Солнце еще только-только взошло из-за холмов, и свет его, еще неяркий и по-утреннему ласковый, проникая во все уголки спящего сада, разогнал, рассеял ночные тени, коснулся поцелуем чашечек цветов, и они в ответ на ласку засверкали капельками росы.

Вадим вышел на ступеньки, ведущие на лужайку, и с упоением втянул в себя прохладный, терпкий воздух раннего летнего утра. Вот и лето наступило, неожиданно для себя подумал Вадим. Это произошло, как всегда, внезапно, за одну ночь, по крайней мере ему всегда так казалось. Все вокруг — деревья, трава, кусты, небо — вдруг приобрело уверенный, цветущий, слегка самодовольный вид, будто подросток с мечтательными глазами и нежным пушком на щеках в одночасье превратился в зрелого мужчину, пышущего жизнью и здоровьем.

Вадим усмехнулся своим мыслям и неслышно спустился к бассейну. В доме еще все спали, и он был этому рад. В такие минуты не хочется ни о чем говорить, а просто смотреть, дышать и чувствовать себя частичкой этого великолепия. Был лишь один-единственный человек на свете, который не только не помешал бы сейчас, но сделал краски ярче, воздух упоительнее, птиц голосистее.

Маша. Жена. А любопытно, подумал Вадим, что в некоторых славянских языках слово «жена» сохранило еще свое первоначальное значение. Женщина. В чешском, например. Моя жена, моя женушка, мое все.

Она умела быть такой разной, его Маша. Молчаливой и болтливой, развеселой и задумчивой, могла заплакать над трогательным местом в книжке или когда играли «Адажио» Альбинони, а могла не дрогнув смывать кровь с его лица и перевязывать страшную рваную рану так, будто это простой порез на пальце. Словно отвечая его мыслям, в кустах запела птица: «Тр-р-р, Маша спит! Тр-р-р, Маша спит!»

«Как бы я жил без нее?» — спросил себя Вадим. Слава Богу, что вопрос этот для него чисто гипотетический и на него можно не отвечать.

Он разбежался и нырнул. Дыхание перехватило от холодной еще с ночи воды. Энергично загребая, он несколько раз пересек бассейн и только тогда почувствовал, что согрелся. Его большое, сильное тело уверенно разрезало голубоватую воду, расставаясь с остатками сна.

Вадим еще немного поплавал, с наслаждением растерся пушистым полотенцем и вытянулся в шезлонге. Давешняя птица все еще насвистывала свою незатейливую песенку о Маше: «Тр-р-р, Маша спит! Тр-р-р, Маша спит!» Солнце ослепительно сверкало в стеклах окон так, что глазам было больно.

Сквозь смеженные веки Вадим увидел женщину. Она была молода и прекрасна. Это — Маша, подумал Вадим, но только… Он смотрел и не узнавал ее. Все в ней, и длинные локоны, обрамляющие бледное лицо, и белое платье с пышной, длинной юбкой, колышущейся в такт шагам, было ново, необычно, словно сошло с портрета прошлого века. Она улыбнулась ему и подняла в приветствии тонкую руку.

Вадим тряхнул головой, отгоняя наваждение, выпрямился и, прикрыв рукой глаза от солнца, всмотрелся. К нему через лужайку шла Маша в белом утреннем платье со свободными рукавами. На бедре ее, крепко прижатый рукой, гарцевал ребенок, весь бело-розовый, с круглыми щечками и легкими белыми волосенками, похожими на цыплячий пух. Пухлыми пальчиками он теребил разбросанные по плечам волосы матери, она клонила к нему голову и улыбалась. Оба они, и мать, и ребенок, являли собой такую чистую и незамутненную картинку любви к счастья, что у Вадима перехватило горло.

«Моя мадонна, — подумал он словами Пушкина. — Чистейшей прелести чистейший образец».

На мгновение ему даже показалось, что эти слова только что придумал он сам.

— Доброе утро! — сказала, подходя, Маша. — Пончик проснулся, и мы тут же отправились искать тебя.

— Доброе утро, солнышко. С днем рождения, Пончик.

— Вава! — заверещал малыш, перебираясь на колени отца. — Вава! Пум!

Он несколько раз упруго подпрыгнул. Вадим потерся щекой о пушистую головку сына, задержал руку Маши в своей, притянул к себе, поцеловал в нежные, податливые губы.

— Ты сегодня какая-то особенная, — шепнул он ей. Маша взглянула ласково и удивленно. Малыш копошился на коленях Вадима, пытаясь просунуть между ними свою сияющую мордочку. Наконец это ему удалось.

— Вава, ди! — Он требовательно затеребил отца за рукав.

— Боюсь, что тебе не отвертеться, — смеясь, сказала Маша. — Пончик своего добьется.

Вадим встал, подбросил визжащего от восторга сына в воздух, поймал, завертел, поставил в стойку на руки. Маша только вскрикивала.

— Да не волнуйся ты так, — успокоил ее Вадим. — Он уже очень сильный. И довольно увесистый.

— Весь в тебя.

— Ну что, Пончик, так и будешь называть меня «вава»? — спросил Вадим, прижимая к себе упругое, как мячик, тельце сына.

— Вава!

— Скажи: «Папа».

— Вава.

— Папа!

— Вава!

— Вот и поспорь с таким! Ладно, будь по-твоему. Принимаю это как промежуточный вариант. Пошли смотреть подарки.

Обед закончился. Мужчины расселись вокруг низкого столика у бассейна под цветастым зонтом. Поодаль, в тени раскидистой липы, устроились в шезлонгах Софья Николаевна и Машина мать. Они переговаривались вполголоса, чтобы не потревожить Пончика, который, намаявшись за день, мирно спал в коляске с сетчатым пологом.

Маша отправила Вадима к гостям и теперь убирала со стола. До нее доносился приглушенный говор пожилых женщин. Маша улыбнулась. Речь, конечно же, шла о внуках.

— Федечка такой милый, забавный, лапочка, — говорила Машина мать. — Я вместе с ним просто заново родилась. Даже не знала, что можно кого-то так любить. Когда Маша была маленькая, было по-другому. Я была молодая, все боялась что-то упустить. Скорее, скорее, накормить, переодеть и подкинуть соседке. А вышло так, что главное и проморгала, самый чудный возраст. Да что теперь, ушло и не вернуть.

— Да что вы, Бог с вами, — отозвалась Софья Николаевна. — У вас такая дочка замечательная. Мы с Петей очень ее любим.

— Разве ей до меня? У нее один свет в окне — Вадим. Ну и еще Федечка. А мне так, объедки.

— Но не обижают же они вас?

— Нет, конечно.

— Вот и радуйтесь. Мне ведь так и не довелось внучку понянчить. Сын как уехал по распределению в Уфу, так и осел там. Женился, дочка родилась. Они сначала по общежитиям мыкались, потом квартиру получили, маленькую, даже остановиться у них толком негде. Я пару раз к ним приезжала, потом поняла, что только стесняю. Уж не помню, когда и виделись. Открыточки только изредка пишет, чтобы знали, что все живы-здоровы. А сюда их и калачом не заманишь.

— Да-а-а, — сочувственно протянула Машина мать. — Недаром говорят, что сын как отрезанный ломоть. Деньгами хоть помогает?

— Где там! Им самим еле хватает. Да нам и не надо ничего, лишь бы их хоть изредка видеть. Полинка-то, внучка, уж барышня совсем, четырнадцать лет. Так встречу где на улице, не узнаю.

— Да, много ли нам, старикам, надо? Капельку любви и уважения.

— Зачем вы себя старите? Вы же молодая еще женщина.

— Нет, нет, нет! — замахала руками Машина мать. — У меня уже все в прошлом. Один только Федечка и остался. Так они знаете, что удумали? Отобрать его у меня. — Она заговорщически понизила голос: — Приезжает тут как-то Вадим и говорит: «Феде нужна няня». Маша, мол, очень устает и все такое. Каков?! Насилу его отговорила.

— Так он просто заботливый. Решил облегчить вам жизнь.

— А я его просила? — воскликнула Машина мать и, испуганно оглянувшись на коляску, возбужденно зашептала: — Как вы не понимаете? Он не успокоится, пока не выживет меня отсюда. Я поэтому и дом в деревне не продаю.

Маша подхватила стопку тарелок и торопливо пошла к дому. Она уже жалела, что стала прислушиваться к их разговору. На глазах закипали слезы обиды. Маша больно закусила губку, чтобы прогнать их, упрятать подальше. Эх, мама, мама! И чего тебе не хватает? Воистину, какой бы ни был зять, хоть золотой, а все теще не в масть.

Через минуту она появилась в дверях с большим подносом, уставленным бутылками и бокалами. Вадим, завидев ее еще издали, вскочил и бросился навстречу.

— Почему меня не позвала? — спросил он, отбирая поднос. — Тебе совсем ни к чему такие тяжести носить.

Маша благодарно улыбнулась ему и, приподнявшись на цыпочки, осторожно чмокнула прямо в теплую ямочку на подбородке. Под его любящим взглядом злые, несправедливые слова матери, занозой впившиеся в сердце, съежились и растаяли без следа.

Вадим поставил поднос на столик и придвинул Машино кресло поближе к своему.

— Посиди с нами, хозяюшка, разбавь мужскую компанию, — попросил Сидоркин, попыхивая сигаретой. — А то все порхаешь да порхаешь.

— Что вам налить? — Маша опустилась в кресло и тут же почувствовала, как рука Вадима скользнула ей на талию.

— Мне хватит, — сказал Сидоркин, косясь на запотевшую бутылку водки. — Я за рулем.

— Не смущайтесь, Федор Иванович, — отозвался Вадим. — Я вас отвезу.

— И то дело, — с облегчением выдохнул Сидоркин. — Грех еще разок не выпить за здоровье тезки.

— А мне, Машенька, минеральной. Сердце, — пояснил Петр Алексеевич.

— Беспокоит? — спросила Маша, разливая напитки.

— Да не то чтобы… Забыл почти, но расслабляться рано.

— За Федора-младшего, — торжественно провозгласил Сидоркин. — Ишь как время-то летит. Год уже парню. Богатырь!

Он ловко опрокинул стопку и кинул следом щепоть орешков.

— Хорошо ты тут все устроил, Вадим Петрович, — сказал он, широким жестом охватив дом, цветник, аккуратно подстриженную лужайку. — Вкусно, прямо жить да жить! Только бассейн этот ваш надо оградой обнести, а то Федька, не дай Бог, сковырнется.

— Я уже заказал, — ответил Вадим, потягивая тоник через соломинку. — На той неделе должны поставить. Пончик уже бегает везде, не уследить.

— Пончик! — хохотнул Сидоркин. — Смешное прозвище.

— Маша придумала.

— Ему подходит.

— Как ты тут справляешься, девочка? — спросил Петр Иванович.

— Справляюсь. Готовить кое-как научилась.

— Ничего себе кое-как! — воскликнул Вадим.

— Да ладно тебе, льстец, — смущенно отмахнулась Маша. — Раз в неделю девочки приходят, помогают убирать. Степанов брат за садом смотрит. Ничего.

— Я ей предлагал нанять кого-нибудь всерьез, — вставил Вадим. — Отказывается наотрез.

— Да не привыкла я. Как-то неловко все время.

— Вот это правильно! — бухнул Сидоркин, топорща усы.

— Почему же правильно? — прищурился на него Вадим.

— Потому что ты получаешься как бы эксплуататор, — ответил Сидоркин, опрокинув еще одну рюмку.

— Эксплуататором я был бы, если бы не платил, а я плачу, и щедро. Любое дело, если оно соразмерно оплачено, не эксплуатация, а труд.

— Все равно, — решительно возразил Сидоркин. — Они работают, а ты сидишь, как фон-барон какой-то.

Тут Маша так звонко и заразительно рассмеялась, что все невольно улыбнулись.

— Это он сидит? — проговорила она, пересиливая смех и вытирая слезы. — Да он дома почти не бывает, все время на работе.

— Но народ-то этого не видит! — В полемическом запале лицо Сидоркина раскраснелось и пошло пятнами. — А что он видит? Видит нового барина, на которого надо горбатиться!

— Я ведь никого не заставляю, — спокойно возразил Вадим. — Все происходит на сугубо добровольной основе. И потом, кому было бы лучше, если бы я эту усадьбу не купил? Вы же знаете, что здесь творилось. Разруха и запустение. Так бы все и развалилось. Сами же только что сказали, что хорошо здесь стало. Или как это? — Он защелкал пальцами, припоминая. — Вкусно. Вот-вот, вкусно. Ваши слова?

— Ну, мои, — нехотя признал Сидоркин. — Все равно это — частная собственность. А людям обидно.

— Я их могу понять. И посочувствовать. Но помочь, извините, ничем не могу. Есть деньга — покупаю дом, нет денег — не покупаю. Все просто. Я их ни у кого не отнял и не украл. Я их заработал и пользуюсь этим. Согласитесь, глупо было бы зарабатывать деньги для того лишь, чтобы складывать их в наволочку. Маша украдкой вложила руку в ладонь Вадима. Он крепко сжал ее пальцы. Она искоса посмотрела на его четко очерченный профиль, на решительно выдающийся вперед подбородок. У виска, прямо под шрамом, часто-часто билась голубоватая жилочка. Ей вдруг до боли захотелось прижаться губами к этой жилочке, утешить ее, успокоить. «Милый мой, смелый, любимый, единственный человек! Как трудно приходится тебе иногда».

— А он прав, Федор Иваныч. — Старый учитель пошевелился в кресле, закинул ногу на ногу и обхватил длинными костлявыми пальцами острую коленку. — У него деньги работают, в том числе и на нас с тобой, как ты выражаешься, на народ. — Он принялся загибать пальцы. — В Апрелеве школу отстроил — раз! Учителям надбавку к зарплате выдает — два! На молочную ферму денег подкинул — три! И твое отделение не обидел. Какую машину пригнал, да еще с рацией!

— «Форд», — машинально сказал Сидоркин. — А я разве не благодарен? От всего отделения благодарен.

— И вообще давно пора уяснить, что чем больше богатых людей, тем страна богаче, — продолжал Петр Алексеевич.

— При нормальных, конечно, законах, — вставил Вадим.

— Естественно, но придем же мы к этому когда-нибудь. Постепенно, но придем.

— Ну вот, — улыбнулась Маша. — Кажется, все выяснили. Давайте лучше купаться.

Маша включила настольную лампу. Мягкий оранжевый свет разлился по комнате, осветил усталое лицо Вадима, его большие руки, раскинутые по спинке дивана. Он уже развез гостей. Пончик сладко посапывал у себя наверху.

— Наконец-то мы одни. — Он протянул к ней руки. — Иди ко мне, Машка. Я до ужаса соскучился.

Маша скользнула к нему на колени, взъерошила волосы, легко провела пальчиком по шраму на виске, заглянула в глаза.

— Господи, как ты устал, — сказала она, пряча голову у него на груди. — У нас хоть в этом-то году отпуск будет?

— Не уверен. Может быть, осенью, а может, и нет.

— Барин? — насмешливо спросила она.

— Барин. Тот еще барин.

Он прижал ее к себе. Маша закрыла глаза, прислушиваясь к его дыханию. «Это несправедливо, — подумала она. — Мы так нужны друг другу и так мало бываем вместе».

— Я скучаю без тебя.

— А я? Все время думаю, думаю о тебе как одержимый. Это уже превращается в болезнь.

— Что ты имеешь в виду?

— Сам не знаю. Сегодня утром то ли солнце играло со мной, то ли еще что, но мне показалось, что ты идешь ко мне через лужайку в трепещущем таком, воздушном платье с голыми плечами, волосы подобраны сзади и длинные локоны у лица. И шейка трогательная, нежная. Я даже сам себя ущипнул, а потом вгляделся — все нормально: ты, да еще с Пончиком.

— И шея толстая, грубая, — попыталась пошутить Маша, но вышло это у нее до того пронзительно печально, что Вадим приподнял ее голову за подбородок и тревожно взглянул в глаза.

— А ты знаешь, с чего все для меня началось? С того самого вечера, когда ты сидела напротив меня с разбитой коленкой и мы говорили о дневнике Маши Апрелевой. Я тогда коснулся твоей руки, и у меня словно раскрылись глаза. Я влюбился сразу, в одно мгновение. Нет, неверно! Я понял, что любил тебя всегда, может быть, даже до моего рождения, что мы уже сидели когда-то так, друг против друга, в приглушенном свете ламп, свечей, не важно, и вполголоса говорили о чем-то важном, понятном только нам двоим.

— Ты никогда не говорил мне об этом, — шепнула Маша.

— Нет. Я ведь сугубо рациональный человек и, когда возникает нечто, что я не могу осознать умом и пощупать руками, теряюсь и отступаю.

— Отступаешь? Ты?

— Да, я. Ведь чего проще: встречаешь прелестную девушку, она нравится тебе, ты — ей, вы оба свободны. Беспроигрышная ситуация. Как сказал бы Холмс: элементарно, Ватсон. Так ведь нет. У нас все было иначе. И этот дневник… Я ведь спрашивал тебя о нем, но ты не захотела ответить.

— Мне было страшно. Все так необъяснимо совпадало. У того Вадима был друг по имени Арсений.

— Не может быть!

— Правда, правда. Я очень долго не могла заставить себя дочитать до конца все эти письма.

— Но ты все же прочла их?

— Да, уже после нашей свадьбы. У них все кончилось так ужасно. Я читала их и плакала, пряталась от тебя и плакала.

— Я помню, — глухо сказал Вадим. — Ничего тогда понять не мог.

— Она как бы вошла в меня, стала моим вторым «я». Я видела сны, где она была я, а он — ты, страшные, реальные до дрожи. Я все переживала заново вместе с ней. После той жуткой ночи в саду ее в горячке увезли в Москву. Когда она пришла в себя, мать сказала ей, что Вадим погиб. А на самом деле он был жив, понимаешь, жив! Этого удара она не перенесла, угасла в несколько дней. Лампада потухла. Так пишет ее мать в письме к отцу в Апрелево. В нем столько боли, столько муки! Дочь умирает у нее на руках, а она не находит в себе сил нарушить семейный запрет.

— Чудовищно! Несчастные, слепые люди. Бедная, бедная девочка! А что Вадим? Тебе известно, что случилось с ним?

— Подожди, я сейчас. — Маша проворно спрыгнула с его колен и скрылась за дверью.

Вскоре она вернулась с письмом в руке.

— Вот послушай. Это письмо Арсения отцу Маши. Датировано ноябрем 1860 года. — Она вздохнула, как всхлипнула, и дрожащим голосом начала читать: — «Милостивый государь, не могу выразить, как потрясло меня ваше письмо. Вы просите забрать кольцо Вадима Петровича, „залог нечестивой любви“, как вы изволили выразиться, и вернуть ему. При всем моем презрении к вам я за счастье почел бы выполнить вашу просьбу, но, увы, это невозможно. Месяц назад я получил письмо с Кавказа от полковника Благоволина. Он сообщает, что поручик Вадим Петрович Серебряков погиб в перестрелке. Подробности позволю себе опустить. Что ж, ликуйте. Вашими стараниями „нечестивая любовь“ унесла уже две жизни. Искренне надеюсь, что никогда больше не увижу вас, ибо при встрече не подам вам руки. Арсений Хомяков. Дубравы».

Голос Маши зазвенел и сорвался. Она сидела очень прямо, глядя перед собой сухими, блестящими глазами. Вадим молчал. Молчала и Маша.

Когда она вновь заговорила, Вадим не узнал ее голоса. Приглушенный, надтреснутый, он был еле слышен:

— «Погиб в перестрелке». Бессмыслица, казенная отписка. Я уверена, что он нарочно пошел под пули. Он искал смерти, просто не хотел больше жить.

Вадим привлек ее к себе, бережно поцеловал в висок.

— Мы сохраним эти письма, — сказал он тихо. — Как напоминание о том, что люди никогда не должны делать друг с другом. Вадим и Маша заплатили страшную цену за свою любовь.

— Мертвый утащил за собой живых.

— Все так, но только…

— Что?

Вадим крепко-крепко прижал ее к себе, так, что почувствовал биение ее сердца. Словно маленькая птичка, попавшая в силки.

— Только они — это не мы. Понимаешь, не мы.

Маша подняла на него огромные сияющие глаза. Краски постепенно возвращались на ее лицо.

— Наши с ними пути на мгновение пересеклись, схлестнулись и разошлись. Все. Теперь перед нами своя, совсем другая жизнь.