В поисках бутылки водки мы ехали в такси в сторону Комсомольской площади.
– Не думаю, мужики, что вы найдете там что-нибудь. Все боятся продавать, – сказал нам водитель. – Я пробовал этим заниматься когда-то давно, но по новому закону менты отбирают права на пять лет, и это помимо штрафа. Вам лучше попробовать в «Арарате». Там есть дядя Гриша, дадите ему пятерку и получите водку.
Вокзал был городом внутри города, живущим своей жизнью. Чемоданы, сумки, пассажиры, вытянувшиеся на скамейках и скрючившиеся на полу, лица, искаженные сном и жесткостью неонового света.
Над людьми, погруженными в усталый сон, царила фигура Александра Невского, строго вперившегося взглядом в противоположную стену. Он застыл с занесенным мозаичным мечом над полем битвы. Меч казался сделанным из хлебных катышков. Толпа, развалившаяся на лавках и на полу, выглядела поверженной его грозным мечом. Трудно было пробиться сквозь эту кучу похожих на тюфяки людей, чьи чемоданы были привязаны к их запястьям, чтобы не украли.
Вездесущие воры и проститутки оживляли спящий вокзал.
– Посмотри, нам повезло. – Женька дернул меня за рукав. – Пошли, я познакомлю тебя. Это знаменитый Боря, а это Ольга.
Боря улыбнулся чарующей улыбкой и протянул руку. Ольга, голубоглазая блондинка, тихо опустила глаза и прошептала: «Привет». Углы ее накрашенных губ опустились, придавая лицу вид страдания, смешанного с романтикой декаданса.
Женька объяснил Боре цель нашего приезда.
– Старик, я позабочусь, – ответил Боря. – Сделаем в одну секунду. Давай деньги.
Он выхватил мятую десятку из Женькиных пальцев и отдал ее калеке с лицом, похожим на мозоль. Тот куда-то заковылял на своих алюминиевых костылях.
– Как дела вообще? – спросил Боря и, не дожидаясь ответа, добавил, потирая обветренные руки и обращаясь к Женьке: – У меня все в порядке. Неделю назад я снял комнатенку. Работаю с одной шлюхой… – он взглянул в сторону женщины в шляпе сложной конструкции. Та опиралась на стойку буфета и пила кефир прямо из пачки, почесывая одной ногой другую. – Можно пойти туда прямо сейчас, а?
– Мы не можем сейчас, мы ждем водку.
И, кроме того, я не очень здоров, – промямлил Женька.
– Ну, как хочешь. В любом случае запиши номер телефона. – Как имя, молодой человек? Дитин? Ну, хорошо, Дитин, может, ты мне позвонишь?
– Может, позвоню. – Я согласился быстро потому, что калека на костылях вернулся и дал Женьке две бутылки.
– Дайте ему полтинник за скорость, – скомандовал Боря.
Мы смогли наскрести мелочь и после теплого прощания с Борей и Ольгой пустились в обратный путь. Осторожно ступая через разбросанные руки и ноги, узлы и чемоданы, улыбающиеся во сне лица, мы в конце концов выбрались на улицу.
– Возьмем этих с собой? – Женька кивнул на двух девиц.
Мы не смогли разглядеть их лица под низко надвинутыми на лоб платками.
– Пошли, – позвал их Женька.
– Погоди, – сказала одна. – Куда?
– Недалеко, на Кировскую.
– Сколько заплатите?
– А сколько хотите?
– По пятерке каждой.
Женька начал размахивать руками:
– Каждой по пятерке?! По трояку плюс выпивка, все! Или оставайтесь здесь мерзнуть.
Я прав? Ну, хорошо, думайте быстро. Раз, два, три!
– Пошли, – сказала вторая, – я не хочу себе здесь задницу отморозить.
Когда мы платили водителю, он попросил:
– Не обижайте их, ребята! Они хорошие шлюхи, новые здесь.
* * *
В мастерской играла музыка. Танцевали под мелодию полузабытого военного вальса. «Ночь коротка, спят облака, И лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука…» – пел голос Утесова.
Фима со своего дивана восторженными глазами следил за ритмичным покачиванием бедер танцующих.
– Фима, где ты? – спросил я его.
Фима грустно улыбнулся:
– Я здесь.
Мой вопрос и его ответ, который звучал как пароль, были частью текста из серии его графических работ под названием «Вопросы и Ответы». Он работал над ними в последнее время. В разговорах друг с другом мы пользовались готовыми клише. Это была своего рода разновидность поп-арта на тему русских фраз, доведенных до минимализма.
Фима настолько сжился с лексикой своих коммунальных квартир, что в разговорах использовал предложения из этих рисунков. Он мог спросить меня: «Кто забил этот гвоздь?»
Я должен был догадаться, что он имел в виду. Ответ был в его рисунках: «Роза Моисеевна Кац забила этот гвоздь».
Он всегда был в состоянии грустного покоя, исходящего от его гипсокартонных панелей, что с легкой иронией отображали жизнь среднего советского люмпена, населяющего тысячи коммунальных квартир. Конечно, его поп-арт не имел ничего общего с поп-артом Роя Лихтенштейна или Энди Уорхолла, отличался он и от поп-арта Ольденбурга. Это был другой, совковый поп-арт, полный мягкой иронии в традициях Хармса, Гоголя и Зощенко. От его работ исходил горьковатый привкус моей старой коммунальной квартиры, поэтому, наверное, я испытывал к нему слабость. Фима напоминал мне старика Мячина и других жильцов моей коммуналки.
Фима всегда носил старое поношенное пальто, и его всклокоченные волосы лежали шапкой на голове. Тепло, исходящее от его раскосых глаз, как будто грело окружающий мир. По его мнению, весь мир организован совершенно правильно. Он мог находить удовольствие как в дерьме, так и в красоте, как в радости, так и в грусти. Порой мне казалось, что он исполнял роль духовного пастыря, а мы были его овцами. Он любил лечить душевные раны тех, кто стонал, и тех, кто страдал молча.
– Кирилл, тебе нужна баба, – мог сказать Фима. – Ты не можешь продолжать по-прежнему, я вижу это. Ты нуждаешься в заботливой, теплой бабе.
Он возвращался к своим рисункам. Муха и под ней название: «Знай о мухах». Иногда он нуждался в том же лечении, которое прописывал Кириллу. Тогда он выбирался со своего чердака и терпеливо ждал момента, чтобы притащить какое-нибудь беззащитное теплое существо под свою крышу. Для того чтобы начать новый опус под названием: «Мухи улетели», он должен был выпроводить теплое существо за дверь, на улицу, что находится вне его мира летающих мух и гвоздей, забитых Розой Моисеевной Кац.
Расстаться с мухами и гвоздями ему было трудно. Он даже брал с собой своих «мух» и «гвозди» в ежегодную летнюю поездку к своей старой маме в Бердянск. Цель этой поездки была в том, чтобы подготовить одинокое, лишенное мужчины хозяйство матери к зиме. Пока Фима доставал ей уголь и дрова, он умудрялся создавать новую панель под названием: «Мухи вернулись».
Время от времени его маленькая мама брала Фиму к кому-нибудь в гости в попытках устроить его личную жизнь: должна же была существовать где-то в Бердянске еврейская девушка, которая может подойти Фиме. Он понимал тщетность ее стараний, но не хотел обижать маму, поэтому покорно шел с ней. Сидя за чьим-то столом, он часто думал о теплых московских бабах, которых оставил на милость судьбы. И чем выше становилась поленница в сарае матери, чем меньше сломанного штакетника оставалось в ее деревянном заборе, тем больше он думал о своем чердаке. Когда все было, наконец, сделано, он складывал своих «мух» в самодельный деревянный ящик, конструкция которого была такой же изощренной, такой же сложной, как и его концепции, и отправлялся на станцию.
* * *
Женька сидел между двумя проститутками с Каланчевки. Было видно, что им не особенно комфортно среди собравшихся в мастерской. Но Женька говорил, что спешить им никуда не надо. Кирилл тоже подсел к одной из них:
– Чувствуйте себя как дома.
Володя Манекен спал в кресле с выражением глубокого горя на лице. Незнакомые мне люди ходили туда-сюда из комнаты в комнату, наливая водку.
Ежова я нашел в спальне. Первое, что я увидел, когда вошел, была голая спина индийской девушки-каучук. Я промямлил что-то, стоя в дверях. Он помог мне:
– Старик, я извиняюсь: забыл дверь закрыть.
Я вышел.
Привязанная собака рычала в ванной. Люди танцевали в комнате. Актер из «Современника», чье имя я всегда забывал, двигал ногами в такт музыки. Как во сне я смотрел на лица и пытался вспомнить, кто из них кто.
Наблюдая за танцующими, Фима разговаривал с Евгением Бачуриным о свободе и героизме, революции и интеллигенции.
– Не верю, что можно просто так стать героем. Не стоит ожидать ничего хорошего от людей, которые наслаждаются яростной борьбой.
– Не понимаю слов, которыми ты жонглируешь, Фима: герои, свобода, борьба. Когда речь идет о внутреннем мире, это еще в пределах моего понимания, но когда об общем идеале, – тогда оставьте мне мою привилегию и счастье быть несчастливым.
– Ты хочешь сказать, что русская интеллигенция и те, кто борется за демократию, хуже, чем…
– Я ничего не пытаюсь сказать, кроме того, что уже сказал. Я их не знаю. Пусть они будут героями, пусть они будут святыми. Но не я, можешь ты понять это? Я не верю в святых и фанатов. Я верю бродягам и проституткам.
Я знаю, что они не могут одурачить меня так, как те, которым веришь ты…
– Ты хочешь правды и совести, – сказал Бачурин и повернулся к проституткам, которые доедали пельмени. – Спроси этих девочек, кого они считают честным? Они тебе скажут, что это те, кто платит вперед и потом не отбирает у них деньги. Это их понятие честности. Я чувствую, ты хочешь большего, ты хочешь услышать сон Веры Павловны. Не рассчитывай на это, ты этого не услышишь. У них нет времени спать, им нужно зарабатывать.
Девочки с вокзала рассмеялись.
– Видишь, Бачурин, вся вокзальная площадь смеется над тобой! – злорадствовал Женька.
Нора ушла со своим французским спутником. Только Володя Манекен, которому не сиделось на одном месте, предлагал всем чай.
Индийская девушка-каучук не сводила глаз с Женьки, но тот, не обращая внимания на ее взгляды, громко пил чай. Только Галя после ухода Норы чувствовала себя одинокой, покинутой, пыталась поговорить с Кириллом, но он избегал ее, отделываясь ничего не значащими восклицаниями.
Кирилл обычно старался быть естественным. Но временами Женьке все же удавалось навязать ему свою манеру диалога. Например, когда они шли рядом со своей общей избранницей, Женька мог повернуться к Кириллу и спросить с беспокойством:
– Ну как, старичок, твой желудок сегодня? Все еще понос?
– Не говори, это так меня утомило, – отвечал Кирилл и спрашивал в свою очередь: – Слушай, Женька, давай зайдем к тебе. Я заберу у тебя свои ботинки. Я их тебе на день рождения одолжил, а ты их уже неделю носишь.
Их избранница оказывалась в трудном положении, потому что не могла понять, насколько правдивыми были эти издевательства. Через десять минут она уже знала об их страшных болезнях, об ужасающей бедности и начинала думать, что связалась с нищими. И тут Женька, обращаясь к растерянной девушке, опять смешивал карты:
– У меня будет сегодня небольшое сборище. Евтушенко обещал зайти, может, будет Вознесенский.
В этот момент Кирилл добавлял крупицу правды, объясняя, что Андрей вряд ли придет, потому что вчера перебрал и чувствует себя плохо.
Окончательно запутав женщину выбором между Кириллом, истощенным поносом, и нищетой Женьки, они оставляли ей свои адреса и исчезали.
* * *
Мастерская была похожа на декорацию, наполненную характерами, подчиняющимися странным командам невидимого и сумасшедшего режиссера. Они ходили, сидели, участвовали в сценах. Короткие и долгие обрывки их диалогов мешались с музыкой и шумом. Это выглядело как хаос, организованный идиотом с искаженным представлением о времени.
Я больше не мог находиться в этом аквариуме и попросил у Фимы ключи от его мастерской. Она было в пяти минутах ходьбы от моей. Его чердак располагался в здании старого русского акционерного общества, на Кировском бульваре.
Лежа на диване в мастерской у Фимы, я рассматривал его последнюю работу «Иван Трофимович едет за дровами». Она была огромной и представляла собой деревенскую дорогу, по которой должен был проехать Иван Трофимович. Восемьдесят метров его пути. На картине были названия всех деревьев, и черными силуэтами показаны следы Ивана Трофимовича. Сам он был величиной с муху.
В нижнем правом углу картины Фима изобразил масштабную сетку, так что зритель мог вычислить дистанцию, которую проехал Иван Трофимович. Пейзаж мягко вписывался в поверхность грязно-коричневого цвета.
При долгом и внимательном рассматривании обнаруживалась пустота деревенской дороги, тянущейся бесконечно. Названия мест были изображены в виде маленьких кружочков, разбросанных, как горошины, вдоль линии знакомых дачных мест: Красногорск, Павшино, Томилино.
На Фиминой картине был изображен набитый мебелью интерьер комнаты типичного гражданина: телевизор, шкаф, наверху которого располагался ряд банок с вареньем, полосатые половики, стол, ваза с цветами и какие-то странные плоские формы. На диване сидел парень с очень большой головой и читал газету. Собака лежала на подстилке. Муха, такая же большая, как собака, билась о стекло. Под картиной был текст, объясняющий, что мухой была жена Оля, а банки с вареньем – друзья семьи. Были даже обозначены денежные долги. Собакой на подстилке был Петр Андреевич Заворыкин, хозяин дома. Я лениво читал текст на картине. Голос Фимы вывел меня из полусонного состояния.
– Почему ты не спишь? – мягко спросил он. – Ты не сможешь спать у себя сегодня, у тебя там не протолкнешься.
Чердак был залит предутренним рассветом. Скоро остался звук легкого шуршания кровли на крыше от ветра и тихое дыхание Фимы на соседней постели.
Морозное утро пробиралось в комнату, оставляя ультрамариновые полосы на белых стенах. Они упирались в край пейзажа, на котором Иван Трофимович ехал за дровами, и тихо соскальзывали на пол. Приятное ощущение пустоты разливалось по телу и, проваливаясь, исчезало где-то между Павшино и Томилино.
Я засыпал.