Джонатан Бриджмен стоит возле леера на корме парохода «Лох-Ломонд» и смотрит в кильватерный след, как будто нарисованный известью по черной воде. Пересекая черную воду — кала пани, — Бриджмен не чувствует никаких побочных эффектов, никакой утраты касты или достоинства. Невдалеке от него, под леером, вспененная белизна приобретает бледный фосфоресцирующе-зеленый оттенок, цвета привидений. Ночной воздух хранит приятное тепло, а под надраенной палубой вращаются гигантские пропеллеры турбин, заставляя миллиарды светящихся водорослей сверкать, как драгоценности, — только для него, как будто подтверждая, что вода тоже может из черной превратиться в белую — если захочет. Бриджмен улыбается и закуривает, укрывшись от ветра полой пиджака.
Итак, черные трубы будут все так же выплевывать наружу угольный дым, пятная небо, парочки будут прогуливаться по палубе, выкрашенной в цвет бычьей кожи, и корабль будет нести Джонатана Бриджмена в жерло Красного моря, а затем через Суэцкий канал выпустит его в Средиземное море, названное так потому, что это центр мира, и на его берегах на стыке войны, закона, демократических институтов и дисциплинированного наблюдения за природой зародилась цивилизация. Покидая Средиземное море, черный корабль обогнет мыс Финистерре, finis terra, край земли, а за ним, за краем всей земли, лежит Англия.
О, мистический Запад! Страна шерсти, капусты и распутных девок с круглыми глазами! Девки, должно быть, те еще штучки, если можно делать хоть какие-то выводы по тому, как Бриджмена приняли на борту «Лох-Ломонд». Присутствие «незанятого» мужчины, да еще такого высококачественного (настолько незанятого, настолько мужчинистого!), раззадорило всех неудачниц, возвращающихся с осенней охоты без добычи. Все, что им, по-прежнему безмужним, обещает прибытие на родину, — это продолжение периода безмужности, а затем некий компромиссный вариант. Не такой высокий. Не такой богатый. Не так хорошо воспитанный. Бриджмен же, несмотря на то что выглядит очень юно, а одежда сидит на нем до странности плохо, похож на обещание бо льшего. Пара таких пустышек весьма целеустремленна, и ему приходится перед сном проталкивать ножку стула в дверную ручку каюты. Несмотря на эту предосторожность, и мисс Эмили Хоувард, и мисс Барбара Холлис уверены, что смогут прийти с ним к взаимопониманию, а мисс Аманда Джелликоу, несколько больше знакомая с жизнью (и с Джонатаном), чем другие, убеждена, что, случись ей завтра умереть, она ни о чем не пожалеет. Пока незанятый мужчина смотрит, как светящийся кильватерный след тает в темноте, Аманда снова сидит за столом с мистером и миссис Деверо, ее провожатыми. Они думают, что она отдыхала в своей каюте, а вовсе не обжималась с Джонатаном на нижней палубе, под парусиновым тентом спасательной шлюпки. Миссис Деверо говорит: «Аманда, ты так хорошо выглядишь!» — и Аманда надеется, что та не заметит ни влажного пятна на ее платье, ни густого мужского аромата, исходящего от ее тела.
Аманда — исключение. Джонатан пытался избежать подобных встреч, надеясь, по сути, не делать ничего, что могло бы привлечь к нему внимание. Он как можно больше времени проводит в каюте, а когда выходит на палубу, погружается в самые устрашающие книги, которые только может найти в судовой библиотеке. В самом деле, редкая пустышка найдет что сказать, когда в ответ на свое «А что вы читаете?» (хлоп-хлоп ресницами) услышит: «Второй том Мотли, „Образование Голландской республики“». Аманда, соображавшая быстрее других, скрыла свое невежество относительно истории семнадцатого века, заведя разговор о ветряных мельницах и доме в Саффолке, и тут же придумала какую-то почтовую открытку с видом, которую просто обязана была ему показать после обеда.
Если бы она знала, что олицетворяет, Аманда наверняка постаралась бы воспользоваться своим положением. Для Джонатана она — первая: откровение, такое же, как акт пересечения этой черной воды. Ее запах, ее цвета, даже волосы на ощупь — все это для него маленькие победы. Он стоит возле леера, храня в ноздрях ее аромат, и каждый раз, поднося к губам сигарету, чувствует себя первооткрывателем.
Несмотря на все усилия, Джонатану трудно добиться хоть какой-нибудь неприметности на палубе корабля. Багаж вызвал у него глубокое разочарование: чемодан, полный завинчивающихся бутылок с коричневой спиртосодержащей жидкостью, и гораздо меньший по размеру чемодан с грязной одеждой. Не считая теннисной ракетки в чехле, винтовки, патронов и черепа какого-то оленя, эти два чемодана теперь — все его имущество, ставшее — после того как он спустил бутылки за борт — жалкой кучкой. Хуже того: одежда на нем не сидит. Талия предыдущего Бриджмена была шире, ступни — больше, а руки — короче. Для инкарнации, уделяющей особое внимание одежде, это кошмар. Остается только ходить в смокинге с прожженным лацканом и брюках с подвернутым поясом и обтрепанными обшлагами, непристойно шлепающими его по щиколоткам.
Отчаянные ситуации вынуждают к принятию отчаянных мер. К счастью, Ганеш, младший стюард, входит в число поклонников Джонатана Бриджмена, и за запертой дверью он получает основания думать, что также достиг с ним некоторого взаимопонимания. Джонатан уговаривает Ганеша реквизировать из гардероба некоторых, существенно лучше экипированных, пассажиров определенные вещи. Манишка тут, пара подтяжек там. Более того, вводится в действие система рискованных временных займов. Таким образом, Мерриуэзер, молодой начальник дивизиона из штата Керала, временами теряет из виду свой не самый любимый льняной костюм, а Дики Карсон замечает что-то чертовски знакомое в покрое смокинга, надетого на Бриджмене. Но, поскольку у самого Дики смокингов — три штуки, он не усматривает никакой связи, и Джонатан получает возможность выглядеть, по крайней мере, адекватно (если не в действительности хорошо) одетым.
Услуги Ганеша по прокату одежды порождают собственные проблемы. После Адена стюард начинает требовать расплаты и физической разрядки после тяжелого рабочего дня. Джонатану приходится крепко пораскинуть мозгами. Особенно трудно найти деньги. У него их практически нет. Несмотря на то что некоторые услуги на борту корабля бесплатны, а за другие можно оставить долговую расписку, подкуп стюарда — операция, осуществляемая только за наличный расчет. Джонатан надеется решить проблему регулярной игрой в покер в машинном отделении, но на второй раз один из кочегаров ловит его на жульничестве, и дело оборачивается очень плохо. Все, что удается сделать старшему помощнику, — это не дать машинистам придушить паршивца и вышвырнуть за борт. Таким образом, лицо Джонатана настолько разбито, что он вовсе не появляется на публике до самого Гибралтара, а остаток пути вынужден постоянно озираться, если вздумает сделать шаг в сторону от главной пассажирской палубы.
Шторм в Бискайском заливе сглаживает неловкость ситуации, превращая большинство пассажиров в блюющие развалины, слишком занятые собственными мучениями, чтобы замечать синяки Бриджмена или его неожиданное возвращение к захудалой одежде. Только когда вдали показываются белые скалы Дувра, настроение на борту «Лох-Ломонд» поднимается. Парочка особенно страдающих от морской болезни пассажиров откровенно ликует (несмотря на то, что английское побережье уже довольно давно находится в поле зрения). Ведутся оживленные беседы о красотах родины и о том, кто и что сделает в первую очередь после высадки на берег. Аманда Джелликоу стоит рядом с Джонатаном у леера и спрашивает: «А ты рад возвращению?» Джонатан отвечает «да» и сам слышит, как неубедительно это звучит.
Щурясь через воду на меловые скалы в зеленой оборке, он охвачен чем-то вроде благоговейного ужаса. Для людей, окружающих его, все это имеет значение. Только сейчас он осознает, что, одержимо изучая Англию, все же никогда не верил в ее существование. Это место всегда сохраняло для него абстрактность, как философская гипотеза или геометрическая задача. Представим себе куб, вращающийся вокруг своей оси. Представим себе Озерный край, и Норфолкские озера, и белые скалы, поднимающиеся из серо-зеленой воды, окруженные чайками. Он пытается ощутить то, что ощущают другие, и нервно спрашивает себя: чем он стал?
________________
Квинтетом длинных белых пальцев Сэмюэль Спэвин теребит бахрому бороды. Его стул скрипит с достоинством — изысканный орнамент, вплетающийся в фугу возраста и традиции, особую музыку предприятия «Спэвин и Маскетт». На стене за его спиной висит портрет ранневикторианского джентльмена со свирепым выражением лица и высоким накрахмаленным воротничком. Посетители часто отмечают сходство между мистером Спэвином и человеком на портрете. Большинство полагает, что натурщик, изображенный возле стола с книгами и документами, — предок Спэвина, некий давно покойный юрист, мудрость и неподкупность которого составляют часть профессионального наследия фирмы. На самом деле, несмотря на культивируемое сходство манер и внешнего вида, мистер Спэвин не состоит с изображением в родстве. Он купил картину на распродаже в самом начале своей карьеры, имея целью создать именно такой образ старинного предприятия — впоследствии столь утешительный для его клиентов.
Глядя через стол, мистер Спэвин испытывает неожиданное для себя приятное удивление. Подумать только, бывает же. Да, мальчик несколько неухожен, но на то он и сирота. Неухоженность, Спэвин убежден в этом, — природный атрибут сироты, один из тех случайных признаков, что придают осиротевшей субстанции особенный пафос. Спэвин — поклонник Диккенса, а внешность Джонатана Бриджмена идеально соответствует шаблону, созданному стариной Диккенсом для подобных особей. Чуть взрослее, чем надо, пожалуй. И мужского пола. Безусловно, было бы более пикантно, если бы он был «она». Будучи уже самым что ни на есть диккенсовским персонажем, то есть стряпчим, мистер Спэвин вот-вот станет опекуном Бриджмена. Подобные моменты, когда жизнь перенимает формальные качества у литературы, достойны смакования. Спэвин качает головой, беззвучно восхищаясь глубиной собственной чувствительности. Его восприятие подобных вещей столь остро, что порой приходится задаться вопросом — не упустил ли он свое истинное призвание?
— Здесь и здесь.
Спэвин указывает в документе места, где Джонатан должен поставить подпись, и снисходительно смотрит, как мальчик пишет свое имя. Он делает это неуверенно, медленно и сосредоточенно вырисовывая буквы, — без сомнения, под стать патрону, осознает особую остроту момента.
— Ну вот, мой мальчик. Дело сделано. Так, как этого хотел бы твой дорогой усопший отец.
Бриджмен кивает. Он действительно хорош собой, что само по себе чудо. Спэвин обращает внутренний взор к тому дню, когда дед этого Бриджмена, тоже Джонатан, втолкнул своего чурбана-сынка в контору и заявил, что хотел бы пристроить его к торговле чаем. Даже самый милосердный наблюдатель, к категории которых Спэвин имеет честь себя причислять, не нашел бы в младшем Бриджмене ничего, достойного похвалы. Неприятный парень, неотесанный и грубый, и во внешности что-то такое… ирландское. Его нетрезвое состояние (в одиннадцать утра!) лишь усугубило общее впечатление. Кто бы мог подумать, что чресла такой скотины могут дать столь славный росток? Спэвин не помнит, доводилось ли ему встречать бедную женщину, что стала матерью этого мальчика. Вероятно, нет, поскольку бракосочетание состоялось уже после переезда в Дарджилинг. И все же очевидно, что она была необычайно красива. Как и подобает поэтически-чувствительному человеку, Спэвин верит, что характер проявляется в физиономии. Двадцать лет назад с первого взгляда можно было сказать, что болван с картофелиной вместо лица, еле разборчиво мямливший что-то во время беседы, никогда ничего не добьется. Но этот… Что за женщиной должна была быть его мать!
— А нет ли у тебя фотографии твоей дорогой мамочки, Джонатан?
— Нет, боюсь, что нет. Мой отец терпеть не мог фотографии.
— Не мог их терпеть? Понятно. Как необычно.
— Это точно. У меня нет ни одной. Ни единой.
— Какая жалость.
Жалость какая. Насколько он помнит, дедушка тоже не был писаным красавцем. Как бы он гордился, узнав, что его линию продолжит эдакий вот! С профилем Аполлона Бельведсрского! Мысль о преемственности заставляет мистера Спэвина окинуть взглядом юридический беспорядок своих апартаментов — кипы бумаги, полки книг в сафьяновых переплетах, нетронутый комок сургуча и красную ленту, всю свою трудовую рутину. Да, он знает толк в преемственности. Каждая грань его существования, начиная с линованной бумаги для записей, на которой он ведет переписку, и заканчивая регулярным легким завтраком с мистером Маскеттом — в час пополудни, закусочная на углу, — все свидетельствует о его роли хранителя традиций — маленькой, но достойной консервативной силы в жизни великой нации.
Все это приносит изрядное облегчение. Когда пришла телеграмма, сообщающая о том, что в доках случилась какая-то неприятность, и не мог бы он прислать несколько гиней и вызволить лицо, находящееся на его попечении, из-под ареста, чтобы формальности высадки были наконец завершены, — его охватило дурное предчувствие. Неужели сын настолько же никчемен, как и его отец? Тем не менее в соответствии со своими обязанностями он отправил деньги в порт, и мальчик приехал сюда и рассказал душераздирающую историю, моментально развеявшую все страхи. В переулках Бомбея парня ограбила шайка головорезов. Несмотря на то что он храбро защищался и успел отправить двоих в нокдаун, у него отобрали почти все деньги на дорогу. А недоразумение с костюмом вышло из-за недалекого и чрезмерно усердного индийского стюарда: он подарил нуждающемуся юноше костюм, но не удосужился сообщить, что это вещи другого пассажира, мистера Карсона, который и подал жалобу. Вмешательство Спэвина позволило разобраться в ситуации, и Карсон принял извинения.
— Что бы ты без меня делал, а, мальчик?
— Честное слово, не знаю, сэр.
________________
Улицы Лондона вымощены золотом: электрический свет отражается в мокрой брусчатке. Прохожие оставляют за собой яркие следы, воспоминания-вспышки — рукава дождевика, забрызганные торопливые ноги. Пикадилли исчеркана крест-накрест современными и целеустремленными автомобилями, и даже голуби, толстые, серые, смахивающие на крыс, как будто движимы чем-то имперским, каким-то особым голубиным бензином, подпитывающим их важную поступь и помпезную назойливость. В Лондоне дождь искрится беспризорными энергиями, а грязная вода, бегущая по каналам, замечательна тем, что это лондонская вода. Она несет с собой всевозможные сигналы кода Морзе — листовки, конфетные фантики и окурки, ключи к лондонской жизни и лондонскому стилю мышления.
Джонатан уворачивается от пешеходов и кэбов, слыша, как дождь металлически клацает по большому черному зонту. Этот звук настолько не похож на рокот индийского муссона, что Джонатан не в силах забыть — что именно сделал, как попал сюда и как сделался легкомысленно, головокружительно новым.
В Лондоне есть полисмены в синих униформах и красные омнибусы с рекламой на борту. Парки, распахивающие среди высоких зданий просторы густых зеленых газонов, — и Джонатан впервые понимает, что именно британцы безуспешно пытаются воспроизвести в Индии. Бархатно-зеленые лужайки. Пульсирующие жизнью. Какую ностальгию, должно быть, порождали в этих людях коричневые и неровные пустыри Индии! Здесь, на своем месте, в тумане своей сырости, газоны наконец-то приобрели смысл. В этом Лондоне вы можете стряхнуть дождевую воду с зонта и войти в кондитерскую «Лион», где бледные девушки в черно-белой форме подадут вам пирог — такой же тяжелый и влажный, как эти лужайки, — и коричневый чай с молоком практически единственная вещь в этом городе, ничуть не отличающаяся от своей индийской тезки. Этих девушек кличут «ледышками», и Джонатан гадает — почему? Может быть, из-за острого, зажатого взгляда. Абсолютно новый для него тип английскости. Подобные лица, застиранные и бедные, не экспортируются, им не доверяют управлять Империей.
Повсюду Джонатан находит оригиналы тех копий, с которыми вырос, и вся абсурдность Британской Индии обретает смысл в своем естественном окружении. Здесь резонно носить темные костюмы и высокие воротнички. Здесь толстые черные двери уводят прочь с электрических улиц в загроможденные гостиные, чьи узкие окна обрамляют квадраты холодного и водянистого лондонского света. В коконе кожаного кресла Джонатан наконец понимает смысл английского слова «уют», привитую климатом потребность — подтыкать под пронизанные голубыми жилками тела слои лошадиного волоса, значение красного дерева, фикусов и салфеточек, истории, традиций и ценных бумаг. Быть британцем, решает он, — в первую очередь вопрос изоляции.
Мистер Спэвин снял ему комнату на чердаке в Бейсуотере. В оконце открывается вид на крыши и дымовые трубы. Это жилище арендовано ненадолго, потому что в сентябре он отправится в школу — готовиться к университету. Об этом говорят, как об обжиге горшка или покрытии лаком предмета мебели: последняя ремесленная трансформация, через которую он должен пройти, прежде чем станет продаваемым. Он проведет пару триместров в мастерской Чопхэм-Холла и выйдет оттуда студентом Оксфорда.
После того как дверь комнаты впервые закрывается за его спиной, Джонатан стоит, глядя на пустую каминную полку и аккуратно окрашенную решетку, коврик и умывальник с квадратом рябого зеркала. До этого момента он не думал о содержании своей новой жизни. Достаточно было жизни самой по себе, английской жизни. Вид всех этих пустых вещей, ждущих, что он наполнит их собой, вонзает ему в грудь нож паники. Он запирает дверь и оседает на пол. Он присвоил себе эту жизнь; он — англичанин. Но есть и другие критерии, есть вещи, до сих пор ускользавшие от его внимания. Пустой книжный шкаф возле кровати. Темный квадрат на обоях, где когда-то висела картина — где должна висеть некая картина. Какая картина? Что там должно быть? Он не знает, и ответ, который легко пришел бы к другим людям, к реальным людям («Любая картина, которая мне нравится»), разумеется, не подходит для него. Он не чувствует себя вольным любить что-либо, не проверив предварительно: вдруг это каким-то образом его выдаст. Прежде того, что есть он сам, он — англичанин и должен обладать вкусом англичанина.
То есть?
Он долго и напряженно думает об этом. Англичанин повесил бы гравюру со сценой охоты, или фотографию короля, или написанный маслом портрет покойных родственников, как тот старик с котлетками бакенбардов над столом мистера Спэвина. В отсутствие картины Джонатан решает остановиться на короле, изображение которого он приобретает с лотка на Бервик-стрит и вставляет в золоченую рамку. Итак, первые месяцы среди лужаек и улиц, залитых дождем, он ложится спать под вручную разрисованным ликом Георга Пятого и едва удерживается от соблазна помолиться ему, попросить у выпяченной подкрашенной бороды: укажи мне путь к самому себе.
До сентября ему нечем заняться. Джонатана это вполне устраивает. Мысль о Чопхэм-Холле вызывает у него дрожь; когда британцы говорят о школе, они используют те же слова, какими другие люди описывают тюрьму. Однако Спэвин озабочен; он просит юного мистера Маскетта, сына своего компаньона, помочь Джонатану осмотреться в городе. В надлежащий срок, после вежливого обмена записками, златовласый юноша в белых брюках для тенниса материализуется на пороге дома в Бейсуотере. «Привет! — говорит он, с видимым неодобрением всматриваясь в сумрачные глубины холла. — Ты, должно быть, и есть Бриджмен. Я тут подумал, не сыграть ли нам пару сетов».
Маскетт стоит в полутемном холле и принимает реверансы миссис Лавлок, домовладелицы. Миссис Лавлок явно находится под впечатлением от его персоны и суетится вокруг него по некой волнообразной спирали, при тайной обозначить равно почтение и удовольствие. Маскетт игнорирует ее, целиком и полностью поглощенный своим занятием: он кривит красиво вылепленную нижнюю губу на убранство холла. Получив предложение присесть в гостиной, он отказывается: если миссис Лавлок не против, он лучше постоит. Его нижняя губа еще раз приходит в движение, когда появляется Джонатан, обутый в коричневые ботинки.
— Разве у тебя нет парусиновых туфель?
— Боюсь, что нет.
— Ну, ясно. Полагаю, сможем купить по дороге.
Небольшой крюк через Пикадилли, и вот эти двое уже ступают на упругий травяной корт, спрятанный на задворках дома с престижной стороны Риджент-парка. Ноги Джонатана заключены в свежую белую парусину. Рукоятка его ракетки уже пропитана нервным потом. Игра идет ужасно. Он бросается за мячом, преследуя его слева и справа, всем телом ударяется о сетку и не может отбить ни одной подачи Маскетта. Через некоторое время золотистый юноша озирает запыхавшегося Джонатана на той стороне корта и, еще раз подключив к делу выразительную нижнюю губу, интересуется, не пора ли устроить передышку. Джонатан немо кивает.
— Мне показалось, ты говорил, что когда-то играл.
Джонатан отвечает уклончиво.
— Я удивлен. Вы, которые из колоний, обычно такие… sportif. Здоровый образ жизни в Пенджабе и все такое прочее.
Джонатан сокрушенно припоминает привычку индийских англичан строить теннисные корты на любом доступном клочке земли, даже в горах, где они высекали их в склонах, как джайны — лики своих святых. Просто невероятно, что он не умеет играть. Ни одной удовлетворительной причины для провала придумать не удается, поэтому он говорит, что повредил руку, — надеясь, что этого будет достаточно. Маскетт ему очевидно не верит, но вежливо старается скрыть отвращение и предлагает пойти на террасу и выпить перлового лимонада.
Джонатан чувствует себя обязанным время от времени потирать запястье, а Маскетт говорит о вечеринках, и о людях, которые ходят на вечеринки, и об их отношениях с хозяевами, друг другом и с ним лично. У Маскетта есть деньги и автомобиль, а также приглашения на следующие пять уикендов за город, то есть туда, куда все ездят, когда не ходят на вечеринки или на теннисный корт. Маскетт рассказывает историю о танце леди Кинестон, и о танце мистера и миссис Хантингтон, и о забавных вещах, сказанных им за обедом, который недавно давали у Уоллер-Уолтонов. Похоже, все эти события были смертной скукой, и большинство людей присутствовало на всех трех, за исключением тех, у кого было приглашение на прием в шведском посольстве — у Маскетта его не было. Но ему было все равно, потому что можно было догадаться, что там будет еще скучнее (в посольствах всегда так), и, разумеется, потом все говорили, что так оно и вышло. Маскетт уже отучился два года в университете, у него есть долги, которые должен уладить старик, и взаимопонимание с Энн Уоллер-Уолтон, и еще он думает, что, закончив учебу, будет работать в городе, то есть в Сити, каковой, соображает Джонатан, не является простой противоположностью деревне, но являет собой нечто более техническое, включающее контроль денежных потоков, маржу и ленч.
Маскетт говорит, что заскочит еще как-нибудь на будущей неделе, но не заскакивает. Джонатан понимает, что провалил некий экзамен, и осознает, что ему нужно многое выучить, прежде чем он будет готов вращаться в тех же кругах, что и юный мистер Маскетт. Свои недостатки он записывает в блокнот: теннис, танцы, автомобиль. Большая часть карманных денег уже потрачена на одежду, но он начинает откладывать небольшую сумму для занятий. Теннис или танцы? Танцы дешевле, особенно если он отправится на улицу Шепердс-Буш, где, согласно строчным объявлениям в «Пост», некая мадам Паркинсон ведет уроки по вечерам в понедельник. У мадам Паркинсон обнаруживаются ярко-рыжие волосы и французский акцент, фальшивость которого улавливает даже Джонатан, но при этом она — хороший учитель. Влево раз-два, вправо раз два, и эллегааантна — да! Вскоре он проводит все вечера в Palais de Danse, где оркестранты с бриль-кремовыми головами выдают бодрые фокстроты сквозь сигаретный дым, а коротко остриженные девушки позволяют отдавливать им ноги, а затем увлекают его к реке, где темно и тихо.
Постепенно он начинает расслабляться в городе, его органы чувств настраиваются на иное качество лондонского пространства. У людей здесь другие границы, нежели в Бомбее, другие пороги чувствительности и гнева. Он ездит на метро и заставляет себя не задерживать при этом дыхание, но принимать то же выражение беспечности, что и у прочих пассажиров, со свистом пролетающих под землей в металлической капсуле. Он сидит в кинотеатре, облитый белым светом, и трепещет, когда органист извлекает из своей футуристической машины ружейные выстрелы и скрип половиц. Он сидит в последнем ряду, среди обжимающихся парочек, ест мороженое и чувствует, как английскость начинает приставать к нему, покрывая кожу пленкой, как городская пыль. Вот чего он хотел. Этого достаточно.
Все обрывается внезапно, как только миссис Лавлок упоминает Palais в разговоре с мистером Спэвином. Тот вызывает Джонатана в офис и объясняет, что не ожидал такого поведения от подопечного. Джонатан не понимает, в чем именно проблема, но обильно извиняется, страшась, что у него все отнимут. Мистер Спэвин полагает, что Джонатан становится недисциплинированным, и будет лучше, если он незамедлительно отправится в Чопхэм-Холл. Дисциплина — вот что ему нужно. Дисциплина и суровые будни академической жизни. Откладывать отъезд бессмысленно. Он отправится утренним поездом с вокзала на Ливерпуль-стрит.
________________
Говорят, что в свои смертный час сэр Перегрин Халдэйн сел очень прямо на Большом ложе Чопхэм-Холла и закричал: «Да будут наказаны, Господи! Не пощади их!» Впоследствии эти слова получили множество интерпретаций. Приходской священник из Чопхэм-Констэбла (сэр Перри всегда подозревал, что тот сочувствует опасным идеям всеобщего равенства) счел их пророчеством для всех богачей и однажды прочитал проповедь, пространно повествующую о судьбе горожан Содома и Гоморры. Анонимный лондонский памфлетист утверждал, что «сэр Перегрев Холодом», на самом деле, вообразил, что участвует в одном из своих легендарных дебошей с пятью девицами, — и этого мнения придерживалась большая часть лондонского общества, несмотря на галантные протесты друзей, полагающих, что сэр Перегрин хотел сказать «Да буду я наказан, Господи! Не пощади меня!», но спутал слова в агонии.
Какова бы ни была истина, после прочтения завещания никто не мог отрицать, что старик раскаялся. Услышав его последнюю волю, Оливер де Тэссл-Лэйси, племянник и наследник сэра Перри, осознал, что все пропало. Поскольку его существование было целиком и полностью подчинено ожиданию наследства, он понял, что выбора нет — придется покончить жизнь самоубийством, — и, выпрыгнув из ложи Королевского театра во время спектакля «Александр и Пор», напоролся на копье в руках капельдинера. Сочетание отталкивающей репутации сэра Перегрина и броской смерти Оливера на несколько недель привлекло внимание общественности к содержанию завещания. То, что старый распутник предпочел основать школу для «сыновей достойной бедноты», вместо того чтобы передать дом и землю следующему поколению, было сочтено эксцентричностью на грани безрассудства. Тем не менее некоторые придворные нашли этот поступок трогательным, и даже король велел зачитать ему описание открытия школы во время утреннего испражнении.
В ходе последующих двух с половиной столетий Чопхэм-Холл претерпел немало изменений. К изначальному наследству присоединились другие, и в какой-то период школа слыла даже достаточно модной для того, чтобы привлекать под свои своды сыновей мелких Аристократов. Увы, к тому августовскому дню, когда поезд Джонатана вползает на сонную станцию Чопхэм-Констэбл, славные времена давно прошли. Чопхэм-Холл прочно занял питу второго сорта в иерархии английских публичных школ несколько ниже Хэрроу, Итона и Винчестера, хотя и по-прежнему на достаточно высокой социальной ступени для того, чтобы деревенские жители снимали шляпы перед юными магистрами, а иногда и плевали в их удаляющиеся спины.
Джонатану кажется, что Норфолк — это где-то очень далеко от Лондона. Пока поезд дребезжит по плоской сельской местности, Джонатан вспоминает Пенджаб, и от этих воспоминаний ему становится неуютно. При виде приехавшего встретить его школьного привратника Бриггса прямая фигура и кустистая борода — он испытывает желание остаться в поезде и попытать счастья в Кингз-Линне. Тем не менее он берет себя в руки, сходит с поезда и называет себя. Бриггс должным образом доставляет его в школу — через всю деревню на древней двуколке.
Беседа немногословна. Бриггс делает единственное афористическое замечание относительно погоды, каковую он считает более-менее приличной, учитывая, что… Что именно учитывая, Джонатан не спрашивает, а Бриггс не считает возможным ему сообщить. К школьным воротам они подъезжают в молчании.
Первое впечатление от школы складывается приятное. Территория Чопхэм-Холла обширна: целый ряд площадок для регби и крикета, растянувшихся до самого Брэнда — небольшого ручья, обозначающего восточную границу парка. Особняк в елизаветинском стиле не слишком изменился со времен сэра Перри, несмотря на то, что поколения директоров добавляли к нему различные удобства, например новые общежития или спортзал-и-часовня. Разместившись в едином готическом здании викторианской эпохи, эта архитектурная диковина произросла из теории одного педагога о тесной связи между отправлением религиозных обрядов и физическими упражнениями. Эту идею он и воплотил с помощью прогрессивного учительского состава и сбора средств по подписке. В самые разгульные дни сэра Перри была построена башня часовни, круглое сооружение с небольшой кривизной и странным луковицеобразным навершием, — единственное напоминание о его безрассудстве. Укрытую за контрфорсами и увенчанную крестом башню жители деревни по-прежнему зовут Шишаком, и по-прежнему жива легенда о том, что эта башня анатомически точно воспроизводит любимый придаток сэра Перри и построена была в надежде завоевать благосклонность герцогини Девонширской.
Пока Бриггс вытаскивает чемодан из двуколки, Джонатан входит в вестибюль, отделанный дубом, и впервые чувствует смесь запахов карболового мыла, грязи и вареной капусты — уникальный аромат английских закрытых школ. До начала триместра еще три недели, и поэтому здесь так тихо. Сусальное золото имен в списке почета и гипсовые бюсты предыдущих директоров взирают на необычайно тихий холл, как часовые во время перемирия. Джонатан разглядывает стеклянную витрину со спортивными трофеями до тех пор, пока Бриггс громко не кашляет ему в ухо и не предлагает подняться наверх, учитывая, что… Он следует за старым слугой вверх по лестнице, мимо рядов запертых дверей, через гулкое пространство зала для занятий младших классов. Наконец они достигают крыла, которое когда-то занимали гостевые комнаты семейства Халдэйн, а теперь — шестиклассники Школьного дома.
Дверь. Еще одна пустая комната, ждущая, что он ее заполнит.
Ему дают время обустроиться и информируют о том, что через час директор ждет его на чай в оранжерее. Доставив это сообщение, Бриггс мешкает в дверях, пока Джонатан не вкладывает в его ладонь монетку, после чего шаркает прочь по коридору.
Возвышающиеся за главным зданием оранжереи кажутся миниатюрным хрустальным дворцом, сверкающим на солнце. Завороженный Джонатан идет к ним по задней лужайке, пока не слышит крик, заставляющий его врасти в землю.
— Мальчик! МАЛЬЧИК!
Он оборачивается и видит человека с красным лицом, который высунулся из окна верхнего этажа.
— Что ты там делаешь, черт возьми?
— Иду…
— Что?
— Иду…
— ЧТО? Здесь не следует ходить прямо по траве! Взгляни! Что ты натворил!
Джонатан смотрит вниз и видит, что его ботинки оставили след — легкие помятости на глянцевитой зеленой поверхности.
— Лужайка! — кричит человек. — Только — родители, учителя и старший персонал! Исключения! Префекты по воскресеньям! Все мальчики старшего класса в День основателей с двух до четырех часов! А теперь убирайся!
Джонатан осторожно ступает на гравийную дорожку. Окно с грохотом захлопывается. Он размышляет мгновение, затем вынимает записную книжку и пишет: еще один наглядный пример значимости лужаек. Английскость проникает к нему под кожу еще чуть глубже.
Найти оранжереи — одно дело. Найти в них вход — совсем другое. Похоже, что сооружение разделено на три части, и каждая битком набита листвой. Отдельные области защищены от света холщовыми шторами. Другие так запотели, что невозможно разглядеть, что внутри. Сложная система шлангов тянется по гравию, откачивая жару. Наконец Джонатан замечает фигуру в желтой шляпе, которая движется внутри. Огибая периметр, он обнаруживает дверь и перемещается назад, в Индию сезона дождей, воздух в котором тяжел и густ, как фланель.
Доктор Ноубл, директор школы и любитель орхидей, застигнут в акте гибридизации. Он держит за лепестки сочный красный дендробиум и зубочисткой, вымазанной в пыльце, поглаживает половые органы цветка, терпеливо, как непокорную хористку, уговаривая его сдаться. Желтая широкополая панама сдвинута на затылок, обнажая костистый череп и единственный завиток седых волос. Опуская брови к длинному точеному носу, он как будто не замечает присутствия Джонатана, полностью сосредоточившись на своем занятии. Только когда перенос пыльцы завершен, Ноубл поднимается с рабочей скамейки, потягивается и разглядывает нового ученика с посткоитальной улыбкой.
— Бриджмен, — нараспев произносит он. — Только что из тропиков.
— Да, сэр.
— Недавно прибыл из Азии, как моя коробочка с пафиопедилюмами. — Он показывает на деревянный ящик у своих ног, и вдвоем они заглядывают в него.
Джонатан видит малообещающую мешанину грязи и клубней. Что бы там ни видел доктор Ноубл, его это возбуждает, потому что он испускает длинный стон.
— Восхитительны, — бормочет он.
— Да, сэр.
— Следуй за мной в Альпийский домик, где мы наверняка узнаем, что же миссис Додд приготовила к чаю.
Они идут через сплошной массив зелени. Орхидеи — повсюду: выстроены в ряд в длинных кадках, свисают из корзин, обвивают бревна и искусные укрепления из коры и проволоки. Орхидеи всех мыслимых форм и цветов, огромные восковые цветы с ползучими корнями, крохотные звездочки, зубчики, веера, колонны и розетки, цветы в форме кисетов и цветы с небольшими заостренными хвостиками. Они вытягивают оборчатые губки из мшистых клумб и свисают над головой, цепляясь за лицо и волосы Джонатана узлами воздушных корней. Доктор больше похож на их вожака, чем на садовника, и будто контролирует эти орды силой своей воли.
Растения в Альпийском домике сгруппированы вокруг маленьких площадок, выложенных из камней, и температура здесь на добрых двадцать градусов ниже, чем в тропической зоне по соседству. Доктор Ноубл разливает чай и разъясняет школьную философию, по существу заключающуюся в том, что мальчики должны усиленно трудиться, усиленно играть и ни под каким предлогом не входить в двери «Голубого барсука» или кафе «Эдит», злачных мест Чопхэм-Констэбла. Опекун Джонатана, говорит Ноубл, отметил, что подопечного тянет к злачным местам. Пришлось заверить его, что Чопхэм-Холл поможет с этим справиться. Покончив с делами, доктор Ноубл возвращается к орхидеям и описывает план скрестить некоторые трудно-поддающиеся виды каттлеи. Результат будет представлен в Кью. Гибрид получит имя С. haldaniensis, или даже С. emiline — в память о девушке, которую доктор знавал в Оксфорде. Упоминание об университете возвращает Ноубла к теме обучения Джонатана, и он переключается на греческий: произносит длинную тираду на этом языке, затем выжидательно замолкает. Похоже, что он ждет ответа. Когда Джонатан признается, что ничего не понял, Ноубл говорит, что это чрезвычайно важно, и повторяет то же самое на латыни. Им удается высокопарно побеседовать о воинственном характере германцев к востоку от Рейна, затем доктор Ноубл теряет интерес к процессу и начинает говорить о том, как много растений погибло недавно из-за засухи. Особенно пострадали тропические эпифиты. Джонатан в какой-то момент думает, что доктор Ноубл вот-вот расплачется, описывая жертвы. Но тот берет себя в руки, подливает еще чаю и сообщает свои выводы. Он убежден: Джонатан приложит все усилия для учебы в шестом историческом классе.
— Вот на что тебе нужно делать ставку для университета. Классические языки не для тебя. Я понимаю, это может тебя разочаровать, так как в путешествии по извилистому жизненному пути тебе могут встретиться парни, верящие, что всякий джентльмен должен быть на «ты» с древними. Тем не менее стойко переноси любые колкости и верь мне, когда я говорю тебе, что все к лучшему. Несмотря на то что пчелы в садах переносят пыльцу без разбора с цветка на цветок, нам все же не встречаются гибриды далии и дельфиниума или же герани и горечавки. Почему? Потому что у них разная первичная натура. Как с цветами, так и с мальчиками. У каждого мальчика есть своя первичная натура, и у вас, мистер Бриджмен, эта натура — историческая. Разумеется, мы, как наблюдатели за живой природой, должны понимать всю ценность этих границ. Если бы их не было, цветы потеряли бы свою индивидуальность и превратились в свалку гибридов. Сама природа запуталась бы в них и впала в отчаяние.
Джонатан ненадолго задумывается об этом.
— Думаю, сэр, история — то, что надо.
— Вот он, характер. Теперь можешь идти распаковывать вещи.
________________
Три недели, оставшиеся до начала триместра, Джонатан проводит за чтением в библиотеке. Кроме того, он помогает доктору Ноублу в оранжерее. Он подмешивает песок в почву и красит подгнившее дерево, учится на рассвете и закате распылять воду над тропическими растениями. Ноубл, кажется, привязался к новому ученику. Или если не в полном смысле слова привязался, то, по крайней мере, заинтересовался им. Иногда Джонатан смеется или делает какой-то жест — и замечает, что доктор внимательно за ним наблюдает. Анализирует. Прослеживает его сквозь все поколения до чистых ботанических форм, от которых он произошел.
Однажды с помощью Джонатана директор сажает микроскопические семена в слои водянистого желе. Он упаковывает их в закупоренные склянки и, как обычно, сюсюкает с ними. Его тон разительно отличается от отрывистой манеры, в которой он обращается к людям. Он зовет потенциальные орхидеи императрицами, царицами ночи, гуриями, богинями, а однажды даже, ни с того ни с сего, «черногрудыми мадоннами джунглей». Ноубл как будто не осознает, что мальчик может слышать, как он обнажает свою внутреннюю жизнь, в которой столько чувственности.
По ночам Джонатан гуляет по территории школы, курит контрабандные сигареты и плотно кутается в каникулярную тишину. В Чопхэм-Холле ощущается какое-то напряжение, ожидание. В первый день триместра школа оживает.
На рассвете Бриггс, кашляя, проходит к парадному входу. Еще на час все стихает, а затем издалека доносится зловещий грохот. Подобно моторизованной кавалерии, конвой родительских машин несется по подъездной дорожке. Суровые отцы, слезливые матери на лисьем меху, сыновья, шоферы, горничные и собаки выпрыгивают из машин с многочисленными свертками и битами для крикета. Отцы запихивают матерей обратно в машины и уезжают. И тут все действительно начинается. По лестницам вверх и вниз таскают чемоданы. Маленьких мальчиков выпинывают и выталкивают из дортуаров — в ванную, в часовню, на завтрак, в классную комнату, на собрание. Больших мальчиков (пинателей и толкателей) отправляют бегать кросс — пять миль по полям, или учат обращаться с деревянными винтовками, или выстраивают друг против друга так, чтобы в результате получились рак и мол. Весь этот хаос регламентируют учителя в беретах и накидках, похожие на взъерошенных ворон, и префекты — садисты в жилетках, живо реагирующие на малейшее нарушение субординации. Джонатан вскоре узнает, что префекты — истинные хозяева этой вселенной и что он, будучи новеньким шестиклассником, — подозрительная в ней аномалия.
Школьным домом, к которому Джонатан имеет честь принадлежать, руководит староста — некто Фендер-Грин, бандит с соломенной шевелюрой. У него тонкие усики и безвкусный галстук зеленого шелка — признаки привилегированного положения. Вызвав Джонатана в свой кабинет, он осуществляет сокрушительное рукопожатие и произносит краткую речь, смысл которой сводится к тому, что неизвестно, что там за жизнь была у Джонатана до сих пор, но теперь он стал частью чего-то большего, и от него будут ждать соответствия принципам этого Дома. Затем Фендер-Грин переводит дыхание и кричит в распахнутую дверь «Пааааадъем!». Появляется запыхавшийся одиннадцатилетний «шестерка» с чайным подносом. Пока парнишка звякает чашками и блюдцами, Фендер-Грин собственнически косится на него:
— Миленький пьянчужка, правда? Еще он умеет чистить ботинки и делает суперский омлет.
После чая Фендер-Грин сопровождает Джонатана на площадку перед домом, где представляет всем новичка. Собравшиеся здесь обитатели Школьного дома аплодируют в его честь и поют:
После чего Фендер-Грин и его префекты снова обращают внимание на поведение подопечных, и Джонатан получает возможность ускользнуть наверх.
В комнате для занятий он обнаруживает темноволосого юношу, который подбирает мотив на слегка деформированной гитаре. Не использовавшаяся до сих пор сторона комнаты волшебным образом заполнилась книгами, рисунками и целым рядом необычных предметов, таких как пишущая машинка и маленький бронзовый бюст человека с остроконечной бородкой. Юноша перестает играть, встает и протягивает руку:
— Привет, я Гертлер. Как ты можешь сразу догадаться, я еврей.
— Бриджмен. Здравствуйте.
— Можешь относиться к этому как угодно, но она останется здесь, — говорит он, снова поднимая гитару.
— Я не против.
— Тем проще.
Гертлер возвращается к своим упражнениям, постоянно повторяет одну и ту же мелодию, раздраженно ударяет по корпусу инструмента, когда пальцы отказываются слушаться его указаний.
— Ну, и кто ты?
— В каком смысле?
— Значит, протестант.
Джонатан не отвечает.
— Кто это? — говорит он, показывая на бронзовую голову.
Гертлер улыбается:
— Товарищ Владимир Ильич Ленин. Я тоже коммунист. Если хочешь, можешь попросить, чтобы тебя перевели в другой класс. Они тебе наверняка разрешат, а мне, разумеется, все равно. Фендер-Грин уже мечтает меня выставить. Старый Хоггарт терпит меня здесь только потому, что мой отец богат.
— Если твой отец богат, то почему ты коммунист?
— Спроси еще, почему я вообще живой. Я верю в то, что все должны быть равны. Деньги не имеют к этому отношения. То есть имеют, но не должны. Ты удивлен?
— Удивлен чем?
— Услышал такое от еврея.
Джонатан не понимает. Гертлер насмешливо улыбается:
— Разве ты ни во что не веришь?
— Нет, — отвечает Джонатан.
Гертлер хмыкает и возвращается к своей гитаре.
Так начинается рутина. Год Джонатана в Чопхэм-Холле подчинен двум вещам: цифрам и спискам. Школа — машина по производству общности. Соответственно, все делается коллективно, от утреннего душа до написания сочинений во время вечерних занятий. Каждый эпизод в течение дня сведен к функциональному минимуму двумя столетиями институциональной эволюции. Своего рода фабричная система мистера Тейлора для высшего класса. Джонатан, привыкший к абсолютной свободе, зачастую задается вопросом: насколько его хватит? В записную книжку он заносит следующее: английскость — это единообразие, а также удобство повторения.
Цифры и списки. Списки школьных правил, имен учителей, имен префектов, имен первого, одиннадцатого и пятнадцатого классов. Списки школьных цветов, списки запрещенных территорий, списки дат сражений в Гражданской войне и списки их причин. Предполагается, что Джонатан сможет воспроизвести все это, если его вызовут к доске. Иногда ему это удается. Иногда — нет. За неудачи его наказывают гораздо более снисходительно, чем новичков-первоклашек, которых нередко секут розгами за предположение, что среди цветов команды регби средней школы есть узкая золотая полоска, или за то, что они помещают мистера Расселла перед мистером Хоггартом в списке старшинства персонала.
Мистер Хоггарт — тот самый краснолицый крикливый человек, и первое его впечатление от Джонатана ничуть не улучшилось. Поскольку мистер Хоггарт — старший учитель Школьного дома, это порождает некоторые проблемы.
— Бриджмен! Умоляю тебя, объясни, что это такое?
— Это, сэр? Ботинки, сэр.
— «Ботинки, сэр»! Ботинки? Нет! Это оскорбление! Это нарушение правил!
— Они лакированные, сэр. Я купил их в Лондоне.
— Школьные правила! Одежда! Любое проявление эксцентричности в одежде запрещено! Они должны исчезнуть, Бриджмен. Исчезнуть!
От более серьезных неприятностей Джонатана всегда спасает тот факт, что, как бы плохи ни были его дела, дела Гертлера еще хуже. У Джонатана могут быть проблемы с униформой, отношением, увлеченностью, командным духом и прочими важными качествами, которые помогают Школьному дому бороться с ордами варваров, осаждающих цитадель. Но Гертлер активно плетет заговоры, стремясь впустить варваров вовнутрь. Он читает Маркса в комнате для занятий, отказывается тренироваться с кадетским корпусом и, несмотря на то что ему разрешено не ходить в часовню, часто и подолгу разглагольствует о смерти Господа и призраке, который бродит по Европе. В результате его ненавидит Фендер-Грин и преследуют (с молчаливого одобрения Хоггарта) все остальные обитатели Дома. На его книги проливают чернила, в его пищу плюют, прежде чем подать на стол. В коридоре ему ставят подножки, а Фендер-Грин постоянно находит повод высечь его — как будто только для того, чтобы снова рассвирепеть от привычки Гертлера смеяться, когда розга свистит в воздухе.
Джонатан записывает: благородство дисциплины, уважение к религии важно, а убеждения — по желанию; прежде чем есть, нужно проверить тарелку. Его заметки распространяются на все области школьной жизни, от правил игры в регби до конструирования сэндвича с повидлом. Проходит неделя за неделей, и его понимание мира совершенствуется, белые пятна на его карте заполняются маршрутами и ориентирами.
Место в шестом историческом могло бы приносить ему пользу, добавляя диахроническое понимание предмета (английскости) к синхроническому. Но в сонном классе мистера Фокса (курильщик трубки и художник по воскресеньям) история повествует не столько о переменах, сколько о вечной повторяемости. Мальчиков учат видеть судьбу своего острова в серии благочестивых картинок, драгоценных моментов, которые раскрывают суть, принципы, аксиомы, выведенные из расы и крови. От Дрейка, преклонившего колени перед Елизаветой, до собрания на лугу Раннимид, от Вольфа в Квебеке до коронации Виктории на трон императрицы Индии: все прошлое представлено как мешанина великих и неинтересных сил. Лишь в некоторые моменты все замирает, и можно различить неподвижные композиции из сияющих лиц и богатой драпировки. В модели истории мистера Фокса даже недавние события, такие как война, на которой пали дядья и старшие братья его учеников, уже поблекли, приобретя то же качество искусственной двойственности: длинные смутные периоды непонятной полуспортивной деятельности, что-то вроде борьбы в грязи, и крупинки волшебных превращений. Плоть, затвердевшая в величие (масло, лак). Алые маки на полях Фландрии.
Подобно Гертлеру, Бриджмен — знатный прогульщик, его никогда не увидишь на боковой линии. Поскольку он находится в Чопхэм-Холле только для подготовки к университету, его статус несколько отличается от других, но ни Хоггарт, ни Фендер-Грин не готовы позволить ему это понять. В нем, чуют они, есть что-то сомнительное. Единственное, что его извиняет, — способности к учебе, и это само по себе уже подозрительно, в этом есть что-то семитское, какое-то упорство и хватка.
С началом зимних каникул назревает гроза.
Джонатан об этом не подозревает. Вернувшись в Лондон, чтобы провести холодное и скучное Рождество под присмотром мистера Спэвина, он чувствует, что все тревоги первых месяцев позади. Нет больше необходимости жить в постоянном страхе разоблачения. Он становится тем, что изображает, и осознает, что правда настолько неправдоподобна, что, несмотря на периодические его странности и ляпсусы, никто ничего не заподозрит. Он начинает совпадать с собственной тенью.
________________
Весенний триместр начинается довольно спокойно, и на протяжении нескольких недель Джонатан вполне доволен, даже воодушевлен его течением. Поступление в Оксфорд продвигается гладко. Нужные бумаги определены, написаны и отосланы доброму другу доктора Ноубла, куратору допуска в колледж Вараввы.
Рассмотрите ошибки, если таковые имеются, в трактовке Американского кризиса 1770-х годов. Оцените следующий параграф: «Испанское могущество в шестнадцатом веке основывалось не на воинском мастерстве, а скорее на слитках драгоценных металлов».
Проблема греческого (его отсутствия) поднимается, обсуждается и сбрасывается со счетов. Небольшое затишье, затем приходит весть о том, что нескольких учеников доктора, среди которых и Джонатан Бриджмен, будут ждать в Варавве на осенний триместр. Установленный правилами ящик кларета переходит из рук в руки, и доктор Ноубл садится писать поздравительные письма родителям и опекунам.
Жизнь Джонатана — легче воздуха, траектория его взлета — уверенная и идеальная дуга. Однажды вечером запыхавшийся «шестерка» стучит в дверь его комнаты:
— Привет, Бриджмен! У меня сообщение.
Джонатан, в роли высокомерного старшеклассника, откладывает книгу и вздыхает с бесконечной тоской:
— Что там еще?
— Директор велел сказать: к тебе приехала двоюродная бабушка, ждет в его кабинете.
Он думает, что ослышался.
— Моя кто?
— Двоюродная бабушка, Бриджмен. Прости, я что-то не так сделал?
Гертлер драматически бренчит на гитаре.
— Что-нибудь не так, Джонни?
— Нет.
— Я не знал, что у тебя есть бабушка.
Не знал этого и Джонатан. Мистер Спэвин никогда о ней не упоминал. Он думал, что в живых у него нет ни одного родственника. Как это сказал другой Бриджмен? Последний в роду, старина. Он издает низкий стон. Надо было предвидеть: что-то подобное могло случиться. Он должен был подготовиться. Стараясь не терять ясности мыслей, он вытаскивает «шестерку» из комнаты и ведет его по направлению к квартире директора, приказывая повторить в точности, что директор сказал. Точные слова. Точно. Он постоянно забывает дышать. Мальчишка скулит: ничего, Бриджмен, честное слово — и Джонатану приходится тащить его за собой волоком. Тот спотыкается о его начищенные черные ботинки. Бриджмен, я ничего не делал, говорит «шестерка»; Бриджмен, он ничего не говорил, ой, Бриджмен, мне больно; и так всю дорогу до двери директора, где Джонатан наконец примиряется с тем, что мальчишка ничего не знает, и пугается еще больше, настолько, что почти готов обмочиться. Так что он выпускает пацана, и тот бросается наутек, потирая руку и повторяя «Ой, Бриджмен».
Джонатан стучит в дверь и немедленно жалеет об этом, потому что ему открывает экономка директора и проводит прямо в гостиную, прямо туда, не заставив ждать ни минуты. Весь его мозг, все его тело вопят «Не так быстро!», но вот она уже сидит, пожилая леди, завернутая в довоенный креп, и на голове, по форме похожей на картофелину, красуется шляпа с заплесневелыми цветами. Эта голова обладает мелкими чертами лица и крохотными глазками, которые являются безошибочными генетическими признаками Бриджменов. Настоящая.
— Добрый день, юный Джонатан, — говорит бабушка.
Образ предыдущего Джонатана Бриджмена давно уже стерся из его памяти. Ему часто кажется, что Бриджмен и он всегда были одним и тем же человеком. Присутствие бабушки моментально лишает этот обман любой реальной начинки и вместе с тем отнимает у него, Джонатана, личность, аниму, способность говорить и действовать. Он стоит у дверей, не в силах сделать шаг в комнату, открывая и закрывая рот в мертворожденной попытке быть очаровательным. Ее глаза фиксируются на нем, как две черные пуговицы.
— Добрый день, бабушка, — в конце концов осиливает он.
— Бабушка Бертильда, — неласково ворчит она. — Ты меня не помнишь, конечно. Подойди и поцелуй бабушку.
Когда он нагибается к напудренной щеке, в нос ему ударяет резкий затхлый запах, идущий от ее одежды. Невольно он представляет себе, что она постепенно мумифицируется в этом наряде.
— Джонатан, — с любопытством разглядывая его, произносит она, — должна тебе сказать, что ты не похож на нашу линию. У нас, Бриджменов, господин директор, сильные лица. Саксонские лица.
— Как интересно, — вежливо говорит доктор Ноубл. — Не хотите ли чаю?
— Чаю? Да как вы только могли… ведь это сгубило его отца! Трагедия! Тоже мне, чаю.
— О, разумеется. Я прошу прощения.
Доктор Ноубл находит визит бабушки почти таким же мучительным, как и Джонатан. Помимо запаха, есть еще недисциплинированные гласные, разнузданно выскальзывающие из-под ее нёба, а также дурацкая привычка шуршать и потрескивать накрахмаленными юбками, ерзая на стуле. Несмотря на то что она — женщина, едва ли у нее цветочное происхождение, не говоря уж об орхидности. В самом деле, ничего приятного в ней нет.
— Ты и на мать свою не похож, — говорит она, прищурившись на мальчика, стоящего в дверном проеме. — Бедная малышка твоя мать, если судить по фотографиям.
— Фотографиям? — слабо говорит Джонатан.
— Да. Вот фотография, на которой есть ты.
Она начинает копаться в своей вместительной сумочке, вытаскивая оттуда носовые платки, бутылки с лекарствами, зловещие парикмахерские ножницы и разнообразные другие личные вещи, складывая их в кучу на столике доктора Ноубла.
— Ах, вот же она.
Она предъявляет потрепанный семейный портрет. Пухлый картофелелицый младенец сидит на колене боле шейной молодой женщины, картофелелицый молодой человек слегка опирается о спинку ее стула. Глазки-пуговички младенца обвиняюще смотрят из рамки.
— Ты был таким хорошеньким крошкой, — говорит бабушка Бертильда.
— Да, — хрипло шепчет Джонатан.
— Знаешь, я ведь практически вырастила твоего отца. Его любимая родственница — я полагаю, он тебе рассказывал?
Поскольку Джонатан не отвечает, она сама рассказывает одну историю, подробно излагая, как именно старший Бриджмен сидел на коленях Наны и как Нана давала ему отпить глоточек джина, как взрослому.
— Как мило видеть вас вместе, — говорит вежливый доктор Ноубл. — Воссоединение семьи. Должен сказать, мисс Бриджмен, меня удивило то, что у Джонатана есть семья. Его делами управляет стряпчий.
Бабушка Бертильда несколько меняется в лице.
— Да, — говорит она.
Ноубл принимает вид, который, если бы существовал Справочник корректных выражений лица для джентльмена, иллюстрировал бы статью «Подозрительное». Многозначительно шурша юбками, бабушка Бертильда ерзает взад-вперед по стулу.
— Как вы полагаете, можем ли мы с юным Джонатаном где-нибудь поговорить?
Доктор Ноубл с видимым облегчением предлагает этой парочке прогуляться по территории школы. Пожилая леди хватает Джонатана за руку, окутывая его запахом затхлости, который не рассеивается даже на открытом воздухе. Когда они отходят на достаточное расстояние от Холла и звук, с которым экономка распахивает окна, почти уже не слышим, бабушка раскрывает цель своего визита:
— Твой отец меня очень любил, Джонатан. Естественно, я испытываю привязанность к тебе, даже при том, что мы никогда не видели друг друга раньше. Я практически думаю о тебе, как о собственном внуке. Кровь ведь гуще, чем вода, правда?
— Да, бабушка Бертильда.
— Нана. Твой отец звал меня Нана.
— Да. Хорошо. Нана.
— Хороший мальчик. Твой отец не допустил бы, чтобы со мной так обращались. Мой брат, твой дедушка, был очень жестоким человеком. Он плохо думал о людях. Ведь это был мой ребенок, тогда! Но все это было очень-очень давно, и мы с мистером Коксом… большинство людей знают меня как миссис Кокс, хотя мы никогда официально не… мы держали вместе пансион, пока он не умер, но все дело в том, Джонатан, что они не послали бы меня в такое место. Они не сделали бы этого. А ведь ты знаешь, как трудно найти сегодня хороших квартирантов. Ну, теперь ты появился ниоткуда с деньгами, которые оставил тебе отец. И вот я, его любимая родственница, которая не может позволить себе даже держать служанку, кроме той, которая приходит раз в неделю, чтобы помыть полы… — Она делает многозначительную паузу. — Джонатан, у нас с тобой больше никого нет в целом мире. Только мы вдвоем.
Он не может поверить собственным ушам.
— Так вам нужны деньги?
— Не нужно быть таким грубым. Просто — что-нибудь, что позволит мне восстановить силы. Закрывая глаза, я уже вижу чудесную терраску на высокогорной тропе, и я стою перед ней, баюкая крошечного херувимчика…
— У меня нет денег. Они в распоряжении мистера Спэвина, пока мне не исполнится двадцать один год.
Бабушка Бертильда сплевывает на тропинку.
— Сэмюэль Спэвин. Опять Сэмюэль Спэвин. Этот человек ко мне не расположен, Джонатан. Это жестокий человек. Так, значит, у него твои деньги? А что, если бы ты перекинулся с ним словечком, если бы ты сказал ему, что я — твоя бабуля и что твой отец любил меня… как ты насчет этого?
— Что вы имеете в виду: не расположен к нам?
— Это глупости, Джонатан. Все они — очень жестокие люди.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я ничего не сделала, только стиснула ее слишком сильно! За что они отправили меня в такое место?!
И тут Джонатан, с ликующим приливом облегчения, понимает, что, кем бы еще она ни оказалась (некоторые из возможностей его беспокоят), она прежде всего просто сумасшедшая. Возможно, этот тип умозаключений неизбежно отражается в выражении лица. Или, может быть, бабушка Бертильда просто очень восприимчивый человек. Как бы то ни было, она внезапно воспринимает Джонатана в неблагоприятном свете. Все равно — он чувствует себя много лучше.
Даже когда она бросается на него. Она — сумасшедшая, а он в безопасности! Отвали, Бертильда! Бертильда, уезжай! Она бессвязно вопит, и учителя с учениками сбегаются к ним по лужайке, когда ее на редкость сильные пальцы царапают лицо Бриджмена, а жесткие юбки цепляются за школьную форму со звуком, похожим на статический разряд. Пока двое мастеров по регби выпроваживают ее с территории школы, она выкрикивает различные оскорбления. В один из моментов озарения, которые иногда бывают у сумасшедших, она выпаливает: «Он мне не родня! Чужая кровь!»
Доктор Ноубл спрашивает Джонатана, все ли в порядке. Все хорошо, спасибо. Доктор Ноубл говорит (подразумевая бабушку Бертильду): неприятная история. Джонатан соглашается. После чего доктор Ноубл считает свои официальные обязанности выполненными должным образом и помещает бабушку Бертильду в чемодан с неупоминаемыми вещами, который все англичане, как почтальоны, таскают с собой. Неделей позже Джонатан получает письмо от мистера Спэвина, в котором тот советует не поддерживать более с бабушкой Бертильдой никаких контактов, чему тот, со своей стороны, уже поспособствовал некогда, поместив ее в приют на полуострове Гоуэр. Печальное было дельце, пишет он. Должно быть, не стоило отправлять ее в подобное место.
Вот это по-английски: линейно и последовательно катиться вперед по рельсам традиции и хороших манер. Следуй намекам, и будешь скользить бесконечно долго, на некоем социальном вечном двигателе. Игнорируй намеки, и вмажешься в стену.
Заявление, поданное Полом Гертлером в Кембридж, отклонено.
Они с Джонатаном хрустят по обледеневшей тропинке вдоль реки. Гертлер подробно рассказывает, как именно ему на все это плевать. Джонатан говорит, что ему очень жаль. Гертлер описывает, как оно все будет после революции, когда любой рабочий получит доступ к образованию, а люди будут должным образом обеспечены со стороны заботливого государства. Они вытряхивают сигареты из пачки и останавливаются, ссутулив плечи и глубоко спрятав свободные руки в карманы, их дыхание смешивается с сигаретным дымом в пушистые белые завитки. Зима изумляет Джонатана. Посеребренные поверхности листьев и белоснежное одеяло, укрывшее поля плоского Норфолка, мешают ему сосредоточиться на утопии Гертлера. В записной книжке, покоящейся в его кармане, появились записи: рождественские песенки и катание на коньках.
— У меня есть машина, — ни к селу ни к городу заявляет Гертлер. — Она припаркована у подсобок.
— Ты шутишь.
— Я серьезно. Она принадлежит моему отцу. Сомневаюсь, что он вообще заметил, что ее нет на месте.
— А что ты собираешься с ней делать?
— Как насчет Лондона?
И, впихнув себя в кашне и шляпы, они трогаются в путь. Руки Гертлера в шерстяных перчатках скользят по рулю. Автомобиль — довоенный «вулсли», просторный и импозантный. Гертлер заплатил служащему гинею за то, чтобы поставить машину в гараж, и теперь тот стоит с непроницаемым лицом, сложив руки на груди, и смотрит, как они отъезжают. Свет фар чертит два колеблющихся диска на обледенелой поверхности дороги. Все остальное — тьма. Поездка полна событий. Один раз они соскальзывают с дороги и тихо заворачивают за угол, чтобы уткнуться в стог. Где-то неподалеку от Колчестера начинает идти снег. К тому времени, как вокруг них начинается Лондон, они уже замерзли, устали и молча проезжают мимо низких кирпичных домов. Только когда силуэты зданий становятся выше, а фонари — ярче, они встряхиваются и спрашивают друг друга, каковы их дальнейшие планы.
Кофе и сэндвичи у стойки где-то в Айлингтоне.
Затем…
САМ
ВЕСТ-
ЭНД!
Где не имеет значения, сколько сейчас времени, и они припарковывают машину возле паба под названием «Карета и кони», ныряют в него, сразу к бару, неся над головой две пинты, такое переполненное место, извините, извините, извините, прижаты к столбу, могу ли я заинтересовать вас, джентльмены, нет, спасибо, оденься, снова на улице, люди в дверных проемах, музыка доносится из подвалов, перетасовываясь, синкопируя, девочки улыбаются и говорят, почему бы вам не зайти, мы снимаем вместе квартиру на Шепердс-Маркет, но сначала нужно пойти куда-нибудь выпить коктейль, сначала в «Египетскую комнату», вы же можете подождать, разве нет, это очень современная, очень американская вещь, о, так что вы хотели знать об американской вещи, а потом они каким-то образом опять на улице, возле заведения без вывески, только на звонке написано «У Мамаши Тэйлор», девочки исчезли, а с ними бумажник Пола, шляпа и все остальное тоже, и люди сочатся с обледенелых улиц, как кровь из раны.
Гертлер кричит «Черт вас всех подери! Всех, всех, всех!» в окна на Сент-Джеймс, их неминуемо арестуют, если только Джонатану, который пил не так энергично, не удастся уговорить его вернуться в школу к завтраку — то есть отправляться надо уже сейчас. Поехали же, Пол. Джонатан чувствует, что каждая минута задержки аккумулирует дурную энергию; позже он оглянется на этот момент как на отправную точку, начиная с которой дела его друга покатились по наклонной. Они дрейфуют обратно в Сохо. Гертлер пинает урну для мусора, которая с грохотом катится до конца Бик-стрит. Затем Джонатан сует ему в руку ключи и приказывает вести машину. Что тот и делает.
Обратный путь в Норфолк намного, намного хуже. Гертлер настолько пьян, что его голова постоянно клонится к рулю. Каждые несколько минут назревает кризис: тележка молочника, поворачивающий кэб — они еле избегают аварии. Джонатан удивлен, что они вообще выбрались из города.
— Они все меня ненавидят, — говорит Гертлер в Эссексе, и тут они наконец врезаются в дерево. Джонатан думает, что потерял сознание на несколько секунд или минуту, но, когда он открывает глаза, Гертлер все еще говорит, как если бы ничего не случилось. — Все они… Почему они это делают, как ты думаешь? — спрашивает он.
Лобовое стекло разбито вдребезги, у Гертлера рассечен лоб, и струйка крови бежит через левый глаз. Передний бампер «вулсли» помят, но мотор каким-то чудом работает, и сами они более или менее целы. Спустя несколько минут, если не обращать внимания на ветер, задувающий через пустую раму, и засохшую кровь на лице Гертлера, можно считать, что все это им приснилось.
Когда они прибывают в Чопхэм-Констэбл, служащий смотрит на них в изумлении. Два свирепых, но решительных мальчика. Раненые, но ходят. Они оставляют машину и идут вдоль осыпающейся стены, огораживающей территорию школы, в поисках места, где можно было бы перелезть на ту сторону. В деревне воскресное утро. Птицы щебечут на максимальной громкости, как высокочастотный джаз-бэнд. Наполовину преодолев стену, Джонатан замечает, что из-за деревьев за ними кто-то наблюдает. Это херувимское личико не узнать невозможно. Каштановые кудряшки, острые, хитрые, расчетливые глазки: Уоллер, школьная проститутка.
Когда Гертлер приземляется рядом с ним и падает на бок, покряхтывая, Джонатан указывает ему на дерево. Уоллер видит, что его засекли, и ныряет за куст. Бегущий мальчик мелькает среди древесных стволов. Гертлер, ругаясь, бросается за ним. Объятый ужасом, Джонатан смотрит, как тот ловит младшеклашку и сбивает с ног. Плохая идея. Очень плохая идея. Уоллер — любимчик Фендер-Грина, а Гертлер лупит его и не может остановиться. Уоллер извивается, весь в земле и грязной листве, отплевывается, огрызается: я тебя достану, я тебя достану, и тут Гертлер наваливается ему на грудь коленом и начинает молотить его по лицу. Джонатан подбегает и оттаскивает Пола. Оба смотрят, как Уоллер, шатаясь, бредет по направлению к школе и прижимает платок к окровавленному носу. Затем они начинают обвинять друг друга в том, что все еще больше запуталось. Бок о бок, не разговаривая, они бредут к дому.
Разумеется, неприятности не заставляют себя ждать. В обеденное время в их комнату заглядывает «шестерка» и вызывает их на встречу с Фендер-Грином. Тот взбудоражен, новый жилет и пижонские золотые часы демонстрируют значимость этого случая. К счастью, несмотря на все подозрения, доказать он может только то, что они выходили за пределы школьной территории. Затем поднимается вопрос избиения. «Очень характерно для тебя, Гертлер. Так не по-христиански». Джонатан полон раскаяния, Гертлер холоден. Потеря привилегий, порка, и вопрос как будто решен. Но это все только на поверхности. Джонатан знает, что они обидели одного из лизоблюдов Фендер-Грина, которые оказывают ему особые услуги и именно таким образом, каким он предпочитает. А Уоллер — не рядовой лизоблюд, это Теда Бара Школьного дома, отравленное и экзотическое растение, уже ставшее причиной изгнания двух старшеклассников; терпят его только благодаря покровительству Фендер-Грина и существованию уоллеровского Кубка за особые заслуги школьного театра, который недавно (и поспешно) спонсировал его отец.
Уоллер — опасный враг, особенно в сочетании с Фендер-Грином. Это Джонатан и пытается донести до Гертлера; его предупреждения напрасны. Пол как будто чувствует, что больше ему нечего терять. Он перестал делать уроки, отказывается носить галстук и целыми днями расхаживает по комнате для занятий, болтая о русских степях, водке и крахе плутократии, смешивая Россию и коммунизм, до тех пор пока они не сливаются в одно — свободная страна свободного сознания, где он сможет укрыться от мороча, школы и Фендер-Грина. Он никогда не был в России. Он поехал бы туда хоть завтра, если бы мог. Джонатан тихо слушает и постепенно уходит в себя. По крайней мере, один из них должен быть начеку.
Первый ход Фендер-Грин делает спустя несколько дней. Поутру Джонатан дрожит от холода в банном домике, стоя под одной из тонких струек холодной (полезно для позвоночника!) воды, играющей роль душа. Он уверен, что здесь больше никого нет, и удивляется, слыша под соседним распылителем какой-то шум. Обернувшись, он видит Уоллера, материализовавшегося ниоткуда: тот намыливает внушительный член и похотливо надувает губки. Пока Джонатан промаргивается, Уоллер подходит ближе и тянется к нему, будто хочет поцеловать. Несмотря на полусонное состояние, Джонатан реагирует быстро — отталкивает мальчишку и хватает полотенце, чтобы прикрыться — как раз вовремя, чтобы увидеть, как Хоггарт вваливается в душ в сопровождении пары префектов. Все подстроено, и Хоггарт явно разочарован, увидев, что Бриджмен и Уоллер находятся в разных концах душевой. Тем не менее он читает лекцию об аморальности! «Воздержание! Грех! — качая пальцем перед носом у Джонатана, он опаляет его прогорклым дыханием. — Что бы там ни говорил доктор Ноубл, с тобой что-то не так, Бриджмен. В тебе есть что-то нездоровое».
Гертлер продержался еще три дня. В ту же субботу, за несколько минут до обеда, Джонатан случайно заходит в комнату для занятий и видит, как бледный Пол стоит на коленях возле своего чемодана, окруженный прихлебателями Фендер Грина. Он укладывает бюст Ленина поверх одежды и бумаг.
— Проверь свои вещи, Бриджмен, — говорит Портер, более высокий из двух префектов; его жилетка и усы такие же, как у славного вожака. — Чтобы чертов жид, случаем, не стащил чего-нибудь.
Джонатан смотрит на Гертлера, тот пожимает плечами:
— Давай. Проверяй, если хочешь.
— Не будь идиотом.
У Гертлера красные глаза. Похоже, что он плакал.
— Твоя забота, — вставляет реплику Портер.
Мэннинг, стоя у окна, насмешливо хрюкает.
— Они говорят, что я украл пятифунтовую банкноту из бумажника Уоллера, — бормочет Гертлер.
— Мы ничего не говорим, — ухмыляется Мэннинг. — Мы нашли эту чертову штуку у тебя. Чертов вор.
— Что будет дальше?
— Все уже было. Бриггс везет меня на станцию на четырехчасовой поезд.
— Я пойду и поговорю с доктором Ноублом.
Гертлер кажется бесконечно усталым.
— Ничего хорошего из этого не выйдет, — говорит он.
Джонатан настаивает. Исполненный решимости, он отправляется к доктору Ноублу, но по дороге с ним что-то происходит. Он замедляет шаг. Может быть, думает он, это неразумно. Может быть, Гертлер наслаждается положением аутсайдера. Он носит свой коммунизм, как значок. У его семьи есть деньги, много денег. С ним наверняка ничего не случится плохого. Джонатан не хочет привлекать к себе внимание. Он должен смешаться с фоном и не высовывать голову без необходимости. Выждав какое-то время, он возвращается и говорит Гертлеру, что доктор Ноубл не передумал.
— Спасибо за попытку, Джонни, — говорит Гертлер. — Я этого не забуду.
Он дает Джонатану адрес своего отца, и Джонатан обещает писать, несмотря на то, что знает (и это знание поднимается в нем, как тошнота), что не напишет. Они расходятся в противоположных направлениях, он и Пол; один вырывается наружу, другой углубляется вовнутрь. В половине четвертого они стоят возле двуколки, пока Бриггс запрягает капризную старую лошадь.
— До свидания, — говорит Гертлер.
— Послушай, Пол… — начинает Джонатан. Он хочет рассказать ему о себе, дать ему хоть какую-то правду, с которой тот сможет уехать. Но это все слишком сложно, он не знает, с чего начать. — Удачи тебе, — неловко завершает Джонатан. Они жмут друг другу руки.
— Передай привет Оксфорду. Скажи, что я скоро приду и сожгу там все дотла.
С этими словами Пол Гертлер уезжает. Джонатан возвращается в кабинет и смотрит на освободившийся стол, полупустую книжную полку. Редко когда он чувствовал себя таким одиноким.
________________
— Орхидеи, — говорит доктор Ноубл, — могут принимать различные формы.
Со времени исключения Гертлера прошла неделя, и он обматывает проволокой деревянный чурбан, чтобы сделать опору для нового эпифита.
— Кроме того, они могут казаться разными видами. Это отражено в их народных названиях, основанных, как это часто бывает, на воспринимаемом сходстве, связи между цветком и каким-то другим аспектом природы. К примеру, орхидея-голубка — Peristeria elata, тигровая орхидея — Odontoglossum grande, очаровательная японская орхидея, похожая на летящую птицу, различные «башмачки», и особенно — Aceras anthropophorum, чьи соцветия из мелких желтых цветков неизбежно напоминают нам о человеческом теле. Полагаю, даже больше, чем корень мандрагоры, хотя мне неизвестны предрассудки, которые сопровождали бы этот вид.
Джонатан передает ему секатор.
— С другой стороны, некоторые орхидеи — активные обманщики. Разновидности кориантеса заманивают насекомых притягательными сексуальными ароматами, запирают в себе и выпускают только тогда, когда те нагружены пыльцой. Цветок жестоко манипулирует желаниями маленькой мушки в собственных целях. Декадентская красота. А над всеми стоишь ты, мое золотце, так элегантно и так бессовестно.
Что-то падает и разлетается на куски. Джонатан нечаянно смахнул на пол цветочный горшок.
— Неловко, Бриджмен, — говорит доктор Ноубл, качая головой.
Джонатан опускается на колени, чтобы собрать черепки. Копошась возле коричневых поношенных оксфордских ботинок Ноубла, он соображает, что эта речь была адресована не ему, а ящику, стоящему перед ними, — точнее, его небольшому обитателю с яркими желто-красными лепестками.
— Ophrys apifera, более известная как пчелиная орхидея. Да, моя дорогая, разумеется, я о тебе. О тебе, точное подобие самки пчелы, готовой к оплодотворению. О твоем соблазнительном аромате. Он помогает тебе надуть бедную рабочую пчелку, мечтающую о любви. Помогает заманить ее вовнутрь.
Ноубл отрывает взгляд от маленького цветка и наклоняется, чтобы посмотреть, как Джонатан возится на полу.
— Мы не рождены, мистер Бриджмен. Мы сделаны. Я, к примеру, не всегда чувствовал себя предназначенным для педагогической службы. Я происхожу из поколения девяностых — и все мы такие. Парниковые цветочки. Мы жили ради искусственного рая, экзотики, чудачества. И все же, когда мне стало ясно, что образ эстета от себя уже ничем не отскоблить, я вошел в классную комнату. И вот я здесь, мистер Бриджмен. Вот я здесь.
Он вновь обращается к пчелиной орхидее, с восхищенной нежностью поглаживая роскошную лженасекомовидную нижнюю губу цветка:
— Зачем бороться за натурализм? Вот что нас интересовало. Истинное искусство никогда не отрицает себя. Кстати, Бриджмен, мистер Хоггарт намекнул мне, что не очень рад видеть тебя в своем Доме. Он убежден, что вы с Полом Гертлером оказываете дурное влияние на остальных. Что ты на это скажешь?
— Сэр, я ничего дурного не делал. И Пол ничего.
— И Пол тоже ничего не делал. Гертлер ушел, Бриджмен. Возможно, он найдет себе где-нибудь более подходящее место. А что касается ничегонеделания, в этом, вероятно, вся проблема. Недеяние порождает все виды зла. Когда у нас есть время для размышлений, мы наиболее уязвимы. Ты интересный случай, Бриджмен. По крайней мере, я так считаю. Мистер Хоггарт со мной явно не согласен. Как бы то ни было, ты должен попытаться кое-что скрыть и тщательно поработать над тем, чтобы вписаться в команду.
— Я…
— Предлагаю крикет. Вот что я отвечу мистеру Хоггарту. Так как место в университете тебе уже гарантировано, непосредственная цель твоего пребывания в Чопхэм-Холле достигнута. Тем не менее рано еще поздравлять себя с победой. Для твоего же блага следует удерживать внимание на происходящем. Иначе ты рискуешь, Бриджмен. Избыточная погруженность в себя. Это, как ты понимаешь, распространенная проблема. Хорошо, что за несколько веков своего существования английская система частных школ выработала для нее решение. Это крикет, Бриджмен. Каждый аспект крикета доказывает, что это чудесная игра: ее формальная жесткость; ее растянутость во времени; усеченная цветовая гамма, демонстрирующая нам зеленый и белый мир, сконцентрированный вокруг стремительной красной точки. Удар по мячу — вот, Бриджмен, доказательство высшего интеллекта! Крикет — пережиток более медленной эпохи, эпохи, позволявшей себе праздность для того, чтобы размышлять о сущности времени и пространства. Крикет, при всей его сложности, со всей его орнаментальностью, можно назвать последним цветком эпохи барокко. Что может быть возвышеннее? Игра, подобная… подобная идеальному автомату, но автомату, каким-то образом пронизанному духом. Игра, которая заставляет и игрока, и зрителя выйти из своей оболочки, сквозь завесу вульгарного смысла уловить музыку сфер. Что может быть красивее? Это сама жизнь!
Он вздыхает и замолкает, уложив голову на руки. Через некоторое время он начинает тихонько плакать, сидя на своей рабочей табуреточке. Джонатан смотрит на него, переминаясь с ноги на ногу. Лучше уйти, решает он, и выходит на цыпочках. Доктору Ноублу явно есть о чем подумать.
Крикет — спокойная игра, но приводит к неожиданным последствиям. Когда Джонатан выходит на поле в первый солнечный день триместра, у него слезятся глаза, а из носа текут обильные бесцветные сопли. И глаза, и нос вскоре краснеют, рукава белой рубашки становятся липкими и мокрыми. День превращается в пытку. Джонатан не может сконцентрироваться на игре, которая происходит как будто за несколько миль от него, за водянистой дымкой. Когда его вызывают к черте, первый же мяч бьет его по ногам — настолько он погружен в собственные переживания. Возвращаясь к павильону, он срывает беспорядочные аплодисменты со стороны команды противников, которые топают ногами и ухмыляются.
Аллергия — совершенно новое для него впечатление. Она приходит внезапно, как будто английская сельская местность берет реванш, доказывая тем самым, что есть люди, которые принадлежат ей. Люди, которые могут изображать из себя что угодно, но тело их выдаст. С течением триместра он начинает панически бояться субботних игр. Ему приходится отсиживаться в комнате с книжкой, изобретая травмы руки или (в этом полезной оказывается Индия) приступы лихорадки. Естественно, что его успехи на поле кошмарны, и ему практически не грозит быть включенным в команду.
Крикет необходим, но крикет невозможен. Тупик. Этот гордиев узел разрубает историк Фокс.
— Писец, Бриджмен. Монах в скриптории. Ты будешь летописцем.
Так Джонатан становится секретарем соревнований и сидит на ступенях павильона с журналом учета на коленях и стопкой пронумерованных металлических табличек у ног. Когда его оставляют в покое, аллергия таинственным образом ослабевает, и он даже начинает получать удовольствие от игры. Запись процесса похожа на медитацию. Он чувствует, будто нашел свое место в мире крикета. Не внутри и не снаружи, не участник и не отстраненный зритель, он становится мелким записывающим божеством, наблюдающим за действиями остальных с хладнокровной сосредоточенностью, помечая их точками или фигурками в разлинованой книге. Не принимая ничью сторону, он смотрит на людей с расстояния, подмечая, как они пасуют — выбивают мяч из игры, отклоняются от направления, перехватывают, — как они делают победоносные шестерки и четверки, объединяя шесть доминошных точек идеально сбитых мячей в единую M или W.
Мяч за мячом, летний триместр катится к завершению. Помимо большой конторской книги, есть еще его личные записи. Первый блокнот заполнен, начат второй — с такими записями, как викторианский бисквит, шмель, честная игра и землекоп. Два ряда записей объединяются в грамматику поведения, социальный язык, который можно записать и снова прочитать, когда-нибудь в далеком будущем, и реконструировать Чопхэм-Холл из узора траекторий, точек и фигур.
Иногда Джонатан думает о Поле. Он ничего не писал со времени своего исключения. Джонатан хочет узнать у доктора Ноубла его адрес, но не решается. Он говорит себе, что это плохо отразится на ситуации — и это правда, но истинная причина в другом. Он чувствует, что потерял друга. Потому что не защитил его. Потому что не сказал ему правду.
Это чувство становится еще мучительнее однажды вечером, когда Фендер-Грин стучит в дверь его комнаты для занятий. Джонатан слышит его издалека. Фендер-Грина с головой выдают повизгивания и удары: кто-то из лизоблюдов спасается от преследования через комнату младших классов, бежит по этажу, а за ним грохочут тяжелые шаги. Фендер-Грин очевидно пьян. Он вваливается в кабинет, как лунатик, одна пола его рубашки свисает из брюк мятой белой занавеской.
— Джонни? Вот ты где, Джонни.
— Что тебе нужно?
— Джонни. Вот ты где. Никаких обид, Джонни, мой мальчик. Никаких обид.
Джонатан молчит.
— Никаких обид, мальчик Джонни. Ты милый парнишка. И я тебе нравлюсь, правда же, нравлюсь? Нравлюсь тебе.
Он тяжело приваливается к камину в поисках опоры.
— Слушай, Бриджмен. Иди сюда. Ты милый парнишка. Ты всегда так мило выглядишь.
— Не подходи ко мне.
— Ты такой милый.
— Отвали, Фендер-Грин.
Фендер-Грин делает шаг вперед, но видит выражение глаз Джонатана. Еще мгновение он сомневается, раскачиваясь взад-вперед на коврике.
— Я тебя еще достану, — говорит он. — Я буду в колледже Церкви Христа в следующем году.
Затем он вываливается из комнаты.
В День основателей, последний день триместра, Джонатан гуляет по лужайке между двумя и четырьмя часами и не слышит окриков в свой адрес. Миссис Дом регулирует движение своих служанок с кухни и на кухню. Они носят большие блюда с огуречными сэндвичами, а струнный квартет пятиклассников выпиливает Моцарта под полосатой маркизой. Поскольку мистера Спэвина тут нет, Джонатан волен бродить сквозь толпу в одиночестве, наслаждаясь ощущением ослабевающих пут, ощущением, что Чопхэм-Холл осыпается с него, кирпичик по кирпичику. Вокруг него стоит звон язвительных диалогов. Несмотря на то что доктор Ноубл поднялся на подиум и произносит речь о длинных путях и примере, Джонатан не испытывает необходимости записывать. Есть вещи, которые уже въелись ему под кожу. Вместо того чтобы слушать доктора, он уходит с лужайки и стоит один в холле, засунув руки (демонстративно, незаконно) в карманы, праздно изучая ряды поблекших фотографий на дубовой панели переднего коридора. Старые школьные команды. У всех прямые спины и руки, сложенные на груди, — лучшие регбисты, футболисты, атлеты и игроки в крикет, цепочкой растянувшиеся в прошлое, в удаленные времена сепии. Регби, европейский футбол, атлетика… крикет. В 1893 году. Вот он, в белой форме, высокий и неповоротливый, лицо похоже на неровно расколотый кирпич: Ф. М. В. Бриджмен. Его отец… Джонатан поспешно уходит и поэтому не замечает, что рядом с одиннадцатью фигурами в белом стоит очень хрупкий и бледный мальчик в школьной форме. В руках у него большая книга в кожаном переплете. Согласно легенде, это Р. А. Форрестер, секретарь соревнований. Если присмотреться, видно, что его глаза затуманены сенной лихорадкой.