Наконец появился Женька с двумя бутылками водки в компании девушки с непривлекательным прыщавым лицом.

– Верочка, индийская девушка-каучук, – с легкой иронией представил ее Женька, – благосклонно согласилась встретиться с интересными людьми. Это – Валентин Иванович Ежов, кинодраматург, лауреат Ленинской премии. Володя Попов – поэт, а это художники. Очень интересные, многообещающие. Верочка, ты можешь снять пальто, а сюда положить сумку, здесь не воруют. Под какую музыку ты работаешь? – заглянул Женька в глаза девушке.

Нервный взгляд и неудачно подобранный наряд Верочки выдавали в ней девушку из Подмосковья. Женька суетился, очищая стол, а Верочку послал переодеваться в другую комнату. Ни я, ни остальные не понимали, что происходит.

Женька погасил свет, зажег свечи и, поставив пластинку Синатры, попросил всех занять места.

Комната наполнилась хриплыми звуками свинга. Существо, одетое в купальник с блестками, забралось на стол. Не берусь комментировать странную пластическую композицию, которую демонстрировала Верочка. Я потерял ощущение времени и не помню, сколько длилась эта фантасмагория. Женька дико аплодировал, выкрикивая «браво!».

Спектакль привлек всеобщее внимание, но в то же время в комнате возникло ощущение дискомфорта и напряжения.

В дверь снова постучали:

– Дитин, открой!

На этот раз в обшарпанном дверном проеме нарисовались Нора, за ней незнакомая, уже немолодая женщина и какой-то тип – судя по клетчатой одежде, то ли спекулянт, то ли иностранец.

Я пригласил их войти. Тип оказался французом.

Нора села рядом со мной, делая вид, что просто заглянула меня навестить. Мне показалось, что платье на ней было надето на голое тело, все ее белье – в рукаве шубы или, может быть, распихано по карманам.

Француз, быстро освоившись за столом, сравнивал ночную жизнь правого и левого берегов Сены в Париже. Сен-Жермен, «Кафе де Флор», кафе «Два Маго» – Париж для туристов. А также Пигаль, Арабский рынок. Левый берег – Монпарнас, кафе «Селект» – конечно, совершенно другое, там присутствует традиционный французский интеллект.

Кирилл, потеряв интерес к географии, повел Норину подругу Галю в ванную.

Француз продолжил свой рассказ под аккомпанемент льющейся воды, дающей слабую надежду, что, может быть, там принимают ванну.

Ежов и Женька потеряли интерес к правому и левому берегам Сены, их внимание было приковано к звукам в ванной. Только Фима продолжал слушать с неподдельным интересом о посетителях кафе «Селект». Володя пытался перекричать шум воды и бубнеж француза, привлекая внимание своих ленивых пьяниц-друзей и двух женщин, оставшихся за столом:

Но люблю тебя, родина кроткая! А за что – разгадать не могу. Весела твоя радость короткая С громкой песней весной на лугу.

И, доведя свой голос до неожиданного визга, он, как провинциальный трагик, опрокинул в себя чей-то стакан с водкой и передернул плечами.

Возвратилась Галя. Умытая, она виновато улыбалась всем нам. Кирилл, помедлив из вежливости, вышел из ванны чуть позже.

– Я думал, мы тебя потеряли, – произнес Ежов. – Пойди, «причастись»… – добавил он и достал пять рублей из кармана. Это означало, что Кирилл должен был сходить в магазин за водкой. – А ты, Жень, не сиди в носках, надень боты. Ты знаешь, я очень чувствителен к запахам.

Думая, что убрал двух своих главных соперников, Ежов повернулся к Гале, чтобы начать свой дежурный рассказ о грандиозном сценарии.

Француз и Галя не могли поверить, что это сам Валентин Ежов, автор «Баллады о солдате», сидит перед ними. Когда Ежов попросил Женьку подтвердить, Женька засомневался, но сказал, что если дядя Валя на причастности к фильму настаивает, то, в таком случае, сказанное должно быть правдой. Все это делало реальность Ежова и его связь с кинематографом сомнительными. Единственное, чем Ежов мог подтвердить, что он – это он, – это показать свое удостоверение лауреата Ленинской премии.

Именно этого и добивался от него Женька.

– Валентин Иванович, а трудно написать такой сценарий? – неожиданно спросила девушка-каучук.

Верочка сидела с ногами на диване, обхватив колени руками и положив между ними подбородок так, что ее колени оказались почти на уровне ушей. Ее подбородок между коленями не давал ногам сомкнуться, образуя между ними темную щель.

Мне казалось, что поза Верочки мешает Ежову ответить. Его застывший взгляд был направлен теперь куда-то вниз, в попытке разглядеть, что там находится. Оставив ее вопрос без ответа, Ежов чувствовал себя неудобно из-за своей неспособности преодолеть возбуждение, которое начинало овладевать им. Я удивился, что причиной этого было существо с прыщавым лицом.

Женька поднял желтый от никотина палец и забормотал:

– Дядя Валя – великий человек. Хочешь, я вымою тебе ноги, а, дядя Валя?

Ежов был смущен Женькиной выходкой.

– Да пошли вы все! Пойду, позвоню Йоко, пусть придет.

– Только со скрипкой, – продолжал ерничать Женька.

– Конечно, со скрипкой, она всегда ее берет, когда идет ко мне. Вы, куча оборванцев, наконец увидите настоящего гения. Это вам не трепаться о Бердяеве или Солженицыне. – Ежов надел первое попавшееся пальто и вышел, хлопнув дверью.

После его ухода в комнате воцарилась тишина.

Обычно в компании, за столом, Женька играл роль тамады. Стиль его конферанса был всегда витиеватым. Женька хвалил хозяйские пироги, вина и все, что приходило ему в голову. Но сейчас долгое сидение на одном месте заставляло его еще глубже погружаться в свои проблемы: он довольно тяжело переживал недавний развод с женой.

Время летело незаметно, и скоро в мастерскую вернулся Ежов с Йоко и скрипкой. Вместе с ними с улицы ворвался морозный воздух. Ежов потребовал налить водки и зазвенел стаканами. Йоко порхала вокруг него. Быстро выпив, он объявил:

– Концерт Паганини!

С покорностью гейши Йоко начала расстегивать маленькими пальчиками футляр скрипки, который был такой же величины, как она сама.

Я привык к этим представлениям, только постоянство репертуара удручало меня. Ежов всегда требовал концерт Паганини в начале и Японскую сонату для скрипки и фортепиано Вячеслава Овчинникова, которую тот написал для Йоко, в конце. Может, Ежов действительно что-то чувствовал по отношению к этим произведениям, а может, просто не знал других, тем не менее его требование всегда было одно и то же.

Для Йоко игра на скрипке была актом самопожертвования. Когда она играла, ее глаза, наполненные слезами, не отрывались от Ежова. Он же продолжал жевать что-то. Иногда его мутный взгляд останавливался на Йоко, и тогда он подмигивал ей, выражая свое удовольствие, смешанное с гордостью.

По его словам, он добирал время, утерянное им во время войны и послевоенной студенческой жизни. Став известным сценаристом довольно поздно, Валя пытался схватить все, что, по его мнению, должно было принадлежать ему раньше. Он так торопился, что часто терял удовольствие от того, что имел. Действуя безо всяких эмоций, своим поведением он часто производил странное впечатление. Он мог перевоплощаться с гениальным актерским мастерством, будучи в одну минуту героем-любовником, а в другую – уставшим от жизни старым казановой, умоляющим Женьку сделать ему одолжение:

– Ну, Женя, сходи погуляй, не будь эгоистом, ты еще молодой и здоровый, ты еще найдешь себе бабу. С тебя хватит.

Однажды Женька спросил его:

– Дядя Валя, какого черта ты показываешь свои лауреатские книжки? Ты что, не понимаешь, что это пошло?

– Я же не тебе показываю, Женя, ты ведь знаешь, только бабам…

Его печаль была столь естественна, что мы с Женькой почувствовали себя неловко.

Иногда Ежов оставался на ночь в моей мастерской с какой-нибудь женщиной. Он не стеснялся моего присутствия и, невероятно скрипя пружинами кровати, басом требовал от своей партнерши:

– Скажи, что я сейчас делаю. Не молчи… Скажи, что…

Она молчала, видимо, ее смущало мое присутствие. Но Ежов был настойчив.

– Да скажи ты ему, наконец, не делай из этого тайну, иначе это никогда не кончится, – просил я из своего угла.

Ежов замолкал на минуту, только звук скрипящих пружин нарушал тишину. Она продолжала молчать. Под утро все стихало. Когда мы с ним просыпались, немая обычно уже исчезала.

– Моя студентка со сценарного факультета. Очень одаренная, – говорил он.

– Только немногословна, – замечал я.

Ежову надо было возвращаться домой, и я должен был сопровождать его, поскольку он нуждался в алиби. Дома Валентин Иванович надевал на лицо маску усталого творческого работника, искал в шкафу свежие рубашки и носки. Выпив коньяку и закусив, он отправлялся снова по своим сценарным делам.

Трудно было отделаться от него надолго. Вечером он опять появлялся у меня или у Женьки. Иногда он возникал у моего окна в три или четыре часа утра с кем-то, кого я едва знал, и стучал. Я не открывал, тогда Ежов начинал ныть своим старческим голосом:

– Дитин, ты же не хочешь, чтобы мы замерзли на улице? – И после паузы уже требовал: – Твою мать! Откроешь ты или нет? – Он приказывал спутнице: – Попроси ты его!

Он интеллигентный человек и не сможет отказать женщине.

Я вставал, но не для того, чтобы соответствовать мнению Ежова обо мне, а потому что знал – Ежов упрям и все равно не даст мне уснуть. Я засовывал ноги в резиновые сапоги, которые служили мне тапочками, и шел к двери. Мне было тошно от мысли о бессонном остатке ночи и свистящем шепоте Ежова.

К тому же я знал, что не смогу пойти спать сразу. Пока он стелил на диване, ему требовалось мое присутствие. Как только гас свет, я снова слышал одни и те же вопросы, на которые Ежов, не дождавшись ответа, иногда отвечал за партнершу сам.

Впрочем, с Йоко он делал это в полной тишине. Трудно было представить его большое тело рядом с этим японским ребенком.

Йоко приехала в Москву, чтобы совершенствовать свою технику владения скрипкой, но ее интерес к Ежову оказался сильнее страсти к музыке.

* * *

…Йоко закончила игру чистым пиццикато и попросила водки. Получив четверть стакана из рук Ежова, она опрокинула ее в себя. Продолжая демонстрировать свое знание русских традиций, японка отломила кусок черного хлеба и понюхала его.

– Ну, а теперь сонату! – попросил Ежов с интонацией, не терпящей возражения.

Йоко проверила струны и начала играть. Женька устроился на коленях у Верочки, индийской девушки-каучук. Володя Манекен сидел с закрытыми глазами.

Соната Овчинникова объединяла русские и японские мотивы, в ней звучали ноты ускользающей азиатской грусти и чисто русского страдания. Йоко играла в манере уличных музыкантов. В ее руках скрипка становилась маленьким живым существом. Прижавшись к ней щекой, Йоко смотрела на Ежова так, что становилось ясно: она играет только для него одного. Видно, почувствовав это, он перестал жевать.

Француз с левого берега Сены настойчиво пытался стереть носовым платком пятно со своего пиджака. Нора нежно взяла его руку и положила себе на колени.

Когда игра закончилась, в воздухе повисла тишина. Эта пауза разбудила Володю Манекена, и он решил ее заполнить:

Я и сам когда-то в праздник спозаранку Выходил к любимой, развернув тальянку. А теперь я милой ничего не значу. Под чужую песню и смеюсь и плачу…