Воздух надвигающейся весенней революции, как хмель, ударил в головы Есенина и его друзей, крестьянских поэтов.

«Помню Есенина очень хорошо в первые дни Февральской революции: он ходил „сам не свой“, точно опьяненный. Одна встреча особенно запала в память. Иду по Невскому. Голубой снег. Прошло всего несколько дней после февральского переворота. Кое-где еще летят грузовые автомобили, наполненные веселыми, розовыми, распевающими новые революционные песни солдатами с винтовками. Вдруг вижу – прямо по улице идут четверо, взявшись за руки, точно цепью. Смотрю: Клюев, Клычков, Орешин и с ними Есенин. Все какие-то новые – широкогрудые, взлохмаченные, все в расстегнутых пальто. Накидываются на меня. Колют злыми словами: „Наше время пришло!“ – шипит елейный Клюев. Есенин тоже старается от него не отстать: говорит какие-то бессмысленные колкости. Я смотрю на него и глазам не верю. Что это на тебя нашло? – спрашиваю. – Брось! Противно. – Он улыбается незаметно для остальных. В глазах его прыгают веселые бесенята».

Этот фрагмент из воспоминаний Рюрика Ивнева крайне любопытен и достоин развернутого комментария.

Обратим внимание, что революционные страсти поэтов пытается описать дворянин Рюрик Ивнев, которому «противно» видеть их революционный восторг и который вскоре начнет сотрудничать с большевиками, станет помощником Луначарского, государственным чиновником.

Сергей Есенин верен себе. Еще 19 февраля он читал в трапезной Федоровского городка стихи на завтраке, куда Ломан пригласил более 100 высокопоставленных царедворцев, а через две недели уже говорит какие-то революционные «колкости», но при этом подмигивая Рюрику Ивневу, как бы поясняя: «Да не сердись ты, дай потешиться, поиграть в очередную игру, время-то весеннее…» Вспомним, как Есенин, обнажая свою поэтическую сущность, писал А. Ширяевцу: «Выдумывал себя и подкладывал всем другим». Подкладывал царедворцу Ломану, – так почему бы не «подложить» себя февральскому весеннему ветру, сорвавшему с головы Помазанника Божия царскую корону? Все равно ведь суть есенинская не в дружбе с Ломаном и не в революционных веяниях. Она в чем-то ином – в мечте о главном устроении, о таком преображении жизни, о таком ее совпадении с грезами, которое не снилось никаким революционерам. И все-таки воздух свободы опьяняет, недаром Ивнев зорко подметил: «Все они какие-то новые – широкогрудые»…

И стихи Есенина искрятся, звенят, светятся мартовской синевой, дышат свежестью, талой водой, верой в свою уже неизбежно восходящую звезду.

Разбуди меня завтра рано, О моя терпеливая мать! Я пойду за дорожным курганом Дорогого гостя встречать.

Стихотворение волшебное! Дорогой гость – кто только не расшифровывал этот образ. Вспоминается и «гость чудесный» – Христос-жених из стихов Клычкова, но скорее всего дорогой гость – это предчувствие Есениным полного обновления жизни, исполнения самых тайных и высоких надежд и желаний, пришествия будущего, наполненного смыслом и красотой. Скорее всего это облик судьбы, мчащейся навстречу поэту на сказочной колеснице:

Я сегодня увидел в пуще След широких колес на лугу. Треплет ветер под облачной кущей Золотую его дугу.

Дорогой гость – судьба – обретает черты языческого, сказочного чуда:

На рассвете он завтра промчится, Шапку-месяц пригнув под кустом, И игриво взмахнет кобылица Над равниною красным хвостом.

И лошадь под ним сказочная – красная, как на иконе Георгия Победоносца или на картине Петрова-Водкина.

Разбуди меня завтра рано, Засвети в нашей горнице свет. Говорят, что я скоро стану Знаменитый русский поэт.

И в последней строфе образ гостя сливается со всем, что дорого в жизни поэту. Гость становится в центре его поэтического крестьянского мира, где рядом – мать, кров, печь, корова, петух:

Воспою я тебя и гостя, Нашу печь, петуха и кров… И на песни мои прольется Молоко твоих рыжих коров.

Млечная река, как образ крещения, как святая вода при таинстве есенинской евхаристии.

На одном дыхании с этим стихотворением написано и другое, тоже программное:

О Русь, взмахни крылами…

В нем Есенин как бы реализует клюевскую цепкую и волевую мысль о том, что «наше время пришло», он, как юный князь, собирает перед решительным сражением свою дружину, в которой в «златой ряднине» идет Алексей Кольцов, а за ним «с снегов и ветра из монастырских врат, идет, одетый светом, его середний брат» – «смиренный Миколай», мудрый Клюев, который в жизни совсем не «монашьи мудр и ласков» – но не все ли равно Есенину, он творит легенду обо всех, в том числе и о Клюеве, здесь же и «сродник наш, Чапыгин, певуч, как снег и дол», но впереди – впереди сам Есенин:

А там, за взгорьем смолым, Иду, тропу тая, Кудрявый и веселый, Такой разбойный я.

За Есениным все остальные, всех не перечислить – это целое войско имен, лиц, талантов:

За мной незримым роем Идет кольцо других, И далеко по селам Звенит их бойкий стих.

Да, они новые люди, их бойкий стих «звенит», но главная цель, главная задача, главное дело, порученное им судьбой, – за ним, за Сергеем Есениным, – потому что

Долга, крута дорога, Несчетны склоны гор; Но даже с тайной Бога Веду я тайно спор.

Написал Есенин – и сам себе не поверил: неужели он может разгадать эту последнюю тайну, данную человечеству при его рождении, – тайну Бога, и заклубились в душе чувства, а в голове мысли, и забилось учащенно сердце, и из этого тумана вдруг дерзко выплыло, кристаллизуясь, ощущение того, что он воистину может все это сказать, может раскрыть тайну Бога, но для этого нужно, чтобы вдохновение и смелость его были не меньше, чем у знаменитых библейских пророков, разговаривавших с Богом:

Не устрашуся гибели, Ни копий, ни стрел дождей, — Так говорит по Библии Пророк Есенин Сергей.

Да, надо писать свои пророчества, свой Апокалипсис, свой Третий Завет.

Цикл поэм 1917–1918 годов начал распирать его душу и проситься из ее недр на волю. Но все это совпало с трудными, прекрасными и драматическими обстоятельствами личной жизни поэта.

Весной 1917 года Есенин, в поисках той социальной силы, которая была бы наиболее близка его мечте о крестьянском рае на земле, сближается с эсерами. «…Работал с эсерами не как партийный, а как поэт», – вспоминал Есенин впоследствии. Вот в этом «не как партийный, а как поэт» – загадка многих превращений Есенина. Он легко и естественно (как Пушкин, который одновременно был певцом империи и свободы) мог примыкать к царскосельскому обществу, а через месяц примкнуть к эсерам, которые убедительнее других политических сил выражали волю крестьянства; потом к большевикам: а почему бы и нет, если они перехватили у эсеров лозунг «земля крестьянам» и начали проводить его в жизнь?

«В первый раз, – вспоминает В. Чернявский, – я видел его в таком кругу: его золотая голова поэта и широкая улыбка сияли среди черных блуз и угрюмых глаз, глядящих из-за очков». Вот так всегда и будет, и до сих пор было так: «золотая голова» поэта сияла среди скучных и правильных суриковцев, среди молодых лидеров с.-д. движения в типографии Сытина, с их форменными косоворотками; так же он будет «сиять» среди лощеных, затянутых в модные костюмы имажинистов и среди черных кожаных чекистских курток в толпе Троцких, блюмкиных, раскольниковых, все так же будет светить и поражать это златоглавое чудо своей непохожестью на все другие головы, которые с хищным любопытством собирались вокруг источника света… Пока же Есенин – в окружении «черных блуз и угрюмых глаз, глядящих из-за очков». «Но была в нем большая перемена. Он казался мужественнее, выпрямленнее, взволнованно-серьезнее. Ничто больше не вызывало его на лукавство, никто не рассматривал его в лорнет, он сам перестал смотреть людям в глаза с пытливостью и осторожностью. Хлесткий сквозняк революции и поворот в личной жизни освободили в нем новые энергии» (В. Чернявский. Воспоминания).

Это свидетельство очевидца. Есенин, вроде бы поверив, что жизнь меняется коренным образом в его пользу («наше время пришло»), перестает осторожничать и подлаживаться к людям и обстоятельствам, перестает «подкладывать себя», ощущает редкое для человека вообще счастье быть самим собой. Недолго продлится эта иллюзия свободы – скоро придут другие времена. Через два-три года, в эпоху «военного коммунизма», ему опять, как в царскосельские дни, придется надевать на себя маску, идти на свидание к Троцкому, Калинину, Каменеву, деланно окать, снова притворяться крестьянином, уже не патриархальным «пейзаном», а талантом из низовых слоев сельской бедноты, выпрашивая у новых сильных мира сего бумагу для изданий или разрешение на открытие книжной лавки.

Снова начнется для него, который уже «значенье свое разгадал», унизительное «подкладывание». Снова наступит пора взаимного недоверчивого изучения поэта и власти, снова маскарад с обеих сторон: власть будет притворяться народной, а поэт – рупором революции. Но это в ближайшем будущем, а пока Есенин наполнен новыми энергиями, энергиями надежд, творчества, и новым чувством к молодой секретарше из эсеровской газеты «Дело народа» Зинаиде Райх.

* * *

О Зинаиде Райх современники оставили взаимоисключающие характеристики. В одних воспоминаниях – она красавица и преданная жена. В других же изображается как неуравновешенная, экзальтированная особа, отнюдь не красавица, дававшая, однако, благодаря своей сексапильности реальные поводы для ревности обоим своим знаменитым мужьям – сперва Есенину, затем Мейерхольду.

Подруга Зинаиды Райх по 1917–1918 годам Мина Львовна Свирская, деятельница эсеровской партии, оставила весьма подробные и, по всей видимости, достоверные воспоминания о первых встречах Есенина и Райх.

Сама Свирская за сопротивление большевизму, за попытки возродить деятельность Учредительного собрания, разогнанного Лениным, не раз подвергалась арестам в начале 1920-х годов, а потом провела в тюрьмах, концлагерях и ссылках с небольшим перерывом около 25 лет. После 1956 года эмигрировала в Израиль, где, завершив свои воспоминания, умерла в 1978 году.

Надо сказать, что эсеры, так страстно протестовавшие в 1918 году в многочисленных воззваниях и решениях против закрытия своих газет, против незаконных арестов и гонений, пожинали плоды собственной же идеологии и практики террора. Совсем недавно они теми же методами закрывали черносотенные, буржуазные и правительственные газеты, провоцировали бессудную расправу над черносотенцами, бывшими чиновниками монархической системы, буржуазными публицистами, жандармами, судьями… А теперь с яростью упрекали большевиков в том, что те, вместо того чтобы добивать черносотенцев, взялись за них, за социалистов-революционеров… Змея теперь стала кусать свой хвост…

Но в счастливом 1917 году шестнадцатилетняя Мина Свирская еще не испила из этой чаши и дружила с Зинаидой Райх и Сергеем Есениным. Свирская встретилась с Есениным у издателей «Северных записок» Сакеров, где поэт по просьбе легендарного народовольца Германа Лопатина пел для него частушки. В это время, летом 1917-го, Есенин вместе с Ганиным частенько заходил в редакцию «Дела народа», где литературным редактором был Иванов-Разумник, который и познакомил их с Зинаидой Райх. Молодая секретарша газеты не раз позволяла Есенину и Ганину ночевать в служебных апартаментах на обитых шелком великокняжеских стульях.

Есенин зачастил в общество распространения эсеровской литературы, где Райх стала председательницей. «Он приходил всегда во второй половине дня. В легком пальтишке, в фетровой, несколько помятой черной шляпе, молча протягивал нам руку, доставал из шкафа толстый том Щапова „История раскольнического движения“ и усаживался читать… Пальто он не снимал, воротник поднимал и глубже нахлобучивал шляпу» (Мина Свирская).

Позже появлялся Алексей Ганин, уже влюбленный в Зинаиду Райх, потом приходила она, и четверо молодых людей отправлялись бродить по Петрограду. Мина с Сергеем шли впереди, а за ними Зинаида с Алексеем. Поэты читали своим спутницам новые стихи, потом читали их друг другу, останавливались, начинали спорить, забывали о девушках, которые, потеряв терпение, уходили вперед.

Мина вспоминает, как между поэтами однажды произошел спор о строчке «небо озвездилось». Спорили долго, и с тех пор Зинаида, когда эти споры затягивались, говорила подруге: «Опять у них „озвездилось“, пойдем, они нас догонят». Замерзнув, они заходили в какую-нибудь чайную погреться горячим чаем из пузатых чайников.

Однажды в Павловске Алексей Ганин прочитал стихотворение «Русалка», посвященное Зинаиде. Есенин не остался в долгу и тут же сочинил экспромт, посвященный Мине, который не сохранился. Он сравнивал короткие, остриженные и всегда растрепанные кудри девушки с веточками берез. Практичная не по годам ее старшая подруга деловито заметила: «Будешь теперь причесываться».

Кто был тогда в кого влюблен – трудно сказать. Все по-своему были влюблены друг в друга.

Во всяком случае, летом 1917 года Есенин вбежал в помещение Общества и предложил Свирской: «Мина, едемте с нами на Соловки. Мы с Алексеем едем». Старые революционеры и революционерки стали высмеивать затею их отъезда в то время, когда надо готовиться к выборам в Учредительное собрание, но все произошло всерьез.

«Придя к Зинаиде, я ей тут же рассказала, что Сергей с Алешей собрались ехать на Соловки и Сергей пришел звать меня. Она вскочила, захлопала в ладоши – „Ох, как интересно! Я поеду. Сейчас пойду отпрашиваться…“» Отпросилась, перехватила инициативу. А Мина, как преданный революционному долгу человек, с сожалением, но отказалась… Райх нашла деньги на поездку. И троица укатила на Север. При каких обстоятельствах произошло неожиданное объяснение в любви Есенина и Райх, можно только гадать. Ведь за Зинаидой ухаживал Ганин, и она благосклонно относилась к нему.

Известно лишь то, что на обратном пути с Соловков в поезде Есенин сделал предложение Райх. Венчались они в Кирико-Улитовской церкви возле Вологды. Шафером со стороны жениха был несчастный Ганин.

Есенин очень скоро начал жалеть, что поторопился снова связать себя семейными узами. В конце сентября молодые вернулись в Петроград. Приближался день рождения Сергея. Зинаида собрала гостей – несколько человек. Скудная закуска, не было электричества. На столе – маленькая керосиновая лампа, свечи и несколько бутылок. Впрочем, по тем временам стол выглядел празднично. Были Ганин, Иванов-Разумник, Петр Орешин. Есенин настоял, чтобы Мина с Алешей выпили на брудершафт. Выпили. Ганин стал придумывать для Мины штраф, если она будет сбиваться с «ты» на «вы». Вдруг Есенин встал, взял со стола одну свечу и потянул девушку за руку: «Идем со мной, мы сейчас вернемся». Есенин сел за стол, показал ей на второй стул. Она села. Он стал писать.

– Сережа, я пойду.

– Нет, нет, посиди: я сейчас, сейчас.

Дописав, он прочел Мине следующее стихотворение. В нем было пять четверостиший, но пятое по истечении времени она так и не вспомнила. Стихи эти были опубликованы нами лишь в 1980 году, когда мы услышали их от ее подруги, дожившей до преклонных лет.

МИНЕ От берегов, где просинь Душистей, чем вода, Я двадцать третью осень Пришел встречать сюда. Я вижу сонмы ликов И смех их за вином, Но журавлиных криков Не слышу за окном. О, радостная Мина, Я так же, как и ты, Влюблен в мои долины (?) Как в детские мечты. Но тяжелее чарку Я подношу к губам, Как нищий злато в сумку, С слезою пополам.

– Сережа, почему ты написал, что влюблен так же, как я? Ведь ты меня научил любить. – Он ничего не ответил. Держа свечу в одной руке и листок со стихотворением в другой, вышел из комнаты, прочел стихотворение присутствующим и отдал его Свирской. Вечером, когда все уже собирались уходить, Ганин сказал, что пойдет провожать Мину. Он уже снял пальто с вешалки. Сергей подошел к нему, взял у него из рук пальто и быстро надел его на себя. Погода была прескверная. Моросил мелкий дождь. По мере того как они приближались к Неве, туман усиливался. На мосту Мина остановилась и сказала: «Давай смотреть на воду, интересно, что мы увидим в день твоего рождения». – «Ничего не получится», – ответил он и потянул ее за руку. И молча они дошли до ее дома. Через день или два пришел в Общество Ганин: «Если бы ты знала, как Сергуньке попало». – «Алеша, за что?» – «Нет, не за то, что он пошел тебя провожать. Зина упрекала его, что он не подарил ей ни одного стихотворения. Он слушал ее, надувшись, ничего ей не ответил, потом быстро оделся и ушел».

Поездка Есенина с Зинаидой Райх и Алексеем Ганиным на Север – одна из самых малоизученных страниц жизни поэта. В сущности, о его пребывании в Европе и в Америке мы знаем гораздо больше, нежели о том, как он побывал на Соловках и на Белом море. Известно только, что все трое в конце июля уехали из Питера в Вологду… Алексей Ганин был расстрелян 30 марта 1925 года, не успев ни написать, ни рассказать о поездке Есенина на Север. Зинаида Райх, пережив смерть Есенина и Ганина, также всю жизнь хранила молчание, которое во второй половине 1930-х годов усугублялось смертельной опасностью, нависшей над Всеволодом Мейерхольдом и над ней, его женой.

Но она оставила план воспоминаний о жизни с Есениным, из нескольких пунктов которого их дочь Татьяна (она родилась через девять месяцев после упомянутого путешествия, в мае 1918 года) попыталась воссоздать мемуары матери.

Вот несколько отрывков из этих своеобразных «общих» мемуаров дочери и матери, которые дают более или менее точное представление о Зинаиде Райх и ее жизни с Есениным.

«В одном из первых пунктов она могла бы упомянуть, что еще до знакомства с Есениным у нее появился жених… она дала согласие, но сроки свадьбы не оговаривались».

Появление Ганина, а потом Есенина, видимо, заставило Райх забыть о женихе.

Неясно, в каком составе они путешествовали по Северу: «Слишком уж отчетливо я помню такие слова матери: „Все трое были ко мне немного неравнодушны“, или такие: „Мы все четверо вышли к Вологде“. Кто был четвертым – об этом пока ничего не известно».

Алексей Ганин, видимо, ревновавший Райх к Есенину, понимал, что его возлюбленная все больше и больше отдает предпочтение его знаменитому сопернику. В его стихах, посвященных Райх, недаром есть такие строки:

Она далеко, – не услышит, Услышит, – забудет скорей; Ей сказками на сердце дышит Разбойник с кудрявых полей.

По словам Зинаиды Райх, записанным ее дочерью спустя полвека, конфликт между супругами начался уже в первые месяцы их совместной жизни, в Петрограде.

«Об этой первой настоящей ссоре мне было рассказано подробно. До этого дня она ни малейших изменений в отношении к себе своего мужа не замечала.

Она пришла с работы. В комнате, где он обычно работал за обеденным столом, был полный разгром: на полу валялись раскрытые чемоданы, вещи смяты, раскиданы, повсюду листы исписанной бумаги. Топилась печь, он сидел перед нею на корточках и не сразу обернулся – продолжал засовывать в топку скомканные листы. Она успела разглядеть, что он сжигает рукопись своей пьесы. Но вот он поднялся ей навстречу. Чужое лицо – такого она еще не видела. На нее посыпались ужасные, оскорбительные слова – она не знала, что он способен их произносить. Она упала на пол – не в обморок, просто упала и разрыдалась. Он не подошел. Когда поднялась, он, держа в руках какую-то коробочку, крикнул: «Подарки от любовников принимаешь?!» Швырнул коробочку на стол. Она доплелась до стола, опустилась на стул и впала в оцепенение – не могла ни говорить, ни двигаться…

Они помирились в тот же вечер. Но они перешагнули какую-то грань, и восстановить прежнюю идиллию было уже невозможно. В их бытность в Петрограде крупных ссор больше не было, но он, осерчав на что-то, уже мог ее оскорбить».

Может быть, все происходило и так, но надо сказать, что Зинаида Райх принадлежала к такому типу женщин, которые способны вызывать и неизбежно вызывают у мужей чувство ревности.

Музыкант Юрий Елагин, работавший в 1930-е годы в Вахтанговском театре и хорошо знавший театральную жизнь Москвы, после войны с поколением второй эмиграции попал в Америку, где в 1955 году издал книгу «Темный гений» о Всеволоде Мейерхольде. В книге есть страницы, характеризующие Зинаиду Райх. Они, эти страницы, настолько откровенны, что ссылаться на них можно, лишь цитируя буквально:

«Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, обладавшей в очень большой степени тем необъяснимым драгоценным качеством, которое по-русски называется „поди сюда“, а на Западе известно как sex appeal. Всегда была она окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме.

Райх любила веселую и блестящую жизнь: любила вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки… и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой В. Э. – скорее есть данные думать совершенно противоположное…»

Если это так, если действительно Зинаида Райх была из особой породы женщин, созданных для роскоши и адюльтера, женщин типа Ольги Книгшер, Лили Брик, Ларисы Рейснер, то конечно же ее жизнь с Сергеем Есениным (требовавшим, несмотря на свою в достаточной степени богемную жизнь, от жены верности, послушания, семейного очага, то есть всего того, что соответствовало его крестьянско-патриархальным взглядам на место жены в семье) была обречена на неудачу. Ведь недаром и Всеволоду Мейерхольду, который дал Райх все, что не мог дать ей Есенин, – материальное благосостояние, положение в обществе, возможность царить в собственном салоне посреди нэпмановской Москвы, недаром Мейерхольд испытал куда бо́льшие муки, живя с этой женщиной, нежели его предшественник. «…Его страстная любовь приняла болезненный оттенок под влиянием характера и поведения Райх, – пишет Юрий Елагин. – Мало-помалу его ревность развилась и приняла фантастические размеры… Он ревновал Райх ко всем, к кому только можно было ревновать… Часто он устраивал бурные сцены, не стесняясь присутствием друзей и знакомых».

Татьяна Сергеевна Есенина подчеркивала впоследствии: «Отец, как известно, не скрывал, что его семью помог разрушить Мариенгоф… Мариенгоф с помощью какой-то выдумки спровоцировал ужасающую сцену ревности. До родов оставался месяц с днями, мать прожила их у кого-то из знакомых. Вернуться к своим родителям она не могла, военные действия в районе Орла продолжались. Костя родился 3 февраля» (1920 г. – Ст. и С. К.).

В метрической записи о рождении Константина, заполненной со слов Зинаиды, в графе «Родители» стоит следующее: «Сергей Александрович Есенин, 24. Зинаида Николаевна Есенина, 25». Все честь по чести: фамилия, имя, отчество и возраст родителей. Но в графе «Род занятий», там, где речь идет об отце, стоит нечто странное: «Красноармеец».

Если к тому же принять на веру утверждение Татьяны Есениной, что «насовсем родители разъехались где-то на рубеже 1919–1920 годов, после чего уже никогда вместе не жили», то, может быть, ревность Есенина к Зинаиде Райх имела какие-то основания, и тогда становится понятным его поведение на ростовском перроне, где во время стоянки поезда встретились Мариенгоф и Зинаида Райх. Райх ехала с маленьким Константином в Кисловодск. Заметив бывшую супругу, разговаривавшую с Мариенгофом, Есенин вскочил на рельсу и пошел в обратную сторону, поддерживая равновесие руками. Райх попросила Мариенгофа:

– Пусть отец глянет на сына, он ведь его не видел, если не хочет встречаться со мной, я могу выйти из купе.

Есенин заупрямился, но после второго звонка все же пошел в купе поезда, где ехала Райх.

Мать распеленала младенца.

Есенин отшатнулся.

– Черноголовый!.. Есенины черными не бывают…

Так что, может быть, Есенин не так уж был и не прав, когда писал в «Письме к женщине», обращаясь, по-видимому, к своей бывшей жене:

Любимая! Меня вы не любили. Не знали вы, что в сонмище людском Я был, как лошадь, загнанная в мыле, Пришпоренная смелым ездоком.

Может быть, поэтому он и признавался откровенно: «Свою жену легко отдал другому». Легко, значит, не мучась, не дорожа ею.

И вообще, расставание Есенина с женщинами всегда имело какой-то блоковский литературный подтекст, который прихотливо смешивался с житейскими драматическими извивами…

Взволнованно ходили вы по комнате И что-то резкое В лицо бросали мне.

Все это живет в русле блоковской легенды: «Проклиная, спиной повернулась и, должно быть, навеки ушла».

А ссора с Зинаидой Райх, когда они прочитали стихи Александра Блока – «Я бросил в ночь заветное кольцо…» – и буквально повторили это действо, выбросив в окно свои обручальные кольца, а потом искали их на темной улице…

Сюжет с кольцом был обыгран Есениным по-блоковски и в стихах, посвященных Софье Толстой: «Вынул я кольцо у попугая – знак того, что вместе нам гореть» – строки, конечно же, восходят к блоковскому: «Ты всегда мечтала, что, сгорая, догорим мы вместе – ты и я…»

Возвращаясь к Райх, видимо, надо согласиться, что актрисой она была никакой – об этом пишут все, кто ее знал, и друзья и недруги: «…Среди всей молодежи, пришедшей в те годы учиться к Мейерхольду, была едва ли не самой бездарной. И в течение всех последующих лет понадобились нечеловеческие усилия В. Э., чтобы сделать из нее хотя бы мало-мальски приличную актрису» (Ю. Елагин).

Но Юрий Елагин и знаменитый актер Михаил Чехов хотя бы признавали, что эта бесталанная актриса была все-таки очень красивой и обаятельной женщиной. «У Райх было красивое лицо, и была она очаровательной и интересной женщиной» (Ю. Елагин). «Он (Мейерхольд. – Ст. и С. К.) любил страстно и преданно свою красавицу жену» (М. Чехов).

А вот Анатолий Мариенгоф, видимо, никогда не испытавший действия чар Зинаиды Райх, пишет о ней и как об актрисе, и как о женщине холодно и беспощадно.

«Райх актрисой не была – ни плохой, ни хорошей. Ее прошлое – советские канцелярии…

Не любя Зинаиду Райх (что необходимо принять во внимание. – Ст. и С. К.), я обычно говорил о ней:

– Эта дебелая еврейская дама.

Щедрая природа одарила ее чувственными губами на лице, круглом, как тарелка. Одарила задом величиной с громадный ресторанный поднос при подаче на компанию. Кривоватые ноги ее ходили по земле, а потом и по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку. Вадим Шершеневич в одной из своих рецензий после очередной мейерхольдовской премьеры нагло скаламбурил: «Ах, как мне надоело смотреть на райхитичные ноги!»»

В другой рецензии злоязычный Шершеневич написал, издеваясь над знаменитым режиссером в открытую: «Конечно, очень плохо играла Зинаида Райх. Это было ясно всем. Кроме Мейерхольда. Муж, как известно, всегда узнает последним». Мариенгофский и шершеневичевский портреты 3. Райх в корне противоречат воспоминаниям Татьяны Есениной о матери: «Она была женственна классически безупречной красотой». Созвучны этим нежным словам дочери и мемуары В. Чернявского о первых месяцах жизни Есенина с молодой женой в Питере, в доме № 33 по Литейному:

«В этом доме провел Есенин первые месяцы своего брака с Зин. Ник. Райх (тогда вовсе не актрисой, а просто молодой редакционной работницей, красивой, спокойной, мягким движением кутавшейся в теплый платок)».

Наверное, в каждом из перечисленных свидетельств Мины Свирской и Вадима Шершеневича, Анатолия Мариенгофа и Владимира Чернявского, Юрия Елагина и Татьяны Есениной есть и своя правда, и свои пристрастия, которые в целом создают образ конечно же незаурядной, но вместе с тем и типичной дочери своей эпохи, прожившей бурную жизнь с драмами и триумфом, которая закончилась в одну из зловещих ночей 1939 года, когда она после ареста Мейерхольда была найдена в своей квартире зверски зарезанной чьей-то бандитской финкой, истекшая кровью. Ходили слухи, что незадолго перед этим она в нервозном состоянии на людях обещала рассказать какую-то правду о смерти Есенина.

* * *

В то время, летом 1917 года, когда Есенин, опьяненный свободой, мистическими прозрениями, мечтой о земном рае, с любовью создавал цикл своих религиозно-революционных поэм и завоевывал сердце Зинаиды, он был, наверное, на вершине своего здоровья, физического расцвета, мужской красоты и обаяния. Он шел по революционной России «красивый, двадцатидвухлетний», от его стройной фигуры веяло ладом, изяществом, «ухватистой силой», «свежей розовостью щек». Люди, читавшие его строки «свет от розовой иконы на златых моих ресницах», вспоминают, что действительно его взоры излучали подобный свет. Он любил встряхивать головой, и тогда его волосы прихотливо развевались, образуя над ней корону, из-под которой светились два синих глаза.

Юношеская легкость походки, живое, постоянно меняющее выражение лицо, волшебная способность говорить и вести беседу без слов – легким кивком головы, жестами рук, движением бровей, прищуром глаз – таким запомнился Есенин всем, кто встречался с ним летом 1917 года.

Он почти совсем не пил вина, как вспоминает Владимир Чернявский, но запоем создавал циклы религиозно-космических поэм о революции, которые по недоразумению были окрещены «богохульными», и сразу же, с «горячего» еще листа бумаги, читал только что написанное друзьям, прямо за обеденным столом, подвинув чашку или тарелку; тряс кудлатой головой, бил кулаком по скатерти и читал, читал:

Тучи – как озера, Месяц – рыжий гусь. Пляшет перед взором Буйственная Русь. Дрогнул лес зеленый, Закипел родник. Здравствуй, обновленный Отчарь мой, мужик!

Есенин встряхивал головой, расширял глаза и, словно бы молясь чудесному видению, шептал:

О чудотворец! Широкоскулый и красноротый, Принявший в корузлые руки Младенца нежного, — Укачай мою душу На пальцах ног своих!

В облике сказочного русского мужика в поэме «Отчарь» на глазах проступал то ли образ Святогора, то ли Микулы Селяниновича, то ли русского крестьянского Саваофа или Святителя Николая.

Всех зовешь ты на пир, Тепля клич, как свечу, Прижимаешь к плечу Нецелованный мир.

На зов Отчаря откликается вся земля, все великие злодеи прошлых времен каются и получают его прощение, и даже «рыжий Иуда целует Христа, но звон поцелуя деньгой не гремит, и цепь Акатуя – тропа перед скит…». И пророк-поэт видит, словно Иоанн Патмосский, «новое небо и новую землю» и горд тем, что именно от России осуществляется преображение мира.

Там дряхлое время, Бродя по лугам, Все русское племя Сзывает к столам.

Поэма написана в Константинове 19–20 июня 1917 года. Счастливая для Есенина пора. Вдохновение приходило к нему легко и в любое время – только записывай, «образы рвались с языка» – только успевай переводить «буйство глаз и половодье чувств» в строчки, стихотворения, поэмы. За год он написал тридцать стихотворений и несколько небольших поэм – «Товарищ», «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение». Никогда больше в жизни (разве только на рубеже 1924–1925 годов) он не испытывал столь мощного прилива поистине пассионарной энергии. А к осени накопилось столько, что Есенин, как бы играючи, записал на бумаге еще три самые главные поэмы своего крестьянско-апокалипсического цикла, для воплощения которого он, держа в памяти «Поэтические воззрения славян на природу» А. Н. Афанасьева, «Библию», «Слово о полку Игореве», создал свою собственную мифологию. Небо в ней – символ отцовского мужского начала. Богородица – мать Христа – земное лоно, Приснодева – она же Русь крестьянская – она же священная корова:

О родина, счастливый И неисходный час! Нет лучше, нет красивей Твоих коровьих глаз.

А новая Россия, как когда-то Христос с его Новым Заветом, рождается по Божьей воле в лоне старой России, словно телок, выходящий из коровьего лона…

По всем поэмам 1917 года разбросаны ключевые для Есенина образы России, готовящейся к родовым схваткам. Русский Восток розовеет:

В моря овса и гречи Он кинет нам телка… Но долог срок до встречи, А гибель так близка!

Русь-Приснодева должна «отелиться» сыном, телком, в котором будущее человечества: «О верю, верю – будет телиться твой восток!» Тема «отёла», «рождения» переходит из одной поэмы в другую. Поэт внезапно ощущает, что исход родов зависит и от его пророчеств, и заклинает: «Господи, отелись!» Кощунственно? Но почему? Как Господь дал нам Сына («отелился») один раз, так почему бы не быть второму рождению, а Есенин лишь пророк, предтеча, ходатай за Русь-Приснодеву:

Перед воротами в рай Я стучусь: Звездами спеленай Телицу-Русь.

Петр Орешин вспоминает, как Есенин однажды пришел к нему и разыграл сцену: якобы он читал Иванову-Разумнику новую поэму, Разумник был в восторге, а сам он, Есенин, до сих пор не понимает – что написал.

– А ну-ка… – попросил его Орешин.

И тогда Есенин отодвинулся от него в глубину дивана и почти шепотом прочитал четверостишие:

Облаки лают, Ревет златозубая высь… Пою и взываю: Господи, отелись!

И вдруг громко, сверкая глазами: «Ты понимаешь: Господи, отелись! Да нет, ты пойми хорошенько: Го-спо-ди, о-те-лись!.. Понял? Клюеву и даже Блоку так никогда не сказать…»

Ходасевич совершенно справедливо замечает, что эти строки напрасно вызвали в свое время взрыв негодования и осуждения, «ибо Есенин даже не вычурно, а с величайшей простотой, с точностью, доступной лишь крупным художникам, высказал главную свою мысль… Он говорил: „Боже мой, воплоти свою правду в Руси грядущей“».

«Инония» – иная страна. Название, конечно же, рождено из «Откровения» Иоанна: «И увидел я новое небо и новую землю».

Такие катаклизмы бывают в душах больших художников, вспомним хотя бы Льва Толстого, но они сродни не плоскому атеизму, не антирелигиозному хулиганству, а скорее мощной религиозной ереси. Это не порицание Бога, а переосмысление его воли, это действительно отчаянная попытка создания своего нового Третьего Завета. Это не порицание христианства, а попытка по-новому истолковать его и по-настоящему приневолить на службу тяготам и нуждам земным.

Вошедши в образ поэта-пророка, Сергей Есенин заговорил в «Инонии» и других поэмах пророческим языком; он спорил с тайной Бога, но заодно и с тайной официальной церкви, и с тайной русского православия, и с тайной Николая Клюева. «Проклинаю я дыхание Китежа», «Тело, Христово тело, выплевываю изо рта» – кощунство, но ради чего? Ради того, чтобы устроить Божескую жизнь на земле без жертвенных мук, от которых устало человечество?

Не хочу восприять спасения Через муки его и крест…

Христианство требует причастия жертве, принесенной за человечество, оно покоится на крови святых мучеников, а пророк Есенин Сергей хочет в «Инонии» иного:

Языком вылижу на иконах я Лики мучеников и святых. Обещаю вам град Инонию, Где живет божество живых!

«Бог должен быть Богом живых!» – кричит в своем откровении поэт Есенин Сергей. Сколько можно водой – символом крещения – гасить животворящий огонь, пылающий в человеческих душах от начала сотворения мира:

Проклинаю тебя я, Радонеж, Твои пятки и все следы! Ты огня золотого залежи Разрыхлял киркою воды.

Спасение человечества – в преображении России, в рождении Богом и Приснодевой – Третьего Завета. Недаром Бог, как крестьянская корова, вот-вот готов разродиться; рев родовых мук разносится над миром, и от этого рева затыкают в ужасе уши монахи в пещерах.

Говорю вам – вы все погибнете. Всех задушит вас веры мох. По-иному над нашей выгибью Вспух незримой коровой бог. И напрасно в пещеры селятся Те, кому ненавистен рев. Все равно – он иным отелится Солнцем в наш русский кров.

Духовные роды России. Будущее в них, а не в атеистической Америке. «Богохульник» Есенин отвергает ее материализм, еще не побывав в ней, уже в 1917 году религиозно-мистическим чувством ощущает, что ее мощь движет человечество к концу света:

И тебе говорю, Америка, Отколотая половина земли, — Страшись по морям безверия Железные пускать корабли!

Да, совершенно не поняли «Инонию» и другие поэмы Есенина те его современники, которые объявили поэта богохульником и атеистом.

Он не принимает в Америке ни «чугунной радуги», ни «лавы стальной руды», ни «проволочных лучей» – это все враждебно рождению новой жизни в России… А что же будет после того, как роды закончатся?

И над миром с незримой лестницы, Оглашая поля и луг, Проклевавшись из сердца месяца, Кукарекнув, взлетит петух.

Перед взором поэта плывут райские картины того, как апостол Андрей пасет табун в приокских лугах, как мать гонит скотину в хлев. Он видит Инонию

…С золотыми шапками гор. Вижу нивы твои и хаты, На крылечке старушку мать; Пальцами луч заката Старается она поймать.

Словом, Инония неожиданно… оказывается той же Русью, которая всегда, и тысячу лет тому назад, и сегодня, для Есенина была раем, и все, что отпадало от этого рая, становилось «отколотой половиной земли».

Зачем искать новый рай, если всего-то и надо – открыть сердце, чуть-чуть прищурить глаза, и сразу увидишь рай здесь, рядом, в этой жизни, только надо чуть-чуть преобразиться, предстать пред миром в несколько ином образе, и тогда станет понятно, что

Древняя тень Маврикии Родственна нашим холмам, Дождиком в нивы златые Нас посетил Авраам.

Недаром же когда-то он написал: «…Не надо рая, дайте родину мою…» Но тогда поэт еще не понимал, что родина – преображенная – может стать тем земным будущим, которое не снилось ни эсерам, ни анархистам, ни большевикам, а грезилось лишь одному ему – Есенину!

В 1918 году на одном из политических сборищ он приветливо улыбался всем, кто бы и что ни говорил, потом сам решил высказать свои затаенные мысли, и сказал нечто непонятное для революционеров всех мастей:

– Революция… это ворон… ворон, которого мы выпускаем из своей головы… на разведку… Будущее больше…

Это, в сущности, и означало: «левее большевиков», «левее левых эсеров», левее всех…

Есенин как бы творит в поэмах свой иконостас, свой де-исусный чин – и в первую очередь, перекрестясь, пишет родные лики: Русь, рай и святые – это же его родня, его русское село, доличное письмо – это его родные константиновские пейзажи.

Под Маврикийским дубом Сидит мой рыжий дед, И светит его шуба Горохом частых звезд.

Ну как тут не вспомнить, что Есенин бородой был в деда и всегда крайне тщательно брился и пудрился, чтобы никто не видел его рыжину.

«Преображение» посвящено Иванову-Разумнику, который к этому времени уже сформулировал основные выводы своих исследований по истории русской общественной мысли: социальная революция – лишь предтеча всемирной духовной революции; основное содержание всякой революции – борьба с Мировым Мещанином. Основная движущая сила этой борьбы – народ, охваченный идеей «революционного славянофильства», «почвенничества» в интерпретации Александра Герцена. Главные носители идеи – народные поэты Клюев, Есенин, Орешин, Карпов… Поэты, проникшие в самые глубины народного духа, куда заказан путь даже лучшим из дворян, разночинцев, интеллигентов… В феврале 1917 года он пишет статью «Вольга и Микула», где Вольга – либеральный интеллигент, которому не по плечу Микулова «сошка», а Микула – мужик, которого «любит мать-сыра земля» и силу и мощь которого не познать до конца Вольге, как бы тот ни пытался.

В это же время, работая над первым выпуском сборника «Скифы», Иванов-Разумник рисует новых пришельцев из глубин народных как «скифов» – варваров, под ударами которых падет старый одряхлевший мир: «"Скиф". Есть в слове этом, самом звуке его – свист стрелы, опьяненной полетом, полетом – размеренным упругостью согнутого дерзающей рукой, надежного, тяжелого лука. Ибо сущность скифа – его лук: сочетание силы глаза и руки, безгранично вдаль мечущей удар силы…»

Клюев и Есенин увидели в Иванове-Разумнике человека из чужого, «интеллигентского» стана, перед которым не нужно было прикидываться «в траве зеленым, а на камне серым» – первая подобная встреча в их жизни! Высокое задушевное слово авторитетного критика много значило, тем более что поначалу обманывало кажущееся единство цели – конечная духовная революция, признаки которой Иванов-Разумник отыскивал в их стихах.

На страницах «Скифов» последователь Герцена и Лаврова возмечтал объединить «варваров» с «эллинами» – Клюева, Есенина, Карпова, Орешина – с Ремизовым, Андреем Белым, Брюсовым, Пришвиным… Поначалу это объединение не сулило доброго результата, тем более что, беседуя с Разумником, Есенин лишний раз убеждался в справедливости ранних предостережений Клюева. Летом 1917 года он разъясняет свою «политику» в письме к Александру Ширяевцу и, выделяя Иванова-Разумника из общего ряда как глубокую натуру, весьма откровенно излагает свои взгляды на прочее «интеллигентное общество»:

«Бог с ними, этими питерскими литераторами, ругаются они, лгут друг на друга, но все-таки они люди, и очень недурные внутри себя люди, а потому так и развинчены. Об отношениях их к нам судить нечего, они совсем с нами разные, и мне кажется, что сидят гораздо мельче нашей крестьянской купницы. Мы ведь скифы, приявшие глазами Андрея Рублева Византию и писания Козьмы Индикоплова, с повернем наших бабок, что земля на трех китах стоит, а они все романцы, брат, все западники. Им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки Разина.

Тут о «нравится» говорить не приходится, а приходится натягивать свои подлинней голенища да забродить в их пруд поглубже и мутить, мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это – ты. Им все нравится подстриженное, ровное и чистое, а тут вот возьмешь им да кинешь с плеч свою вихрастую голову, и боже мой, как их легко взбаламутить…

С ними нужно не сближаться, а обтесывать, как какую-нибудь плоскую доску, и выводить на ней узоры, какие тебе хочется, таков и Блок, таков Городецкий и все и весь их легион.

Бывают, конечно, сомнения и укоры в себе, что к чему и зачем все это, но как только взглянешь и увидишь кого-нибудь из них, так сейчас же оно, это самое-то, и всплывает. Любопытно уж больно потешиться над ними, а особенно когда они твою блесну на лету хватают, несмотря на звон ее железный. Так вот их и выдергиваешь, как лещей или шелесперов…»

Время вносило свои поправки… Не пройдет и нескольких месяцев, как Есенин заявит о своем принципиальном расхождении с Клюевым и на время (опять же на очень короткое!) сблизится с Андреем Белым.

И Белый, и Иванов-Разумник видели в Клюеве безоговорочного вождя крестьянской купницы, а в статье Белого «Жезл Аарона», опубликованной в «Скифах», Клюев предстал как воплощение «подземного слова в дневном своем виде»… Можно понять восторг маститого символиста – на склоне лет, пройдя многочисленные искусы, он обрел наконец литературных соратников в дотоле чужой и незнакомой ему среде, соратников, уже воплотивших в своем творчестве то, к чему сам Белый подбирался на ощупь.

«Центр притяжения» скифской поэзии и он, и Разумник Иванов видели в клюевском цикле «Земля и железо».

В бору, где каждый сук – моленная свеча, Где хвойный херувим льет чашу из луча, Чтоб приобщить того, кто голос уловил Кормилицы мирской и пестуньи могил, Там, отроку-цветку лобзание даря, Я слышал, как заре откликнулась заря, Как вспел петух громов и в вихре крыл возник, Подобно рою звезд, многоочитый лик… Мир выткал пелену, видение темня, Но некая свирель томит с тех пор меня, Я видел звука лик и музыку постиг, Даря уста цветку без ваших ржавых книг!

«Цветы» и «ржавые книги» сошлись на страницах «Скифов» в единстве поистине уникальном. Совершенно несхожие друг с другом люди, диаметрально противоположные друг другу по стилю и духу писатели опубликовали в двух сборниках Разумника Иванова стихи, статьи и повести, объединенные одной идеей и единым порывом. Совершалось не мифическое, не умозрительное – а подлинное братание народа и интеллигенции в литературе!

Андрей Белый еще только писал в «Жезле Аарона» о возможности познать скрытый смысл слова, «рожденного в Боге», а Клюев и видом своим, и стихами своими являл образ обретшего «цветущий посох».

Мы внуки земли и огню родичи, Нам радостны зори и пламя свечи, Язвит нас железо, одежд чернота, — И в памяти нашей лишь радуг цвета. В кручине по крыльям пригожих лицом Мы «соколом ясным» и «павой» зовем. Узнайте же ныне: на кровле конек Есть знак молчаливый, что путь наш далек. Изба – колесница, колеса – углы, Слетят серафимы из облачной мглы, И Русь избяная – несметный обоз! — Вспарит на распутья взывающих гроз… Смятутся народы, иссякнут моря, Но будет шелками расшита заря, — То девушки наши, в поминок векам, Расстелют ширинки по райским лугам.

«Это – не творчество, а подражание природе, а нужно, чтобы творчество было природой», – скажет позже Есенин Блоку, находившемуся в дружеских отношениях почти со всеми «скифами». Сотворение природы Есенин увидел в «Котике Летаеве» Андрея Белого, написал о нем статью, где не столько анализировал само произведение, сколько высказывал свои самые сокровенные мысли по поводу природы поэзии: «Речь наша есть тот песок, в котором затерялась маленькая жемчужина – „отворись“. Мы бьемся в ней, как рыбы в воде, стараясь укусить упавший на поверхность льда месяц, но просасываем этот лед и видим, что на нем ничего нет, а то желтое, что казалось так близко, взметнулось еще выше… Суть не в фокусе преображения предметов, не в жесте слов, а в том самом уловлении, в котором если видишь ночью во сне кисель, то утром встаешь с мокрыми сладкими губами от его сока… Слово, прорывающее подсознание нашего разума, беззначно. Оно не вписывается в строку, не опускается под тире, оно невидимо присутствует. Уму, не сгибающему себя в дугу, надо учиться понимать это присутствие, ибо ворота в его рай узки, как игольное ухо, только совершенные могут легко пройти в них. Но тот, кому нужен подвиг, сдерет с себя четыре кожи и только тогда попадет под сень „словесного дерева“. „Туга по небесной стране посылает мя в страны чужие“, – отвечал спрашивающим себя Козьма Индикоплов на спрос, зачем он покидает Руссию. И вот слишком много надо этой „туги“, чтоб приобщиться…»

Позже Есенин вспоминал, что Андрей Белый оказал на него наибольшее влияние не своими произведениями, а своими беседами. И «Отчее слово», и будущие «Ключи Марии» – все вызрело в этих «скифских» беседах, где ощущение единодушия сменялось категорическим несогласием по основным мировоззренческим вопросам, где шли жаркие споры о значении слова в поэзии, о природе слова, пробивающего твердую оболочку.

Есенин и здесь умудрился «и от бабушки уйти, и от дедушки уйти»… Стоило ему почувствовать, что «общественные теории» Иванова-Разумника могут сковать его и в какой-то мере ограничить его творческую свободу, он, найдя благовидный повод, отошел от него, как в свое время с суриковцами и салонными завсегдатаями. Другое дело, что переписка их долго не прекращалась, и Есенин испытывал настоятельную потребность объяснить прежнему духовному наставнику свой очередной поворот, а точнее, стремление к новому духовному горизонту, невидимому для остальных. Он подробно и терпеливо объяснял, что заставило его уйти из-под крыла Разумника, Клюева, Белого, Блока…

А в те дни трогательного единения 1917 года Разумник проповедовал, что Русь обновится на новой религиозной основе, но не языческой или христианской, а на социалистической, что Социализм с большой буквы является не политической программой, а «религиозной идеей, новой верой и новым знанием, идущим на смену знанию и Старой вере христианства». «Новая вселенская идея (социализм), – писал Иванов-Разумник, – будет динамитом, она раскует цепи, еще крепче прежнего заклепанные христианством на теле человечества… В христианстве страданиями одного человека спасался мир: в Социализме грядущем – страданиями мира спасен будет каждый человек».

Такие мысли Иванов-Разумник изложил в предисловии к поэме «Инония». Есенин не возражал, но многое в этой метафизической гуще видел и комментировал по-своему.

Прежде всего он думал не о социализме, а о том,

…как Богородица, Накинув синий плат, У облачной околицы Скликает в рай телят.

В «Иорданской голубице», написанной летом 1918 года, он то ли заземляет библейские «новое небо и новую землю» до своих деревенских видений, то ли наоборот, подымает эти видения до библейских высот.

Вот она, вот голубица, Севшая ветру на длань. Снова зарею клубится Мой луговой Иордань.

Да это же Ока – под константиновским угором!

Вижу вас, злачные нивы, С стадом буланых коней. С дудкой пастушеской в ивах Бродит апостол Андрей.

Но как же он похож на юродивого дядю Петю, любившего водить племянника в луга, пасти с ним лошадей, вырезать из ивовых прутьев ему пастушеские дудки!

Богородица, «скликающая в рай телят», ну чем она не рязанская баба, загоняющая вечером по пыльной константиновской поскотине корову и телят в свой темный хлев, стоящий на задах есенинской усадьбы?

«Инония» была завершена в январе 1918 года. В то же время Александр Блок написал за несколько дней «Двенадцать». «Инония» заканчивается так:

Радуйся, Сионе, Проливай свой свет! Новый в небосклоне Вызрел Назарет. Новый на кобыле Едет к миру Спас. Наша вера – в силе. Наша правда – в нас!

Есенин заканчивает поэму образом Спаса, едущего на кобыле. Блок – Иисусом Христом «в белом венчике из роз», идущим впереди двенадцати мятежных разрушителей старого мира.

Владислав Ходасевич в книге «Некрополь» называет цикл этих есенинских поэм, и особенно стоящую в центре цикла «Инонию», «лебединой песней Есенина»… «С „Инонией“ он высказался весь, до конца. После нее ему, в сущности, сказать было нечего… Инония реальная должна была настать – или не настать».

Но проницательный и умный Ходасевич недооценил Есенина. «Инония» при всем своем религиозно-богатырском размахе стала лишь этапом в его поэзии. К 1918 году Есенин, в отличие от Блока, еще не сказал своего последнего слова. Он сказал последнее слово о Руси идеальной, которая жила в его душе, «как песня и мечта», а в настоящую реальную Русь ему еще надо было вглядеться. Она в то время была совсем не той, какую поэт изобразил в цикле своих поэм.

В том, что он творил такую Русь-Инонию совершенно осмысленно, зная, что настоящий ее лик совершенно иной, нет никаких сомнений. Мы помним, что Есенин жадно и пристрастно собирал, отмечал, «оприходовал» все свои публикации и все отзывы о себе, появляющиеся в газетах. А вот что рассказывают газеты 1917 года о русской жизни.

В воинских частях осуждают Корнилова, главного «гэкачеписта» той эпохи, «посягнувшего на священное право народа и своим мятежом пытавшегося открыть двери врагу. Части 73 пех. дивизии находят, что русский народ не преклонит знамена борьбы до тех пор, пока не восторжествуют идеалы демократии» («Дело народа» от 3 сентября 1917 года).

Керенский, бывший с Корниловым в тайном сговоре, после неудачи предал его, власть окончательно упала на землю, ожидая, кто ее подберет. Ближе других к ней, упавшей, как можно понять из газет, все-таки оказываются большевики. Но до большевистского переворота еще почти два месяца. В Витебске арестованы как идеологи, обеспечивавшие корниловский мятеж, сотрудник «Нового времени» Никаноров и председатель Союза офицеров Новосильцев; оба посажены в тюрьму.

В том же номере «Дела народа», где опубликована поэма Есенина «Отчарь» (от 10 сентября 1917 года), — очерк М. Пришвина «Земля и власть», о том, как крестьяне в Смоленской губернии выбирают председателя управы Ивана Мешкова: «Человек он подходящий: хозяйства у него нет, живет на задворках у дяди, нет у него ни хаты, ни семьи, свободный человек, как птица, не какой-нибудь „буржуаз“. Сидел он в тюрьме за уголовное дело, но потом исправил себя политикой. И сидел за политику, вроде как бы несчастный какой – этот не выдаст мужиков! А что малограмотный, так при нем же писарь будет». Есенин напишет о деревенском вожаке такого типа Оглоблине Проне в «Анне Снегиной», а также в «Сказке о пастушонке Пете».

«Русская воля» от 15 сентября 1917 года. Из статьи Леонида Андреева «Veni, creator!»:

«Ты почти Бог, Ленин. Что тебе все земное и человеческое?.. Ты победил русский народ. Единый – ты встал над миллионами. Маленький – и даже щуплый (вспомним у Есенина – „застенчивый, простой и милый“. – Ст. и С. К.), ты осуществил то, что не удалось и Наполеону: завоевал Россию, под ноги свои бросил всякого врага и супостата… Чем же ты недоволен, Великий? Улыбнись, взгляни ласково на твоих слуг и рабов, иначе… мы умрем от страха!.. – Горе побежденным!.. Вот ты уже выше старой Александровской колонны. Вот ты уже над городом, как дымное облако пожара… Уже нет человеческих черт в твоем лице; как хаос, клубится твой дикий образ, и что-то указует позади дико откинутая черная рука… Густится мрак, и во мраке я слышу голос: – Идущий за мною сильнее меня. Он будет крестить вас огнем и соберет пшеницу в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым… Клубятся тучи, свирепые, разъяряемые вихрем, и в их дымных завитках я вижу новый и страшный образ: царской короны на царской огромной голове… Мне страшно. Как слепой мечусь я в темноте и ищу Россию… Отдайте мне мою Россию, верните, верните!»

«Земля и воля». Газета Петроградского областного комитета партии социалистов-революционеров. В номере от 21 сентября 1917 года Есенин печатает стихи «Не бродить, не мять в кустах багряных…» – и тут же комментарий П. Гайдебурова: «Товарищи получили стихи для газеты от С. Есенина. Стихи очень хорошие, всем понравились. Но сомневаются – нужны ли они деревенскому читателю.

Спрашиваю: да ведь писатель, что стихи эти прислал, он и сам крестьянин. Это верно, отвечают, он и крестьянин, но на то он и стихотворец, поэт, чтобы понимать что к чему, а деревенскому жителю, пожалуй, непонятно, да и обидно – что толку в стихах непонятных».

В этом же номере опубликована речь Троцкого «На демократическом совещании»: «В эту эпоху коалиционная власть – историческая бессмыслица… Буржуазия не может взять власти, народные массы еще не умеют взять власти. Возникает потребность искать третейского судью, диктатора». Вовсю идет подготовка к Учредительному собранию (где-то ради него работает Мина Свирская)… Тут же оптимистические стихи П. Орешина:

Будем как братья, как братья и сестры, Будем дружны и свободны навеки, В поле ковер ноздреватый и пестрый, Полем текут синеводные реки. Хижины наши красны и любимы, В зарослях хлеба деревни и села, Нас не обходит по осени мимо Вечный заступник Святитель – Никола.

Но тут же у Орешина и «красное знамя», которое «как солнце» горит «в полях невеселых» и заступается «за нищего брата», – а Троцкий в это время стреляет словами «диктатура».

«До дня выборов в Учредительное собрание остается немногим более полутора месяцев…»

На следующей полосе письма из деревни, обзор которых делает все тот же Орешин. Из Неведрицы Витебской области: «Прошло пять месяцев революции, а народ все еще никак не может избавиться от бывших царских охранников, урядников, стражников и всяческих других прелестей… Однажды эти бывшие явились на волостной сход, и, когда комиссар влез на стол, чтобы познакомить крестьян с должностью волостного земства, эта ворвавшаяся свора опрокинула стол вместе с нашим комиссаром, который тут же отказался от своего поста».

27 сентября «Земля и воля» печатает стихи Петра Орешина, 29-го – Алексея Ганина, 30-го – «Голубень» Есенина – самое умиротворяющее и кроткое его стихотворение о деревне, а деревня кипит: над «Голубенью» во всю страницу газетная шапка, набранная крупным кеглем: «Мы требуем закона о немедленной передаче земель в ведение земельных комитетов». И в том же номере сообщение:

«Ежедневно газеты приносят известия, что то тут, то там вспыхивают беспорядки, что крестьяне отбирают помещичьи земли, жгут усадьбы, ломают сельскохозяйственные орудия, рубят лес, уничтожают помещичий хлеб и корма.

В ответ на это правительственные власти высылают на места для усмирения воинские отряды».

«Русская воля» от 28 сентября 1917 года (о происшествии на Владикавказской ж. д. возле станции Аргунь, район Чечни):

«Произошло крушение почтового поезда № 4 вследствие развинченного шайкой абреков пути. После крушения абреки в числе 50 человек ограбили пассажиров и скрылись. Убито 8, ранено 40».

А Есенин как бы и не хочет слышать раскатов надвигающегося грома и по-прежнему странствует в небесах земного рая. Крестьяне режут племенной помещичий скот, а поэт вглядывается в свой мир Преображения.

О родина, о новый С златою крышей кров, Труби, мычи коровой, Реви телком громов.

Лишь иногда его посещают другие видения, более тревожные, и тогда Спас, едущий на кобыле к миру из Нового Назарета, вдруг на мгновение оборачивается нам более реальным русским ликом.

Он придет бродягой подзаборным Нерушимый Спас…

А то вдруг ни с того ни с сего, казалось бы, обнимет его душу тоска и предчувствие близкой потери родного дома:

Где ты, где ты, отчий дом, Гревший спину под бугром? Синий, синий мой цветок, Неприхоженный песок. Где ты, где ты, отчий дом? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Этот дождик с сонмом стрел В тучах дом мой завертел, Синий подкосил цветок, Золотой примял песок. Этот дождик с сонмом стрел.

А над крестьянской Россией с каждым днем все плотнее сгущались тучи, чреватые не дождиком, а каменным градом и кровью.

«Земля и воля» от 1 октября 1917 года:

«Революция дала населению Русской республики гражданские свободы, но это мало чувствуется деревней, она темна и безграмотна, это для нее еще не такое ощутимое приобретение, как для городского населения».

«Крестьянство до сих пор не получило самого дорогого, самого заветного, что оно ждало от революции, – это землю. Необходим закон о переходе земель в ведение земельных комитетов. Иными мерами не потушить бушующий пожар».

А Есенин живет в ином мире:

Звени, звени, златая Русь, Волнуйся, неуемный ветер! Блажен, – кто радостью отметил Твою пастушескую грусть. Звени, звени, златая Русь. Люблю я ропот буйных вод И на волне звезды сиянье. Благословенное страданье, Благословляющий народ. Люблю я ропот буйных вод.

Стихи написаны осенью 1917 года… Но златая Русь уже не жила пастушеской грустью, и «ропот буйных вод» приобретал уже совершенно другие, разрушительные формы, которых пока еще не хочет видеть Есенин.

«Земля и воля».То же число. Тот же месяц. Тот же год.

«Деревенская жизнь» – очерк Петра Орешина – рассказы о самовольных захватах крестьянами урожая, трав, леса, скота, принадлежащих священникам, арендаторам имений, крупным землевладельцам… Пострадавшие обращаются к комиссарам Временного правительства:

«В с. Дмитриевке Лебедянского уезда в контору графа Толстого явилась группа крестьян и в категорической и грубой форме потребовала передачи им земли под посев озимых на будущий год. На случай отказа крестьяне угрожали заведующему хозяйством даже убийством».

Но, пишет Орешин, «мало взять у помещика землю, надо еще и поделить ее между собою. И вот начинается дележка всех захваченных у помещиков земель…

В Букинской волости Красынинского уезда крестьяне одной деревни напали на крестьян другой деревни за то, что последние не хотели уступить им помещичьи луга. В этой схватке оказалось 23 человека убитыми с обеих сторон, человек около 50 ранено. Были вызваны спешно казаки, которыми и был положен конец этому мамаеву побоищу с косами в руках…»

Орешин призывает срочно принять законы, выбрать в земства и в Учредительное собрание верных людей, которые скажут: «Вся земля всему трудовому народу без выкупа».

Через семь лет события, о которых идет речь, найдут отражение в «Анне Снегиной»:

Сплошные мужицкие войны — Дерутся селом на село. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . То радовцев бьют криушане, То радовцы бьют криушан. А всё это, значит, безвластье. Прогнали царя… Так вот… Посыпались все напасти На наш неразумный народ.

Вспомним, как земляки-крестьяне приставали к герою с вопросом:

Скажи: Отойдут ли крестьянам Без выкупа пашни господ?

Вспомним, какую задачу ставил Оглоблин Прон перед своими земляками, посылая их к Снегиной:

«Эй, вы! Тараканье отродье! Все к Снегиной!.. Р-раз и квас! Даешь, мол, твои угодья Без всякого выкупа с нас!»

А кончилось все дело принудительной «коллективизацией» 1917 года:

Весь хутор забрали в волость С хозяйками и со скотом.

«Земля и воля» от 5 октября 1917 года. Петр Орешин в очерке «О попах» клеймит батюшку, который на вопрос «хуже али лучше стало без царя» заявил: «Смотри, какие все стали вольницы, никого не признают… Грех непрощеный будет за Помазанника Божия». А другой в проповеди сказал: «Учителя и учительницы хотят изгнать Закон Божий из школы. Придет скоро время, когда станут снимать кресты с церквей Божьих и храмы отбирать под начальные школы. Народ забыл Бога и забыл своих пастырей»…

«Земля и воля» от 10 октября 1917 года. Из статьи «Почему нужно выбирать в Учредительное собрание социалистов-революционеров?»:

«Государственная казна истощена. Останавливаются фабрики и заводы. Везде ощущается недостаток предметов первой необходимости. Широкой волной разлились по стране погромы, насилия и убийства. Горят помещичьи усадьбы. Крестьяне уничтожают помещичий хлеб, вырезают скот, захватывают земли отрубщиков и хуторян и готовы вступить между собой в бой за захваченные куски земли. Нестроения и развал проникли в нашу армию. Во многих воинских частях подорвана дисциплина и идет бесчеловечная и безрассудная расправа с офицерами».

Тут же стихи П. Орешина «Крестьянам»:

Дворцы, земля и барские усадьбы — Все – достояние рабочих и крестьян… Пора, товарищи, осмыслить и понять бы: Куда несет страну погромов ураган.

Есенин пишет поэмы, возвеличивающие мужика до неба, а мужик в это время громит барские усадьбы и с косами идет на своих соседей из-за помещичьей земли. Почему Есенин не хочет видеть такого мужика? Или не видит? Видел же он его в «Яре» – в 1915 году? Ведь написал же он летом 1917 года в письме к М. Мурашеву: «Деревня бродит, как молодая брага».

Да, конечно же, он все видит, но не хочет изображать деревню и мужика в самую низменную пору эпохи, когда ожесточены крестьяне, в мир которых, как дрожжи, влились миллионы солдат, дезертировавших с фронта с оружием в руках и лозунгом «грабь награбленное» в башках…

В начале 1917 года Ходасевич пишет Ширяевцу:

«Не понимаю, как могут писатели из народа, знающие мужика лучше, чем мы, интеллигенты, изображать этого мужика каким-то сказочным добрым молодцем… Ведь такой мужик вряд ли когда он и был, и уж, во всяком случае, больше его нет и не будет».

Позже, в очерке, посвященном Есенину, Ходасевич еще раз повторил, «что такого былинно-песенного „народа“ никогда и не было». Но если это так – значит, не было ни купца Калашникова, ни мужика Марея, ни некрасовской Дарьи, ни Яшки Турка, ни Касьяна с Красивой Мечи, ни Калиныча… Если так, то не было бы героев чеховской «Степи» (кто-кто, а уж Чехов относился к народу без иллюзий), ни Дарьи из «Последнего срока», ни Матрены из «Матренина двора». Видимо, Есенин все знал, но держал в уме и сердце одну необходимую для писателя истину, что главное в народе не то, каков он есть сегодня, на деле, а то, каким он хочет быть всегда, в истории, в вечности.

Если прав Ходасевич, тогда нет всей великой русской литературы, нет вечно живой русской песни, с ее ямщиками, красными девицами, добрыми молодцами, коробейниками, кудеярами…

Народ сам себя выдумать не может.

И Есенин, с его идеальной от природы натурой, ищущий и выражающий сказочные и самые высокие порывы русской души, был по-своему прав в своей гениальной слепоте, когда в 1917 году среди начинающегося темного Апокалипсиса писал Апокалипсис светлый.

Земля моя златая! Осенний светлый храм! Гусей крикливых стая Несется к облакам. То душ преображенных Несчислимая рать, С озер поднявшись сонных, Летит в небесный сад…