Исаак Фляйшфарб), А. Фейгин, решилась на арест – кардинала Стефана Вышинского, министра обороны Роля-Жимерского, Веслава Гомулки, популярнейшего Марьяна Спихальского и многих других знатных поляков. Автор рукописи «Неизвестные страницы истории» связывает эту еврейскую победу с всевластием Берии в последний год жизни одряхлевшего Сталина. Так это или нет – ответить не просто. Ясно одно: после расстрела Берии многие высокопоставленные евреи из польской госбезопасности, в том числе и Святло-Фляйшфарб, стали исчезать с политической арены, убегать в Европу, в Америку, в Израиль, а польское общество потребовало освобождения из тюрем Гомулки и других патриотов.

Гомулка получил в политическое наследство после войны тяжелейшую ситуацию – почти как Сталин после смерти Ленина: высшие партийные, государственные и чекистские должности были заполнены еврейскими функционерами, да еще в большинстве своем приехавшими после войны из СССР, то есть поддерживаемыми советским режимом. И Веславу как патриоту было необходимо потеснить их, но как коммунисту сделать это было чрезвычайно трудно, почти невозможно. В отличие от Сталина он не был настолько силен, чтобы устроить польский 1937 год. А потому борьба была скрытой, подковерной, на протяжении четверти века чаша весов этой борьбы колебалась то в одну, то в другую сторону.

И нынешний всплеск польских антисемитских чувств после Едвабне бесполезен – лучше бы поляки-патриоты вспомнили патриотическую борьбу великого сына Польши Гомулки, борьбу без огня и крови, но из которой он не раз выходил победителем. Правда, и побежден был не единожды…

В октябре 1956 года на очередном «реабилитационном» пленуме ЦК ПОРП в Политбюро были возвращены еще недавно опальные В. Гомулка, М. Спихальский, 3. Клишко. Пленум открыл еврей Э. Охаб, который тут же сообщил, что Политбюро намерено предложить кандидатуру Гомулки на пост первого секретаря ПОРП. Еврейские функционеры из высшего партийного руководства чувствовали, что зарвались, что поляки попытаются взять сокрушительный реванш за все предыдущие годы засилья польских евреев во власти, за страшные репрессии органов госбезопасности, действовавших все послевоенное время согласно «директиве Я. Бермана»… Словом, польский пленум осени 1956 года мог быть совсем непохожим на XX съезд КПСС, где все грехи эпохи социализма были списаны на Сталина. Антиеврейский вектор на польском пленуме был настолько силен, что даже появление в те дни в Польше советской делегации во главе с Хрущевым, Молотовым, Кагановичем и Микояном не испугало польских коммунистов-патриотов. Вот отрывки из нескольких выступлений участников того драматического пленума:

«Тов. Берман входил в состав комиссии Политбюро по вопросам безопасности, и он ничего не знал, что происходило? Весь город знал, что убивают людей, весь город знал, что есть карцеры, в которых люди стоят по щиколотку в экскрементах, весь город знал, что Ружанский лично вырывает у людей ногти, весь город знал, что заключенных обливают ледяной водой и ставят на мороз, а тов. Берман – член комиссии по вопросам безопасности – этого не знал!»

«Когда говорится конкретно, кого же следует привлечь к ответственности за нарушение законности в органах госбезопасности, за невыполнение планов по повышению жизненного уровня народа, то немедленно звучит ответ, что такая позиция достойна «держиморд» и «антисемитов».

«Главные нервы пропаганды и агитации, радио и партийной и государственной печати вопреки самим жизненным интересам партии, рабочего класса и народной власти захвачены какой-то выродившейся кликой карьеристов и политических игроков».

«Для безыдейных космополитов, как для кота., не существует момента внезапности. Б любой ситуации с ловкостью канатоходца они падают всегда на четыре лапы – абсолютно безосновательно и грубо они сегодня обливают потоком оскорблений «полуинтеллигентов», «консерваторов», «врагов демократии» и «сталинистов».

«Самое важное то, как массы поймут неизбрание тов. Рокоссовского… поймут, это это выпад против Советского Союза…

Товарищи говорят в кулуарах, что это метод нажима на Советский Союз (тт. Альбрехт и Старевич: кто? кто?) Товарищ Старевич, если уж Вы так добиваетесь, то скажу Вам, что это Вы мне говорили, что Польша не может быть самостоятельной, так как советские товарищи этого не допускают… Вы говорили мне также о том, что тов. Хрущев поставил еврейский вопрос… Не провоцируйте меня, кто так говорил… Товарищ Гомулка тоже должен иметь представление, кто есть кто»…

Это – цитаты из выступлений польских патриотов-коммунистов – Рушинского, Мияла, Вудского… Но бунт «национал-коммунистов» на пленуме 1956 года, который был лишь внешне аналогичен нашему XX съезду КПСС, был быстро подавлен (думаю, что не без помощи нашей делегации, возглавляемой Хрущевым, Молотовым, Кагановичем и Микояном) и дело дошло до того, что некоторые из выступавших, особенно те, кто подымал тему о преступлениях еврейской мафии в руководстве Польши, даже были вынуждены покинуть страну. В частности, К. Миял, бывший начальником управления Совета Министров, укрылся от мести своих товарищей по партии в бедной Албании, где, как он утверждал, «карающая рука евреев, может быть, не настигнет его»…

Что же касается высшего кадрового состава нового руководства партии, то «еврейский процент» (примерно половина) в нем остался. Просто «скомпрометированных» функционеров заменили другие – более молодые, свежие, незапятнанные…

* * *

Когда Гомулка после 1956 года вернулся к власти, он попытался взять реванш – и небезуспешно. Веслав был лидером с харизмой, аскетом сталинского типа. Уже будучи секретарем ЦК, он долгое время жил в обычном доме в двухкомнатной квартирке, потом в четырехкомнатной, не пользовался никакими особыми благами, что весьма раздражало партийную верхушку, которая в 60-е годы уже начинала открывать тайные счета в иностранных банках. Но особую ненависть у врагов Гомулки в партии вызывала его кадровая политика.

13 декабря 1945 года на первом съезде Польской рабочей партии из восьми человек избранного Политбюро четверо во главе с Гомулкой были поляками, остальные евреями. Все пятидесятые и шестидесятые годы Гомулка, несмотря на то, что он был женат на еврейке, осторожно, настойчиво боролся с этой процентной нормой.

На III съезде ПОРП в марте 1954 года из 12 членов Политбюро было уже лишь пятеро евреев. Меньше половины. На следующем съезде, в июне 1964 года, их осталось четверо. А в секретариате ЦК из восьми всего лишь двое. Мафия забила тревогу. Тут же собрался ЦК евреев в Польше, где началась выработка плана борьбы с Гомулкой. Но бороться с ним было непросто. Веслав был популярным и в рабочей и в крестьянской среде, которую он, несмотря на натиск «товарищей по партии», защищал от создания колхозов в Польше по советскому типу. Вскоре – в 1967 году он довел количество евреев в Политбюро всего лишь до двух единиц и, что самое «страшное», поддержал антиизраильскую позицию СССР во время ближневосточной войны 1967 года. А когда в 1968 году при нем польские евреи стали массами эмигрировать из Польши и Гомулка приступил к устранению с партийных и государственных постов всех функционеров, которые публично выступали в поддержку Израиля, то его в еврейских кругах предали окончательной анафеме и борьба с ним началась не на жизнь, а на смерть. Вся эта политическая вакханалия началась в Польше весной 1968 года, почти одновременно (и не случайно) с чехословацкими событиями. Для борьбы с Гомулкой в молодежной среде была создана сеть так называемых «коммандосов», которым было доверено рисковать своей репутацией, положением в обществе и даже свободой – но везде и всюду разжигать очаги восстания против Гомулки и верных ему людей.

В числе главных «коммандосов» были Адам Михник (Шехтер), Яцек Куронь, Хенрик Шлайфер, Антони Замбровский, Виктор Гурецкий-Мульрад – еврейские отпрыски высокопоставленных родителей, основателей компартии, членов Политбюро и ее Центрального комитета. Проводя некоторую аналогию, можно сказать, что в СССР им соответствовало поколение детей пламенных революционеров, носивших фамилии Якира, Литвинова, Окуджавы, Антонова-Овсеенко и т. д. (но разница была в том, что их высокопоставленные отцы сложили головы в 37-м). Опекал этот молодежный спецназ не кто-нибудь, а один из ближайших «сподвижников» Гомулки член Политбюро ПОРП Эдвард Охаб… Студенческие демонстрации, бурная деятельность диссидентского клуба «Кривое колесо» (помните, у нас в конце 80-х была телепрограмма Беллы Курковой «Пятое колесо»?), чрезвычайный съезд варшавских писателей с антигомулковской резолюцией, тысячи листовок в Варшавском университете, провокационная, нарочито антирусская постановка «Дзядов» Мицкевича в Варшаве – через все эти испытания Веслав прошел с честью.

Во время кульминации мятежа – истерического митинга (март 1968) во дворе Варшавского университета по инициативе верных Гомулке партийных руководителей к студентам прибыли рабочие, попытавшиеся утихомирить студентов, но это не помогло. Власти бросили на подкрепление дружинников – тщетно. И лишь милиция разогнала «коммандосов» и разогретую ими студенческую массу. На следующий день враги Гомулки раздают по Варшаве листовку, в которой напечатано, что в университете 8 марта от рук милиции погибла беременная студентка Баронецкая.

Позже оказалось, что она вообще на митинге не была (лежала дома больная), что не была она и беременной, но подлая сплетня всколыхнула молодежь, которая вышла на улицу с криками «Романа в Политбюро» (речь шла о еврее Романе Замбровском). Еще весь март студенты митинговали, протестовали и даже по примеру французских студентов во времена де Голля громили витрины и киоски. Тогда Гомулка пошел ва-банк, обнародовав связь «еврейских верхов», недовольных его политикой, со студенческими низами… Это испугало заказчиков мятежа, и они отступили. Чехословацкий вариант в Польше не прошел. Даже советское вмешательство не понадобилось.

Но через два года враги Гомулки сделали ставку на рабочих и подготовились к бунту куда серьезней. В начале декабря 1970 года группа высших партийно-правительственных функционеров (Альбрехт, Циранкевич, Зажицкий-Неугебауер, Верьмен) разработала провокационную программу повышения цен на продукты, и она в первую очередь была объявлена на Гданьских судоверфях перед рождественскими праздниками. Гомулка, который в эти дни закончил изнурительную работу по подготовке и подписанию мирного договора со злейшим историческим врагом Польши – Германией, был в состоянии эйфории от своего выдающегося дипломатического достижения и не разглядел сути экономической провокации, затеянной его партнерами по партийному руководству. Рабочие судоверфи, узнав о повышении цен, возмутились, прекратили работу, вышли на улицу (как впоследствии в 1991 году сделали наши шахтеры из Воркуты и Кузбасса). Начались митинги, на которых заправилами были вожди мартовского мятежа 1968 г. Они призвали рабочих идти «качать права» в партийные комитеты, по пути начались погромы автомашин, магазинов, киосков и даже железнодорожного вокзала. Несколько погромщиков были арестованы. На утро следующего дня толпа вновь вышла на улицу и потребовала их освобождения. Она подошли к Воеводинскому комитету ПОРП и подожгли первый этаж. Милиция начала стрельбу холостыми вверх, провокаторы из толпы закричали, что расстрелян ребенок. Позже оказалось, что это ложь, поддержанная радиостанцией «Свободная Европа». Но в те минуты толпа, услышавшая о «смерти ребенка», пришла в ярость и растерзала первого попавшегося милиционера… Милиция начала отстреливаться по-настоящему, появились первые убитые и раненые. Столкновения милиции и рабочих быстро разгорелись по всему побережью – в Гданьске, Щецине, Эльблонге. Они продолжались 2–3 дня, за которые милиционеры и охрана тюрьмы, которую хотели захватить нападавшие, застрелили 40 человек, 500 было ранено, а от рук провокаторов, хулиганов и отчаянной молодежи, вооруженных ружьями, железными прутьями и бутылками с бензином, погибло 17 милиционеров. Увечья получили 580 милиционеров, 51 дружинник и 69 солдат. Атмосфера четырехдневной гражданской войны была такова, что никакие усилия Гомулки и секретарей партийных комитетов, никакие выступления, речи, статьи генералов, агитаторов, части сознательных пожилых рабочих, руководителей предприятий не возымели в эти дни на умы мятежников никакого действия. Мятеж развивался, доходил до вершины и угасал, согласно своим внутренним законам развития.

19 декабря Веслав Гомулка, получив сведения о количестве жертв, лег с сердечным приступом в больницу. Без него собрался VII пленум ЦК ПОРП… Гомулка был снят со всех партийных постов. Первым секретарем ЦК ПОРП избран Э. Герек… На другой день, 21 декабря 1970 года, состоялось заседание ЦК евреев Польши. Это был их праздник: реванш за март 1968 года состоялся. Эпоха Веслава Гомулки в Польше – закончилась.

P.S. Восьмого марта 1981 года в Варшаве состоялись два собрания. Одно в Варшавском университете, другое на улице Кошановой в здании бывшего польского МГБ.

На первом было решено почтить всех студентов и преподавателей, которые после марта 1968 года были объявлены «мучениками режима Гомулки», изгнанными в США, Израиль, Австрию, Италию, Швецию. С их прославлением выступили Я. Куронь, А. Гештор, 3. Буяк, ректор университета X. Самсонович и другие бывшие «коммандосы», вожди мартовских событий 1968 года, члены клуба «Кривое колесо». Сейчас они уже были в «Солидарности».

Другое собрание, организованное патриотическим обществом «Грюнвальд», почтило память всех, кто погиб от рук клики, свившей себе гнездо в Министерстве общественной безопасности под руководством Я. Бермана и Р. Замбровского. Оно сразу же было объявлено в польской прессе сборищем «фашистов» и «антисемитов», в США еврейские организации прислали в польское посольство ноту по этому поводу, в «Жиче Варшавы» 20 марта 1981 года появилось открытое письмо, подписанное 147 интеллектуалами, с протестом против шовинистических и антисемитских проявлений в польской общественной жизни.

А на политическом горизонте уже явно просматривался темный силуэт коренного поляка – потомственного рабочего-электрика, народного вождя «Солидарности», будущего крепко сбитого толстяка – со скобкой усов и плотной челкой на лбу, с глубоко национальным именем «Лех» и с непогрешимо польской фамилией «Валенса»… За его рабочими плечами маячили неясные фигуры ближайших помощников – Яцека Куроня, Адама Михника-Шехтера, Збышека Буяка… И посвященным, внимательно всмотревшимся в эту многофигурную композицию, вспоминалась фраза из директивы Якова Бермана, обнародованной в далеком 1945 году: «сидеть за спиной поляков, но всем управлять»… История Польши, как лошадь с завязанными глазами, снова пошла по тому же кругу…

 

«Жидовская водка»

Две мои последние поездки в Польшу пришлись уже на девяностые годы и были драматическими.

В девяносто втором в редакцию пришла немолодая милая полька и на хорошем русском языке попросила у нас разрешения перевести на польский язык роман внучки композитора Римского-Корсакова Ирины Владимировны Головкиной «Побежденные», который мы только что напечатали в журнале. Роман взволновал ее до слез, и Агнесса пообещала, что сама найдет издательство в Варшаве, сама переведет роман на польский и что «Наш современник» даже какие-то пенензы заработает. Вскоре она встретила меня в варшавском аэропорту и привезла в российско-польский культурный центр.

Оглядевшись после девятилетней разлуки с Варшавой, я понял, что попал в совершенно другую Польшу. Никакого тебе Союза писателей с польскими евреями Фидецким и По-мяновским, с приветливыми сотрудницами-паненками, угощавшими нас когда-то кофе, никаких прогулок с писателями-экскурсоводами по Старому Мясту, никаких выступлений в Праховой Башне… Сделал я было несколько звонков по старым телефонам, но понял, что зря. Кто в Америку уехал, кто бизнесом занялся, кто с москалем вообще разговаривать не хочет. Однако наши соотечественницы – милые и внимательные библиотекарши культурного центра – все-таки ухитрились организовать в его стенах мой литературный вечер, на который пришли они сами, два-три чиновника средней руки из посольства, полтора журналиста из варшавских газет и все-таки один литератор. Всего набралось человек десять-одиннадцать… Литератор был толстым, добродушным, любопытным польским евреем по фамилии… А вот фамилию я забыл. Имя забыл тоже. Но буду называть его просто, по-гоголевски – Янкель. В память о том, что именно Янкель был гидом и собеседником Тараса Бульбы в Варшаве. Янкель сразу рассказал мне, что прежде работал собкором одной из газет в Москве, что очень любит Окуджаву и Володю Максимова, который недавно был в Варшаве, и Янкель сделал с ним роскошную беседу. Мою фамилию он слышал и на вечере задал мне несколько очень неглупых вопросов, на которые я удачно ответил, и Янкель пригласил меня в гости к себе домой. «С польскими письменниками ничего не получается, – подумал я, – ну что ж, поговорю по душам с Янкелем. Тарас Бульба ведь тоже приехал в Варшаву к евреям за помощью и советом. Как там у Гоголя? «Слушайте, жиды! – сказал он, и в словах его было что-то восторженное…»

Однако мой Янкель оказался очаровательным человеком и редким собеседником. В маленькой тесной квартирке, набитой книгами и кошками, он радушно встретил меня, познакомил со своей русской женой и усадил в кухне за стол (в крохотных комнатках негде было повернуться). Он торжественно поставил на стол водку в каком-то фигурном штофе и приказал:

– Читай, Станислав, как она называется!

Я по слогам прочитал на штофе длинное польское слово и расхохотался: водка называлась «Жидовская».

И началось наше русско-еврейское пиршество! Бедный Янкель, талантливый журналист и умный критик, в годы рыночной разрухи и реформ Бальцеровича опустился ради заработка до сочинения маленьких рекламных дайджестов, в которых пересказывал содержание великих книг – Достоевского, Толстого, Пушкина, то ли для студентов, то ли для школьников, и мое появление было как струя живой воды, пролившейся на его иссохшую литературную душу. Он расспрашивал меня о России, о поэзии, а я, разогретый жидовским эликсиром, вдохновенно вещал, перелетая мыслью от Тютчева к Мандельштаму, от Маяковского к Палиевскому, и сам заслушивался себя – столько неожиданных огненных мыслей возникало в моей голове то ли от соприкосновения с умным собеседником, то ли от особых свойств эликсира.

– Постой, Станислав! Не торопись, повтори! Это же гениально! – кричал мне мой Янкель (по-моему, его все-таки звали Збышек). – Я включу магнитофон, повтори еще раз то, что ты сказал!

Даже несколько котов и кошек, пушистых и гладкошерстных, высокопородных и уличных, изящных и безобразно раскормленных, окружили нас, недоумевая, почему хозяин так восторженно кричит, подпрыгивает и хлопает в ладоши. Они бесшумно подползали к нам и рассаживались вокруг на стульях, пуфиках и кухонных табуретках.

– Включай свою сатанинскую технику! – кричал я Збышеку-Янкелю и продолжал, не теряя куража, вещать о Рубцове и Бродском, о Сталине и Дзержинском. Янкель записывал, менял кассеты, бормотал: «Это же гениально! Так импровизировать мог только Мицкевич! Я все это напечатаю!..»

Где он сейчас, мой милый толстый еврей, куда делись мои откровения и пророчества, записанные им в тот волшебный вечер? Мне самому было бы интересно знать, что я ему тогда наговорил такого?

Впрочем, один раз мы еще встретились, когда я через три года приехал на Варшавскую книжную ярмарку. Скучное и бесполезное дело! Несколько дней я сидел возле нашего стенда, на котором были выставлены книги Юрия Кузнецова, Вадима Кожинова, «Пирамида» Леонова, наш с сыном «Сергей Есенин», журнал с публикацией воспоминаний Ильи Глазунова «Россия распятая», книги митрополита Иоанна Санкт-Петербургского. В советскую эпоху вокруг меня клубилась бы толпа издателей, книжных агентов, журналистов, я давал бы интервью, заключал договоры, торговался бы за гонорары для своих авторов. Вот от Глазунова даже доверенность есть на заключение всяческих контрактов с правом подписи. Уж он-то уверен, что ко мне очередь выстроится…

Но взгляды редких посетителей ярмарки скользили не задерживаясь по «Есенину», по Кожинову, по Глазунову. Поверженная в прах Россия не интересовала зарубежных издателей…

Я загрустил и вышел с ярмарки, попросив приглядеть за моим стендом скучающую соседку из какого-то московского коммерческого издательства, и пошел по аллее к длинным желтым столам выпить под каштанами янтарного польского пива и съесть какую-нибудь шпикачку. Взяв кружку с белой шапкой пены, пару скворчащих шпикачек, я вздохнул и едва успел сделать первый глоток, как напротив меня подсел молодой светловолосый хлопец, похожий на Збигнева Цибульского из фильма «Пепел и алмаз». Того же сложения, возраста и в таких же темных очках.

– Вы откуда? – спросил он на чистом русском языке.

– Из Москвы, – ответил я.

– У вас какой-нибудь бизнес? – спросил он.

– Книжная ярмарка, – ответил я.

– А, это тоже бизнес! – удовлетворенно промолвил он. – Но знайте, все, кто занимается бизнесом на территории, которую контролируем мы, должны платить нам за охрану и спокойствие. По двадцать долларов. Так что прошу, – и он положил свои крепкие костистые руки на стол.

Я опешил и от растерянности сказал ему:

– А ты знаешь, что похож на Збигнева Цибульского?

– На кого? – холодно спросил он.

– На великого польского актера.

– Не слышал такого.

– Ты что, «Пепел и алмаз» не смотрел?

– Какой еще «Пепел и алмаз»?

– Ну, который Анджей Вайда поставил!

– А кто такой Вайда?

И тут я собрался с мыслями, сделал второй глоток и откусил от румяной шпикачки половину. Потом вытащил сигарету.

– Ты – русский?

– Русский.

– Так вот что я тебе скажу, соотечественник. Ты не боишься, что когда-нибудь тебя найдут в мутной Висле?

Я встал, допил пиво и вышел из-за стола, с сожалением оставляя на нем вторую целенькую шпикачку.

– Не знаю, найдут ли меня в Висле, – послышалось мне в спину, – но тебя на твоей книжной ярмарке мы найдем!

Вечером я позвонил Янкелю и напросился к нему в гости. Свидание наше было гораздо менее вдохновенным, чем три года назад. Мы перекидывались какими-то малозначащими мыслями, посидели час-другой, выпили механически бутылку «Жидовской», никакие магнитофоны не включали, и коты с кошками нами даже не интересовались. Когда я рассказал ему перед уходом о русском рэкетире, похожем на Цибульского, Янкель проводил меня до парадного, потом вывел на улицу и сказал:

– Раньше, когда мы жили в социалистическом лагере и Польша была в нем самым веселым бараком, к нам все-таки приезжали якобы из-за железного занавеса Булат, Андрей Вознесенский, Распутин, ты… А теперь, когда мы стали свободными, к нам приезжают украинские и русские бандиты… Братва… Так что иди прямо до площади, в переулки не сворачивай, перейдешь площадь – там и гостиница. В переулки не сворачивай! Всяко может случиться. В переулках у нас кипит ночная жизнь, как в Варшаве времен Тараса Бульбы…

Мы горестно улыбнулись, обнялись, и на прощанье в темном варшавском дворике я прочитал ему стихотворение Юрия Кузнецова «Русское ничто» из книги «До свиданья! Встретимся в тюрьме»:

Он возвращался с собственных поминок В туман и снег, без шапки и пальто, И бормотал: – Повсюду глум и рынок. Я проиграл со смертью поединок. Да, я ничто, но русское ничто. Глухие услыхали человека, Слепые увидали человека, Бредущего без шапки и пальто; Немые закричали: – Эй, калека! А что такое русское ничто? – Все продано, – он бормотал с презреньем, — Не только моя шапка и пальто. Я ухожу. С моим исчезновеньем Мир рухнет в ад и станет привиденьем — Вот что такое русское ничто. Глухие человека не слыхали, Слепые человека не видали, Немые человека замолчали, Зато все остальные закричали: – Так что ж ты медлишь, русское ничто?!

Мой Янкель взвизгнул от восторга, бросился мне на шею, и мы с трудом навсегда расстались с ним. Я пошел по темным переулкам к гостинице, а он, утирая слезы пухлым кулачком, вернулся к своим книгам и кошкам.

Едвабне тогда еще не было…

* * *

Помнится, летом 2001 года я смотрел телевизор, выступала знаменитая польская актриса Беата Тышкевич. По каналу «Культура». Когда ведущий программы задал ей обычный и пошлый вопрос о главной мечте ее жизни, то актриса не отшутилась, но ответила с неожиданной для женщины ее профессии выстраданной серьезностью:

– Чтобы Польша лежала бы как можно западнее от тех пространств, где она располагается сейчас. – …То есть подальше от России.

А вот польский еврей Станислав Лем, не менее всемирно знаменитый поляк, нежели Беата Тышкевич, недавно пожаловался: «Я все-таки удивлен тем, что поляки внезапно утратили все контакты с Россией. Как будто мы все переселились куда-то в район Антарктиды».

Последние слова об Антарктиде, думаю, таят в глубинах еврейского подсознания заветную мечту человека, узнавшего о Едвабне: «Куда-нибудь переселиться подальше от Польши, хоть в антарктическую землю обетованную…»

Честно говоря, и нам бы хотелось, чтобы Россия лежала подальше на восток от Германии, подальше на запад от Японии и Китая. Подальше на север от Турции и Чечни. Подальше от евреев и поляков. Но ничего не получается. И так уже уперлись в ледяные торосы Арктики. Так что будем жить там, где нам судил Господь. С той историей, по словам Пушкина, «какой нам Бог ее дал». С «оловянным терпением», по словам Чеслава Милоша.

Сентябрь 2001 – март 2002 гг.

 

Приложения

«Домашний старый спор»

Александр Пушкин

КЛЕВЕТНИКАМ РОССИИ

О чем шумите вы, народные витии? Зачем анафемой грозите вы России? Что возмутило вас? волнения Литвы? Оставьте: это спор славян между собою. Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою, Вопрос, которого не разрешите вы. Уже давно между собою Враждуют эти племена; Не раз клонилась под грозою То их, то наша сторона. Кто устоит в неравном споре: Кичливый лях иль верный росс? Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вопрос. Оставьте нас: вы не читали Сии кровавые скрижали; Вам непонятна, вам чужда Сия семейная вражда; Для вас безмолвны Кремль и Прага; Бессмысленно прельщает вас Борьбы отчаянной отвага — И ненавидите вы нас… За что ж? ответствуйте: за то ли, Что на развалинах пылающей Москвы Мы не признали наглой воли Того, под кем дрожали вы? За то ль, что в бездну повалили Мы тяготеющий над царствами кумир И нашей кровью искупили Европы вольность, честь и мир? Вы грозны на словах – попробуйте на деле! Иль старый богатырь, покойный на постеле, Не в силах завинтить свой измаильский штык? Иль русского царя уже бессильно слово? Иль нам с Европой спорить ново? Иль русский от побед отвык? Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, От финских хладных скал до пламенной Колхиды, От потрясенного Кремля До стен недвижного Китая, Стальной щетиною сверкая, Не встанет русская земля? Так высылайте ж нам, витии, Своих озлобленных сынов: Есть место им в полях России, Среди нечуждых им гробов.

БОРОДИНСКАЯ ГОДОВЩИНА

Великий день Бородина Мы братской тризной поминая, Твердили: «Шли же племена, Бедой России угрожая; Не вся ль Европа тут была? А чья звезда ее вела!.. Но стали ж мы пятою твердой И грудью приняли напор Племен, послушных воле гордой, И равен был неравный спор. И что ж? свой бедственный побег, Кичась, они забыли ныне; Забыли русский штык и снег, Погребший славу их в пустыне. Знакомый пир их манит вновь — Хмельна для них славянов кровь: Но тяжко будет им похмелье; Но долог будет сон гостей На тесном, хладном новоселье, Под злаком северных полей! Ступайте ж к нам: вас Русь зовет! Но знайте, прошеные гости! Уж Польша вас не поведет: Через ее шагнете кости!..» Сбылось – и в день Бородина Вновь наши вторглись знамена В проломы падшей вновь Варшавы; И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый — И бунт раздавленный умолк. В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали; Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца. Но вы, мутители палат, Легкоязычные витии, Вы, черни бедственный набат, Клеветники, враги России! Что взяли вы?.. Еще ли росс Больной, расслабленный колосс?.. Еще ли северная слава Пустая притча, лживый сон? Скажите: скоро ль нам Варшава Предпишет гордый свой закон? Куда отдвинем строй твердынь? За Буг, до Ворсклы, до Лимана? За кем останется Волынь? За кем наследие Богдана? Признав мятежные права, От нас отторгнется ль Литва? Наш Киев дряхлый, златоглавый, Сей пращур русских городов, Сроднит ли с буйною Варшавой Святыню всех своих гробов? Ваш бурный шум и хриплый крик Смутили ль русского владыку? Скажите, кто главой поник? Кому венец: мечу иль крику? Сильна ли Русь? Война, и мор, И бунт, и внешних бурь напор Ее, беснуясь, потрясали — Смотрите ж: все стоит она! А вкруг ее волненья пали — И Польши участь решена… Победа! сердцу сладкий час! Россия! встань и возвышайся! Греми, восторгов общий глас!.. Но тише, тише раздавайся Вокруг одра, где он лежит, Могучий мститель злых обид, Кто покорил вершины Тавра, Пред кем смирилась Эривань, Кому суворовского лавра Венок сплела тройная брань. Восстав из гроба своего, Суворов видит плен Варшавы: Вострепетала тень его От блеска им начатой славы! Благословляет он, герой, Твое страданье, твой покой, Твоих сподвижников отвагу, И весть триумфа твоего, И с ней летящего за Прагу Младого внука своего.

Федор Тютчев

Как дочь родную на закланье Агамемнон богам принес, Прося попутных бурь дыханья У негодующих небес, — Так мы над горестной Варшавой Удар свершили роковой, Да купим сей ценой кровавой России целость и покой! Но прочь от нас венец бесславья, Сплетенный рабскою рукой! Не за коран самодержавья Кровь русская лилась рекой! Нет! нас одушевляло в бое Не чревобесие меча, Не зверство янычар ручное И не покорность палача! Другая мысль, другая вера У русских билася в груди! Грозой спасительной примера Державы целость соблюсти, Славян родные поколенья Под знамя русское собрать И весть на подвиг просвещенья Единомысленных, как рать. Сие-то высшее сознанье Вело наш доблестный народ — Путей небесных оправданье Он смело на себя берет. Он чует над своей главою Звезду в незримой высоте И неуклонно за звездою Спешит к таинственной мете! Ты ж, братскою стрелой пронзенный, Судеб свершая приговор, Ты пал, орел одноплеменный, На очистительный костер! Верь слову русского народа: Твой пепл мы свято сбережем, И наша общая свобода, Как феникс, зародится в нем.

1831

Михаил Лермонтов

1 Опять, народные витии, За дело падшее Литвы На славу гордую России Опять шумя восстали вы. Уж вас казнил могучим словом Поэт, восставший в блеске новом От продолжительного сна, И порицания покровом Одел он ваши имена. 2 Что это: вызов ли надменный, На битву ль бешеный призыв? Иль голос зависти смущенной, Бессилья злобного порыв?.. Да, хитрой зависти ехидна Вас пожирает; вам обидна Величья нашего заря; Вам солнца Божьего не видно За солнцем русского царя. 3 Давно привыкшие венцами И уважением играть, Вы мнили грязными руками Венец блестящий запятнать. Вам непонятно, вам несродно Все, что высоко, благородно; Не знали вы, что грозный щит Любви и гордости народной От вас венец тот сохранит. 4 Безумцы мелкие, вы правы, Мы чужды ложного стыда! . . . . . . . . 5 Но честь России невредима. И вам смеясь внимает свет… Так в дни воинственные Рима, Во дни торжественных побед, Когда триумфом шел Фабриций И раздавался по столице Восторга благодарный клик, Бежал за светлой колесницей Один наемный клеветник.

1835

Александр Блок

ИЗ ПОЭМЫ «ВОЗМЕЗДИЕ»

Отец лежит в «Аллее роз» [13] , Уже с усталостью не споря, А сына поезд мчит в мороз От берегов родного моря… Жандармы, рельсы, фонари, Жаргон и пейсы вековые, И вот – в лучах больной зари Задворки польские России… Здесь все, что было, все, что есть, Надуто мстительной химерой; Коперник сам лелеет месть, Склоняясь над пустою сферой… «Месть! Месть!» – в холодном чугуне Звенит, как эхо, над Варшавой: То Пан-Мороз на злом коне Бряцает шпорою кровавой… Вот оттепель: блеснет живей Край неба желтизной ленивой, И очи панн чертят смелей Свой круг ласкательный и льстивый… Но все, что в небе, на земле, По-прежнему полно печалью… Лишь рельс в Европу в мокрой мгле Поблескивает честной сталью. Вокзал заплеванный; дома, Коварно преданные вьюгам; Мост через Вислу – как тюрьма; Отец, сраженный злым недугом,— Все внове баловню судеб; Ему и в этом мире скудном Мечтается о чем-то чудном; Он хочет в камне видеть хлеб, Бессмертья знак – на смертном ложе, За тусклым светом фонаря Ему мерещится заря Твоя, забывший Польшу, Боже! Что здесь он с юностью своей? О чем у ветра жадно просит? — Забытый лист осенних дней, Да пыль сухую ветер носит! А ночь идет, ведя мороз, Усталость, сонные желанья… Как улиц гадостны названья! Вот, наконец, «Аллея роз»!.. ………………………………….. Страна – под бременем обид, Под игом наглого насилья — Как ангел, опускает крылья, Как женщина, теряет стыд. Безмолвствует народный гений, И голоса не подает, Не в силах сбросить ига лени, В полях затерянный народ. И лишь о сыне, ренегате, Всю ночь безумно плачет мать, Да шлет отец врагу проклятье (Ведь старым нечего терять!..) А сын – он изменил отчизне! Он жадно пьет с врагом вино, И ветер ломится в окно, Взывая к совести и к жизни… Не так же ль и тебя, Варшава, Столица гордых поляков, Дремать принудила орава Военных русских пошляков? Жизнь глухо кроется в подпольи; Молчат магнатские дворцы, Лишь Пан-Мороз во все концы Свирепо рыщет на раздольи! Неистово взлетит над вами Его седая голова, Иль откидные рукава Взметутся бурей над домами, Иль конь заржет – и звоном струн Ответит телеграфный провод, Иль вздернет Пан взбешенный повод, И четко повторит чугун Удары мерзлого копыта По опустелой мостовой… И вновь, поникнув головой, Безмолвен Пан, тоской убитый… И, странствуя на злом коне, Бряцает шпорою кровавой… Месть! Месть! – Так эхо над Варшавой Звенит в холодном чугуне! Еще светлы кафэ и бары, Торгует телом «Новый свет», Кишат бесстыдные троттуары, Но в переулках – жизни нет, Там тьма и вьюги завыванье… Вот небо сжалилось – и снег Глушит трескучей жизни бег, Несет свое очарованье… Он вьется, стелется, шуршит, Он – тихий, вечный и старинный… Герой мой милый и невинный, Он и тебя запорошит…

1911

Адам Мицкевич

ИЗ ПОЭМЫ «ДЗЯДЫ»

ДОРОГА В РОССИЮ

По диким пространствам, по снежной равнине Летит мой возок, точно ветер в пустыне. И взор мой вперился в метельный туман, — Так сокол, в пустынную даль залетевший, Застигнутый бурей, к земле не поспевший, Глядит, как бушует под ним океан, Не знает, где крылья на отдых он сложит, И чует, что смерть отвратить он не может. Ни города нет на пути, ни села. От стужи природа сама умерла. И зов твой в пустыне звучит без ответа, Как будто вчера лишь возникла планета. Но мамонт, из этой земли извлечен, Скиталец, погибший в потопе великом, Порой, непонятные новым языкам, Приносит нам были минувших времен — Тех дней, когда был этот край обитаем И с Индией он торговал и с Китаем. — Но краденый томик из дальних сторон, Быть может, добытый на Западе силой, Расскажет, что много могучих племен Сменилось на этой равнине унылой. Все – в прошлом. Стремнины потопа ушли, Их русла теперь не найдешь на равнине. Грозою народы по ней протекли — И где же следы их владычества ныне? Лишь в Альпах утесов холодный гранит Минувших веков отпечатки хранит, Лишь в Риме развалин замшелая груда Расскажет о варварах, шедших отсюда. Чужая, глухая, нагая страна — Бела, как пустая страница, она. И Божий ли перст начертает на ней Рассказ о деяниях добрых людей, Поведает правду о вере священной, О жертвах для общего блага, о том, Что свет и любовь управляют вселенной? Иль Бога завистник и враг дерзновенный На этой странице напишет клинком, Что люди умнеют в цепях да в остроге, Что плети ведут их по верной дороге? Беснуется вихрь, и свистит в вышине, И воет поземкой, безлюдье тревожа. И не на чем взор задержать в белизне. Вот снежное море подъемлется с ложа, Взметнулось – и рушится вновь тяжело, — Огромно, безжизненно, пусто, бело. Вот, с полюса вырвавшись вдруг, по равнине Стремит ураган свой безудержный бег И, злобный, бушует уже на Эвксине, Столбами крутя развороченный снег. И путников губит, – так ветер песчаный Заносит в пустынных степях караваны. И снова равнина пуста и мертва, И только местами снега почернели. То в белой пучине видны острова — Из снега торчащие сосны да ели. А вот – что-то странное: кучи стволов, Свезли их сюда, топором обтесали, Сложили, как стены, приладили кров, И стали в них жить, и домами назвали. Домов этих тысячи в поле пустом, И все – как по мерке. А ветер свистящий Над трубами дым завивает винтом, Подобно султану на каске блестящей. Рядами иль кругом – то реже, то чаще — Стоят эти срубы, и в каждом живут, И все это городом важно зовут. Но вот наконец повстречались мне люди. Их шеи крепки, и могучи их груди. Как зверь, как природа полночных краев, Тут каждый и свеж, и силен, и здоров. И только их лица подобны доныне Земле их – пустынной и дикой равнине. И пламя до глаз их еще не дошло Из темных сердец, из подземных вулканов, Чтоб, вольности факелом ярким воспрянув, Той дивной печатью отметить чело, Которой отмечены люди Восхода И люди Заката, вкусившие яд Падений и взлетов, надежд и утрат, Чьи лица – как летопись жизни народа. Здесь очи людей – точно их города, Огромны и чисты. И, чуждый смятенью, Их взор не покроется влажною тенью, В нем грусть состраданья мелькнет без следа. Глядишь на них издали – ярки и чудны, А вглубь их заглянешь – пусты и безлюдны. И тело людей этих – грубый кокон, Хранит несозревшую бабочку он, Чьи крылья еще не покрылись узором, Не могут взлететь над цветущим простором. Когда же свободы заря заблестит, — Дневная ли бабочка к солнцу взлетит, В бескрайную даль свой полет устремляя, Иль мрака создание – совка ночная? Дороги по голым полям пролегли. Но кто протоптал их? Возов вереницы? Купцы ль, караваны ли этой земли? Царь – пальцем по карте – провел их в столице, И в Польше, куда бы тот перст ни попал, Встречался ли замок, иль дом, или хата — Их лом разбивал, их сносила лопата, И царь по развалинам путь пролагал. В полях не увидишь дорог под снегами, Но тотчас приметишь их в чаще лесной. На север уводят они по прямой, Светлы в полутьме, как река меж скалами. Кто ездит по ним? Вот выходят полки. То конница скачет, за нею пехота Змеей растянулась, за ротою рота, А там артиллерия – пушки, возки. И все они посланы царским указом — Тех гонят с восточных окраин сюда, Те с Запада вышли, на битву с Кавказом, — Не знают, зачем, почему и куда, Не спросят о том. Ты увидишь монгола — Скуласт, косоглаз, отбивает он шаг, А далее бледный, больной, невеселый, Плетется литовский крестьянин-бедняк. Там ружья английские блещут, там луки, И дышит калмык на озябшие руки. Кто их офицеры? Немецкий барон. В карете ездой наслаждается он. Чувствительно Шиллера песнь напевает И плеткою встречных солдат наставляет. Француз либеральную песню свистит — Бродячий философ, чиновный бандит С начальником занят беседой невинной: Где можно достать по дешевке фураж? Пускай перемрет солдатни половина — Деньгам не ущерб. Если маху не дашь, Рассудят, что это – казны сбереженье, Царь орден пришлет и в чинах повышенье. Но мчится кибитка – и все перед ней Шарахнулось в сторону: пушки, лафеты, Пехота и полк кирасир-усачей, Начальство свои повернуло кареты. Кибитка несется. Жандарм кулаком Дубасит возницу. Возница кнутом Стегает наотмашь солдат, свирепея. Беги, или кони сшибут ротозея! Кто едет в кибитке? – Не смеют спросить. Жандармы сидят в ней, и путь их – в столицу. То царь приказал им кого-то схватить. «Наверное, взят кто-нибудь за границей? Кто б мог это быть? – говорит генерал. — Французский король то, саксонский иль прусский? Кого самодержец не милует русский, Кого он в тюрьму заточить приказал? А может быть, в жертву и свой предназначен? Быть может, Ермолов жандармами схвачен? Кто знает! Бесстрашен и горд его взгляд, Хоть он на соломе сидит, как в темнице, Из крупных, как видно! За ним вереницей Возки, точно свита в них едет, летят. Но кто ж эти люди? Как держатся смело! Сверкают их очи, отвагой горя. Вельможи ль они? Камергеры царя? Нет, мальчики, дети! Так в чем же тут дело? Иль принцы они и король, их отец, Дерзнул покуситься на русский венец?» — Так, строя догадки, начальство дивилось; Кибитка меж тем в Петербург уносилась.

ПРИГОРОДЫ СТОЛИЦЫ

……………………………………. Но где же свое, самобытное, в них, Где нации гений, где сердце народа? А зданья чудесны! Искусной рукой Взнесен на болоте их каменный строй. Для цезарей цирк воздвигали когда-то, И золото в Риме струилось рекой, А в этих снегах, чтоб дворцы и палаты Воздвиглись на радость холопам царя, Лились наших слез, нашей крови моря. И сколько измыслить пришлось преступлений, Чтоб камня набрать для огромных строений, И сколько невинных убить иль сослать, И сколько подвластных земель обобрать! Слезами Украйны они оплатили И кровью литовской и польской земли Все то, что сюда из Парижа ввезли, Чем в Лондоне их магазины прельстили, И моют в их замках шампанским паркет, И модный его залоснил менуэт. Но зданья пусты. Двор в столице зимой. И мухи придворные радостным роем Вослед ему ринулись, к царским помоям. В домах только ветер танцует шальной: В столице вельможи, и царь их в столице. В столицу стремит и кибитка свой бег. Бьет полдень. Морозно, и падает снег. А солнце уж к западу стало клониться. Безжизненно светел и чист небосклон, Ни тучки, ни облачка в бездне пустынной. Все бледно и тускло, ни краски единой, — Так взор замерзающих жизни лишен. Но вот уже город. И в высь небосклона Над ним воздымается город другой, Подобье висячих садов Вавилона, Порталов и башен сверкающий строй: То дым из бесчисленных труб. Он летит, Он пляшет и вьется, пронизанный светом. Подобен каррарскому мрамору цветом, Узором из темных рубинов покрыт. Верхушки столбов изгибаются в своды, Рисуются кровли, зубцы, переходы, Как в городе том, что, из марева свит, Громадою призрачной к небу воспрянув, В лазурь Средиземного моря глядит Иль зыблется в зное ливийских туманов И взор пилигримов усталых влечет, Всегда недвижим и всегда убегает… Но цепь загремела. Жандарм у ворот. Трясет, обыскал, допросил – пропускает. . . . . . . . . . А кто столицу русскую воздвиг, И славянин, в воинственном напоре, Зачем в пределы чуждые проник, Где жил чухонец, где царило море? Не зреет хлеб нa той земле сырой, Здесь ветер, мгла и слякоть постоянно, И небо шлет лишь холод или зной, Неверное, как дикий нрав тирана. Не люди, нет, то царь среди болот Стал и сказал: «Тут строиться мы будем!» И заложил империи оплот, Себе столицу, но не город людям. Вогнать велел он в недра плывунов Сто тысяч бревен – целый лес дубовый, Втоптал тела ста тысяч мужиков, И стала кровь столицы той основой. Затем в воза, в подводы, в корабли Он впряг другие тысячи и сотни, Чтоб в этот край со всех концов земли Свозили лес и камень подобротней. В Париже был – парижских площадей Подобья сделал. Пожил в Амстердаме — Велел плотины строить. От людей Он услыхал, что славен Рим дворцами, — Дворцы воздвиг. Венеция пред ним Сиреной Адриатики предстала — И царь велит строителям своим Прорыть в столице Севера каналы, Пустить гондолы и взметнуть мосты, — И вот встают Париж и Лондон новый, Лишенные, увы! лишь красоты И славы той и мудрости торговой. У зодчих поговорка есть одна: Рим создан человеческой рукою, Венеция богами создана; Но каждый согласился бы со мною, Что Петербург построил сатана.

Этот отрывок русским друзьям посвящает автор

РУССКИМ ДРУЗЬЯМ

Вы помните ль меня? Среди моих друзей, Казненных, сосланных в снега пустынь угрюмых, Сыны чужой земли! Вы также с давних дней Гражданство обрели в моих заветных думах. О где вы? Светлый дух Рылеева погас, — Царь петлю затянул вкруг шеи благородной, Что, братских полон чувств, я обнимал не раз. Проклятье палачам твоим, пророк народный! Нет больше ни пера, ни сабли в той руке, Что, воин и поэт, мне протянул Бестужев. С поляком за руку он скован в руднике, И в тачку их тиран запряг, обезоружив. Быть может, золотом иль чином ослеплен, Иной из нас, друзья, наказан небом строже: Быть может, разум, честь и совесть продал он За ласку щедрую царя или вельможи. Иль, деспота воспев подкупленным пером, Позорно предает былых друзей злословью, Иль в Польше тешится награбленным добром, Кичась насильями, и казнями, и кровью. Пусть эта песнь моя из дальней стороны К вам долетит во льды полуночного края. Как радостный призыв свободы и весны, Как журавлиный клич, веселый вестник мая. И голос мой вы все узнаете тогда: В оковах ползал я змеей у ног тирана, Но сердце, полное печали и стыда, Как чистый голубь, вам вверял я без обмана. Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши, Слезами родины пускай язвит мой стих, Пусть, разъедая, жжет – не вас, но цепи ваши. А если кто из вас ответит мне хулой, Я лишь одно скажу: так лает пес дворовый И рвется искусать, любя ошейник свой, Те руки, что ярмо сорвать с него готовы [14] .

Перевел В. Левик

Ярослав Ивашкевич

ИЗ ЦИКЛА «АЗИАТЫ»

Травы Толстого Хлеб Достоевского Плакучие ивы Чайковского Меня оплели по шею Не вырубит их сабля Володыевского Не истребит смешок Даниэля Кони стучат копытами день и ночь Скачут несут маленьких наполеонов И громадных нагих актеров Из невероятных фильмов На западе густые лозы над Луарой Не то ивы не то виноград Над головой курлычут журавли Кричат павлины смерти в парках Петергофа Хорошо что Ярославна Тихой иволгой плачет на сырых палисадах На обветшалых безмраморных стенах По берегам белых озер На морях острова полные звуков музыки Все оркестры мира передают в эфире Увертюры марши и солдатские песни Не хочу слушать скрежет режущих инструментов Только одну песнь запойте: одну Песнь Чингисхана и его армады Песнь наступающей конницы песнь клинков рассекающих Чернобыльские дубы и энгадинские кедры

Перевел Андрей Базилевский

Адам Загаевский

СТИХИ О ПОЛЬШЕ

Читаю стихи чужеземных поэтов о Польше. Ведь есть у немцев и русских кроме винтовок также чернила, перья, немного сердца и много воображенья. В их стихах Польша похожа на дерзкого единорога, кормящегося шерстью гобеленов, она прекрасна, слаба, безрассудна. Не знаю, каков механизм иллюзий, но и меня, читателя трезвого, восхищает сказочная беззащитная страна, которую растерзывают черные орлы, голодные монархи, Третий рейх и Третий Рим.

Перевел Владимир Британишский

РОССИЯ ВХОДИТ В ПОЛЬШУ

Иосифу Бродскому

По лугам и межам, городам и лесам идут конные, пешие армии, кони, орудия, мальчишки и старики-солдаты, дети, бегут поджарые борзые, сыплются перья, едут сани, кибитки, фиакры, «москвичи», плывут корабли, плоты, понтоны, тонут лодки, пароходы, лодочки из коры, летят аэростаты, бомбардировщики, ракеты, мины и снаряды насвистывают модные арии, слышны стоны бичуемых и резкие команды, песни несутся в воздухе, их стальные ноты, тащат юрты, палатки, натягивают канаты, трепещут над головами льняные полотнища флагов. Бегут бездыханные, неживые курьеры, мчатся депеши, темно-лиловым светом оплывают свечи, пьяные командиры спят в незримых каретах, шепчут молитвы верноподданные попы, и плывет луна в едином железном потоке, идут, идут танки, кортики и мечи, свищут «катюши», быстрые, как кометы, играют дудки, гудят бока барабанов, держат речь кнуты, тяжко вздыхают борта паромов, вторжений, идут сыновья степей, мусульмане, каторжники, почитатели Байрона, игроки, потомки Азии, хромает Суворов, следом пританцовывают услужливые царедворцы, течет желтая Волга, поют реки Сибири, задумчиво и неспешно ступают верблюды, несут песок пустыни и размокшие миражи, маршируют киргизы, раскосые, движутся черные зрачки уральских богов, за ними школы, учителя, языки, поэты, деревянные усадьбы сползают, как ледник, бредут немецкие лекари, пластыри, припарки, раненые, чьи лица белее алебастра; шагают полки, дивизии, армии конные, пешие, Россия входит в Польшу, срывая паутину и листья, переговоры и веревки с бельем, разрывая узы и нити дружбы, союзы, бинты, артерии, взрывая мосты и ворота, будущее и надежду; Россия входит в деревню на Пилице и в глухие леса Мазовии, срывает афиши и сеймы, разбивает дороги, топчет мостки, договоры, ручейки и тропинки. Россия входит в восемнадцатый век, в октябрь и сентябрь, в смех, в плач, в совесть, в напряженное внимание студента и в блаженную истому прогретых каменных стен, в разнотравье лугов и в лесные заросшие просеки, топчет анютины глазки и резеду, оттискивает на влажном мху следы копыт, гусениц и покрышек, корчует печные трубы, деревья и дворцы, гасит свет, жжет большие костры в английских садах, мутит родники, рушит библиотеки, ратуши и костелы, развешивает на небе пурпурные знамена. Россия входит в мою жизнь, Россия входит в мои мысли, Россия входит в мои стихи.

Перевел Андрей Базилевский

ЕСЛИ Б РОССИЯ

Если б Россия была основана Анной Ахматовой, если бы Мандельштам был законодателем, а Сталин – третьестепенным персонажем забытого грузинского эпоса, если б Россия сбросила свою ощетинившуюся медвежью шкуру, если б она могла жить словом, а не кулаком, если б Россия, если б Россию…

Перевел Андрей Базилевский

Отзывы из прессы и письма читателей в ответ на публикацию в журнале «Наш современник» главы «Шляхта и мы»

КЛЕВЕТНИК ОТ РОССИИ

Польша бурлит от статьи главного редактора «Нашего современника»

Польские газеты и журналы начали дискуссию о самом, наверное, антипольском памфлете со времен Достоевского. Воображение впечатлительных варшавян потряс главный редактор «Нашего современника» Станислав Куняев, выступивший на страницах собственного издания со статьей «Шляхта и мы». Куняева ругают на страницах всех крупных газет, но при этом признают – это самая основательная попытка освещения польско-русской темы.

Откуда такие эмоции? Дело в том, что в Польше вот уже лет пятнадцать ждали от России ответа – какой мы видим новую Польшу и наши отношения с ней? Советская формула дружбы «в семье вольной, новой» явно отжила свой век. Возврат к царским временам, когда, по выражению Сталина, Львов не был русским городом, но Варшава была, тоже невозможен. Жить вовсе друг без друга? Увы, и это оказалось нереально. Все эти годы польские публицисты как будто провоцировали русских коллег на ответ – ну хоть обидьтесь на нас. Но в России, казалось, Польшу забыли куда крепче, чем в Польше – Россию.

И вот Куняев ответил, свалив в одну кучу все русские обиды. Помянуты и походы Лжедмитрия на Москву, и участие поляков в наполеоновских армиях, и лагеря для советских военнопленных после похода Тухачевского на Варшаву, и даже то, как офицеры армии Андерса во время Второй мировой войны не хотели сражаться против гитлеровцев вместе с советскими войсками. Упоминания о Катыни и разделах Польши у автора явно вызывают одно раздражение. Оказывается, во время разделов мы всего лишь вернули себе свои старые земли. А в Катыни погибли польские колонисты, переселенные в двадцатые годы на отторгнутые у СССР западноукраинские земли.

В среде польских «русофобов» при чтении этих строк Куняева явно раздастся вздох облегчения: говорили мы вам, что русские – варвары, а вы нам не верили. Вот полюбуйтесь, что они пишут об убитых Сталиным офицерах. Характерная деталь – горячее всех на куняевскую публикацию откликнулась правая «Жечпосполита», а не возглавляемая русофилом Михником «Газета выборча». Вполне ожидаемый парадокс: именно «полонофобы» Куняев, Тулеев и Рогозин – самые цитируемые авторы польских «русофобов». Потому что объективно на них работают.

Так что зря в своем опусе Куняев клеймит российских журналистов, рассказавших россиянам о Катыни: «Да в нынешней Польше редакцию подобной антипольской газеты на другой же день после перечисления преступлений Польши против России сожгли бы вместе с сотрудниками, как евреев в Едвабне», – пишет он раздраженно. Вывод: нужно, чтобы у нас все было так же «демократично»?

Кстати, у польской прессы (и добавим – у власти) хватило смелости недавно извиниться за вековые обиды перед украинцами. Придет время, разберутся и в польско-русской истории.

Дмитрий Бабич, Валерий Мастеров,

собкор «МН», Варшава,

июль 2002 г.

КАК МСТЯТ ИСТОРИИ ПО-РУССКИ

В последнем номере московского культурно-литературного журнала «Наш современник» опубликована подписанная его главным редактором Станиславом Куняевым статья «Шляхта и мы». После 1991 года это, пожалуй, наиболее обширное (54 печатных страницы) публицистическое выступление в русской прессе на тему польско-российских отношений. Содержание статьи – каталог польских преступлений против русского народа (и других народов) и ложных обвинений, которые в адрес России все еще выдвигают поляки и (немногочисленные, к счастью) российские полонофилы. Автор «разоблачает» эти «ложные обвинения».

* * *

История не окончилась. Она возвращается. Возвращаются крайние политические злоупотребления историей. За последние десять лет по Польше прокатилась волна публикаций, цель которых – изменить наше героически-жертвенное историческое самосознание, по крайней мере в том, что касается двадцатого века. Я уже не раз писал о роковых последствиях этого «ревизионизма», фальсифицирующего историю в политических целях. Не буду к этому возвращаться. Однако нелегко удержаться от замечания, что вся куняевская интерпретация истории Польши отлично вписывается в схемы отечественных пересмешников и критиков собственной истории: от всерьез предъявляемых обвинений в том, что поляки разделяют ответственность за историю европейского колониального империализма, через попытки развенчать «историю польской глупости», выразившейся в восстаниях, через моду на оплевывание политического наследия II Речи Посполитой как «протофашистского государства», вплоть до новых трактовок всей польской истории через призму Едвабне.

Хочу обратить внимание на контекст, который для нарастающего у нас пессимизма в оценке своей истории создает переоценка подобных самооценок у наших соседей. Трудно не заметить, что такая тенденция уже проявилась в Германии. Лучше всего ее парировал Стефан Братковский (статья «Я предупреждал», «Плюс-минус» от 29–30 июня 2002 года): «Когда немцы начинают чувствовать себя обиженными, пора будить Европу». Неужели мы позволим внушить себе, будто в историческом балансе XX века потерпевшая сторона в польско-немецких отношениях – Германия? Не знаю. Знаю только, что такое утверждение есть грубая ложь.

Столь же лживы и утверждения, содержащиеся в новых «обобщающих трудах» по истории польско-российских отношений, которые пишутся ныне в Москве. Это уже не просто маргинально присутствующие в российском общественном мнении тенденции к отрицанию катынского преступления, свидетельством которых в середине 90-х годов был «Катынский детектив» Юрия Мухина или «Славянский саркофаг» Владимира Филатова. Это проявления открытого поворота к советскому имперскому сознанию, подкрепленному вновь обретенным Россией ощущением силы.

В отличие от Германии, в постсоветской России так и не произошло серьезного расчета с историей. Так что здесь трудно говорить о коренном повороте. Просто после периода кризиса и распада советской империи, когда была официально признана по крайней мере часть преступлений той системы, значительная часть российской интеллектуальной элиты проявляет признаки возвращения к хорошему самочувствию. Это самочувствие укрепляют не только прием России в «большую восьмерку» и – после 11 сентября 2001 года – сыплющиеся на Владимира Путина заверения в почтении со стороны как США, так и Европы. Его укрепляет также рецидив крайне имперского, шовинистического видения собственной истории и отношений с соседями. На этом ли Россия будет строить общественный консенсус вокруг попыток удержать уже фактически обретенный контроль над Украиной? Использует ли эти представления в дипломатических маневрах, предпринимаемых в связи с вопросом о калининградском «коридоре»?

Не знаю. Как историк, я лишь отмечаю: с историей что-то неладно – об этом говорят как «пессимистические» злоупотребления ею в Польше, так и «оптимистические» ее реконструкции в Германии и России. История, как справедливо заметил немецкий историк, это не суд и не алиби. И все же историческая правда к чему-то обязывает. Хотя бы к тому, о чем напомнил недавно на этих страницах профессор Здислав Краснодембский («Плюс-минус» от 22–23 июня 2002 года): необходимо прервать польское молчание. Борьба за память имеет политическую цену. Отказ от борьбы – тоже. Мы обязаны помнить об этом. Ложь об истории должна наталкиваться на отповедь. Правду об истории следует защищать – и от сограждан, и от соседей.

Анджей Новак, историк.

Газета «Жечпосполита»,

№ 168, 2002 г.

* * *

Уважаемый Станислав Юрьевич!

Считаю себя счастливым человеком, ибо купил два тома Вашей книги «Поэзия. Судьба. Россия». Слежу за ее продолжением по публикациям «Нашего современника». В пятом номере журнала – размышления о российско-польских отношениях. И в историческом плане, и о нынешних.

Это очень нужный материал, написанный на строго документальной основе. И потому лишенный и полонофильства, и полонофобии. Но дающий могучий отпор и отповедь русофобии. Которая, к сожалению, и до сих пор в Польше процветает.

Убедился в этом, прочитав четыре номера журнала «Новая Польша» – декабрьский за прошлый год и три за нынешний. Это издание поступает в нашу районную библиотеку бесплатно. Значит, его редакция и авторы считают нужным и полезным пропагандировать свои идеи среди русских читателей. Под «бархатной перчаткой» общих любезностей – острые «когти» многовековой ненависти.

Почитаешь «Новую Польшу» и подумаешь: ведь поляки всегда были правы, а Россия, СССР и даже нынешнее наше ельцинско-путинское государство – их исконные враги.

Примеров много. Как известно, советско-польская война 1920 года началась с того, как войска Юзефа Пилсудского захватили Киев. Естественный отпор со стороны РСФСР этой агрессии осуждается. Ни слова в журнале о том, что около 60 тысяч советских военнопленных (точная цифра и сейчас не совсем ясна) погибли от голода, холода, издевательств в польских лагерях.

Пользуясь своей силой, Польша аннексирует по Рижскому договору Западную Украину и Западную Белоруссию. Но возврат этих территорий в состав СССР в 1939 году «Новая Польша» называет оккупацией.

Журнал требует, чтобы нынешняя Россия компенсировала гибель, депортацию и всевозможные репрессии примерно 566 тысячам человек. А «Союз сибиряков» требует возмещения еще для 50 тысяч поляков – бывших ссыльных и зэков, ныне проживающих в Польше. Вот такая информация опубликована в журнале № 3 на стр. 16.

…Эти требования были приурочены к визиту Путина в Польшу. И тот ответил, что компенсация «за сталинские репрессии» в принципе возможна – при обращении к российским властям в соответствии с существующим в РФ законодательством.

«Новая Польша» захлебывается от радости, сообщая о том (во 2-м номере журнала), что Путин возложил цветы к памятнику Польскому подпольному государству и Армии Крайовой. Печатает отклики на это событие ветеранов антисоветского воинского объединения. Которое, как известно, отправило на тот свет множество советских солдат – освободителей Польши от гитлеровской оккупации. Господа из Армии Крайовой явно ликуют: еще бы, возложением цветов президент Путин признал «вину» своей страны перед нею!

Кстати, президент Польши Квасьневский явно подыграл этим настроениям, когда в своей речи при посещении совместно с Путиным кладбища советских воинов, освободивших Варшаву 17 января 1944 года, двусмысленно выразился так: «по мнению одних – освободивших, по мнению других – оккупировавших Польшу»…

«Новая Польша» усиленно пугает свой народ поставками российского газа. Очень, оказывается, страшно для поляков, что ныне они составляют до 70 процентов всего получаемого из-за границы голубого топлива. Какая угроза суверенитету Польши! Опубликовано письмо к ее руководству за подписью двух бывших министров иностранных дел и других крупных деятелей с требованием: довести долю иностранных закупок газа до 30 процентов от каждого партнера. И пусть придется платить на 40–60 процентов дороже датчанам и норвежцам – лишь бы не зависеть от России.

Журнал живо обсуждает ситуацию, которая складывается вокруг Калининграда и области после вступления Польши и Литвы в Европейский союз. Никакого учета интересов России – требует «Новая Польша». Составляет длинный список из 25 пунктов на предмет своих явно хищнических аппетитов. Вот выполните их – тогда и посмотрим, как дальше с вами обращаться. Перечень – в журнале № 4 за нынешний год.

Откуда этот амбициозный тон, бесконечные претензии, откуда злобная, поистине зоологическая русофобия?

От нашей слабости и гонора Польши (впрочем, опирающегося больше на ее вступление в НАТО и шаткость российской власти). Журнал информирует, что на польской территории шли маневры войск НАТО, в которых приняли участие 20 тысяч военнослужащих из 11 стран этого блока. «Новая Польша» не скрывает: эти маневры вызвали тревогу главнокомандующего ВВС России генерала Владимира Михайлова. А вот как смотрит на этот сюжет правительство РФ, что-то, признаться, ничего не известно.

Журнал постоянно намекает, что в Москве у польского руководства есть друзья. И похоже, что это сущая правда. Во всяком случае, дипломат из российского посольства в Варшаве Андрей Шугуров заявил: мы заинтересованы в сотрудничестве с северо-восточным корпусом НАТО, расположенным в Щецине. Особенно когда Калининград и область окажутся окруженными территорией стран – участниц Евросоюза. Кто уполномочил этого Шугурова высказывать такое мнение, «Новая Польша» не пишет.

Впрочем, чему же удивляться? «Московский комсомолец» в № 120 от 4 июня с. г. напечатал статью «Кроты» бегут с корабля». А там говорится, что начальник канцелярии российского Министерства иностранных дел долгие годы был шпионом США, что хорошо знал министр Козырев, продвигавший его по службе. Недавно Потапов (и еще два шпиона-дипломата) сбежали к своим хозяевам в США.

Хорошо, что в очередном фрагменте книги «Поэзия. Судьба. Россия» Вы, Станислав Юрьевич, так убедительно показали подлинное отношение к нам в стране, которая считает себя частью Европы, а нас, грешных, татаро-монголами.

Надо изживать посеянные Горбачевым, Ельциным, Шеварднадзе, Козыревым и нынешним руководством иллюзии об «общеевропейском доме», о «вхождении в мировую цивилизацию».

Хватить пресмыкаться, лебезить, бесконечно извиняться и каяться! Чем больше низкопоклонства, тем больше у Запада желания кобениться и издеваться над Россией и русскими.

Уже такой решимости быть твердыми и гордиться своей историей, давать отпор русобофии – достаточно, чтобы с нами начали считаться.

Л. Шолохов,

редактор многотиражной газеты «Огнеупор»

ОАО «Семилукский огнеупорный завод».

* * *

Дорогой Станислав Юрьевич!

Всякий раз, когда я читаю вашу «Поэзию. Судьбу. Россию», у меня, как и у многих читателей, появляется желание как-то выразить свои чувства, непременно возникающие во время чтения. Вот и «Шляхта и мы» – не оставила безучастной, ибо дала ответ на многое, что волновало всю жизнь и… казалось несовместимым с «братством народов».

Меня заинтересовали воспоминания Н. Вальдена (Я. Подольского) о его жизни в плену у поляков («НС», № 5 за 2002 год) и приведенные Вами кусочки сцен из лагерной жизни, где автор удачно (чтобы выжить) использует «органические особенности, роднящие мусульман с евреями» – на вопрос о национальности отвечает, что он – «татарин». Мне, как казанскому татарину, кажется, что он имел в виду татарина крымского, ибо в истории они больше имели дело с Крымом, чем с Казанью, да и у последних все-таки больше «русскости», что ли… Но это так, к слову пришлось.

В 1941 году я окончил 7 классов, и больше учиться в школе не пришлось целых 10 лет: работа на тракторах и комбайнах, затем фронт, а после войны «повезло» в «кадровой» отслужить до 1951 года.

…Помню, когда меня главный инженер зерносовхоза «Ударник», что в Самаркандской области Узбекистана, послал вместе с другими пятнадцатилетними в Нарынский учкомбинат по ускоренной подготовке комбайнеров-трактористов, находившийся в Наманганской области. Это – так называемый «ферганский оазис», ныне привлекающий таджикских экстремистов, как лакомый кусок. Там-то я впервые воочию встретил польское воинство, да еще и в знаменитых по литературе «конфедератках», уже своим видом «отдаляющих» их от нас. Если наши солдаты в наших краях были в непрезентабельных шинелях и обмотках, то польская шляхта была одета с иголочки в английское сукно и ботинки на толстенных подошвах, а офицеры в сверкающие сапоги.

Во всем их облике, во взглядах сквозило презрение к нам, как к «быдлу». И это я, пятнадцатилетний, запомнил на всю жизнь. И еще мы удивлялись: почему их разместили в «райском крае» – Ферганской долине, а не в голодной степи, где жили мы, работали под знойным солнцем, выращивали хлеб?

Встречал поляков и непосредственно в Польше, где в 1944 году пришлось воевать на Карпатах и 3 месяца находиться в госпитале после ранения в г. Ярославе-на-Сане. Когда уже в выздоравливающей команде я стоял на вахте с «трехлинейкой» возле ворот госпиталя, меня всегда раздражал вид солдат-жолнежев, такой же, какими я их видел в декабре 1941 года в Ферганской долине – такой же надменный и выхоленный, и особое раздражение вызывал у солдата, курившего махру, запах, умопомрачительный запах турецкого табака, который оставляли за собой проходившие мимо госпитальных ворот польские офицеры с сигаретами в руках.

После выздоровления нас, более образованных, имевших семилетнее образование, направили на курсы санинструкторов, находившиеся здесь же, в городе Ярославе-на-Сане, и располагавшиеся в одном крыле женского монастыря.

И вот в конце февраля 1945 г. нас, курсантов, по тревоге подняли и по трое с автоматами направили по селам и хуторам спасать славян – украинцев и белорусов от творимых над ними бесчинств поляков.

То, что мы видели и слышали от них, было ужасно. Бандиты (по-другому их назвать не поворачивается язык) ночью врывались в хаты селян-православных и, избивая мужчин, насиловали девушек, уводили скотину, лошадей и всю нехитрую крестьянскую сельхозтехнику, отбирали силой все драгоценности, а чтобы они не сопротивлялись и не поднимались с места, пока они бесчинствовали, привязывали к их головам гранаты.

Мы помогали несчастным на оставшихся еще кое у кого лошадях выехать подобру-поздорову из хуторов и деревень и сопровождали их до железнодорожной станции города и там в течение более полумесяца охраняли «табор» на открытой площади под дождем и снегом. Не верилось глазам и ушам, что такое могут делать «просвещенные» славяне-католики со своими братьями-славянами, с которыми они жили бок о бок в течение всей жизни, с периода, когда Польша в 1920 году «оттяпала» Западную Украину и Белоруссию у ослабевшей России.

Всю жизнь о рассказанном выше я не распространялся, под давлением чувства братства с поляками, негодуя втайне за то, что наше правительство эшелонами отправляло масло в Польшу, когда Запад не спешил им на помощь в трудные для поляков голодные годы.

В памяти боровчан до сих пор живы события 1613 года, когда они грабили Боровско-Пафнутьевский монастырь и убили князя Михаила Волконского.

И теперь как относиться к ним, когда, ссылаясь на исторические примеры с «коридорами», обнимаясь с Путиным, президент Польши все-таки выдавил из себя, что-де «коридора в Калининградскую область» они не создадут.

Ракиб Узяков,

инвалид войны,

г. Балабаново

* * *

Уважаемый Станислав Юрьевич!

Выражаю Вам от себя и своих единомышленников сердечную благодарность за статью «Шляхта и мы» в № 5 «НС».

Из Вас, дорогой поэт, мог бы получиться замечательный историк! Да что «мог бы» – он получился! Хотя и поздновато. Только вот «Катынь» Вы не осилили. А уже пора одолеть и этот рубеж. Этих самых «офицеров» надо было обязательно ликвидировать и именно советским органам. Зачем? Да хотя бы как возмездие за прошлые грехи Польши перед Россией. Разве этого не достаточно?

Не думал, не гадал уже прочитать Ваши воспоминания. Купить не могу: дай бог на хлеб сэкономить. И вдруг, не знаю откуда, в нашу библиотеку пришел ваш двухтомник.

Ура! О сильных сторонах говорить не буду – о них все уже сказано. Критика же Вам будет полезнее.

Вы пишете, что евреям, собственно, ничего не нужно «земного», им нужна ВЛАСТЬ. Думаю, это не совсем так. Власть (монархическая, советская или какая другая) подразумевает – да, да, подавление! – но все-таки, в основном, управление, заботы о гражданах, защиту государства… Евреи же к этому неспособны органически. Им нужно ГОСПОДСТВО. Поедет в расход миллион-другой под их руководством – слава Богу! Вымрет 30 миллионов (по Чубайсу) – и это ничего. «Подохнут» все «россияне» – не беда: приедут «турки», «чурки», «урки». Властвовать они не умеют, их «цимес» – господствовать, торжествовать, упиваться превосходством. Хотя в Торе и написано: «дам вам власть над…» Но эту «власть» следует понимать как господство.

Вы сетуете, что мало кто из русских деятелей оставил объективные и столь нужные потомкам мемуары. И это справедливо. Но вот В. В. Розанов, которого Вы цитируете. Да, у него воспоминаний нет. Ему не представилось такой возможности. Он умер на 63-м году жизни, пораженный падением России. Но все его сочинения – суть документ эпохи. В своих статьях, которые появлялись в печати чуть ли не каждую неделю на протяжении 30 лет, в тысячах неопубликованных заметок, «мгновениях», «мимолетном», – дал потрясающую картину русской действительности конца XIX– начала XX веков. Но самое поразительное, что философ «разработал» русско-еврейскую тему, причем в том же самом ключе, что и Вы. Он – на своем материале, Вы – на своем. Вы, Станислав Юрьевич, сделали свое дело. Вы честно отслужили России свою «службу». Поздравляю. Не изменяйте ей даже ввиду ее катастрофического падения и окончательного разложения. Кроме нас – кто же станет на защиту попранной Родины?!

С уважением к Вашему таланту и с наилучшими пожеланиями

Н. Богданов,

п. Детчино Калужской обл.

* * *

Глубокоуважаемый Станислав Юрьевич!

На одном дыхании прочел Ваши размышления «Шляхта и мы» в № 5 «НС» за 2002 год.

Меня, как всякого русского (или советского) патриота, всегда волновала трагедия Катыни в трактовке последнего десятилетия и покаяния наших правителей в сомнительных грехах нашего народа. Я все эти годы ждал, когда же наши официальные лица вспомнят о трагической судьбе десятков тысяч пленных красноармейцев, погибших в польских концлагерях в 20-е годы. Никто из них ни в советское (по понятным тогда причинам), ни постсоветское время не касались этого вопроса, щадя польские национальные чувства. Никогда он не освещался и в наших СМИ.

Впервые я смог прочитать об этом из Ваших размышлений. Сердечное Вам спасибо за память о них – наших соотечественниках.

Надежды на Путина, что он «созреет» до этого вопроса и обозначит его в качестве встречного шага в российско-польском диалоге, нет никакой.

Г-на Путина беспокоит больше проблема увековечения прохвоста Собчака в истории России, чем сама российская история.

Пока Россия не обретет национального правительства, не стоит ожидать, что когда-то «славянские ручьи сольются в русском море». «Оно ль иссякнет?» – остается, к сожалению, вопросом, как и в пушкинские времена.

Работая долгие годы в системе министерства морского флота, мне приходилось иметь дело с польскими кораблестроителями, судоремонтниками, моряками и чиновниками внешней торговли. У большинства из них буквально сквозил шляхетский гонор, о котором Вы так блестяще написали.

М. С. Левяков,

ветеран войны и труда,

заслуженный работник транспорта России,

Москва

* * *

Уважаемый Станислав Юрьевич!

«Шляхта и мы» – шедевр, прорыв. Справедливо: выделить этот раздел в самостоятельное произведение; оно должно быть издано отдельной книгой, в обложке «Нашего современника».

Некоторые дополнения к тому, что Вами написано: реакция российских СМИ на события в Едвабне.

Я обратил внимание на комментарий одного из придурков из «Известий», некоего Колесникова. По его данным, аналогичный случай произошел в каком-то селе на границе Бессарабии и Украины, и нам, русским (!!!), необходимо разобраться и покаяться. БРЕД! Но к огромному сожалению, я газетку выбросил. Единственное, что помню – номер вышел в дни покаяния Квасьневского. В «Правде» и «Известиях» в 1968 году было опубликовано выступление В. Гомулки – блестящая речь государственника. В речи есть место о деяниях клуба Бабель. Главная мысль: живешь в Польше, то будь ее гражданином. Речь должна быть приложена к работе.

Считаю, что идеологом и организатором спецгруппы фальсификаторов-историков по Катынскому делу был партработник В. Фалин.

Фалин был послом СССР в ФРГ, попал под влияние В. Брандта, Г. Шмидта и немецкого образа жизни (в этом я убедился, постоянно прослушивая «Немецкую волну»). Например, перед своим визитом в СССР Шмидт просил организовать в дни пребывания посещение художественных музеев в сопровождении тонкого знатока живописи г-на Фалина. ЛЕСТЬ – оружие западного дипломата.

Теперь к Катыни. В передаче ОРТ «Как это было», посвященной Катынскому делу, принимала участие некто Лебедева, член комиссии историков, обнаружившей так называемые неопровержимые доказательства нашей вины, она как-то мелко хихикала по поводу немецкого происхождения веревок, которыми были связаны расстрелянные поляки. «Уж веревки НКВД всегда мог найти». Кто-то задал вопрос об идентичности расстрела пленных красноармейцев в Орле с катынским. Дама сникла, увяла, скислилась, в студии возникла пауза, казалось, она перечеркнула все, что до этого утверждалось. Паузу и передачу закрыла реплика ведущего Шкловского: «Катынь, очевидно – месть за гибель красноармейцев в польском плену!» Издавайте КНИГУ! Главный девиз работы – смерть советской деликатности в межнациональных вопросах, лишь порою «сладостен обман»…

С уважением В. С. Гладских,

г. Дзержинск

* * *

Глубоко благодарен Вам за исследовательский очерк «Шляхта и мы». В нем дана адекватная историческая оценка польского и русского менталитета. Давно не испытывал я такого эмоционального состояния, которое пробудили Вы этой статьей. Мой дед, живший в Белоруссии, печально рассказывал мне в детстве о «шляхетском гоноре», родственном изуверству по отношению к белорусам…

Александр Ореховский,

г. Новосибирск

* * *

Мне давным-давно надоело до омерзения постоянное стремление наших руководителей «покаяться» перед всеми за Россию, т. е. за нас. А кто им давал на то право? Осуждать действия и каяться за Грозного, Петра Великого, Сталина имели бы некоторое право деятели хотя бы близко подходящие по масштабам к ним. А что на самом деле? Урки, мерзопакостные предатели и просто ничтожества пытаются судить Гениев и Гигантов! Не считать же за мнение народа стряпню какого-то Юсова из иудейско-американских «Известий». Юсовы, как и все «Известия», к русским и России никакого отношения не имеют. Им, конечно, очень хотелось бы, чтобы к 600 000 моих сограждан добавились еще одна-две сотни тысяч жизней (такова была бы цена неподготовленного форсирования Вислы). Мои земляки и так лежат в земле от Зайцевой Горы до подземелий Берлинского метро. Где в это время были соплеменники Юсова и «известинцев» теперешних, я тоже хорошо знаю! Кроме того, поражает невежество: немцы взяли 15 сентября Брест и Белосток. «Армия ген. Кюхлера, форсировав Нарев и Зап. Буг, частично повернула на Варшаву, а остальными силами продолжала наступать на Брест, которым овладела 15-го, в тот же день был занят Белосток […] 17-го наши воор. Силы вошли на рубеж, который проходит по линии Львов, Вл. Волын., Брест, Белосток. Остальная часть терр. Польши лежит незащищенной и открыта для действий немецких войск». Какой уже тут «удар в спину» полякам! Это генерал Дитмар («Мировая война 1939–1945») – уж если не знаешь, Юсов, – помолчи; за умного сойдешь!

Теперь еще несколько вопросов.

1. Почему немцы «обнаружили» эти захоронения поляков в 1943 г., когда они заняли эти места в июле 1941 г.?

2. На территории СССР были созданы из поляков армия Андерса и 1-я польская армия (это что, из расстрелянных или их расстреливали через одного, что ли?)

3. Сразу после освобождения нашими войсками тех мест была создана международная комиссия из авторитетных ученых с мировым именем, которая установила однозначно: пленных расстреливали немцы. А что касается теперешних «документов» – Вы отлично знаете, как они делаются. Вспомните Тбилиси и Собчака (все вывернуто наизнанку), тайные протоколы 1939 г. и пр. – был бы заказчик да побольше платил, а «документы» сделают любые.

И наконец, последнее: посылаю Вам копию снимка дворца из усадьбы барина и художника русского Ярошенко. Усадьба называется Павлищев Бор.

Вот здесь есть то, что я хотел Вам сообщить. В 1939 г. сюда пригнали пленных поляков, а летом (1940 г.) прошел слух, что их отправляют на Родину. И действительно: они пешим ходом (как и прибыли) прошли в направлении обратном (в Бабынино или Калугу – не знаю). Я жил тогда в д. Воронино в 7 км от Павлищева Бора и это видел. Через нашу деревню проходил большак – старая дорога Калуга – Юхнев – Вязьма. Сейчас это асфальтированная дорога и от Калуги примерно км 60 – 1,5 часа езды. Думаю, что в д. Павлищево еще живы люди, которые эти события помнят и могут Вам рассказать гораздо больше.

С уважением Б. Лукашов, г. Аксай

По следам публикации «Шляхта и мы»

«БРАТЕЦ КРОЛИК» В ЕВРОПЕЙСКОМ И МИРОВОМ ЗВЕРИНЦЕ

Наконец-то я собрался с духом, чтобы вникнуть во все отклики из журнала «Новая Польша» на мое сочинение «Шляхта и мы». Думал, что рассердятся вспыльчивые шляхтичи раз-другой и успокоятся. Ан нет. Сначала, как и положено, главный редактор Ежи Помяновский удостоил меня своим ответом («Новая Польша», № 9, 2002 г.). Потом без перерыва в следующем, 10-м, номере некая Ванда Селивановская, моя соотечественница, по-женски взволнованно заступилась за шляхту. Еще через номер историк Анджей Новак по второму разу (первый раз он дал мне отповедь в газете «Жечпосполита») не выдержал и разразился большой статьей «Вместо ответа «Клеветнику от России» («Новая Польша», № 12, 2002 г.). Не прошло и трех месяцев, как заговорила тяжелая артиллерия – патриарха польской литературы Чеслава Милоша вывели под руки на «линию огня» («Новая Польша», № 3, 2003 г.). Вроде бы все было сказано и должно было хватить четырех номеров, чтобы посчитаться с московитом; но не таковы поляки, не таков главный шляхтич Ежи Помяновский: в следующем, апрельском, номере за 2003 г. «Новой Польши» публикуется письмо (аж на четырех страницах журнала!) аспиранта Института славяноведения Российской академии наук В. Волобуева, да еще с добавлением от редакции Натальи Горбаневской. Вроде бы настал мой черед объясниться, на что-то ответить, кое-что уточнить, с чем-то и согласиться. Вы, панове, и так в пяти номерах много чего наговорили…

* * *

Большинство упреков и обвинений, брошенных мне, не имеют никакого значения, поскольку они носят не аргументированно-исторический, а эмоционально-пропагандистский характер.

А проще говоря, являются, может быть, искренней, но бессодержательной бранью: «пересказывает чушь», «сплетни», «байки», «несуразицы», «лицемерно лгущий Куняев», «соус сталинской пропаганды», «шовинизм доведен до предела помешательства», «обыкновенное невежество», «измышления публициста, который наверняка не является первым пером России», «филькины грамоты», «количество беспардонной лжи», – на такое отвечать бессмысленно. Я также не понимаю стилистику, подобную следующей: «имперское мышление», «полонофобия», «антисемитизм» и т. д. Это – стертые клише, пропагандистские штампы, от которых всех трезвомыслящих историков должно уже тошнить. Но я даже готов принять и эту терминологию, но при одном условии: если вы сначала ответите на вопрос, правдивы ли фамилии, примеры и факты, которые я привожу, или нет. Если они правдивы, то ваши истерические обвинения, какими бы «страшными» они ни были, – пустое сотрясание воздуха. У истерики женские интонации, как у Ванды Селивановской из Оренбурга:

«Я с возмущением и негодованием прочла статью Станислава Куняева, в которой он с ненавистью поливает грязью и оскверняет святая святых – битву при Монте-Кассино и генерала Андерса. Он осмелился заявить: «Но поляки не были бы поляками, если бы не переплавляли (как, впрочем, и русские) свои поражения (даже бесславные) в бессмертные легенды. Вот они и сложили о кровавой и нелепой бойне при Монте-Кассино щемящую душу песню, которая стала для них той же самой вечной опорой, что для нас «Слово о полку Игореве» или вальс «На сопках Маньчжурии». Так может написать только человек, ярко ненавидящий историю Польши, а по сути дела и

Россию!». Страстно написано, но неумно. Андерс, книгу воспоминаний которого я прочитал, действительно не вызвал у меня никакого уважения. Это был весьма экзальтированный, хвастливый и неискренний шляхтич, что видно из стенограммы разговоров со Сталиным, опубликованной в его же мемуарах. А про трагедию при Монте-Кассино я написал, думая не только о различиях, но и о глубинном сходстве русского и польского национальных характеров (все-таки славяне!). В этих размышлениях о песне «Червонные маки» и о вальсе «На сопках Маньчжурии» (а «Варяг», а «Слово о полку…»! – при всем том, что оба похода с военной точки зрения были бессмысленны) есть восхищение и поляками, и русскими, которые, каждые по-своему, не падают духом, но ищут на пепелищах поражений огоньки героизма, сочиняют о них песни, мифы, поэмы, тем самым передавая свою непокорную волю к победе грядущим поколениям…Так что я, по существу, воспел эти свойства славянской души.

Но в связи с этим хочу с горечью сказать и о нашем русском лакействе (или глупости?). И то и другое в сегодняшней жизни не редкость. В ответ на осквернение в 90-е годы советских воинских кладбищ на территории Польши, на демонтаж памятника маршалу Коневу– спасителю древнего Кракова, в ответ на поток русофобии со страниц газет и из уст политиков Польши, в ответ на благосклонный прием, оказанный Польшей чеченским головорезам, и на открытие под Краковом радиоцентра «свободной Ичкерии» директор краеведческого музея в Бузулуке (где начинали формироваться польские части), русский человек Николай Макаров, заявляет на страницах «Новой Польши»: «Настала пора увековечить память о польской армии генерала Андерса в Бузулуке. Ведь именно благодаря этому событию Бузулук стал частью мировой истории»…

Не буду вспоминать о пафосных речах Остапа Бендера насчет создания Нью-Васюков, я понимаю, как нужны хоть какие-то средства краеведческому музею маленького районного городка, но нельзя уж настолько стелиться перед шляхтой… Ну, создали дивизию по распоряжению Сталина, одели, обули, вооружили, а она демонстративно не стала сражаться против фашистов бок о бок с советскими солдатами, а ушла к англичанам в Иран… И в этом, что ли, мировая слава города Бузулука? Уж скорее в том, что тысячи его уроженцев пали на фронтах Великой Отечественной…

* * *

Однако пора всерьез приступать к текстам главного редактора «Новой Польши» Ежи Помяновского, который пишет о моем сочинении так: «Во главу угла по-прежнему ставится катынское преступление. Из текста следует, что автор – вполне по-советски – считает это преступление делом рук гитлеровцев, собрание подлинных документов (изданных под редакцией академиков Александра Гейштора и А. Н. Яковлева) – фальсификацией, а самоотверженных ребят из российского «Мемориала», отыскавших в селе Медное под Тверью (куда немцы никогда не дошли!) место погребения 6300 польских военнопленных из лагеря в Осташкове, – польскими агентами и предателями».

Простите, пан Помяновский, но Вы погорячились.

Из моего текста не следует ничего, что Вы мне приписываете. Во-первых, я не ставлю «во главу угла» катынское преступление и не занимаюсь его расследованием. Я касаюсь его лишь на полутора страницах книги (а ее объем – 200 страниц) и задаю себе лишь один вопрос: почему поляки были расстреляны из немецкого оружия? Историки, обвиняющие советскую сторону, отвечают: чтобы списать впоследствии это преступление на немцев. Тогда я задаю второй вопрос. Если поляков расстреляли энкавэдэшники немецкими пулями в марте 40-го года, то советское руководство должно было предусмотреть, что скоро начнется война, что немцы захватят на смоленской земле катынские лагеря с погребенными там поляками, что мы все-таки начнем после Сталинграда контрнаступление на Запад, снова дойдем до Катыни, раскопаем братские могилы, «обнаружим» в польских черепах немецкие пули и обвиним на весь мир немцев в совершенном преступлении. Я увидел в этом утопическом сценарии что-то абсурдное и высказал свои сомнения. Вот и все.

Во-вторых, о Медном я даже не вспоминал. Не надо за меня домысливать того, что я не говорил.

В-третьих, я нигде ни слова не сказал о «самоотверженных ребятах из российского «Мемориала», и потому не надо мне приписывать, что я считаю их «польскими агентами и предателями».

А в-четвертых, Ваши ссылки на труды академика А.Н. Яковлева несерьезны. Более лживого и меняющего взгляды ренегата, возросшего в недрах Агитпропа ЦК КПСС, в новейшей российской истории отыскать невозможно. Он, до сих пор усердно отмывающий перед новыми хозяевами родимые пятна своего коммунистического прошлого, вам что угодно напишет, а «самоотверженные ребята из «Мемориала» что угодно отыщут. Они же любители и работают на общественных началах.

Вы, господин Помяновский, мечтаете, чтобы я был привлечен к уголовной ответственности за свое сочинение:

«Я считаю, что достойная задача всех людей доброй воли (какая социалистическая стилистика! – Cm. К.) – не столько исправлять эти и подобные филькины грамоты, сколько призывать законодателей, чтобы в связи с катынским преступлением они ввели в российский Уголовный кодекс понятие «лживых измышлений» и соответствующую статью – подобно тому, как во Франции существует юридическое понятие «освенцимской лжи» и соответствующая уголовная статья, карающая за «оспаривание факта существования преступления или преступлений против человечества».

Вы делаете опрометчивое заявление, пан Помяновский, и самого себя загоняете в ловушку. Как же можно было забыть, что, печатая в 11-м номере 2001 года «Новой Польши» воспоминания советского еврея Н. Вальдена-Подольского, находившегося после войны 1919–1920 годов в польском плену, Вы, подобно бдительному цензору времен социалистической Польши («вполне по-советски» – как Вы пишете обо мне), изъяли из текста все свидетельства утробного антисемитизма шляхетской администрации в лагерях для советских военнопленных, все описания издевательств над несчастными евреями, все картины преступлений, совершенных поляками-антисемитами. Такое деяние можно квалифицировать похлеще, нежели «оспаривание», это скорее сознательное сокрытие «факта существования преступления или преступлений против человечества», говоря Вашими же словами!

Так что по нынешним французским юридическим нормам, связанным с понятиями «антисемитизм», «Холокост», «освенцимская ложь», ну, не то чтобы преступником, но журналистом, сознательно скрывающим факты явного преступления, Вы являетесь. Попробовал бы сейчас в Европе какой-нибудь главный редактор что-либо утаить, изъять, вычеркнуть из того, что называется «гонением на евреев», а его схватили бы за руку, как я вас, – ох, не поздоровилось бы ему! Так что благодарите, Ежи, судьбу за то, что живете в Польше, а не в прекрасной демократической Франции.

* * *

Не оригинален рядом с Помяновским и Анджей Новак. Он тоже передергивает карты, утверждая, что в центре моего опуса Катынь: «современный символ польской русофобии для Куняева – и не только для него – «вечные претензии» по поводу преступления в Катыни».

Никто из моих критиков не захотел признаться, что главный узел моей работы – психологический: это шляхетский национальный характер, особенности которого вот уже несколько столетий определяют драматическую историю Польши. Ну, в крайнем случае, я могу согласиться, что в центре работы – Едвабне, но отнюдь не Катынь.

Вот образец исторических исследований Новака:

«Они, то есть русские власти, лишают нас независимости, жестоко подавляют очередные попытки вернуть ее, вешают польских заговорщиков и повстанцев, тысячами ссылают их в Сибирь, грабят польские культурные ценности. Затем разгорается война 1919–1920 гг. с большевистской Россией, грозящей возрожденной Польше и советизацией, и новым разделом во взаимодействии с Германией».

Здесь что ни фраза, то ложь, или полуправда, или умолчание, или прямой подлог.

Да, мы «жестоко подавили очередную попытку» поляков вернуть себе независимость. Когда их стотысячная конница в составе наполеоновской армады прошла всю Россию и ворвалась в Москву. Да, мы гнали обратно в хвост и в гриву этих шляхтичей, как всегда, присоединившихся к какой-нибудь Антанте. Может быть, Новак скажет, как мы должны были поступать иначе?

А какой блудливой скороговоркой историк информирует читателя: «Затем разгорается война 1919–1920 гг. с большевистской Россией». Будто разгорелась она ни с того ни с сего, и все!

Да ничего бы не разгорелось, если бы шляхта, соблазненная слабостью России, погрязшей в гражданской войне, не бросилась на Житомир, не прикарманила бы Минск, не захватила бы Киев. Тяжело нам было воевать на несколько фронтов – но пришлось открыть еще один. И не надо выдумывать, господин историк, что 1919–1920 годах у нас были планы «советизации Польши». Мы в то время даже свою центральную Россию еще не смогли «советизировать». А уж договориться до того, что мы «во взаимодействии с Германией» (с которой были в состоянии войны) угрожали Польше «новым разделом» – простите, пан, за резкость, но у Вас крыша от страха поехала.

Вам кажется, что Вы меня поймали с поличным и уличили во лжи, когда пишете:

«Последним, самым загадочным для истории доказательством оказывается у Куняева участие огромного числа «поляков-фашистов» (по его выражению) в гитлеровском нападении на Советский Союз, ибо целых 60 280 таких «польских фашистов», в том числе пять генералов, попали в советский плен. В связи с этим нельзя не задаться вопросом, что именно означает эта цифра и это определение: ни один историк до сих пор и слыхом не слыхивал о польских коллаборационистских формированиях, сражавшихся против Советского Союза плечом к плечу с вермахтом или войсками СС в июне 1941 г. или впоследствии».

Спешу Вас разочаровать и в какой-то степени просветить, пан Новак. Есть, по крайней мере, «один историк», который «слыхивал о польских коллаборационистах» и написал о них. Естественно, это не Вы, хотя Вы и аттестуете себя как «историка польско-российских отношений». И не я, поскольку по сравнению с Вами я любитель-дилетант, совершенно случайно начавший интересоваться историей Польши. Однако я должен Вам сказать, как профессионалу, что Вам надо прочитать книгу австрийского историка Стефана Карнера «Архипелаг ГУПВИ»*. Там Вы найдете таблицу со сведениями о том, сколько военнопленных и каких национальностей содержалось после войны в советских лагерях. Среди прочих – 60 272 человека в графе «поляки», там же наткнетесь, как бы это ни было Вам неприятно, на 5 польских генералов. Впрочем, может быть, Вы, как благородный шляхтич, не станете заниматься этой черной работой, а потому я помогу Вам. Вот она, эта неизвестная Вам доселе таблица.

Статистика НКВД-ГУПВИ по военнопленным в советских лагерях и тюрьмах

Далее в таблице военнопленных идут голландцы, финны, бельгийцы, датчане, испанцы и «разные прочие шведы» со всей Европы. Таблица содержит сведения о том, сколько осталось в плену после 1956 года и т. д. Но это все прямого отношения к нашему спору не имеет.

А уж как – в отдельных формированиях или в разных частях, в армейских или эсэсовских – служили польские фашисты, насильно они были мобилизованы или добровольно с радостью пошли на Восточный фронт и что за генералы были в плену – выяснить это я предоставляю польскому историку-профессионалу. Это, панове, ваши проблемы.

Обратите внимание, пан Новак, на то, что и поляков, и чехов в числе военнопленных было больше, нежели итальянцев, которых мы по незнанию считали главными после немцев участниками общефашистской гитлеровской Антанты… Подумать только – 68 тысяч чехов оказались в плену, но это значит, что топтало их нашу землю тысяч сто, а может быть, и гораздо больше. И немало ведь горя, смертей и разрушений принесли на нашу землю эти спокойные онемеченные славяне. А если вспомнить мятеж подобных же чехословацких пленных в 1918 году и то, как эти «добродушные швейки», вооруженные до зубов, расстреливая и вешая всех саботажников, железнодорожников, партизан и жителей городов и поселков вдоль Великого Сибирского пути, рвались на Дальний Восток, увезя с собой из Казани вагоны с русским золотом? Как под руководством генерала Гайды и генерала Яна Сырового, впоследствии сотрудничавшего с гитлеровцами, пользуясь, как и поляки, развалом России, они брали реванш за годы своего плена, хотя их никто не приглашал к нам, сами в составе тех же австро-немецких войск в 1914 году пересекли российскую границу… И что – после двух войн в XX веке, во время которых чехословацкие оккупанты топтали нашу землю и оставляли в наших лагерях по 60 тысяч пленных, мы должны были спокойно смотреть, как в 1968 году эта славянская страна вновь готовится к антирусскому мятежу? И после этого вся мировая общественность, вся чешско-польско-славянская интеллигенция вот уже 35 лет не устает стенать о том, что в 1968 году мы ввели в Прагу танки и даже жертвы были – один из чешских студентов покончил с собой в знак протеста… Но вдумайтесь, сколько военнопленных славян были незваными гостями на нашей земле… На совести этих чехословаков тысячи загубленных русских жизней.

А «братушки болгары»? В 90-е годы XX века в их газетах, в языке их политиков ходила, как поговорка, постоянно повторяемая фраза: «Нам в истории два раза не повезло с освободителями»… И полякам не повезло, пан Новак. И румынам, и венграм, и немцам. Никому не повезло. Но что делать? Других освободителей не было. Хорошо хоть эти нашлись, а то жили бы мы все до сих пор при Тысячелетнем рейхе. Поистине, не поняли мы, русские, нашего пророка Федора Михайловича Достоевского, когда он еще 125 лет тому назад, в разгар прекраснодушного славянофильства и освобождения славян от турецкого владычества, говорил жестокую правду:

«По внутреннему убеждению моему, самому полному и непреодолимому, – не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными… Начнут они непременно с того, что внутри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшей благодарностью… что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чисто Славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации».

Вот и Анджей Новак рассуждает об истории на таком уровне:

«Потом полякам навязывают новую власть, опирающуюся на «московские штыки», те самые, что бездействовали в 1944 году, когда Красная Армия остановилась на берегу Вислы, ожидая, пока Гитлер выполнит «черную работу» – уничтожит цвет польской интеллигенции, участвовавшей в Варшавском восстании…»

Малоизвестные документы, которые мы публикуем в работе историка-полониста Ю. В. Иванова (в этом же номере журнала), убедительно доказывают, что кроме лживопропагандистского подхода к нашей взаимной истории возможен подход объективный и честный.

Я же сомневаюсь не только в честности, но и в профессиональной подготовке польских исследователей. Вот как они, к примеру, обращаются с цифрами.

В журнале «Новая Польша» (№ 10, 2002 г., стр. 41) опубликованы данные о потерях 2-го польского корпуса генерала Андерса при штурме монастыря Монте-Кассино.

«Корпус насчитывал 47 тысяч солдат и офицеров, большинство из них прошли обучение в Советском Союзе… Для каждого десятого воина из 2-го корпуса генерала Андерса долгий путь, начавшийся на бузулукской, саратовской, сибирской и казахской земле, закончился у стен Монте-Кассино. Они спят вечным сном на одном из красивейших кладбищ в Лорето и в самом Монте-Кассино».

Значит, поляки потеряли при штурме одну десятую корпуса, то есть 4700 человек. Однако в той же «Новой Польше» через полгода (№ 5, 2003 г., стр. 36) мы читаем:

«В этой неслыханно тяжелой битве погибло свыше 700 поляков». Так 4700 или 700?! Что же, вам настолько не жалко польских жизней, что вы можете то в шесть раз увеличить потери, то в шесть раз уменьшить… Ну как после этого верить польским историкам? Чапский считает, что в Катыни расстреляно 15 тысяч, а Помяновский – 22 тысячи, Карпус пишет, что в лагерях для советских военнопленных в 1919–1920 годах вымерло всего лишь 20 тысяч (а не 60, как утверждают российские историки), не раз я читал в польских работах, что после осени 1939 года число поляков, репрессированных советской властью, превышало полтора миллиона человек… А может быть, раз в шесть меньше? Или – больше?

К тому же трудно без скептической улыбки читать одно и то же: оказывается, что и в Катыни, и в Медном, и в Варшаве – куда ни глянь, – везде был уничтожен «цвет польской интеллигенции». Неужели все польское народонаселение состояло из одного сплошного «цвета»?

Известно, что в нашем плену не было писателей с композиторами, ученых с артистами, крупных политиков, врачей с учителями, а были офицеры, полицейские, судейские и прокурорские чиновники, жандармы, «осадники» – бывшие военные, получившие земельные наделы после оккупации

Западной Украины и Белоруссии в войне 1919–1920 годов. Словом – колонисты. Специфический контингент был, но это – к слову. У Новака есть подлоги посерьезнее. В частности, он пишет, будто бы я наталкиваю читателя на мысль о том, что «если бы польские полицейские не были расстреляны в Медном, то, может быть, впоследствии убивали бы евреев в польском гетто».

Простите, пан Новак, но это мысль не моя, а Вашего коллеги историка Кшиштофа Теплица. Я просто процитировал без всяких своих комментариев такие его слова: «Сегодня о польских полицейских говорят, что многие из них были злодейски убиты в Катыни и Медном, но не говорят, что те, кто туда не попал, помогали гитлеровцам в окончательном решении еврейского вопроса» («Пшогленд» от 27.11.2001 г., перепечатано в «Новой Польше»). Вот как судит Ваш коллега, пан Новак, о «цвете польской интеллигенции». Так что не надо с больной польской головы на здоровую русскую сваливать.

Письмо аспиранта Российского института славяноведения недостойно подробного разбора. Остановлюсь только на двух моментах. Автор письма В. Волобуев считает не заслуживающей доверия главу из моей книги о шляхте «Директива Бермана и судьба Гомулки». Почему? А потому, что она попала ко мне из рук человека, приезжавшего в Советский Союз по линии общества ПАКС, а ПАКСом руководил некий Б. Пясецкий, о котором аспирант института, поучая меня, пишет:

«Неплохо было бы знать г-ну Куняеву, кто такой был Болеслав Пясецкий до войны. А до войны Б. Пясецкий был активнейшим деятелем и даже лидером фашиствующей организации «ОНР-фаланга», известной своим шовинизмом и ненавистью к евреям… это был один из наихудших представителей той самой спесивой «шляхты», против которой г-н Куняев направлял (так у автора. – Cm. К) свою книгу».

Слава Богу, что г-н Волобуев хотя бы признал наличие в составе шляхты «спесивых» и «наихудших представителей», а то ведь, куда ни глянь, везде один сплошной «цвет польской интеллигенции». Однако шутки в сторону. Какое мне дело до того, кем был Пясецкий? Фашистом? Коммунистом? Светским католиком? Диссидентом? Авантюристом? Для меня важно одно: правдивы ли факты, даты, фамилии, взятые мною из рукописи, рожденной в недрах ПАКСа; достаточно ли точно и объективно отражено в ней движение истории в послевоенной Польше. Мне, к примеру, нет никакого дела до того, кем является Волобуев и каковы его убеждения: аспирант ли он, академик ли, демократ, патриот, космополит… Главное, чтобы писал правду и не передергивал в полемическом задоре карты, что он, например, делает в следующем абзаце:

«Г-н Куняев рисует нам устрашающую картину проникновения евреев в высшие структуры «народной Польши»…» (последние два слова демонстративно в кавычках). Да не Куняев это рисует, а автор рукописи, откуда я брал все факты и на титульном листе которой написано: «Неизвестные страницы из истории ПНР. Доктор Казимеж Мушинский. Краков, 1981 г.». На всякий случай я ведь предусмотрел, г-н аспирант, реакцию на эту главу таких читателей, как Вы, и потому во вступлении написал:

«Если я в чем-то буду неправ или неточен, то лишь потому, что доверился этому, на мой взгляд, весьма серьезному первоисточнику». Так что мои карты открыты и моя совесть чиста.

Только неосмотрительно Вы обвинили меня в «банальном антисемитизме». В доме повешенного не говорят о веревке. Действительно, мы, русские, иногда выглядим как изощренные антисемиты: то анекдот еврейский расскажем, то вдруг обнаружим, что наша телевизионная элита процентов на 50 состоит из евреев, то начнем ахать и охать, что дележом общенародной собственности после октября 1993 года занимались Чубайс, Шомберг, Браверман, Альфред Кох… А поляки – люди попроще. Они без лишних слов, когда встречали пленного еврея в Тухольском лагере, – сразу в его жидовскую морду кулаком в белой перчатке, а в 1943 году еврейский мятеж в Варшавском гетто отказались поддержать (может быть, Сталин, обидевшись за евреев, и приказал действительно не помогать ихнему Варшавскому восстанию в 44-м)… А то просто сожгли в Едвабне и еще нескольких местечках то ли две тысячи евреев, а может быть, раз в шесть больше… До сих пор о цифрах спор продолжается.

Ну и в конце концов журнал «Новая Польша» спровоцировал лауреата Нобелевской премии Чеслава Милоша на комментарий к моему сочинению.

Корреспондент (Сильвия Фролова), чтобы направить мысль почтенного, почти столетнего старика, который, естественно, и слыхом не слыхивал обо мне, задала ему вопрос:

«В московском ежемесячнике «Наш современник» появилась статья его главного редактора Станислава Куняева, цель которой – представить российскому общественному мнению все польские преступления, совершенные против русского народа. Здесь шовинизм доведен до предела помешательства… Не представляет ли эта публикация наилучшее доказательство того, что от обыкновенного невежества до презрения путь безумно короток, а тогда можно уже внушать всякую чепуху?»

Мудрый старик Чеслав Милош, застигнутый врасплох пропагандистским залпом интервьюерши, попытался отшутиться:

«А что до статьи Куняева… Есть один непреложный факт: Россия была больше, а Польша – меньше. Если говорят, что все преступления совершил кролик, то нужно отнестись к этому скептически… Есть такой анекдот на варшавском диалекте о том, как собака набросилась на кролика. В возникшем скандале обвинили хозяина собаки, который ответил: «Кролик первый начал!»

Анекдот остроумен, но российско-польские отношения сложнее анекдота. Были времена, когда Польша чувствовала себя сильнее России. Стефан Баторий пошел войной на нас в 1576 году, штурмовал Псков, в начале XVII века поляки были хозяевами положения в России, даже после изгнания из Москвы их шайки много лет бродили по русским просторам «с огнем и мечом»… Кролики на такое неспособны.

А стотысячная армия Понятовского в составе наполеоновских двунадесяти языков – это что? Наполеон кролика в свой поход на русского медведя вряд ли пригласил бы.

Впрочем, Польша, каждый раз провоцируя драку с Россией, всегда надеялась на западное заступничество: на Бонапарта в 1812 г., на Ватикан и Францию в 1830 году, на Тройственный союз в 1863-м, на Антанту и на французских советников в 1919–1920 гг., на Черчилля в 1944-м… Все эти надежды рушились. Запад либо проигрывал войны с Россией, либо предавал свою захудалую славянскую родственницу. И лишь сейчас, после разгрома Ирака, «братец кролик», по традиции примкнувший к американскому орлу и британскому льву, не просчитался. За очень важную услугу он получил редкую возможность впервые в истории выступать в роли победителя, контролировать огромную часть покоренной страны, чувствовать себя не каким-то мелким колонизатором, а дрессировщиком и укротителем аравийского гепарда. Но не будем забывать, что англо-американские завоеватели приглашают в Ирак поляков на место своих солдат, которых каждый день убивают иракские партизаны. Так что готовьтесь и к этому, панове. Жаль, что уроки Монте-Кассино не пошли вам впрок. Поистине опять вспомнишь Сталина, который вслед уходящей в Иран армии Андерса сказал: «Да, я понимаю, что англичанам нужны ваши солдаты».

Вот так сбылись мечты «братца кролика», с чем и поздравляем Вас, Чеслав Милош…