Мы сидели на кухне за столом: Фима, Кирилл, Женька, Валентин Ежов и я. Я не помню, когда мы начали – сегодня или вчера, а может быть, это было два дня назад. Мы всегда сидели так, и всегда на кухне. Как у Сартра в комнате с зеркалами.
Раздался громкий стук в окно.
– Дитин, открой, это я, твой Володя!
Володя Манекен всегда находился в состоянии легкой эйфории. Его первобытное русофильство было данью поклонения поэту Есенину – его идолу. Он старался одеваться в стиле элегантного бомжа: черное до пола пальто, старый замусоленный белый шелковый шарф, бордовая «бабочка» на шее. С ним вошла собака невероятных размеров.
– Черт бы вас побрал! Я скучал по вам, мои милые маленькие друзья – Дитин, Кирилл, Женька и дядя Валя. – Поцеловав Ежова в лоб, он обошел вокруг стола, жалуясь на тяжелую долю забытого всеми бедного Володи. – Я только из деревни. Навещал мачеху. Как же она меня, сука, любит. Яблоками кормила да и в дорогу дала. Вот, угощайтесь, – высыпая на стол яблоки, причитал он. Заметив незнакомое лицо Фимы: – А это кто? Вижу, человек достойный! – и, протянув Фиме руку, представился: – Володя Попов, поэт.
– Володя, сделай одолжение, убери куда-нибудь свою собаку, – попросил Женька.
Не обратив внимания на Женькину просьбу, Володя повернулся к Ежову и заголосил:
«В синюю высь звонко глядела она, скуля, а месяц скользил тонкий и скрылся за холм в полях…» Дядя Валя, ты единственный, кто меня здесь понимает. Может, еще почитать?
– Володя, ты можешь немного помолчать. Посиди, расслабься и убери, наконец, своего пса, – уставшим голосом произнес Ежов. – А ты, Женька, сбегай еще за водкой и пивом.
Володя ушел в глубину мастерской, но его не меняющийся в тоне голос продолжал звучать на кухне.
– Дорогая Люся, сядь рядом со мной и посмотри в мои глаза. Если бы ты знала, как я хочу почувствовать эмоциональную бурю, скрытую в твоем грустном взоре, и ощутить страсть, которая прячется в твоем хрупком теле… – обращался он к проститутке Люсе, которую привел с собой Ежов.
Новогодние праздные дни всегда сопровождались визитами как друзей, так и совершенно неизвестных людей. Даже поздно ночью, после закрытия Дома кино, Дома журналистов и других подобных заведениий все хотели продолжения праздника. А так как наши с Кириллом мастерские находились в центре, гости, не стесняясь, без предупредительных звонков тащились к нам. Сунувшись в мастерскую Кирилла и не найдя его там, они шли ко мне, а иногда и оставались у меня до утра. Бывало, я даже не знал людей, которые сидели у меня и, болтая, обращались ко мне как к старому знакомому.
Пожалуй, худшим гостем был рыжий Кольмер, дантист, друг Женьки и Володи Манекена.
Кольмер всегда прошмыгивал в дверь с одной из заблудившихся в городе туристок. Он находил их везде: в автобусах, парках или просто на улице. В его необычайном напоре была какая-то неотразимая сила магнетизма. Кольмер тащил жертву в одну из комнат, торопливо говоря что-то о живописи, о гениальности обитателей мастерской, и в считаные минуты он уже лежал на безвольном теле растерявшейся от его напора иногородней. «Главное – не давать им опомниться!» – часто повторял Кольмер. Невероятная крепость его нервов и идиотизм потрясали даже Женьку, Кольмер же со своей стороны довольно презрительно относился к литературно-драматическому стилю ухаживаний последнего.
Никто из нас не знал о профессиональных способностях Кольмера как дантиста. Большинство его пациентов были жителями провинциальных индийских городков, куда его посылали работать по программе дружеской помощи. Он никогда не прикасался к нашим зубам, боясь, что после лечения потеряет единственное место, куда водит своих жертв.
За окном все время шел снег. Пельмени в тарелках превратились в кашу. Стол выглядел как асфальт, замусоренный окурками и огрызками яблок.
– Сегодня настоящий снегопад, – сказала Нора, не обращаясь ни к кому конкретно.
Фраза повисла в воздухе, но Кирилл подхватил:
– А какова видимость?
– Кирилл беспокоится о Женьке, который может потеряться с двумя бутылками, – объяснил всем Ежов.
В этот момент на кухне возник Володя Манекен и опять прочитал что-то из Есенина.
– Володя, сядь, отдохни немного… – попросил Кирилл.
– Кирилл, я отдыхал два месяца в санатории. Теперь могу с гордостью сообщить, что я инвалид третьей группы. У меня есть справка, что я сумасшедший. Я – поэт, человек с больной душой, как у Есенина, как у Пушкина. Не правда ли, дядя Валя?
Манекен был настоящим юродивым, какие нередко встречаются в России. Его слабоумие коренилось в частичной импотенции и поэтической вере в единство душ, в данном случае его души с душой Есенина. Он не любил вспоминать свое детство, мать, работающую в баре. Бывшая жена Володи, чья мать тоже была барменшей, хотела, чтобы Володя стал инженером. Но Володя работал моделью. И на советском показе мод в Париже, стесняясь простой фамилии Попов, раздавая автографы, подписывался месье Вальдемар. Сейчас же он представлялся Володей Поповым, поэтом, чтобы подчеркнуть разницу с Володей Манекеном.
Последние несколько лет он болтался по Москве с разными сумками и пакетами, иногда с собакой, а иногда со всем этим барахлом вместе да еще с велосипедом.
Карьера Рихарда Зорге, что так привлекала его в первых поездках за границу, не состоялась по причине Володиного слабоумия. Он пытался соединять работу манекенщика со «шпионской работой» стукача. Теперь Володя относился к своей юношеской мечте с иронией и рассказывал мне, что иногда автоматически набирал телефонный номер, который застрял в его памяти, как строки любимого поэта, в надежде передать какую-то важную информацию. На другом конце провода снисходительно слушали его донесение, а потом обрывали на полуслове насмешливым замечанием:
– Попов, ложитесь в больницу!
Володя ложился в больницу и часто делал это вовсе не по своей инициативе. Его забирали насильно из-за жалоб приемной матери, иногда после жалоб соседей. Лечебницу он с иронией называл санаторием. Пребывание в этом месте казалось идеальным решением всех его проблем, а жалкие тридцать рублей пенсии по инвалидности – той самой суммой, которой недоставало для полного счастья. Иногда, чтобы попасть в «санаторий», он тщательно готовил общественное мнение соседей и участкового по фамилии Чурбанов. По долгу службы Чурбанов должен был навещать закоренелого тунеядца.
Володя Манекен декорировал две свои комнаты таким образом, что участковый, приходя к нему, страдал, словно от физической боли. Через всю комнату была протянута леска. Старые ботинки, вырезки из газет, сломанные игрушки, а также весь Володин гардероб висели на ней новогодней гирляндой. Стол для пинг-понга с натянутой сеткой стоял посреди комнаты. К вырезанным из фанеры ракеткам были любовно приклеены резиновые подошвы. Но это было еще не все.
В другой комнате Володя соорудил себе место для сна, подобно скульптору, работающему в стиле сюрреалистического абсурда. Только хромированная передняя спинка с шишечками в стиле арт-нуво говорила о том, что это кровать.
Козлы, на которых каким-то необъяснимым образом ему удалось установить деревянную коробку от трофейного радио «Грюндик», играли роль основания этой кровати. Радио без коробки было не чем иным, как страшным клубком проводов и ламп. Огромных размеров фотография Уиллиса Коновера, вставленная в оклад от иконы, завершала шедевр дизайнерского идиотизма. Матраца не существовало вовсе, его функцию исполнял лист фанеры, положенный на кирпичи. Вместо простыни – тряпки, которые когда-то были простынями. Пес по кличке Джек, привязанный к хромированной спинке, охранял эту странную конструкцию.
В комнате не было стульев, так что Чурбанову, пока Володя Манекен читал ему лекцию, приходилось стоять. Иногда участковый присаживался на старый чемодан, который Володя вежливо предлагал ему вместо кресла.
Чурбанов сломался довольно быстро. В один из дней он зашел, чтобы с грустью сообщить Володе о том, что вынужден бросить работу с ним из-за недостатка образования.
– Я окончил только четыре класса, – печально признался он Попову, – поэтому передаю тебя другому участковому.
Новый участковый оказался тоже недостаточно образованным. У него было всего восемь классов вечерней школы. Уже через короткое время в докладной записке он отметил: «Мой подопечный безответствен, со странностями, постоянно декламирует с трудом поддающуюся расшифровке поэзию».
После этого Володя загремел в «Матросскую Тишину», где честно заработал пенсию в тридцать рублей и углубил свои знания в области психиатрии, которые были ему необходимы для дальнейшего сражения с советскими законами. Он боролся в гордом одиночестве, собирая справки, которые давали ему возможность не работать и не платить за квартиру. Без справок его могли в любое время лишить жилплощади. Так что он на всякий случай выдумывал разнообразные схемы, то предлагая деньги, то фиктивный брак. Но дальше разговоров дело не шло. Он продолжал существовать все в том же подвешенном состоянии, пока, наконец, его симуляция не превратилась в прогрессирующую шизофрению.
Женщины не сильно интересовали его и были необходимы только как слушатели. Это помогало ему чувствовать себя востребованным. Он производил впечатление невероятно занятого человека. Его коллекция сумок, пакетов и велосипед с привязанным к нему псом предназначались для создания атмосферы неотложности и важности его беготни по городу.
Он появлялся в мастерской, чтобы покормить и вымыть свою собаку, а заодно выстирать рубашку. Если спешил, надевал ее мокрой.
У Володи был странный приятель по имени Джонсон. Он носил цилиндр, работал дантистом и страдал от еще более продвинутого слабоумия, чем Володя, так что тот относился к нему снисходительно. Джонсон представлял собой мужскую версию Эллочки Людоедки: его словарь состоял из слов breakfast, bacon and beer.
* * *
Мы задумали наше с Кириллом путешествие на Шикотан еще зимой. Москва уже не приносила нам ничего нового: только концерты Йоко, вальпургиевы ночи Вальки Ежова и Володю Манекена, декламирующего стихи Есенина. Хотелось куда-нибудь сбежать, но найти место, где можно было бы спрятаться от всего этого, казалось невозможным. Ни юг, ни Ленинград, ни Прибалтика не могли стать убежищем. Кирилл выбрал Шикотан, потому что это было так далеко, что даже Ежов не стал бы раскошеливаться на билет.
Союз художников оплачивал билеты туда и обратно. Чтобы заработать денег на поездку, мы взяли заказ на оформление музея Циолковского. Нам заказали две большие гравюры: Кирилл должен был изобразить Якова Захарова, совершившего первый полет на воздушном шаре, а я – китайского изобретателя XIII века по имени Ван Фу. Его полет не состоялся, но он собирался лететь на бамбуковом воздушном змее. Моя задача была значительно сложнее.
Я должен был нарисовать что-то смутно напоминающее развалившийся шалаш из бамбуковых палок, внутри которого должен был находиться растерянный китаец в халате. Я скопировал рисунок этого халата с какой-то китайской почтовой открытки. С того момента, как мы сдали заказанные нам «полеты», я больше не видел их, но друзья утверждали, что они все еще украшают стены архитектурного шедевра, посвященного отцу русской космонавтики.
* * *
Наш корабль причалил в Малокурильске, чтобы переждать шторм. Нашими спутниками были школьники – пионерский отряд, направлявшийся к вулкану Менделеева, расположенному на Курильских островах. Пионеры высыпали на палубу и грели свои позеленевшие от морской болезни лица на солнце. Вся команда, что не была на вахте, столпилась на одной стороне палубы.
– Иван, тащи винтовку скорее! – крикнул седой моряк.
Иван вернулся и, перегнувшись через борт, выстрелил.
– Пальни еще разок, чтобы не болтался, сука, – заорал угрюмый моряк, стоявший рядом с седым.
Что-то огромное, белое висело на конце лески. Вода покраснела, когда Иван выстрелил еще раз. Седой вытаскивал леску медленно. Это был огромный палтус. Седой и его помощник Иван повесили рыбу на палубе на крючок для сетей. Медленно и безнадежно палтус поворачивался, показывая свои белоснежные бока утреннему солнцу.
Пионеры подошли близко и потрогали его.
– Сукины дети, загадили всю палубу, – ворчал угрюмый моряк, – теперь чистить за ними!
Мы с Кириллом сидели на ящиках из-под рыбы и безмолвно наблюдали. Пионервожатая пристроилась рядом с нами. Она была, вероятно, единственным человеком на борту, выдержавшим шторм. Накануне вечером, когда все были полумертвыми от дикой качки, она, уютно примостившись на краю койки Кирилла, рассказывала романтические истории ночного Шикотана. В ее историях непременно присутствовали пушистый белый снег и воющие волки.
– Ты читал Юрия Казакова? – спросила она Кирилла.
Он сделал неопределенное движение губами. Было неясно, пытается ли он ответить ей или сдерживает позыв тошноты. Пионервожатая продолжала:
– На мой взгляд, в них есть суровая поэзия. Ты согласен? Ой, ты чувствуешь себя плохо, а я все говорю и говорю… Знаешь, я совсем забыла городскую жизнь. Мне так хочется поговорить с человеком, который мог бы меня понять. Я училась в Ленинграде, но с тех пор больше там не была. Постоянно работа, а летом дети…
Как мне показалось, ночью качка прекратилась, и я, засыпая, слышал шепот пионервожатой:
– Подожди, он еще не спит.
По неровному дыханию Кирилла я понял, что это предостережение его не остановило.
Я только поражался таланту друга приспосабливаться к любым метеорологическим условиям.
Моторный баркас, подходивший к кораблю, чтобы забрать пионеров, тарахтел рядом. Пионервожатая взглянула на Кирилла и торопливо спросила:
– Ты мне напишешь?
Он машинально посмотрел на меня, но ответил ей сразу:
– Конечно.
Удовлетворенная, она побежала собирать своих пионеров и, обернувшись, крикнула:
– И обязательно прочти Казакова!
– И Евтушенко, – добавил я с улыбкой.
– Хорошо, – ответил Кирилл.
Когда пионеры сошли в Менделееве, мы остались единственными пассажирами, не считая старухи с двумя сумками и ведром, завязанным сверху тряпкой.
После пионеров пришел еще один баркас, и с причалившей по соседству с нами «Родины» на него стали входить девушки, приехавшие наниматься на работу. Это было так близко, что мы могли видеть их серые изнуренные лица.
Погода резко изменилась. Солнце, что так много обещало утром, безнадежно исчезло. Моросило, и дул холодный ветер. Девушки стояли на ржавой палубе металлического понтона, приплясывая на месте от холода. На многих были нейлоновые чулочки и лодочки – прощальные атрибуты городской жизни.
Их пускали на борт строго по списку. Мужик в теплой зимней фуфайке сидел за столом на понтоне. Его розовые уши торчали из-под кепки.
– З. А. Прохорова – Копейск! – кричал он.
– Здесь, – отвечал голос из толпы девушек.
– М. Н. Пузанова – Тула! – хрипел он, поднимая и опуская уши.
– Здесь!
Их было так много, что казалось, перекличка не закончится никогда. Количество городов, о которых я никогда не слыхал и не встречал на карте, добавляло какую-то жуткую нереальность бесконечной перекличке.
Штурман нашей старой посудины крикнул из кабины прямо нам в уши:
– Эй, девочки, вам же холодно, идите сюда! Мы вас согреем! Что вы ждете? Не стесняйся, кудрявая. Я не трону тебя.
Кудрявая, взяв подругу себе в помощь, пошла в кабину греться.
Мужик с розовыми ушами хрипел:
– А. С. Фетисова – Нальчик!
– Здесь, – откликнулось слабое эхо.
– Эй, папаша, следи за руками, – донеслось из кабины.
– Ну, давай. Если ты не дашь мне согреть твою задницу, совсем замерзнешь! – послышалось из кабины.
Мы стояли, опираясь на мокрые деревянные поручни качающегося судна.
– Ты был на похоронах Сталина? – неожиданно спросил Кирилл.
– Нет, а почему ты спрашиваешь?
Я не мог оторвать взгляда от розовых ушей под кепкой.
– Я жил на улице Чехова, – начал Кирилл. – Ты знаешь, рядом с Пушкинской. Это было начало марта, на улице дикий холод. По нашей улице прямо напротив моего дома шел людской поток. Мы с ребятами сидели на заборе и предлагали замерзшим, уставшим женщинам из очереди пройти задними дворами прямо к гробу Сталина. Большинство из них знали, что на улицах – кордоны, и не верили нам. Но некоторые соглашались. Это были те, кто отчаялся стоять в очереди. Толпа, которую только безумное воображение могло назвать очередью, еле двигалась. Многие так никогда и не вернулись с похорон, погибли в давке. Мы только помогали доверчивым женщинам перелезть через забор и спуститься во двор, сопровождая к обещанному секретному проходу – заброшенному бомбоубежищу, оставшемуся после войны. Там не было ничего, кроме грязного пола и непроглядной тьмы.
Мы подготовили убежище для дня похорон, положили лист металла на пол и притащили туда старую кровать. Старшие члены нашей банды, Гаредкин, Крантц и Одноглазый, ожидали внутри. Там мы набрасывались на жертву, как животные. Бросали на кровать, срывали одежду и хватали за все, что могли. Нужно было слышать, как они кричали – сначала от страха, а потом от отчаяния. Иногда старшим удавалось изнасиловать женщину, мы же довольствовались только возможностью лапать ее, а потом отпускали на улицу. Я не знаю, шли они потом домой или прощаться с Иосифом. Выждав некоторое время, мы снова занимали нашу позицию на заборе.
Крики мужика с розовыми ушами растворились в монологе Кирилла и в шуме дождя, который барабанил по доскам нашего корабля и по ржавой палубе баркаса. Заявляя о себе бесконечному океану тремя долгими гудками, понтон, скрипя и плеская, развернулся, забирая с собой неведомые судьбы женщин из неизвестных мне русских городов.