Теперь, когда я пытаюсь вернуться в то время и хоть как-то воспроизвести свое состояние, мне это дается с большим трудом.

Тогда со мной это произошло впервые.

У меня даже не возникло мысли, что что-то можно изменить. Я впал в состояние своего рода гипноза. И только ночью, лежа в номере гостиницы, почти втайне от самого себя, я реально понял размер бедствия и безысходности.

Несколько раз мне удалось слетать с Крис во Францию. Это были дни праздника и тлеющей надежды. Целыми днями Крис, как всегда, висела на телефоне с Нью-Йорком, разговаривая без конца то с Адамом, то с Магали.

Я в мастерской грунтовал холсты, пытаясь не слышать и не воспринимать ее неприсутствие или непреодолимую связь Крис с другим миром, в котором я если и занимал какое-то место, то, по всей видимости, крайнее. В самом себе меня поражало мое смирение. Хотя где-то в глубине души я понимал, что долго мы так не протянем. Что-то должно произойти. И пусть это будет не по моей воле, возможно, и не по воле Крис. В эти моменты я полагался на волю Всевышнего. Я был почти уверен, что Он подождет какое-то время, а потом примет решение и за нее и за меня.

Состояние бездомности и неприкаянности не покидало меня. Впрочем, оно осталось и по сей день. Только раньше оно мучило, а теперь я отношусь к этому спокойно, принимая как своего рода рок. «Wandering Jew», – нередко повторял я мысленно.

Вся моя жизнь в Нью-Йорке вертелась вокруг «Самовара» и моих постоянных спутников – Левы и Ляли. Они довольно ревниво относились к моим частым отъездам во Францию.

– Тебе что, больше всех надо? – спрашивал Лева с раздражением.

– Кого это «всех»? – спрашивал я с ощущением какой-то вины.

– Ну мне, например! – с еще большим раздражением орал он.

– Да, на самом деле мне надо больше, чем тебе, – отвечал ему я уже более спокойно.

На несколько дней наступало охлаждение, потом снова мы возвращались к нашему, назовем его так, мирному сосуществованию.

Кроме «Самовара» я коротал свое время в компании Боба Альтмана. Он был моим островком спокойствия в среде русской эмиграционной коммуны. С ним я ходил на концерты и в театр, что позволяло мне хоть на короткое время отвлечься от моих личных проблем.

С ним я мог поделиться наболевшим, не стесняясь и не опасаясь, что он будет иронизировать. Он был намного терпеливее и тактичнее моих спутников. Но спутники располагали свободным временем, поэтому мне приходилось видеть их чаще, чем Боба.

Большая часть моей нью-йоркской жизни была связана с галереей, с которой я работал, но основное мое время съедала все-таки сигарная комната. Любая стройка связана с бесконечными скандалами и примирениями. Роман нередко ложился в больницу с припадками: то у него болело сердце, то просто расстраивались нервы. Виновником этого часто бывал Лева со своей несдержанностью, которая выражалась в постоянном повышении голоса, а иногда просто в хамстве. Но, как бы то ни было, все свободное время я был вынужден торчать в «Самоваре», закрывая глаза на все.

Как-то утром перепуганная Крис вышла из ванной, держа на ладони свою грудь.

– Посмотри, – глухо сказала она.

Грудь была похожа на опухшую винтообразную гору, которую кто-то пытался выкрутить, но так и не докрутил до конца.

– Ты видишь? – спросила Крис.

Еле сдерживая озноб при виде этого зрелища, я ответил:

– Срочно поезжай к доктору.

Я знал, что Крис несколько раз в году проверяется в клинике, так как у нее находили предрасположенность к онкологии.

– И позвони мне, когда освободишься, – добавил я. – Я буду весь день в «Самоваре».

Работать я не мог и, в ожидании звонка Крис, пытался что-то красить. Шли часы, но она не звонила, минуты тянулись бесконечно. Чем дольше она не звонила, тем сильнее меня била нервная дрожь. Нервное напряжение возрастало, переходя в ощущение наступающей беды. Я несколько раз звонил домой. Никто не снимал трубку. Только шли длинные гудки, которые казались мне гораздо длиннее обычных.

Уже начинало темнеть, но звонка все не было. Только когда я собрался уходить, телефон зазвонил.

– Это я, – упавшим голосом произнесла она в трубку. – Я сейчас заеду за тобой.

Казалось, прошла целая вечность, пока она приехала. Я сел к ней в машину.

– У меня нашли рак, – просто, без пафоса, произнесла Крис.

Мы приехали в лофт.

– Сядь, – сказала она, войдя в комнату.

– Можно я выйду погулять с собакой, она была весь день одна? – попросил я.

Мне надо было побыть одному, чтобы понять, что делать.

Я зашел в «Сильвер Сван» – немецкий ресторан напротив моего лофта. В голову ничего не приходило. Когда я вернулся, Крис продолжала сидеть на том же самом месте у барной стойки в кухне.

– Что-то твоя прогулка затянулась, – сказала она раздраженно. – И после недолгой паузы добавила: – Я возвращаюсь к Роберту и детям.

Первый раз за долгое время она произнесла его имя.

– Он знает об этом? – спросил я, не веря в происходящее.

– Да. Я была дома, и мы обо всем договорились. Я приняла это решение, поскольку не знаю, сколько мне осталось, и поэтому хочу видеть детей чаще. – Снова пауза. – Прости, но я не могу поступить иначе. Она помолчала. – Вещи я заберу позже.

Ни прощальных поцелуев, ни видимых слез. Крис взяла на руки щенка и вошла в лифт.

– Ты можешь звонить, Роберт будет не против. – И захлопнула дверь лифта.

Что было потом, я помню смутно. Кажется, я снова спустился в «Сильвер Сван», но понял, что сегодня суббота. В этот день недели там проходили сборища трансвеститов. Среднего возраста мужики, переодетые в женские платья, снимали ресторан на вечер и проводили время за танцами и пьянкой. Иногда мне нравилось наблюдать за этим необычным зрелищем.

И хотя вечеринки были закрытыми, меня пускали в ресторан и даже сажали за стол. Видимо, привыкли к моему присутствию за долгие годы.

Сидя среди них, я думал о странностях человеческой натуры. Видимо, сегодня наступил тот самый Судный день, Его терпение иссякло, и Он нашел способ закончить нашу историю, которая, казалось, зашла в тупик. Видимо, Он устал наблюдать за нашей обреченной нерешительностью и взял на себя всю вину, чтобы ни Крис, ни я не испытывали это чувство.

Конечно, я еще долго буду переживать за свое мужское эго. Но что такое потеря веры в себя по сравнению с главной драмой жизни и смерти?

* * *

Планета мертвых. Бесконечно уходящий вдаль пляж. Серо-серебристый песок и море. И прогуливающиеся по нему люди. Женщины в нарядных черных или белых платьях, их головы украшены венками из искусственных цветов. Мужчины в нарядных рубашках. Похоже на променад на набережных приморских городов.

Когда я был жив, я часто пытался представить себе потусторонний мир. Он всегда казался мне похожим на пустыню, где редко можно встретить живую душу. Он всегда представлялся мне чем-то воздушно-ватным, царством тишины и покоя. Но я даже не мог себе представить, насколько плотно заселен этот мир. Толпы блуждают по мертвой планете…

Вглядываюсь в эту бесконечную вереницу людей, лювлю себя на необъяснимом чувстве любопытства и нетерпения. Видимо, хочется увидеть кого-нибудь из знакомых. Хотя понимаю, как глупо при встрече, если она произойдет, произнести что-нибудь вроде «рад нашей встрече!», или «как жизнь?», или «ну как дела?».

* * *

В «La Pallette» я обычно прихожу утром гораздо раньше других. Общение с официантами происходит молча. Они, не спрашивая, ставят на стол двойную порцию «Jack», стакан со льдом, бутылку минеральной воды с газом и двойной экспрессо.

Мимо молча проходят персонажи, катя за собой чемоданы на колесах. За их спинами – рюкзаки, куда они идут – одному богу известно. Некоторые, с наушниками на голове, полностью отрешенные от окружающей среды, добровольно погружены в мир звуков и независимое одиночество.

Появился Педро. Поцеловал меня в лоб, как мертвого, сопровождая поцелуй словами «ты очень ранний», и скрылся за углом, видимо, спешил то ли на рынок, то ли в галерею Валуа.

Молча провожаю его глазами, и вспоминаю выставку Фимы «Монумента» в «Гран Пале». Впечатлило его неумирающее желание эпатажа. Самым сложным для Фимы и его супруги было установить свою инсталляцию в интерьере «Гран Пале», который представляет собой законченный шедевр. Как внедриться в него и не дать возможности зрителю сравнивать художественные ценности с привнесенным. От исторического шедевра Фима решил отгородиться высокими стенами гипсокартона, грубо отфактуренными под стены, типичные для Прованса. Километры этих стен погружают зрителя в состояние растерянности, он забывает про «Гран Пале», про Париж – и бродит по «нигде». Белый, вызывающий тошноту лабиринт из белого навоза окружает со всех сторон. Выбраться оттуда помогает план-карта, на которой обозначены входы и выходы, разбросанные по лабиринту. Выходя, приходится нагнуть голову, чтобы не удариться о дверной косяк. В этих деталях весь Фима, скрупулезно, с истовостью ученого-алхимика, безудержно выдумывающий формулу неудобства, формулу идеального эпатажа. Я навсегда запомнил его фразу после одной из моих выставок:

– Ну, показал ты им «кузькину мать»?

– Не думаю, – ответил я.

– Это плохо, очень плохо!

Желание послать всех историков и любителей искусств – заветная мечта любого мало-мальски зрелого художника. Но редко кому удается это осуществить, а Фима в этом преуспел. И преуспел не случайно Он выбирал в жизни рискованную дорогу, используя довольно жесткую, почти тоталитарную манеру взаимоотношения с толпой. Зрители, как под гипнозом, перемещались от одного объекта к другому, пытаясь понять и осознать, что же это, что же хотел сказать этот инопланетянин. Но Фима не так прост, он недоступен, он не из тех, кто заигрывает с толпой. «Кто вам сказал, что я хочу вам что-то сказать?» Фима уже давно гордо молчит. И предлагает только тишину. Тишину перед монументом, который вызывает у толпы только желание пасть на колени и молиться, как у язычников перед смастыренным из глины богом.

Здесь вы блуждаете по своего рода кладбищу среди могил великих магов-творцов, исследователей космоса, творцов будущего Родченко, Малевича… Фимы. И совсем неважно, откуда мы: из Витебска или Днепропетровска, Харькова или Бердянска.

– А как вы относитесь к «Черному квадрату» Малевича?

В эпоху революции они были строителями революционных трибун, художниками-оформителями праздников, шествий, истовыми популяризаторами революции. Их основная концепция заключалась в разрушении старого буржуазного искусства и создании нового искусства революционно-народного.

Подумайте, зачем? Чтобы не было даже малейшей возможности сравнить «Черный квадрат» с «Мадонной» или башню Родченко с Пизанской башней.

* * *

К восьми должен подойти Жерар. В последнее время его мир настолько замкнут на бесконечной эйфории по поводу самого себя и своих внутренних переживаний, что его собеседнику остается только слушать. Свои короткие фантазии, связанные с физиологическими функциями или эротическими фантазиями, рано или поздно он старается осуществить. Это меня не раздражает, его открытость и беззащитность вызывают у меня снисходительную улыбку.

Возможно, от жары или просто оттого, что я мертв, все вокруг выглядит таким ничтожным. Тогда почему я ощущаю какую-то причастность к тому, что происходит, когда я уже давно в потустороннем мире? Может, они правы, что не считают меня умершим.

Мой Париж постепенно исчезает. А вместо него – чужой, незнакомый мне город. Его населяют совсем другие люди. А тех, которых я знал давно, переселились в мир иной. Теперь там живет Альдо, его ангельская жена Пеп, Шура и Нина Шик, Кружье и много-много других. Их нет, из-за этого и город мне кажется другим.

Вглядываясь в воспоминания о городах, странах и бесконечную вереницу людей, я, как дезертир, отсиживаюсь в кафе. Ловлю себя на необъяснимом чувстве любопытства и нетерпения.

В мастерской Майкла меня ждут два больших литографских камня. Получаю удовольствие от поливания их тушью. Наблюдаю, как плохо смешивающиеся жидкости – вода и ацетон – образуют неконтролируемую рябь на поверхности камня, давая эффект естественной непредсказуемой случайности. Эти случайности гораздо ближе к живописи и правдоподобности. Эффект нерукотворности всегда ближе к правде.

В живописи вообще нет ничего материально-реального. Живопись – иллюзия. Именно иллюзия и является реальностью. Весь фокус заключается в создании ее. И главная трудность кроется в переводе трехмерного пространства, где есть и вода, и земля, в плоскость.

Мастерская Майкла завешана подошвами, принтами размером в метр, а то и два, на которых одна, максимум две линии или стоит несколько точек.

– А это кто? – спрашиваю я Майкла.

– Important корейский минималист! – загадочно улыбается Майкл. «Тебе, наверное, этого не понять», или, может, «вот до чего мы дожили», – кроется в его улыбке.

В атмосфере мастерской Майкла есть что-то от кружков «Умелые руки» в Доме пионеров, где так называемые арт-объекты обязательно развешивают по стенам. И все они вызывают чувство стыда.

Я вылил еще одну последнюю тарелку туши на литографский камень, и пока она медленно разливалась, оставляя замысловатые узоры на его поверхности, закурил.

Мастерская Майкла полна народа. Это молодые ассистенты-печатники. Все они заняты чем-то. Художников только двое – ирландец преклонного возраста, и я.

Ирландец передвигается медленно, как в рапиде, сильно прихрамывая. На лице – доброжелательная улыбка. Видно, доволен результатом работы. Ему ассистирует девушка, которая, напротив, двигается с какой-то необыкновенной скоростью. Они оба охвачены понятной только им двоим эйфорией, печатая монотипии. Их сотни с изображением двух абстрактных форм, напоминающих то ли подошвы мужского ботинка, то ли стельки для него. Розовые, зеленые, фиолетовые. Меняется только цвет стелек и фона. После каждого прогона она поднимает принт высоко над головой в ожидании реакции мастера. И каждый раз он с готовностью благодарного зрителя одобрительно кивает головой. Она тут же прикрепляет принт прищепками на веревку у стены.

Что-то странное есть во всей этой игре в «высокое искусство».