Мастерская постепенно просыпалась и превращалась в коммуналку. Звук бегущей воды доносился из туалета и ванной.
Актер театра «Современник» вырвался откуда-то, бормоча: «Увидимся вечером, я опаздываю на репетицию», – и убежал, даже не умывшись.
Небритая, мятая физиономия Ежова выглянула из-за двери:
– Женьк, как насчет того, чтобы сбегать? Купи что обычно: бутылку, пару пачек пельменей, пива и масла.
Появились две вчерашние проститутки. Женька достал аккуратно сложенные три рубля и отдал одной из них.
– Теперь твоя очередь! – сказал он Кириллу с улыбкой.
Кирилл начал рыться в карманах, достал из одного рубль, из другого мелочь. Сложил деньги вместе и, стыдясь, заплатил другой:
– Только два рубля восемьдесят копеек, это ничего? – Он неожиданно повернулся ко мне: – У тебя есть двадцать копеек?
– Тоска с вами! – сказала девица и брезгливо отдернула руку.
Обе заторопились к двери.
– Я тоже, пожалуй, пойду, я должен позвонить в «Совпис», – сказал Митя.
– Ты разве не сдал туда своего последнего еврея? – пошутил Кирилл.
– Я хотел бы узнать, нет ли у них какой-нибудь работы. Деньги кончились.
– Для чего тебе деньги, Митя? – спросил Женька, натягивая войлочные ботинки на босые ноги.
– Не знаю. Наверное, чтобы быть человеком. У меня семья, куча долгов, не считая поездок жены в Харьков и обратно. – Он натянул свое старое пальто цвета вылинявшей гусеницы и вышел за Женькой на улицу, сияющую скучной зимней белизной.
* * *
Тогда светская Москва была настолько мала, что все знали друг друга. Стоило только появиться в ресторане ВТО, ЦДРИ или Доме литераторов, как сразу можно было узнать последние новости друг о друге. Эти дома славились необычайно домашней уютной атмосферой.
Они представляли собой театральные подмостки, на которых актеры, актрисы, режиссеры и писатели играли сцены до боли знакомого спектакля. Посетители могли провести весь вечер, бегая от стола к столу, целуя друг друга, будто не виделись целую вечность. Неважно, что полчаса назад они расстались в ЦДЛ. При встрече громко говорили, задыхаясь от счастья и обнимаясь прямо посреди сцены, куда они вышли, чтобы зрители их получше разглядели. Надо сказать, эта игра была довольно однообразной, но большое количество действующих лиц создавало эффект развития. Снующие между столиками официанты были, в основном, служащими КГБ.
– Валентин Иванович, прямо из холодильника, – объявлял официант Дима, ставя заледеневший графин с водкой на стол. Наклонившись ближе, он спрашивал: – Хотите свежий анекдот? – И стыдливо бормотал анекдот, имитируя стыд пациента и грубость занятого доктора.
– Привет, старичок, – бросил мне, пробегая мимо, Аникст. – Ты бы заглянул завтра в театр? Там шум из-за твоих ночных рубашек. Иванова не хочет в ней играть. Она говорит, что рубашка не соответствует характеру, слишком похожа на платье. По пьесе она должна работать в ней в прачечной.
– А что она хочет носить – грязный фартук? Действие происходит в Венгрии, а не в русской деревне, – возразил я.
Неожиданно включили музыку, соло на трубе Герба Алперта донеслось из динамика. Мелодия наполнила зал и как-то невпопад зазвучала в этой изменчивой и сумасшедшей атмосфере. Как только я об этом подумал, нестройный хор за соседним столиком затянул:
Дима принес еще один графин с водкой.
Ежов, лениво выпив рюмку, хрипло произнес:
– Слушай, Женька, что ты там собираешься делать с твоим образом мыслей? Я там был и знаю: пока ты временный и желанный гость, это приятно. Они хотят поговорить с тобой, выпить, показать тебе свой город. Но только скажи им, что ты планируешь остаться, они тут же заскучают. У тебя начнутся сложности с трудоустройством. Незнание языка превратит тебя в беспокойного глухонемого.
Женька смотрел на Ежова. Трудно было сказать, всерьез ли он думал об отъезде. Но Ежов не унимался:
– Тут мы варимся в собственном соку. Согласно законам этого закрытого общества, ты принадлежишь к его привилегированному классу только потому, что имеешь время думать. Тебе не нужно ходить на работу, зарабатывать деньги, ты не публикуешься, не живешь невероятно активной жизнью. Заметь, тут ты все это можешь себе позволить, не имея денег. Там тебе будут нужны деньги на такую роскошь.
– А что, если я найду там богатую женщину, – мечтательно протянул Женька, – что тогда, дядя Валя?
– Ты? – Ежов увидел, что Женька дурачится, и стал терять интерес. – Попробуй! Помни только, что я тебе сказал. Тебе нужна будет какая-нибудь приманка. Ты даже здесь не можешь себе никого найти, а там это будет значительно сложнее. За что она будет тебе платить?
– Ну, хорошо, хорошо, ты меня уговорил, я остаюсь. – Женька улыбнулся, снял пиджак и повесил его на спинку стула.
– Я думаю, что могу понять провинциальных евреев, – продолжал Ежов, – но что собирается там делать вся эта армия голодающих по свободе творчества? У них нет ничего, кроме какой-то абстрактной идеи самовыражения. Идеи, которые они вынашивают, были забыты на Западе двадцать лет назад.
– Ежов, ты всегда смотришь на вещи с точки зрения самой простейшей схемы реальности, – вмешался в спор Кирилл. – Но люди плывут по реке нереальных надежд, и ее поток сильнее, чем самые убедительные реалии человеческого опыта. Они бросаются в эту реку, мечтая, что она вынесет их на счастливые берега. Западничество всегда было религией русской интеллигенции, включая даже тех, кто играл в славянофильство. Предпочитая жить за границей, они не скупились на разговоры о величии России, о прелести русских берез. Они тащили себя назад в Россию умирать, желая, чтобы их останки удобрили святую русскую землю.
– Я не понимаю твоей злой иронии, Кирилл, – ожил Ежов. – Для них было действительно трудно писать и находить читателей за границей. Многие из них просто перестали писать, теряя свой язык и не приобретая другого. Это была трагедия интеллигенции.
– Может быть… Не знаю, – отвечал Кирилл, – но я не вижу большой трагедии в смерти какого-нибудь местного артиста, писателя, например от того, что он потерял чувствительную, восхищающуюся им публику в лице русской интеллигенции, а люди на Западе не хотят есть приторно-сладкую литературную кашу, сдобренную ностальгическими слезами повара…
Я сидел, прислушиваясь к ним. Их голоса то появлялись, то исчезали в гаме птичьего рынка, каким казался мне ресторан Дома кино. Потные лица, шеи, руки, вытянутые в разнообразных жестах, несущих на себе отпечаток веры в собственную важность: «Нам хорошо, но мы сдерживаем себя, как и подобает интеллигентным людям».
Хор грянул новую песню Окуджавы:
Когда ласкать уже невмочь, и отказаться трудно…
И потому всю ночь, всю ночь не наступало утро.
Мы возвращались из Дома кино. Улица Горького была залита неверным светом фонарей. Монумент Пушкина, покрытый снегом, замерзал в печальном одиночестве.
«Давайте заглянем в ВТО. Может, зацепим кого-нибудь там!» – предложил Женька. Все с готовностью согласились.
Было трудно попасть в ресторан ВТО поздно ночью, но, к счастью, швейцаром в этот день работал дядя Петя. Это был странный старик в сияющем черном костюме и бабочке, размером сходной с той, что носил известный конферансье Смирнов-Сокольский. У дяди Пети была своя система вытягивания денег у посетителей. Он стоял внутри у стеклянной двери, совершенно индифферентный в отношении стуков и криков снаружи. Ты мог колотить в дверь хоть целый час. Он даже не глядел в твою сторону. Но стоило Ежову достать мятый рубль из кармана и прижать его ладонью к стеклу двери, дядя Петя немедленно открывал ее и ловкими пальцами быстро ловил бумажку.
Дядя Петя славился тем, что, неожиданно выйдя на середину зала ресторана, поворачиваясь во все стороны, объявлял громким голосом: «”Динамо” победило армейцев со счетом пять – четыре. Горьковское ”Торпедо” проиграло ”Химику”!», затем кланялся и возвращался на свое место у двери. Он получал информацию из пищавшего в его руках транзистора.
Мы нашли единственный свободный стол, да и он был грязный с пепельницами полными окурков. Почти все лица вокруг были нам известны: в основном, актеры МХАТа, «Современника» и несколько знакомых девиц.
Пришло время рассказывать анекдоты, чтобы убить время. В оцепенении я прислушивался к их потоку, рассказчики сменяли один другого.
– Товарищи, пора расходиться по домам! – прокричал дядя Петя.
Вечер подходил к концу. Быстрым профессиональным взглядом Женька окинул прокуренное пространство ресторана и остановился на столике с тремя женщинами, сидящими без мужчин.
– Как насчет тех? – спросил он Ежова.
– Не сработает, они выглядят слишком прилично!
Это задело Женьку, он встал и направился к заинтересовавшему его столику. Склонившись над женщинами, Женька заговорил о чем-то, глупо улыбаясь. Он работал в традициях классического французского театра, используя для комплиментов затертые фразы. Женщины то пугались, то смотрели на него как на сумасшедшего, но, в конце концов, сдались.
Помогая в гардеробе ВТО своим новым подружкам надеть пальто, он уже называл их по именам.
Было невозможно поймать сразу два такси, и мы пошли пешком по спящей Москве. Три незнакомки семенили по бокам от Женьки. Тот размахивал руками, рассказывая им какие-то истории. Мы шли за ними, время от времени отвечая на адресованные нам шутки.
Кирилл был занят интерпретацией теории о сексуальных преимуществах маленьких женщин. Он основывал свои аргументы на опыте старого уважаемого артиста, который утверждал, что ни одна женщина не может сравниться в постели с лилипуткой. Это утверждение нравилось Кириллу, и он в последнее время искал низеньких женщин, что, впрочем, не удерживало его от связей и с высокими.
Мы подходили к Сретенскому бульвару.
Я часто замечал, что присутствие людей разрушает внутреннее напряжение пейзажа или интерьера. Когда ты один в комнате, ты можешь часами смотреть на странную складку одежды, отразившуюся в зеркале. То же самое происходит, когда ты смотришь на пустую улицу: трещины на стенах домов оживают, глубокая чернота окон скрывает трепещущую загадку неизвестной жизни.
Это состояние можно почувствовать только ночью или ранним утром, когда все спят. На карнизах стоят покрытые снегом кастрюли, из форточек свисают авоськи, полные продуктов, жалкие авоськи с человеческой надеждой в них.
Снег громко скрипел под нашими замерзающими ногами. Когда мы были уже у подъезда, до нас донесся голос Володи Манекена, читающего Есенина:
Мы увидели его на ступенях, прислонившегося к перилам у входа в мастерскую. Большая собака на поводке лежала у ног Володи.
Дверь в мастерскую не хотела открываться. Мои замерзшие пальцы никак не могли засунуть ключ в замок. Все сгрудились вокруг и ждали. Володя Манекен продолжал читать Есенина:
В холодной мастерской стоял густой запах табака и выпивки. Не раздеваясь, я прошел на кухню и включил все четыре конфорки, чтобы согреть мастерскую.
– Это похоже на пещеру со сталактитами, – сказала высокая женщина, глядя на стены. – Люди, которые живут здесь, должно быть, имеют ледяное сердце, как у Кая.
– Может, я буду сегодня твоим оленем, Герда? – сказал Женька, помогая ей снять пальто, шепотом, но так, чтобы мы слышали.
– Если ты не будешь слишком навязчив.
Я люблю оленей твоего типа, но несколько более сдержанных.
Ежов сидел смирно на диване, оттаивая, и потягивал водку. Кирилл тихонько рассказывал «игрушечной женщине» о ее преимуществах перед другими, развивая свою теорию. Судя по выражению ее глаз, он был достаточно убедителен.
шипела старая, поцарапанная пластинка. Мелодия напомнила мне мое далекое детство, когда я слушал песни времен войны.
Стало очень тихо в моей кухне, залитой подслеповатым светом, идущим от пыльного абажура. Была только музыка. Время от времени кто-нибудь говорил что-то, сказанное оставалось висеть в воздухе.
Ежов в это время рассказывал блондинке о том, как он отдал своему другу-сценаристу любимый эпизод о человеке, у которого вырос тридцать третий зуб. Наступило время, когда нужно было вставать и расходиться, но никто и не собирался двигаться с места.
Кирилл сделал решительный шаг первым. Он поблагодарил компанию за необычайно интересный вечер и исчез.
В моей спальне было холодно и неуютно.
Я не хотел зажигать лампу, ощупал свои карманы, нашел спички и зажег свечу. Огонь свечи начал мерцать в стеклах моих картин на стенах. Они напоминали темные окна спящего дома.
Я лежал на своей помятой постели и смотрел на шторы песочного цвета, отделявшие меня от холодной белизны заснеженного двора, и думал о живописи, которую я никогда не смогу создать. Она бы не вместилась в холст размером с картину, изображающую явление Христа народу, или другую, под названием «Русь уходящая», которую я однажды видел в студии у Павла Корина. Корин, старый и сгорбленный, сидел в своей громадной мастерской перед пустым холстом, занимавшим все пространство. Холст был совершенно чист. Художник сидел перед ним часами, не в состоянии начать, зная, что у него не хватит времени закончить…