Место встречи изменить нельзя. Нью-Йорк. «Русский самовар». За роялем громкий Журбан или Леня, тапер с добрыми еврейскими глазами, мягкой и тихой манерой исполнения. Он исполнял на слух все совковые мелодии. Сгрудившиеся вокруг рояля подвыпившие дамы с декольте… Капельки пота на лицах… Самозабвенное хоровое пение напоминающее шабаш ведьм на Лысой горе. Дикие танцы. Казалось, это последний день перед концом света.
«Русский самовар» восьмидесятых – Нью-Йорк для русского эмигранта. Там встречались, прощались, ругались и мирились. Своего рода клуб, некая достопримечательность русско-еврейской нью-йоркской диаспоры. Памятник великого исхода из совка. Заморские гости – Пугачевы, Киркоровы, Хворостовские – по пьянке иногда удостаивали собравшихся своими сольными номерами. Даже тогда они казались заграничными птицами, а мы обычными совковыми эмигрантами, застрявшими в «Самоваре» надолго, а может быть, навсегда.
Между столиками, попыхивая трубкой, медленно блуждал, еле держась на ногах, Рома Каплан. Он почти никогда не выпускал трубку изо рта, пожалуй, кроме того момента, когда заглатывал очередную рюмку или читал наизусть что-нибудь из Бродского. Каплан помнил из Бродского практически все и мог читать даже в полубессознательном состоянии. Я думаю, что, кроме Бродского, он вообще ничего не читал. Иосиф был для него тем же, кем был Монтень для Мити.
На стенах, в клубах табачного дыма, висели на гвоздях полотна и принты местных художников-эмигрантов. Красные плюшевые диваны с потертыми спинками. Довольно просторный бар, за стойкой которого хозяйничал Яша, зять Каплана. Он был женат на Ларисе, дочери жены Каплана.
Это был своего рода семейный бизнес со всеми вытекающими отсюда последствиями: натянутостью в отношениях между членами семьи и так далее. На посетителях это не сказывалось. Качество обслуживания и вкусовые особенности «самоварной» кухни не обсуждались. Кухню «Русского самовара» было принято называть русской, она обладала специфическими запахами жареной картошки, щей или борща. Но сюда ходили не для этого. Белые скатерти были не органичны для этого заведения, вытертые клеенки коммунальных кухонь подошли бы больше. Здесь побывали все, только ленивый не посетил эту Мекку нью-йоркской эмиграции. Там даже была Книга памятных отзывов, в которой мне не раз, по просьбе Каплана, приходилось рисовать что-нибудь вроде вишни или яблока. Текста от меня он не требовал.
В «Самовар» я обычно приходил со Збарским и Лялей. Наша группа представляла собой классический треугольник, в котором не было никакой сексуальной заинтересованности. Ляля работала у меня помощницей, я знал ее еще в эпоху, когда она была замужем за Семеном Левкиным, моим приятелем по институту.
У нас установились редкие абсолютно дружеские отношения. Збарский же вносил в них, да и в атмосферу «Самовара», своего рода интеллектуальную провокацию.
– Ты Библию читал? – спрашивал он строго, отламывая кусок черного хлеба, лежащий на тарелке.
– Ну, читал, и что? – лениво отвечал собеседник, которого он порой приглашал из-за соседнего стола.
Нам с Лялей его каверзные вопросы уже давно были неинтересны. Он жаждал свежей крови.
– Ты хоть помнишь историю о тридцати серебрениках?
– Ну, помню, – отвечал в предчувствии неладного приглашенный на экзекуцию. – А в чем твоя проблема? – спрашивал он с опаской Леву.
– А в том, что ты хоть раз задумывался над тем, что это за число? Почему тридцать, а не сорок, например? Да и вообще, это много или мало? Какой эквивалент был в то время, что можно было купить на эти деньги?! – орал он на весь «Самовар».
Пришелец с другого стола тупо молчал.
– Ну, телись, – повелительно требовал Лева.
– Надо подумать, это, наверное, какой-нибудь символ, – виновато мычал ответчик.
Сильно кашляя и отхаркиваясь, Лева орал:
– Иди за свой стол и подумай. Когда придумаешь убедительный ответ, возвращайся! Какие же кругом темные люди!
Нечастный виновато шел к своему столу, а Лева начинал хлебать уже остывший борщ. Ляля кротко с обожанием смотрела на него.
Я думаю, что бо́льшая часть посетителей «Самовара» на протяжении недель думала над его вопросами. Задавая их, он постепенно входил в состояние агрессивной эйфории, все больше и больше распалялся. Его взгляд становился безумным. Видимо, он и вправду испытывал презрение и ненависть к темным и необразованным людям. Лева тешил свое неизмеримое превосходство над толпой, которую он презирал за тупость и медлительность. Его довольно наглая самоуверенность и хриплый прокуренный голос повергали людей непривычных в какой-то ступор, своего рода гипноз.
Обморочное состояние, которое испытывает толпа перед брызгающим слюной опытным оратором, который сам находится в психическом, как у шаманов, трансе, искренне веря в свою значительность и превосходство перед язычниками.
– Быть интеллигентом – это талант или способность, если хотите, «полагать конечности», – продолжая хлебать, вещал Лева. – А ты можешь предложить свое определение интеллигента? – Орал он, вытряхивая из стакана оставшиеся от компота сухофрукты.
Ляля с улыбкой, которая не сходила с ее лица, переводила свой взгляд то на просветителя, то на меня, язычника. А я уже давно был далеко-далеко, совсем не в «Самоваре», а там, где не пахнет селедкой и пожарскими котлетами. Там, где тишина и покой. Но Лева настойчиво требовал моего возвращения своим громким хриплым ором:
– Я спрашиваю твой дефинишн! Я настаиваю! Ты что, не согласен с моим?
Я лениво возвращался, чувствуя неловкость. Ляле казалось, что на нас с Левой неодобрительно смотрели язычники с других столов, думая, что назревает скандал, и, скорее всего, сейчас будет драка. Хотя на самом деле это была дружеская беседа, обмен мнениями.
– Только не говори мне, что ты должен подумать.
– Почему? – устало спрашивал я.
– Потому что я не поверю, что ты такой козел и никогда в жизни не задумывался над этим. Ну, рожай же свой. Мой, видимо, тебя не устраивает.
Он, в самом деле, меня не устраивал, но не по смыслу, а, скорее, по нерусскому построению фразы. Она звучала как-то по-татарски. Что это, «полагать конечности»? Твоя моя не понимай.
– Смотри, сука, лингвист нашелся, – снова орал он.
– Хорошо, – сказал я, отпив глоток водки из граненого вспотевшего стакана. – Ну, скорее, я думаю, это способность адаптироваться в любых ситуациях и в любой среде и говорить, не повышая голоса.
– Приспособленец! Ты видишь, наш приятель типичный приспособленец! – обращаясь к Ляле, заорал он.
Она молча улыбалась и смотрела на него, то ли с обожанием, то ли с испугом.
Так шли годы… Лева шаманил, Ляля улыбалась, Роман курил трубку. А я все ждал чего-то. Теперь даже не могу вспомнить, чего. Скорее всего, перемен. И опять я, в который раз, как когда-то в детстве, произносил про себя успокоительную фразу: «Я и ОНИ», или натыкался на извечный вопрос: «Кто я? Где я?» Неужели я так и закончу свою жизнь в «Русском самоваре», среди всего этого кошмара.
Мой лофт находился на 20-й между Парком и Бродвеем. Весь день я старался не вылезать из него, это было светлое огромное пространство с большими окнами, выходящими на 20-ю улицу. Окна спальни смотрели в стену из коричневого кирпича соседнего дома. Стена была так близко, что, казалось, можно достать ее рукой. Я не знаю, что находилось на остальных этажах, но напротив моего, шестого, судя по танцующим фигурам в трико, разместилась балетная школа.
Лофт был приобретен по тем временам не за большие деньги. Да и времена были другие, назовем их легкими. У меня в жизни никогда не было такого огромного пространства, и от этого переполняло чувство какого-то незнакомого спокойствия. Казалось, что лофт – это вознаграждение за мои долгие годы скитаний, смены адресов, съемные тесные квартиры и студии. Деньги свалились почти сами. Ёши, мой японский маршан, решил приобрести большую группу работ для своего фандосьен где-то недалеко от Токио. Это были и картины, и театральные макеты, и скульптуры. Короче, все сложилось, как бывает только во сне. В жизни такие случайности встречаются довольно редко.
Еще не начав ремонта, я отправился исследовать 20-ю улицу и улицы по соседству. Обилие ресторанов и кафе, кинотеатр прямо за углом, багетная мастерская, – что еще нужно для полного счастья? Так начиналась моя нью-йоркская жизнь, обещавшая мне что-то до сих пор незнакомое. Париж, казалось мне, был пройденным этапом. Да что Париж, по сравнению с Нью-Йорком, маленький провинциальный город! Нью-Йорк производил впечатление чего-то грандиозно-космического. И я, выбравшись из коммунальной квартиры на Мещанской, из какого-то израильского ульпана, затерянного в горах Мевасерет-Циона, попадаю в эту Мекку современного искусства. В голове огромное количество фантазий, планов, связанных с поисками галереи.
Я заметил, что любая перемена в жизни, каждый поступок или шаг, который мы совершаем, почти всегда состоит из нескольких этапов. Пролог – эйфория, спазм, фантазия. Кульминация – проживание или приживание. Третий этап: реальность жизни, где все, что нам «казалось», переходит в стадию «оказалось». И четвертый, последний – эпилог, он, скорее, связан как раз с памятью. Он, пожалуй, самый щемящий и в чем-то приятный, уже не вызывающий лишних эмоций, когда ты видишь себя и то, что с тобой было, через какую-то тонкую полупрозрачную пелену времени. Все, что с тобой происходило, ты видишь с дистанции, которая обладает каким-то правильным фокусом бесконечности. Там не присутствуют ни оценки, ни превосходные степени, ни страх, ни восторг, ни драма.
Нью-Йорк был для меня начальной стадией, эйфорией, как когда-то Париж, где я даже наслаждался скромной мастерской с покосившимися стенами на улице Сен-Сюльпис. В той мастерской, где я принимал приезжих из Москвы – Ивана Дыховичного и Борю Хмельницкого, – стесняясь ее бедности. Там, где ютился, производя на свет свои ящики, затянутые нейлоновой шелкографической тканью. По ночам, в одиночестве, я, вглядываясь в них, ощущал себя ученым на пороге важнейшего оптического открытия. Улыбаясь про себя, я думал, что если бы Тернер увидел мои ящики, думаю, он, так же, как и я, сидел бы часами, вглядываясь в это магическое пространство. Во всяком случае, мне хотелось в это верить, но, к сожалению, он не дожил до этого времени…
* * *
Наступил жаркий июль. Я взял билеты на самолет через Лондон, так как должен был закончить книгу Бориса Пастернака «Сестра моя – жизнь». Макет делал Аникст. Нам необходимо было увидеться перед сдачей книги в производство.
Я решил, что проведу у него пару дней, а потом вылечу в Нью-Йорк, чтобы встретиться с Крис.
Первой, кого я встретил в баре отеля Нью-Йорка, была Сьюзан. Увидев меня, она спросила с улыбкой:
– Как твоя пассия? Не женился еще?
Я решил не сообщать ей причины своего визита в Нью-Йорк. Вообще, это свидание было тайным, я не хотел говорить об этом даже Бобу.
Наша встреча с Крис была назначена на вечер, поэтому весь день я был предоставлен самому себе. Позвонил своему издателю, мистеру Чифу. Договорились встретиться на ланче.
Я привез ему законченный Аникстом макет книги и мои иллюстрации. Они представляли собой черно-белые многодельные офорты. По совету Альдо я смешал в них почти все возможные техники: и травленый штрих, и мягкий лак, и бесконечные слои акватинты разного размера – от крупных до почти пудры. Оттиски получились легкими и прозрачными, почти акварельными.
Альдо учил меня травить кистью на офортных досках, не опуская их в ванну с кислотой. Он поставил передо мной маленькую банку, затем, налив в нее кислоту, попробовал на язык, определяя ее крепость.
– Ну, с богом, только не бойся и не торопись, – сказал он, протянув мне небольшую колонковую кисть.
– Альдо, я же не вижу ничего под черным лаком, – растерянно сказал я.
– Это неважно, ты должен почувствовать, угадать изображение. Выбери одну зону и начинай.
И я вслепую, осторожно стал блуждать по поверхности кистью, предварительно обмакнув ее в кислоту. Иногда Альдо просил меня остановиться, нагибался низко над доской и, приставляя к глазу специальную лупу, проверял глубину травления.
– Здесь больше не трогай, переходи в другую зону, – тоном ментора произносил он.
Где-то на третьей доске я и в самом деле начал видеть, вернее, догадываться об очертаниях изображения, спрятанного за слоем черного лака.
После разговора с Чифом я нетерпеливо ждал встречи с Крис. Во время ланча я думал о ней, но присутствие Чифа отвлекало меня. Теперь же, когда я остался один, ощущение страха холодной ящеркой бегало по всему телу. Я решил успокоиться и направился в бар.
Встретились мы около шести в ресторане, недалеко от ее дома. Улицы были забиты людьми. Играла музыка. Мы сидели за столиком, она пила белое вино и курила.
– Я начала снова курить, – словно оправдываясь, пояснила Крис, поймав мой удивленный взгляд.
Говорили о какой-то ерунде. Я рассказывал ей о своей работе с Бобом, а она про детей.
– Что ты собираешься делать после ужина? – поинтересовалась Крис.
– А ты? – спросил я.
– Я хочу пойти к тебе, – сказала она просто, как будто мы никогда не расставались.
И мы пошли сквозь плотную толпу веселящихся подвыпивших людей, не замечая никого вокруг. Она снова, как когда-то, держала меня за запястье, едва касаясь его.
В баре мы выпили еще, она шампанского, я виски, и поднялись в номер.
Где-то около двенадцати Крис сказала, что ей надо бежать домой.
– Менендос наверняка будет звонить. Нет, не провожай, увидимся завтра… – И она скрылась за дверью.
«Надо бы позвонить Бобу», – проваливаясь в сон, подумал я. И по мере погружения в мягкую дремоту всполохом возникла мысль: «Ну и что ты собираешься делать теперь?» Ответа на этот вопрос не было. Последнее, что мне пришло в голову перед тем как заснуть, что наступило пятое число, мой день рождения. Как будто это что-то меняло…
Крис приехала около десяти утра. Она была в светлом льняном платье, которое сняла, как только мы поднялись в номер. Сейчас, за давностью лет, трудно вспомнить детали, но я не забыл свое ощущение необыкновенного праздника, что-то подобное было лишь в мой день рождения, еще при жизни бабушки Поли.
И Крис, мне казалось, была той самой исчезнувшей из моей жизни Нинкой – девочкой, которую добрая фея вдруг превратила в женщину. Даже детская игра «в доктора» теперь вдруг казалась мне естественной, я как бы старался вспомнить очертания ее тела, прикосновения кожи, чего не смог в полной мере ощутить вчера.
Вчера все было настолько торопливо, как будто мы боялись: вдруг по какой-то причине это не произойдет. Вероятно, нам мешала длительная разлука, какое-то необъяснимое чувство неловкости делало нашу близость застенчивой и торопливой. Мы снова привыкали друг к другу. Сегодня же мы были в роли полноправных любовников, во всяком случае, у меня появилась какая-то уверенность, а вчерашний озноб, который я чувствовал каждую секунду, прошел.
Наступило тихое спокойствие. Казалось, моя жизнь обрела смысл, а Крис – награда за долгие годы борьбы за признание. Художник-эмигрант, не знающий ни одного слова ни на одном языке, кроме русского, потерянный в чужом городе и не уверенный в себе, выбрал Крис еще в те далекие времена. Познакомившись с ней в малюсенькой мастерской с покосившимися стенами на Сен-Сюльпис, я, видимо, полюбил ее за ту бесшабашность и быстроту, с которой она вселилась в мою жизнь, принеся на руках щенка Спанки. В ту дождливую ночь я вдруг почувствовал в себе силы для борьбы за выживание.
Теперь, когда мы лежали, запутавшись в простынях, и строили планы на будущее, я вспоминал о прошлом.
– О чем ты думаешь? – видимо, заметив мой отсутствующий взгляд, спросила Крис. – Как ты представляешь себе наше дальнейшее существование?
– Я как раз и думаю об этом, – соврал я.
На самом деле я был далек от этих мыслей, а просто наслаждался ее близостью и теплым дыханием. Мои мысли, если они и возникали, никак не были связаны с нашим будущим, скорее, они блуждали где-то поблизости с моим прошлым, порой прикасаясь к настоящему.
– Если ты думаешь, что я буду тайно встречаться с тобой во время твоих редких появлений в Нью-Йорке, то ошибаешься. Это невозможно, я не смогу так долго выдержать. Ты должен снять мастерскую в Нью-Йорке и работать здесь, тогда мы могли бы видеться чаще.
Я не могу говорить с тобой только по телефону, ты понимаешь это? Дай мне прикурить.
Она курила одну сигарету за другой, затягиваясь глубоко, как будто ей не хватало воздуха. Мистера Стаба она называла Менендос.
В то время в Нью-Йорке проходил довольно громкий процесс над братьями Менендос. Глава семейства и его жена были застрелены своими сыновьями. Не было сомнения, что преступление было подготовлено заранее. Убиты несчастные были зверски. Защита, желая найти хоть какие-то смягчающие обстоятельства для преступников, выдвинула версию, что папаша Менендос был монстром, насильником и психопатом.
– Почему ты его так называешь? – спросил я.
– Не будем об этом, – ушла Крис от ответа. – Ты знаешь, Менендос очень опасен, у него связи, он знает чуть ли не всех в Нью-Йорке. Если ему кто-то даже просто намекнет про нас, он отберет у меня детей. Подумай об этом. Может, лучше закончить все здесь, не начиная? Почему ты молчишь?
Что я мог ответить? «Не думай об этом, все будет хорошо». Когда тебе необходимо почувствовать и разделить чужую боль, всегда возникает проблема поиска успокаивающих слов. Ты думаешь в этот момент о своей боли, сознавая, что не в состоянии взамен поделиться ею. Остается только умолять страдающего набраться терпения или отложить разговор на потом. Но и этими соображениями в такие моменты не стоит делиться, так как они будут восприниматься как своего рода трусость или безответственность.
– Послушай, Крис, – сказал я, – давай не будем сегодня решать глобальные проблемы, а начнем делать это поступательно. Я обещаю тебе, что мастерскую в Нью-Йорке я сниму в ближайшее время. Что же касается остального, мы поговорим и обсудим это за ужином.
А теперь постарайся не думать об этом, если сможешь.
– Постараюсь, – сказала она покорно.
Мы лежали, прижавшись друг к другу, и молчали. Каждый думал о своем. Она, видимо, выстраивала свою модель наших отношений, я же думал о завтрашнем возвращении в Париж. О будущей вроде как предсмертной выставке, которую мне неоднократно обещал Жерар, и о каком-то нереальном, как мне казалось, моем исчезновении. Крис не знала о далеко идущих планах Жерара.
Спустя какое-то время она решила уйти из дома.
Я снял ей квартиру, где-то в районе 60-х улиц. Она могла брать детей к себе три раза в неделю, в остальные дни мы виделись у меня. Но даже в эти свободные от детей дни она часами сидела у телефона, решая их школьные и бытовые проблемы. Крис была хорошей матерью, полностью растворенной в своих детях. Я не могу сказать, что испытывал чувство ревности к ним, просто сама ситуация делала наше существование, мягко выражаясь, абсурдным.
Менендос хорошо понимал невозможность быстрого развода. Будучи опытным в бракоразводных делах (первая жена тоже ушла от него), он создавал бесконечные препоны – тома документов, справок, переписки адвокатов. И все оставалось по-прежнему.