Листья мечутся между машин, на колючем ветру коченеют. Понимаю, как холодно им, на глазах золотые чернеют. Слава Богу, я снова один, словно в этом какое-то благо! И смотрю, как из серых глубин тихо сыплется серая влага. Я наутро поймаю такси, подниму воротник от прохлады и шоферу скажу — отвези на погосты Великой блокады. Потому что в одной из могил мой отец похоронен когда-то. Неизвестно ни места, ни даты — устанавливать не было сил. А недавно в рязанском селе были праздники в честь Руставели. Гости прибыли навеселе, отобедали, песню запели. Вечерело. Накрапывал дождь на разбитую сельскую церковь, на Оку, на есенинский дом… И, совсем в непогоду померкнув, любопытные бабы в платках, зябко пряча тяжелые руки, с удивленьем в усталых глазах молча слушали чудные звуки… Как смогли вы, друзья, уберечь за полуторатысячелетье эту древнегрузинскую речь, — что ни время, ни пламя, ни меч не развеяли в пепел наследье! Что за песни! Какая судьба донесла их до нашего края! Репродуктор с вершины столба что&то бодрое нес, не смолкая. Я впадал окончательно в грусть, на душе становилось постыло, потому что беспечная Русь столько песен своих позабыла! Издал ’ и от низины пустой, рассеченной осенней Окою, тянет холодом и широтой и последним движеньем к покою. Над равниной плывут журавли, улетают в горячие дали… Вам спасибо, что вы сберегли, нам спасибо, что мы растеряли. Но зато на просторах полей, на своей беспредельной равнине полюбили свободу потерь и терпенье, что пуще гордыни.

1967