Возвращенцы. Где хорошо, там и родина.

Куняев Станислав Юрьевич

ЧАСТЬ I

 

 

«НАШ ПЕРВЫЙ БУНТ»

Многие функционеры идеологической и литературной жизни 60—80-х годов, которые всеми средствами боролись с нами в те времена, сегодня издали свои воспоминания. Читаешь Александра Борщаговского, Раису Лерт, Раису Орлову-Копелеву, Льва Копелева, Анатолия Рыбакова, Льва Разгона, Михаила Козакова (всех не перечислить, имя им легион), и у всех, когда речь заходит о нашем противостоянии, одно и то же: «антисемитизм, антисемитизм, антисемитизм».

Однако, восстанавливая в памяти атмосферу тех лет, вспоминая наши разговоры о Даниэле и Синявском, о Бродском, о Галиче, о «Метрополе», о Тарсисе, о бегстве Анатолия Кузнецова за рубеж, могу, положа руку на сердце сказать: главная наша забота была не о том, кто из диссидентов еврей, а кто нет… Мы с той же недоверчивостью и отчужденностью относились к диссидентам-неевреям: Виктору Некрасову, Владимиру Максимову, Андрею Синявскому, Александру Зиновьеву, Эдуарду Лимонову, генералу Григоренко, Анатолию Марченко.

Русские писатели отстранились от диссидентов и не принимали их лишь потому, что чувствовали: воля и усилия этих незаурядных людей разрушают наше государство и нашу жизнь. Мы были стихийными, интуитивными государственниками, еще не читавшими Ивана Солоневича и Ивана Ильина, но уже тогда осознававшими, какие страшные жертвы понес русский народ за всю историю, и особенно в XX веке, строя и защищая свое государство; и как бы предчувствуя кровавый хаос, всегда возникающий на русской земле, когда рушится государство, как могли, боролись с вольными и невольными его разрушителями. И не наша вина, что авангард разрушителей состоял в основном из евреев, называвших себя борцами за права человека, социалистами с человеческим лицом, интернационалистами, демократами, либералами, рыночниками и т. д. Мы уже знали, что, когда им нужно защитить их общее дело, тогда их общественно— политические разногласия как по команде забываются, и евреи-коммунисты вдруг становятся сионистами, интернационалисты — еврейскими националистами, радетели «советской общности людей» эмигрируют в Израиль, надевают ермолку и ползут к Стене Плача.

Сегодня им скрывать нечего, и они во множестве своих мемуаров откровенно пишут о том, какими чувствами и мыслями жил в 60—80-е годы их круг, избравший своим гимном песенку Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья…».

Я принадлежал к довольно распространенной в художественных кругах России группе населения, — пишет в своих мемуарах актер Михаил Козаков. — Как ее определить — право, не знаю, Галина Волчек, Игорь Кваша, Ефим Копелян, Зиновий Гердт, Александр Ширвиндт, Марк Розовский, Михаил Ромм. Анатолий Эфрос… Фамилии и примеры позволительно множить вне зависимости от процента еврейской крови, вероисповедания или атеистического направления ума… Я не скрывал, что во мне есть еврейская кровь, как и другие, ненавидел и презирал антисемитизм и антисемитов. Как и другие из нашего круга, спотыкался на юдофобии любимейших Чехова и Булгакова, гордился успехами Майи Плисецкой, Альфреда Шнитке или Иосифа Бродского…

Сейчас люди вроде Михаила Козакова с удовольствием выбалтывают многие тайны и секреты жизни своего круга, тайны, тщательно скрываемые от мира в те времена.

А если кто-то на нас догадывался, какие страсти кипят в этом кругу «взявшихся за руки», и, не дай Бог, открыто говорил или писал об этом, какой ор, какой возмущенный вопль исторгался из недр еврейской компашки! Все сразу вспоминали их адвокаты — и то, что они советские, и то, что отцы были пламенными революционерами, и что дружба народов — святая святых вашего общества, и что нечего «разделять людей по национальному признаку».

А теперь что? Теперь можно обнародовать изнанку той жизни, и Михаил Козаков с удовольствием обнародует ее:

В начале 70-х уезжал художник Лев Збарский. Было ему тогда около сорока. Талантливый театральный художник, востребованный книжный график, огромная мастерская в центре Москвы, деньги, машины, лучшие женщины, модный художник, модный человек. Я задал ему тогда сакраментальный вопрос: «Почему, Лева?» Он: «Да, все это у меня здесь есть, если не все, то многое из тобой перечисленного. Более того, не знаю, что ждет меня там. (Збарский уезжал в Израиль, потом уже переехал в Америку, где и живет по сей день. — Ст. К.) Но как бы тебе это поточнее… Понимаешь, это кино мне уже показывали. Остается только его досмотреть. А вот того я еще не знаю…

Нет, молодец Александр Куприн. Хорошо он знал их натуру. Как эта история Збарского и людей, ему подобных, их отношение к России, похожа на историю, рассказанную Куприным в знаменитом и скандальном его письме к Ф. Батюшкову, написанной аж в 1909 году:

Один парикмахер стриг господина и вдруг, обкорнав ему полголовы, сказал «извините», побежал в угол мастерской и стал ссатъ на обои, и когда его клиент окоченел от изумления, Фигаро спокойно объяснил:

— Ничего-с. Все равно завтра переезжаем-с.

Таким цирюльником во всех веках и во всех народах был жид со своим грядущим Сионом.

Вот эти слова «все равно завтра переезжаем-с» глубоко запали мне в память. Лев Збарский, Лев Копелев, Василий Аксенов, Анатолий Гладилин — все они в определенный момент начинали вести себя как цирюльник из купринского письма… Как будто из какого-то тайного центра прозвучал тайный приказ, и все они, как муравьи, послушно переменили взгляды, убеждения, чувства.

Мы так не умели и не могли. В этой способности коллективного лицедейского перевоплощения в зависимости от исторических обстоятельств была циничная сила людей подобного склада. Ведь почти все они дети «пламенных революционеров», пропагандистов социализма, секретарей обкомов, певцов ГУЛАГа.

Отец Михаила Козакова, так же как отцы Натана Эйдельмана или Юрия Нагибина, славили Беломорканал, отец Льва Збарского бальзамировал Ленина, сам Михаил Козаков с необыкновенной страстностью и талантом всю жизнь играл Дзержинского… Э! Да что говорить! Плохо мы их знали в те годы…

Но, к сожалению, и с русскими националистами вроде Леонида Бородина и Владимира Осипова мы не могли окончательно породниться, потому что их «русское диссидентство» по-своему тоже было разрушительным, а мы стремились к другому: в рамках государства, не разрушая его основ, эволюционным путем изменить положение русского человека и русской культуры к лучшему, хоть как-то ограничить влияние еврейского политического и культурного лобби на нашу жизнь. Нам казалось, что шансы для такого развития событий у истории есть… И они были. Разрушать же государство по рецептам Бородина, Солженицына, Осипова, Вагина с розовой надеждой, что власть после разрушения перейдет в руки благородных русских националистов? Нет, на это мы не могли делать ставку. Слишком высока была цена, которую пришлось бы заплатить в случае поражения. Кстати, именно такую цену за совершившуюся антисоветскую авантюру наше общество и ваш народ и платит сегодня.

А с русскими диссидентами нас разделяло то, что мы ни при каком развитии событий не могли и помыслить о том, что можем уйти в эмиграцию и покинуть вашу страну. Мы не могли, живя в СССР, позволить себе каприза печататься за границей. Это было чревато вынужденной или добровольной эмиграцией. Такой вариант судьбы мы отвергали сразу», и это резко отделяло нас от «русской национальной диссидентуры».

Мы хотели, чтобы ваши взгляды распространялись на родине открыто, и раздвигали границы гласности у себя дома. Пути «подполья», по которым шли журнал «Вече» или ВСХСОН, казались нам сектантскими и в той или иной степени объективно смыкавшимися с путями правозащитных организаций, «хельсинкских групп», Солженицынского фонда и т. д.

А еврейское лобби, чувствуя все нарастающую поддержку «мирового сообщества», наглело все больше и больше. Я помню, в какое бешенство я пришел, прочитав исповедь какого-то полупоэта-полупублициста В. Хазанова (Файбисовича), эмигрировавшего в начале 70-х в Европу. Он плакался об утрате России такими словами:

Мы бы не ощущали так живо свою утрату, если бы не были наследниками великой и рухнувшей культуры. А мы ее наследники, пусть оскуделые и полузаконные, но наследники. Недаром мы говорим по-русски лучше, чем большинство русских.

И это говорилось с фарисейской ядовитой кротостью в годы, когда лучшие свои книги писали Василий Белов, Федор Абрамов, Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Юрий Казаков, Юрий Кузнецов, Николай Тряпкин! Поистине было отчего людям легковоспламеняющимся, вроде меня, прийти в ярость. Тем более что Хазанов в своей закомплексованной гордыне проговорился о многом, о чем мы лишь догадывались:

Заполнив вакуум, образовавшийся после исчезновения старой русской интеллигенции (как мягко и обтекаемо сказано, как будто не было чекистских погромов этой интеллигенции в 20—30-е годы под руководством Троцкого, Ягоды, Френкеля, Ярославского, Агранова и т. д.! — Ст. К.), евреи сами стали этой интеллигенцией. При этом, однако, они остались евреями.

Нет, терпеть такие унижения было невозможно…

Для того чтобы показать, как созревало мое национальное самосознание в 70-х годах, приведу выписки из дневника тех лет:

16.01.1971 г. В сегодняшней «Правде» статья о Солженицыне. Дело идет к тому, что его вышлют на Запад. Как бы я ни ценил его талант — приходится признать, что он не в себе: не понимает, что обратного пути нет, что приходится жить в той России, которая есть и будет, думать о ее будущем, а не о прошлом…

История с Сахаровым и Солженицыным, которых наше могучее государство не может ни замолчать, ни посадить, ни выгнать за границу, ни убить, ни опубликовать — необыкновенно интересное свидетельство нынешнего нашего положения.

Хочется быть демократическим государством, а не можем. Не растет это дерево на русско-советской почве. У демократии, несмотря на все ее безобразия, есть свои правила игры, а мы хотим поиграть в нее, но не до конца, а до середины.

Впрочем, неизвестно, что лучше. Пока в обществе есть силы и ситуации, создающие напряженность духовной жизни, я, как художник, чувствую себя необходимым. Что толку, если я смогу говорить, что хочу, а меня слушать будет некому? Останется разве что детективы сочинять?

18.01.1974 г. Рубцов похоронен, Передреев пьет и разрушается. Немота овладела им. Игорь болен, и не видно просвета в его болезнях. Соколов слишком устал от своей жизни. Неужели мне придется в старости, если доживу до нее, залезть в нору, как последнему волку, и не высовываться до конца дней своих?

25.01.1974 г. То, что Блок, будучи, по существу, антисемитом, ни разу в своем творчестве этого не обнаружил (а только в записных книжках и дневниках) — не случайно. Дело не в страхе. Блок ничего не боялся. Да и не стыдился он перед собою этого чувства. Но обнаруживать это чувство — значило скатываться к тем слоям общества, которых либеральная часть его души не принимала. Но нельзя забывать и о другом. Блок перед смертью пересмотрел тщательным образам все свои записные книжки и дневники. Все, что он не хотел оставлять для изучения потомков — уничтожил. Но антиеврейские страницы оставил. В этом тоже есть какая-то тайна и какой-то завет.

26.01.1974 г. Литература русская гибнет, с одной стороны, от постоянной административной обработки наших чиновников, чаще всего русских по происхождению. А с другой — от еврейской отравляющей воздух беллетристики, от многонациональной переводной болтушки для свиней, изготовленной по ихнему рецепту. Обе эти силы прекрасно знают о существовании и деятельности друг друга. Сферы их влияния поделены, и никогда они не подымут руку друг на друга.

Ворон ворону глаз не выклюет.

16.02.1974 г. Читаю рукопись какого-то еврея-физика о России, о Советской власти, научно-техническом прогрессе, морали и т. д. (Витя Гофман подсунул, он в восторге). Главная идея такова: русское дворянство и народ никогда не сливались в одну нацию. В сущности это всегда были две нации. Немудреный подтекст: русским народом можно властвовать кому угодно — варягам, татарам, немцам, почему бы, в новых условиях не евреям? Но за всеми доказательствами, силлогизмами, аналогиями слышится приглушенный вопль: «Не удалось превратить Россию в землю обетованную! Со-о-о-рвало-о-сь! Что-о-оже дела-а-ть?!»

29.02.1976 г. Звонит Анатолий Клитко. Звонит раз в 6 лет: «Лица человеческого жажду. Коржев приезжал — нет уже на нем лица. Надо встретиться. Книжку твою прочитал. Вспомнил Вазир Мухтара. Слом времени. Новые люди приходят. Нет им дела ни до чего старого».

…Звонки наших алкоголиков для меня дороже любых статей о моем творчестве.

9.08.1976 г. Умер Михаил Луконин. Верченко на заседании похоронной комиссии упрекал директора Литфонда за то, что последний не гарантирует доставку гроба точно к 10.00.

— Хочу вам еще раз напомнить, что похороны эти не простые, а государственные…

Одна строчка есть у Луконина по поводу того, о чем он не хотел думать: «Я падал вверх».

16 мая 1977 г. Недоумение Слуцкого по поводу того, откуда «антисемитизм Станислава» — от Достоевского или Палиевского — наивно: от русофобства 20–30 годов, от национального чувства, уязвленною массовой эмиграцией еврейства после 67 года, после арабо-израильской войны. А Достоевского я читал гораздо раньше, но одно дело читать, другое быть свидетелем исторических сдвигов.

В конце 1977 года произошло событие, властно повлиявшее на мои чувства. В Таджикистане погиб мой лучший друг, поэт и геолог Эрнст Портнягин, с которым я дружил более пятнадцати лет, бок о бок с которым провел несколько полевых сезонов в горах Тянь-Шаня. Он был русским по матери и евреем по отцу. Подчеркиваю это, чтобы еще раз показать: какая кровь текла в жилах моих друзей — не имело для меня значения. Эрик был русским поэтом, русским патриотом и русским государственником.

Когда мы хоронили его в запаянном цинковом гробу на Хованском кладбище, я подумал: «Вот так и со мной может произойти. Несчастный случай — и все годы, которые ты готовил себя к большому делу, к борьбе за судьбу русской культуры и, может быть, за судьбу России, — все пойдет псу под хвост. Надо действовать, пока есть силы, пока не поздно». Потому в конце 1977 года, когда Вадим Кожинов позвонил мне и предложил выступить в дискуссии, которая называлась коротко и емко: «Классика и мы», я решил бросить этой мафии в лицо все, что думаю о ней. Спасибо Кожинову, организовавшему наш бунт.

Мне ничего и не приходилась сочинять для этой дискуссии. Все дело в том, что незадолго до нее я прочитал книгу «Воспоминания о Багрицком», в которое авторы (Антокольский, Тарловский, Сельвинский, Колосов, Гинзбург и другие) без стыда и чувства меры сравнивали его с Пушкиным, Блоком, автором «Слова о полку Игореве», Ильей Муромцем, называя «гением», «классиком», «великим лириком», вошедшим в историю «советской и мировой литературы». Я подумал: нет худа без добра! Они, как всегда, зарвались и дали мне повод для открытого боя.

Я написал большую статью об этой книге воспоминаний, искреннюю, живую, доказательную, но, пойдя по журналам, обнаружил: все «русские» журналы боятся ее печатать. Я ткнулся в двери изданий среднелиберального характера, но и там мне дали от ворот поворот. И вот возникла возможность обнародовать все свои мысли с трибуны. Необычный сценарий увлек меня. Однако я колебался, чувствуя, что близок выбор, который определит дальнейшую судьбу.

То, что я, бывший тогда одним из рабочих секретарей Московской писательской организации, могу потерять свою должность, кресло, зарплату в триста рублей, некоторое влияние на литературно-издательскую жизнь, — меня не тревожило. Я, честно говоря, тяготился я рутинной работой и правилами игры, которые должен был соблюдать.

Да и попал в это кресло, как сейчас понимаю, случайно. Мой предшественник Михаил Львов ушел в «Новый мир» к своему другу Наровчатову, надо было срочно кого-то сажать на рабочее место, и первый секретарь Московской писательской организации прозаик Сергей Смирнов, автор знаменитой тогда «Брестской крепости», будучи уже смертельно больным человеком, недолго думая, предложил мне, в то время уже имевшему репутацию известного поэта и энергичного человека, эту номенклатурную должность… Я пошел туда ради интереса, поглядеть, что такое служба, но по душе и по природе оставался «вольным охотником», авантюристом и независимым человеком. «Так что Бог с ней, с этой работой, коль события примут крутой оборот», — подумал я и принял решение выступить на дискуссии.

Однако у меня был и второй вариант выступления. В нем я готов был высмеять и дискредитировать, насколько мне это удастся, практику неестественного создания руками мощного еврейского переводческого клана живых классиков из писателей национальных республик. Помню, как меня всегда коробила фотография в коридоре Союза писателей СССР, на которой были изображены два Героя Социалистического Труда — русский Михаил Алексеев и аварец Расул Гамзатов. Фотограф схватил тот момент, когда Алексеев выглядывает откуда-то, чуть ли не из подмышки Гамзатова, смотрит снизу вверх ка— ким-то подобострастным взором, а над ним, как глыба, с толстомордой, обросшей короткой шерстью головой, с узенькими глазами-щелочками, возвышается Расул. Ну, прямо как будто только вчера произошла битва при Калке, после которой русские пленные князья были раздавлены «задами тяжкими татар»!

Всем нам была известна механика энергичного и ловкого создания из порой беспомощных подстрочников переводных книг среднего версификационного уровня, за которые Гамзатов, Мирзо Турсун-заде, Давид Кугультинов, Зульфия, Наби Хазри. Петрусь Бровка и прочие усилиями двух Яковов — Хелемского и Козловского, Юлии Нейман, Наума Гребнева, Давида Самойлова, Александра Межирова, Юнны Мориц, Семена Липкина и прочих деятелей из переводческого клана получали внеочередные издания, собрания сочинений, лауреатские медали, баснословные гонорары, звания академиков и секретарей, квартиры, дачи, автомашины и прочее и прочее. Замахнувшись на этих фанерных, наспех сколоченных классиков, думал я, можно нанести удар по переводческой мафии, можно перераспределить часть изданий и средств на нужды русских писателей, особенно провинциальных. Да по сравнению с «национальными классиками» многих замечательных русских писателей и поэтов 50—80-х годов — Заболоцкого, Мартынова, Смелякова, Сергея Маркова, Дмитрия Балашова власть держала все-таки в черном теле. Я хорошо был подготовлен к этому восстанию. Одно только количество изданий дагестанских, калмыцких, таджикских, узбекских классиков должно было поразить слушателей — по восемьдесят, по девяносто, а то и по сто книг за двадцать — тридцать лет литературной жизни… По 3–4 издания в год! Во много раз больше, нежели у Ахматовой, Заболоцкого, Мартынова…

На трибуну я поднимался, имея в руках текст двух выступлений, но в голове все время крутилась мысль: «Да, восстание против гипертрофированного засилья «националов» дело необходимое, но… не самое главное.

Скандал будет большой, поскольку эти бонзы открывают дверь ногой в любой из кабинетов ЦК, а толку будет мало. Главные корни нынешней скрыто-русофобской идеологии растут в другой почве и питаются другими соками…»

И когда с трибуны я оглядел зал, еще шумящий, волнующийся, негодующий или тайно радующийся — от возбуждения, которое вызвала расколовшая его пополам дерзкая речь Палиевского, когда я увидел на кромке сцены несколько работающих на историю магнитофонов, когда столкнулся глаза в глаза со взглядами, излучающими страх и ненависть, и просто физически ощутил энергию зала, давящую на меня, — я положил перед собой страницы своей главной речи.

Особенность дискуссии «Классика и мы» была в том, что наша сторона сама пригласила на поединок сильнейших противников из враждебного стана.

Вот передо мной их фамилии из списка, отпечатанного на пригласительном билете: А. Борщаговский, В. Евтушенко, С. Машинский, П. Николаев, А. Эфрос, В. Шкловский. И председательствовал, и вел собрание их человек — Евгений Сидоров. Мы не боялись их, поскольку были уверены, что правда на вашей стороне и что в открытой дискуссии победа, несмотря на возможные издержки, останется за нами.

Соперника же наши в своих акциях поступали совершенно иначе: вспомним хотя бы историю с «Метрополем», в котором участвовали лишь свои и на страницах которого немыслимы были ни дискуссии, ни выяснение истины. А мы девствовали простодушно, открыто, по-русски, следуя завету князя Святослава, предупреждавшего своих врагов: «Иду на вы!»

Однако мне пора обратиться к магнитофонной записи.

…Я не раз задумывался о том, что такое связь сегодняшней литературы с классикой, как она обнаруживается и где ее искать. Наверное, я бы не стал выступать на нашей дискуссии, если бы однажды не прочитал объемистую книгу — «Эдуард Багрицкий. Воспоминания современников». «Советский писатель», 1973.

Многое в этой книге мне показалось интересным, многое — спорным, многие выводы надуманными… Приведу пока, чтобы не быть голословным, несколько цитат из этого издания. Дальше в своих рассуждениях я также не раз буду опираться на него.

По живому чувству природы стихи Багрицкого равны лучшему, что было в русской поэзии, — Тургеневу, Фету, Бунину (Антокольский).

Был, впрочем, один поэт, которому очень сродни Багрицкий в своем подходе к животному миру… это был безымянный автор «Слова о полку Игореве» (Марк Тарловский).

Недавно я снова прочитал поэму «Человек предместья»… эта поэма, и с нею «Последняя ночь» и «Смерть пионерки», составляющие как бы первую и последнюю ступени поэтической ракеты, которая была запущена в историю советской и мировой литературы… (Марк Колосов).

На время прерву подобные цитаты. Похожих в этой книге очень много.

Я задумался после чтения всего этого вот о чем.

Одной из постоянных нравственных и эстетических традиций в мире русской поэзии было приятие всего, что поддерживает на земле основы жизни. Ежедневная работа по добыванию хлеба насущного, приятие относительно устойчивых форм быта, сложившегося на просторах нашей земли, тучная материальная почва, на которой со временем произрастал громадный густой смешанный лес русской культуры. «Зима! Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…». Не только крестьянин, но и Пушкин радуется зиме, дровням, мальчику, играющему в снежки, здоровью, праздничности первоснежья и работы.

А демонический Лермонтов? С каким вздохом облегчения спускается он на грешную землю:

С отрадой, многим незнакомой, Я вижу полное гумно, Избу, покрытую соломой, С резными ставнями окно…

А Сергей Есенин, приезжавший в родную деревню как иностранец — в английском костюме, в лайковых перчатках, в кепи или в цилиндре, вдруг преображался, чтобы выдохнуть из глубины души:

Каждый труд благослови, удача — Рыбаку, чтоб с рыбой невода, Пахарю, чтоб плуг его и кляча Доставали хлеба на года…

Словом, вот такой подход к этой теме — один из краеугольных камней поэтической традиции нашей классики. И, заново перечитав Багрицкого, я вдруг увидел, что именно этот взгляд странен и чужд его творчеству.

Самые естественные и необходимые для жизни дела воспринимаются поэтом как нечто требующее поголовного осуждения, гонения, уничтожения…

Эта ненависть приобретает фантастические формы, которые, к сожалению, нельзя списать за счет лирического героя.

Он вздыбился из гущины кровей, Матерый желудочный быт земли. Трави его трактором. Песней бей. Лопатой взнуздай, киркой проколи! Он вздыбился над головой твоей — Прими на рогатину и повали.

…В стихотворении «ТВЦ» есть несколько формул, которые имеют прямое отношение к пониманию совести и нравственности, то есть проблемам, которыми всегда жила наша классика:

Оглянешься — а вокруг враги; Руки протянешь — и нет друзей; Но если он (век имеется в виду. — Ст. К.) скажет: «Солги», — солги. Но если он скажет: «Убей», — убей.

Натуралистическая точность, в которую поэт облекает эти формулы, неотделима от жестокости. И в этом также сказался его полный разлад с русской поэзией. Рассуждения поэта о врагах больше похожи на речи обвинителя, чем на слова поэта.

Их нежные кости сосала грязь, Над ними захлопывались рвы, И подпись на приговоре вилась Струей из простреленной головы.

Странно, что эти строки написаны, как мне кажется, чуть ли не с каким-то садистским удовольствием. Странно думать, что человек, приводящий приговор в исполнение, может ощущать плодотворную радость расправы, и что более всего странно — поэт вроде бы почти разделяет эту радость…

Это все весьма далеко от пушкинского, что в «мой жестокий век восславил я свободу и милость к падшим призывал». Можно вроде бы возразить: времена другие и понятия о добре и зле иные. И сдается, что не было места в те годы для пушкинского гуманизма. Так-то оно так, да не совсем. Разве не в те же годы творили Ахматова и Заблоцкий, во многом являющиеся для нас символами этической и эстетической связи с классикой? Разве не в то же суровое время Сергей Есенин, словно бы мимоходом, оброняет:

Не злодей я и не грабил лесом, Не томил несчастных по темницам…

Но во имя чего же поэт пошел на разрыв с этими великими традициями русской поэзии? Пожалуй, яснее всего об этом сказано в поэме «Февраль», являющейся, так сказать, его завещанием. Апологеты Багрицкого, говоря об этой поэме, отделываются эпитетами — «гениальная, эпохальная», не раскрывая ее сути. В ней же повествование ведется от имени неуклюжего юноши, романтика, птицелова, ущемленного своим происхождением, тяготами военной службы, неразделенно— стью юношеского чувства к гимназистке. «Маленький мальчик», «ротный ловчила», на котором неуклюже сидит военная форма, которому неуютно в этом мире, который мечтает «о птицах с нерусскими именами, о людях с неизвестной планеты, мире, в котором играют в теннис, пьют оранжад и целуют женщин». Мир, полный романтического комфорта — вот что нужно ему, чтобы преодолеть свои комплексы.

Время помогает таким, как он, приходит Февральская революция. И сразу же: «кровью мужества наливается тело, ветер мужества обдувает рубашку». Он вступает во все организации, становится помощником комиссара. Появляется в округе вооруженный до зубов, как ангел смерти, окруженный телохранителями. Его превращение из гадкого утенка в карающего орла революции поразительно.

Моя иудейская гордость пела, Как струна, натянутая до отказа. Я много дал бы, чтобы мой пращур В длиннополом халате и лисьей шапке… Чтоб этот пращур признал потомка В детине, стоящем подобно башне Над летящими фарами и штыками.

Поэма кончается тем, что при ликвидации публичного дома лирический герой встречает в числе проституток гимназистку, по которой вздыхал в свои юные годы, и жадно насилует ее.

Я беру тебя за то, что робок Был мой век, за то, что я застенчив, За позор моих бездомных предков…

Мне думается, что эта фрейдистская, ключевая по сути в поэме, также ключевая для Багрицкого, ситуация никоим образом не соприкасается с пафосом русской классики. Это поистине авангардизм, но уже в нравственной сфере…

Я отдаю себе отчет, что мои мысли достаточно спорны… Сложность посмертной судьбы этого поэта в том, что легенду о нем как классике требуется все время обновлять и подтверждать. Но, как мне кажется, ни в одном из главных планов — гуманистический пафос, проблемы совести, героическое начало, осмысление русского национального характера, связь души человеческой со звеньями родословных, историей, природой — поэзия этого поэта не есть продолжение классической традиции…

Ощущения, которые я испытал, стоя всего-то полчаса на трибуне, незабываемы. То мертвая тишина, когда сидящие в полутемном зале впадают в шок от моих слов и мыслей, совершенно неожиданных и радостных для одних и недопустимых и кощунственных для других. Но вдруг тишина взрывается рокотом возмущения, а через минуту возгласами отчаянного восторга. В какие-то секунды я просто физически чувствовал, как из темного зала, переполненного лицами, глазами, вздохами, вдруг густой струей прорывается и затекает на трибуну волна ненависти, сменяясь в следующее мгновенье теплой волной восхищения. Главное тут каким-то особым инстинктом угадать реакцию зала на твои слова на несколько секунд вперед, подготовиться к ней и внутренне — полной мобилизацией, точным отзывом, и внешне — выражением лица, интонацией голоса, выверенным жестом, правильным междометием или даже ответом на какой-нибудь неожиданный выпад из зала, на который невозможно не ответить.

Всю школу ораторского искусства и поведения на трибуне, всю школу публичного взаимодействия с толпой мне пришлось освоить в экстремальных условиях за какие-нибудь полчаса… Что творилось в полутемном, набитом людьми зале, я, конечно, разглядеть не мог, но, чтобы представить его атмосферу, вспоминаю рассказ сына, как его сокурсница по университету, еврейка, зарыдала после моего жестокого и объективного приговора поэзии Багрицкого.

В перерыве — толпясь в переполненном фойе — одни люди отводили от меня глаза, другие стремились пожать руку, какая-то пожилая седоволосая женщина подошла с березовым туеском в руках и, поклонившись, подарила его мне. Дома, открыв туесок, я обнаружил на дне записку со словами: «От русских художников за отвагу в неравном бою…». Записка эта до сих пор хранится у меня как медаль или орден.

Блестящую вступительную речь произнес Петр Палиев— ский. Он закончил ее под аплодисменты, пересказав сцену из фантастической сказки Василия Шукшина «До третьих петухов» о том, как черти, выгнав монахов из монастыря, предложили им переписать иконы и на месте святых изобразить новых хозяев монастыря — чертей. «Бей их!» — закричал вдруг один монах. При этих словах Палиевский демонстративно поглядел на интерпретатора русской классики Эфроса. Аплодисменты, которые ему достались, наверное, были слышны на улице…

Дискуссия уже не шла, к ужасу Феликса Кузнецова — руководителя московских писателей — она катилась под гору с грохотом, как взрывающийся автомобиль из американского боевика.

Попытавшись остановить катастрофу, он промямлил нечто умиротворяющее: «Мой коллега Станислав Куняев не должен был использовать эту трибуну для того, чтобы обнародовать свою статью… почему необходимо с таким неистовством топтать Багрицкого? Мне это непонятно… если идти таким путем, то мы должны полностью отказаться, скажем, от Мейерхольда. А куда мы денем Маяковского?»

На самом деле хотя ход дискуссии был совершенно неожидан для Кузнецова, наш патриотический Талейран сразу понял, что происходит в зале и на сцене. Он только не понимал мотивов. Позже, в минуты откровенности, редкой для него, он признался:

«Меня ведь только-только выбрали первым секретарем, и я подумал, грешным делом, что, взрывая ситуацию, вы с Кодеиновым и Палиевским копаете под меня…»

В перерыве за кулисами взбешенный то ли нашими выступлениями, то ли своей неудачной речью Эфрос с искаженным лицом закричал, обращаясь ко мне:

— Вы же поэт! Ну и пишите стихи, а в политику и в общественную жизнь не лезьте, не ваше это дело!

С неприсущими ему плачущими интонациями после перерыва на трибуну вылез Евгений Евтушенко и запел ту же песню: «Зачем же сейчас стравливать уже мертвых замечательных художников театра и слова?!.» А потом он вообще в горячечной запальчивости понес всякую чушь вроде того, что Шукшин любил Пастернака и Багрицкого, что «патриотизм — это последнее прибежище негодяев», ну и, конечно, про антисемитизм. Как же без этого!

Однако мы с Палиевским получили неожиданную поддержку… Серго Ломинадзе — человек, отец которого в 30-е годы застрелился, а в 40-е сам узнавший вкус лагерной баланды, вдруг резко выступил против Евтушенко, Борщаговского, Эфроса: «Тезис о том, что без интерпретации Эфроса, Любимова и кого бы то ни было классика будет находиться в хрестоматийном небытии, вызывает у меня глубокое негодование». (Выкрики.)

В середине дискуссии масла в огонь подлил Евгений Сидоров, который стал вслух перед всем залом извиняться за антисемитскую записку, полученную Эфросом (в ходе его выступления — Ред.) Он не должен был этого делать и доводить еврейскую часть зала до истерики, поскольку такие записки при такого рода атмосфере могут сочиняться кем угодно, в том числе и профессиональными провокаторами…

Прослушиваю магнитофонную запись нашей дискуссии и печалюсь: как изменило, как поломало время людей, как оно сбило некоторых из них в стан с теми, кого они никогда не любили и не уважали… В годы перестройки ренегатская логика исторических событий объединила Евтушенко и Игоря Золотусского в один лагерь, а ведь на дискуссии нашей Золо— тусский нашел в себе смелость заявить: «Я верю в искренность Евтушенко, но он не имеет в моих глазах никакого морального кредита… после того, как он написал: «Моя фамилия — Россия, а Евтушенко — псевдоним…» Это не просто личное невежество поэта».

Потряс аудиторию своей бесстрашной и пророческой речью Юрий Селезнев, когда отчеканил: «Мы все ждем, когда будет или не будет третья мировая война, ведем борьбу за мир… Но третья мировая война идет давно, и мы не должны на это закрывать глаза. Третья мировая идет при помощи гораздо более страшного оружия, чем атомная или водородная бомба. Здесь есть свои идеологические нейтронные бомбы, свое химическое и бактериологическое оружие… И эти микробы, которые проникают к нам, те микробы, которые разрушают наше сознание, гораздо более опасны, чем те, против которых мы боремся в открытую. Русская классическая литература сегодня становится едва ли не одним из основных плацдармов, на которых разгорается эта третья мировая идеологическая война… она должна стать нашей Великой Отечественной войной за наши души, за нашу совесть, за наше будущее, пока в этой войне мы не победим…»

Зал и президиум были совершенно опустошены и измотаны, когда к полуночи на трибуну вышел Вадим Кожинов и заявил, что он, «если говорить об антисемитизме, с презрением отвергает истерику, которая здесь по этому поводу совершилась».

Из последних сил от страха и негодования за то, что вроде бы страсти от усталости улеглись, и вдруг опять в доме повешенного заговорили о веревке, Феликс Кузнецов и Евгений Сидоров запричитали, заскулили, заверещали: «Вадим Валерьянович! (Шум.) Во-первых, никто в этом зале истерики по поводу антисемитизма не поднимал! Этого не было!» {Выкрики, аплодисменты.)

В. Кожинов: Нет, было! Нет, было! Более того, я склонен думать, что та записка, которая была здесь получена и зачем-то зачитана (шум), написана совершенно в провокационных целях… (Шум, аплодисменты.) Я не верю, я не верю тому, что это написал человек, который хотел выразить свою, так сказать, какую-то антисемитскую позицию…

Дальше последовал то ли шекспировский, то ли гоголевский диалог, являющийся невольным образцом драматургического жанра:

Ф. Кузнецов: Прошу…

В. Кожинов: Он именно хотел возбудить страсти.

Ф. Кузнецов: Я прошу вернуться к теме дискуссии.

В. Кожинов: Правильно, я о том же.

Ф. Кузнецов. И не нужно опускаться, я бы сказал, до мелких неразрешимых страстей…

В. Кожинов: Правильно, но я…

Ф. Кузнецов: Слава богу, мы ушли от этого и перешли к нормальному профессиональному разговору…

В. Кожинов: Совершенно верно, Феликс, но не я же…

Ф. Кузнецов: Зачем же возвращаться…

В. Кожинов: Не я же эти страсти возбудил…

Ф. Кузнецов: Что значит «не я же…»

В. Кожинов: Но я действительно свое…

Ф. Кузнецов: Я прошу перевести разговор в русло литературы. (Шум, выкрики.)

В. Кожинов: Все правильно, я про то и говорю.

Ф. Кузнецов: А ты свое…

В. Кожинов: А чего «свое»? (Шум, крики.) Ну, знаешь, давно пора все выяснить… Это делает невозможным всякое серьезное обсуждение…

Ф. Кузнецов: Вот именно…

Даже сейчас, спустя двадцать лет после дискуссии, перечитывать ее стенограмму невозможно без волнения. После двенадцати ночи нервы сдали у опытнейшего аппаратчика Евгения Сидорова. Когда Кожинов сошел с трибуны, Пупсик (как мы звали Сидорова) сорвался на фальцет:

— Товарищи, я прошу вести себя корректно, мы договорились об этом! Не разжигайте, пожалуйста, страсти!!! Я к вам обращаюсь…

Но страсти уже разжигать было некому. Все валились с ног от усталости. Напоследок я вышел с коротким заключительным словом и сказал, что не принимаю упреки в том, что Багрицкий помер и ничего не может возразить Куняеву, а потому выступление Куняева неэтично.

— Но ведь Чехов тоже помер, — пошутил я, — и ничего не может возразить Эфросу по поводу постановки им «Вишневого сада» или «Трех сестер»…

После полуночи истерзанная переживаниями людская масса, как венозная кровь, вытекла из обескислороженного, душного зала. Шатаясь от усталости, я зашел в полутемный ресторан, где за столиком сидели Татьяна Глушкова и Александр Проханов.

— Волк! — бросилась ко мне навстречу Татьяна. — Вы живы? Я-то думала, что вы не устоите на трибуне, что вас сдует, такая волна ненависти неслась мимо меня прямо на вас…

Мы, все обессиленные, что-то выпили, о чем-то помолчали, и на прощанье Саша Проханов медленно произнес:

— Прямое восстание бессмысленно, надо идти другим путем.

Мои карманы были набиты записками, которые я получил за пять часов пребывания на сцене. Я высыпал их на стол. Взял первую попавшуюся, прочитал вслух:

Стасик! Обнимаю тебя, дорогой. Очень хорошо — сильно, ярко ты выступил о Багрицком — с каждым словом твоим согласен. Творчество Багрицкого враждебно русской поэзии — и классической и современной.

Анатолий Жигулин.

21—XII—77 г..

Ах, Толя, Толя! Через пятнадцать лет он полностью перейдет в ренегатский лагерь, напишет драматическую повесть «Черные камни», в которой оболжет своих «подельников», станет на какое-то время послушной игрушкой в руках кукловодов перестройки, которые используют его небольшое имя ради своих целей, свозят пару раз в Европу, а потом предадут нищете и забвению.

Мы расходились с дискуссии со смутным ощущением того, что произошло нечто необъяснимое и роковое, после чего жить по-старому будет невозможно. Моя жена, когда мы подъехали к дому по заснеженной улице, вылезая из машины, потеряла с пальца кольцо с изумрудом… Дурное предчувствие охватило меня, но рано утром я вышел на улицу и в затоптанном снегу — о счастье! — нашел желтое колечко с блеснувшим из белого снега зеленым камушком. Неужели мы победили?

Советская пресса отозвалась на дискуссию оглушительным молчанием. ЦК, дабы «не раскачивать лодку», запретил упоминать в печати о том, что произошло 21 декабря 1977 года в Центральном доме литераторов.

Однако многие европейские газеты опубликовали пространные отклики на нее.

Из белградской газеты «Политика» от 15.01.1978 года:

Одна часть публики рукоплескала Палиевскому и Куняеву, другая — Эфросу. И нелегко было бы сказать, у кого из них больше сторонников.

Литературный критик Александр Борщаговский (осужденный в 1949 году за «космополитизм») обвинил Палиевского в идеализации 30-х годов, бывших трагическими для нашей литературы. «Вы говорите, что «Тихий Дон» — лучший роман XX века, но кто это доказал? — спросил критик.

Критик Юрий Селезнев энергично восстал против призыва к примирению. «Мы живем в мирное время, но не имеем права забывать годы, когда был учинен погром в русской литературе.

Когда посторонний человек задается вопросом, почему разговор в ЦДЛ называют открытым, если состоялся он «в кругу семьи» и освещен в печати не был, то вместо ответа слышит вопрос: «А вы что, не знаете Россию?» Смысл этой фразы заключается в том, что в России тайное всегда становится явным.

Парижская газета «Монд» опубликовала 9.02.1978 года статью Жака Амальрика под названием «Неосталинистское наступление в Союзе писателей».

Собрание, организованное сторонниками «неосталинистской» фракции в Союзе писателей, прошло под знаком откровенно антисемитских выступлений и прославления «подлинно русского» искусства сталинской эпохи.

Последняя деталь, немало говорящая о смысле, который хотели придать своему собранию организаторы вечера 21 декабря: именно 21 декабря 1879 года в Гори родился некий Иосиф Виссарионович Джугашвили.

Израильский журнал «22» посвятил в 1980 году нашей дискуссии целый номер.

Из статьи В. Богуславского «В защиту Куняева»:

Главарями Октябрьской революции были авантюристы полуинтеллигенты, недоучившиеся студенты и «экстерны», духовный багаж которых состоял из набора пропагандистских брошюр марксистского толка. Их армией — «солдатами революции» — стало откровенное быдло… Новый класс — это его, правящего быдла, дети, окончившие спецшколы, университеты и аспирантуры…

Задача Куняева — отодвинуть случайного Багрицкого со столбовой дороги, «заменив» вполне законным национальным конкурентом Сергеем Есениным», «В России действительно выросла своя собственная, русско-советская интеллигенция, и новая аристократия не ощущает более нужды в жидовском (пардон — «сионистском») обслуживающем персонале. Катитесь! Игра окончена!..

Комментарий М. Хейфица из «22» назывался так: «Эдуард Багрицкий — растлитель России. Дух погрома в статье Ст. Кунаева». Хейфиц, надо отдать ему должное, откровенно и смело признался, что у евреев есть, как и у других народов, полное право иметь «своих негодяев». Автор даже, как это мне помнится, расширил круг негодяев, включив туда целую плеяду политиков, уничтоженных Сталиным, — от Троцкого до Ягоды… С такой откровенностью трудно было спорить, но я был удовлетворен, что вызвал своих соперников на открытый разговор.

Не заставили себя ждать отклики по многочисленным «радиоголосам», появились и публикации искаженных стенограмм в «самиздатских» журналах, сопровожденные статьями, не на шутку разгоряченные авторы которых обвиняли одних ораторов в «возрождении сталинизма», в «призыве к погромам», а других — в трусости и неумении дать достойный отпор «зарвавшимся черносотенцам» и сетовали, что власть недостаточно тверда, чтобы окоротить последних.

Помнится еще статья Наума Коржавина, в которой он приносил осторожное покаяние за преступления еврейских революционеров перед Россией, за что получил отповедь от Раисы Лерт в книге «На том стою», изданной лишь в 1991 году.

Покаянный пафос Коржавина или Хейфица мне непонятен. Сталинскую коллективизацию в числе прочих и такими же методами проводили и евреи — однако как еврейка я так же не могу взять на себя ответственность за это, как любой порядочный русский человек не мог отвечать за кишиневский погром и за дело Бейлиса, хотя организовывали и проводили их русские люди.

А куда было деваться Хейфицу и Коржавину, знавшим, к примеру, о документе, опубликованном в свое время в позже запрещенной и изъятой из всех библиотек книге о строительстве Беломорско-Балтийского канала?

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

ЦЕНТРАЛЬНОГО ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА

СОЮЗА ССР О НАГРАЖДЕНИИ ОРДЕНАМИ СССР

РАБОТНИКОВ, ИНЖЕНЕРОВ И РУКОВОДИТЕЛЕЙ

СТРОИТЕЛЬСТВА БЕЛОМОРСКО-БАЛТИЙСКОГО КАНАЛА

имени тов. СТАЛИНА

Центральный исполнительный комитет Союза ССР, рассмотрев представление Совета народных комиссаров Союза ССР о награждении орденами Союза ССР наиболее отличившихся работников, инженеров и руководителей Белом орстроя, постановляет:

Наградить орденом Ленина:

1. ЯГОДУ Генриха Григорьевича — зам. председателя ОГПУ Союза ССР.

2. КОГАНА Лазаря Иосифовича — начальника Беломорстроя.

3. БЕРМАНА Матвея Давидовича — начальника Главного управления исправительно-трудовыми лагерями ОГПУ.

4. ФИРИНА Семена Григорьевича — начальника Беломорско-Балтийского исправительно-трудового лагеря и зам. начальника Главного управления исправительно— трудовыми лагерями ОГПУ.

6. ЖУКА Сергея Яковлевича — зам. главного инженера Беломорстроя, одного из лучших и добросовестных инженеров, своим исключительным знанием дела и огромной трудоспособностью обеспечившего качественное выполнение проектных работ.

7. ФРЕНКЕЛЯ Нафталия Ароновича — пом. начальника Беломорстроя и начальника работ (совершившего в свое время преступление против государства и амнистированного ЦИК Союза ССР в 1932 году со снятием судимости), с момента начала работ на Беломорстрое и до конца обеспечившего правильную организацию производства работ, высокое качество сооружений и проявившего большое знание дела.

8. ВЕРЖБИЦКОГО Константина Андреевича — зам. главного инженера строительства (был осужден за вредительство по статье 58-7 и освобожден досрочно в 1932 году), одного из крупных инженеров, наиболее добросовестно относившегося к порученным ему работам.

Председатель Центрального исполнительного комитета Союза ССР М. Калинин Секретарь Центрального исполнительного комитета Союза ССР Л. Енукидзе

Москва, Кремль, 4 августа 1933 г.

Куда было им деваться, если эту стройку века, этот громадный ГУЛАГ, в 1934 году в вышеупомянутой книге прославили их соплеменники Виктор Шкловский, Евгений Габрилович, Вера Инбер, Бруно Ясенский, Семен Гехт, Леопольд Авербах, Анна Берзинь, Лев Славин, Лев Никулин. Яков Рыкачев и многие другие вдохновенные романтики ГУЛАГа?

Ну как можно ответить на это бегство от ответственности за преступление против человечества? Германию и немцев, как нацию, к примеру, заставили в Нюрнберге отвечать за преступления ее сыновей. Недаром в Маутхаузене среди множества памятников, которые каждая нация поставила своим мученикам, есть особый памятник из белого камня: с неподвижным лицом, слепыми глазами, с прямой, как доска, спиной сидят пожилая немка, или даже старуха, немецкая мать. На стеле рядом с ней надпись: «О Германия, бледнолицая мать, что же сотворили твои сыновья? Что ты сидишь здесь, как насмешка среди других народов или как страх?»

Надо, конечно, было бы пристыдить в свое время Раису Лерт, что русские люди к кишиневскому погрому не имеют никакого отношения, да и дело Бейлиса, закончившееся для подсудимого оправданием, ставить на одну доску с гибелью миллионов русских и украинцев во время коллективизации — кощунственно, но бог с ней. Тем более что несколько любопытных и даже проницательных комментариев к дискуссии еврейская активистка сделала.

Если бы Палиевский, Куняев, Кожинов и прочие говорили вполне открытым текстом, они могли бы возразить мне примерно так: «Вы говорите о статьях, литературных направлениях и т. п. А мы говорим об идеях, о моральных нормах, о гуманизме, о народности, всегда бывших традиционными для русской классики. Вот эта традиция и прервалась в 1917 году — и прервала ее революция. И вся русская поэзия и проза послеоктябрьского периода, и весь театр, и все искусство 20-х годов полярно враждебно русской классике и русскому народу, ибо полярно враждебна им революция и влившиеся с ней в русскую культуру «инородцы».

Куняев наиболее откровенно отбросил «литературные тонкости», которыми драпировались другие, — ив его выступлении наиболее «грубо, зримо» проявилась тенденция воинствующего национализма, национальной особенности — в противовес не осуществившемуся интернационализму 20-х годов.

Кое с чем из того, что здесь сказано, и можно было бы согласиться, хотя Раиса Лерт многое упрощает, а всей глубины и тонкости русско-еврейских отношений просто понять не смогла. Ума не хватило. Но что уж она сочинила от страха — так это миф о нашем тайном сотрудничестве с властью в 70-е годы:

«Но «инстанции» и «почвенники» очень хорошо друг друга понимают, и потому полуоткрытым текстом Куняеву и другим дозволяется говорить все, что угодно, — лишь бы они укрепляли русскую национальную идею. Ибо в глубине души «инстанции», как и Сталин в 1941 году, возлагают на нее больше надежд, чем на свою нормальную пропаганду «зрелого социализма» и «развитой советской демократии». И они по— своему правы». «Дискуссия в ЦДЛ была своего рода «разведка боем», пробой сил, черновым смотром жизнеспособности официальной и неофициальной идеологии».

«Группа эта отлично знает, что опирается на поддержку сверху и что власть в ней нуждается… вот в таких образованных, интеллигентных способных выработать новую национальную идеологию».

А в это время, когда Лерт писала свою книгу, «образованные, способные, интеллигентные» русские националисты Владимир Осипов, Игорь Огурцов, Леонид Бородин уже тянули свои сроки, а новый шеф КГБ заявил, что западные диссиденты не страшны стране, что их, мол, всех «в одну ночь» взять можно, а вот русские националисты представляют из себя действительно серьезную опасность… Поистине у страха глаза велики.

Юнна Пейсаховна Мориц (в I960—1970-х годах она числила себя по отчеству «Петровной», как и Межиров, в годы перестройки ставший «Пинхусовичем») в газете «Русское слово» (17 июля 1990 г.) почти через тринадцать лет после дискуссии вспоминала о ней так:

Первым мероприятием, на котором отметились фашиствующие группы, была дискуссия «Классика и мы»… На этой дискуссии Куняев впервые начал разоблачать Багрицкого.

Все наши выступления были для власти как гром среди ясного неба. К сожалению. Помню, как Феликс Кузнецов (кстати говоря, много сделавший в последующие годы для укрепления русских позиций в Московской писательской организации) передавал мне яростное недовольство цековских чиновников. Их скрежет зубовный слышался даже в его смягченном пересказе.

— С глаз долой! Пропадай куда-нибудь, Стасик, — заявил он мне. — Уходи в отпуск, хоть на два, хоть на три месяца.

Должен был я в те дни улетать в командировку на Кубу, но, естественно, меня тут же вычеркнули из списков делегации, и я поехал к матери, в родные калужские стены, писать стихи и бражничать с друзьями моей провинциальной юности.

Перед отъездом по каким-то делам зашел в кабинет Риммы Казаковой. Она поглядела на меня исподлобья:

— Слышала, слышала, как ты Багрицкого громил, кулацкие взгляды проповедовал.

В заключение сюжета хочу лишь сказать, что один из главных идеологов ельцинской эпохи, бывший министр культуры, а ныне чиновник от России в ЮНЕСКО, Сидоров, он же Пупсик, дирижировавший нашей дискуссией, в своем вступительном слове рассказывал о том, «что мы возьмем с собой в коммунистическое далеко», утверждал, что «лучшие книги последних лет прямо включают нашу социалистическую действительность в контекст общечеловеческих духовных и нравственных исканий», требовал «не забывать о классовых критериях нашей культуры» (цитирую по стенограмме).

Реститутка она и есть реститутка. Хоть при советской власти, хоть при рыночной демократии.

Легенды о дискуссии стали возникать буквально на следующий день. Перепуганные еврейские активисты, явно преувеличивая наши коварные способности, утверждали, что мы якобы специально выбрали для дискуссии 21 декабря — день рождения Сталина…

Однако это глупости. Дискуссия должна была состояться совершенно в другие сроки, но из-за каких-то внутренних соображений руководители Дома литераторов Филиппов и Шапиро сами перенесли ее на двадцать первое.

По Москве поползли слухи, что я племянник члена Политбюро, секретаря ЦК Компартии Казахстана Кунаева, потому-то и веду себя так нагло, что уверен в собственной безопасности.

Поэт Семен Сорин, автор ныне забытой поэмы о Дзержинском и ЧК, сочинил и пустил по Москве весьма остроумную и достаточно серьезную эпиграмму:

Свершив террористический налет, Слиняли Палиевский и Куняев. Ах, был бы Феликс, взял бы негодяев! Но Феликс, к сожалению, не тот.

Да. И «Феликс» был уже не тот, и эпоха не та, о чем Семену Сорину, Эфросу, Евтушенко, Борщаговскому, Раисе Лерт и прочим «интернационалистам» можно было только пожалеть.

В конце 1977-го и в 1978 году я в связи с дискуссией «Классика и мы» сблизился с весьма умной и, что не менее важно, решительной женщиной, способной на поступки, Татьяной Михайловной Глушковой. Между нами завязалась обильная переписка. Однажды она упрекнула меня, что в моей борьбе с «победителями» не хватает «чаадаевской» прививки, «капли гамлетизма», что «победители», по словам Багрицкого, тоже дали многое русской культуре. Я ответил ей большим страстным письмом, отрывки из которого хочу привести здесь.

…Чего-чего, а «презирать своих» (что Вы советуете) мы умеем, как никто. Допрезирались. Сто лет баловались «чаадаевщинкой», столь милой Вам, и докатились до полного самоуничижения. Отчаянно раздували угольки, в золе копались, пока не увидели — горим… Путь этот пройден до предела, до последнего шага. Второй раз начинать его по пепелищу?

О «победителях». На мой взгляд, «победители» делаются из материала несколько иного. Таковы были норманны для Британии, мавры для Испании, турки для Сербии, татары для России, русские для татар. Вот истинные победители, давшие взамен независимости побежденным приток молодой крови, свои мифы, свою религию, гены своей плоти и духа… Свои скулы и раскосые глаза, свою тоску по мировому господству, дворцы Толедо и Альпахары, государственность и Великую Хартию, завыванье ямщицкой песни и кодекс рыцарства. И подчинение таким победителям и сопротивление им — одинаково обогащали побежденных. К таким победителям я отношусь, «как аттический солдат, в своего врага влюбленный»… А эти?! Тьфу, нечистая сила, как говорила моя бабка. Вы думаете, Блок не понимал нашего диалога? Понимал, потому-то и написал «Скифы», а не что-либо иное. Потому-то около двухсот отрывков из его записных книжек и дневников не опубликовано до сих пор. «Победителям» — страшно. Блок шутить не любил. А ведь у него-то чувство исторической связи, взаимооплодотворяемости было феноменальным. Однако он любил называть вещи своими именами. А этого «победители» боятся, как черт ладана. Инстинкт слабых все время заставлял их скрывать свои победы, маскировать их, делать их якобы анонимными. Один Багрицкий проговорился… Какое уж искусство может быть при этой жалкой анонимности, о каком плодотворном кровосмесительстве может идти речь… Все это стало достоянием гласности — не государственной (поскольку завоевание тоже было не гласным, скрытым, постепенным), а общественной лишь в последние годы. Если бы эта гласность приняла какие-то государственные формы, наш диалог был бы невозможен: я не стал бы в нем участвовать. Но, слава богу, видимо, государство не станет вмешиваться в эти дела. Да и инструментов для этого у него нет, Так что это наше дело. Внутреннее, постепенное, естественное. Как завоевание шло тайными путями, так же скрытно от глаз (чтобы не приобрести безобразные формы) должна идти и реконкиста…

На каплю «гамлетизма» согласиться можно было бы, но беда в том, что русский человек на капле не остановится.

Я очень хорошо понимаю истоки и масштабы их ярости. Им было даже приятно, когда с ними воевал какой— нибудь Иван Шевцов или другой непроходимый вепс. На этом фоне они выглядели благородными, талантливыми, гонимыми, и, ей-богу, в глубине души были благодарны своим глупым гонителям. Сейчас же каждый более менее не дурак из них отдает себе отчет, что Вы умны и талантливы. Над Вами не посмеешься. На меня они злы, потому что я нарушил правила игры, заключавшиеся в том, что человек, занимающий пост и обладающий властью, по традиции обязан поддержать дух умеренной либеральности, чем я заниматься не стал.

Их ненависть замешена на страхе и на слабости. Но она вездесуща. Выход есть, наверное, один. Относиться ко всему спокойно. С искренним добродушием, без ожесточения. Улыбаться. Словом, делать вид, — впрочем, это должно соответствовать внутреннему состоянию, — что ты выше злобы дня. Во имя справедливости. Ради Бога, нельзя впадать в отчаянье, в истерику. Нельзя показывать, что твои нервы на пределе. Да их и в действительности нужно от этого предела оградить.

Я понимаю, что женщине следовать этим советам куда труднее, чем мужчине. «Нам только в битвах выпадает жребий»… Потому я не буду осуждать Вас ни в коем случае, как бы ни развивались последующие события. Не давайте только им повод торжествовать. Всем этим «порядочным людям». И «приличным» тоже. Когда Ластик (он же Лангуста) сказал мне ту же самую фразу, что и Вам: «Все приличные люди отвернутся от Вас», я ответил ему: «Дорогой А. П. [3] Ну что Вы! Я же знаю, что Вы от меня никогда не отвернетесь». Он не понял юмора и даже сделал вид, что растрогался, забормотал, что знает наизусть десятки моих стихов, но кончил тем, что к Льву Толстому в Ясную Поляну приезжал один из последователей Ламброзо с одной целью: изучить необыкновенно уродливое строение черепа графа, как представителя вырождающегося рода, отягощенного всяческими душевными заболеваниями. О Господи! Вызов брошен. Мятеж [4] состоялся. Со славой он закончится или без славы — нам знать не дано. Но одно я знаю точно: «все миновалось, молодость прошла». На нашу долю остался лишь голубой дымок поэзии да темная мгла идей, и если не бросить вызов (а долго ли жить-то осталось!), то последние годы придется коротать бок о бок со старыми калошами, енотами [5] , лангустами, ластиками, слушая их душевно-бытовую болтовню и грустно поддакивая им. Да при одной мысли об этом хочется пойти на кухню, законопатить окна и отвернуть все газовые конфорки.

Записи из дневника после дискуссии «Классика и мы»

25 декабря 1977 г. На экстренном и чрезвычайном секретариате после дискуссии Феликс втолковывал мне что-то о «ролевом сознании». Вадим уверяет меня, что мы победили. Евреи, сидящие в зале, по свидетельству близких мне очевидцев, говорили о погромных настроениях. Дураки. Они не понимают, что, выговорившись, русский человек от сознания исполненного долга успокаивается и добреет. Он воюет с идеями, а не с людьми, и воюет для понимания, а не для победы любой ценой. Победивший русский никогда не пляшет на костях побежденных, а, наоборот, начинает жалеть их.

Звонил наш куратор из «Детского мира» стал расспрашивать, как прошел секретариат по итогам дискуссии. Я начал было излагать, но потом, чтобы не запутаться, сказал: «Я лучше прочитаю свою речь на секретариате. Он буркнул: «Подождите», — и на минуту в трубке воцарилось молчание. Потом он снова подошел к телефону.

— Что, запись наладили? — спросил я.

— Да! — грустным голосом ответил он.

— Но ведь есть же стенограмма!

— Стенограмма есть, да времени нет. А мне завтра в 9.00 надо докладывать.

И я начал ему читать.

26.12.1977 г. Пришла Map. Ч.: «По Москве распространяются слухи, что Куняев еврей, и поскольку дело в широком смысле идет к погромам, то он заранее решил обезопасить себя».

27.12.1977 г. С вечера взялся за Гейне и понял, что начало современных диссидентских форм жизни и сознания идет от него. Он первый, опьяненный воздухом после— наполеоновской свободы, явил миру требования сформировавшегося европейского еврейства, с его портативной родиной — «библией», как пишет он сам.

Все другие народы создавали родину мечом, плугом, трудом. Евреи — только религиозным чувством и словом. С такой «портативной родиной» можно жить где угодно. Гейне первый, кто это сформулировал и выдал миру, как откровение, подтвердив его своей судьбой. И, конечно же, правы немцы, которые, независимо от их политических убеждений, не считают Гейне немецким поэтом.

11.01.1978 г, Написал я письмо в партком с просьбой пригласить на партком меня на Генриха Гофмана, Борщаговского и Марка Галлая, которые на всяких собраниях клевещут на меня, приписывают мне призывы к погромам и т. д. На другой день звонок от Феликса Кузнецова.

— Стасик! Забери письмо из парткома. Я говорил полтора часа с Марковым. Везде одно мнение — никаких разговоров на эту тему, национальный вопрос — неприкасаемый.

— Но, Феликс, на меня же клевещут!

— А ты что думал?! Это — расплата. Вы позволили себе неслыханную роскошь — дискуссию такого рода. А за роскошь надо платить.

1 декабря 1980 г. Наконец-то я свободен, и даже увенчан ореолом гонимого властью литератора.

Ездили осенью прошлого года с Феликсом на поле Куликово. В машине я сказал ему, что рабочим секретарем оставаться не хочу, чтобы не осложнять ему жизнь, но в секретариате меня следует оставить. Он пообещал. Однако, когда перед конференцией начались всякие партгруппы и кадровая возня, когда горком и ЦК стала осаждать орда функционеров (Сахнин, Галлай, Мориц, Евгении Сидоров, Елизар Мальцев) с требованием снять меня со всех постов, угрожая скандалами, то и Феликс и горкомовцы дрогнули. Заведующий отделом горкома КПСС Глинский вел партгруппу и трижды устраивал переголосование, дабы провалить предложение Михаила Алексеева о том, чтобы я остался в секретариате.

После всего я подошел к Глинскому и сказал:

— Поздравляю… Партия уступила мафии…

Но когда все кончилось, мы с Галей уехали на Мезень, на Сояну, жили в избушке возле заброшенного рыбзавода, я ловил хариусов, а по вечерам на Воздвиженской неделе мы садились на лавочку под березами и слушали, как лоси, занятые гоном, фырчали в соседнем овраге и как на черной ели возле ручья ухает филин.

 

РУССКО-ЕВРЕЙСКОЕ БОРОДИНО

Для тех, кто забыл, что такое «Метрополь», напомню, что это был альманах двадцати трех московских писателей, изданный ими за границей в 1979 году.

Организатором и вдохновителем альманаха стал В. Аксенов, сжигавший корабли и готовивший свой отъезд на Запад. Акция была продуманная и очень эффектная. Издание уже составленного альманаха его создатели подзадержали, чтобы не помешать получить Вознесенскому осенью 1978 года Государственную премию. Когда дело с премией прошло благополучно — козырная карта «Метрополя» была брошена на стол. События развивались прямо-таки по детективному сюжету: по Москве распространялись слухи о пресс— конференциях редколлегии альманаха, места конференции переносились то на переделкинские дачи, то в целях широкопропагандистских в различные городские кафе, власти сбились с ног, не успевая закрывать намеченные для подобных акций кафе на срочные «ремонты». Иностранные журналисты, аккредитованные в Москве, с поразительной осведомленностью появлялись у закрытых дверей «Лиры» или «Аэлиты» с табличкой «Санитарный день» и тут же отстукивали в свои газеты информацию о гонениях на метропольцев. Отдел культуры ЦК и руководство Союза писателей сбились с ног, не зная, что делать: уговаривали, грозили, сулили дополнительные блага — хватались то за кнут, то за пряник… А слухи, разговоры, репортажи в мировой прессе нарастали, как снежный ком, создавая невиданный ореол гонимому В. Аксенову, уже принявшему окончательное решение…

Листаю газеты тех жарких лет, дискуссии и стенограммы обсуждений: там, в числе гонителей «Метрополя», никаких одиозных фамилий, «певцов застоя», «реакционеров», редакторов «антиперестроечных» журналов… Ни С. Викулов, ни М. Алексеев, ни В. Белов, ни В. Астафьев, ни П. Проскурин, ни Н. Грибачев, ни В. Кожинов, ни Ю. Бондарев, ни М. Лобанов, ни Ан. Иванов, ни В. Чивилихин, ни Ю. Селезнев, ни В. Распутин ни слова не сказали в печати о «Метрополе»… В печати. В частных разговорах, да, помню, говорили приблизительно следующее, сходясь на одной мысли: этих метропольцев чиновники из ЦК КПСС и из руководства Союза опекали весьма усердно, многие из них из загранки не вылезали, никаких отказов им не было. Америка? — Америка! Япония? — Япония! Зал в Лужниках? — Получите! Телевидение? — Ради бога! «Избранное»? — Пожалуйста! Ну и пусть сами наши идеологи, создавшие такую элиту, несут ответственность за неприятности, которые причинила им элита со своим «Метрополем». А мы за эго не отвечаем и просто брезгуем заниматься грязным делом…

Так говорили писатели между собой и так игнорировали призывы чиновников из ЦК КПСС — Зимянина, Шауро, Беляева, Долгова и других — «пожурить» избалованных литературных инфантов… Дело все-таки было серьезным. И чтобы его «закрыть», надо было провести хоть какое-то формальное осуждение, хотя бы для спасения чести идеологии, ее бреж— невско-сусловского застойного лица, вдруг исказившегося от пчелиного укола метропольского жала… Как ни крутились, а обсуждение альманаха пришлось устроить. Поговорили, видимо, с другими людьми, чего-то пообещали им, организовали ораторов. Кто же стали этими ораторами? Только не удивляйся, дорогой читатель: метропольцев, то есть будущих «прорабов перестройки», осудили другие будущие прорабы той же перестройки. И те и другие сейчас стоят в одном ряду и, забыв старые разногласия, печатаются в одних органах, нахваливают друг друга, и фотографии их в обнимку часто украшают страницы наших популярных изданий.

Но в 1979 году нынешние друзья «Метрополя» отзывались об альманахе так, как должно отзываться людям, живущим по принципу «чего изволите?». Я не сужу их: они такими родились — сегодня обслуживают одну идеологическую ситуацию, завтра — другую, послезавтра обслужат третью. Но назовем фамилии «гонителей и преследователей». Что говорил о «диссидентах» десять лет тому назад будущий главный редактор журнала «Знамя» и распорядитель фонда Сороса, нынешний патриарх либерально-еврейской интеллигенции Г. Бакланов?

Не могу себе представить американского читателя, который бы по доброй воле прочел весь этот альманах. Я этого сделать не смог, так как художественный уровень большинства произведений оставляет желать лучшего. Я уж не говорю о рассказах, например, Ерофеева, которые вообще не имеют никакого отношения к литературе.

А вот отзыв будущей перестройщицы Р. Казаковой:

Налицо невероятная безнравственность поведения. Это мусор, а не литература, что-то близкое к графомании. Здесь сексопатология Это литература частного лавочника. Этого мы не должны допустить. Для этого надо ехать в Америку.

А вот что писал пропагандист творчества А. Вознесенского, Ф. Искандера, А. Битова, В. Ахмадулиной и других метропольцев будущий министр культуры ельцинского правительства критик Евгений Сидоров:

Он («Метрополь». — Ст. К.) заслуживает самого решительного морального, идейного осуждения, ибо писатели, в нем представленные, сыграли по шулерским, а не по джентльменским правилам.

Автор книг и статей о Н. И. Бухарине, о Н. И. Вавилове, известный прозаик перестроечной волны, ныне покойный и забытый В. Амлинский:

Мутное щегольство словами» есть в этом альманахе, который в целом ряде сочинений составляет впечатление тягостное.

Член-корреспондент АН СССР П. Николаев, тот, который в своих литературоведческих интервью последнего десятилетия защищал любую свободу творчества и клял эпоху застоя с ее давлением на художников слова:

Авторы сборника сделали нечто такое, что является задворками западноевропейской культуры… Конкретное содержание и форма материала сборника — вне вековых традиций нашей культуры и, по существу, враждебны ей… За серьезных, вернее, одаренных писателей, принявших участие в этом сборнике, стыдно. Сама же идея подобного издания не может не быть нравственно и профессионально осуждена.

Один из самых боевых и прогрессивных критиков и ораторов последнего двадцатипятилетия, пострадавший во время гонений на «космополитов» А. Борщаговский:

У нашей литературы всегда был нравственный порог, которого достигала жизнь и за нею литература, нравственный порог, о котором забывать нельзя, ибо, если его утратить, это будет служить развращению подрастающего поколения и вносить в умы молодежи сумятицу. Грех «Метрополя» — в измене нравственному уровню, достигнутому советской литературой.

Популярный детский писатель, громко ратовавший против всякого рода остатков сталинизма и диктата над волей писателя, ныне живущий в Израиле А. Алексин:

Дело с альманахом достойно презрения, потому что замешено на лжи и подлежит всеобщему осуждению…

Были в числе судей «Метрополя» и Б. Полевой, и С. Залыгин, и В, Карпов. Руководил кампанией первый секретарь Московской писательской организации Ф. Кузнецов. По должности и по приказу свыше, так сказать. Остальные «гонители» были «вольнонаемные». Все они страстно, убежденно, со знанием дела — что самое пикантное, на мой взгляд! — по существу справедливо критиковали альманах. Одного только не рассчитали, что изменится время, «Метрополь» снова будет «прославлен» на гребне перестройки, а они, находящиеся на том же гребне, будут вынуждены сделать вид, что не имеют никакого отношения к судьбе альманаха, или, подмигнув метропольцам, должны будут намекнуть: «Оцените, какую неблагодарную, черную, но нужную работу мы сделали тогда, прорабатывая вас, мы фактически спасли вас от оргвыводов идеологии, сыграли роль громоотводов. А эти гордецы консерваторы — всякие Алексеевы, Ивановы, Викуловы, Кожиновы, Беловы, Чивилихины, — истинные-то ваши враги, не помогли вам в трудную минуту, не спустили щекотливое дело на тормозах, не вняли просьбам Большой Идеологии, в позу встали консервативно патриотическую и до сих пор стоят в ней, за что и осуждала и осуждает их Большая Идеология и в метропольские времена, и в наши тоже… Ишь, чистенькими быть захотели в грязное время! Уже тогда они показали свою негибкость, свою якобы принципиальность, словом, свою неспособность к перестройке… А мы-то хоть и клевали вас, да все равно, как родных, любя клевали! Так что не обижайтесь! Кто старое вспомянет…»

Аз же, грешный, в те годы, видя растерянность наших чиновников, вынужденных одной рукой наказывать метро— польцев, а другой спасать их, решил воспользоваться ситуацией и написал свое размышление о «Метрополе», о сочинениях, помещенных в нем, о завуалированных и явных русофобских и сионистских мотивах альманаха, о двуличии и двоедушии цековских чиновников — и пустил свое сочинение по белому свету.

Мысль моя в то время работала так: «Пользуясь или слабостью власти, или тайной ее благосклонностью, эти ребята крупно подставились. Еврейское лобби в ЦК растеряно, нельзя давать ему передышки. Надо или надолго лишить его инициативы, или…» О другом «или» думать не хотелось. Я верил: мои действия подвигнут русскую интеллигенцию на решительные шаги.

После выступления в конце 1977 года на дискуссии «Классика и мы», когда меня все-таки не смяли, мне было уже легче рисковать собой.

Я сел за стол, вооружился своими давними рабочими заготовками и за один день написал 12 страниц, которые озаглавил очень просто: «Письмо в ЦК КПСС по поводу альманаха «Метрополь».

Я процитирую несколько основных положений письма, но скажу предварительно лишь о том, что, сочиняя его, я не мог обойтись без некоторых штампов и разрешенных идеологией той эпохи формулировок. Слишком велик был риск: ведь если бы меня за это письмо тогда смяла партийная машина, я не смог бы в отличие от, допустим, Аксенова, Войновича, Гладилина уйти из-под ее давления на Запад, хотя бы потому, что бросал в письме вызов антирусской прозападной части партийной верхушки. На Западе мне житья не было бы.

Выступая против еврейского засилья в культуре и идеологии, я не мог говорить прямо: «еврейская воля к власти», «еврейское засилье», «агенты влияния», а потому мне приходилось использовать обкатанные штампы, в которых основным термином было слово «сионизм». Но умные люди, конечно же, понимали, что смысл моего письма гораздо глубже и гораздо опаснее, нежели заключавшийся в этом, к тому времени уже истрепанном клише. И к тому же, дабы партийные церберы (а я знал, что попаду на проработки к ним) меня не сожрали, я не мог не упомянуть в письме знаковое имя «Ленин». «Пусть видит око, да зуб неймет» — так приблизительно думал я, сочиняя письмо. Кстати, всем нам, русским государственникам, за годы перестройки за наши действия и слова 60—80-х годов все косточки перемыли. А моего письма всерьез никто не коснулся. Лишь Аксенов один глухо, сквозь зубы упомянул о нем в «Огоньке» конца восьмидесятых, как о «политическом доносе», и молчок. Хотя борьба со мной, как с главным редактором «Нашего современника», велась на полное уничтожение. Ничем не брезговали. Подробно клеветали в прессе и по телевизору, что я чемоданы барахла из Америки привез, что был пойман рыбнадзором за «ловлю семги сетями на северной реке», что на какой-то тусовке хватал за груди Галину Волчек, что по происхождению я «татарский еврей» и т. д. Словом, все было мобилизовано. А о письме в ЦК, казалось бы, о главной улике — молчок. Значит, понимали, что этого касаться им невыгодно.

Конечно же (к чему лукавить!), мне не было дела до того, что печатают в «Метрополе» Белла Ахмадулина или Инна Лисянская, Арканов или Розовский, а тем более Попов с Ерофеевым. Но я решил, воспользовавшись их авантюрным ходом, нарушившим правила игры и, возможно, задуманным ими как реванш за дискуссию «Классика и мы», ударить по высшим идеологическим чиновникам ЦК, которых вольно или невольно подставили их любимчики. Я рисковал, но надеялся: а вдруг мне на этот раз все-таки удастся раздвинуть границы нашей «культурной резервации», жизнью которой руководили Зимянин и Шауро, Беляев и Севрук, во имя наших русских национальных интересов? Конечно же, мое письмо было крупным актом борьбы за позиции в русско-еврейской борьбе. Сделав хотя бы часть этой борьбы гласной, я рассчитывал ошеломить недосягаемых чиновников из ЦК, помочь нашему общему русскому делу в борьбе за влияние на их мозги, на их решения, на их политику. Я прекрасно сознавал, что в моем письме наряду с неопровержимыми фактами и исторической правдой были элементы рискованной политической игры, но я знал, с кем имею дело, и знал, что разговор именно на этом языке для людей такого рода, как Михаил Зимянин или Альберт Беляев, будет понятнее, чем на любом другом. Я хотел развить некоторый успех, которого год тому назад мы достигли на дискуссии «Классика и мы». А главное, я решил воспользоваться приемом наших врагов: сделать это письмо достоянием Самиздата, пустить его по рукам. А иначе они бы объявили его «доносом», «кагэбешной акцией» и т. д. Никаких забот о личной карьере в голове у меня не было. Зачем она мне? Я любил свободу и жизнь поэта и вольного художника.

Вот несколько основных положений этого письма.

В альманахе «Метрополь», кроме открытых антисоветчиков, диссидентов и полудиссидентов, выступили весьма известные советские писатели — Аксенов, Искандер, Битов, Вознесенский, Ахмадулина, Липкин, Лисянская, Арканов, Розовский… Зададимся вопросом: а чем же вызвано их участие в альманахе, их, чьи книги издаются и переиздаются, чьи имена не обделены вниманием критики, кому предоставляются для выступлений самые громадные залы. Кто чаще других говорит, якобы от имени советской литературы, в зарубежных аудиториях.
Ст. Куняев

Семен Липкин опубликовал в «Метрополе» стихотворение «В пустыне», об очередном еврейском исходе.
Февраль 1979 г.

Идем туда, где мы когда-то были, чтоб наши праотеческие были преображали правнуки в мечты. Нам кажется, что мы на месте бродим, однако земли новые находим, не думая достичь мечты.

Не думаю, чтобы удел «исхода» и смены родины соответствовал сущности советского патриотизма. Однако удивляться нечему, все логично, потому что Липкин еще десять лет, назад опубликовал в советской прессе стихотворение «Союз И». Я хорошо помню его главный рефрен: «Человечество быть не сумеет без народа по имени «и»… Приведу выдержку из инструкции Министерства просвещения Израиля: «Педагогический секретариат. Отдел основного общественного воспитания: «Евреи в Советском Союзе и мы» (материал для общественного часа).

Вопрос: Что олицетворяет чувство принадлежности к еврейству? Ответ— Сборы у синагог… слушание передач «Голос Сиона» в диаспоре. Призыв к протестам, письмам… Урок заканчивается декламацией «Союза И» С. Липкина на иврите…»

Когда в конце прошлого года я выступал на вечере поэзии в Государственном музее Маяковского, мне пришло в форме записок от учителей средних школ несколько вопросов, среди них были и такие: «В свою прошлую поездку по Соединенным Штатам поэт А. Вознесенский с успехом выступал в организациях американской сионистской молодежи, за что даже получил звание почетного гражданина Лос-Анджелеса. Считаете ли вы этически возможным для советского поэта выступления в подобных аудиториях?» Андрей Вознесенский не раз декларировал суть искусства, независимую от отечества. В стихотворении «Васильки Шагала» он прямо пишет: «Родины разны, но небо едино. Небом единым жив человек». В этом же стихотворении, обращаясь к Шагалу, Вознесенский, весьма двусмысленно играя словами, призывает художника: «Ах, Марк Захарович, нарисуйте непобедимо синий завет…» И словно бы услышав этот призыв, Шагал нарисовал «непобедимо синий завет» — расписал кнессет — парламент в Тель-Авиве.

Одним из авторов альманаха «Метрополь» является стихотворец Генрих Сапгир. Стихи его в начале шестидесятых годов широко были представлены в разного рода диссидентских «синтаксисах», потом — и до сих пор — он регулярно печатался и печатается на Западе в откровенно антисоветских изданиях. А у нас этот литератор благополучно издает книги для детей в издательстве «Детская литература» и является одним из составителей «Букваря», изданного миллионными тиражами, «Букваря», уникального в том смысле, что в нем есть немало стихов Сапгира и впервые в истории нашего школьного дела нет стихов Александра Пушкина. А ведь до войны были! Как же можно такому человеку доверять дело, с которого начинается познание родины и родной русской литературы!

Надо сказать, что за последнее время вообще немало исторических, литературоведческих и филологических изысканий выходит в свет с идеями, родными и близкими сионизму в самом широком смысле слова. Печально известны в этом смысле исторические «исследования» поэта Олжаса Сулейменова, с его постоянным определением еврейского народа, как «главного народа»… Это ли не льет воду на мельницу тех, кто говорит о мессианской роли Израиля в судьбах человечества! Надо сказать, что Сулейменов последователен в пропаганде аналогичных взглядов. В одной книге его стихотворений есть поэма «От января до апреля», вроде бы о Ленине, хотя большая часть ее посвящена страданиям еврейского народа, несмотря на то, что в последние десятилетия после того, как сионизм показал свои зубы, разговор об этих страданиях становится бестактным по отношению к народу Палестины, Повествование ведется Сулейменовым на таком примитивном «литературно— историческом» уровне:

Евреи злые, евреи знали, что не евреи Христа распяли! Скрывали хитрые, все принимали, все понимая, миру давали взамен Христа других богов, а им за тех богов — Голгофу!

Не буду говорить об этой поэме подробно — в ней много политически наивного и поэтически беспомощного, процитирую только отрывок, в котором речь идет о Ленине. Вот каким изображает Ленина Сулейменов:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

(Это что — мир становится семитским, что ли? — Ст. К.)

…Разрез косой ему прибавил зренья, он видел человечество евреев…

Изобразить Ленина в образе вождя, поддерживающего сионистские идеи о «человечестве евреев» — это уж слишком! Нет, не таков был он, страстный борец против Бунда и всякого национализма, в том числе и еврейского, сторонник естественной исторической ассимиляции евреев в тех народах, где они живут.

В 1977 году в большой серии «Библиотеки поэта» — популярном издании вышла книга стихотворений Эренбурга. Эренбург — поэт сложный. Много раз менявший свои убеждения и написавший за свою долгую жизнь много всего разного. Не все из того, что он написал, конечно, заслуживает переиздания. Особенно стихи, продиктованные поэту его сионистскими иллюзиями и убеждениями. Так зачем же в таком случае составителю Б. Сарнову надо было включать в книгу, а издательству издавать следующее стихотворенье Эренбурга, написанное в 1922 г.?

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Стихи, полные сионистской фразеологии, сознания избранничества, гордыни и религиозного национализма, настолько близкого шовинизму, что их вполне можно, допустим, рекомендовать для чтенья в частях нынешней израильской армии, «сыновей Давида», которые «учатся неистовству»!

А давайте заглянем в сборник «Эдуард Багрицкий, Воспоминания современников», изданный «Советским писателем» в 1973 г. и щедро нафаршированный всякого рода размышлениями об «избранничестве». «Мы чувствовали себя сильными, ловкими, красивыми. Был ли это так называемый мелкобуржуазный индивидуализм, актерская жизнь воображения, «интеллектуальное пиршество» фармацевтов и маклеров? Нет, не был. Наши мечты сбылись. Мы действительно стали «управителями», «победителями», владетелями шестой части земли… Эдуард Багрицкий принадлежал к поколению и классу победителей» (А. Адалис). Странно, что классом победителей здесь названы не рабочие и крестьяне — а фармацевты и маклеры!

…Да что говорить о нашей прессе, о наших издательствах, о наших статьях и стихах! Достоевского полного собрания сочинений издать не можем — дошли до семнадцатого тома несколько лет тому назад и остановились в недоумении перед «Дневником писателя», в котором гениальный Достоевский уже фактически сто лет тому назад разглядел цели и суть тогда еще нарождающегося сионизма и писал, глубоко проникая в тайну его могущества: «А безжалостность к низшим массам, а падение братства, а эксплуатация богатого бедным, — о, конечно, все это было и прежде и всегда, но не возводилось же на степень высшей правды и науки, но осуждалось же христианством, а теперь, напротив, возводится в добродетель. Стало быть, не даром же все-таки царят там повсеместно евреи на биржах, не даром они движут капиталами, не даром же они властители кредита и не даром, повторю это, они же и властители всей международной политики…»

А о собрании сочинений Блока я уж и не говорю! Все предыдущие собрания выходили с купюрами, там где Блок касался проблем еврейства и русофобства — купюр этих около полусотни.

А что же появляется у нас в необрезанном виде? Размышления Гейне, работающие на идею мессианства, на прославление «избранного» народа, на националистическое высокомерие: «Мне думается, если бы евреев не стало, и если бы кто-нибудь узнал, что где-то находится экземпляр представителей этого народа, он бы пропутешествовал хоть сотню часов, чтобы увидеть его и пожать ему руку…». Или: «…В конце концов Израиль будет вознагражден за свои жертвы признанием во всем мире, славою и величием»…

Что это такое — как не националистически религиозные заблуждения, издавая которые громадным тиражом без комментариев, мы фактически работаем на сионизм, проповедуемый устами Гейне — крупного поэта вообще, но в данном случае маленького обывателя, находящегося в шорах иудаизма. Издание классиков — тоже политика. Но почему в результате этой политики почти расистские откровения Гейне мы популяризируем, а проницательные размышления Достоевского по этому поводу (мирового классика покрупнее, чем Гейне), которые работали бы в борьбе с сионизмом на нас, а не против нас, мы держим под спудом… Почему?

О многом еще можно было бы написать: о русофобстве, как о форме сионизма — примеров более чем достаточно, о том, что… в капиталистические страны чаще всего наш Союз писателей посылает людей, кокетничающих с диссидентством, что и подтвердилось фактом появления «Метрополя», о том, что эти люди заботятся не столько о пропаганде советской литературы — сколько о собственной рекламе, о собственных изданиях, о собственной популярности, а за все это приходится платить уступками в самом главном — в сознании своего патриотического долга перед родиной.

Надо сказать (о чем никто не знает), что это было уже второе мое письмо. Первое, более краткое и более мягкое, я сначала послал на имя Суслова. Но, прождав месяца два ответа и ничего не дождавшись, понял: цековские лицемеры ничего не ответят мне, сделают вид, что ничего не получали, подумают, что я сдался и больше не буду «подымать волну»… Ах так?! Нет, не на того напали! И я написал второй, окончательный, расширенный вариант и продумал, как сделать, чтобы письмо не кануло в небытие в глухих цековских архивах. Сусловское ведомство не хочет отвечать мне — напишу на конверте просто «в ЦК КПСС», а что делать дальше — придумаю…

…Как сейчас помню: подъехал я к экспедиции ЦК КПСС в переулок возле Старой площади, постоял немножко, собираясь с духом, понимая, что как только девушка в приемном окошке возьмет у меня конверт, то корабли будут сожжены, Непрядва перейдена, и для меня начнется неведомая жизнь с неведомыми последствиями… Но вспомнил еще раз погибшего недавно моего друга Эрнста Портнягина, еще раз подумал: «а вдруг и со мной какой-нибудь несчастный случай!» — и… протянул письмо в окошко.

В этот же день мы вместе с Вячеславом Шугаевым уехали на электричке в Загорск, чтобы поискать в окрестных деревнях крестьянские дома, которые мы хотели каким-нибудь образом купить, чтобы жить рядом и обладать хоть какой-то долей независимости от опостылевшей нам обоим московской жизни. По дороге я читал ему второй экземпляр письма, мы выходили в заиндевевший тамбур, курили, мечтали, спорили. думали о последствиях моего шага, который он одобрял, но боялся, как бы со мной не расправились по-настоящему (Шугаев обмолвился, кстати, что он тоже пишет размышления на те же темы и называться они будут «Глазами гоя»). Впрочем, за несколько дней до окончательного своего решения я уже предпринял кое-какие меры безопасности. Во-первых, я посетил нескольких директоров издательств, на книги которых ссыл&чся в письме. Каждому из них я вручил по экземпляру письма. «Пусть знают — все буду делать гласно и открыто, это единственный путь, чтобы не попасть на Лубянку» — так думал я.

Помню весьма любопытное посещение председателя Российского Комитета по делам издательств Николая Васильевича Свиридова. Просидев битый час в его приемной, я все— таки дождался приема и, когда секретарша сказала мне: «Николай Васильевич ждет вас», вошел в кабинет и вместо того, чтобы попросить министра о включении в планы какой— нибудь своей книги (что делали 99 из 100 посещавших его писателей), протянул ему письмо на 12 страницах и попросил прочитать при мне.

Надо было видеть испуг и смятение этого хорошего русского человека, прошедшего войну, награжденного орденами, участника Парада Победы. Когда он, прочитав письмо, после минуты молчания поднял глаза, в них была сплошная мука. Взгляд его говорил: «Ну зачем мне это знать! Зачем ты ко мне пришел! Я же тебя совсем не знаю. А вдруг ты — провокатор!» После долгого, становившегося просто неприличным молчания министр выдавил из себя только одну фразу: «Да, с сионизмом надо бороться…» Я поблагодарил его, вышел из кабинета, убедившись, что у людей этого уровня поддержки не найти, что они боятся, а от страха смогут и осудить и предать… И лишь после этой мысли я понял: правильно сделал, оформив свое сочинение как письмо члена партии в родной Центральный Комитет, пусть все выглядит как моя забота о судьбе культуры, идеологии и государства, чтобы не «сгореть дотла», пусть оно выглядит официальным документом, а не как нелегальная листовка, пусть лучше меня проработают в ведомстве Зимянина, а не Андропова. А пока прорабатывают — пусть письмо расходится по руслам и ручейкам патриотического Самиздата. Я уже знал, что в отличие от диссидент— ско-западного существовал и Самиздат такого рода.

В эти дни вдруг ко мне, секретарю Московской писательской организации, зашел наш куратор из Комитета госбезопасности, он и раньше заглядывал в организацию, чаще к первому ее секретарю Феликсу Кузнецову или к Юрию Вер— ченко, иногда заходил и к нам, рабочим секретарям, для того, чтобы выяснить настроения, узнать, кто что натворил, кто собирается уезжать. По многим признакам можно было понять, что это человек русский, государственник, не чуждый патриотических мыслей и чувств. Я, в частности, вспоминаю, как за год-полтора до моего письма, когда гроза нависла над Сергеем Семановым, тогда главным редактором журнала «Человек и закон», за хранение в служебных столах какой-то патриотической эмигрантской литературы, этот сотрудник как бы случайно на ходу встретился со мной и попросил передать Семанову, чтобы тот предпринял все возможные меры для своей защиты.

А в эту нашу встречу перед своим окончательным решением о передаче письма в ЦК я прямо спросил его — правильно ли я поступаю.

— Сколько экземпляров вы уже раздали? — спросил он.

— Пять, — ответил я.

— Запомните: нельзя, чтобы было больше восьми. Это как бы для служебного пользования. А если копий будет больше восьми, то по нашим инструкциям вы будете обвинены в распространении… Это уже другая статья, куда более опасная.

Я спросил его:

— Где будут со мной разговаривать после того, как письмо будет отправлено — в ЦК или КГБ?

— Видимо, в ЦК. Но если вас будут вызывать на Лубянку, я постараюсь, чтобы вы попали в русские, а не еврейские руки. (В октябре 1993 года я встретил этого человека в окруженном омоновцами Верховном Совете. Он был одним из организаторов обороны.)

Мой начальник Феликс Кузнецов ничего не знал о моих коварных планах. Во-первых, поскольку я ему ничего не сказал, чтобы не подставлять его. А во-вторых, я понимал: покажу — он сделает все, чтобы я не отсылал письма, запретит. Срочно ушлет за границу. Что-нибудь пообещает, в чем я нуждаюсь. Соблазнит… В-третьих, все время, пока я работал с ним, меня точила мысль о том, что несколько абзацев из его статьи «Советская литература и духовные ценности», опубликованной в ноябрьском номере журнала «Нации и религии» за 1972 год, чуть ли не буквально были повторены в знаменитом русофобском сочинении А. Н. Яковлева «Против антиисторизма», появившемся буквально в те же самые дни. Не хотелось думать, что Феликс участвовал в создании яковлевского документа, но «все же, все же, все же…» Нет, всю ответственность я должен взять на себя одного. Одному — легче…

Официальный гром грянуть не замедлил: такое неожиданное толкование и такое несанкционированное обсуждение «Метрополя» крайне раздражило чиновников из ЦК. К тому же вслед за моим письмом в русском Самиздате стало гулять по рукам письмо некоего Василия Рязанова (конечно, это был псевдоним), в котором автор пошел много дальше меня:

Это происходит потому, — писал Рязанов, — что в аппарате ЦК КПСС существует могущественное сионистское лобби, покрывающее неблаговидную деятельность антисоветской агентуры и не позволяющее ее пресекать под тем благовидным предлогом, что это, дескать, вызовет обвинение в антисемитизме, отрицательную реакцию «мирового общественного мнения» и нанесет ущерб разрядке… Можно назвать и конкретных лиц в аппарате ЦК, прикрывающих деятельность сионистско-диссидентских групп, это прежде всего Севрук Владимир Николаевич, зам. зав. отделом пропаганды ЦК, и Беляев Альберт Андреевич, зам. зав. отделом культуры… Чехословацкие события не должны повториться в нашей стране.

Письмо Рязанова пошло по рукам, стало широко известным, и этой «нелегальщины» наши цековские покровители вынести не смогли. Но они сделали паузу в два месяца, ожидая, видимо, откликнутся ли на мое письмо крупнейшие литературные вожди так называемой «русской партии» — Леонид Леонов, Анатолий Софронов, Михаил Алексеев, Юрий Бондарев, Владимир Чивилихин, Сергей Викулов, Анатолий Иванов, Петр Проскурин, Егор Исаев… Но из них не откликнулся никто.

Прочное литературное и общественное положение, менталитет патриотических генералов от литературы, сознание своего влияния и благополучия, опасение потерять немалые материальные возможности, просто житейская и человеческая осторожность, видимо, не позволили им открыто поддержать меня. Думаю, что, когда во время перестройки их творчество, их имена, их репутации были безжалостно осмеяны и оболганы, многие из них пожалели о том, что в свое время не помогли мне. Как и мой прямой начальник Феликс Кузнецов, который сказал мне в те дни историческую, врезавшуюся в мою память фразу: «Ты, Стасик, нарушил законы ролевого поведения, и за это придется заплатить». «Ролевого» — от слова «роль». Но я не играл. Это была борьба за жизнь, это было отчаянным шагом, поскольку я предчувствовал, что ежели мы не выиграем сражение сейчас, в выгодных для нас условиях, то впереди нас ждут худшие времена.

В литературно-идеологической жизни 60—70-х годов для характеристики скрытого русско-еврейского противостояния бытовал термин «групповщина». Так сложилось, что с одной стороны ее возглавляли «официально правые», с другой — «официально левые». Официально правыми считались, к примеру, Александр Прокофьев, Егор Исаев, Анатолий Иванов, Всеволод Кочетов, Анатолий Софронов, Николай Грибачев, Михаил Алексеев. Лагерь официально левых возглавляли Константин Симонов, Даниил Гранин, Александр Чаковский, Валентин Катаев, Борис Полевой, Андрей Дементьев…

Попасть в обойму «официальных» было почетно и денежно — гарантированные издания, премии, загранкомандировки, квартиры. Их не клевала, за редчайшими исключениями, критика, они были неприкасаемыми авторитетами, давшими обязательство за все эти блага обеспечивать идеологическое равновесие в литературе. С годами к лагерю официально правых потянулись Владимир Фирсов, Валентин Сорокин, Владимир Чивилихин, а официально левые укрепили свои ряды именами Евтушенко, Вознесенского, Коротича.

Мы ясно ощущали и понимали такое положение дел, демонстративно сторонились официально левых, брезговали ими и не раз публично высказывали свое отношение к ним.

Официально правые были нам ближе — все-таки свои, русские! Но сближаться с ними окончательно означало потерять независимость своих оценок, подчиниться своеобразной групповой дисциплине, и мы не желали этого.

Кто мы? Юрий Селезнев, Вадим Кожинов, Анатолий Передреев, Петр Палиевский, Сергей Семанов, Анатолий Пайщиков, Михаил Лобанов… Объективный ход событий все больше и больше сближал нас с Беловым, Распутиным, с Юрием Кузнецовым.

Наше брезгливое негодование возбуждали одинаково как Вознесенский, отрыгнувший в Америке стишок по поводу Шолохова: «Один роман украл — не смог украсть другой», так и Егор Исаев, давший рекомендацию стихотворцу, заместителю Шеварднадзе некоему Анатолию Ковалеву. Впрочем, за цековскими и правительственными чиновниками-графоманами в то время с рвением ухаживали многие литераторы: к книге пресловутого Ковалева хвалебное предисловие сочинил Владимир Огнев. А стоило только партийному функционеру В. Печеневу стать помощником генсека К. У. Черненко, как о его весьма заурядной публицистической книжице тут же появилась в «Литературной России» подобострастная статья модного критика Евгения Сидорова, будущего министра культуры ельцинской эпохи.

Верхушку официально правых не случайно совершенно не тронула скандальная статья А. Яковлева «Против антиисторизма». Она была скорее направлена против «второго эшелона» русских писателей, то есть против нас. Грозным предупреждением для правых стали дела «русских националистов» Бородина, Огурцова и Осипова. Этими делами власть как бы поставила предел нам: эту границу переходить нельзя! Левым же граница их идеологических поисков была поставлена высылкой за границу Иосифа Бродского и процессом Даниэля и Синявского…

Помню, как по окончании одного из писательских съездов, во время банкета заведующий отделом культуры ЦК КПСС Василий Филимонович Шауро — худой, высокий, седоволосый старик, демонстрируя «единство партии и народа», пошел вдоль ряда столов, уставленных водкой и закусками. Писатели отмечали в Кремлевском Дворце окончание съезда. Он шел молча с бокалом в руках, кивками поздравлял писателей с успешным окончанием работы, прихлебывал время от времени из бокала за их здоровье, но не говоря никому ни слова, словно бы оправдывая прозвище, которое укрепилось за ним: Великий Немой. И вдруг ни с того ни с сего остановился возле меня и Бориса Романова. Мы встали, чтобы чокнуться, и Великой Немой вдруг заговорил, обращаясь ко хмне, но так, чтобы слышали все остальные:

— Политика партии в том, чтобы в разумных пределах поддерживать все группировки писателей. Мы не можем выделять особо ни одну из них. Качели не могут качаться в одну сторону. Выдержать равновесие — вот наша задача с вами. За это и выпьем…

Мы выпили, и он пошел дальше, продолжая молчаливый обход писательских рядов.

Впрочем, интересы еврейского лобби в 60—80-е годы, к сожалению, обслуживала и целая прослойка функционеров— литераторов русского происхождения: Анатолий Ананьев, Вадим Кожевников, Сергей Наровчатов, Сергей Баруздин, Михаил Колосов, Анатолий Чепуров, Афанасий Салынский — главные редакторы крупнейших литературных изданий, видные чиновники. Скорее всего потому, что благодаря поддержке или в лучшем случае лояльности еврейских кругов можно было рассчитывать на то, что ЦК утвердит тебя на каком-либо значительном посту. А сколько было именитых литераторов, посвятивших свои перья обслуге этой касты! На сем славном поприще рьяно подвизались и нынешний академик— литературовед Петр Николаев, с лекций которого в МГУ мы сбегали по причине их непроходимой бездарности и скуки, и другой академик Дмитрий Лихачев, и членкор Вас. Вас. Новиков, и редактор сегодняшнего «Знамени» Сергей Чупринин, да и цекушник Альберт Беляев тоже ведь был писателем. Что говорить, если это «русское крыло» возглавлялось Георгием Марковым и Сергеем Михалковым, вскормившим целое войско «классиков детской литературы» — и ее критиков и никому не нужных исследователей. Но ничто не проходит бесследно. Как правило, русские люди, пошедшие в услугу к еврейскому лобби, были или совершенно бесталанными литераторами, или, очень быстро (Наровчатов, Михалков, Дудин, Луконин) истратив все свои способности в молодые годы, во вторую половину жизни становились всего лишь навсего высокопоставленными представителями обслуживающего персонала, которых в душе презирали и настоящие русские и умные евреи.

Да, эти шабесгои были при постах, при креслах, при лауреатских венках, заседали во всех президиумах. Но сущность такого рода высокопоставленных слуг еще в начале века очень точно определил Василий Васильевич Розанов:

С евреями ведя дела, чувствуешь, что все «идет по маслу», все стало «на масло», и идет «ходко» и «легко», в высшей степени «приятно». (…) Едва вы начали «тереться» около него, и он «маслится» около вас. И все было бы хорошо, если бы не замечали (если успели вовремя), что все «по маслу» течет к нему, дела, имущество, семейные связи, симпатии. И когда наконец вы хотите остаться «в себе» и «один», остаться «без масла», — вы видите, что все уже вобрало в себя масло, все унесло из вас и от вас, и вы в сущности высохшее, обеспложенное, ничего не имущее существо. Вы чувствуете себя бесталанным, обездушенным, одиноким и брошенным. С ужасом вы восстанавливаете связь с «маслом» и евреем/— и он охотно дает вам ее: досасывая остальное из вас, — пока вы станете трупом. Этот кругооборот отношений всемирен и повторяется везде — в деревеньке, в единичной личной дружбе, в судьбе народов и стран. Еврей с а м не только бесталанен, но — ужасающе бесталанен: но взамен всех талантов имеет один большой хобот, маслянистый, приятный: сосать душу и дар из каждого своего соседа, из страны, города. Пустой — он пересасывает в себя полноту всего. Без воображения, без мифов, без политической истории, без всякого чувства природы, без космогонии в себе, в сущности — безъяичный, он присасывается «пустым мешком себя» к вашему бытию, восторгается им, ласкается к нему, искренне и чистосердечно восхищен «удивительными сокровищами в вас», которых сам действительно не имеет: и начиная всему этому «имитировать», всему этому «подражать» — все искажает «пустым мешком в себе», своею космогоническою безъяич— ностью и медленно и постоянно заменяет ваше добро пустыми пузырями, вашу поэзию — поддельною поэзиею, вашу философию — философической риторикой и пошлостью (…)

И так — везде. И так — навечно.

Беляевых, чуприниных, ананьевых, людей бесталанных, избравших такой путь, — не жалко. Туда им и дорога. Жаль Виктора Астафьева, Михаила Ульянова, Андрея Битова, Владимира Соколова, Игоря Шкляревского, постепенно превращавшихся, говоря словами Розанова, в «высохшее, обеспложенное, ничего не имущее существо»… А еще хочется вспомнить слова Тараса Бульбы: «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»

…Через два месяца после передачи письма я был приглашен «на ковер» в апартаменты ЦК КПСС.

За час до визита мне позвонил мой знакомый из КГБ и попросил о свидании. Мы встретились минут за пятнадцать до того, как я вошел в ЦК, в сквере на Старой площади.

— Станислав Юрьевич, есть одна просьба. С вами будут сегодня разговаривать Беляев с Севруком. Нам интересно все, что они скажут. Не возьмете ли вы в свой портфель звукозаписывающее устройство? — Я внимательно поглядел в его честные голубые глаза и вежливо, но твердо отказался…

…В кабинете у Беляева кроме Севрука сидел Игорь Бугаев, секретарь Краснопресненского райкома партии, где я состоял на учете. За всю двух— или трехчасовую беседу он не произнес ни слова, время от времени делал какие-то записи. Я поглядеч на него и понял: если беседа сложится для меня неблагоприятно — именно он будет исключать меня из партии.

Беляев сразу начал проработку:

— Письмо ваше получено. Мы имеем поручение от Секретариата ЦК поговорить с вами. Письмо, к сожалению, стало широко известным. Как вы могли, не дождавшись ответа от ЦК, распространять его? Это — нарушение партийной дисциплины!

Я был готов к такому началу и спокойно, но твердо ответил, что ничего я не распространял, что копии письма я передал лишь директорам издательств, на книги которых ссылался, и председателю Государственного Комитета России по печати.

Но Беляев, у которого были сжаты желваки, а лицо покрыто красными пятнами, пронзил меня своими холодными голубыми глазами архангелогородского опричника:

— На основе вашего письма сочинено еще одно, совершенно антипартийное и антисоветское, некоего Рязанова!

— Нет, не на основе моего письма, а по его поводу, — отпарировал я.

— Но как вы смели обвинить Центральный Комитет в бездействии?! — сорвался на фальцет Беляев. — Мы издали антисионистские книги Юрия Колесникова, Цезаря Солодаря, Льва Кулешова… В заграничных поездках против сионизма выступали Чаковский, Кожевников, Юлиан Семенов…

В разговор с какими-то бумажками в руках вступил второй, «добрый следователь» — Владимир Севрук:

— Стихотворение о народе по имени «И» Семена Лип— кина осуждено нами, редактор, пропустивший его, уволен с работы. То, что в букваре нет стихов Пушкина, а есть стихи Сапгира — это безобразие, но вот мы издали новый букварь, — Севрук показал его мне, — где есть стихи и Михалкова, и Пушкина. А что касается Гейне — то я против подобных его рассуждений… Да, вы правы в своем письме, у нас действительно нет русофильской партии, но нет и сионистской, как нет казахской националистической или узбекской…

Севрук запнулся, что-то рассматривая в своих записях.

Это позволило мне еще раз перебить его:

— «Литературная газета» Чаковского только и знает, что бороться с так называемыми пережитками русского национализма. А Вознесенский в это время, выступая в Америке, клевещет на Шолохова: «Один роман украл — не смог украсть другой». А его «непобедимо синий завет» — что, неужели непонятно, о чем идет речь? А то, что его, да Евтушенко, да Аксенова постоянно приглашают за рубеж, куда они то и дело ездят на народные деньги — разве это нормально?..

Альберт Беляев понял, что здесь надо согласиться со мной:

— Да, практика поездок по вызову порочна, но вам лишь кажется, что вы боретесь с сионизмом, на самом деле вы помогаете ему, провоцируя сионистов на агрессивные действия.

В это время раздался телефонный звонок. Беляев схватил трубку:

— Да, Михаил Васильевич, мы как раз беседуем с автором письма. Да, конечно, передадим, объясним, не беспокойтесь… — Он положил трубку: — Вот и Михаил Васильевич Зимянин просит передать вам: в Московской писательской организации столько евреев, что необходимо работать на консолидацию, а не на разъединение,

В разговор опять вступил вкрадчивый Севрук:

— Собрание сочинений Гейне, как вы помните, было издано в хрущевские гнилые времена… Тогда же издали 9-й, антисоветский том Бунина с его «Алешкой третьим» и книгу белогвардейца Шульгина выпустили, фильм о нем сделали, генерала Слащова провозгласили чуть ли не народным героем. А о Бунине — лютом антисоветчике — монографий тогда написали больше, чем о Фурманове!

…Я видел, что люди, с которыми я говорил, по должности своей, по партийно-государственному инстинкту, которому они обязаны были следовать, должны понимать меня. Но они явно не хотели этого, и двусмысленность положения крайне их раздражала… Роли их были распределены. Беляев в этой проработке, видимо, должен был давить на меня эмоционально: он повышал тон, пересыпал свою речь недвусмысленными угрозами, а роль Севрука была в том, чтобы доказать содержательную и даже фактическую несостоятельность моего письма.

— Вот вы обвиняете Багрицкого в том, что он отрешился от местечкового быта, от еврейского ешиботства, но они и были рассадником сионизма.

Я быстро нашелся:

— Да, вы правы, отказался, но ради чего? Ради еврейской власти над всей Россией!

— Багрицкий — революционный поэт! — сорвался на крик Беляев.

— Да, но поэма «Февраль» и революционная и сионистская одновременно.

— Опять двадцать пять! — уже завизжал Беляев, не привыкший, чтобы с ним спорили в стенах его кабинета.

Альберт Беляев был одним из самых подлых и мерзких партийных чиновников, которых я видел на своем веку. Хотя бы потому, что он был чистокровным русским северной закваски, со светлыми, чуть рыжеватыми волосами и голубыми глазами, с послужным списком, в котором значилась служба на Северном флоте, с книжонкой рассказов об этой службе, за которую его приняли в Союз писателей… А душа у него была карьеристская и насквозь лакейская.

Помню, как однажды я встретил его в коридорах Союза писателей на Поварской. Мы знали друг друга, и я решил обратиться к нему с какой-то незначительной просьбой.

— Альберт Андреевич! Можно вас на минуту?

Беляев зло посмотрел на меня и на ходу бросил:

— У меня нет времени!

— Да я по поводу своей статьи в «Литературной газете»…

Беляев вдруг перешел на мелкий бег, его ножки в начищенных ботинках замелькали над ковровой дорожкой, и он почти завизжал в истерике:

— Вы что, не видите, что я спешу? Василий Филимонович Шауро меня в кабинете Маркова ждет! — И столько было в лице этого морячка страха перед начальственным гневом, так исказилось его лицо от моей невинной попытки задержать его на минуту, такое отсутствие собственного достоинства продемонстрировала вся его суетливая, мчащаяся по коридору фигура, что я оторопел…

А в конце 80-х, когда ему, учившему меня бороться с сионизмом на благо советской власти, за заслуги в деле ее разрушения дали пост главного редактора газеты «Советская культура», он, всю жизнь учивший нас партийности и социализму, сразу сделал газету и антисоветской, и антикоммунистической, и еврейской, и бульварной.

Забавное продолжение истории с моим письмом в ЦК последовало через несколько месяцев, когда летом я уехал на Рижское взморье поработать в писательском Доме творчества. Рядом со мной на этаже жил главный редактор «Литературной газеты» Александр Чаковский. Он курил сигары, и вонючий запах, выползавший из-под двери его номера, означал, что в эти часы Чаковский трудится над очередным томом очередной эпопеи.

Однажды мы с ним встретились в коридоре, и он неожиданно предложил мне:

— Станислав Юрьевич, зайдемте ко мне, надо поговорить.

Оказывается, Чаковский, занимавший в идеологической иерархии при Брежневе приблизительно то же место, что Эренбург при Сталине, захотел объясниться со мною по поводу моего письма.

Расспросив меня о моем национальном и социальном происхождении, он задумался, раскурил сигару и, усевшись в кресло, начал свой монолог:

— Я по натуре своей чекист. Хорошо, что мы с вами беседуем вот в такой мирной обстановке. А то ведь могло бы случиться, что разговор у нас с вами сложился бы приблизительно так: вы, гражданин Куняев, наслушались западного радио о близкой смерти Брежнева, решили спровоцировать, когда это произойдет, еврейские погромы, чтобы на этой волне сделать себе карьеру. Уведите арестованного! Вот вы пишете в письме, что боретесь с сионизмом. А на самом деле настоящий борец с сионизмом — это я. Я уже в 16–17 лет ездил организовывать в Поволжье колхозы и сражался в Саратове с сионистами. Они тогда уже начали уезжать в землю обетованную, пока Сталин гайки не закрутил. Но я был против их отъезда, я хотел, чтобы евреи строили свою социалистическую родину… Станислав, вы не отдаете себе отчета, сколько пришлось пережить и перестрадать евреям.

Дальше я цитирую наш разговор по записи из моего дневника от 23.8.1979 г.

Чаковский:

— Когда началась война, Сталин увидел, что все интернациональные идеи, все разговоры о солидарности с германским рабочим классом и международным пролетариатом — фикция. Он решил сделать ставку на единственно реальную карту — на национальное чувство русского народа. Постепенно из армии убрали всех евреев— политруков, пропаганда наша всячески стала использовать имена русских полководцев, верхи стали заигрывать с церковью, а после победы Сталин произнес знаменитый тост за русский народ. Но расплатиться с русским народом за его жертвы было нечем, оставалось лишь одно — объявить его самым великим, самым талантливым. И в угоду этому началась кампания против космополитов, дело врачей, разгон еврейского комитета. Что было! Люди бежали из больниц, натягивали на себя одеяла, когда к ним подходили врачи— евреи. А когда наступил 56-й год и пошли всяческие реабилитации, то среди этих реабилитаций не были реабилитированы евреи, пострадавшие в антисемитских кампаниях. А теперь объясните какому-нибудь рядовому Хаиму, почему этого не произошло. Он живет с обидой в душе, и на эту обиду очень легко ложится всяческая сионистская пропаганда, и Хаим подает заявление на выезд в Израиль..

— Александр Борисович! — возразил я ему. — Если говорить о всякого рода реабилитациях, давайте отвлечемся от узко еврейской точки зрения. Что такое «дело врачей» или борьба с космополитизмом по сравнению с трагедией раскулачивания? Пустяк, ерунда сущая, не имеющая значения для жизни народа.

Раскулачивание, Соловки, Нарым, Волго-Балт, лесоповалы — вот что потрясло Россию до основания, подточило ее здоровье и устойчивую хозяйственную мощь.

А кто руководил этими процессами?

Вы же сами сказали мне, что в шестнадцать с половиной лет вы, сын богатого еврейского нэпмана, в своей самарской губернии создавали колхозы. Что вы могли в этом возрасте знать о жизни, которая здесь складывалась столетиями и которую вы нещадно ломали?

Почему вы не говорите о том, что нужно было бы реабилитировать несправедливо сосланных на Север, закопанных на Волго-Балте, сгнивших на Соловках?

Почему в том же 1956 году им, кто остался в живых, или их потомкам не объявить, что они были сосланы или уничтожены несправедливо, чтобы не было пятна осуждения на этих людях или их потомках? Я отвечу почему.

Во-первых, потому, что их судьбы вас не интересуют, вас тревожит лишь обида Хаима, сын которого не смог поступить в Институт международных отношений, а поступил всего лишь навсего в пушно-меховой или мясомолочный.

А во-вторых, потому что надо было обнародовать имена всех ответственных за эти деяния руководителей ГУЛАГов, больших и малых, что действительно могло бы привести к погромам.

Чаковский переменился в лице:

—  Ах вот как вы ставите вопрос!..

Но во гневе сдержался, решив не продолжать разговор на эту тему, перешел на литературу.

— Станислав! Будьте центристом! Я ничего не понимаю в поэзии, я политик. В политике мало быть правым, надо убедить всех в своей правоте. Мне нравится ваш «Карл Двенадцатый», острая мысль о парадоксе власти. Но все эти ручейки, травки, березовые рощи — на этом имени не сделаете.

Вот вы пишете о Бунине — «тяжко без родины жить, а без души тяжелее». Сказано афористично, но нельзя забывать о том, что Бунин был большой сволочью. А что вы пишете о каких-то «евреях в Пентагоне»? Их там нет, они есть в Конгрессе. Не возражайте мне, что это, мол, условно, символически, обобщенно, такие политические формулировки должны, быть точными.

Спорили мы с ним целый вечер, и ушел я от него, сопровождаемый заверениями, что он-то и есть настоящий борец с сионизмом.

Вечером на прогулке ко мне подошел прозаик Елизар Мальцев, известный шабесгой из русских. Он? видимо, уже узнал о моем разговоре с Чаковским.

— Мне вас жалко, Станислав, вас больше никуда не выберут! И вообще, я натерпелся от русских куда больше, чем от евреев. Евреи мне всегда помогали, а сам я из раскольников, из семейских, сейчас пишу историю своего рода.

Но все же при советском еврее-государственнике Александре Чаковском невозможно было представить себе потоки зловонной русофобии, в которой стала просто купаться «после— чаковская» «Литературная газета», на чьих страницах русская история стала изображаться так: «Облачившись в державный зипун и затолкав под лавку прокисшие портянки, объявить русский дух самым духовитым во всей вселенной», «дыша перегаром, державник начинает неторопливо разматывать портянки, сладострастно ожидая момента, когда можно будет закричать: «Наших бьют!». «Казенного патриотизма, усердно поливавшего великодержавным дезодорантом пропотевший зипун общества— Россия нахлебалась вдоволь», «И петровские, и сталинские методы индустриализации России оказались на поверку бамбуковыми суррогатами» и т. д. и т. п. (Л.Г. № 28. 1995 г.) Это — журналист Б. Туманов, всю жизнь проработавший за границей и всю жизнь, видимо, «сладострастно» лелеявший в своей душонке ненависть к России. А я-то по наивности 20 лет тому назад думал, что худшего русофоба, нежели А. Чаковский, у нас найти невозможно. Однако в скором времени после разговора с ним мне попала в руки западная газета, в которой бывший сотрудник «Литературки», уехавший в Америку, писал о своем главном редакторе и нравах «Литгазеты»:

В «Литгазете» еврей был главным редактором (Чаковский) и ответственным секретарем (Гиндельман), отдел экономики возглавлял еврей Павел Вельтман (он же Волин), отдел науки — еврей Ривин (он же Михайлов), отделом искусств руководил еврей Галантер (он же Галанов), даже самый крупный раздел русской литературы возглавлял еврей Миша Синельников.
( В. Перельман. …И снова иллюзии // Русская мысль, 14 ноября 1974 г.)

Итак, лучшую в стране газету доверили делать евреям, и я не мог не радоваться этому чуду. Что значил этот загадочный филосемитизм?

…То, что я попал в самую умную, самую демократичную и самую еврейскую газету в стране, в моих глазах искупало все.

Вот вам и государственный антисемитизм 70-х годов… Да что говорить о семидесятых!

«Государственный антисемитизм в СССР. — пишет, к примеру, историк Борис Фрезинский в «Русской мысли» от 2 апреля 1997 года, — как раз в пору 1948–1953 годов достиг накала, чреватого «окончательным решением еврейского вопроса».

…В 1952 году я поступил на филологический факультет Московского университета.

Последний год царствования Иосифа Сталина. Но что бы ни говорили об этой эпохе нынешние продажные борзописцы, свидетельствую: наше школьное образование было таким, что мы — дети врачей, учителей, итээровцев, послевоенных вдов и матерей-одиночек, и даже крестьян-колхозников из провинциальных областных и районных городков и сел России, — приехав в Москву, «замахнувшись» на лучшие вузы страны, без всякого блата, без мохнатых рук, без взяток на равных выдерживали состязание за право учиться на Моховой, в МВТУ, в МАИ, в Энергетическом и Медицинском с сыновьями партийных работников, дипломатов, генералов, словом, с любыми отпрысками столичной элиты. Вот какие знания получали мы в любых, самых отдаленных от Москвы уголках, вот какую универсальную и справедливую мощь таила в себе поистине народная, демократическая школьная система советской эпохи. Но воспоминания мои — о другом. Я смотрю на громадное казенное фото нашего выпускного курса 1957 года, где каждый из нас в овальной рамочке, над нами несколько фотопортретов наших лучших преподавателей, в центре ректор МГУ Петровский, — смотрю, читаю фамилии, вглядываюсь в молодые студенческие лица и понимаю, что не менее сорока студентов из двухсот двадцати, поступивших на первый курс филфака, были нашими советскими евреями. И это — в период между 1949-м и 1953 годами, между кампанией против космополитов и «делом врачей»!

Судя по сегодняшним стенаниям борщаговских и Рыбаковых, в те годы государственный антисемитизм якобы достиг такого накала, что легче было верблюду пролезть в игольное ушко, нежели бедному еврейскому отпрыску войти под своды главного храма науки… А тут почти двадцать процентов — еврейские юноши и девушки! Эх вы, летописцы, мемуаристы, лжесвидетели…

А если вспомнить о сталинских тридцатых годах, то не обойтись без объективного свидетельства Эммы Герштейн (не самой большой русофилки), которая несколько лет тому назад писала в «Новом мире»: «Моя мать, совершенно неприспособленная к грубости и жестокости советской жизни, все же благословляла ее за отсутствие антисемитизма…»

А где же, по наблюдениям Эммы Герштейн, в те годы гнездился антисемитизм? Оказывается, в буржуазной «цивилизованной» Латвии!

Придя к Лене, я застала у нее поэта Ваню Приблудного. С собой он привел писателя, сына известного экономиста М. И. Туган-Барановского. Он жил в буржуазной Латвии… рассказывал о своей жизни в Риге. Он был женат на еврейке. На взморье были разные пляжи — для евреев и христиан. Он шокировал родню своей жены, показываясь на еврейском участке, а она выглядела белой вороной на христианском. Туган рассказывал об этом смеясь, а мне казалось, что я слушаю какие-то сказки о доисторических временах.

Да, далеко было нашему советскому «государственному антисемитизму» до антисемитизма западного, гуманного, культурного!

Беда патриотов — идеологов русской партии, да и моя беда, заключалась в том, что мы в борьбе с агрессивным внут— рисоветским еврейством взяли на вооружение официальный термин «сионизм» и ничтоже сумняшеся употребляли его часто не к месту, искажая и запутывая смысл происходящих процессов. А надо было говорить просто о засилье еврейства, о еврейской воле к власти, о мощном групповом инстинкте этой касты, о ее влиянии на партийную верхушку. Мы же, опасаясь прямых репрессий, прикрывали свои взгляды формулировкой из официального идеологического арсенала и попадали в ложное положение, а партийные чиновники типа Беляева и Севрука ловко пользовались нашей непоследовательностью. Но и они тоже были обескуражены.

Сионизм считался официальным врагом советской системы, с ним надо было бороться. Я тоже поставил их в ложное положение. Им очень не нравилось содержание моего письма, но это раздражение приходилось изливать по поводу форм его обнародования.

— Надо быть умнее сионистов, — поучал меня Беляев, — и не давать им поводов для провокаций. Вы же действуете точно так, как Солженицын: пишете письмо якобы в ЦК, а на самом деле пускаете его по рукам!

Опытные партийные функционеры сразу же разгадали наивный план моих действий, тем не менее ничего серьезного сделать со мной не могли. Я защищался достаточно умело, да и в письме было много неоспоримых фактов, с которыми соглашался Севрук:

— Да, поэма Сулейменова о Ленине — плохая поэма.

— Говенная! — добавил Беляев.

— И стихи Вознесенского — тоже плохие стихи, — продолжал Севрук, — слабые…

— Говенные! — в сердцах повторил Беляев.

Несмотря на драматичность сцены, я не мог удержаться от смеха, а Севрук, видимо, обязанный «отмазать» свой отдел пропаганды и доказать, как он борется с антисоветчиками, — неодобрительно глянув на меня, высыпал целую груду фактов, свидетельствующих о его бдительности:

— Журнал «Аврора» опубликовал монархические стихи, — мы редактора журнала сняли, редакцию укрепили, мы сняли главного редактора журнала «Простор» в Казахстане за политически сомнительный детектив. Мы убрали с должности нескольких цензоров.

Он перечислял свои заслуги с такой интонацией, как будто перед ним сидел не я, а Суслов или Зимянин, из чего я заключил, что разговор со мной — своеобразная репетиция для разговора с высшим начальством о принятых мерах. Про— рабагывая меня, они оба как бы искали материалы и формулировки для своего спасения и для своей защиты. Им было за что меня ненавидеть. Я понял это и даже пожалел их, сказав на прощанье примирительным тоном:

— Я не шовинист, Альберт Андреевич, я перевел несколько книг лучших наших поэтов из республик. Может быть, в моем письме и во всем, что получилось вокруг него, есть какие-то неточности и сомнительные моменты, но я ведь вижу, что по существу вы согласны со мной!

Беляев открыл рот, пораженный моей наглостью, но, сообразив, видимо, что дискуссия затянулась и что начинать все сначала смешно, просверлил меня своими ледяными глазами, и мы распрощались…

Когда на другой день я встретился с Феликсом Кузнецовым, он, уже знавший о разговоре, коротко сказал мне:

— Ну, получил ответ на свое письмо?

— Получил.

— А теперь уходи, Стасик, в отпуск.

— А можно месяца на два?

— Ты шутишь? Уходи на полгода…

Я с облегчением вздохнул и поехал рыбачить на Север, к берегам холодного Белого моря. Эмигрировал — в Россию.

Перед отъездом меня по какому-то пустяковому поводу пригласил к себе опытнейший чиновник, руководитель всего нашего Союза писателей Георгий Мокеевич Марков и в конце разговора, как бы случайно вспомнив нечто из своей жизни, сказал:

— Меня, Станислав, в свое время пригласили работать в Союз писателей секретарем парткома. Я был молодой, горячий, ну, как ты. Приехал в Москву, познакомился с писательской жизнью и стал подымать в разговорах те же проблемы, что и ты сегодня. Тогда Федин меня вызвал и говорит: «Ты, Гоша, землю копать умеешь?» — «Умею». — «Так вот, возьми лопату, выкопай яму поглубже, свали в нее все свои еврейские вопросы и землей засыпь. И сверху камень привали, чтобы не вылезали». Вы поняли, Станислав, что я вам хочу сказать?.,

А чего еще тут было понимать? Все и так яснее ясного…

А с режиссером всей этой проработки, секретарем ЦК Михаилом Васильевичем Зимяниным лицом к лицу я столкнулся через несколько лет на очередном съезде российских писателей.

По окончании съезда в необъятном банкетном зале Кремля происходил традиционный прием. За моим столом сидел Юван Шесталов, мансийский поэт. Рангом поменьше Гамзатова и Кугультинова, но все же «живой классик». Человек, любящий выпить. Но то ли водки было мало, то ли братья-писатели пили энергично, но напиток за нашим столом быстро кончился… Шесталов вознегодовал: «Пойдем к столу почетного президиума (он стоял на некотором возвышении), у них водки навалом!» Удержать его не было возможности, и мы оба рванулись к столу, во главе которого сидел Зимянин. Очутившись прямо напротив него, Шесталов, поддерживаемый мной, в отчаянье закричал, простирая пустой фужер к Зимянину:

— Михаил Васильевич! У рядовых писателей водка кончилась.

Официанты, проглядевшие наш маневр, бросились к Ювану, один наливал ему водку в фужер, другой разворачивал от стола, а маленький Зимянин, поглядев на меня глубоко запавшими глазками, устало сказал:

— А, это опять вы! И когда научитесь отличать евреев от сионистов?

— Я только этим и занимаюсь в последние годы, — печально отшутился я и, повернувшись, пошел за счастливым Юваном Шесталовым.

Несколько лет спустя обычно осторожный и хорошо информированный Александр Борщаговский — вечный партийный функционер еврейского лобби — на партийном собрании вспомнил о моем письме в ЦК:

Мы ведь люди с исторической памятью (мы тоже. — Ст. К.) . Во вновь избранном секретариате есть по крайней мере два человека, против которых я возражал бы настойчиво и по праву, если бы состоялась партгруппа. Пока Станислав Куняев не откажется публично от грязного, печально известного письма в ЦК, пока он не откажется от враждебной интернационализму позиции, которую он, к слову сказать, подтвердил в публичной дискуссии «Классика и мы», нельзя за него голосовать как за одного из руководителей организации. Мы выбираем руководителей, и человек, не доросший до идей интернационализма, духа социализма, человек, который, не затрудняясь вытрет ноги о стихи Багрицкого, не годится в секретари Союза…»
(9.04.1986 г. Цитирую по стенограмме.)

Борщаговский не рассчитал, что время идет быстро, и дал петуха, ибо через два-три года еврейское советское писательское лобби сдаст Багрицкого, а по старости утративший политическое чутье Борщаговский чуть запоздает и лишь еще через пару лет «сольет» столь дорогой для его сердца «дух социализма» в книге «Обвиняется кровь».

Много я натерпелся от всякого рода борщаговских в те годы. Не раз мою фамилию склоняли они со всех партийно— писательских трибун. Иногда напускали на меня тяжелую артиллерию — Вениамина Каверина и Маргариту Алигер, которые должны были выступать со мной на вечере памяти Заболоцкого, но заявили цедеэловскому начальнику тех лет Михаилу Шапиро, что если, мол, Куняев придет в президиум, то они сейчас же покинут его. А бывало, что герои Советского Союза шли в атаку — два летчика Марк Галлай и Генрих Гофман.

А Константин Симонов, которого я однажды попросил по долгу службы, как рабочий секретарь Московской писательской организации, чтобы он провел вечер поэзии в Лужниках, вдруг придал своему холеному лицу надменное выражение и отчеканил:

— Я с людьми, которые топчут поэзию Багрицкого, дела иметь не хочу! — и победоносно поглядел на двух руководителей ЦДЛ — Филиппова и Шапиро, взиравших на него с благоговением, как еврейские Бобчинский и Добчинский на Хлестакова. Я за словом в карман не полез и жестко отрезал:

— Баба с возу — кобыле легче!

Пошел в кабинет, позвонил Анатолию Софронову, и мы прекрасно провели вечер в Лужниках… Словом, и смех и слезы… А что мне было делать, если родная партия серьезно прислушивалась к тому, что говорят Борщаговский, Гофман, Симонов?

Да, тот же самый Симонов, который в марте 1953 года, вскоре после смерти Сталина написал Никите Хрущеву письмо с предложением очистить Союз писателей от бездарных еврейских литераторов, пролезших в Союз благодаря связям, ничего талантливого не создающих и живущих за счет лит— фондовских пособий.

…Совсем недавно, в 1998 году, в Третьяковской галерее собрались все старые работники отдела культуры ЦК — вспомнить прошлое, выпить по рюмке за своего бывшего шефа, полюбопытствовать, кто как живет в новой жизни. Среди собравшихся был мой друг, ныне мой заместитель по журналу, а в прошлом работник отдела Геннадий Михайлович Гусев… Белорус Шауро, с малолетства росший, насколько мне известно, как приемный сын в местечковой еврейской семье, в одном из залов Третьяковки внезапно отозвал Гусева для конфиденциального разговора один на один и сказал ему:

— Передайте Сергею Викулову и Станиславу Куняеву, что в борьбе, которую они вели в семидесятые годы, были правы они, а не я. Очень сожалею об этом…

Я уже писал о том, что после моего письма многие осторожные мои коллеги стали меня сторониться. Иные по причине того, чтобы держаться подальше от еврейского вопроса. Недавно мой давний товарищ критик Л. Л. показал мне страницы своего дневника за 1979 год и напомнил об одной почти комической истории, которую я позабыл и невольными участниками которой мы с ним стали. Цитирую по дневниковой записи Л. Л. от 2.06.1979 г.

Письмо Куняева я читал на заседании секции поэтов. Потом мы втроем — Жигулин, Куняев и я — вышли в фойе, чтобы поговорить о письме. В этот момент мимо проходил Вознесенский, неожиданно заулыбался и подошел к нам. Протянул руку мне и Жигулину. «А тебе, наверно, не надо подавать руки?» — «Я ее и не пожму», — ответил Станислав. Тут же состоялся обмен колкостями и прямыми обвинениями. Вознесенский попрекал «доносительством» и «карьеризмом», Станислав говорил о его «продажности» и «делячестве». Жигулин стоял вплотную к нам троим и внимательно слушал разговор. Когда же я обратился к нему: «Ну, а ты что скажешь?» — то последовал ответ: «А я глуховат и не все расслышал, о чем они говорили». Минут же за десять до этого на заседании секции Жигулин шептал мне в ухо, чтобы я голосовал против одного юмориста, и прекрасно расслышал мой ответный шепот, что я не имею права участвовать в голосовании.

И дальше из дневника того же Л. Л., у которого я вскоре побывал дома:

«Сломленный человек», — сказал о Жигулине Станислав без всякой злобы. Я понял, конечно, что за этими словами. Восемь лет ссылки не могут укрепить в человеке оптимизма и доверия к ближним. Говорили мы со Станиславом о русской интеллигенции.

Тут он говорил немало дельного. Сказал, что его письмо в ЦК — эксперимент на себе: уволят или нет. И еще, дескать, хочется избавить русских интеллигентов от пессимизма — слишком много безнадежных настроений.

И это правда. Ибо я убедился, что в памяти русских людей особенно старшего поколения с 20 — 30-х годов жил страх перед еврейством почти на генетическом уровне. Я помню, как в 70-е годы я приезжал к матери в Калугу. Двумя этажами выше нас жил первый секретарь обкома КПСС, член ЦК КПСС Андрей Андреевич Кандренков. Таких, как он, властных чиновников в России было чуть более сотни. И, однако, он жил в одном подъезде с учителями, врачами, работниками железной дороги, пенсионерами. У него была лишь одна льгота — его квартира состояла из двух соединенных квартир, он с женой и дочкой занимал пять комнат общей площадью не более 100 квадратных метров. (Да в такой квартире сейчас ни один уважающий себя новый русский жулик жить не будет!) Впрочем, была еще одна льгота. В подъезде постоянно стоял милиционер, что было положено каждому члену ЦК КПСС. Жители подъезда были довольны: милиционер заодно охранял их всех. Я уже был известным поэтом и Кандренков время от времени приглашал меня по вечерам погулять по Калуге, поговорить. Мы выходили из подъезда, милиционер следовал за нами. Выходили со двора на улицу, и помню, как однажды, оглядевшись по сторонам, убедившись, что вокруг нет случайных прохожих, Кандренков вдруг приказал милиционеру отстать на несколько шагов и, видимо, наслышанный о моем письме в ЦК, шепотом вдруг спросил:

— Ну, как там евреи в Москве? Лютуют? — и такой страх прозвучал в этом вопросе бывшего крестьянина, ставшего одним из крупнейших партийных чиновников страны.

* * *

Да не было у нас никакой зависти к диссидентам и никакой особой ненависти лично к Аксенову или Гладилину, к Алешковскому или Синявскому. И «еврейство» или «нееврейство» здесь ни при чем…

Для меня главное — ощущает ли себя носитель той или иной крови русским человеком или, в крайнем случае, лояльно ли относится к русской натуре и русской истории.

С университетских времен я помнил замечательные слова «полукровки» Александра Герцена о русских людях: «Мы выше зоологической щепетильности и совершенно безразличны к вопросу о расовой чистоте, что не мешает нам быть вполне славянами.

Мы очень довольны, что в наших жилах есть финская и монгольская кровь; это ставит нас в родственные и братские отношения с теми расами-париями, о которых гуманная демократия Европы не может говорить иначе, как тоном оскорбительного презрения».

Наличию татарских, грузинских, армянских «примесей» в русских людях я вообще не придавал никакого значения. С еврейскими генами было сложнее. Я ощущал их особую силу и старался быть с их носителями внимательнее и осторожнее, доверяя в этих размышлениях не столько себе, сколько проницательным и честным мыслителям из самой еврейской среды:

«Они, еврейские ассимилянты, очень любят быть космополитами… они нигде и всюду дома. Они очень любят быть радикалами и самыми передовыми из передовых. Они очень любят быть нигилистами, обесценивателями и разрушителями… Они часто мутят источники чужой культуры, опошляя ее, хотя кажется, что они проникают все глубже… Поэтому — святая обязанность народов стоять на страже границ своей национальной индивидуальности. Они вредны и тому народу, в который они хотят войти для властвования над ним» (из книги Якова Клацкина «Проблемы современного еврейства», изданной в 1930 году в догитлеровской Германии).

«Для властвования над ним»… Стоит задуматься над этими словами сегодня, потому что не со слов Макашова началась вся наша русско-еврейская историческая распря, которая и впредь будет время от времени то затихать, то снова вспыхивать и разгораться. А потому, чтобы правильно действовать в этих условиях, надо правильно понимать цели и суть этой распри. Самое главное: ни в коем случае ее нельзя обсуждать в обычном плане так называемых «межнациональных отношений», «межнациональной розни», «разжигания межнациональных страстей». Президенты Шаймиев и Аушев, а также искренняя женщина Мизулина, осуждая Макашова, вписали возникший конфликт в межнациональный контекст, но это — тупиковый для понимания сути дела путь, на котором вольно или невольно затушевывается особенность рокового противостояния.

Дело в том, что:

— русско-еврейский вопрос сегодня — это не вопрос борьбы за гражданские права, чем, допустим, озабочены русские в Прибалтике или Казахстане (все евреи в России имеют равные права с русскими);

— русско-еврейский вопрос сегодня — это не вопрос суверенитета, чем озабочены татары, якуты, дагестанцы, народы Севера в своих отношениях с Москвой (евреям не нужны ни суверенитет, ни разграничение полномочий и т. д.);

— русско-еврейский вопрос — это тем более не вопрос каких-либо территориальных претензий, принадлежности нефтяных районов, пастбищ, шельфов, границ, чем, к примеру, обусловлена рознь между осетинами и ингушами, грузинами и абхазами, чеченцами и русскими Ставрополья (евреям не нужна в России ни своя территория, если только не считать за таковую Еврейскую АО, ни тем более отдельная государственность);

— русско-еврейский вопрос лежит вне споров о зашите культуры, о количестве национальных школ, о культурной автономии или ассимиляции, вне религиозных столкновений, вне борьбы за сохранение родного языка и т. д. (евреи в России обладают полной свободой — на каком языке говорить, в каких школах учиться, в какого Бога верить и т. д.).

Так в чем же суть ярости, предельного накала борьбы, готовности идти на крайние меры, что продемонстрировало еврейское лобби вкупе с подчиненными ему электронными СМИ во время психической атаки на Макашова, на компартию, на общественное мнение?

Дело в том, что еврейские ставки гораздо выше территориальных, культурных, правовых, религиозных проблем, в которых барахтаются другие национальности — русские, чеченцы, латыши, грузины или чукчи. Еврейская элита борется не за частные национальные привилегии, а за ВЛАСТЬ в самом глубоком и широком смысле слова.

Вопрос в этой борьбе стоит так: кому по главным параметрам властвовать в России — государствообразующему русскому народу или небольшой, но крепко организованной, политически и экономически мощной еврейской прослойке? Вопрос «о квотах» и «национальных представительствах» во власти только запутывает и маскирует суть дела. Поэтому русско-еврейский вопрос надо всегда выводить за скобки законопроектов о национальных отношениях, ибо такая постановка нарочито уравнивает евреев с чеченцами, татарами, якутами и лишь уводит от понимания главного — между русскими и евреями идет борьба за власть в России…

Порой и мы, как попугаи, повторяли вслед за профессиональными провокаторами «тоталитаризм!», «тоталитаризм!», не понимая того, что загоняем сами себя в ловушку.

Что такое тоталитаризм? Это мобилизация всех сил. Это подчинение личной воли — народно-государственной необходимости, это табу на все излишества, варианты, версии, эксперименты в материальной и культурной жизни. Это ограничения права во имя долга. Вообще вся русская жизнь — это не жизнь права, а жизнь долга.

Поскольку великое русское государство рождалось и жило в экстремальных исторических условиях, на тех широтах, где невозможны великие цивилизации, возникло, как «пламя в снегах», и его рождение и развитие потребовали от народа и его вождей столь нечеловеческого, тоталитарного, мобилизационного напряжения на протяжении сотен лет, а значит, такого рода постоянный «тоталитаризм» есть естественное состояние русской жизни и русской истории. И для нас сей термин не должен быть каким-то пугалом. Без «тоталитарной прививки» к нашему историческому древу мы не могли бы существовать. Отсюда и плановое хозяйство, и административная система, и власть центра со всеми их достоинствами и недостатками.

Но, как говорится, по одежке протягивай ножки, не жили богато — нечего начинать, помирать собрался, а рожь сей… Забыли мы эти народные истины. Забыли в жажде перемен, что советская власть — это не только геронтологические старцы и не только тринадцать тысяч солдат, погибших в Афганистане… Это еще и поистине подвижнический труд нескольких поколений, обеспечивших нам к середине 70-х годов пользуемые не элитой, а всем народом простые, но необходимые для него блага, — без которых невозможно скромное и надежное благополучие народа и его воспроизводство: бесплатная вода, почти бесплатный газ, копеечное электричество, почти ничего не стоившие почта, телеграф, телефон, доступный каждому самому небогатому человеку поезд и самолет… А о бесплатных медицине, образовании, спорте, детсадах и яслях и говорить нечего… А бесплатное жилье, бесплатные шесть соток земли, почти дармовые книги, почти бесплатный хлеб.

— Что еще нужно человеку, чтобы достойно встретить старость? — как говорил один из героев фильма «Белое солнце пустыни».

Да разве можно было алчной части нашей и мировой элиты мириться с тем, что все эти богатства принадлежат не им?

Помню, в ту эпоху я часто работал зимой в домах творчества — в Дубултах, в Малеевке, в Ялте… Дома писателями не заполнялись, а потому отдыхать туда приезжали шахтеры, думаю, что в среднем они были не беднее писателей, ибо наши дома сотрясались от веселья и разгула этих денежных, крепких, умеющих работать и гулять людей…

Никогда ни один народ в истории не владел, и уже никогда не будет владеть этими простейшими и необходимейшими благами цивилизации в той степени, в какой ими владел советский народ, работавший на себя и плохо понимавший, какими богатствами он располагает…

Будучи недавно в Китае на днях русской культуры, я встретился с главным редактором журнала «Знамя», моим давнишним знакомым по 60—80-м годам, Сергеем Чуприниным.

Когда-то он писал предисловие к однотомнику моих стихов (1979 г.), вполне патриотичное и эмоциональное, потом постепенно перешел в лагерь будущих прорабов перестройки, возглавил журнал, где несколько лет подряд журналисты, писатели, политики разрушали наш Союз и наш образ жизни, и вдруг в Китае мрачно пожаловался мне, что все, мол, получилось не так, как предполагалось ему. Что журнал «Знамя» дышит на ладан, культура гибнет, писатели-демократы в отчаянье.

— На что жаловаться, Сережа, — ответил я ему. — Ваше положение хуже нашего. Мы честно боролись, но у нас не хватило сил в борьбе за Россию. Мы — побежденные, а вы — обманутые. Вам тяжелее, вас просто кинули. Как и положено на воровском рынке. Использовали и кинули…

А ведь целое десятилетие журнал «Знамя» героизировал и прославлял имена диссидентов 70—80-х годов — Галича и Аксенова, Ростроповича и Эрнста Неизвестного, Любимова и Бродского, Войновича и Алешковского. Помнится, как Майя Плисецкая, выступая по телевидению, в то время сказала о деятелях культуры третьей эмиграции:

— Они уехали потому, что им было плохо. Если бы им было хорошо, они бы не уехали.

А Рубцову хорошо было жить в нищете, сидеть свои последние дни в комнатке вологодской коммуналки, петь, склонясь над гармошкой: «Я в ту ночь полюбил все тюремные песни, все запретные мысли, весь гонимый народ!»

А Шукшину легко было пробиваться со своими кровоточащими рассказами и фильмами сквозь строй чиновничьего равнодушия?

А Варламу Шаламову, отсидевшему в лагерном аду двадцать с лишним лет, легко было вспоминать Колыму и в своем убогом доме престарелых наносить на бумагу события и судьбы, от одного описания которых кровь застывает в жилах?

А покойному Владимиру Чивилихину, чью книгу «Земля в беде» рассыпала цензура, легко ли было?

А Михаилу Алексееву легко ли и хорошо ли было вспоминать, писать и печатать и проволакивать сквозь цензуру первую в нашей истории книгу о голоде 30-х годов, который пережил он, крестьянский мальчик, чтобы рассказать, как обезлюдело от геноцида русское Поволжье?

Барышникову, Макаровой, Нуриеву, Крамарову, Ал. Глезеру, Корчному было плохо… Почему? Их не учили танцевать? Или плохо выучили играть роли? Или не давали зарабатывать на жизнь бездарными переводами?

А зачем оставались на Западе наши дирижеры, фигуристы, виолончелисты, певицы, политики, дипломаты, летчики? Что, им тут, на родине, Бетховена играть не давали? Выступать в чемпионатах страны запрещали? Танцевать в Большом театре или в Мариинке отказывали? Петь арию Розины не дозволяли? Нет, все гораздо проще и сложнее. Проще, потому что — будем глядеть правде в глаза — эти профессионалы высокого класса ценили себя гораздо дороже, нежели общество могло им платить. Так что причины для «плохо», будем откровенны, были. Они, много поездив по миру, поглядев на образ жизни себе подобных, на машины, виллы, особняки великих артистов мира, справедливо сочтя себя не менее талантливыми и не менее заслуживающими не меньших благ, пришли к естественному выводу. Неопределенное понятие «им было плохо» отлилось в точную формулу: «Нам мало платят. Не по нашему таланту. Живя на Западе, мы можем в этом отношении стоять вровень с ними». И те, кто уехал, по— своему были справедливы в своих претензиях. Мы платили им мало. Что делать! Опять начнем скучные подсчеты: пять миллионов жертв в гражданской войне, два всенародных голода, репрессии Красного террора, геноцид, расказачивание, индустриализация, колхозы, Великая Отечественная, разруха, и снова в который раз возрождение жизни. Когда умерла моя мать — хирург высокой квалификации, всю жизнь работавшая на нескольких работах, на сберкнижке у нее были деньги лишь на похороны (правда, была уже хорошая квартира и нормальная пенсия). Как мог советский зритель, вынырнувший из этого гигантского котла, перекипевший в нем всю войну, все послевоенное лихо, живший в растяжку жил человеческих, как мог этот средний советский человек, едва-едва обросший кожей с середины 60-х годов, платить за билет в какой-нибудь Большой или Мариинский театр, или в цирк, или Консерваторию, сумму, эквивалентную сотням долларов, а именно такова стоимость билетов на концерты актеров подобного уровня на Западе, стоимость, лежащая в основе их банковских счетов, вилл, яхт, путешествий, стоимость, говорящая о том, что они едут туда обслуживать западную элиту.

Да, мы были бедны, чтобы оплачивать все амбиции и запросы талантов нашего времени. Мало они получали от бедного народа. И ясно видели, что больше в ближайшее время не получат. Оттого-то, по их словам, «им было плохо». Ибо они не могли взять больше, чем мы могли им дать. А мелкие подачки государства — компенсации в виде Государственных премий, орденов, званий — уже всерьез никого к концу 60-х годов не интересовали…

Значит, надо жить там, где хорошо. Но те современные русские писатели, которым было «плохо» здесь, но кому и в голову не приходила мысль, чтобы из-за этого куда-то эмигрировать, понимали и понимают призвание писателя — гражданское, по-пушкински, а не по-диссидентски («но, клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество»).

Кто-то уехал потому, что не мог в наших условиях удовлетворить жажду политической деятельности, и это понятно. Кто-то, чтобы остаток жизни попить пиво в парижских бистро и всласть потрепаться с друзьями, наезжающими из Союза. Ей-богу, не могу осуждать за подобную слабость! Кто-то мир посмотреть, пошляться по городам. Кто-то вволю порусофоб— ствовать… Но больше всего мне были смешны наши чиновники, ахавшие при этом: «Ну такому-то имярек чего надо было? И лауреат, в народный, и дача есть, и ордена, и почет! Чего же еще надо? Все у него было!» И не понимали своими мозгами наши администраторы, что это «все у него было» — лишь по нашим очень скромным масштабам. А там масштабы и счета другие. Вот он, идеал, тот самый, о котором как о коммунистическом будущем мечтал Евтушенко в романе «Ягодные места», когда изображал диалог сибирского лесоруба со своей женой:

— А что, Маш, не махнуть ли нам в отпуск на Гавайи? В Швейцарии мы в прошлом году были, надоела Европа, давай на Гавайи!

Вот такими картинами словоблуд со станции Зима соблазнял в те времена ныне забытых Богом и людьми сибирских лесорубов.

А что касается людей вроде Василия Белова, Валентина Распутина, Юрия Кузнецова, Дмитрия Балашова, то их несчастье (или счастье?) заключалось в том, что они были людьми такой породы, что и протоиерей отец Сергий Булгаков, который в автобиографических заметках писал:

Родина есть священная тайна каждого человека, так же как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется он через лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан через родину и с матерью— землею и со всем Божиим творением… Моя родина, носящая для меня имя Ливны, небольшой городок Орловской губернии, я умер бы от изнеможения блаженства, если бы сейчас увидел его… Там я не только родился, но и зародился в зерне, в самом своем существе, так что дальнейшая моя, такая ломаная и сложная жизнь, есть только ряд побегов на этом корне. Все мое оттуда…

Вот где собака зарыта. Все очень просто. Там деньги и свобода. Здесь вера и любовь.

Ибо ни Бродский, ни кто-либо другой из третьей эмиграции ничего похожего тому, что сказал о себе С. Булгаков, сказать не мог. В его словах воплотилась глубинная суть русского патриотизма, запрещенного официальной идеологией уже в начале 20-х годов. Так чувствовали Бунин и Зайцев, Соколов— Микитов и Шмелев, Шаляпин и Цветаева. Такой же связью родины и души жили Николай Рубцов, Владимир Солоухин, Анатолий Передреев, ею жили и живут многие сегодняшние русские писатели — Лихоносов, Личутин, Лобанов, Крупин… У их антиподов чувства иные. Погибла Россия или не погибла, пропадает или возрождается — это их мало интересует. Их не отягощают такие «предрассудки» сегодняшнего мироощущения, как патриотизм, ностальгия, лоно матери. Именно такой вывод можно сделать, читая книги этих писателей, изданные на Западе после «выезда».

Бунин, Куприн, Цветаева, Шаляпин, Шульгин, Рахманинов покинули Россию потому, что, по их убеждению, в те времена их Россия — погибала и погибла. Они не примерялись заранее к такой судьбе, не налаживали во время «творческих командировок» связей, не подстилали соломки, не заключали предусмотрительно ради аванса (хоть что— нибудь урвать!) договоров в советских издательствах, не давали предварительных интервью всяческого рода западным корреспондентам, не надеялись на счета в швейцарском или иных банках, заранее открытые. Наши диссиденты долго торговались с идеологическим аппаратом — уезжать или не уезжать. И на каких условиях. Их уговаривали, удерживали, покупали… Но дать всего, что они просили, даже всесильные чиновники того времени не могли.

Однажды в конце 70-х годов, разговаривая с умным и достаточно ироничным Сергеем Наровчатовым, я спросил его: «Почему наша идеологическая система, всячески заигрывая до определенного предела с деятелями культуры «западной ориентации», снимая их недовольство всяческими льготами, зарубежными поездками, тиражами, госпремиями, дачами, внеплановыми изданиями, — почему одновременно она как к чужим относится к людям патриотического склада?» (Как раз в то время громился роман Пикуля «У последней черты», партийная и литературная пресса разносила статьи и книги В. Крупина, В. Кожинова, М. Лобанова, Ю. Лощица, «Коммунист» пером комсомольско-партийного карьериста Юрия Афанасьева осуждал издание беловского «Лада» и т. д.) Сергей Наровчатов посмотрел на меня мутными, когда-то голубыми глазами и без раздумья образно сформулировал суть идеологического парадокса: «К национально-патриотическому или к национально-государственному направлению власть относится словно к верной жене: на нее и наорать можно, и не разговаривать с ней, и побить, коль под горячую руку подвернется: ей деваться некуда, куда она уйдет? Все равно в доме останется… Тут власть ничем не рискует! А вот с интеллигенцией западной ориентации, да которая еще со связями прочными за кордоном, надо вести себя деликатно. Она как молодая любовница: за ней ухаживать надо! А обидишь или наорешь — так не уследишь, как к другому в постель ляжет! Вот где, дорогой Станислав, собака зарыта!»

* * *

Когда я оскорблен и унижен системой, чиновниками, идеологией, — я вспоминаю письмо Пушкина к Чаадаеву:

Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя, как литератора — меня раздражает, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал.

Сентиментальный Александр Сергеевич! Как вы старомодны!

А «сатирики» — не сентиментальны. Осмеять, вывернуть наизнанку, унизить — это у них получается само собой. Оно, конечно, легче, нежели мучиться, любить, страдать. Тут другой дар нужен. Да какой там дар — просто другое сердце и другая душа… Диссиденты любили козырять именем Ахматовой. А эта мужественная женщина ведь многих эмигрантов— писателей той эпохи уязвила своей сверхчеловеческой гордыней — ни строчки, начиная с двадцать третьего по 1940 год, не напечатала Анна Ахматова — черпая силу и веру в чувстве Отчизны, которое было настолько цельным, что тревожило совесть великой первой эмиграции:

В кругу кровавом день и ночь — Долит жестокая истома. Никто нам не хотел помочь За то, что мы остались дома. За то, что город свой любя, А не крылатую свободу. Мы сохранили для себя Его дворцы, огонь и воду… …Но вечно жалок мне изгнанник, Как заключенный, как больной! Темна твоя дорога, странник, Полынью пахнет хлеб чужой.

А уж как выглядели рядом с этим несокрушимым чувством литературно-бизнесменские импульсы последней волны диссидентства — говорить не приходится… Ошиблась Ахматова: хлеб Ростроповича и Аксенова пахнул не полынью, а пресс-конференциями, шампанским, черной икрой…

 

ВОЗДУХ ПОРАЖЕНЬЯ

Первое октября 1993 года. Золотая осень. Синее чистое небо. Желтые березы, липы, клены — любимые есенинские деревья — нехотя роняют листья на еще теплую рязанскую землю… Сотни людей на поляне неподалеку от села Даровое. Открытие памятника Федору Михайловичу Достоевскому в его родовом имении…

А в покинутой нами Москве кипят страсти — противостояние Кремля и Белого дома достигло предела. О, если бы это была схватка двух кланов в борьбе за власть! Нет, дело пострашнее и посерьезнее: за каждым из этих властных кланов так или иначе стоят надежды, страхи, воля, корысть, гнев, жажда справедливости и возмездия не то чтобы сотен тысяч — миллионов граждан! И если вспыхнет война — то и называться она будет гражданской…

Однако меня приглашают выступать. Я оглядел поляну, разноцветную толпу, оглянулся на своих писателей — и собратьев, и недругов, вдохнул полной грудью холодный, настоянный на привядшей листве осенний воздух и, словно бы почувствовав еще раз горячую волну людского раздора, долетевшую от Москвы до рязанской земли, поднялся на трибуну:

— Поистине в роковые дни мы открываем памятник Достоевскому: бесы правят бал в сердце России — Москве, и в сердце Москвы — Кремле. Святое место! Но именно туда их тянет, поближе к святости!

Я сделал паузу, поднял глаза и увидел пылающее гневом лицо Юрия Карякина, вспомнил, что некогда он написал любопытную книгу о Достоевском, и втиснул свои мысли в единственно возможное в эти дни русло:

— Достоевский проклял бесов революции, но лишь после того, как прошел через социалистические соблазны. Соблазны же капитализма, рынка и демократической антихристианской власти денег для него были настолько ничтожны и омерзительны, что он в них никогда даже и не впадал. Тайна Достоевского — это гайна русской народной души, русской истории, русского Бога, которых всегда страшился и ненавидел Запад. И тот, кто сегодня пытается подчинить Россию западной рыночной воле, — тот враг Достоевского и слуга Великого Инквизитора.

Ах, Федор Михалыч, ты видишь, как бесы уже оседлали свои «мерседесы», чтоб в бешеной гонке и в ярости лютой рвануться за славою и за валютой!

…Я сходил с трибуны, а навстречу мне с горящими глазами уже рвался Юрий Карякин. Он стал выкрикивать в толпу слова о том, что я не прав, что настоящие бесы сидят не в Кремле, а в Белом доме, но мне все это уже было неинтересно, потому что я и говорил, и думал о чем-то другом… Когда Карякин сошел с трибуны — мы оказались рядом, и каждый из нас сказал друг другу еще несколько «ласковых» слов.

После шумного и многолюдного банкета мы возвращались на «Икарусе» по ночному шоссе в Москву, без обычного в подобных случаях бестолкового веселья, скорее угрюмо и почти молча. Завтрашний день по всем предчувствиям не сулил никому из нас ничего хорошего…

сживающей паутине «спирали Бруно», окружившей молчаливое здание. Возле прохода сквозь проволоку толпились мордатые омоновцы, в бушлатах, бронежилетах и тяжелых ботинках, с автоматами наперевес.

— К Белому дому нельзя! Не нужны мне ваши документы, я и смотреть их не буду! — отрезал старший из них в ответ на мою просьбу.

— Я представитель Конституционного собрания! — раздался чей-то голос у меня за спиной. — Чинить мне препятствия вы не имеете права!

Я оглянулся. За мной стоял высокий худой человек в очках, в легком светлом плаще, он поеживался от холодного ветра и протягивал омоновцу какое-то удостоверение. «Да это же Олег Румянцев!» — вглядевшись в него, сообразил я.

— Мне приказано внутрь заграждения не пропускать! — отрезал омоновец.

— Ну вот, Олег Александрович! — обратился я к Румянцеву. — Где она, ваша Конституция?

Румянцев беспомощно и демонстративно развел руками, и мы, повернувшись, отправились обратно к метро…

Но спускаться в чрево метрополитена мне расхотелось, и я решил добраться до дома через «Белорусскую» и «Динамо» пешком.

Я шел по пустынным, притихшим в ожидании близкой беды улицам и вглядывался в Москву, за два года ставшую чужой и непонятной. Я остановился, рассматривая рекламные щиты, вчитывался в тексты, пытаясь понять время, врасплох окружившее меня, раздумывал, делал какие-то записи в блок— ноге, фиксируя все язвы и метастазы новой эпохи…

Всякий общественный строй волей, верой, коллективным разумом вырабатывает свою идеологию. Она живет в речах и книгах, выявляется в действиях и поведении политиков. Но политики имеют дело с массами, и для них правящая элита всегда стряпает выжимки, концентраты, сгустки из своих политических программ и своего мировоззрения.

Помните лозунги советской эпохи? «Мир народам! Земля — крестьянам! Фабрики — рабочим!», или «Пятилетку в четыре года!», или «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!»

Они, эти лозунги и клише, были в свое время необходимы и полны живого биения общественной крови.

Потом их сменили казенные, лишенные энергии формулы, от которых никому не было ни холодно, ни жарко: «Экономика должна быть экономной», «Народ и партия едины», «Храните деньги в сберегательной кассе».

Сегодняшнее время также тужится сочинять свои идеологемы.

Это даже не плакат, а скорее громадный экран: путана с томным взглядом предлагает новому русскому: «Поедем в Сохо!» Для широкого читателя поясним, что Сохо — это известный злачными местами, игорными и прочими сомнительными домами район Лондона…

А что стоят перл философско-рыночного агитпропа возле стадиона «Динамо»: «Если хочешь быть счастливым — будь им», — нарисованы мужчина с женщиной, а руках у мужчины пачка каких-то американских сигарет. Но рекламируются не только сигареты, рекламируется идея, что в этом мире все зависит от тебя самого. Текст по холодному цинизму напоминает изречения, висевшие в Освенциме: «Труд делает человека свободным». Вершина рыночно-демократической идеологии.

А как целенаправленно и подло на уличных и площадных стендах и на телеэкранах выхолащивается священный смысл высоких («сакральных») слов и понятий. Обратите внимание: чуть ли не в любой рекламе есть хотя бы одно высокое и близкое душе любого человека слово: «Колготки Сан— Пелегрино прочные, как истинные чувства», «Маги — вкус к творчеству», «Страсть как люблю казино Шатильон…», «Новая эра напитков». Ну «эра» — и ничуть не меньше! У Белорусского передо мной возник Илья Муромец, распрямивший на фойе ночного неба мощные плечи, раскинувший крепкие руки лишь для того, чтобы произнести: «Богатырский шоколад, а цена все та же!» Слово «богатырский» осквернено, выпотрошено, использовано на потребу. Все, как в повести Шукшина «До третьих петухов», когда черти, осадившие монастырь, предлагают монахам такие условия мира: «А вы вместо ликов своих святых — наши рожи на иконах намалюйте, и кланяйтесь им, и молитесь!»

Случайностей в этой коварной системе выхолащивания высокого смысла слов нет. «Это для мужественных мужчин, сильных духом» — три сакральных слова ради рекламы какого-то паршивого одеколона.

А как не повезло слову «совершенство»? Передо мной на металлических опорах щит, на котором изображены сначала обезьяна, потом питекантроп, потом современный человек в обнимку с бутылкой какого-то немецкого пива, и все украшено надписью: «Путь к совершенству».

Поистине, в такого рода сюжетах дьявол хихикает и потирает руки, видя, как со свистом выходит дух святости из слов, который копился в них всю историю человечества, поскольку власти денег могли противостоять лишь святость, мужества, самоотверженность. Но этого мало. С особенным рвением мелкие бесы, ненавидящие все величественное, сводят счеты с советской историей.

Вот он — у часового завода — громадный квадрат; на фойе синего неба летят куриные тушки, а над их вереницей строка из гимна авиаторов 30-х годов: «Все выше, все выше и выше стремим мы полет наших птиц».

А такой шедевр вам не встречался? Бритоголовый молодой толстячок с накачанными бицепсами в спортивной форме. «30 часов в сутки спорт» — и дальше фраза, в которой выплеснулась вся лакейская ненависть торгашей к героям: «Чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Плевок в роман «Как закалялась сталь». Мародеры в импотенты издеваются над эпохой Чкалова, Водопьянова, Стаханова, Николая Островского…

Да, чтобы понять, что случилось с Россией, надо, сосредоточившись, пройти по пустынной ночной Москве. «Рабочий и колхозница» — поддерживавшие некогда, как атланты, равновесие мировой жизни, ныне вздымают на своих мускулистых руках какую-то ничтожную пачку сигарет. Скульптура гениальной Мухиной, словно огненный сгусток расплавленного металла, вырвавшийся из жерла Магнитки и Кузбасса и застывший в холодном воздухе вечности!

А что дальше? Поскольку на водочных этикетках, на сигаретных пачках и в рекламных клипах давно уже мелькают лики Пушкина и Чайковского, Есенина и Гагарина — людей с духовным ореолом, — то остается только ждать, что скоро в рыночно-рекламный обиход враг рода человеческого внедрит лики Спасителя, Богородицы, Николая Угодника.

А как подло-продумано оскорбляется женское естество рекламой пресловутых прокладок. Дело тут даже не в прямом натуралистическом комментарии к интимнейшим сторонам жизни женской природы. Если бы только это!..

Раз в месяц, согласно таинственным законам естества и лунного календаря, разработанного и утвержденного Создателем, женщина приготовляется к мистическому акту зачатья жизни. Се — тяжелый подвиг, требующий внутренней собранности, почти молитвенной сосредоточенности, целомудренной самоуглубленности… А на экранах TV — подобное состояние изображается как пустяковый, досадный и почти постыдный недуг, вроде инфекции или насморка, мешающего прыгать, танцевать, «оттягиваться»… Это и есть десакрализация самых что ни на есть священных для всех народов и религий глубин жизни. Расстреливать людей за то, что они не желают жить под властью тотальной «рыночной тирании»?! А Иисус Христос, который за всю свою земную жизнь, глядя на различные грехи, пороки и слабости людские, лишь однажды испытал чувства ярости: когда столкнулся с рыночным чудовишем, вторгшимся даже в храмы. И тогда он «начал выгонять продающих и покупающих в храме»; и «столы меновщиков (обменные пункты. — Ст. К.) опрокинул», «и, сделав бич из веревок, выгнал из храма всех»… (Евангелие от Иоанна 2, 21.)

Поистине — «вначале было слово», и потому сатанинский рынок в первую очередь пытается уничтожить его святость.

…Вот о чем я думал, когда брел по Москве сквозь строй рыночного агитпропа в холодную, пустую, чреватую бедой ночь второго октября 1998 года.

А осенью 1999 года — ровно через шесть лет — я убедился, насколько за эти годы жизнь приблизилась к апокалипсису, когда увидел на Зубовской площади — над фасадом десятиэтажного жилого дома — необъятный, занимающий полнеба стенд, который мог бы украшать какую-нибудь центральную площадь Содома или Гоморры; громадная рожа декольтированного существа, украшенная дебильной улыбкой, выпученные глаза, вывалившийся язык и текст: «Оргия гуманизма в гостинице Редиссон-Славянская. Ежедневно с 24 часов. Дети до 16 лет не допускаются»…

Ну как тут не возненавидеть «гуманизм», вместе с «мужеством». «совершенством», «богатырством» и «творчеством»!

В октябре 93-го на берегу Москвы-реки был расстрелян не просто парламент…

Третьего октября в шесть часов вечера я на своей машине подъехал к телевизионному центру «Останкино».

В восемнадцать тридцать в передаче «Русский дом» должен был начаться наш разговор с ведущим Александром Круговым я поэтессой Ниной Карташевой о Сергее Есенине, разговор, приуроченный ко дню рождения поэта — четвертому октября.

Я вышел из машины, проверил, со мной ли несколько четвертушек бумаги — моя размышления о Есенине, которые я обдумывал последние два дня и очень дорожил ими, считая, что сделал некоторые открытия, и двинулся к центральному входу… Мелькнула беглая мысль: почему-то перед центральным входом нет машин — обычно тут бывает трудно припарковаться. На ходу отметив подобную странность, я толкнул вертящуюся стеклянную дверь и попытался войти в вестибюль. Но не тут-то было. Два человека в пятнистой форме с автоматами на груди перегородили мне дорогу:

— Телецентр закрыт!

— Как закрыт? У меня через полчаса передача, меня ждет Александр Кругов.

— Ничего не знаем. Все сотрудники отпущены уже в четыре часа. Бюро пропусков закрыто… Уходите. Только поворачивайте сразу налево. А то. если пойдете направо, вас могут обстрелять…

Совершенно ошеломленный» я вышел из вестибюля и огляделся: пустынная площадь, лишь возле углового входа, близкого к концертному залу, стояла небольшая толпа — несколько десятков человек — и слушали какого-то оратора. От нечего делать я подошел к кучке людей, сгрудившихся на ступеньках наглухо закрытого бокового вестибюля. Человек с мегафоном что-то говорил о преступлениях режима, о фашиствующем ОМОНе, рядом, вдоль стены, сливаясь с серым камнем, стояла цепочка солдат, к которым время от времени подходили женщины и уговаривалы солдатиков-дзержинцев не ввязываться в борьбу с народом. Солдаты молчали, слушали, не спорили.

— Да здравствует наша народная армия, которая никогда не станет стрелять в народ! — провозгласил человек с мегафоном. — Ура-а!!! — Его возглас подхватили люди, стоящие на ступенях.

Солдаты молча и растерянно переглядывались, крутили головами, явно чувствуя себя не в своей тарелке…

— Читайте списки палачей России! — раздался голос у меня за спиной. Я оглянулся: желтоволосый паренек в замызганной голубой куртке торговал какими-то тощенькими брошюрками.

— Что у тебя?

— Списки палачей России 1919–1939 годов.

Я перелистал брошюрку с фамильными списками ЦК, Комиссариата иностранных дел, ЧК, ОГПУ, НКВД… Ягода, Агранов, Френкель, Гамарник, Берман, Фриновский, Якир…

— Спасибо, я все это знаю.

— Все знать невозможно!

Паренек отвернулся от меня и замахал брошюркой;

— Читайте списки палачей России!

А между тем народ стал прибывать со стороны ВДНХ, как вода во время половодья. Повалили сразу толпами, какие— то автобусы подъезжали с людьми — возбужденными, разгоряченными, только что, как я потом выяснил, прошедшими горячий путь от Крымского моста к мэрии и Белому дому.

— Мэрия наша!

— Белый дом освобожден!

— Блокада прорвана!

— Ура баркашовцам!

Я оглядывал снующих взад-вперед людей — в куртках, в сапогах, в телогрейках, безоружных (лишь у некоторых, вновь прибывших на автобусе и пытавшихся ровным строем войти в ворота перед вестибюлем, были щиты, видимо отобранные у омоновцев). Но на лица было радостно смотреть — живые, возбужденные, одухотворенные, с горящими от победного восторга глазами.

— Мэрию взяли — даешь Останкино?

«Вот так же пугачевцы взяли Белогорскую крепость и закричали: «Даешь Оренбург!» — подумалось мне.

Неожиданно в клубящейся толпе я столкнулся лицом к лицу с журналистом, когда-то работавшим в Останкино:

— И чего они шумят, кругами ходят? Если брать Останкино, то надо брать вон то маленькое здание, где технические службы. А тут делать нечего…

— Ну, скажи им об этом!

— А кому сказать-то? — Он поглядел на меня выпученными глазами. — Я только что от мэрии! Ну, баркашовцы молодцы, бесстрашные ребята. Заместителя Лужкова Брагинского захватили, главного мафиози!

Чтобы унять волнение, мы отошли и сторону, закурили.

— А где твоя машина? — спросил он.

Я показал ему на моего одинокого «жигуленка», стоявшего перед центральным входом.

— Слушай, дело серьезное, тут кровью пахнет, ты бы его отогнал куда-нибудь в переулок.

Я послушал его, отогнал машину в торец техценра и вернулся обратно. Интересно, чем все-таки все закончится. История на глазах творится!

…Холодный осенний закат освещал волнующуюся и все увеличивающуюся толпу, не знающую, что ей делать дальше, и какое-то внутреннее напряжение от этого незнания нарастало в воздухе с каждой минутой. Время от времени некие авторитетные лидеры, стоявшие на ступеньках возле микрофона, выбегали на проезжую часть и из-под ладони вглядывались в приближающиеся машины и автобусы:

— Наши едут или не наши?

Машины приближались, и вздох облегчения вырывался из глоток:

— Наши!

Вдруг меня осенила мысль: а почему бы не пробиться к мегафону и не прочитать две странички из моих размышлений о Есенине? Ведь в них идет речь об освобождении России, а это освобождение вершится сейчас на моих глазах. К тому же не худо напомнить мятущейся толпе о том, что завтра день рождения ее великого поэта. Подавши плечо вперед, я стал протискиваться по ступенькам к человеку с мегафоном, но через несколько шагов уперся в плотную людскую массу.

— Куда лезешь?

— Я слово хочу сказать!

— Какое слово, кто ты такой?

— Я редактор журнала «Наш современник», должен был выступить сегодня по телевидению, у меня есть небольшое слово о Есенине…

— Ну, мы Есенина уважаем и ваш журнал тоже, но разве не видите, что творится? Народное восстание, конец оккупационному режиму! Вот возьмем Останкино, тогда и расскажешь о Есенине… А сейчас смотри, народ к техцентру двинулся, пошли!

Мы перетекли через дорогу и расположились возле бордюра, обрамлявшего подземный переход. Вечерело. Осенние сумерки наваливались на Москву, лишь алая полоса заката со стороны Ботанического сада освещала море людей, отсвечивалась в стеклянных стенах техцентра, где на втором этаже можно было видеть сквозь щели в шторах какое-то движение, перемещение фигур, не предвещавшее всем стоявшим внизу ничего хорошего.

— Какая сволочь Ельцин! — выругался кто-то за моим плечом. — До чего довел народ — до бунта. Ну, теперь все рухнет… Анархия… Пугачевщина!

Я оглянулся. Трое молодых людей, упакованных в дорогие модные пальто и кожаные куртки, стояли за мной и нервно всматривались в стеклянную громаду телецентра. Один из них узнал меня:

— Здравствуйте, а мы из «Коммерсант дейли». Ну скажите честно, если вы придете к власти, вы наше издание не закроете?

— Ну что вы, — как можно радушнее улыбнулся я. — Вот у нас-то и будет настоящая демократия!

…А людское половодье все прибывало и разливалось все шире, захватив широкий тротуар и проезжую часть перед телецентром. Резкий октябрьский ветер трепал в наступающих сумерках и красные, и черно-золотые монархические флаги, московские гавроши, как галки, торчали на деревьях, вглядываясь в группу людей, пытающихся пройти через центральный вестибюль в осажденное здание.

— Макашов приехал, Макашов! — зашелестело в толпе, и как будто в ответ на этот шелест мелькание теней на втором этаже стало более быстрым и лихорадочным.

Я обратился к «дейликоммерсантам»:

— Давайте-ка, ребята, поближе к бордюру, в крайнем случае, когда что-либо начнется, укроемся.

— А начнется? — со страхом спросил меня один из них.

— Конечно же начнется…

И как бы в подтверждение моих слов из сумерек, раздвигая толпу, словно громадный звероящер, выполз то ли КрАЗ, то ли КамАЗ, развернулся и уставился своим рылом в застекленную дверь центрального входа. У меня сжалось сердце: идиоты, неужели будут таранить двери? Ведь для того чтобы войти в вестибюль, достаточно взять длинные водопроводные трубы, которые грудой были навалены на тротуаре вдоль всего застекленного первого этажа, выбить стекла и через пять минут хоть сто, хоть тысяча человек гуляла бы по коридорам и аппаратным техцентра. Но кому-то захотелось эффектного зрелища, которое потом согни раз тиражировалось на экране!

Почти уже в полной темноте металлический зверояшер подполз к входу, чуть разогнался и с ревом ударил в стеклянную дверь своим тупым рылом. Зазвенели стекла, толпа взвыла от ужаса и восторга. Звероящер дал задний ход и опять с разгона попытался въехать в вестибюль, но его высокая кабина не пролезала под перекрытие, и машина, вонзив рыло в дверной проем, застряла. Водитель, видимо, ошалев от ярости, снова включил задний ход, снова разогнался вперед, пытаясь протиснуть машину в чрево здания, и снова она загрохотала, застонала, заскрежетала и не пролезла под бетонное перекрытие первого этажа. Во тьме ревел на холостом ходу мотор, с криками колыхались туда-сюда людские массы, звенели стекла, и мы, как оглушенные, смотрели на эту отчаянную попытку взять бастион четвертой власти в конце двадцатого века пугачевским нахрапом… КрАЗ снова дал задний ход, и вдруг от вестибюля донеслись угрожающие крики:

— Отойдите! Отойдите от дверей как можно дальше!

Толпа, видимо, узрев что-то недоступное моему взору, — мы все-таки стояли метрах в пятидесяти от входа — подалась, и вдруг меня ослепил блеск пламени и оглушил грохот,

«Гранатомет!» — мелькнуло у меня в сознании, и в следующий миг над нашими головами раздались автоматные очереди со второго этажа, оттуда, где все время мелькали какие-то тени. Гильзы звонко зацокали о бетонные плиты, и мы рухнули за спасительный гранитный бордюр, прижимаясь друг к другу… Когда через несколько минут стрельба ослабла, я поднял голову, увидел в темноте лежащих, встающих, шевелящихся, начинающих передвигаться людей и сам короткими перебежками, почти на четвереньках, выбрался, как мне показалось, в «мертвую», непростреливаемую зону в направлении цоколя и побежал к моей одиноко стоявшей машине. Нескольких автомобилей, возле которых я поставил свой, уже на тротуаре не было…

По дороге я вдруг заметил лежащего за фонарным бетонным столбом паренька в голубой куртке, рядом с ним валялась разбросанные, шевелящиеся от ветра брошюрки. Одну из них, наклонившись, я схватил на пахмять об этом дне: «Списки палачей России 1919–1939 годов». 3 и 4 октября эти списки щедро пополнились…

* * *

Пятого октября ко мне в редакцию пришел пожилой человек, небритый, с землистым лицом и безумным взглядом.

— Вы знаете, что вчера творилось в Останкино? На моих глазах две женщины, хорошо одетые, прогуливались в роще за прудом с собачками… Дорогими, породистыми… «Бэтээры» начали стрельбу по деревьям, под которые убегали от телецентра люди. Одну женщину с собачкой ранило в плечо, а другой пуля разбила голову. И я видел, как собачка-такса бегала вокруг мертвой хозяйки и скулила!

В тот же день в газете «Известия» было опубликовано позорное письмо 42-х писателей, озаглавленное так: «Писатели требуют от правительства решительных действий». Судить, сажать, закрывать газеты, арестовывать. Ну, с Черниченко и Оскоцкого взятки гладки, они поистине бешеные. Но каково было читать, что это письмо подписали Ахмадулина, Левитанский, Кушнер, Таня Век… Тонкие лирики, сердцеведы, поклонники Мандельштама. Помнится, что Мандельштам исповедовался эпохе: «Не волк я по крови своей»; «чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, ни кровавых костей в колесе». А этим, якобы любящим Мандельштама, нашим поэтам хочется «решительных действий», они жаждут увидеть «кровавые кости в колесе», они «волки» по своей крови, до сих пор носившие для маскировки овечьи шкурки. Впрочем, Кушнер иногда проговаривался и раньше: «Дымок от папиросы да ветреный канал, чтоб злые наши слезы никто не увидал».

Немного времени прошло, а из этого списка призывавших к репрессиям многих уже нет с нами: Адамовича, Анфиногенова, Ал. Иванова, Нагибина, Лихачева (да, да, «совести» русской литературы! — Ст. К,), Савельева, Окуджавы, Разгона, Рождественского, Селюнина, Левитанского, Дудина, Иод— ковского… Они жаждали людского суда над своими коллегами, ан все случилось иначе. Поистине вспомнишь вещие слова русского поэта: «Но есть, есть Божий суд»…

Из литературного дневника тех дней:

«Раздавите гадину!» — заклинал с пеной у рта один из сорока двух подписантов, Юрий Черниченко, компанию молодых ребят, встретившихся ему на вечерней московской улице в кровавые октябрьские дни. Тут же рядом с Черниченко каким-то образом оказался телеоператор, записавший на пленку каннибальские призывы летописца брежневской эпохи. Откуда молодым людям было знать, что перед ними брызжет слюной не просто рассерженный пожилой человек, а один из главных певцов целины, автор киносценария о косноязычном генсеке, придворный журналист одного из самых могущественнейших и криминальных секретарей обкомов КПСС — краснодарского князька Ме— дунова? Если он под «гадиной» подразумевал коммунистическую партию, то надо признаться, что он очень хорошо обслуживал ее в свое время. Но дело уже не в политическом лакействе, а в позорном невежестве писателя. Забыл он, должно быть (а может, и никогда не знал), что призыв идеолога кровавой Французской революции Вольтера «Раздавите гадину» относился к католической церкви Франции и что этим призывом воспользовались палачи якобинцы. Воплощая в жизнь безумный лозунг Вольтера, они жгли и грабили по всей Франции монастыри и церкви, вспарывали животы провинциальным священникам, топили их в Сене и Луаре сотнями, насиловали монахинь и справляли атеистические шабаши по всей несчастной стране, предвосхищая деяния нашего антицерковного чекиста Губельмана-Ярославского, который тоже призывал «раздавить гадину» — русскую православную церковь.

Если бы молодые люди, перед коими у ночного костра на московской улице выступал Черниченко, знали, чем закончился призыв «Раздавите гадину» во Франции, — они бы отшатнулись в ужасе от полуночного агитатора, как от зачумленного. А именно таким он остался на телевизионной пленке: сумасшедшие, выкатившиеся из орбит глаза с кровавыми отблесками в них ночного пламени, лысый, сверкающий от бликов, потный, крупный, почти ленинский череп, искаженное, перекошенное от ярости и страха лицо, оскаленный рот с кариесными зубами, из которого несется утробное «Раздавите-е!!».

…Возле стадиона «Авангард», что на Красной Пресне, стоит Крест, окруженный временной оградой, у Креста горят свечи, лежат цветы, шевелятся под ветром траурные ленты… На стене стадиона имена погибших, стихи, проклятья палачам, фотографии погибших, и пропавших без вести. На том месте, где стоит Крест, погиб в октябрьские дни украинский священник. Когда из бронетранспортера лихие таманцы полоснули по толпе свинцом, отец Виктор бросился навстречу машине в священническом одеянии с крестом, поднятым над головой. Он надеялся, что стрелок, сидящий за пулеметом, прекратит стрельбу. Но молодой палач нажал на гашетку, и отца Виктора прошила свинцовая очередь, он упал, и стальная громада переехала бездыханное тело. Вот так буквально исполнилось требование писателя и члена Государственной думы Юрия Черниченко: раздавили…

В 1995 году слуги и пропагандисты ельцинского режима, чтобы оправдать октябрьское кровопролитие, издали громадную семисотстраничную книгу «Москва. Осень-93. Хроника противостояния».

Я, как очевидец останкинских событий, первым же делом перелистал страницы, их касающиеся, и сразу понял: книга эта замешена не только на крови, но и на лжи.

К 19.00 подъехали несколько десятков грузовиков с вооруженными защитниками Белого дома… Они были вооружены автоматами» (с. 381).

Ложь. Свидетельствую: кое-кто был вооружен омоновскими щитами и дубинками, отобранными у защитников мэрии. Автоматов ни у кого не было.

Один из боевиков Макашова произвел выстрел из гранатомета по ГТЦ… (с. 383)

Два оглушительных взрыва прогремело возле самых дверей, и сразу же с обеих сторон заговорили автоматы… (с. 385).

Прорезав толпу, два «Урала» стали попеременно таранить стеклянный холл здания (с. 384).

Ложь и в большом и в малом.

До сих пор неизвестно, что за провокатор («боевик Макашова»!) произвел единственный выстрел из гранатомета: автоматы заговорили лишь с одной стороны — со второго этажа телецентра, где, словно бы ожидая гранатометного сигнала, сидели наизготовку спецназовцы из «Витязя»; и «Уралов» было не два, а один…

Я понимаю, каков был заказ составителям и авторам этого сборника: убедить общество, что в Останкино был настоящий многочасовой бой с могучими, до зубов вооруженными «профессионалами-боевиками», а не просто хладнокровный расстрел безоружной толпы.

Выйдя на «переговоры», нападавшие открыли огонь из-под белого флага (с. 388).

Около семи вечера Александр [Пашков, готовивший выпуск «Вестей», сообщил, что начался обстрел здания телецентра, вокруг вооруженные гранатометами боевики, разбиты окна концертного зала (с. 389).

А вокруг шел бой… (с. 392).

Все неправда. Однако, чтобы выдать ложь за правду, дополнительно к профессиональному лгуну Шашкову приводится мнение «профессионала».

Из докладной записки зам. командующего внутренними войсками МВД России генерал-лейтенанта П. В. Голубца (с, 405–415):

Мятежники готовятся к штурму… Они убрали отсюда безоружных людей, на площади остались одни боевики.

О том, что действуют профессионалы, я понял сразу: по выбору объекта, интенсивности огня и настойчивости штурма.

А на с. 384 читаем нечто противоположное:

По их осанке и оснащению было видно — непрофессионалы.

Совсем запутались в своей мелкой лжи!

Нами были отбиты три атаки. Поймите, состоялась не просто короткая перестрелка, а три атаки.

Свидетельствую: не то что трех атак — даже «короткой перестрелки» не было.

Тремя выстрелами из гранатометов (на с. 385 — сказано, что было два, на самом же деле один. — Ст. К.) был дан сигнал для начала штурма.

А вот как излагает генерал историю гибели французского журналиста Ивана Скопана, который оказался «в толпе штурмующих» (да, я видел, как он упал, когда «витязи» осыпали толпу автоматными очередями), а потом, когда его, раненного, выносили с площади, откуда-то раздалась прицельная очередь, по поводу которой Голубец «профессионально» заключает: «Мятежники его добили». Вот вам и «честь имею»! Получил орден «За личное мужество». Еще бы, так расписать геройство частей, которыми он командовал:

…Мужество наших ребят, которые два с лишним часа выдержали жестокий огневой бой… (с. 413)

Под огнем лежали два часа. И просто чудом не были поражены, ведь огонь был сумасшедшим. Как эти люди остались целы, это просто счастье. Бог спас (с. 415).

Еще бы не чудо: в окрестностях телецентра осталось лежать более сорока трупов. Но как «хорошо подготовленные профессионалы, вооруженные автоматами и гранатометами», не нанесли никакого урона спецназовцам и бэтээровцам, которые расправлялись с ними, как с цыплятами?! Эх, генерал, генерал, «три атаки» отбил, звездочку очередную получил на погоны, орден «За личное мужество»… Да за такую ложь погоны срывать надо!

В заключение хочу только добавить, что эта книга, вышедшая двумя изданиями (тираж 100 тысяч), была за баснословные гонорары составлена несколькими журналистами и одним известным литератором Валентином Оскоцким. А чего холуям было осторожничать, когда их пахан Ельцин, не стесняясь, лгал в «Записках президента» (с. 381, 130) о том, что «боевики, в арсенале которых были гранатометы, бронетранспортеры», «захватили два этажа телецентра «Останкино» и Дом звукозаписи и радиовещания на улице Качалова».

…На другой день был сыгран последний акт российской трагедии — расстрелян парламент.

Министр МВД Ерин «за мужество и героизм» получил звание Героя Российской Федерации, генералы Грачев и Ко— бец — ордена «За личное мужество», но ближе всех в эти роковые дни к Ельцину были, наряду с Гайдаром и Лужковым, его верные опричники Коржаков и Барсуков.

Через три года после октябрьской трагедии я приехал по приглашению тульского губернатора Василия Стародубцева на Куликово поле. После наших выступлений перед многотысячной толпой по знаку губернатора его свита и гости двинулись в направлении небольшой рощицы на краю поля, вошли в нее и очутились возле громадной армейской палатки, внутри которой на простых, вкопанных в землю дощатых столах стояла водка, хлеб, колбаса и огурцы. Продрогшие на поле под порывами сентябрьского ветра, мы, стоя (ни стульев, ни лавок в палатке не было), выпили из пластмассовых стаканчиков за защитников России всех времен, и вдруг представитель президента по Тульской области предложил тост за здоровье своего хозяина. Многие демонстративно отодвинули пластмассовые стаканы, а я, обратившись к своему соседу рыжеусому человеку средних лет, сказал:

— Наверное, здесь есть местный фээсбэшник, и представитель президента, зная это, поднял лакейский тост, чтобы в Москве о нем доложили…

Рыжеусый усмехнулся:

— Да, вы правы, и местный фээсбэшник здесь — это я. — И, не дав мне времени удивиться, видимо, для того, чтобы показать, каких он убеждений, добавил: — Видите рядом со Стародубцевым генерала и полковника? Так вот эти суки из Тульской ВДД Белый дом Ельцину помогали расстреливать…

Из литературного дневника того времени:

Свежий номер еженедельника «Литературные новости» открывается горестной и сногсшибательной сенсацией: над портретом Булата Окуджавы напечатан следующий абзац: «40 миллионов погибших — вот страшный вывод совместной российско-американской комиссии по оценке потерь в Великой Отечественной войне. Соотношение с потерями врага 10:1. Вот цена победы».

Поскольку официальная цифра немецких потерь, всех — и военных, и среди мирного населения, и умерших от ран и бомбежек, — общепринятая в Европе, приблизительно равна 8 миллионам, то по логике «Литературных новостей» (десять к одному) мы должны потерять не сорок миллионов, господа журналисты, а восемьдесят. То есть ровно половину населения тогдашнего Советского Союза… И не стыдно вам врать то? Ну хотя бы бывшие фронтовики, члены редколлегии, тот же Окуджава или Нагибин, пристыдили своих присяжных борзописцев. Ну хотя бы Артем Анфино— генов, который на этой же полосе объявлен «честным летописцем фронтового братства», сказал своим молодым мерзавцам; «Ребята, побойтесь Бога. Мы и так понесли тяжелейшие потери — двадцать с лишним миллионов… Неужели вам этого мало? Неужели вы так ненавидите Россию и победоносный Советский Союз, что со сладострастным садизмом хотите, чтобы погибших было не двадцать миллионов, а сорок или, еще лучше, — восемьдесят?!»

Стыдно, господа! Но вам ведь, как говорит народная пословица, «хоть … в глаза — все божья роса»!

Недавно праздновали юбилей Окуджавы — бесчисленные передачи, затмившие День Победы, радио с утра до вечера гоняло окуджавские песенки, газеты пестрели его портретами, а я глядел на все это и думал: «Нет, все— таки талантливый человек! Как умеет перевоплощаться! Когда нужен был патриотический шлягер, когда за патриотизм хорошо платили — написал знаменитую песню к фильму «Белорусский вокзал»: «А значит, нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим». Помню, как со слезой пел ее покойный Евгений Леонов… А когда мода на патриотизм прошла, когда за «антипатриотизм» стали платить больше, тот же Окуджава быстро сформулировал, что патриотизм, мол, никчемное чувство, что «чувство патриотизма есть даже у кошки», и потому незачем гордиться этой модой.

А кровавая бойня третьего-четвертого октября? В сущности, она была гражданской войной в миниатюре. А ведь тот же Окуджава когда-то пел знаменитые строки: «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской…» Вспоминал я эти строки в часы октябрьской бойни и думал: «Где Окуджава? В ряду головорезов Ерина, а может быть, рядом с Руцким и Хасбулатовым? Вроде звездный час его наступил, гражданская война, обещал пасть на ней, последний шанс: не упустил бы» Ан нет! Недооценил я талант поэта, способность его гениальную к перевоплощению. Посмотрел он на все происходящее по телевизору и заявил на всю страну, что для него эта трагедия была, как захватывающий душу детектив, и что он с нетерпением ждал развязки, чем это кончится…

Нет, что ни говори, удивительно талантливый человек!

В книге «Москва. Осень-93» есть много исторических фотографий. В одну из них я вглядывался особенно пристально. Ночь с 3 на 4 октября, брусчатая площадь перед собором Ивана Великого. Над землей плотный слой мрака, который по мере восхождения к небу рассеивается, и на небесном фойе, словно бы вырастая из тьмы, восстает знаменитая колокольня.

На переднем плане вертолет и три мужские фигуры, лица которых высвечены фотовспышками: Ельцин, Коржаков и Барсуков, породистые мрачные мужики в плащах и костюмах с иголочки, в модных галстуках, сверкающих ботинках…

Их лица, выступающие из мрака, предельно сосредоточенны. Еще бы! Решалась судьба каждого из них. К вечеру следующего дня Коржаков и Барсуков пришли доложить Ельцину об окончательной победе над парламентом и его защитниками. А у президента уже шло пиршество: «Торжество в честь победы началось задолго до победы… Мы с Мишей Барсуковым умылись: вода была черная от копоти, ружейного масла и пыли… Гулять начали с четырех часов, когда мы самую неприятную работу делали» (Коржаков А. Борис Ельцин: от рассвета до заката. М., 1997. С. 198–199).

М. Барсуков, удостоверившись, что спецподразделения «Альфа» и «Вымпел» не желают штурмовать парламент, вел себя особенно подло:

Тактика у Барсукова была простая: пытаться подтянуть их как можно ближе к зданию, к боевым действиям. Почувствовав порох, гарь, окунувшись в водоворот выстрелов, автоматных очередей, они пойдут и дальше вперед.
(Ельцин Б. Записки президента. С.11–12).

…Через полтора года, весной 1995-го, в необъятном зале за громадным полированным столом человек двадцать русских писателей встретились с Михаилом Барсуковым.

Барсуков — во главе стола на председательском месте под портретом Ельцина. Над входом в кабинет висел портрет Феликса. Дзержинский и Ельцин глядели в глаза друг другу, и Феликс с иезуитской тонкой усмешкой как бы говорил Борису:

— Зачем памятник снес? Ведомство, созданное мною, тебе понадобилось… А памятником в угоду черни пожертвовал? И не стыдно?

Отвлекшись от этого безмолвного разговора, я вслушался в слова Барсукова:

— Новолипецкий металлургический комбинат стоит 3,5 миллиарда долларов. Акции его скуплены за 50 миллионов, за 3 процента истинной стоимости! Коллектив завода вначале владел 51 процентом акций, сейчас у него всего лишь 3 процента. Мы вынуждены были начать операцию в Чечне, поскольку шел захват чеченской мафией Краснодарского и Ставропольского края, туапсинского нефтяного терминала, сорок восемь миллионов тонн нефти ежегодно пропадало в Чечне… План создания Великой Ичкерии — не химера. Чеченские беженцы — составная часть этого плана. Двести тысяч чеченцев перебрались в Дагестан, они выживают с родных мест аварцев и кумыков. Под Волгодонском их живет двадцать тысяч, под Волгоградом — более тридцати. Идет ползучее завоевание России, вытеснение русских со Ставрополья, из Краснодарщины. А в Москве что творится? Чеченский рейнджер Ходжа Нухаев контролирует семь казино! Сколько денег через эти казино идет на вооружение Чечни — даже мы не знаем (напоминаю: все это произносилось открытым текстом в кабинете шефа службы госбезопасности. — Ст. К.).

Я, озадаченный, оглядел своих товарищей, все сидели, не понимая, почему министр госбезопасности столь рискованно, откровенно и серьезно докладывает нам, писателям, факты и цифры, о которых он должен бы информировать президента, премьер-министра, Совет Безопасности.

Зачем мы ему? С какой целью? Как будто бы он у нас просит понимания и помощи? Да еще полтора года назад, во время октябрьского восстания, он вместе с Гайдаром и Чубайсом прижимался к Ельцину, а сейчас говорит почти как Зюганов или даже Анпилов… Что случилось?

А Барсуков продолжал:

— Экономическая политика приватизации — главная причина чеченской войны. Поглядите на карту — вам не страшно чувствовать, как сжимается вокруг России южный мусульманский пояс — Чечня, Абхазия, Адыгея, Карачаево— Черкесия, Турция? Целостность России — сегодня на карте…

В стране процветает региональный финансовый эгоизм, разрывающий ее. На юге России средняя зарплата 128 тысяч рублей, а в Тюменском крае у нефтяников и газовиков — 5 миллионов. Там работают вахтовики, среди которых многие не являются гражданами России. Деньги, заработанные ими, уходят из России. Но главные каналы бегства денег за рубежи России — это наши коммерческие банки. Их сейчас — две тысячи шестьсот, полторы тысячи из них — банки типа «Чара». Они неизбежно должны лопнуть, западный капитал захватит их, и Россия будет банкротом. Никакого контроля за вывозом денег через эти банки, которые в основном находятся в руках еврейской финансовой мафии, нет…

Я ушам своим не верил: руководитель службы безопасности сознательно бросает вызов — и кому? Еврейской финансовой мафии! На это можно решиться лишь в двух случаях: если в государстве созрели все условия /для ее свержения и внутреннего переворота иди… если ты проиграл в тайной схватке с нею, завтра тебя вышвырнут из кабинета, а ты на прощанье принял решение так хлопнуть дверью, чтобы весь мир услышал! Или от полной русской самонадеянности…

А Барсуков уже совсем закусил удила:

— В МВД у нас сегодня два с половиной миллиона человек, в армии меньше двух, денег не хватает ни тем, ни другим. Долг перед армией — десять триллионов. Почему? Да потому, что налоги собираются всего лишь на сорок три процента. Разгосударствление жизни — вот главная причина наступившей катастрофы. Записки нашего ведомства о ее причинах и методах борьбы с нею, которые мы посылаем в правительство, возвращаются назад… Думаете, мне легко наблюдать все это? — Голос Барсукова задрожал, неожиданная драматическая нота личной боли появилась в нем. — Я же из крестьянской семьи, из липецкого села, я сам до двадцати лет косу из рук не выпускал, приезжаю на родину, вижу — все хозяйство на боку лежит. А Запад? Он радуется. Еврейские деньги разрушили Советский Союз, и надежды на западную помощь нам надо давно зарыть. Клинтон — наполовину еврей, его преемник Альберт Гор — еврей в чистом виде… А наших воров надо сажать! — и, словно бы продолжая заочный спор с кем-то, добавил: — Но Чубайса оставьте мне…

Я обвел взглядом кабинет Барсукова. Чуть поодаль от него спокойно сидели два генерала, слушая все, что говорит начальник, как само собой разумеющееся. У дверей помощник — бравый офицер, который и приглашал всех нас на встречу с министром. Перехватив мой взгляд, он подмигнул мне. Мы с ним знакомы по архивным делам, когда с сыном писали книгу о Есенине…

…Через год общими усилиями Березовского, Гусинского, Чубайса и еврейских банкиров Барсуков вместе с Коржаковым были вышвырнуты из своих кабинетов и лишены всякой власти… Особую роль тарана при этой операции сыграл русский человек Александр Лебедь. Вот так и идет наша история: руками русских усмиряется русский бунт 3–4 октября 1993 года, а через три года русские Грачев, Барсуков и Коржаков русскими руками Лебедя изгоняются из власти. Жалкие пешки! У Барсукова перед концом карьеры то ли пелена с глаз спала, то ли совесть проснулась, чему свидетелями были мы, русские писатели. Спохватился Михаил Иванович, да поздно. Использовали его, а когда что-то понял и взбунтовался, выпустили на телеэкран Чубайса, Лебедя да энтэвешника— энкавэдешника Евгения Киселева — и «ату его!».

Плохо читали в школе Барсуков с Коржаковым «Тараса Бульбу». Там о русском предательстве наперед до конца света все сказано. О породистом красавце Андрее: «Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»; «И пропал казак!». О хитром Мосии Шило, который в плену, чтобы войти в доверие к туркам, отказался от веры православной, «вошел в доверенность к паше, стал ключником на корабле и старшим над всеми невольниками. Много опечалились оттого бедные невольники, ибо знали, что если свой предаст веру и пристанет к угнетателям, то тяжелей и горше быть под его рукой, чем под всяким другим нехристом». Не в бровь, а в глаз многим сегодняшним ренегатам русским! А разве можно забыть вещие слова Гоголя — его прозрение самых темных глубин русской души, непонятной для рационального западного человека:

Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства, и проснется оно когда— нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело.

Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься… Начал было каяться Михаил Барсуков. Анатолий Куликов — министр МВД, замаранный кровью 93-го, через два года собрался с духом и отверг попытку Кремля втянуть его в очередное преступление. Вывернул наизнанку всю грязную подноготную жизни своего хозяина «верный Личарда» Александр Коржаков. Тоже хотя и уродливое, но своеобразное покаяние…

Задумаешься, перечитывая Гоголя, над грядущими судьбами нынешних, живущих в силе и власти, русских (о евреях — что говорить, с них спрос, как с Янкеля), сидящих в Кремле, в Белом доме, на Лубянке, и мороз по коже нет-нет да и пробежит…

Днем 4 октября 1993 года я не выходил на улицу. Не мог оторваться от экрана, на котором кумулятивные снаряды влетали в окна Белого дома, охваченного смрадным пламенем и чернеющего на глазах. Когда все было кончено, я достал бутылку коньяка, подаренного мне год тому назад к шестидесятилетию Леонидом Бородиным, выпил ее в два приема и погрузился в тяжелый сон…

Через несколько дней в редакции, обдумав очередной ноябрьский номер журнала, мы поняли, что, поскольку введена цензура, он, судя по его содержанию, может не увидеть света. В это время лишать читателей журнала ой как не хотелось.

— Гена, — попросил я своего заместителя, — у нас ведь сейчас есть главный цензор, защитник «свободы печати» Михаил Лесин. Созвонись с ним, поговори…

Гусев дозвонился до Лесина, приехал к нему, и тот с циничной прямотой ответил ему:

— Сколько у вас тираж? Сорок тысяч? Это не страшно. Печатайте, что хотите. Вот если бы миллион — мы бы вас помотали так, что мало не покажется…

Из литературного дневника того времени

Одним из самых оголтелых писателей-демократов, призывавших в октябре «всенародно избранного» к «решительным мерам», история запомнит Юрия Нагибина. Он подписал позорное письмо 42-х, он заявил, что «брезгливое неучастие в политике — это такая же низость, какой в прежние годы было участие». Он и после расстрела не раз одобрил все содеянное властью. Его «Воспоминания», вышедшие вскоре после 93-го года, прояснили мне все, что произошло с ним.

Новая семья сильно русифицировала меня. Я научился не пить, а осаживаться водкой, научился опохмеляться так основательно, что это нередко переходило в новую пьянку… Были важные открытия. Одно из них: пьяный русский человек не отвечает за свое поведение во хмелю… Один пукнул в лицо домработнице, помогавшей ему надеть ботинки; другой кончил на единственное выходное платье нашей приятельницы, когда та ему позволила ночью прилечь к ней на диван; третий наблевал в ванну, потому что в уборной блевал другой гость: кто-то вынул член за столом и пытался всучить малознакомой соседке; сестра тещи обмочилась во время пляски…

Это из воспоминаний о своих близких. И написано не Юзиком Алешковским, не Виктором Ерофеевым, даже не Эдиком Лимоновым, а певцом русской природы, тонким лириком пришвинско-паустовской школы, беллетристом, издавшим к 1984 году восемьдесят книг рассказов и повестей, написавшим множество пьес и сценариев, в том числе к фильмам «Чайковский», «Председатель».

Человек, воспевший в фильме «Председатель» подвиг послевоенного крестьянства, в новом времени, потребовавшем новых песен, стал пробавляться заявлениями о том, что знаменитая трактористка Паша Ангелина была лесбиянкой.

Но бог с ней, с Ангелиной. Выворачивая всю интимную изнанку жизни, мемуарист, вспоминая сексуальные возможности близкой ему женщины, пишет:

Мы занимались любовью там, где нас застало желание: в подворотнях, подъездах, на снежном сугробе, на угольной куче, на крыше, на дереве, в реке, в машине, в лесу, на лугу, в городском саду, где всегда играет духовой оркестр, просто на улице, у водосточной трубы… И каково же было мое потрясение, когда оказалось, что она еврейка.

В мемуарах Нагибина похотливость щедро смешана с политикой и с пресловутым еврейским вопросом. Бедный автор! В каких сумасшедших комплексах — сексуальных, национальных, политических — протекла его долгая жизнь!

Мы гуляем по улицам Кохмы, и слово «жид» преследует меня. Жид! Жид! Жид! — кричат прохожие, уличные мальчишки, собаки с потными грязными языками, козы в огородах, шальные кусты акаций, рослые вязы, кирпичные стены Ясюнинской фабрики, где служит отец. Конечно, никто не кричит, но что мне до этого, если это слово кричит во мне (типичная паранойя!  — Ст. К.).

А «потные грязные языки» у собак — невероятно! Но, возможно, художник слова хочет дать понять, что это русские собаки.

На протяжении своих мемуаров автор долго, тщательно, мучительно выясняет, кто же он на самом деле — еврей или русский. То внутренний голос кричит ему, что он «жид», и страдания Юрия Марковича становятся невыносимыми. То, выяснив, что его отец-еврей, возможно, и не настоящий отец, а настоящий отец русский, автор впадает в другую шизофреническую фазу и стонет: «Боже мой, почему я не могу быть евреем, как все…» Словом, причин для раздвоения личности и впадения в маразм у Нагибина сколько угодно.

Десятки книг написал беллетрист в свое время, прославляя нашу армию-победительницу, в том числе и солдат, защитивших от немецкого агрессора Москву, и вдруг на старости лет он заявляет: «Вскоре подъем, испытанный оставшимся в Москве населением в связи со скорым приходом немцев и окончанием войны — никто же не сомневался, что за сдачей столицы последует капитуляция, — сменился томлением и неуверенностью. Втихаря ругали Гитлера, расплескавшего весь наступательный пыл у стен Москвы… Многие оставшиеся в городе ждали немцев, но боялись признаться друг другу в этом и потому городили несусветную чушь, чтобы объяснить, почему не эваку ировались…»

Нет, такого еще не было в нашей военной мемуаристике! Счастье автора, что ополченцы, погибшие под Москвой, не смогут прочитать эти мародерские откровения.

Мемуары Нагибина — богатый материал для психиатра и психоаналитика. Только специалисты смогут установить, на чем свихнулся человек то ли на русско-еврейском вопросе; то ли на осознании того, что по большому счету никакого писателя Нагибина не существует, есть удачливый, ловкий беллетрист и драмодел; то ли на ненависти к России; то ли — и это скорее всего — душевное заболевание автора имеет под собой сексуально-патологическую почву.

Вокруг Есенина в Америке крутился в свое время беллетрист подобного же масштаба по фамилии Рындзюк (еврей), издавший на Западе книгу «Записки мерзавца», в которой вывернул наружу все свое вонючее нутро. Мемуары Нагибина, хотя и называются скромно «Тьма в конце туннеля», очень похожи на откровения Рындзюка.

Вот такого рода психопаты требовали в дни октябрьских событий расправы над писателями-патриотами.

…Начал я эту главу встречей с Юрием Карякиным у памятника Достоевскому на рязанской земле и заканчивать приходится так же, вспоминая его.

Зимой девяносто третьего в Москву приехал Андрей Синявский, осудивший в широко известном по тем временам письме вместе с Владимиром Максимовым и Петром Егидесом октябрьскую бойню.

«Литературка» пригласила к себе Синявского, и Юрий Карякин с Мариэттой Чудаковой стали воспитывать бывшего диссидента.

Чудакова, незадолго до октябрьских событий на «встрече Ельцина с интеллигенцией» призывавшая его «действовать решительно» («Мы ждем от вас решительности», «Не нужно бояться социального взрыва», «Нужен прорыв!», «Действуйте, Борис Николаевич!» — «ЛГ», 22 сентября 1993 г.), на этот раз с пеной у рта доказывала Синявскому, что расстрел парламента был необходим («применение силы в октябрьской ситуации было неизбежно»), Карякин покорно вторил демократической фурии и убеждал Синявского поддержать письмо 42-х «сторонников решительных мер»: «Мы не должны позволять себе ссориться сегодня».

Синявский, зажатый в угол, защищался, как мог: «Призывы интеллигенции к президенту формально ничем не отличаются от известного афоризма «Добро должно быть с кулаками» — по Куняеву». Услышав мою фамилию, Чудакова истерично взвизгнула:

В октябре защищали, в сущности, демократию от Куняева!
(«Литературная газета», 2 марта 1994 г.)

Кто-кто, а Синявский знал, как Александр Сергеевич в «Скупом рыцаре» изобразил сатанинскую силу Золотого тельца, да и Карякин мог бы вспомнить, что Настасья Филипповна бросила в камин пачку ассигнаций на глазах у несчастного Ганечки, который повредился умом, почти как Германн в «Пиковой даме».

А гневный Блок, презиравший рыночную Европу:

Ты пышных Медичей тревожишь, Ты топчешь лилии свои, Но воскресить себя не можешь В пыли торговой толчеи!

Да и Марина Цветаева была их родной сестрой по русской музе, когда клеймила все «демократические и рыночные ценности» в пророческих стихотворениях «Хвала богатым», «Стол», «Читатели газет»…

Сергей Есенин, Владислав Ходасевич, Осип Мандельштам — каждый по-своему опрокидывали «столы меновщиков» и выгоняли «продающих и покупающих в храме».

А русский народ был с ними, поскольку жил согласно своим пословицам и поговоркам: «От трудов праведных не наживешь палат каменных», «В аду не быть — богатства не нажить», «Богатому черти деньги куют», «Не жили богато — нечего начинать».

Поистине, у страха глаза велики. Преувеличила Чудакова мое участие в трагедии. В ней я был всего лишь навсего негодующим, печалящимся и пристрастным свидетелем и летописцем. А защищали вы «демократию, рыночную экономику и свободу слова» в октябре 1993-го не от меня, а от Пушкина, Достоевского, Есенина, от русского народа и от всей русской истории.

Поздней осенью я уехал в Калугу, к реке, к бору, к родовому погосту, к родным стенам. Отлежаться и прийти в себя.

Зябко трепещут ивы в береговом ветру… Господи, дай мне силы перемолоть беду. Лавры уничиженья я не хочу стяжать, воздухом пораженья я не могу дышать.

Это стихотворение было последним в моей литературной судьбе. С 1993 года я в рифму больше не написал ни строчки. Как будто музу мою расстреляли вместе со всеми патриотами в день Русского Холокоста.

 

«ОНИ ВЕРЯТ ТОЛЬКО В ДЕНЬГИ…»

К Нью-Йорку мы подлетали вечером, и пока наш «Боинг» приближался к земле, я со странной смесью восхищения и тревоги вглядывался в эту словно бы груду пылающего каменного угля, с пробивающимися из огненного чрева языками то синего, то оранжевого, то белого пламени, протянувшуюся на десятки километров вдоль побережья и чуть ли не до горизонта в глубину материка…

На другой же день мы почувствовали, что действительно приземлились на раскаленную почву.

Ряд американских изданий, выливших на нас поток клеветы устами и своих журналистов, и бывших наших функционеров советской печати — Резника, Когана, Ремника, Голь— данского и др., объявил нас «нацистами», «фашистами», «националистами»… Причем они для подъема «большой волны» не гнушались ни мелкой ложью, ни прямой клеветой, ни грубой дезинформацией.

Так, Семен Резник в первой же встретившей нас в Америке статье «Десант нацистов в Вашингтоне» сознательно извратил даже состав нашей делегации, заявив, что ее возглавляет член президентского совета Валентин Распутин — «антизападник и антисемит», что в составе группы член редколлегии «Литгазеты» Светлана Селиванова, которая старается в своей газете «проводить нацистскую линию», что вместе с нами в Америку приехала народный депутат Евдокия Гаер, которая борется «против рыночной экономики и за «равноправие» русского народа, якобы угнетаемого евреями и другими инородцами»… Мы ахнули, прочитав эту стряпню, потому что Распутина с нами не было и Евдокии Гаер тоже. А уж изображать кроткую нанайку, с обожанием во время I съезда народных депутатов смотревшую на академика Сахарова. русской националисткой — ничего смешнее нельзя было придумать глупее этого, разве что, было утверждение Резника о том, что «Литгазета» усилиями Селивановой «проводит нацистскую линию» (это при редакторе А. Б. Чаковском!)… Словом, все это было бы смешно, когда бы не было так нагло и глупо. И, однако, статья Резника определила весь лживый тон американской прессы — крупнейших газет Вашингтона, Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Сан-Франциско… «Эта статья стала своеобразной «шпаргалкой» для всех журналов, занимающихся этим вопросом», — писала газета «People»… А на одной из пресс-конференций я даже съязвил, что американская пресса, освещающая наш визит, похожа на наш ТАСС худших времен, когда тассовские материалы, одинаково освещающие события, обязаны были печатать все газеты — от центральных до районных. «Вашингтон пост» опустилась до того, что в статье Вадима Когана опубликовала заведомую ложь, будто бы я, главный редактор «Нашего современника», в шестом номере журнала за 1989 год опубликовал «постыдные «Протоколы сионских мудрецов»… «Любой читатель, — сказал я на пресс-конференции, — может взять этот журнал и прочитать там мою статью «Палка о двух концах», в которой есть лишь одна фраза о том, что «Протоколы» — «плод тщательного анализа всей политической истории человечества», что эта книга «создана незаурядными умами, злыми анонимными демонами политической мысли своего времени»… А тут на всю Америку заявлено, что «Наш современник» опубликовал их! Ну как после этого можно было серьезно относиться к американской демократической прессе! Вот эта ее способность по-геббельсовски безнаказанно лгать и не извиняться, монопольно обрабатывая общественное мнение, — и есть основной признак идеологического информационного тоталитаризма».

Правда, во время нашего посещения Верховного Суда его сотрудники успокаивали нас, говоря, что мы можем подать в суд на клеветников, и, видимо, у нас есть шансы выиграть процесс, и тогда газетных лжецов могут подвергнуть большому штрафу, но для этого нужно время, большие деньги и хорошие адвокаты…

У нас не было ни того, ни другого, ни третьего, и мы удовлетворились тем, что на встречах с нормальными американцами из их уст (а они тоже были возмущены этой травлей) мы часто слышали: «Не обращайте внимания: во-первых, взгляды ваших противников не отражают мнения Америки, а во-вторых, так уж принято в нашей прессе, что «хорошие новости не интересны», и потому каждый газетчик хочет обязательно скандала любой ценой, не гнушаясь ничем…»

Чтобы завершить эту неблагодарную тему, процитирую короткое письмо, которое я получил из Америки уже по возвращении в Москву:

Я с большим интересом следил за Вашей поездкой по Соединенным Штатам. Сожалею, что она была омрачена «вечно преследуемыми». Прилагаю статью из последнего номера «еврейского вашингтонского еженедельника», где сказано, кого вам надо благодарить за все неприятности. Это некий «русский» Семен Резник, один из тех, кто хочет представить американской публике свое видение истории и чего угодно. Радуйтесь, что Россия отделалась от него…

Однако радости было мало. Изо дня в день «Новое русское слово» публиковало одну прокламацию за другой:

«Память» — это новые нацисты! Когда Станислав Куняев приехал в Нью-Йорк — лишь одна организация протестовала. Когда правительство США пыталось закрыть границы для советских евреев, лишь одна организация высказала протест.

Советские писатели-националисты Распутин и Куняев будут выступать в Нью-Йорке. Призываем всех присоединиться к протесту против растущей волны антисемитизма в СССР. Демонстрация протеста состоится в среду 9 мая в

7 часов вечера по адресу… (тут же давался адрес нашего отеля).

Для того чтобы спасти евреев в России, надо заявить о себе в полный голос! Когда русский нацист Куняев прибыл в Нью-Йорк, наша группа устроила ему такой прием, что он запомнит его на всю жизнь!

…А прием был устроен весьма смешной. Пришли мы в какую-то организацию, а у дверей встречает нас пожилой лысый функционер, с выпученными глазами, похожий на актера Михаила Козакова. Увидев нас, он поворачивается лицом к стене, раскидывает руки, раздвигает ноги и, словно ишак, грубым голосом через каждые десять — пятнадцать секунд отрабатывая свой небольшой гонорар, начинает, завывая, с акцентом произносить одно и то же слово: «Па-м-ь-ять!» Ну разве такое забудешь!

В Америке, если глядеть на поверхность правовой жизни, наказываются поступки, действия, а не слова и пропагандистская шумиха… Крайне показательна история, о которой нам рассказали в Верховном Суде. В одном из маленьких американских городков Скоки штата Иллинойс американские антисемиты, протестуя против «еврейского засилья» в их штате, решили пройти с соответствующими лозунгами по улицам города. Городские власти запретили им это. Устроители демонстрации подали протест в Верховный Суд, и тот разрешил им провести шествие. Кстати, права «демонстрантов» демонстративно защищал адвокат еврей.

Однако это по закону, ибо лицемерное фарисейство американской жизни постигается не сразу. Во всяком обществе есть, кроме закона, свод сложившихся обычаев, правил и внеюридичесиой, но достаточно жесткой системы отношений. И этот свод правил бывает порой гораздо более влиятелен, нежели правовой фасад. Известный в Америке противник сионизма Альфред Лилиенталь (еврей по национальности) по этому поводу так сказал в одном из своих интервью:

В Соединенных Штатах ситуация такова, когда просто нет свободы дискуссий по вопросу о сионизме. Люди боятся.

Не обязательна даже прямая угроза со стороны сионистов. Когда вы об этом говорите, то вы уже знаете, что угроза существует. Сионисты шантажируют и элементарно затыкают рот каждому, кто хотел бы наладить свободный и открытый диалог об их деятельности. При этом о христианах тотчас же утверждают, что они антисемиты, а о нас, евреях, чьи взгляды схожи с моими, заявляют, что мы ненавидим собственную принадлежность к еврейству…

С фарисейством «антитоталитарной» и «свободной» американской демократии мне пришлось столкнуться при весьма забавных обстоятельствах…

На другой день после нашего прибытия в Вашингтон, ранним апрельским утром я вышел в спортивном костюме и кроссовках из гостиницы и, вдыхая всей грудью свежий воздух самой свободной в мире сграны, побежал к зеленым лужайкам Белого дома. На почтительном расстоянии от него я увидел несколько спальных мешков на дощатых помостах. В них спали бездомные люди, американские бомжи, весь скарб которых умещался в сумке или картонной коробке и которых впоследствии я встречал лежащих, как громадные коконы, в скверах, на лавочках, газонах Нью-Йорка, Питсбурга, Сан-Франциско. Вопреки мнению покойного актера Зиновия Гердта, заявившего однажды в печати: «В Америке есть богатые и бедные, но нищих и бездомных нет».

Подбежав к двум таким коконам, я, разминая плечевой пояс, стал разглядывать какие-то плакаты, стоявшие у их изголовий. Между тем из маленьких отверстий в спальных мешках высунулись руки, и синей струйкой потянулись сигаретные дымки. Затем одна из рук выползла на свет с банкой пива, а потом тишину утра огласили слова, по которым я понял, что в спальниках находятся мои соотечественники. На плакатах, стоявших у их изголовий, как я с трудом разобрал, были изложены на ломаном английском языке протесты против ущемления прав человека в благословенной Америке.

Но вот из отверстий в спальниках вылетели пустые пивные банки и за ними высунулись две взлохмаченные головы…

— Привет соотечественникам! — весело крикнул я, продолжая разминку.

— Привет, привет, а ты откуда?

Вылезли, еще раз закурили, разговорились. Один из них, бывший механик торгового флота из Одессы, сошел на берег и остался в Штатах по доброй воле. Свободу захотел посмотреть! Другой, весь украшенный российскими татуировками, не стал особенно распространяться о своем прошлом. Как бы то ни было, два русских невозвращенца встретились, подружились и начали новую жизнь на американской земле. Для начала через какую-то фирму по трудоустройству нашли работу. Однако спустя несколько месяцев выяснили, что в стране правовой рыночной экономики им платят гораздо меньше, чем стоит их труд, ибо немалая часть заработка уходит на содержание фирмы, подыскивающей для работодателей таких вот бедолаг-иммигрантов. Они, возмущенные, пришли к своим посредникам, устроили шумный русский скандал. Дело дошло до полиции. Судить не судили, но в участке несколько дней продержали и с работы выгнали. Друзья поняли, что на Атлантическом побережье им правды не найти, и завербовались на Аляску — валить лес… Там они тоже начали борьбу за какую-то социальную справедливость, опять дело дошло до полиции, опять их выгнали с работы, а еще, после одного— двух подобных случаев борьбы за права человека, их фамилии попали, как они говорят сами, в компьютер.

— Это что?

— А это хуже любого КГБ!

Информация о тебе, о твоих привычках, послужном списке, характере, о твоих конфликтах с хозяевами закладывается в компьютерную сеть, и когда ты, допустим, пытаешься поступить на работу, то хозяева, прежде чем принять тебя, знакомятся с этой компьютерной характеристикой.

— Мы этого не знали — ткнешься куда-нибудь, а нам от ворот поворот. В другом месте то же самое. Не сразу догадались, что теперь в Америке нам ничего не светит, словно мы какие-нибудь пуэрториканцы. Вот и пришли к Белому дому, плакаты нарисовали и живём здесь целый месяц.

— А пиво и сигареты?

— Ну, подработать везде можно. Где машину разгрузим, где общественный туалет вымоем.

Оба уже вылезли из спальников — жилистые, худые, загорелые, с клочьями пуха в крепких нечесаных волосах…

— А ты кто?

— Я писатель!

— Ну вот и напиши, как русским людям в Америке живется!

Осенью этого года ко мне в редакцию зашел весьма модный в конце восьмидесятых годов кинорежиссер Александр Аскольдов, с которым я когда-то учился на филологическом факультете МГУ. Разговор у нас зашел о спецслужбах.

— Да что сравнивать! — усмехнулся он. — Я уже много лет живу на Западе и знаю, что ЦРУ похлеще бывшего КГБ. В Америке встретил своего давнего товарища, работавшего на радиостанции «Свобода». Обнялись, обрадовались… Когда увидимся? А он смущается, глаза отводит и говорит: «Телефона и адреса дать не могу. Моя жена работает в Военно-морском ведомстве США. Мы подписку давали, что не имеем права без разрешения встречаться с иностранцами».

О циничном тоталитаризме западной демократии и бесцеремонности ее спецслужб свидетельствовало объявление, открыто напечатанное в дни нашего путешествия по Америке в русскоязычной газете «Новое русское слово»:

Федеральное бюро расследовать, снова обращается к русскоязычной общественности США и новоприбывшим эмигрантам из СССР с призывом помочь своей новой стране.

Многочисленные функции и обязанности ФБР по соблюдению законности в США включают сферу контрразведки. На протяжении многих лет эмигранты из СССР оказывали содействие ФБР в его контрразведывательной деятельности. Некоторые эмигранты обладают непосредственной информацией о методах и деятельности КГБ в СССР и за его пределами, в особенности в США.

ФБР просит яиц, располагающих вышеупомянутой информацией, сообщить об этом в ближайшее отделение бюро.

Тем лицам, которые проживают в пределах города Нью-Йорка, в ФБР следует звонить по новому номеру телефона: (212) 335-2700, добавочный 3037, или обращаться по адресу: 26 Федерал-Плаза, Нью-Йорк 10278.

Вся полученная информация будет содержаться в строгом секрете.

Федеральное бюро расследования Министерства юстиции США.

Наше КГБ вербовало сотрудников секретно, тайно, а тут через газету предлагают: «Стучите, доносите, помогайте!»

Вот и началось по всей прессе доносительство на русских писателей, приехавших в Америку.

Русские националисты исповедуют фашизм…

За счет американских налогоплательщиков восемь махровых шовинистов совершают путешествие с одного берега Америки на другой…

Приглашение этих лиц выглядит так же, как, допустим, выглядело бы приглашение группы куклусклановцев для обсуждения этнического многообразия на американском Юге…

Русские националисты всех оттенков стремятся слиться в одну сплоченную группу. Их объединяет тоска по «сильному кулаку», ненависть к евреям и панический страх перед демократией…

Я читал всю эту злобную галиматью и понимал, насколько права русская женщина Нина Бахтина, письмо от которой я получил в номере вашингтонской гостиницы недели через две после того, как мы ступили на американскую землю.

Нина приехала в Америку из России еще в середине 70-х годов, хорошо разобралась в американской жизни и в нравах третьей эмиграции, и ее письмо открыло мне глаза на многое, чего мы не успевали понять и осмыслить:

Вы должны знать, что вас пригласили сюда с заранее сложившимися предубеждениями и даже ненавистью. Исходит это от сионистов. Они хотят добиться статуса беженцев для советских евреев, на этом собрать и получить большие деньги, В залах, где вы выступаете, постоянно присутствуют группы евреев, цель которых — заставить вас выйти из рамок приличия, в которых вы должны находиться, будучи в гостях…

Они также хотят знать, насколько вы их серьезные противники и смогут ли они, поборов русских, стать единственными хозяевами на русской земле… Евреи пытаются дать вам тест на стойкость духа и твердость мышления. Не раз уже в «Новом русском слове» назывались даты сфабрикованных погромов. Последняя была намечена на 5 мая с. г, «Новое русское слово» писало, что уже сформированы еврейские оборонительные отряды, чтобы дать отпор по громщикам. Когда-то они кричали о погромах в Германии. Гитлер посадил их на пароход и отправил в Америку, но только почему-то их здесь не приняли и отправили обратно. Кому-то было это не выгодно, а может, для того , чтобы потом кричать о «шести миллионах».

К тем, кто оскорбляет вас, относитесь, как к психически больным людям. Они без бранных слов не могут.

Ни в коем случае нельзя дать им чувствовать нашу слабость в чем-то. Они только и ищут наши болевые точки. Помните — они верят только в деньги и силу.

Верят только в деньги…

Об этом нам напомнили на второй или третий день нашего визита в Америку, когда делегация была приглашена в какой-то нью-йоркский финансовый центр. В уютном полутемном зале, спроектированном и по интерьеру и по размерам для узкого круга людей, серьезные, лощеные специалисты прочитали нам не то чтобы несколько лекций, а скорее, несколько правил, на которых зиждется со дня основания финансовая мощь Америки. Главным правилом было, по их словам, благоговейное, почти религиозное отношение к доллару, как к иконе. Голос человека, рассказывавшего о том, что изображено на долларе — и всевидящее ветхозаветное око ревнивого Господа Израиля, и вершина пирамиды, олицетворяющая власть над миром, и лики пророков золотого тельца — Джексона. Франклина, Гамильтона, — подрагивал от волнения — он читал нам не лекцию, а произносил проповедь, служил своеобразную литургию, зачитывал наизусть священное писание…

Ну, конечно, я, как всегда, не удержался и испортил впечатление от этой «песни песней» в честь золотого тельца, когда попросил слово и сказал нечто совершенно бестактное, вроде того, что в России никогда деньгам не поклонялись и, видимо, никогда не будут, а потому нам такого рода изыскания чужды и ничего дать не могут…

Однако на уровне абсолютно бытовых отношений в американской жизни я не раз убеждался в том, что жрец и толкователь из масонского клуба знал, что говорил.

В городе Феникс, когда мы собирались из гостиницы ехать в аэропорт, укладывая чемоданы и выбрасывая в мусорную корзину ненужные, накопившиеся в дорожной сумке бумаги, я случайно выбросил авиабилеты от Феникса до какого— то города, куда мы вылетали. Я это обнаружил в аэропорту перед посадкой… Все уже пошли к самолету, а мы с переводчицей Татьяной Ретивовой все выясняли отношения с администрацией аэропорта. Я горячился:

— Ведь билеты были заранее заказаны на мою фамилию, посмотрите в компьютере — там все должно быть, вот мой паспорт, никто по этому билету, кроме меня, полететь не сможет, так что вы вполне можете пропустить меня на посадку. Вот, кстати, компьютер и мое место выдает на экране!..

Но строгий, худой администратор был неумолим. Аргументы его были железными и абсолютно непонятными для меня.

— Вы потеряли билеты, а это значит, что вы потеряли деньги! — Тут он начинал волноваться и негодовать, не в силах объяснить мне, что потеря денег — своего рода нарушение высших моральных и религиозных догм общества. Больше всего, как я теперь понимаю, его возмущали мои легкомысленные оправдания происшедшего: «Ну потерял и что такого! Все равно же — я в компьютере, а значит, можно посадить меня и без билета…» Такие речи, в его сознании, были издевательством над высшими ценностями жизни, над здравым смыслом, над верой в сверхчеловеческую силу денег…

Пришлось мне второй раз брать билет и снова заплатить двести долларов. Когда аэропортовский администратор добился этого, на его лице выразилось полное удовлетворение, как будто он принудил грешника к раскаянию и спас его заблудшую душу.

Свидетелем нашей мировоззренческой схватки был Леонид Бородин, с которым бок о бок я прожил целый месяц нашего путешествия.

— Станислав Юрьевич! — сказал он мне. — Ты их не переубедишь. Они не понимают, о чем ты говоришь, да не просто говоришь, а богохульствуешь…

Вся наша восьмерка для проживания в гостиницах была разделена на пары, и мы с Бородиным как-то, не сговариваясь, выбрали друг друга. Мне сразу же понравился этот подтянутый, сдержанный, немногословный человек.

О Бородине в еврейском альманахе «Панорама» было написано так:

При Брежневе он был диссидентом и подвергался репрессиям. Его русский национализм всегда носил не про— сталинский, как у Кожинова или Куняева, а антисталинский характер. Однако можно думать, что эти различия остались в прошлом: в годы гласности и перестройки русские националисты всех оттенков стремятся слиться в одну сплоченную группу…

Однажды на обеде у священника Виктора Потапова мы встретились с нашим «бывшим» журналистом, носившим комическое имя — Гарри Табачник. Весь вечер он жаловался нам на государственный антисемитизм, от которого «страдал в Союзе». В руках у Гарри была его книга под названием «За вашу свободу, сэр!» Мы с Бородиным посмотрели на обратную сторону обложки. Под портретом Гарри Табачника было несколько абзацев из его биографии:

Работал корреспондентом радиостанции «Маяк». Писал и сам читал у микрофона свои передачи об интересных людях, литературе, музыке, искусстве. Вел интервью со многими знаменитостями, среди которых были и маршал Жуков, и Ю. Гагарин…

Печатался во многих московских газетах и журналах, включая «Юность», «Огонек», «Молодой колхозник», «Вокруг света»…

Страну изъездил от залива Посьет до Минска, от Петрозаводска до Ашхабада.

Закончил факультет журналистики Московского университета, юридический институт, аспирантуру факультета журналистики. Получил степень.

И все это при махровом государственном антисемитизме!

— Забавный народ! — сказал Бородин, глядя на Табачника, который тут же понял, что в своих жалобах на жизнь хватил лишку, и стушевался, растворившись в толпе гостей.

А об известном еврейском диссиденте Алике Гинзбурге, с которым они сидели в мордовских лагерях, Бородин отозвался холодно и отчужденно:

— Ему это для биографии было нужно!

Мы только что опубликовали в «Нашем современнике» замечательную повесть Леонида «Третья правда», после которой читающая Россия узнала Бородина как писателя. Он был благодарен мне за это, но благодарность свою высказывал ободряющей улыбкой в минуты жарких дискуссий с нашими оппонентами, доброжелательной шуткой по поводу моего утреннего похмелья, скупой похвалой в адрес Распутина, Кожи— нова или Белова.

Два лагерных срока, выпавших на его жизнь, научили Бородина быстро и точно оценивать людей, он хорошо изучил типы и характеры диссидентов, в том числе и из еврейской среды, и понимал, как с ними надо разговаривать.

Зная его судьбу, они несколько придерживали языки и не решались при нем нагло и демонстративно расписывать свои страдания во время жизни в Союзе…

Вскоре по возвращении на родину я получил из Рима письмо соратника Бородина по политическому процессу Евгения Ватина, которого я однажды мягко упрекнул в том, что он, боровшийся за свободу России от коммунизма, не возвращается на «освобожденную» родину. Ватин отвечал мне:

В конце своего письма Вы пишете о «странности» того, что часть из нас (впрочем, не столь уж и значительная количественно), которые «боролись, страдали, сидели», находимся за границей сейчас, когда появилась возможность «работать и бороться на родине». Я вспомнил Л. И. Бородина (с которым нас когда-то связывала одна судьба): представляя недавно в «Лит. России» очерк В. Осипова, он с содроганием признается: «,,я даже (!) допустил мысль об эмиграции». Но я-то помню наше с ним прощание — и ведь были уверены, что навсегда, — если и возникли у него такие мысли, он гнал их от себя… Я смотрел на вещи несколько иначе; и сейчас моя позиция еще далека от «возвращенческой». Смущает меня и то, сколь многочисленная «шпана» — не только литературная, но и политическая, роем устремилась обратно, в «страну» (как они называют нашу родину), где естественно смыкаются со шпаной местной, типа Коротича. Представляю, между тем, что ожидает русского изгнанника, вернувшегося к родным осинам…

В последние годы патриот Евгений Ватин, православный человек, работал на радио «Ватикан». Какой бесславный конец судьбы, некогда начинавшейся так дерзко и самоотверженно…

Поездка наша по Америке продолжилась в атмосфере любопытства и ненависти, дружелюбия и провокаций.

Из «Нового русского слова» от 11 мая 1990 года:

В интервью с корреспондентом «НРС» 28-летний Леви, который характеризует себя как «бухгалтер и отчасти революционер», заявил: «Пока евреи не могут ходить в безопасности по улицам Ленинграда, русские нацисты не будут ходить в безопасности по улицам Нью-Йорка!»

Вчера утром Леви и четверо членов Организации защиты евреев попытались, по его словам, сорвать встречу делегации писателей и представителей Национальной конференции христиан и евреев. Пятеро демонстрантов с лозунгами «Куняев — нацист», «Нацистов — вон!» и «Евреи не должны встречаться с нацистами» поднялись на 11-й этаж здания, где проходила встреча, и сделали попытку прорваться в конференц-зал, но были остановлены дверью из толстого стекла. Как говорит Леви, во время этого инцидента демонстранты ударили кого-то по лицу, хотя пострадавший оказался не одним из русских писателей, а американцем. Леви замечает на это, что «двуличные американцы, якшающиеся с нацистами», еще хуже последних.

—  У вас большой список врагов», — заметил автор этих строк.

—  Да, он растет не по дням, а по часам!» — засмеялся Леви.

Но бог с ними, этими, как писала мне в письме Нина Бахтина, «больными людьми». Что говорить о них, если в «Лос-Анджелес тайме» от 4 мая 1990 года мы прочитали слова раввина Ицхака Гитбурга, защищавшего четырех убийц палестинской девушки в одной из арабских деревень; «Должно признать. — писал Гинзбург, — что еврейская кровь и кровь неевреев имеют разную цену», Эти слова я вспоминал в самых разных, вполне цивилизованных и респектабельных еврейских аудиториях, где нам пришлось побывать — в еврейском этническом центре в Питсбурге, на кафедрах различных провинциальных университетов при встречах с профессорам»! и преподавателями, в казенных офисах министерств и радиостанции «Свобода». Там все было хоть порой и напряженно, но вежливо, прилично, цивилизованно. И, однако, снова в суть такого рода встреч, визитов и разговоров мне помогал вникнуть великий американец Томас Вулф.

В его романе Джейк Абрамсон в кругу своих племянниц рассуждает об английской кухне, издеваясь над капустой, рыбой и безвкусными соусами:

— Такая еда годится только для несчастных христиан.

Это упоминание об иноплеменниках, в котором сквозила пренебрежительная усмешка, как-то по-особенному соединило всех троих, и внезапно они предстали в новом свете. На губах старика играла чуть заметная умная и холодная улыбка, женщины веселились безмерно, и все они отлично понимали друг друга. И теперь видно было, что они по-настоящему заодно — дети древнего, одаренного, всезнающего племени. — и со стороны отчужденно, с насмешливым презрением глядят на техмных и невежественных людей иной, низшей породы, не причастных к их познаниям, не отмеченных той же печатью. И тотчас оно миновало мгновенье, в котором сказалась их извечная обособленность. На лицах женщин теперь светилась лишь спокойная улыбка, все трое вновь принадлежали всему миру.

Поистине, читая это, поверишь, что «еврейская кровь и кровь неевреев имеют разную цену».

Для них. Но не для нас.

 

СТАРЫЕ КОНТРПРОПАГАНДИСТЫ

В августе — сентябре 1991 года, когда демократическая писательская хунта, ворвавшись в «толстовскую усадьбу» на улице Воровского, торжествовала свою победу, делила кабинеты и вертушки, громогласно закрывала «очаг зкачепевщины» — Союз советских писателей, одной из первых уничтоженных и разрушенных структур Союза стала его Иностранная комиссия.

Верхушка хунты, возглавляемая Евтушенко, Черниченко и Оскоцким, крутилась вокруг возникающей новой власти — Ельцина, Гавриила Попова, Музыкантского, а мародеры помельче шныряли по флигелям старинной усадьбы, выпивали в захваченных кабинетах, копались в шкафах и архивах, срывали с дверей таблички с фамилиями, выбрасывали во двор уже никому не нужные, на их взгляд, папки и документы. Двери Иностранной комиссии были распахнуты настежь, ветер гулял по коридорам и шуршал в грудах бумаг, подлежащих уничтожению… Один из уже уволенных сотрудников, уходя из опустевшего флигеля в другую жизнь, склонился над грудой пожелтевших от времени скоросшивателей и папок, лежавших на полу, взял наугад несколько из них и засунул в сумку… Интереса и любопытства ради.

Через десять лет он вспомнил об этих папках у себя на даче, пролистал их и позвонил мне.

— Станислав Юрьевич! А в них есть кое-что любопытное. Не хотели бы посмотреть?

Таким образом малая толика этого архива и попала мне в руки…

Но перед этим надобно сказать, что Иностранная комиссия в системе Союза писателей была в советское время одной из самых притягательных структур. В нее постоянным потоком втекали заявления, жалобы, письма, доносы, предложения писателей, желающих посмотреть мир. О, если бы только посмотреть. Во время этих вояжей можно было наладить связи со своими зарубежными коллегами по перу, очаровать какого— нибудь издателя (лучше американского или французского!), а если повезет — заключить какой-нибудь договор и даже получить аванс в валюте… Я уже не говорю о мелких радостях, как-то: пожить в хороших гостиницах, поесть экзотических блюд, с юл ком потратить свои командировочные на какие— нибудь куртки, джинсы, подарки Словом, времяпрепровождение это было весьма приятным и полезным во всех отношениях. Что и говорить — бескорыстные натуры, мечтавшие поглядеть и потрогать «священные камни Езропы», среди писательской публики попадались редко.

Многие писатели в документах, обнаруженных в папках Инкомиссии, выглядели порой весьма пикантно.

Помню, как я возмущался воспоминаниями Юрия Марковича Нагибина «Тьма в конце туннеля», вышедшими вскоре после октября 1993 года, когда он неожиданно для своих читателей предстал как давний, яростный и непримиримый враг советской власти, хуже того, как человек, жаждавший поражения своего Отечества в борьбе с фашизмом.

А в заявлении, написанном в Иностранную комиссию в 1982 году, Нагибин вот так продекларировал свои советские убеждения, изобразив себя патриотом, отстаивающим интересы Родины в капиталистической Америке:

В секретариат Союза писателей СССР

Уважаемые товарищи!

В 1979 г. по инициативе главного редактора журнала «Русский язык» д-ра Мунира Сендича 25 американских университетов пригласили меня для выступлений о советской литературе, с уклоном в малую прозу, которой я и сам занимаюсь. Итоги подвел журнал «Русский язык», посвятив Вашему коллеге более половины XXXIII номера; здесь были и развернутые отзывы университетов о моих выступлениях — более чем лестные, В свое время я передал номер журнала вместе с письмом-отчетом Георгию Мокеевичу Маркову.

Путевой дневник я опубликовал в «Нашем современнике» (отрывки в «Новом времени», «Литературной России», по радио и телевидению). Материал получил хорошую оценку партийной печати (статья в «Правде»), тов. Черноуцан [7] поблагодарил меня от лица Отдела культуры. Несмотря на сильную критическую струю, этот дневник вышел отдельным изданием в США (книжка у меня есть).

Но, пожалуй, самой примечательной оценкой поездки явилось новое приглашение, присланное профессором Сендичем от лица четырнадцати университетов — ныне их число приблизилось к тридцати.

Мне не хочется витийствовать по этому поводу. Скажу просто: советскому писателю в нынешнее трудное, тревожное время дается возможность два месяца хорошо говорить о его Родине, народе, культуре и литературе в стране, где сейчас говорится столько плохого и вздорного. Как старый контрпропагандист (год служил во время войны в системе 7 отдела политслужбы Советской Армии) я думаю, что такой возможностью следует воспользоваться. Надеюсь, что и секретариат Союза писателей согласится с этим. Полагаю, что принесу пользу нашему общему делу.

С уважением Юрий Нагибин.

1 марта 1982 г.

В то время Ю. Нагибин был преисполнен поистине советской смелости. Когда его следующая поездка в США несколько задержалась, он написал гневное письмо Георгию Мокеевичу Маркову, в котором стыдил генсека СП СССР зато, что он плохо использует его, Юрия Нагибина, в идеологической борьбе.

Почему мы должны оставлять площадку за В. Аксеновым, который катается по всей Америке, почему мы сами себе затыкаем рот? А ведь я доказал в предыдущей своей поездке, что умею заставить американцев прислушиваться к своим словам. Иначе, при их финансовых трудностях, они не пригласили бы меня вторично… (Найдено в тех же папках. — Ст. К.)

В 1982 году представителем делегации Украины на 37-й сессии ООН был секретарь Союза писателей СССР Виталий Коротич. В те дни он встретился с одним из идеологов американской «демократической общественности» Гарри Солсбери, бойким журналистом и опытным политическим функционером. Этого Солсбери еще в 1960 году высек в газете «Правда» Михаил Шолохов, после того как еврейский журналист попытался доказать, что Шолохова заставили завершить вторую книгу «Поднятой целины» не так, как ему. Шолохову, хотелось бы. Заканчивая статью в «Правде», автор «Тихого Дона» писал:

Я поступил бы, как чеховский Игнат из рассказа «Белолобый»: вздохнув, я сказал бы в адрес Солсбери: «Пружина в мозгу лопнула. Смерть не люблю глупых!» И, поручив наказывать мистера Солсбери какому-нибудь плечистому американскому учителю, я бы лишь мягко и назидательно говорил: «Ходи в дверь! Ходи в дверь! Ходи в дверь!»

Но к 1982 году Солсбери научился «ходить в дверь», поднаторел и возмужал, о чем свидетельствует запись беседы с ним В. Коротича, которую будущий главный редактор «Огонька», как опытный карьерист и функционер, разослал тогда по нескольким адресам: в МИД СССР, в ЦК коммунистической партии Украины, в Союз писателей СССР и четвертый, как написано, «в дело», видимо, на Лубянку.

ДЕЛЕГАЦИЯ УКРАИНСКОЙ ССР

29 октября 1982 года НА 37-й СЕССИИ ГЕНЕРАЛЬНОЙ АССАМБЛЕИ

Исх. № 573 экз. № 2 г. Нью-Йорк, США

Из дневника В. А. Коротича. Запись беседы с писателем и журналистом Г. Солсбери.

30 сентября 1982 года встретился с Гаррисоном Солсбери, известным и влиятельным американским журналистом и литератором. Человек по опыту своему и характеру приученный к сдержанности, Солсбери довольно откровенно высказал мне свои опасения по поводу нынешней идеологической ситуации в США. Не вдаваясь в оценки отношений между СССР и США, он сказал, что ужесточение отношений между Америкой и всеми в мире, кто думает иначе, чем она, ведет к подавлению инакомыслия в стране самым резким образом. По словам Солсбери, если республиканская партия не потерпит поражения на частичных выборах2/XI-82 года, это может привести — и считает он, приведет — к новому маккартизму в стране, к «чисткам» и «запретам на профессии». Солсбери считает, что контакты между представителями наших стран и продолжение политики разрядки способствовали бы выживанию либеральной интеллигенции в его собственной стране. (!  — Ст. К.)

Он подтвердил, что Университет штата Калифорния на будущий год уже имеет деньги для проведения большой (примерно по десять участников с каждой стороны) встречи писателей СССР и США. Солсбери подчеркнул, что они готовятся к этой встрече, как чрезвычайно важной, но едва ли не ультимативно потребовал, чтобы американская сторона могла влиять на состав советской группы участников, добиваясь того, чтобы в советской делегации были люди, достаточно хорошо известные в США. Он же высказал опасение, что, если тон советской делегации будет «очень наступательным», встреча может сорваться, превратившись в очередную конфронтацию. Он предложил, чтобы стороны уже сейчас начали переговоры о составе и руководителях делегаций, приемлемых для обеих сторон.

Обратите внимание на то, что 18 лет тому назад, как и осенью 2000 года, в США шла жестокая внутренняя борьба между республиканцами и демократами… Опытный американский «контрпропагандист» Солсбери подробно и откровенно раскрыл своему советскому коллеге и единомышленнику суть этой борьбы, дабы верхушка советского либерального еврейства понимала, в каких сложных условиях живут и борются их «демократические собратья» в Америке.

Все происходило как бы по сценарию знаменитого стихотворения Юрия Кузнецова «Маркитанты»:

Маркитанты обеих сторон, люди близкого круга, почитай, с легендарных времен понимали друг друга. Через поле в ничейных кустах к носу нос повстречались, столковались за совесть и страх, обнялись и расстались.

Расстались, конечно, предварительно сделав свой обычный гешефт: договорились об обмене писательскими делегациями — «американцы» присылают в Советский Союз взвод своих маркитантов, а мы им. в благодарность, десяток своих «старых контрпропагандистов», «достаточно хорошо известных в США»… По всяческого рода резолюциям, поставленным на документе, видно, что запись беседы попадает сначала в руки сотрудника Иностранной комиссии Союза писателей Мирры Салганик. которая знакомит с текстом Фриду Лурье, а Фрида передает документ дальше, дальше, дальше. А в итоге все складывается так, как в стихах, написанных когда-то молодым Игорем Шкляревским:

Отец играет на баяне, Мамаша гонит самогон, Сестра гуляет на бульваре — Деньжонки прут со всех сторон…

А вот письмо будущего «архитектора перестройки» и ренегата «всех времен и народов» А. Н. Яковлева, в котором он, тогда посол СССР в Канаде, бывший шеф Отдела пропаганды ЦК КПСС, комментирует гастроли поэта А. Вознесенского по Стране кленового листа:

ПОСОЛЬСТВО СССР В КАНАДЕ

01 ноября 1982 г. г. Оттава Исх. X 900

СЕКРЕТАРЮ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ СССР тов. ФЕДОРЕНКО Н.Т,

Уважаемый Николай Трофимович.

Выступление позта Андрея Вознесенского на международном фестивале Харборфронт в Торонто было успешным и полезным. Положительные для нас репортажи о выступлении передавались по телевидению, радио и в прессе. В фестивале не участвовали эмигрантские писатели, которые в предыдущие годы выступали в чтениях с антисоветских позиций. По существу направление А. Вознесенского в этом году на фестиваль закрыло его для антисоветских эмигрантских писателей.

А. Вознесенский выступил также с чтением своих произведений в Макгилъском университете (Монреаль) и на встрече с группой поэтов в г. Оттаве.

В беседах с советскими представителями организатор фестиваля Грег Гэтенби высказал заинтересованность в приезде советского поэта на очередной фестиваль 1983 года.

Учитывая успех нашего участия в фестивале 1982 г., считал бы целесообразным предусмотреть з планах Союза Советских Писателей СССР направление советского поэта на фестиваль 1983 г. Кроме того, представляется полезным передать Г. Гэтенби приглашение посетить Советский Союз, желательно для участия в одном из литературных мероприятий, проводимых в СССР. Конкретные соображения на этот счет имеются у поэта А. Вознесенского.

Посол СССР в Канаде А Яковлев .

Вообще, эти и некоторые другие документы чрезвычайно интересны… Они в первую очередь свидетельствуют о том, кто в прежние времена цензуры, тоталитаризма и диктата КПСС чаще всего ездил заграницу и почему. Конечно, никакой Николай Рубцов или Анатолий Передреев и мечтать не могли, чтобы посмотреть мир. Настоящими невыездными (в том смысле, что их никогда не включали ни в какие зарубежные делегации) были русские — Дмитрий Балашов, Владимир Личутин, Николай Тряпкин, Владимир Бондаренко, Виктор Лихоносов, Федор Сухов, Татьяна Глушкова, Александр Вам— пилов, Глеб Горбовский, Валентин Курбатов, Виктор Корота— ев, Владимир Крупин, Сергей Семанов, да и многие другие. Талантливые, умные русские поэты, прозаики, критики. Особенно живущие в провинции. В документах я нашел немало отказов на зарубежные поездки, в частности, К. Лагунову из Тюмени, Б. Зиновьеву из Куйбышева, Н. Банникову, А. Маркову из Москвы с одной неотразимой формулировкой: «в связи с ограничением валютных средств». Зато Роберт Рождественский и Расул Гамзатов всегда ездили за границу с женами, Белла Ахмадулина с мужем и т. д. Что говорить, представителям «левого крыла» советской литературы, как свидетельствуют документы, предоставлялись для путешествий по миру за народные деньги неограниченные возможности. А теперь еще несколько выдержек из документов:

Посольство поблагодарило за хорошую работу участников делегации, находящейся в Париже — советских драматургов Г. Горина, Э. Радзинского, В. Славкина. Л. Зорина, В. Туровского. (Наше посольство во Франции. — Ст. К.)

Из телекса на имя Р. Рождественского:

Приглашаем В. Коротича — главного редактора журнала «Огонек» на Второй международный салон книги и прессы в Женеве. Были бы рады, если В. Коротича будет сопровождать переводчица из комиссии Р. Генкина.

Телефонограмма в Иностранную комиссию:

15.04.88. Звонила тов. Степанова из Посольства СССР во Франции, сообщила, что Р. Товернье хочет видеть в составе делегации Д. Гранина. Г. Боровика, А. Рыбакова. Товернье спрашивает, может ли А. Рыбаков заехать во Францию перед своим отъездом в другую страну в мае.

Вот так и жила в те времена международная компания маркитантов. Они приглашали к себе наших гориных и коротичей, а мы в благодарность принимали то и дело их соплеменников из Старого и Нового света — Г. Солсбери, Г. Гэтенби, Ф. Саган, Лию Сегал, племянницу Шолом-Алейхема Бел Кауфман и т. д.

Многие заявления и ходатайства представителей «выездного народа» восхищают изощренностью аргументации, красотами стиля и смелостью запросов.

Из заявления драматурга М. Сагаловича:

Сейчас я работаю над биографическим романом о Галине Евгеньевне Николаевой, чье творчество, как показало время, глубоко корреспондирует с проблемами, которые решает после XXVII съезда КПСС наш народ во всех областях жизни. (Каков стиль! — Ст. К.)

Последние годы жизни тяжело больная писательница по советам врачей в осенние и зимние месяцы проживала во Франции (Париж, Ницца, Канны, Антиб, Монте-Карло, Биот) и в Италии (Рим, Венеция, Неаполь, Сорренто, остров Капри). До сих пор живы люди, окружавшие ее вниманием в чужих краях. Для написания глав, относящихся к этому периоду ее жизни (и в экстремальных условиях моя покойная жена плодотворно работала), мне необходимо поехать в названные страны, что позволит правдиво воссоздать все памятные места…

18 августа 1986 г.

М. Сагалович, муж Г. Николаевой (Волянской), не был даже членом СП СССР, но на заявлении, конечно же, положительные резолюции Маркова. Верченко, Р. Рождественского…

Перестройка набирала темпы, советский народ «решал во всех областях жизни проблемы», а любители путешествий заваливали Иностранную комиссию шедеврами эпистолярного жанра.

В июне 1987 г. было принято решение о моей поездке во Францию сроком на год. Поездка мне необходима прежде всего для ознакомления с важными материалами о Пушкине, декабристах и их окружении, которые, как мне известно, за последнее время выявлены в парижских архивах, но ожидают своего исследователя (!  — Ст. К.).

Знакомство с этими документами имеет для меня особое значение в связи с работой над двумя договорными книгами…

Н. Эйделъман.

8 марта 1988 г.

Надо сказать, что вокруг Натана Эйдельмана в Инкомиссии всегда царила оживленная свистопляска, особенно когда запросы о нем шли на высшем уровне.

ПОСОЛЬСТВО СССР В США

Экз. № 1 г.

Вашингтон 3 сентября 1982 года Исх. № 1572

СЕКРЕТАРЮ ПРАВЛЕНИЯ СП СССР тов. ФЕДОРЕНКО Н.Т.

Уважаемый Николай Трофимович

Участие члена Союза писателей СССР Н. Эйдельмана в Международной Пушкинской конференции в Чикаго в декабре с. г. было бы, на наш взгляд, полезным.

Временный поверенный в делах СССР в США

А. Бессмертных.

Тут же на документе через несколько дней появляется резолюция Н. Фелоренко:

Тов. Лурье Ф. А. Наверное пора его оформлять.

Ну как не оформить наших «маркитантов», когда за них сплошные послы ходатайствуют! Моментально все оформили, сообщили в США о своем решении и вскоре получили телеграмму:

Председателю Иностранной комиссии Александру Косорукову.

Все готово к приезду Натана Яковлевича Эйдельмана. Билет Монреаль — Чикаго — Монреаль оплачен нашей стороной. Жду его лично чикагском аэропорту Охоре Ин— тернейшнл 27 декабря. Отвечаем за его благосостояние до 6 января. Благодарю заранее

профессор Майклсон.

Понимая, что в Инкомиссии для них создана обстановка «наибольшего благоприятствования», «контрпропагандисты» просто изощрялись, придумывая поводы для поездок за границу.

От литературоведа Михаила Эпштейна:

У меня возникла насущная необходимость обсудить ряд теоретических проблем с видными современными литераторами и мыслителями Франции… кроме того, в связи с работой над темой «Литературный и живописный образ» мне необходимо побывать в ряде парижских музеев, выставляющих новейшие образцы концептуального искусства.

В связи с вышесказанным прошу Вас предоставить мне командировку во Францию.

От члена СП СССР Самария Израилевича Великовского, знатока коммунистического движения на Западе:

Прошу направить меня в творческую командировку во Францию сроком на два месяца, для встреч в редакциях таких органов французской левой печати, как «Революсьон», «Либерасьон», «Деба», «Комментер», «Пуэн де ля Роз» и др. и бесед с деятелями французской культуры ради пополнения материалов, предназначенных для моих очерков о со стоянии умов и гражданских самоопределениях французской интеллигенции сегодня.

8.2.1988 г.

А вот это план работы еще одного специалиста по международному коммунизму и Лениниане Гастона Самуиловича Горбовицкого, который решил пройти ленинскими тропинками, протоптанными до него Егором Яковлевым, Анатолием Кузнецовым, Михаилом Шатровым и другими единомышленниками.

3 день. — Посещение Лонжюмо — памятного места, где размещалась партийная школа, организацией и работой которой руководил Ленин. (В Лонжюмо вслед за Вознесенским. — Cm К.)

4 день. — Посещение в Дравейле дома Лафаргов, где состоялись известные встречи Ленина с Полем и Лаурой Лафаргами.

5 день. — Посещение мест, связанных с революционной деятельностью Ленина во время его пребывания в Париже (1895 год, 1908–1912 годы), в соответствии с адресами, полученными из аннотированных справок Биографической хроники «Владимир Ильич Ленин». (Список адресов приведен подробно в моей творческой заявке.)

6 день. — Изучение городских маршрутов Ленина по Парижу (в сохранившейся части города), посещение и знакомство с общественными зданиями, которые Ленин посещал, излюбленные места отдыха, прогулок, а также места встреч и бесед с известными историческими деятелями (по свидетельствам мемуарного характера и историческим документам).

7 день. — Если это представится возможным — желательна ознакомительная поездка в Бретань, где провел отдых Ленин (г. Лилль — 1909 г. — период подготовки ко Второму съезду РСДРП, Порник, 1910 г.)

Ну просто ползали они все со слюнями умиления по следам Ленина!

А вот этот шедевр стоит того, чтобы его процитировать целиком.

По договору с журналом «Дружба народов» я работаю над романом о Николае Бухарине и его времени. Рукопись должна быть представлена в сентябре сего года.

Одним из ключевых моментов жизни Бухарина является период его пребывания в Париже после написания им проекта Конституции, которую вскорости назовут «сталинской».

Говорят, Сталин сам предложил Бухарину «прокатиться».

Почему он «выпустил» Бухарина после убийства Кирова и накануне процессов Каменева и Зиновьева?

Роковые взаимоотношения вероломного Сталина с прямодушным Бухариным представляют собою тягчайшую драму нашего века, драму, которая в определенной мере дает разгадку восхождению Сталина к чудовищной власти, о которой говорил и от которой предостерегал умирающий Ленин.

Известна странная привязанность Сталина к Бухарину, к «Бухарчику», как он его называл. Возможно, это была та самая ситуация привязанности палача к жертве.

Возможно, Сталину было нужно, чтобы «Бухарчик» остался на Западе вместе с семьей. Это дало бы Сталину возможность держать Бухарина в постоянном страхе, поскольку руки Сталина все удлинялись, и Бухарин не мог не знать об этом. Но главное — Сталину совершенно необходимо было, чтобы Бухарин, которого он вскорости сделает главою Правотроцкистского блока, «бежал, спасая свою шкуру от гнева народа, и бежал к своему хозяину Троцкому». Сталин был весьма примитивен в построении своих пропагандистских схем. Бегство Бухарина дало бы ему возможность воочию доказать некое единство этих двух не— объединяемых и разномыслящих лидеров и оказаться в желательной для Сталина роли доверчивого и обманутого благородного вождя. Кроме того, это дало бы Сталину возможность еще раз подчеркнуть свою прозорливую настороженность к Бухарину (цитат для этого было предостаточно), прозорливую настороженность, отвергнутую Каменевым, Зиновьевым, Пятаковым и вообще старыми вождями, готовящими «ликвидацию советской власти».

Сталину нужно было, чтобы Бухарин не вернулся.

Для Сталина «спасение собственной шкуры» казалось важнейшим фактором человеческого поведения. Он презирал людей.

Однако для Бухарина важнейшим фактором человеческого поведения были совсем другие мотивы. Революционная преданность его социализму, как строю цивилизованных кооператоров, надежда окоротить власть Сталина оказались сильнее личных мотивов. Бухарин был очень органичен в своих поступках. В романе я пытаюсь проследить именно эту черту его характера. Трагические парижские дни дают, как мне кажется, немало объяснений решению Бухарина вернуться на верную смерть.

Я прошу Комиссию предоставить мне командировку в Париж для ознакомления с деталями и реалиями, совершенно необходимыми для достоверности романа. Прошу Комиссию ускорить свое решение, учитывая сжатые сроки, в которые я поставлен работой.

14. III. 1988 г.

Письмо подписано сатириком Л. Лиходеевым (он же Леонид Израилевич Лидсе).

Пушкину, когда он создавал свои «Маленькие трагедии», не нужно было писать заявление Николаю I, чтобы его за казенный счет послали в Испанию, Англию и Германию, а вот наши «старые контрпропагандисты» не могли, видите ли, лудить свою «нетленку», не побывав на берегах Гудзона или на Елисейских Полях…

 

НАДУВНЫЕ ФИГУРЫ

Время от времени, когда наступает пора сесть за очередную главу воспоминаний, я уезжаю в Калугу, открываю материнскую квартиру, обвожу взглядом фотографии родных, висящие на стенах, раскладываю на столе блокноты, папки, записи и потихоньку погружаюсь в сладостное рабочее состояние…

Время от времени, почувствовав устшюсть, я иду на кухню, чищу на обед картошку, кипячу чайник, завариваю чай либо варю пельмени. Словом, обживаю квартиру и в то же время, чтобы не скучать и соображать, какие события творятся в мире, включаю маленький радиоприемничек, висящий на гвозде, и слушаю одну-единственную программу, которая называется «Радио России» — «Настоящее радио», как аттестуют его всяческие ведущие, голоса которых я уже узнаю чуть ли не с первого слова.

Так меня за последние месяцы «достало» это радио, что я решил записывать по датам, когда и что они извратили, когда и в чем оболгали нашу прошлую жизнь, когда и как выплеснули в людские уши очередное помойное ведро пошлостей. Мы-то в Москве почти его не слушаем, но в провинции, где у многих людей другой связи с жизнью нету, «нормальное радио» — единственный источник, из которого волей-неволей им приходится хлебать пойло, приготовленное демократическими журналистами.

Бывший посол России в Израиле, а ныне, видимо, пенсионер и желанный на радио публицист Александр Бовин. Я пил чай и от нечего делать слушал Александра Бовина Вот что он говорил миллионам наших сограждан:

…надо возвратить японцам Курильские острова. Два обязательно, а остальные два желательно. Если это, с точки зрения некоторых политиков, территории спорные — все равно наш добрый жест, наша добрая воля окупятся…

Господин Бовин! Мы ушли из Восточной Европы, без дипломатического сопротивления уступили Западу наши позиции в ГДР, мы оставили в бывших странах Варшавского блока громадные материальные богатства — аэродромы, дороги, военные городки, культурные центры… И нечто большее — сотни тысяч наших солдат, похороненных в их земле. Проявили «добрую волю» — и что получили в ответ? Глумление над братскими могилами, приближение к нашим новым западным границам натовской военщины, небывалый накал со— ветофобии и русофобии. «Лучше больная России, чем сильная», — как выразился Вацлав Гавел.

Выступил недавно по телевидению Ваш друг по демократическому разрушению Советского Союза, бывший председатель КГБ Вадим Бакатин, который выдал американцам все секреты нашей аппаратуры, вмонтированной советскими специалистами в стены американского посольства. Но как раз в день, когда Бакатин поздравлял с юбилеем своего подельника Горбачева, из Америки пришло сообщение о туннеле, который десять лет тому назад цэрэушники подвели под наше посольство в Вашингтоне. Так вот, господин Бовин, наши американские друзья, ахнув от подарка, который преподнес им Бакатин в 3 990 году, не оценили его «доброй воли», не распустили слюни умиления, не покаялись в том, что туннель под нас подвели, и не впали в мазохистскую истерику, в которой пребываете Вы.

А что Вы говорили в этой передаче об Иисусе Христе?

Иисус Христос был еврей. А кто такие христиане? Это диссиденты внутри иудаизма. Его распяли как еретика. Ведь христианская и православная церковь казнили еретиков. Если бы евреи не распяли Христа, то и христианства никакого бы не было… Католическая церковь признала, кстати, что, осуждая евреев за распятие Христа, она не права…

Сколько глупостей Вы намололи сразу в нескольких фразах — не счесть… Говорите, что Ватикан принес покаяние евреям за якобы «наветы на них», касающиеся распятия, а чуть раньше сами спокойно подтвердили, что иудеи распяли Христа, «как еретика» и «диссидента внутри иудаизма»… В середине передачи Вы признались слушателям, что являетесь внуком православного священника, крещеным человеком, и вдруг концы с концами свести не можете. Так кто же потребовал у Пилата казни Христа? Русские, что ли? Надо бы внуку священника и бывшему послу в Израиле знать простую истину, что у Божьего сына национальной принадлежности (пятого пункта) нет и быть не может, ни в паспорте, ни по существу. Еще одна Ваша глупость привлекла мое внимание. Рассуждая о «православном экстремизме», Вы сравнили наши гонения на раскольников с крестовыми походами и западноевропейской католической инквизицией. И это — на всю страну! А во время крестовых походов, свирепствования инквизиции и религиозных войн в Европе сотни тысяч мусульман, христиан и евреев (если иметь в виду изгнание евреев из всех цивилизованных стран Европы, сопровождаемое погромами) были уничтожены под знаменем борьбы за истинную веру. Так что не надо с больной головы на здоровую…

А как демагогически Вы на одну доску поставили (31 марта в 11.30) три исторических ситуации:

Нас обвиняют в непропорциональном применении силы в Чечне. Македонцев — в том же и израильтян в том же.

Не надо передергивать. Чеченцы и албанцы — несколько поколений — живут в составе России и Македонии. А у пале— стинцсв есть международное право на создание собственного государства, для которого им нужны земли, оккупированные евреями. Так что здесь мы имеем две большие разницы.

По-моему, Вы все-таки что-то перепутали в своей биографии, ибо рассуждаете не как внук православного священника, а как отпрыск ветхозаветного фарисея…

А вот еще один пример радиолжи. Выступает 8 марта по «Радио России» вдова писателя, Андреева Алла Александровна Андреева, женщина с тяжелой судьбой — три замужества, «дважды вдова» (как она сама сказала), женский лагерь в Потьме, — и говорит:

В потемском лагере была в нашем бараке женщина с номером на руке. Татуировку ей сделали в немецком лагере. Так наши, когда захватили немецкий лагерь, дали ей 25 лет за то, что она осталась жива в немецком лагере.

Я встречал за свою жизнь многих людей, побывавших в немецком лагере, — от львовского поэта Миколы Петренко до охотника с Нижней Тунгуски Романа Фаркова. Никто из них не получал никаких сроков за то, что «остались живы в немецком лагере». Четвертьвековые сроки получали только те, кто становился надсмотрщиком, помощником палачей, врачом, производившим опыты над заключенными, провокатором, выдававшим своих товарищей лагерным садистам…

И еще одна подлая ложь в той же передаче из тех же уст:

…вопреки советской власти, сопротивляясь ей, возникли такие люди, как Рихтер, Уланова и сотни других.

Да? А если продолжить: «такие, как Чкалов, Шолохов, Курчатов, Дунаевский, Твардовский…» А ведущая слушает, поддакивает и ни одним словом не желает поправить очень старую и, видимо, как говорят ныне, «неадекватно мыслящую» собеседницу.

23 февраля 2001 года. Устав от наглых, лживых и клеветнических монологов и диалогов, изрыгаемых «настоящим радио», я в очередную передышку включил телевизор и попал на «Глас народа», в то время когда представительница малого народа журналистка Евгения Альбац кричала в лицо космонавту Светлане Савицкой: «А вы знаете, что в семидесятые годы, пока Вы там летали в космосе, каждый четвертый ребенок в России рождался больным, детская смертность у нас была выше, чем в Занзибаре, чем в африканских и латиноамериканских странах, половина населения сидела в тюрьмах!»

А я лишь сегодня проходил мимо церкви, где в годы войны, да и в послевоенное время была так называемая детская кухня, в которой готовилось питание для маленьких детей — всяческие жидкие каши, кефиры, рисовые отвары. У меня и у моего друга Алика Мончинского были сестренки сорок первого года рождения, и для них мы имели право брать в детской кухне каждый день то ли бесплатно, то ли за какие-то копейки эти драгоценные бутылочки с едой. И такая система была создана государством в трудные годы по всей стране. Да я, уже став отцом, ходил на такую кухню в Москве в начале шестидесятых годов, и мы с женой, у которой не хватало молока, выкармливали из таких же бутылочек маленького сына. Разозленный и оскорбленный лживостью Е. Альбац, я достал справочник, называющийся «Положение детей в мире», изданный в 1991 году издательством «ЮНИСЕФ» при ООН, и тщательно изучил его. С клеветниками ведь тоже надо бороться умело. Все страны в таблицах справочника поделены на четыре категории: с очень высоким коэффициентом детской смертности, с высоким коэффициентом, со средним и с низким. СССР с 1960 по 1989 год находился в разделе «Средняя детская смертность» рядом с Югославией, Южной Кореей, Румынией, Ливаном, Объединенными Арабскими Эмиратами. Лучше, нежели в СССР, положение было в 40 странах, хуже в 88-ми. У большинства африканских, азиатских, южноамериканских стран (Мозамбик, Эфиопия, Бангладеш, Уганда, Боливия, Перу, Гондурас и т. д.) детская смертность, по данным ООН, была в 3–4 раза выше, чем в СССР. На острове Занзибар, в котором, по словам Альбац, «смертность была ниже, чем в СССР», коэффициент смертности был в 1960 году выше, чем у нас, в 5 раз, а в 1989 году в четыре раза.

Помню, как эта лгунья однажды очень досадила своими провокационными вопросами во время избирательной кампании Е. М. Примакову. А он ведь арабист и язык арабский знает прекрасно. И когда дама окончательно «достала» его, Евгений Максимович прямо-таки рявкнул: «А вы, Евгения Аль— бат…» Та аж взвизгнула от негодования. Я думал, что Примаков оговорился, но потом выяснилось, что словом «альбат» в арабском языке называют просто-напросто собаку женского пола, то есть суку.

Ну, облаяла эта Альбац в очередной раз Советский Союз, оклеветала историю. В суд подать невозможно — вроде бы лично никого не оскорбила, ответить по тому же ТВ — не дадут. Одно остается: посоветовать Е. Альбац, когда она соберется рожать какого-нибудь маленького Шендеровича, то пусть отправляется на роды в Занзибар, где нет ни тюрем, ни заключенных и никакой тебе советской детской смертности…

Нет, нужен суд чести для профессиональных папарацци. Как только скажут, что в середине 70-х детская смертность у нас была похлеще, чем в Занзибаре, или что в те времена полстраны сидело в лагерях — сразу надо лишать права выступать, печататься, открывать на публике рот. Они больные. Их не судить, а лечить надо.

А вот мое впечатление о передаче Ирины Колесниковой, которую я услышал 3 марта 2001 года по радиостанции «Свобода». Речь шла об актрисах кабаре тридцатых годов. Вспоминала некая престарелая одесситка Мальвина Швидлер:

Ну конечно, Крис-Гонорская была знаменита на всю Европу. Певица без голоса, но красива была, как бестия, и такой уверенности в себе, что голос ей был не нужен. Она в ожидании номера всегда сидела за кулисами в одних трусиках. Во время войны в Киеве сделала блестящую карьеру, вышла замуж за какого-то очень важного немца.

А блистательная Клара Юнг! Она была еврейской актрисой сначала в США, потом в Восточной Европе и, наконец, в России. В то время все увлекались футболом, и за одну ее песенку Клару буквально носили на руках. «Я футболистка, с мячом играю, ножки раздвину — гол пропускаю!» Однажды эта Клара Юнг, которой не разрешил в России гастролировать какой-то крупный чиновник, пришла к нему в шубке. Он ее принял, она скинула шубку, а под шубкой — ничего! Через пятнадцать минут она получила право гастролировать по всей России!

Ах, если бы вы слышали, с каким нутряным придыханием и благоговением ведущая передачи слушала откровения Мальвины!

Да. племя Моники Левински остается верным себе… Впрочем, почему Моники Левински? И сама Моника, и Клара Юнг, и Крис-Гонорская, и Мальвина Швидлер, и все остальные «футболистки» — дочери их древней праматери Эсфири, очаровавшей варвара Артаксеркса и спасшей еврейский народ от очередных гонений… Отсюда и праздник Пурим, отмечаемый евреями в числа, близкие к 8 марта, и все передачи о кабаретных женщинах были посвящены этому женскому дню.

5 февраля 2001 года. На экране ТВ Немцов: «Долги надо платить, иначе мы будем страной-кидалой». Бывшему картежнику из Сочи (как говорит Жириновский) близка такая терминология.

Но разве мы уже не есть езрана-кидала? А вернее всего — наша власть, которая все эги десять лет только и ломает голову над тем, как кинуть свой народ. В 1992 году Гайдар кинул всех граждан России, отпустив цены. Через два года Лифшиц, Уринсон и Геращенко кинули большую часть населения во время «черного вторника». В течение этих же лет Чубайс кинул весь трудящийся люд, провернув ваучерную аферу… Они поставили крест на утопической идее справедливого раздела общенародной собственности среди населения России.

В 1998 году Кириенко, Гайдаром и верхушкой либеральной экономической мысли был организован дефолт — и страну кинули так, что она переломала себе все косточки.

Ну а разве сам Немцов, будучи вице-премьером, когда он участвовал в продаже всей российской связи (операция «Связь-инвест») за смехотворные полтора миллиарда долларов, — разве он не кинул всех, кто эту связь создавал в течение нескольких поколений? А наши внешние так называемые советские долги? Почему мы не поделили их между всеми странами СНГ? Тогда бы они были на несколько десятков миллиардов долларов меньше, нежели сегодня.

А не смогли расстаться с ними потому, что наша российская элита захотела владеть всей зарубежной собственностью, бывшей в распоряжении Советского Союза. (Ее в противном случае тоже пришлось бы поделить.) Я ездил в 60—80-е годы за границу и представляю, о чем идет речь. Это особняки наших посольств, консульств, торгпредств, обществ культурной связи с различными странами. Это целые ухоженные и благоустроенные территории, с бассейнами, теннисными кортами, садами, парками, гаражами, гостиницами, жилыми домами, спортивными залами… Все, чем когда-то владел за рубежом Советский Союз, ныне досталось российскому зарубежному чиновничеству. То есть кон цен фация зарубежных благ для него, этого чиновничества, для этой хищной элиты заметно увеличилась. Как же можно было от всего этого отказаться! А долги? А долги все равно народ будет платить — за счет урезания бюджета, за счет невыплаты заработной платы и детских пособий, за счет сокращения всяческих социальных программ, за счет того, что с него будут драть последнюю шкуру за электричество, газ, воду, тепло… За счет вымирания народа вы будете плавать в этих зарубежных бассейнах, играть на этих теннисных кортах, гулять в этих парках и садах… Вот так-то, кидала Немцов.

Но что можно ответить всяческим демагогам, которые говорят: «Не нравится слушать или смотреть нас — нажми кнопку, выключи телевизор, вытащи из розетки вилку. Информация — это обычный товар. Хочешь — покупай, хочешь — отказывайся». Хотел было я сообразить, почему это оправдание — лживая уловка, но открыл газету «Завтра» — и увидел, что ответ на этот вопрос в номере сформулирован очень точно:

Это чушь, которая давно уже разоблачена в самой же западной философии. Информация, особенно представленная телевидением с его мощными художественными средствами, не является обычным товаром. Это такой тип товара, от которого человек при его потреблении становится зависим А значит, он теряет свободу «покупать или не покупать». Торговля подобными товарами везде строго регулируется государством

Вопрос напомнил одну старую дискуссию. Тогда США потребовали от Колумбии военной силой уничтожить посевы коки и готовы были предоставить для этого технику и напалм. А то, мол, наркотиками травится молодежь в городах США. Кто-то из колумбийских писателей, кажется, Габриэль Гарсиа Маркес, ответил, что пусть в ответ США уничтожает корпорации, что производят духовную отраву для Латинской Америки — эти подлые фильмы насилия и лживую пропаганду. Или хотя бы поставят на своих границах заслоны для этой отравы. На это возразили именно так: пусть колумбийцы не смотрят эти фильмы, это просто товар. Это было явно слабое возражение, ибо и наркотики — тоже товар, причем чистый экологический продукт. Пусть американские юноши его не покупают.

5 февраля 2001 года. Передача «Воскресная лапша». Ведут некие Ксюша и Дима. Дима рассказывает на всю страну, как ему приснился страшный сон: какое-то существо катилось по полу к щели. Он от страха отпрянул, ударился коленкой, проснулся и увидел, как упал с кровати. Ксюша сочувствует, в ужасе восклицает «Ах!»

…Скоро они начнут рассказывать о своих нервных и телесных отправлениях. Рассыпаются в комплиментах друг другу: «Вадим, у вас волшебный голос», «Вас слушают интеллектуалы». Их речь пересыпана всяческими наглостям и, амикошонством, вульгарным кокетством, пошлым высокомерием: «культовый хит», «то, что было, уже неинтересно», «интересно только прогрессивное». Но это еще пустяки. Помню, когда прогремел взрыв на Пушкинской плошади, и ТВ передавало кадры с изображением обугленных и изуродованных тел. я ехал в машине и услышан по «Авторадио»:

Эти замечательные (!) кадры уже увидела вся страна.

Вот каких монстров посадили нам на шею.

23 февраля 2001 года. В этот армейский день «Свобода» заявила о том, что «чеченская война больше всего нужна российским солдатам и генералам». Мол, наживаются на войне и те и другие. Как на ней «наживаются солдаты», мы знаем. Сколько их лежит в российской земле — хорошо если на родных погостах. Да и семеро генералов потеряли на этой войне своих сыновей. Хороша нажива. Но если кто и нажились на чеченской войне, так это наши наглые известные папарацци: Елена Масюк, Анна Политковская, Андрей Бабицкий, уже издавший в Париже книгу о своих чеченских похождениях,

Хорошо бы узнать, какие гонорары в «зеленых» получили они за свои репортажи, за свои изыскания зинданов в расположении российских частей. Все это уже было. Вспомним, как один из фоторепортеров (кажется, «известинец») года три тому назад продал в немецкую газету снимки, на которых были изображены российские военные грузовики, волочащие на проволоке в ямы убитых мирных чеченцев. Какой был скандал! Но все лопнуло, когда выяснилось, что это похоронные команды очищают места боевых схваток. А за хорошие деньги немецкий репортер купил эти снимки у российского собрата по профессии!

13 марта 2001 гооа. Выступал известный актер Игорь Дмитриев и вещал;

О Павлике Морозове, который продал своего отца и родных (!), я не читал, Я читал книги Пушкина, которые собирал мой отчим, за что, видимо, и отправили в лагерь…

Вроде бы человек много моложе вдовы Вадима Андреева, а ведь не стесняется излагать вкрадчивым баритоном эту глупую ложь. Не знает невежда, что в 1937 году, когда страна отмечала столетие смерти Пушкина, все книжные магазины были завалены его книгами.

26 апреля 2001 гоба. Утро. 7 часов 56 минут. «Би-би-си» объявила, что его эксперты признали «лучшими голосами XX века голос Фрэнка Синатры, на втором месте Элла Фитцжеральд, на третьем Барбара Стрейзанд». Ну конечно, ни Эн— рико Карузо, ни Федора Шаляпина, ни Монтсеррат Кабалье в XX веке не существовало.

А вот такую шутку я слышал по «Радио России» 1 апреля 2001 гоба: «Создан клуб Вампиров, Оборотней. Вурдалаков, сокращенно — «ВОВ». Как будто ведущая Татьяна Визбор не знает, что героическая аббревиатура ВОВ означает в нашей памяти — Великая Отечественная Война… Но лишь бы куснуть лишний раз из подворотни.

«Радио России» от 27 апреля 2001 года. 11 часов утра. Хрипло, с натугой, с кряхтеньем, словно бы человек, произносящий слова, страдает тяжелым запором, актер выдает в эфир: «Так закаляется сталь». Оказывается, рекламируется кинопремия — «так выковывается Ника». За какие-то жалкие нынешние российские фильмы. Мы ведь теперь, подражая американцам, свели наше кино к тусовочной суете вокруг премий, и ради этого балагана ну как же не плюнуть еще раз в героическую эпоху Николая Островского!

А статуэтку «киношной Ники» надо, конечно, отливать не из стали, а из какого-нибудь позолоченного дерьма.

«За стеклом», «Последний герой», «Слабое звено» — их создатели и апологеты кричат на всех перекрестках, что рейтинг этих передач крайне высок, а значит, они любимы народом и нужны ему..

А знаете рейтинг каких зрелищ в средневековой Западной Европе был самым высоким? Аутодафе и публичные казни. В них участвовали тысячи, десятки тысяч обывателей, к ним готовились, их сценарии расписывались ловкими режиссерами, в них принимали участие самые высокие особы — даже королевской крови. Бывало, что они, особенно в Испании, — первыми поджигали хворост в кострах, на которых, корчась, умирали в муках «ведьмы», мараны, евреи, еретики, дерзкие естествоиспытатели вроде Джордано Бруно, народные вожди, подобные Яну Гусу… Такого рода развлечения западноевропейской черни с веками трансформировались в самые грязные, античеловеческие и разрушительные для души и совести зрелища. На Руси они тоже были. Но популярностью, а тем более любовью никогда не пользовались, Народ молчат, крестился, отворачивался, глядя на казни стрельцов и бунтовщиков вроде Степана Разина и Емельяна Пугачева. А на Западе, глядя на черное пламя костра, пожирающее очередную жертву, народ пил вино, веселился, танцевал, участвовал в карнавальных шествиях. Да и самих осужденных одевали в батахоны, шуговские колпаки, маски, и в таком карнаватьном наряде, со свечами в руках они всходили на костры под смех и улюлюканье толпы… А какими массовыми зрелищами — с пением «Марсельезы», с рукоплесканьями и с восторгами черни — проходили казни королевского семейства, аристократов, а потом и самих якобинцев на Гревской площади! С каким восторгом встречали парижские люмпены изобретение доктора Гильотена!

Двенадцать лет меня не приглашали на отечественное телевидение. Ни на одну программу. И вдруг — звонок. С программы, которую ведет министр культуры Михаил Швыдкой.

«Михаил Ефимович приглашает вас принять участие в нашей передаче». — «А тема?». — «Тема такая: патриотизм как последнее прибежище негодяев». Меня аж передернуло. Я же — патриот. Но на всякий случай перед тем, как отказаться, я спросил: «А кто кроме меня приглашен?» — «Анатолий Приставкин и Юрий Черниченко». У меня отлегло от сердца, есть удобная возможность отказаться без резких слов. «Ну что вы! С этими людьми, после того как они подписали в 1993 году письмо, призывающее к репрессиям, я встречаться не могу. Извините. Может быть, в другой какой-нибудь передаче — пожалуйста». Швыдкой был настойчив и не заставил себя долго ждать. Через месяц опять звонок. «Станислав Юрьевич, в нашей программе «Культурная революция» будет передача на тему: «Разрушает ли телевидение национальную культуру?» Мы вас приглашаем, Вы обещали…»

И я согласился. Думал, соображал — что я скажу. Дело ответственное. Да за двенадцать лет я как-то разучился выступать в телевизионных жанрах. А соображений много. Что выбрать? Ну, например, я должен сказать, что прежде всего мы разрушаем национальную культуру, когда десятки миллионов людей слышат с телеэкрана прямую и бесспорную неправду. Неправду о нашей истории, о нашей культуре, о нашей судьбе. Ложь всегда разрушительна. Недавно, к примеру, выступал в программе у Швыдкого кинорежиссер Андрей Смирнов. Ну не в себе человек. С яростью, с искаженным от бушующих в нем страстей лицом кричал в зал с подиума: «Разве можно простить советской власти ее преступления! Мы кичимся нашей победой в войне. А какова цена этой победы? На каждого немецкого солдата приходилось семеро наших убитых солдат. Вот какое антинародное бесчеловечное руководство у нас было при Сталине…» Я все ждал, что ведущий — министр культуры, человек знающий и образованный, вежливо скажет: «Ну что вы, Андрей Сергеевич! По самым разным объективным источникам и военно-историческим исследованиям, в том числе и зарубежным, прямые военные потери немецких войск были чуть больше семи миллионов человек, а наши около девяти миллионов. Значит, на каждые десять немецких солдат мы теряли всего лишь тринадцать. А если верить вам, то наши военные потери должны были быть около пятидесяти миллионов. Такого быть не могло, потому что мужчин призывного возраста в Советском Союзе за годы войны было всего лишь около тридцати миллионов. И половина из них работала в тылу…» Ну в крайнем случае, если бы Швыдкой не сообразил такого варианта восстановления исторической истины, можно было отшутиться:

— Андрей Сергеевич! Вы же ставили фильм «Белорусский вокзал». А там звучит замечательная песня на слова Булата Окуджавы: «А нынче нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим!» Чего ж теперь вы цену этой победы до таких лживых высот подымаете? Нехорошо!

И словно заразившись истерическим припадком Андрея Смирнова, депутат Госдумы Владимир Рыжков (Рыжков— молодой) тут же закричал: «Конечно, у нас была бесчеловечная власть — десятки тысяч священников были живьем закопаны в землю в двадцатые годы» (цитирую буквально).

Я обомлел от такой цифры, но вспомнил, что у меня на полке стоят две книги: одна «Новые мученики российские», изданная в 1949 году в Джорданвилльском монастыре, составленная протопресвитером М. Польским, и вторая — «Трагедия русской церкви 1917–1945» Льва Регельсона (ИМКА Пресс, 1997 г.). Обе о том, когда, как и сколько погибло в России во времена воинствующего атеизма высших иерархов церкви, священников, монахов.

Я внимательно перечитал их. Да, в эти трагические времена за антисоветские проповеди с амвона, за сопротивление изъятию церковных ценностей и даже за отказ от воинской службы молодая и жестокая власть, боровшаяся за свое существование, беспощадно карала всех сопротивлявшихся ее воле.

Как повествуют две эти книги, в 1918 году на территории бывшей Российской империи было убито пятнадцать митрополитов, расстреляны крестные ходы в Харькове и Туле, Воронеже и Шацке (погибло 13 человек).

В 1919 году погибли один митрополит, восемнадцать архиереев, сто два священника, сто пятьдесят четыре дьякона, девяносто четыре из монастырской братии.

В 1920 и 1921 годах, если верить этим книгам, жертв среди служителей церкви не было.

Но в 1922 году, после письма Ленина об изъятии церковных ценностей, за сопротивление 11 человек было приговорено к расстрелу, расстреляли, правда, четверых, во главе с митрополитом Петроградским Вениамином.

В 1923 году двух католических священников приговорили к смерти, но один из них был помилован. На стр. 320 книги Льва Регельсона подведен некоторый итог — с января 1918-го по март 1922 года «погибло в России мученической смертью 28 православных епископов и 1215 священнослужителей». После 1923 года — по завершении гражданской войны нравы начали смягчаться — расстрелы, и самосуды, и карательные меры постепенно были сведены к арестам, ссылкам на Соловки и Север, к закрытию церквей и монастырей, ко всякого рода издевательствам в печати

Так что шизофреническое заявление депутата Госдумы Рыжкова-младшего о «десятках тысяч заживо закопанных в землю» было сделано по геббельсовскому принципу: чтобы обыватели поверили в ложь — она должна быть чудовищной.

А впрочем, ложь и Евгении Альбац, и Владимира Рыжкова, и Андрея Смирнова может иметь иное происхождение. Когда я приехал по приглашению Михаила Швыдкого на передачу в его роскошную телестудию на Волхонке, то меня доброжелательные помощницы тут же отвели в особую комнату, где стол ломился от водок, коньяков и вин, от изысканных бутербродов с икрой, ветчиной, сырами и колбасами, от ваз с фруктами.

За столом сидели приглашенные на действо шоумены, политики, актеры — Николай Сванидзе, Леонид Якубович, Эдуард Сагалаев, Борис Ливанов и многие другие, калибром помельче. Они непринужденно общались, тусовались, выпивали, каждый сколько хотел, атмосфера в комнатке царила приподнятая, многословная, свойская.

Я, двенадцать лет — с 1990 года — не бывавший на новом демократическом телевидении, несколько опешил: чтобы в советские времена вот так, перед самой передачей, опрокидывать рюмку за рюмкой! Я уж молчу о немалых расходах, потраченных на застолье, но ведь разгоряченные участники так все что угодно могут наговорить десяткам миллионов обывателей, вперившихся в экран…

Так вот, видимо, в чем истоки клеветы или глупости, вылетавших в предыдущих передачах из уст Евгении Альбац, Владимира Рыжкова, Андрея Смирнова (помимо их исторического невежества), — скорее всего все сенсационные откровения о детской смертности в СССР, о наших военных потерях. о «десятках тысяч закопанных заживо священников» рождались в нетрезвых головах фигурантов. А может быть, нынешние закулисные нравы на ТВ другими уже быть и не могут? Без этого антуража, без этого допинга знаменитости, может быть, уже и не мыслят своего участия в шоу? …Впрочем, наша передача прошла без особых сенсаций и потрясений. Министр культуры, пришедший перед началом шоу и не принимавший участия в застолье, был энергичен, целеустремлен, трезв. Он сразу же взял ход действия в опытные руки, и передача пошла, как по маслу. Правда, когда она закончилась, мной овладело сильное чувство недовольства самим собой: готовился я к ней не так, как надо бы. сделал несколько слишком серьезных домашних заготовок, половину которых обнародовать не сумел. Не та атмосфера была. Слишком легкомысленно игровым оказался для меня стиль передачи, где надо было остроумничать, шутить, смешить публику и партнеров, и всякая попытка быть серьезным тут же пресекалась умелой репликой, нарочитым удивлением, легкой шуткой.

Сидит рядом со мной на подиуме Познер и снисходительно цедит через губу, что телевидение — это бизнес, деньги, реклама и большего от него требовать невозможно. Какая «национальная культура»? Зачем? О чем разговор?

Выступает актер Ливанов и рассказывает «бородатый» анекдот о Сталине — я его слышал еще в 60-е годы — все смеются… Встает всеобщий любимец Якубович, изображает шуточную пикировку со Швыдким и под одобрительный шум зала разыгрывает сценку из своего «Поля чудес»… Пытался я было два-три раза затеять реальный разговор о том, что, воспитывая «человека игры», мелкого авантюриста и потребителя шоу, наши «воспитатели чувств» играют с огнем, что киллер, застреливший основоположника жанра Влада Листьева, тоже ведь был по натуре игроком, что убийство — высшая кульминация, развязка в «игре жизни», насаждаемой сидящими в зале, что Сталин не зря с мистической точностью сказал про авантюриста Гитлера, когда узнал о его самоубийстве, — «доигрался подлец». Но все мои попытки свернуть в «мировоззренческую», глубокую колею пресекались, как нечто нарушающее правила игры, как что-то почти неприличное и даже нецензурное, как досадно чуждая всем им, пришедшим сюда потусоваться и ощутить свою естественную и приятную общность друг с другом…

В один из моментов этого идеально организованного, отлаженного шоу я огляделся и увидел по периметру зала резиновые надувные фигуры, изготовленные в форме человеческих тел. Они, как бы смонтированные из громадных разноцветных презервативов, раскачивались под потоками воздуха в разные стороны. Бороться с этими безглазыми надувными монстрами было бесполезно! Они колыхались, уклонялись от моих ударов, гримасничали, дразнили меня: попробуй попади в нас, сбей с ног, нанеси удар — мы тени, мы существа виртуального мира!

«Где-то подобную сцену о бесполезности борьбы с существами иного мира читал из классики», — подумалось мне, а когда я пришел домой, вспомнил: «Это из Гоголя!» Полез на книжную попку, открыл «Пропавшую грамоту», нашел место, где наивный малороссийский казак в поисках заветной грамоты попал в застолье к нечистой силе: «придвинул к себе миску с нарезанным салом и окорок ветчины, взял вилку, мало чем поменьше тех вил, которыми мужик берет сено, захватил ею самый увесистый кусок, подставил корку хлеба и — глядь, и отправил в чужой рот. Вот-вот, возле самых ушей, и слышно даже, как чья-то морда жует и шелкает зубами на весь стол. Дед ничего; схватил другой кусок и вот, кажись, и по губам зацепил, только опять не в свое горло. В третий раз — снова мимо. Взбеленился дед; позабыл и страх, и в чьих лапах находится он. Прискочил к ведьмам: — Что вы, иродово племя, задумали смеяться, что ли, надо мною?»

А если говорить серьезно, то не раз от невозможности сказать все, что я хочу, во время передачи у меня буквально пересыхало во рту, И половина моих заготовок от отчаяния улетела из моей головы.

Я жаждал сказать о том, что никакого достойного уважения к культуре и ее творцам у наших папарацци нет. Даже к людям, нужным им в политической игре, они относятся с циничным пренебрежением. Когда умер столь милый демократам несчастный ниспровергатель советской жизни Виктор Астафьев, российское «Настоящее радио» 30 февраля 2001 года в 9 часов утра объявило, что «умер писатель, на которых держится Россия, всемирно известный Виктор Астахов». Три раза в тексте некролога мелодичный женский голос повторял: Астахов. Не поперхнулся, не поправился. Не извинился. Зато, когда в том же феврале одновременно шла многодневная теле— и радиопанихида по одному из битлзов Харрисону, наши папарацци, произнося сотни раз его не самую простую фамилию, не ошиблись и даже не споткнулись не разу.

Хотел я еще спросить моего спарринг-партнера по подиуму Познера, уверявшего, что ТВ — это прежде всего коммерция:

«Владимир Владимирович, программа «Намедни» недавно рекламировала украинский фильм о Мазепе, в котором гетман, естественно, герой, а Петр I — выродок и педераст. Как Вы думаете, для чего это делается? Чтобы гривны заработать или хоть немного, но растлить наше понимание истории, Пушкина, Карамзина, Ключевского?» Но когда я постарался вклиниться в монолог Познера о коммерции, он резко клацнул зубами: — Не мешайте! Я Вас не перебивал! — что, впрочем, было истинной правдой, «Зачем я здесь сижу?» — подумал я. В этом гоголевском, надувном, пересмешническом мире свойской сплоченной компании мне ничего подлинного сообщить не дадут: ни вклиниться, ни нарушить течения событий, и, конечно же, никого не переубедить. Один, правда, Михаил Леонтьев вдруг неожиданно поддержал меня, сказав из публики, что он боится за свою дочь и запрещает ей смотреть телевизор… На секунду возникла неловкая пауза, но опытный Швыдкой какими-то фразами быстро исправил положение и вырулил на прежнюю игровую колею.

К нему, кстати, у меня нет никаких претензий.

Он не диктаторствовал, был вежлив и улыбчив, и, когда передача вышла в эфир, я увидел, что никаким сокращениям или искажениям слова, сказанные мною, не подверглись…

Но разве в этом дело? Дело в том, что когда я был в 1990 году в Америке, то один из американских папарацци в ответ на мои упреки о тенденциозности, а порой и неправде, исходящей из-под пера людей его профессии, сказал мне фразу, о которой я уже упоминал и которая многое мне объяснила: «Хорошие новости — неинтересны». Может быть, следуя этому мерзкому закону, по еще горячим следам страшного взрыва в переходе под Пушкинской площадью летом 2000 года один из папарацци и воскликнул, с восторгом глядя на картины смерти, крови, искаженных лиц несчастных людей: «Вы видели эти замечательные кадры!» О, подлое племя!

Выходя из игрового зала, я остановился, оглянулся… Я выходил последним. За мной в глубине колебались, шевеля пухлыми резиновыми ногами и руками, женские фигуры. Невольно вспомнилось: «Я футболистка, в футбол играю, ножки раздвину — гол пропускаю». Фигуры колыхались вправо— влево, пропуская между пухлых, надутых ног виртуальные голы после ударов непревзойденных мастеров шоу-футбола — Сагалаева, Сванидзе, Якубовича, Познера… Один из таких голов даже заколотила темнокожая Ханга…

Потом опять было застолье, во время которого ко мне подошел Сагалаев и откровенно сказал:

— Вы человек неопытный в нашем деле, и я скажу вам прямо: искусство, актеры, литераторы, композиторы нам иногда бывают нужны, но в особых обстоятельствах. В каких? Ну, допустим, могучая фирма производит стиральные порошки, ставит себе целью резко увеличить на них спрос и заказывает нам рекламный клип. Мы приглашаем Алена Делона и Мадонну за баснословные гонорары. Сочиняем сценарий, в котором Ален Делон хочет, простите меня, трахнуть Мадонну, увлекает ее на опушку леса, на изумрудную влажную траву — он в роскошных белых брюках, она в кремовом платье… Ну а после всего — зеленые, чудовищные несмываемые травяные пятна спокойно отстирываются новым гениальным стиральным порошком.

Вот для чего нам нужны великие имена кино и эстрады, песни и литературы. А так, без этого, без фирмы, производящей порошки, — зачем вы нам?

Действительно, зачем мы им!

«Четвертая власть», «властители дум», «борцы за права человека» — какими только высокими званиями не награждали себя наши папарацци. Но на Западе, который, в сущности, и породил это племя, им знают настоящую цену. Когда за их спинами не стоят истинные хозяева с подлинной властью, с деньгами, с непререкаемым авторитетом, то к ним относятся так. как они того заслуживают — как к «обслуживающему персоналу», как к наемным шестеркам, как к ручным псам. Я окончательно убедился в этом, когда увидел телевизионный репортаж с базы Гуантанамо на Кубе, где в железных клетках сидят якобы боевики Аль Кайды, плененные в Афганистане. Наши папарацци, узнавшие, что в числе заключенных есть и российские граждане, каким-то образом проникли на базу, чтобы повстречаться с ними. Но американские охранники были непреклонны и никакого «права на информацию» не признавали, вели себя надменно и сурово. «С заключенными все контакты и разговоры запрещены, подходить к клеткам — нельзя, фотографировать — ни в коем случае». Чуть что — они с каменными мордами разворачиваюсь к журналистам грудью, на которой висел автомат.

Журналистам только и разрешили, что посмотреть тюремную одежду, в которую обряжают пленников. Да и то лишь поглядеть на нее, расстеленную на полу, но ни в коем разе не прикасаться! И ничего! Стерпели наши голубчики унижения и улетели не солоно хлебавши обратно в Россию. Поняли, что Гуантанамо это ведь не Чечня, где бабицкие. ма— еючки и Политковские творили все что угодно, издевались над русскими офицерами, врали, провоцировали, проникали нелегально в самые запретные места военных расположении с криками о «праве на информацию». А когда однажды один из офицеров сделал наглому папарацци замечание, что военные объекты фотографировать нельзя, то молодой представитель второй древнейшей профессии закричал на офицера, который ежедневно рискует жизнью, выполняя свой долг, как на подчиненного, и бедный майор стушевался, замолк, отошел в сторону, повесив голову.

Как мне тогда, помнится, захотелось закричать, чтобы услышало все униженное российское воинство: ребята, будьте, как американцы, суньте паршивцу ствол автоматный в зубы, разбейте камеру, выгоните в шею за пределы своей воинской части, будьте мужчинами!