О старых людях, о том, что проходит мимо

Куперус Луи

Часть вторая

 

 

I

Дул холодный ветер, кружился снег, и тетушка Стефания думала не выходить из дому; она кашляла и чувствовала себя в последнее время совсем не так, как положено; ей казалось, что это будет ее последняя зима. Ведь не все доживают до возраста maman и господина Такмы, а ей, тетушке Стефании, уже исполнилось семьдесят семь – разве не солидный возраст? Ей еще не хотелось умирать, она всегда очень боялась смерти, представляя себе Ад: потому что как знать, что тебя ждет, даже если ты жил благочестиво и служил Господу Богу, как положено. Ей, слава богу, не в чем себя упрекнуть: долгая жизнь была чередой спокойных дней, без мужа, без детей, без земных обязанностей, но и без больших горестей: у нее умерли два кота, которых она очень любила; она печалилась, когда старели птички в клетке, и лишались перьев, и мрачно сидели, вцепившись когтистыми лапками в жердочку, а потом в одно прекрасное утро она находила их хладные трупики. Она печалилась, что в их семье столько безбожников – вот де Ладерсы, те всегда ходили в церковь, – но еще больше переживала, когда Тереза в Париже перешла в католичество, потому что католичество – все равно что идолопоклонство; это тетушка Стефания знала точно, ибо знала точно, что Кальвин полностью прав. Она всю жизнь экономила деньги и теперь толком не знала, что с ними делать: она написала уже множество завещаний и дарственных, а потом их упраздняла; значительную часть наследства она оставит благотворительным заведениям. Здоровье у нее долго оставалось хорошим; маленькая, подвижная и сухощавая, она всегда была хлопотуньей, шустро семенила по улице и казалась одной из своих птичек; смуглое и сморщенное личико, словно съежившееся, старушечья фигурка с впалой грудью – все это ничем не походило на величественную старость grand-maman; бесплодное поле ее безлюбой жизни, лишенной страстей и чувств, становилось все пустынней и пустынней, но это не вызывало ни грусти, ни сожаления; напротив, она считала удачей, что прожила жизнь богобоязненно, имея достаточно времени для заботы о собственной душе и заглушая не слишком громкий голос плоти чтением душеспасительных книг и звонким щебетом птичек. Слава богу, такой истеричной, как Дерксы, она никогда не была, размышляла она с удовлетворением, приписывая эту истеричность, в силу детского почтительного отношения к родителям, не своей старой-престарой матушке, а Дерксам, хотя при мысли о матушке Стефания тоже качала головой, удивляясь, что та, в ее солидном возрасте, так мало размышляет о Небесах и Преисподней, а все сидит со стариком Такмой, и они вместе наверняка вспоминают свои давнишние грехи. Антон – тот вообще закоренелый греховодник, а всего месяц назад на него – в его-то годы! – даже подали в суд по отвратительному поводу: распустил руки, когда его прачка пришла стирать вместе с малолетней дочерью, и тетушка, часто беседовавшая с Иной, знала, что дело прекратили только благодаря вмешательству д’Эрбура – единственного влиятельного члена семьи, имевшего связи; благодаря ему от прачки удалось откупиться, но тетушка Стефания находила, что Антон настолько грешен и истеричен и безнадежно продал свою душу Сатане, что лучше бы вообще не иметь с ним дела – если бы не его деньжата, которые, как она боялась, без ее вмешательства он пустит на греховные дела или отдаст вертопрахам, в то время как они очень даже пригодились бы Ине. И она решила все-таки, несмотря на непогоду, заказать экипаж и отправиться с визитами: сначала заехать к Антону, как договаривались, а потом вместе с ним к Ван Вели, к Лили и Фритсу, чтобы повидать крестников Стефа и Антуанетту: теперь детишек было уже двое, и у нее, и у Антона по крестнику. И эгоистичное сердце старой девы наполнилось нежностью при мысли о детях, которые были отчасти и ее детьми (ведь крестника Антона она тоже опекала), но при этом, размышляла она с удовлетворением, сама сохранила непорочность. Потому что все плотские отношения, даже под покровом законного брака, считала все-таки грехом и обязательно кастрировала своих котов: котов, которые дважды в год, на крышах домов, ведут себя безрассудно и истерично, она не терпела в своём доме; а как-то раз она наблюдала с глубоким удовлетворением за двумя самцами-чижиками в клетке, которые сбились с толку и не могли понять, почему у них не получается спариться, пока после напрасных попыток не угомонились и не уселись, с грустным недоуменным щебетом, рядышком на жердочке, смиряясь с жизнью в неволе, глядя на мир грустными глазками, несмотря на кусочки сахара и листики салата. Вот и правильно, размышляла тетушка, но птичек все равно любила.

Экипаж приехал, и тетушка Стефания в старой-старой шубе проворно вскарабкалась на высокую ступеньку, села на сиденье и долгое время чувствовала себя очень нехорошо. Неужели конец уже близок, неужели она скоро заболеет и умрет? Ах, если бы знать точно, что попадешь на небо! Пока она не знает этого наверняка, лучше оставаться на этом свете и дожить до глубокой старости, как maman и Такма, лет до ста. Кучер остановился перед домом, где Антон снимал две комнаты в нижнем этаже, и тетушка подумала, что выбрать: подождать, пока Антон сам выйдет, или зайти за ним в дом? Выбрала второе, и как только квартирная хозяйка Антона открыла входную дверь, Стефания с трудом спустилась с высокой ступеньки экипажа, отказавшись от помощи кучера, и со снежинками на старушечьей шляпке и ветхозаветной шубе вошла в комнату к брату, который сидел у печки, покуривая трубку, и читал. Густой табачный дым плыл по комнате медленным облаком.

– Ну что, Антон, ты все-таки ждешь меня? А то было бы неправильно, не как положено! – сказала Стефания с упреком в пронзительном голоске.

Семеня ножками, с хозяйским видом она подошла поближе и, дрожа от холода, покачала маленькой головкой со сморщенным личиком, торчавшим из потертого мехового воротника.

– Да-да, – сказал Антон Деркс, но не встал. – Присядь, пожалуйста, Стефания!

– Но нас ждет экипаж, Антон, не хочется платить лишние деньги…

– Уж ты-то от этого не обеднеешь… Скажи на милость, неужели так обязательно ехать смотреть на этих малявок?

– Но ты же должен повидать своего крестника. Так положено. А потом мы с Иной и Лили поедем к Даану с Флор, в пансион, где они остановились.

– Ах да, они ведь вчера приехали. Знаешь… не понимаю, Стефания, почему ты не оставишь меня в покое. Вечно тебе надо командовать. Я тут так хорошо сижу себе, читаю…

Стефания де Ладерс наслаждалась теплом от печки; замерзшие ноги она, за отсутствием в доме Антона грелки для ног, приблизила к самому огню, но вот дым из трубки заставил ее раскашляться.

– Да-да, ты сидишь и читаешь, я тоже много читаю, но только книги у меня получше, чем у тебя… Дай-ка взглянуть, что это ты читаешь, Антон… Это что, латынь?

– Да, это латынь.

– Я и не знала, что ты читаешь на латыни.

– Ты знаешь обо мне далеко не все.

– И слава богу, что не все! – воскликнула Стефания возмущенно. – И что же это за латинская книга? – спросила она, сгорая от любопытства, тоном инквизитора.

– Греховная, греховная, – ответил Антон, поддразнивая ее.

– Так я и думала… Но какая это книга?

– Светоний; о жизни двенадцати цезарей.

– Ясно, ты, значит, углубился в историю нелюдей, мучивших первых христиан!

Антон заулыбался во весь рот. Он сидел у печки, большой и грузный, и все морщины и жировые складки на его полных желтовато-красных щеках подрагивали от радости по поводу высказывания сестрицы, седые усы весело топорщились, налитые желчью глаза задумчиво смотрели на нее, не ведавшую плотских радостей.

«Много же ты потеряла!» – думал Антон с веселым презрением; его толстые кулаки упирались в круглые колени, сапоги с высокими голенищами топырили брючины, жилет был расстегнут, и две пуговицы на брюках тоже, и в какой-то момент Стефания даже увидела его подтяжки.

– Ты знаешь историю лучше, чем я думал! – усмехнулся Антон.

В этот момент он показался Стефании отвратительным, и она принялась нервно оглядываться. В комнате стояли открытые книжные шкафы с отдернутыми занавесочками.

– И ты прочитал все эти книги? – спросила Стефания.

– Причем по несколько раз. Ничем другим я не занимаюсь.

Стефания де Ладерс кашляла все сильнее. Ноги у нее согрелись. Она была способна перенести любые трудности, но от этого табачного дыма, как ей казалось, могла потерять сознания.

– Ну что, Антон, давай уже поедем!

Ему ни капельки не хотелось ехать, все мысли занимал Светоний, Стефания прервала фантазии, в которые он был погружен перед ее приходом. Но она умела настаивать и добиваться своего, а он был вообще-то человеком слабым.

– Мне прежде надо помыть руки.

– Да уж, помой пожалуйста, ты весь пропах своей трубкой.

Он усмехнулся, встал и неспешно пошел в свою спальню. Никто не знал о его одиноких фантазиях, все более интенсивных по мере того, как он становился старше и бессильнее в плотских утехах, никто не знал о его мысленном онанизме, о том, что, читая Светония, он воображал, что он – Тиберий и живет в античную эпоху, на Капри, в мрачном уединении, он предавался самым безудержным оргиям, воображал, что из сладострастия убивает людей, велит сбрасывать со скалы жертв своего чувственного голода и окружает себя хорошенькими, как амурчики, мальчиками… Скрытые силы его ума и фантазии, которым он с детства давал волю только в тиши одиночества, робея перед внешним миром, заставили его в юности много учиться, много читать; он знал намного больше, чем могли предположить окружающие. В книжных шкафах позади романов и Государственных ведомостей стояли труды по Каббале и Сатанизму, его истерическую натуру привлекали в первую очередь темные арканы античности и средневековья, у него был дар вживаться в людей давних времен, дальних мест, в исторические персонажи, с которыми ощущал душевное родство, полагая, что когда-то он ими был. Никто, никто об этом не подозревал; окружающие знали только, что чиновником он был в свое время посредственным, что много читал и много курил и порой вел себя как грязный потаскун. А в остальном он был вещью в себе, своей собственной тайной, и ни его мать, ни Такма, ни кто бы то ни было еще не знали, насколько глубоко он способен вживаться в тайны других людей.

Как только он вышел из гостиной, тетушка Стефания поспешила семенящей походкой к книжным шкафам и принялась читать названия на корешках. Как много у Антона книг! Вот целая полка, уставленная книгами с латинскими названиями, какой он, оказывается, ученый! А вон там сзади, что он там прячет за книгами на латыни? Большие альбомы и папки… Что это такое? Успеет ли она глянуть хоть одним глазком? Она достала из-за латин ских книг альбом с надписью: «Помпеи» и, бросив быстрый взгляд на дверь спальни, открыла… Боже, что за греховные картинки и фотографии… разные скульптуры, и все-все голые… А вот настенная живопись и плафоны, до чего странные изображения, думала Стефания. Что все это значит, эти предметы, эти люди с их анатомией, и в таких позах? Может быть, это всего лишь шутка, которой она не понимает? Тем не менее она побледнела, и ее сморщенное личико вытянулось от ужаса, а рот открывался все шире и шире. Она перелистывала страницы все быстрее и быстрее, чтобы увидеть все иллюстрации, а потом вернулась к некоторым, особенно ее поразившим… Доселе неведомый ей мир античных извращений скользил перед ее взором в грехах, представленных телами людей и животных, переплетенных друг с другом; до такого она, со своей убогой фантазией, не додумалась бы никогда в жизни. Этот дьявольский шабаш гипнотизировал ее, тяжелая книга обжигала дрожащие старушечьи пальчики, но она была не в силах спрятать ее обратно, в укромный уголок. Потому что она раньше не знала, что такое бывает, и потому что ей было очень любопытно… Потому что она никогда не предполагала, что на свете возможен такой непомерный грех… Это было преддверие Ада; люди, которые так ведут себя или о таком размышляют, будут вечно гореть в Аду, но она, она, к счастью, не из их числа!

– Что это ты тут делаешь?

Голос Антона заставил ее встрепенуться, книга выскользнула из рук.

– Опять что-то вынюхиваешь! – сказал он грубо.

– Могу же я немножко посмотреть… – пробормотала Стефания. – Я ведь не делаю ничего, что не положено! – защищалась она.

Антон поднял с пола альбом и резким движением забросил его за ряд латинских книг. Но потом, успокоившись, усмехнулся и спросил, пристально глядя ей в глаза:

– И что же ты увидела?

– Ничего, ничего, – сказала она, заикаясь. – Я только-только взяла альбом в руки… ты меня так напугал. Я ничего не… ничего не видела… Ты наконец готов, тогда пошли…

В застегнутом на все пуговицы пальто он шел следом за семенящей старушкой, презрительно посмеиваясь над ней – как много она потеряла! – а если что-нибудь и успела рассмотреть, то как, наверное, испугалась.

«Он настоящий черт! – думала она в страхе. – Он черт!»

Когда бы не его, пусть и греховные, деньжата, которых будет так жалко, если он не оставит их Ине… я бы перестала с ним общаться, я бы не пожелала с ним больше видеться. Потому что он совсем не такой, как положено…

 

II

Ина д’Эрбур ждала их в скромном маленьком доме, где жили ее дети, Фритс и Лили Ван Вейли; Фритс – молоденький офицер, Лили – улыбчивая молодая мать, уже смело начавшая вставать с постели после родов; здесь же были двое малышей – Стефик и Антуанетта, которой еще не исполнилось и месяца, а также нянька-повитуха, толстая и важная, и еще служанка – одна на все случаи жизни, – занимавшаяся Стефиком; после второго завтрака со стола еще не было убрано; здесь царила кутерьма молодой жизни: один ребенок горланил, другой верещал, толстая нянька их усмиряла, а служанка, у которой подгорело молоко, проветривала комнату, а Ина кричала ей:

– Яншье, какой ты устроила сквозняк! Закрой, закрой окно, вон уже идут дядюшка с тетушкой…

И Яншье, знавшая, что это крестные малышей, побежала открывать им дверь, вообще забыв о молоке и об открытом окне, так что пожилых гостей встретил поток холодного воздуха, и тетушка Стефания, уже измученная дымом от трубки Антона, еще больше раскашлялась и забормотала:

– Совсем не как положено, такой сквозняк, такой сквозняк…

В маленькой гостиной печка, плохо затопленная служанкой, погасла, так что Лили с Фритсем, чтобы угодить старикам, провели их в столовую, где Яншье принялась поспешно убирать со стола, при этом уронила тарелку, тарелка разбилась, Яншье вскрикнула, Лили принялась ее упрекать, а Ина бросила отчаянный взгляд на своего зятя Фритса. Да, эту неаккуратность Лили унаследовала не от нее, потому что она, Ина, была вся в свою мать из рода Эйсселмонде, а те были людьми comme il faut, неаккуратность досталась Лили от Дерксов. Но теперь Фритс наконец-то понял, что должен проявлять к дядюшке Антону почтительность, хотя терпеть его не мог, и Лили, которую дядюшка при встрече всегда целовал долгим поцелуем, хоть испытывала к нему омерзение, но тоже всячески его обхаживала, потому что так велела мать. Выйдя замуж за своего Фритса по любви, не задумавшись, на что они будут жить, она скоро поняла, что деньги – дело нешуточное и что получить хоть какое-то наследство они могут только от тетушки Стефании и дядюшка Антона. Старик, которого сестра притащила сюда против его воли, после поцелуя Лили пришел в хорошее расположение духа и теперь сидел, положив на колени сжатые в кулаки руки, и радостно кивал, глядя на орущую малышку, которую показывала нянька. И хотя он завидовал людям молодым и здоровым, зависть казалась ему приятным чувством, и смотреть на людей молодых и здоровых было приятно; он размышлял о том, что Фритс, этот подтянутый офицерик, юноша с перчинкой – хороший партнер для своей женушки. Он понимающе кивнул Лили, затем Фритсу, а Лили с Фритсем простодушно улыбнулись в ответ. Они его не поняли, но какое это имеет значение: он видел их насквозь, видел, что они, хоть и родили уже двоих детей, влюблены друг в друга и не отказались бы от его денежек; что ж, они по-своему правы, только вот очень уж мамаша у Лили противная: после того как д'Эрбур вызволил Антона из неприятностей с дочерью прачки, Ина обходилась с ним приветливо-снисходительно, как влиятельная племянница, спасшая своего неосмотрительного дядю от позора. Антон улыбнулся, видя все эти наивные козни насквозь, и усмехнулся про себя при мысли об их бесполезности, ведь он в любом случае не напишет завещание в их пользу. Но надо быть осторожным, чтобы ни Стефания, ни кто-либо другой об этом не догадались; и он прикидывался, будто радуется ласковым словам в свой адрес и рюмочке ликера, которую поставил перед ним Фритс, помогший ему снять пальто – ведь здесь он уже не замерзает, не так ли? Эта комедия казалась Антону забавной, и он смеялся радостно и весело, с выражением милого доброго дядюшки, с нежностью относящегося к детям, а про себя думал: «Не дождетесь от меня ни гроша!»

Эта мысль доставляла ему столько искреннего удовольствия, что он одарил толстуху-няньку монетой в два с половиной гульдена. Все они – Стефания, Ина и молодая парочка – ошибались, глядя на добродушного и щедрого дядюшку: думали, что уже поймали его на крючок, а он, видевший родственничков насквозь, не мешал им заблуждаться.

«Какого черта, мне вовсе нет дела до этой молодой парочки, – размышлял он, постепенно мрачнея, – неужели им мало собственной молодости и собственных молодых здоровых тел, какого черта они метят на мои пару тысяч гульденов? И при чем здесь эта малявка, которую в мою честь назвали Антуанеттой?»

Антон терпеть не мог новорожденных, хотя детишки чуть постарше ему порой очень-очень нравились… У него помутилось в глазах, но он овладел собой и справился с приступом тоски и с грязными мыслями и снова изобразил из себя добродушного крестного отца, дядюшку, который собирается завещать все свое состояние этой крохе.

– А вчера приехали дядя Даан и тетя Флор, – сказала Ина д'Эрбур с едва сдерживаемым вздохом: она стеснялась своей родни из Ост-Индии. – Мы собирались к ним сегодня съездить все вместе, не правда ли, тетушка Стефания?

«Так ей не придется платить за экипаж», – подумал Антон Деркс.

– Да, – сказала Лили, – мы потихоньку уже начнем собираться, вы не возражаете, дядюшка?

– Конечно нет, детка.

– Фритс подойдет туда попозже, после казармы, да, Фритс? Так что я пошла переодеваться. Дядюшка Антон, как мило с вашей стороны, что вы пришли посмотреть на нашу малышку. Я уже отчаялась вас дождаться, хотя вы мне давно обещали…

– Вот видишь, деточка, дядя всегда держит слово…

Он сказал это, якобы растроганный, и привлек ее к себе, будто бы расчувствовавшись от встречи, и снова поцеловал долгим поцелуем. Она внутренне содрогнулась и поспешила прочь. В коридоре столкнулась с мужем, пристегивавшим саблю.

– Зачем ты позволяешь этой старой свинье себя целовать? – прошипел Фритс в бешенстве.

– А что я могу сделать? Мне он самой отвратителен…

Фритс ушел, с силой хлопнув дверью и подумав, что его молодое счастье уже лишилось чистоты, оттого что нехватка денег толкает на низости. В гостиной, в ожидании Лили, остались сидеть Ина, дядюшка и тетушка.

– Дядя Даан, похоже, отнюдь не беден, – сказала Ина с блеском в глазах. – Папа наверняка в курсе дела, но не желает говорить о деньгах и помалкивает о том, какое состояние у дяди Даана…

– А ты во сколько его оцениваешь?

– Ах, тетушка, – произнесла Ина с аристократическим выражением усталых глаз, – я никогда не думаю и не говорю о деньгах, и я на самом деле не знаю, насколько богат дядя Даан… Полагаю, что у него тысяч семьсот. Но с чего это они вдруг приехали в Голландию посреди зимы? По делам, говорит папа, а он наверняка знает. Но вы же понимаете, папа всегда говорит так мало, а о делах вообще никогда. А я про себя подумала: может быть, дядя Даан разорился? И помяните мое слово: папе тогда придется несладко.

Ина ненавидела дядю Даана и тетю Флор, потому что у них были дети, которым достанется все наследство, и от зависти к богатству старалась их очернить.

– Ты так думаешь? – спросила Стефания.

– Они всегда вели совместные дела, – сказала Ина, – и если дядя Даан разорится, то папе придется несладко.

– Но ведь у него состояние семьсот тысяч? – спросил Антон Деркс.

– Что ж… Ну да… – сказала Ина с жадностью. – Но, может быть, у него и нет этих денег. Я просто не знаю: ведь я никогда не говорю о деньгах, и состояние других для меня le moindre de mes soucis.

Вошла Лили, прелестная в своем меховом боа, и они вчетвером направились к экипажу, а служанка слишком широко открыла двери, и получился сквозняк.

Ина настояла на том, чтобы Антон сел на переднее сиденье рядом с тетушкой Стефанией, а они с Лили на заднее, хотя Антон с деланной галантностью пытался уступить почетное место ей, радуясь, что она не соглашается. Семейные узы связывают людей, даже если от них никакого проку. Взять хотя бы эту Стефанию, чижиху, оторвавшую его от любимого чтения, теплой комнаты, трубки, от Светония и сладких мечтаний, чтобы сначала посмотреть на новорожденную малявку, которой он все равно не завещает ни цента, а потом поехать в пансион к брату, которого в декабре черти принесли из тропиков в Голландию. Все какая-то ненужная суета, и ее так много в нашей жизни… Порой человек не может собой распоряжаться. Пока что он компенсировал ущерб тем, что упирался в колени Лили и ощущал тепло ее молодого тела… Взгляд его замутился.

Экипаж остановился перед большим пансионом, где обычно останавливался Даан, приезжая в метрополию. Их тотчас приветствовала тетя Флор, увидевшая их в окно; у двери в комнату уже стояла служанка-туземка.

– Заходиде, заходиде! – громко сказала тетушка Флор басом, с ост-индским акцентом, выговаривая согласные слишком напористо. – Зздравствуй, Стефания, Зздравствуй, Андон! И зздравствуй, Ина… И ты зздравствуй, малышка Лили; подумать только, уже двое дедей, а дакая молодая…

Тетушка Флор не вышла им навстречу, она лежала на диване, и вторая служанка-туземка массировала ее огромные толстые ноги: гибкие руки служанки так и скользили под пеньюаром хозяйки.

– Засдудилась!!! – сказала Флор после обмена приветствиями и расспросов о путешествии, с сердитым упреком в голосе, как будто остальные были в этом виноваты. – Засдудилась в боезде из Барижа. Теперь оддерревенела, как палка. Не понимаю, зачем Ддаан в такую пору решил боехать в Голландию.

– А почему вы, тетушка, не остались на Яве? – спросила Ина томным аристократическим голосом, с усталостью во взоре.

– Как же ды не понимаешь! Чтобы я позволила Ддаану уехать без меня… Нет, деточка, мы с ним женаты, и я поеду с ним, гуда бы он ни отправился. Даким старикам, как мы, нельзя расставаться. Ддаан сейчас разговаривает с Харольддом, в соседней комнате, твой отец, Ина, только что приехал. Ддела у них, понимаете ли. Я спрашиваю у Ддаана: Ддаан, ззачем тебе ехать в Голландию? Ддела! – говорит Ддаан. Ддела, вечно ддела. Не понимаю, ведь о дделах можно вести переписку по почте. Уже много лет только ддела и ддела, а проку никакого, мы бедны как церрковные гррысы. Ладно, Сапира, достаточно массировать, я все равно оддерревеневшая, как палка…

Обе служанки-туземки исчезли, печь «саламандра» была раскалена, за слюдяной дверцей пылал красный огонь. Тетушка Флор со вздохом села на своем диване; ее широкое желтое лицо с узкими китайскими глазами выглядело полной луной в обрамлении все еще черных волос, гладко зачесанных назад и собранных на затылке в тяжелый узел; она сидела, чем-то похожая на мандарина: во фланелевом пеньюаре, с широко расставленными ногами, положив полные руки на круглые колени, точно так же, как любил сидеть Антон Деркс. Обвислая грудь вырисовывалась двумя волнами над могучей волной живота, и эти округлые линии придавали ее фигуре величественный облик идола; она сидела с прямой спиной, лицо было неподвижно-злое, похожее на лицо мандарина; в длинных мочках ушей резко, пронзительно сверкали два колоссальных бриллианта; казалось, бриллианты – это не часть ее туалета – просторного фланелевого мешка, – а часть ее собственной сущности, как драгоценный камень, которым инкрустирован идол. Ей было не более шестидесяти лет, она была ровесницей Отилии Стейн де Вейрт.

– А как боживает старрая maman? Вы молодцы, что бриехали навездить меня, – сказала она, сообразив, что до сих пор не сказала родственникам ни одного доброго слова, и желеобразная масса ее тела приветливо затряслась.

Вокруг нее сидели Стефания со сморщенным птичьим личиком, Антон, помнивший Флор еще двадцатилетней, когда она была красавицей-нонной, в чьих жилах текла китайская кровь, экзотически привлекательной для мужчин, Ина д'Эрбур, голландка на двести процентов и очень чинная, аристократично моргавшая глазами, и белокурая юная Лили.

– И отчего это Ддаан так долго не идет! – воскликнула тетушка Флор. – Лили, сходи посмотри, где застряли твои дед с дядей.

– Лучше я схожу, тетушка! – сказала Ина д'Эрбур, – а ты, Лили, сиди спокойно, ей еще нельзя много двигаться, тетушка…

Ина, которой было любопытно осмотреть апартаменты, снятые дядей Дааном и тетей Флор, встала и прошла через спальню тети, бросив быстрый взгляд на чемоданы. Одна из служанок развешивала в шкафу одежду.

– А где же мужчины, бабу?

– В конторе, госпожа.

Бабу указала Ине, как пройти на веранду. М-да, апартаменты были роскошные и, несомненно, дорогие. Ина знала, что этот пансион принадлежал к числу богатых, так что дядя Даан и тетя Флор уж точно не бедны, как «церрковные гррысы». Значит, у дяди Даана тут есть спальня и контора. Рара сейчас находится у него, и они наверняка разговаривают о делах, потому что у них в Ост-Индии общие капиталы, вложенные в несколько предприятий. Дома рара о делах никогда не говорил, совершенно ничего о них не рассказывал, к Ининому отчаянию… Но вот она услышала голоса обоих мужчин. Она тихонько пройдет к конторе по веранде, кто его знает, вдруг уловит какую-нибудь фразу, из которой станет понятнее, какое у дяди Даана состояние… ей же просто-напросто любопытно. Но вдруг Ина в ужасе остановилась. Потому что услышала взволнованный голос дяди Даана – за пять лет, что они не виделись, голос не изменился.

– Харольд, и ты столько лет об этом молчал?

– Тссс, – донесся успокаивающий голос отца, а потом Даан повторил, но уже шепотом:

– И ты столько лет об этом молчал?

– Говори потише, – сказал Харольд Деркс приглушенно, – по-моему, там кто-то ходит…

– Нет… это бабу занимается уборкой… по-голландски она не понимает…

– Все равно говори потише, Даан! Да, я много лет молчал.

– Сколько лет?

– Лет шестьдесят…

– А я никогда… никогда не знал!

– Потише, Даан, потише! Так она сама, говоришь, умерла?

– Да, умерла.

– Как же это ее звали…

– Ма-Бутен.

– Да-да, именно, Ма-Бутен. Мне было тринадцать лет… она была маминой служанкой и за мной тоже присматривала.

– Ко мне заявились ее дети… Она рассказала сыну, он работает мантри в кадастровой палате.

– Да…

– Отвратительный тип. Я дал ему денег.

– Это правильно. Но послушай, Даан, это же было так давно…

– Да, очень-очень давно…

– Только Флор ничего не говори.

– Конечно, конечно… Хорошо, что она тоже приехала в Голландию. Если бы она осталась в Тегале, то этот мерзкий тип, возможно… да, это было так давно…

– Но все-все пройдет, все пройдет… Еще немножко, и тогда…

– Да, пройдет совсем-совсем… но ты-то, Харольд, каков, молчать столько лет…

– Тише, тише… я слышу звуки на веранде…

Это был шелест Ининых юбок. До этого момента она изо всех сил вслушивалась в их разговор, сгорая от любопытства. И ничего не поняла, только запомнила имя умершей служанки – Ма-Бутен.

И вот, шурша платьем как можно громче, она притворилась, будто только что подошла к конторе.

– Дядя Даан! Дядя Даан!

С этими словами она показалась на пороге конторы; веранда отапливалась, и дверь между двумя помещениями была открыта. Ина увидела обоих стариков: своего отца и его брата. Одному семьдесят, другому семьдесят три. На лицах по-прежнему читались напряжение и ужас, с которыми они только что вглядывались невидящими глазами в далекое прошлое, обычное выражение к ним еще не вернулось. Они оба показались Ине похожими на призраков. О чем они говорили? Что скрывали? О чем рара молчал шестьдесят лет?… О чем дядя Даан узнал совсем недавно?… И она почувствовала, как мимо нее что-то проходит… медленно… какое-то подрагивание… что-то такое липкое…

– Дядя Даан! А я вас везде разыскиваю! – воскликнула она, изображая радость встречи. – Добро пожаловать в Голландию! Как вам не повезло с погодой! Такая холодина! В поезде вы, наверное, основательно замерзли. Бедная тетя Флор одеревенела, как палка. Дядя Антон тоже вас ждет, и тетушка Стефания, и моя Лили приехала с вами повидаться. Надеюсь, я не помешала вам… разговаривать о делах?

Дядя Даан поцеловал ее и разразился целым потоком шумных приветствий. Он был маленького роста, сухощавый, сутулый, смуглый и одевался на манер яванцев; благодаря чубчику седых волос на голове и остро очерченному профилю он напоминал попугая, и этой птичьей внешностью походил на свою сестру Стефанию; у него были такие же острые живые глазки, в которых до сих пор стоял ужас из-за того, о чем только что разговаривали братья. Даан сгреб какие-то бумаги и засунул их в портфель, притворяясь, будто они беседовали о делах, и сказал, что они идут; и правда, они тотчас же пошли следом за Иной в гостиную, где состоялась радостная встреча между дядей Дааном и всеми, кто приехал его поприветствовать.

«Тетя Флор ни о чем не знает… – Размышляла Ина, вспоминая недавние рассуждения тетушки об их приезде в Голландию. – Отчего это они вдруг приехали? Что же такое случилось? О чем рара молчал уже столько лет, а дядя Даан узнал только недавно? Они правда приехали именно из-за этого? Каким-то образом это наверняка было связано с деньгами: быть может, наследство, причитавшееся обоим? Да, наверное, наследство; кто его знает, возможно, их еще ждет богатство… А Стефания знает что-нибудь? А дядя Антон? А тетушка Отилия? А grand-maman? И господин Такма? В чем же тут дело… и если в наследстве, то о какой сумме речь?»

Ина сгорала от любопытства, но вела себя чинно, намного более чинно, чем было в ее характере, оттого что находилась в гостях у этого опустившегося дяди Даана, ходившего при гостях в тапочках, и толстухи-китаянки тети Флор, у которой грудь свисает до живота…Ина сгорала от любопытства, и усталый взгляд ее аристократических глаз скрывал страстное желание все узнать. А вокруг звучали рассказы, ничуть ее не интересовавшие: дядя Даан и тетя Флор рассказывали о своих детях. Маринус, управляющий на сахарном заводе, живет со своей большой семьей недалеко от Тегала; дети его уже тоже все переженились и разъехались по разным уголкам Явы; Жанна – тетя Флор называла ее «Чжанна» – вышла замуж за резидента Шерибона, сын Долф, неженатый, работает юристом… Ее, Ину д’Эрбур, эти кузены и кузины ничуть не волновали, лучше бы было вообще с ними не знаться, с этой ост-индской шушерой, и она слушала с приветливой снисходительностью, прикидываясь заинтересованной, рассказы о том, за кого вышла замуж Клара, дочка Маринуса, и каким непослушным растет Эмиль, сын «Чжанны».

– Да, – сказала тетя Флор, – а мы вот опять торррчим в Голландии, в этом тррреклятом пансионе… Все ддела, понимаете ли, ддела… и все равно остаемся бедные, как церрковные грррысы. Чем мне прррикажете здесь бять месяцев бодряд заниматься? В такую богоду это невыносимо. Хорррошо еще, что у меня есть Тина Дейсслман и Доррра Перелкамп, – это были две пожилые дамы из Ост-Индии, – они скоро приедут сюда меня навестить; набисали, что пррривезут с собой китайские игррральные карты, а я пррривезла двадцать игр; так, глядишь, и перрребьюсь эти пять месяцев…

И тетя Флор, с ее старым сердитым лицом китаянки, поднимала глаза на мужа, на Даана…

«Нет, – размышляла Ина, – тетя Флор ничего не знает о… наследстве… А может быть, это и не наследство. Так что же тогда?»

Все отправились по домам. Ина с Лили поехали в экипаже, за которым сходил рара Харольд, Стефания отвезла Антона домой в том же, на котором они прибыли сюда. Дома Ина сразу побежала к мужу, ей не терпелось с кем-нибудь поделиться, и муж подходил для этого лучше всех. Она нашла его в кабинете.

– Леопольд, – сказала она, – мне надо с тобой поговорить.

– Ко мне скоро придут на консультацию, – сказал он с солидным видом.

Ина знала, что он лжет и на самом деле ничем не занят. Она неспешно села на стул, не снимая накидки и шляпы.

– Леопольд…

Он испугался, услышав ее голос.

– Что случилось? – спросил он.

– Мы во что бы то ни стало должны выяснить, зачем дядя Даан и тетя Флор приехали в Голландию.

– Боже милостивый! – воскликнул он. – Но у рара, я надеюсь, с делами все в порядке?

– Не знаю, но думаю, что дела здесь ни при чем, дядя Даан приехал по другой причине…

– По какой же?

– Не знаю, но это неспроста. Открылось что-то, о чем рара знал уже шестьдесят лет. То есть с детства, когда ему было тринадцать. А дядя Даан узнал об этом недавно и приехал в Голландию, чтобы с ним посоветоваться.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, и все, поверь мне, что так оно и есть. И я знаю кое-что еще.

– Что же?

– Что тетя Флор не в курсе дела, и дядя Даан не хочет с ней об этом говорить. Что старую служанку grand-maman звали Ма-Бутен и что она умерла. Что ее сын – мантри в Тегале, и дядя Даан дал ему денег. Вот все, что я знаю.

Ина с мужем смотрели друг на друга, оба бледные.

– Какая бессвязная история, – сказал Леопольд д’Эрбур, адвокат и прокурор, с важным видом пожимая плечами.

Ина опустила свои аристократично-усталые глаза.

– То, что я рассказала, – это уже много. Не знаю, что за этим стоит, но несомненно что-то серьезное. И я хочу выяснить, что именно… Может быть, здесь замешано какое-то наследство?

– Наследство? – переспросил д’Эрбур, глядя в пространство.

– Которое нам причитается? Наверное, этот мантри что-то знает, иначе почему дядя Даан дал ему денег…

– Может быть… – сказал д’Эрбур. – Если рара и дядя Даан в чем-то виноваты, то это наверняка связано с деньгами.

Теперь Ина стала бледная как полотно.

– Нет, это уж слишком! – воскликнула она.

– Нам об этом не узнать. Лучше всего помалкивать. Впрочем, у рара ведь всегда рот на замке.

Но Ина умирала от любопытства; она аристократично покачала головой, и белый край ее элегантной шляпы закачался в такт.

– Я должна это выяснить, – сказала она.

– Но каким образом?

– Тебе надо как-то поговорить с рара, расспросить, отчего он стал таким подавленным.

– Стал подавленным? Но я его другим никогда и не видел. За все те двадцать три года, что мы с тобой женаты. Со мной рара никогда не разговаривает, а в делах прибегает к услугам другого адвоката, ты же знаешь.

– Тогда я сама у него спрошу.

– Это ничего не даст.

– Я должна выяснить, – сказала Ина, вставая. – Нет, думаю, наследства нам ждать не приходится. Боже мой, боже мой, как же узнать… Может быть, причиной всему деньги, которые…

– Причиной наверняка деньги.

– Которые рара и дядя Даан…

– Должны вернуть, если…

– Ты так думаешь?

– Они уже сто лет ведут совместные дела, а в таких случаях порой возникают… сложности… так бывает, когда люди ведут много денежных дел…

– Я понимаю, что ты имеешь в виду…

– Наверное, лучше вообще не соваться, Ина… Держись в сторонке. Ты не знаешь, что это за осиное гнездо.

– Это произошло шестьдесят лет назад. Шестьдесят лет… даже трудно себе представить, – сказал Ина, точно загипнотизированная.

– Да, очень давно. Срок давности уже прошел, – сказал д’Эрбур с безразличным видом, но внутренне дрожа от страха.

– Нет, – сказала Инна, качая головой в бело-райской шляпе, – есть что-то, что еще не прошло. Совершенно точно. Но рара надеется, что в скором времени…

– Что в скором времени?

– Это пройдет.

Оба были бледны как полотно.

– Ина, Ина, будь осторожна, – сказал д’Эрбур. – Ты не знаешь, куда суешь свой нос!

– Да, правда, – сказала она, точно в гипнозе.

Она должна все узнать во что бы то ни стало. Она сегодня же поговорит с отцом.

 

III

Ина взволнованно бродила по дому, не понимая, что предпринять. Она слышала в комнате на первом этаже голос Пола, сына-студента, он сидел там со своими однокурсниками, все курили; проходя мимо двери, Ина прислушалась к их шумной беседе. Раздался звонок в дверь, это пришел из школы младший сын Гюс, ее любимец; слушая его рассказы и радуясь его жизнерадостной молодости, она на миг забыла о своем лихорадочном любопытстве.

Поначалу она собиралась зайти к отцу в кабинет, но потом испугалась, что до обеда осталось слишком мало времени и что отец не любит, чтобы его беспокоили в этот час. Ина места себе не находила от волнения и все бродила и бродила. Только представьте себе, что рара разорится, что ей тогда делать со своим семейством? Тетушка Стефания, возможно, завещает какую-то сумму Гюсу; его она любила больше всех, но и кроме него у тетушки столько племянников и племянниц… Вдруг она вздумает поделить наследство между всеми ними? Обеспокоенное денежными вопросами материнское начало Ины приказывало ей думать о будущем троих детей; что ж, для Лили она делала, что могла: обрабатывала тетушку Стефанию и дядю Антона, а Пол пускай сам о себе позаботится; даже имей он миллион, ему бы все равно было мало… Час обеда приближался, и Ина дожидалась в столовой вместе с д’Эрбуром и сыновьями, пока сверху спустится рара. Когда Харольд Деркс вошел в столовую, ей показалось, что отец, высокий, тощий и сутулый, ссутулился еще больше; разлившаяся по лицу желчь придавала его впалым щекам медный отлив. Ина любила, чтобы обеды проходили чинно, но в благодушной атмосфере, скромный обед подавался весьма изящно: все в ее доме было стильным, а она сама была образцовой хозяйкой этого дома. От детей она всегда требовала аккуратности и совершенно не понимала, почему Лили, выйдя замуж, вдруг точно с цепи сорвалась: боже, какой у них с Фритсем в доме беспорядок! Размышляя о Лили, она радовалась за своих мальчиков: за столом они вели себя идеально, Пол весело, но не слишком напористо рассказывал что-то, обращаясь к дедушке, Гюс время от времени шутил, и тогда Ина смеялась и гладила его по голове. Харольд Деркс молчал и только слушал с болезненной улыбкой на губах, о чем говорят мальчики, д’Эрбур нарезал мясо. Для дедушки обычно готовили отдельно: из-за желудка и печени он должен был соблюдать строгую диету. Он постоянно испытывал боли. Иногда лоб его морщился от физических страданий. Он никогда о них не говорил, выполнял предписания врача, был молчалив и полон тихого достоинства; тело его было поражено болезнью, душа – тоской, читавшейся в кротком взгляде старых, с прожилками желчи глаз. Ина заботилась об отце, проверяла, хорошо ли приготовлена его еда; она была очень внимательна и любила, чтобы в ее доме и на обеденном столе во всем соблюдался порядок. Однако во время десерта ею вновь овладело неуемное любопытство. Вопросы готовы были слететь с ее губ, но нельзя же начинать такой разговор за столом… и она снова улыбалась Гюсу, гладила его по голове. В домашнем платье она из благородной дамы превращалась в мать; если рядом был Гюс, в глазах ее было меньше аристократической усталости, чем под сенью бело-райской шляпы или при разговоре с толстухой тетей Флор, никогда не жившей в Европе. Во время десерта рара встал и сказал:

– Ты позволишь, Ина… У меня боли…

– Бедный папочка, – ответила Ина, и старик вышел из-за стола; Пол тотчас же бросился открывать перед ним дверь.

Оставшиеся сидели за столом еще долго – двое взрослых и оба сына. Ина рассказывала про дядю Даана и тетю Флор, смеялась по поводу двадцати игр в китайские карты. Гюс, отлично передразнивавший людей из Ост-Индии, тотчас изобразил тетю Флор – он видел ее в ее прошлый приезд, – и Ина смеялась от души. Вдохновленный успехом Гюс изобразил и тетушку Стефанию: его лицо приняло птичье выражение, шея вытянулась, задвигалась и задрожала по-старчески; д’Эрбур от души расхохотался, но Пол, студент, воскликнул:

– Поосторожнее, Гюс, ведь от этой тетушки тебя ждет наследство. Как бы она не узнала, что ты ее передразниваешь!

– Так нехорошо говорить, – ласково упрекнула его Ина. – Ах, Пол, это нехорошо. Ты же знаешь, что мама не любит намеков на вопросы наследства. Это вульгарно… Не понимаю, как папа может смеяться.

Но настроение оставалось веселым, и когда Гюс изобразил дядюшку Антона, положив руки, сжатые в кулаки, на широко расставленные колени, Ина поддалась общему веселью и все четверо смеялись уже вместе – благородное семейство д’Эрбуров, объединившееся против простолюдинов Дерксов, этих дядюшек, тетушек, двоюродных дедушек и двоюродных бабушек, большую часть жизни проживших в Ост-Индии.

– Да, наш дедушка из всех них самый хороший, – сказал Пол. – В дедушке есть благородство.

– А в прабабушке? Она хоть и очень-очень пожилая, но весьма благородная дама! – сказала Ина.

– Надо же, сколько древних стариков в семье! – воскликнул Гюс, войдя в раж.

Ина постаралась его угомонить: над grand-maman нельзя смеяться; впрочем, они все испытывали к ней глубокое почтение, потому что она была так стара и одновременно так величественна.

– А тетушке Отилии, получается, уже шестьдесят? – внезапно спросила Ина, точно загипнотизированная роковым числом шестьдесят, стоявшим у нее перед глазами.

И теперь д’Эрбуры заговорили не о деньгах, а о родственниках. Кроме grand-maman и papa – прабабушки и деда двоих мальчиков – они никого больше не признавали, а Гюс передразнивал всех подряд: после дяди Антона, тетушки Стефании и тети Флор он изобразил дядю Даана, его сына – сахарного фабриканта, и «Чжанну», и резидента Черибона; всех их он в разное время видел в Голландии; они приезжали сюда в отпуск на несколько месяцев или на год, и семейство д’Эрбуров всякий раз находило повод посмеяться и посплетничать о них. Но Ина больше не смеялась; она встала из-за стола, ощущая почти физическую боль от жгучего любопытства.

Харольд Деркс сидел наверху у себя в кабинете за большим письменным столом; в свете лампы с зеленым абажуром его кожа казалось еще более желтой, еще глубже про легли морщины на старческом лице. Он сидел обессиленно в своем кресле, прикрыв глаза рукой. Перед ним лежали большие листы бумаги, испещренные цифрами, которые он по просьбе Даана должен был проглядеть. Харольд Деркс смотрел перед собой. Он видел Это шестьдесят лет назад. Это прошло мимо, но медленно-медленно, а потом вернулось и подступило к нему так близко, так близко… И это видение настолько глубоко поразило его детский ум и детскую душу, что если он дожил до глубокой, даже слишком глубокой старости, то только путем постоянного подавления своих чувств… Жуткое Это из его детских лет сделалось привидением, и он постоянно видел его, видел, как оно приближается и приближается и тянет за собой шлейф, который волочится по шелестящим листьям на тропинке, обсаженной мрачными деревьями, и с деревьев вечно осыпаются и осыпаются листья… Это сделалось привидением, и проходя мимо, оно подступало все ближе и ближе, прежде чем навеки кануть в прошлое… но никогда никто не выходил из-за деревьев, и никогда не протягивалась рука, чтобы остановить Привидение в его шелестящем движении… О, вот бы Это прошло наконец мимо полностью, навсегда… Таится ли за деревьями какая-то тень, выходит ли кто-то из кустов на тропинку, правда ли он видит, как чья-то рука приказывает этому шелестящему листьями привидению остановиться? О, вот бы Это прошло наконец мимо… Как медленно, как медленно оно движется… Шестьдесят лет, уже шестьдесят лет оно все идет и идет… А старые-старые Мужчина и Женщина, каждый в своем доме или вместе у окна, ждут и ждут, чтобы оно прошло… Но пока они живы, оно не пройдет… Харольду Дерксу было жаль этих старых Мужчину и Женщину… О, вот бы Это прошло мимо… Как медленно тянется время… До чего они стали старыми… Почему им суждено дожить до таких лет…? Может быть, в этом и состоит наказание? Наказание им обоим: теперь он знал, что его мать тоже причастна к преступлению, к ужасному преступлению… Ему рассказал Даан, Ма-Бутен рассказала сыну-мантри, мантри рассказал Даану… Как много народу это знает…! А старики думают, что никто… никто ничего не знает, кроме… кроме старого доктора Рулофса… О, как много, много народу знает о похороненном и превратившемся в привидение Этом, о тайне, вновь и вновь воскресающей в липком тумане… О, почему им суждено жить так долго, что теперь и Даан обо всем знает! Хоть бы он ничего не рассказал Флор… Будет ли он молчать…? Будет ли молчать мантри? Придется платить деньги… по крайней мере до тех пор, пока старики… пока бедные старики не умрут… и пока Это не уйдет вместе с ними навсегда.

Послышался тихий стук в дверь, и дверь открылась: на пороге стояла его дочь.

– Папуля, – сказала она ласково.

– Что такое, дочка? Ина подошла ближе.

– Папуля, я вам не мешаю? Я пришла узнать, как вы себя чувствуете… за обедом мне показалось, что вы так плохо выглядите…

Она всегда была к нему внимательна, как и подобает дочери, и он это ценил. Сердце у него было нежное и ранимое, так что он ценил своих домочадцев: Инина забота о нем, молодое веселье мальчиков наполняли его оледеневшее сердце теплом и лаской, и он протянул руку Ине навстречу. Она села рядом с его креслом, метнув взгляд на бумаги, понимая, что эти числа отражают финансовое положение и отца, и дяди Даана.

– Вы больны, папуля?

– Да, – ответил он со стоном. – У меня сильные боли.

Ее забота растрогала его, и он добавил:

– Я слишком зажился на этом свете.

– Перестаньте, папуля, как же мы без вас!

Он улыбнулся, сделал неопределенный жест рукой.

– У тебя будет меньше забот.

– Что вы, вы мне совершенно не в тягость…

Это была правда, она говорила искренне, и старик услышал эту ноту искренности в по-матерински заботливых словах дочери.

– Но вам нельзя столько работать…

– Я работаю совсем не много.

– Что это у вас тут за цифры?

Она пыталась подсмотреть. Отец знал о ее любопытстве с самого ее детства: однажды он застал ее врасплох, когда она шарила по его столу, и с тех пор стал запирать всё на ключ.

– Дела на Яве. Дядя Даан попросил меня проверить расчеты, но тут не так уж много работы.

– Дядя Даан доволен ходом ваших дел?

– Да. Дядя Даан доволен. Мы еще разбогатеем, доченька.

– Вы так думаете?

У нее в голосе звучала жадность.

– Да. Не волнуйся. Все мое наследство достанется тебе.

В голосе Ины зазвучало огорчение:

– Что вы, папуля… Честное слово, я об этом и думать не думаю. Бывает, я переживаю, что у нас маловато денег. Из-за Лили, которая вышла замуж за человека, не имеющего средств, ведь им с Фритсем не на что жить… Из-за моих мальчиков… Но меня саму вопрос денег не волнует.

Это была почти правда – с течением лет стало правдой. Чем старше она становилась, тем больше ставила на первое место благосостояние детей, в ней все более развивалась материнская душа, при всей ее ограниченности и сосредоточенности на делах материальных.

– Да, – сказал Харольд Деркс, – это я знаю.

– Вы сейчас такой подавленный, папуля.

– Не более, чем обычно.

– Да нет, намного более. Дядя Даан чем-то огорчил вас. Я заметила.

Он промолчал, насторожившись.

– Вы всегда чего-то не договариваете. Чем я могу вам помочь? Что на вас давит?

Он покачал головой.

– Вы не хотите мне рассказывать?

– Мне не о чем рассказывать.

– Неправда, что-то случилось. Наверное, что-то ужасное.

Он посмотрел ей в глаза.

– Папа… это тайна?

– Нет, деточка.

– Неправда, я вижу, что это тайна. И тайна давит, давит на вас уже много-много лет.

У него похолодели конечности, душа приготовилась к обороне, оделась в панцирь, он еще больше насторожился.

– Девочка, ты фантазируешь.

– Я не фантазирую и хочу вам кое-что сказать. Мне тяжело видеть, что вы такой грустный.

– Я больной человек.

– Но вы чем-то подавлены… чем-то ужасным… этой тайной…

– Ничего подобного.

– Неправда, что-то случилось. Это связано с деньгами?

– Нет.

– С деньгами, которые дядя Даан…

Он поднял на нее глаза.

– Ина, – сказал он, – дядя Даан действительно иногда думает несколько иначе, чем я, о необходимости быть в делах идеально честным. Но всегда меня слушается. В денежных вопросах у меня нет никаких тайн.

– А в каких вопросах есть?

– Ни в каких, дочка… у меня нет тайн. Ты фантазируешь.

– Нет, не фантазирую… Я… я…

– Ты знаешь? – спросил он резко, глядя ей прямо в глаза.

Она испугалась.

– Нет, – пробормотала она. – Я… ничего не знаю… но… чувствую…

– Что?

– Что вы подавлены из-за тайны.

– Какой тайны?

– Из-за чего-то, что случилось…

– Ты знаешь, – сказал он.

– Нет…

– Ничего, Ина, не случилось, – сказал он холодно. – Я старый больной человек. Не надо меня утомлять. Оставь меня в покое. Оставь меня в покое.

Он встал, нервный, возбужденный. Она тотчас приняла аристократически-утомленный вид, в глазах появилось такое же выражение, какое бывало у ее матери – представительницы рода Эйсселмонде, чем она так гордилась.

– Я не хочу вас утомлять, рара, – голос ее звучал чрезвычайно чинно. – Я не хочу вас утомлять и потому покидаю вас. Я пришла к вам, чтобы поговорить, потому что думала, что вам тяжело, что на вас что-то давит. И хотела разделить ваши горести. Но не буду настаивать.

И она ушла – медленно, с величественной осанкой, оскорбленная, похожая на свою мать, которая точно так же покидала комнату после разговоров с мужем. В Харольде Дерксе проснулась смешанная с укором нежность, и он чуть не остановил дочь. Но овладел собой и позволил ей уйти. Она была ему хорошей дочерью, но ее жалкая душонка усохла из-за заботы о деньгах, из-за глупого высокомерия, оттого что ее матушка была из дворянского рода Эйсселмонде, и из-за безмерного любопытства. Он позволил ей уйти, позволил уйти, и его вновь обступило одиночество. Харольд Деркс откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза рукой, и свет лампы с зеленым абажуром прочертил еще более глубокие морщины на опустошенном лице страдальца. Он смотрел перед собой. Что она знала? О чем догадывалась? Может быть, она что-то подслушала… с веранды, когда пришла за ними? Он пытался вспомнить последние слова разговора с Дааном. Но не мог. Решил, что Ина ничего не знает… только догадывается, заметив его подавленность… О, скорей бы Это прошло мимо… о, скорей бы умерли эти старые люди…! Вот бы никто больше ни о чем не узнал! Уже достаточно, уже достаточно… эти старые, старые люди прожили уже достаточно лет, заполненных угрызениями совести и незаметным миру возмездием.

И он смотрел перед собой, словно смотрел Этому в глаза.

Он просидел так весь вечер в своем кресле, с лицом, искаженным болью и страданьем, и задремал, как это бывает с пожилыми людьми, и увидел сон о той ночи в пасанг-грахане, когда ему было тринадцать лет, и услышал голос матери:

– Боже, о боже, нет, только не в реку!

И он увидел их троих, еще молодых – мать, Такму, Ма-Бутен, а между ними неподвижное тело отца – в роковую ночь, обрушившуюся на землю ливнем.

 

IV

В ту ночь она не могла уснуть. Да, любопытство было ее страстью с самого детства. Ей так хочется обо всем узнать, узнать… Муж не будет ей помогать, боясь осложнений, к которым могут привести разыскания, если засунуть нос в вопросы, их не касающиеся. А она, она была любопытна до безрассудства. Надо поговорить с дядей Дааном, которого она наверняка завтра встретит в доме у grand-maman.

Во второй половине дня Ина пошла на Нассаулаан; старая служанка Анна открыла ей дверь, радуясь, что хозяйку не забывают.

– Добрый день, мефрау Ина. Наверху сейчас господин Такма, доктор Рулофс и мефрау Флор… Да, чуть попозже, конечно, можно будет подняться… Спасибо, с госпожой все в порядке… Она еще всех нас переживет. Подождите, пожалуйста, немножко в гостиной! Мы тут топим печку, в такую-то погоду, хоть моя госпожа и не спускается никогда вниз… да вы же знаете, здесь всегда сидит кто-нибудь из родственников.

Старуха Анна проводила Ину в гостиную; она превратила эту комнату в уютную приемную, где родственники дожидались возможности подняться наверх, чтобы в комнате у grand-maman не собиралось одновременно слишком много народу. Это не полагалось. Печка прекрасно горела. Стулья были расставлены кружком. И старая служанка из вежливости, развлекая Ину, стояла и беседовала с ней, пока Ина не сказала:

– Присядьте же, Анна!

Старая служанка почтительно села на кончик стула. Так было принято – предлагать ей сесть, потому что она была такая старая. Анна вежливо спросила, как поживают малышки мефрау Лили.

– Когда погода будет получше, мефрау Ван Вели принесет их сюда, показать прапрабабушке…

– Да, моя госпожа будет рада, – ответила старая служанка, но тут же вскочила и воскликнула:

– Вон пришла госпожа Стефания! Да уж, про мою госпожу родственники не забывают.

Анна проводила тетушку Стефанию де Ладерс к Ине и ушла на кухню.

– Наверху господин Такма, доктор и тетя Флор, – сказала Ина. – А мы с вами немножко подождем… Тетушка, а вы знаете, зачем все-таки дядя Даан приехал в Голландию?

– По делам? – сказала Стефания вопросительным тоном.

– По-моему, нет. По-моему, есть другая причина.

– Другая причина? – спросила Стефания, заинтригованная. – Какая? Кто-то сделал что-то, что не положено?

– То-то и оно, что я не понятия не имею. Вы же знаете, папа такой молчун.

– Может быть, Даан разорился?

– Я тоже так подумала, но рара решительно заявил, что в денежных делах комар носа не подточит. Но в чем еще может быть дело…

– И в чем же?

– Что-то такое произошло.

Они посмотрели друг другу в глаза, обе сгорая от любопытства.

– Откуда ты знаешь, Ина?

– Papa ходит такой подавленный после разговора с дядей Даном.

– Но ты-то откуда знаешь?

Потребность поделиться одержала в Ине верх над осторожностью.

– Тетушка… – прошептала она. – Я ничего не могла поделать, честное слово. Но вчера, когда я пошла искать рара в дядюшкиной конторе, я услышала, стоя на веранде…

Тетушка Стефания кивнула, от страха и любопытства ее подвижная головка задрожала…

– …я услышала обрывок разговора между рара и дядей Дааном. Разумеется, я не слушала, да и они замолчали, как только я пришла. Но я все же услышала, как дядя Даан сказал рара: «Неужели ты столько лет знал и молчал?» И рара ответил ему: «Да, шестьдесят лет».

– Шестьдесят лет… – повторила Стефания, взволнованная. – Это как раз возраст Отилии… Может быть, речь шла об Отилии… Ты же знаешь, Ина, что твоя тетя Отилия…

– Дочь Такмы? Стефания кивнула.

– Раньше об этом много сплетничали… А теперь все забылось. Это было так давно! Maman поступила не так, как положено. Да, она ужасно согрешила…

– Так, может быть, они об этом и говорили?

– Нет, думаю, нет. Дядя Даан ведь тоже знал. И твой отец не сказал бы: «Я знаю об этом уже шестьдесят лет…»

– Действительно, – сказала Ина, не понимая, что к чему, и глаза ее, нередко принимавшие усталое выражения, сейчас смотрели прямо и ясно, чтобы наконец-то проникнуть в это смутное Нечто, приоткрывавшееся ее взгляду.

– Нет, – сказала Стефания, – они говорили о другом.

– Так о чем же?

– О чем-то в связи… с maman.

– О чем-то в связи с grand-maman…

– Да… конечно, в связи с grand-maman… Шестьдесят лет назад…

– Ужас, как давно, – сказала Ина.

– Мне тогда было семнадцать, – сказала тетушка Стефания. – Надо же, как давно…

– Вам было семнадцать лет.

– Да… И тогда умер рара Деркс…

– Grand-papa…

– Да… ты же знаешь, он утонул…

– Да, как раз в ту пору…

– Да… И в чем же может быть дело?

– Вы помните бабу, служанку-туземку grand-maman?

– Конечно… Ее звали… Ма-Бутен…

– Так вот, она недавно умерла…

– Откуда ты знаешь?

– Услышала…

– С веранды?

– Да. Я услышала, когда стояла на веранде.

– И что еще ты услышала?

– Сын Ма-Бутен работает мантри в кадастровой палате в Тегале.

– Ну и что?

– Дядя Даан заплатил ему.

– Денег?

– Чтобы тот то ли что-то рассказал, то ли держал язык за зубами. Пожалуй, скорее второе.

– Так что же произошло?

– Шестьдесят лет назад? Тетушка, а вы-то что-нибудь помните?

– А, я была молодая, ни на что не обращала внимания. Мне было семнадцать лет. Да-да, твоя тетушка когда-то тоже была молодая. Мне было семнадцать… Я осталась с остальными детьми в городе, за нами присматривала сестра grand-maman. А рара тогда болел и поехал для поправки здоровья в горы. Там они с maman жили в пасангграхане, и… сейчас только вспомнила… они взяли с собой Харольда… Да-да, точно помню, Харольд с нами не оставался. Харольда они взяли с собой, он был папиным любимчиком… Вот там рара и утонул. Ночью, в реке… Ему не спалось, он пошел прогуляться по лесу, оступился, когда шел вдоль реки… Все это отлично помню.

– И мой рара был там же, в пасангграхане?

– Да, твой отец поехал с родителями. Ему тогда было тринадцать лет.

– И с тех пор он что-то знает?

– Он так сказал?

– Он что-то знает… о горах, о пасангграхане…

– Ина… в чем же тут дело?

– Ума не приложу, тетушка, но наверняка это связано с… grand-maman.

– Да, – сказала тету шка Стефания, внезапно насторожившись. – Но о чем бы ни шла речь, все это было так давно. Если что-то было… то скорее всего что-то, что не положено. Давай не будем ворошить прошлое. Прошло столько времени, шестьдесят лет… И grand-maman уже так стара…

Она замолчала, и ее острые птичьи глазки уставились вдаль, моргая ресницами. Казалось, она вдруг увидела смутные очертания чего-то, что приближалось к ней, и предпочла замолчать… От недавнего любопытства не осталось и следа… В моргающих глазках теперь витал страх вперемешку с туманом смутных, смутных воспоминаний. Она не скажет больше ни слова. Не следует чересчур углубляться в события далекого прошлого. Годы шли себе и шли, и те события уже отошли в далекое прошлое, и пусть они идут себе дальше и дальше, и грех пусть уходит дальше и дальше… В грехе человека подстерегают силы ада. И любопытство тоже от лукавого. Ад и страшный шабаш прячутся в книгах и альбомах у Антона. Ад затаился в прошлом maman. Ад питает Инино безудержное любопытство… Но ей, тетушке Стефании, ад не страшен. Она собирается попасть на небо. Ее уже больше не интересует, что произошло. И она закрыла свои моргающие глазки, чтобы не видеть этого тумана воспоминаний.

– Деточка, – сказала она, – давай больше не будем ничего выяснять.

Больше она не сказала ни слова, но Ина была уверена, что тетушке что-то известно, по крайней мере, она что-то вспоминает. Но она знала тетушку Стефанию: подобно своему брату, та будет молчать, как в могиле. Подобно своему брату, тетушка насторожилась. О, как бы узнать, как бы узнать, что случилось?

 

V

Но в этот момент по лестнице начала спускаться, переваливаясь с ноги на ногу и колышась пышным телом, тетушка Флор, а в дверь как раз позвонил дядя Даан, чему старая Анна очень обрадовалась: она любила эти передвижения родственников на первом этаже и встречала каждого радостной улыбкой на старом лице и добродушными словами вежливости, в то время как кошка, путаясь в хозяйкиных юбках, выгибала спину горбом и распушала хвост. Следом за Флор спускался доктор Рулофс, хромая на негнущейся ноге, и его огромный живот, казалось, с расстояния в несколько ступенек подталкивал колышущиеся формы тетушки Флор, осторожненько, шаг за шагом.

Тетушка Стефания была рада избавиться от Ины д’Эрбур и потому сказала:

– Пойду-ка теперь я наверх…

В передней она осторожно миновала Рулофса с его ногой, протиснулась между Дааном и Флор к лестнице и, охваченная страхом перед слишком навязчивой Иной, грехом, любопытством и адом, чуть не споткнулась о кошку, как раз юркнувшую у нее между ног.

– Рулофс, – сказал дядя Даан. – Я так и думал, что встречу тебя здесь. Иначе бы сразу заехал к тебе, чтобы повидаться.

– Да-да-да, так-так, ты, значит, вернулся, Деркс, – сказал старый доктор.

Они пожали друг другу руку, и Даан Деркс, волнуясь, посмотрел на доктора Рулофса так, как будто хотел ему что-то сказать. Но он сомневался и спросил только, обращаясь к Ине:

– А ты… не пойдешь наверх, Ина?

– Нет, дядя, – ответила Ина, якобы из вежливости уступая ему очередь, на самом деле радуясь возможности поговорить с доктором. – Идите сначала вы. Я прекрасно могу еще подождать. Я подожду… здесь, в гостиной.

Действительно, доктор Рулофс присоединился к ней, потирая замерзшие руки, сказал, что здесь теплее, чем наверху, где топят совсем слабо: старик Такма никогда не мерзнет, у него внутри всегда горит огонь. Но тетя Флор, тоже заглянувшая в гостиную, пыхтела от жары и тотчас скинула тяжелую шубу, на что Ина воскликнула:

– Какая у вас красивая шуба, тетя!

– Дда, милочка, но уже совсем старррая, – ответила тетя Флор пренебрежительно. – Ей уже тррри года. Но для Голландии в самый раз. Не зззамерррзнешь!

Последним словом, с раскатистыми согласными, она выстрелила Ине в лицо, радуясь своей теплой шубе. Все трое сели в гостиной, и Анне так это понравилось, что она принесла сливовой наливки, три рюмочки на подносе.

– Или вы предпочитаете чай, мефрау Ина?

– Нет, Анна, твои сливы изумительны…

Служанка ушла, на седьмом небе от передвижений родственников ее хозяйки по первому этажу, куда сама хозяйка уже никогда не спускалась. Первый этаж был ее, Анны, царством, компаньонка здесь не имела права голоса; здесь господствовала она, Анна: именно она принимала родственников и предлагала им освежительные напитки.

Ина съела сливу, недовольная, что тетя Флор тоже пришла в гостиную. Старый доктор – почти ровесник grand-maman, очень может быть, что он что-то знает… но уверенности нет… Ведь дядя Даан узнал лишь совсем недавно, в то время как рара уже шестьдесят лет… Шестьдесят лет! Такая давность лет гипнотизировала ее… Шестьдесят лет назад; этот старый колченогий доктор, теперь уже не имеющий практики и только понемножку, совместно с молодым коллегой, пользующий grand-maman и господина Такму, тогда был двадцативосьмилетним юношей, только-только приехавшим на Яву, одним из бесчисленных поклонников grand-maman.

Вот что стояло перед ее мысленным взором, и она хотела увидеть еще больше, ее любопытство, словно сильная увеличительная линза, прожигала для нее перспективу сквозь полупрозрачную плотность настоящего времени, ловя все новые и новые лучи света. И она заговорила:

– Бедняжка рара… Он уже давно плохо себя чувствует. Я так боюсь, что он заболеет. Он настолько подавлен морально! Да, тетушка Флор, после встречи с дядей Дааном он стал еще более подавленным, чем когда-либо. В чем же дело? Деньги здесь ни при чем…

– Да, милочка, деньги ни пррри чем, но мы все ррравно остаемся бедными, как церрковная грррыса.

– Но зачем дядя Даан приехал в Голландию? – вдруг быстро спросила Ина.

Тетя Флор посмотрела на нее удивленно.

– Зачем? Чтобы… чтобы… Милочка, я даже не знаю. Ддяддя ведь достаточно часто ездит в Голланддию. По дделам, по дделам. Всегда по дделам. О чем они на этот ррраз договорились, твой отец и дядя Ддаан, понятия не имею, хоть убей, но рразбогатеть, – она помотала головой у самого лица Ины, – рразбогатеть мы от этого не сможем. Они уже мнооого лет ведут дела вместе…

– Бедный рара, – вздохнула Ина.

– Да-да-да, так-так, – воскликнул доктор, сидя немного боком, выставив вперед отвислый живот. – Мы все стареем, все стареем…

– Не говори за дррругих, – воскликнула тетушка сердито, – мне ввсего шестьддесят лет.

– Всего шестьдесят? Так-так! А я-то думал, что ты старше.

– Нет, ввсего шестьддесят, – повторила тетя Флор с обидой.

– Да-да, значит, ты ровесница Отилии… так-так, так-так…

– Да, – сказала тетушка. – Я точная рровесница Одилии Стейн.

– Шестьдесят лет… так-так, – бормотал доктор.

– Вы тогда были совсем молодым, доктор, – сказала Ина с улыбкой.

– Да-да, да-да, детка… Совсем молодым!

– Но вы существенно младше grand-maman, не правда ли?

– Да-да-да! – подтвердил доктор Рулофс с пылом. – На девять лет, деточка, на девять лет. И младше Такмы… на пять лет, да… так… да, на пять лет младше.

– Как трогательно, что вы не оставили grand-maman, так и держитесь все вместе – вы, господин Такма и grand-maman, – продолжала Ина нежным голосом. – И в Ост-Индии, и позднее, в Гааге.

– Да-да, мы держимся все вместе…

– Такие верные друзья, – сказала растроганная тетя Флор, но подмигнула Ине, намекая, что доктор Рулофс, несмотря на разницу в девять лет, некогда был интимным другом grand-maman.

– Доктор, – сказала Ина неожиданно, – правда ли, что шестьдесят лет назад…?

И замолчала, не договорив. Она хитро начала свой вопрос и нарочно оборвала его. Старого доктора точно ударило электрическим разрядом: его живот перебросило с левого колена на правое, и теперь он нависал над здоровой ногой.

– Что? – почти закричал он.

Он смотрел на Ину вращающимися глазами. Страх исказил черты его круглого морщинистого лица, гладко выбритого, монашеского, ввалившийся рот открылся, испуганные губы заблестели от слюны, выступившей между раскрошившимися зубами. Старческие руки, с которых неаккуратными складками свисала лишняя кожа, вскинулись в судороге вверх, затем опустились на колени.

Он знал: Ина все заметила. Но прикинулась, будто его крик был вопросом глуховатого человека, не расслышавшего сказанного, и повторила свой вопрос громче, вежливо и спокойно, четко произнося каждое слово:

– Правда ли, что шестьдесят лет назад… grand-maman… которой тогда было тридцать семь, все еще оставалась красавицей? Да, ваше поколение было бодрее, чем мы… Мне сорок пять, а я уже пожилая женщина…

– Ну-ну, – сказала тетя Флор, – «пожжилая жженщина»!! А доктор пробормотал:

– Да… да, так-так… ах вот о чем ты спрашивала, Ина… да-да, конечно… конечно… grand-maman была красавицей… потрясающей красавицей… даже в таком возрасте…

– Да и Оддилия Стейн, – сказала тетя Флор. – Ей ведь было уже соррок, когда Стейн в нее влюббился.

– Да… – сказала Ина. – Тетушка Отилия поступила не совсем… благопристойно, но так сохранять молодость – это поразительно!

Украдкой она пристально наблюдала своими аристократическими глазами с их усталым взором за доктором. Он сидел, обессиленный, в кресле, бесформенная туша, развалина, оставшаяся от мужчины и от человека: старый-старый монах, но в просторном клетчатом сюртуке, просторном жилете, свободно висевшем на его грузной фигуре. Страх во взгляде вращающихся глаз погас, теперь глаза смотрели куда-то влево, а голова наклонилась вправо. Казалось, он весь обмяк после недавнего испуга, после слишком сильного переживания, вызванного Ининым вопросом о роковом числе шестьдесят. Он благосклонно кивал своей огромной головой, и зимний свет из окна бросал яркие блики на его сверкающий череп.

– Да… да… да…; так… так! – бормотал он, словно умалишенный.

Потом с трудом встал с кресла, увидев, что по лестнице спускается Даан Деркс, за которым следует Стефания, а за ней старик-Такма, который не желал, чтобы ему помогали при спуске, хотя Анна смотрела на него с испугом и прогнала кошку на кухню, боясь, что она попадется пожилому господину под ноги.

– Grand-maman утомилась, – сказал Даан Деркс.

– Тогда я уже не пойду наверх, – сказала Ина. – Ничего, Анна, приду в другой раз. Grand-maman приняла уже столько народу.

Но все же Ина помешкала, прежде чем уйти, страдая от неудовлетворенного любопытства, сжигавшего душу. Тетушка Стефания тоже попрощалась, сказав, что maman сегодня нехорошо выглядела; последним ушел старик Такма, осторожно просчитывая каждый шаг, но с прямой спиной. Ина подумала, что, наверное, он тоже должен знать… Что же тогда произошло, что же произошло… Эти старики все всё знают!

– Давай, Даан, пошли домой, – сказала тетя Флор. – Наш экипаж стоит у дверей!

– Поезжай первая, – сказал Даан Деркс, колеблясь. – Я хотел еще немножко поговорить с Рулофсом. Я рад, что мы с ним снова встретились.

– Ох уж эти бесконечные разговоры! – сказала Флор, которая не любила, чтобы муж был отдельно от нее. – Я тогда пошлю за тобой экипаж чуть попозже.

Она попрощалась и поплыла, покачивая боками, прочь; а Ина сказала:

– Господин Такма, позвольте, я провожу вас до дома…

Такма кивнул, про себя радуясь.

– Хорошо, дитя мое, проводи меня, – сказал старик и взял ее под руку.

Хотя он всегда держался молодцом и отказывался ехать в экипаже, он любил, когда кто-то предлагал пройти с ним по аллее Нассаулаан, затем через высокий мостик и до его дома на набережной Маурицкаде; он никогда не искал себе сопровождающих, но если предлагали помощь, то принимал ее с удовольствием. Однако Ина подумала, что не решится ничего спрашивать у господина Такмы: представьте себе, что он что-то знает и напугается так же, как Рулофс; у него же прямо на улице сделается сердечный приступ! Нет, она достаточно осторожна… но ее болезнь называлась любопытством… что же такое произошло? И как об этом узнать?

Даан Деркс остался наедине со старым доктором; его лицо с профилем, как у попугая, дрожало, пронзительные птичьи глаза – такие же, как у Стефании, – то и дело моргали от волнения; и вся его тщедушная фигурка, казалось, съежилась еще сильнее рядом с бесформенной монашеской фигурой доктора, стоявшей несколько косовато на двух разных ногах – одной здоровой, второй короткой и негнущейся.

– Рулофс, – сказал Даан Деркс, – я рад снова встретиться с тобой.

– Да-да, так-так, в последний раз ты приезжал в Голландию уже пять лет назад… Давненько, да-да… Мы все стареем, все стареем… Ты не рассчитывал застать свою мать в живых… Я сделаю все, чтобы она дожила до ста лет! Посмотрим, посмотрим… Возможно, она переживет всех нас, и Такму, и меня, так-так…

– Да, – сказал Даан Деркс, – матушка мало изменилась.

– Она сильная женщина, да-да, и всегда была такой… Она сильна духом, у нее отличная память, это счастье, да-да, в таком-то возрасте…

– И Такма тоже держится молодцом…

– Да, он тоже держится, да-да… Да, так вот, все мы стареем… И я тоже, да-да, я тоже.

Но Даан Деркс очень волновался. Он пообещал своему брату Харольду быть осторожным и ни с кем не разговаривать, но тайна, открывшаяся ему два месяца назад, все это время слишком сильно жгла его душу – душу делового человека, который впервые за долгую жизнь испытал острое переживание, не связанное с делами.

И он не мог сдержаться. В доме было тихо. Анна вернулась на кухню; grand-maman сидела наверху, с компаньонкой. Один газовый рожок горел в гостиной, второй в передней. Вечерний полумрак и тишина царили в небольшом доме, где уже столько лет жила Пожилая Дама, уже столько лет ждала чего-то у своего окна, наверху, в кресле с высокой спинкой…

– Рулофс, – сказал Даан Деркс.

Доктор был на целую голову выше него; он взял доктора за пуговицу жилета.

– Да-да, – сказал Рулофс, – что, Деркс?

Даан Деркс осмотрелся. Здесь, на нижнем этаже, больше никто не мог его услышать, и он сказал дрожащим от ужаса голосом:

– Рулофс… я узнал об этом.

– О чем? – закричал доктор, не расслышавший из-за глухоты.

– Я обо всем узнал… на Яве.

– О чем?? – закричал доктор, уже не из-за глухоты, а от страха.

– Мне обо всем рассказали… на Яве…

Доктор посмотрел на него вращающимися глазами, и рот на его гладко выбритом лице приоткрылся, из него потекла слюна, показались раскрошившиеся зубы, донеслось смрадное дыхание. Теперь уже он взял Даана Деркса за пуговицу.

– О чем тебе рассказали?

– Обо всем, – повторил Даан Деркс. – На Яве. Я знаю… я знаю все.

– Ты знаешь… все? Да? Да? Ты знаешь все? Что… что ты знаешь, так-так?

– О… о матушке… о Такме… о…

Они посмотрели друг другу в глаза, оба охваченные ужасом.

– О моем отце, – сказал Даан Деркс, и от страха его голос задрожал и перешел в шепот. – О моем отце. То, что ты тоже знаешь. То, что ты всегда знал. Что Такма… моего отца в ту ночь, когда был у моей матери… его собственным оружием… крисом… который вырвал у отца из рук… крисом, который отец накануне получил в подарок от регента…

– Ты знаешь? Ты знаешь? – воскликнул доктор. – О боже, да, да?? Я… я никогда никому не рассказывал. Мне восемьдесят восемь лет… но я… я никогда никому не рассказывал.

– Да, ты никогда никому не рассказывал, рассказала матушкина служанка…

– Ма-Бутен?

– Да, Ма-Бутен, она рассказала своему сыну, который служит мантри в Тегале. Ма-Бутен умерла, а мантри вздумал нас шантажировать. Он приходил ко мне и просил денег. И я дал ему денег. Он хочет, чтобы я давал ему денег каждый месяц.

– Значит, ты знаешь… да-да, о боже, так-так… Значит, ты знаешь, Деркс, ты знаешь?

– Да, я знаю.

– Что рассказал мантри? Что рассказала ему Ма-Бутен?

– Что мой отец хотел наброситься на Такму с крисом… Что Такма вырвал крис у него из рук, потому что…

– Потому что что, да-да, потому что что…?

– Потому что матушка, моя матушка…

– Да-да?

– Матушка обхватила отца, чтобы помешать ему…

– О боже, да-да!

– Чтобы помешать ему защищаться… И что бабу слышала из-за двери, как она произнесла: «Я тебя ненавижу… я тебя ненавижу… я тебя всегда ненавидела…»

– Да-да… О боже!

– «Я тебя всегда ненавидела, я люблю… я люблю Эмиля!»

– Да-да… а потом?

– А потом она крикнула Такме, громко: «Эмиль, вонзи в него крис, пусть лучше он, чем ты!»

– О боже!

Доктор рухнул всей тушей на стул.

– Ты все знаешь! – простонал он. – Прошло шестьдесят лет, да-да, о боже, так-так! …Я никогда, я никогда никому не рассказывал! Я так любил твою матушку… Да, на следующий день я осматривал труп.

– Они сбросили его в реку…

– На следующий день я осматривал труп… и я, я понял… я понял еще раньше, потому что был у твоей матушки утром, и она бредила в лихорадке… и я, я пообещал… да-да, я пообещал ей ничего не говорить… о боже… о боже, если она… если она мне отдастся!!! О боже, о боже, Деркс, Деркс, Даан, я никогда… никогда ничего не говорил… и одному Богу известно, что подумали тогда люди… тогда, давным-давно… шестьдесят… да-да… шестьдесят лет назад… они что-то там говорили, о чем-то сплетничали… не зная правду… пока все не поросло быльем… пока не стало поздно эксгумировать труп и осматривать заново, через несколько месяцев, через сколько же месяцев? Я никогда, никогда никому не рассказывал… о боже, нет-нет, так-так…

– Узнав обо всем, Рулофс, я не мог больше оставаться в Ост-Индии… Я должен был увидеться с Харольдом, с тобой, с матушкой, я должен был увидеться с Такмой…

– Зачем?

– Не знаю зачем, но я должен был с вами увидеться. О, как они, наверное, страдали! Мне очень жаль матушку, мне жаль Такму… Я должен был с тобой увидеться, рассказать тебе… Я знал, что ты…

– Мантри знает… и про меня?

– От Ма-Бутен.

– Да, она все знала, эта стерва…

– Она много, много лет молчала… я не знал, что она еще жива… А потом она рассказала обо всем сыну. Думала, что матушки нет в живых. А сын знал слуг из нашего дома… и выяснил, что матушка еще здравствует…

– О боже… о боже, да-да!

– Я плачу ему деньги… каждый месяц!

– Так будет, пока maman не умрет?

– Да… пока не умрет!

– О боже… о боже… Да-да!

– Но одного ты, Рулофс, не знал…

– Чего, чего я не знал?

– Того, что Харольд…

– Харольд? Твой брат?

– Харольд знал…!

– Харольд знал?

– Да! Да!

– Что он знал? Но откуда Харольд знал, о боже, да, так, откуда Харольд знал?

– Харольд знал… потому что видел своими глазами!

– Видел? Харольд видел?

– Да, он ведь был там же, в горах, он был в пасангграхане.

– Харольд?

– Ему тогда было тринадцать лет. И он проснулся! И увидел матушку, Такму, Ма-Бутен… они несли труп моего отца… Он ступил ногой в отцовскую кровь, Рулофс!

Ему было тринадцать лет. И он запомнил увиденное на всю жизнь. И знал всегда, всю жизнь, всю-всю свою жизнь!

– О боже, о боже, да-да… Это правда? Это правда???

– Да, правда! Он сам мне рассказал.

– И он тоже… никогда никому не рассказывал?

– Да, он никогда никому не рассказывал!

– Он молодец, да-да… он умница. Не хотел навлечь позор на голову своей старой матушки… Даан, Даан… о боже, да-да, так-так!! Даан, и ты никому не рассказывай, никогда!

– Разумеется, я никому не расскажу. Я поговорил с тобой и с Харольдом, потому что обсуждаю с ним всё. И дела, и… всё-всё! Он не раз помогал мне… На Яве, у меня там получилась грязная история… в свое время… да… в свое время… И я тогда всё-всё рассказал Харольду. А с тобой я поговорил, потому что знал, что ты знаешь…

– Да-да-да, боже мой, боже мой, так-так… Но Даан, Деркс, не говори об этом больше ни с кем!

– Разумеется, я больше ни с кем не буду говорить.

– Ни со Стефанией, ни с Антоном, ни с Отилией.

– С их дочерью…

– Да-да, с их общей дочерью. Молчи, Даан, молчи, это было так давно… И уже прошло…

– Хотел бы я, чтобы это уже прошло! Но оно еще не прошло… пока матушка… и Такма… живы…

– Да-да, нет-нет, ты прав, пока они живы, это не пройдет… Но они оба такие старые… Им осталось уже недолго жить… Это пройдет мимо, все пройдет мимо… все медленно-медленно, но проходит… Все было так давно, так-так… И люди перестали совать нос в нашу жизнь… Раньше, да, раньше чего только не говорили… о maman, о Такме… и о детях, об Антоне и о тебе после той грязной истории на Яве… и об Отилии… об Отилии особенно много… а теперь все миновало… все-все рано или поздно проходит… Мы такие старые… да-да… мы такие старые…

Он откинулся на кресле, его туша с асимметрично свисающим животом заколыхалась, казалось, еще немножко – и кресло опрокинется. Но в это мгновенье наверху раздался резкий вопль, сдавленный, но пронзительный – вопль старого человека, которого душат, – и тотчас же дверь на верхней площадке широко открылась и компаньонка закричала:

– Анна, Анна, скорей сюда!

Даан Деркс был человеком старым и опытным, но и у него от этого вопля пробежал мороз по коже.

Доктор вскочил, закачался на слабых ногах, потом наконец распрямился и закричал:

– Что случилось? Что случилось?

И оба мужчины поспешили, кто как мог, наверх следом за Анной.

Наверху были зажжены две лампы, grand-maman сидела в своем кресле с прямой спиной. Глаза, распахнутые во всю ширь, смотрели в пространство с застывшим выражением ужаса, рот после сдавленного вопля остался открытым и зиял темной пустотой, одна рука приподнялась и указывала пальцем в угол комнаты рядом с этажеркой. Так она и сидела, неподвижная и окаменелая, с замершим пристальным взглядом и открытым ртом, с окаменелым выражением ужаса на старческом лице, с неподвижной рукой, указывающей в угол, как будто она уже никогда не сможет эту руку опустить. Компаньонка с Анной, испуганные, одновременно подбежали к ней и стали спрашивать:

– Мефрау… мефрау… Что с вами? Вам плохо? Вам плохо?

– Та…ам! – произнесла Пожилая Дама, заикаясь. – Там… Там!!!

И продолжала напряженно смотреть все в тот же угол и указывать туда рукой. Двое мужчин остановились на пороге и невольно посмотрели в угол рядом с этажеркой. Там ничего не было, и только Пожилая Дама видела там Это: Оно вставало перед ее взором в момент обострения многолетних мучительных угрызений совести… Но вот она увидела его, она видела его отчетливо в течение десяти, двадцати секунд – и на это время окаменела, застыла, и ее старая кровь остановилась в жилах. Затем она почувствовала толчок, рука упала на колени, туловище откинулось на подушку у высокой спинки кресла, глаза закрылись…

– С мефрау такое бывает, – сказала шепотом старая Анна.

Все они, кроме Даана Деркса, знали, что с мефрау такое бывает. Все принялись хлопотать вокруг мефрау. Сознания она не потеряла. Уже вскоре у нее открылись глаза, и она узнала доктора, узнала обеих женщин, но не могла узнать сына Даана. Пристально смотрела на него, потом вдруг вздрогнула, точно пораженная неким сходством.

– Матушка! Матушка! – закричал Даан Деркс.

Еще какое-то время она смотрела на него пристально, но постепенно поняла, что перед ней не материализация того, что она только что видела в углу, что перед ней ее сын, похожий на отца – того, которого она сначала любила, а потом возненавидела. Пристальный взгляд угас, но на лице, по которому пробежала дрожь, так и остались глубокие морщины, словно нанесенные инструментом гравера. Чтобы полностью привести ее в чувство, Анна принялась легонько массировать ей ладони и запястья, пока не восстановилось кровоснабжение.

– В постель, – пробормотала Пожилая Дама, – в постель…

Мужчины вышли из комнаты, предоставив ее заботе женских рук. На первом этаже внизу лестницы царила полумгла, длинные тени дрожали в гробовой тишине.

Даан Деркс схватил за локоть доктора, с трудом спускавшегося по ступенькам, шагавшего то больной, то здоровой ногой.

– Что она увидела? – спросил Даан Деркс.

– Тсс! – ответил старый доктор. – Да-да… так-так!

– Так что же она увидела?

– Она увидела Деркса… твоего отца…

В кухне испуганно мяукала кошка.

 

VI

Танте Адель Такма, с корзинкой для ключей в руке, хлопоча по дому, как обычно, вышла из столовой в переднюю, потому что видела, что приходил почтальон, и надеялась получить письмо от Элли: они с Лотом были во Флоренции и оба работали там в Библиотеке Лауренциана и в архивах, так как Лот собирал материалы для исторического сочинения о семействе Медичи. Они проехали по всей Италии, добрались до Неаполя, а на обратном пути, устав от новых впечатлений – для Элли в Италии все было внове, – задержались во Флоренции, поселились в пансионе и теперь работали вместе. Элли была счастлива и писала восторженные письма. Танте Адель заглянула в почтовый ящик. Да, действительно, письмо от Элли на имя grand-papa; танте Адель всегда читала ему письма вслух, это было так приятно, да и письмо ведь предназначалось для нее тоже. Да, дети будут путешествовать еще по меньшей мере три месяца – сейчас начало января, – а потом, как договорились, поселятся у Стейна с Отилией на время – посмотреть, как пойдет. А если не пойдет, то потихоньку снова заживут собственной жизнью: они намеревались еще много путешествовать и окончательно обустраиваться в Голландии пока не собирались. Maman Отилия уехала в Лондон, у нее там было двое детей: Джон и Хью Тревелли – Мери вышла замуж за человека, служившего в Индии. Maman Отилия и правда не могла оставаться одна, а в том, что она поехала навестить своих сыновей в Англию, не было ничего плохого, только вот очень уж они много тянули из нее денег – об этом танте Адель знала от Элли и от Лота. Танте Адель доделала все, что ей еще надо было сделать внизу: поговорила с кухаркой, заперла буфет, погладила скатерть, поставила стул к стене – чтобы больше не спускаться вниз и спокойно, без спешки, прочитать господину Такме письмо от Элли. Он очень любил эти письма, потому что Элли описывала все в ярких красках и талантливо; после прочитанного письма все его утро было хорошим; нередко после чтения Адели он перечитывал письма от Элли еще несколько раз.

И вот танте поднялась наверх, радуясь, что в руке у нее письмо, и постучалась в кабинет. Не услышав ответа, она решила, что господин Такма вышел на минутку в спальню, и отправилась туда. Дверь спальни была открыта, и она вошла. Дверь между спальней и кабинетом тоже была открыта, так что она заглянула в кабинет. Старик сидел в своем обычном кресле у письменного стола. Он спал. Поза его была полностью расслабленной, и Адель удивилась, какой он маленький, словно съежившийся от неподвижности. Глаза, казалось, были закрыты, рука покоилась на выдвинутом ящике стола. Рядом стояла корзина для бумаг, на столе лежало множество писем.

– Он спит, – сказала Адель про себя и, чтобы не разбудить, вышла на цыпочках. Она не хотела нарушать его покой, раз уж он сам не проснулся от ее прихода. Он такой старый, такой ужасно старый…

Ей было обидно, что приходится так долго ждать с чтением письма от Элли. У нее не было никаких других дел, по хозяйству все было готово, обе служанки спокойно выполняли свою работу. И танте Адель присела в столовой у окна, с ключами под рукой, спокойная, потому что все в доме прибрано, и принялась читать принесенную почтальоном утреннюю газету, намереваясь через некоторое время отнести ее наверх. За окном шел снег. Молчаливый белый покой наполнял комнату и весь дом. На миг послышался голос кухарки, но вскоре затих в кухне… Танте Адель спокойно прочитала четыре газетные полосы.

Потом встала, держа в руке корзинку с ключами, письмо от Элли и газету, и снова поднялась наверх. Постучалась в дверь кабинета. Ответа опять не последовало. Адель осторожно приоткрыла дверь. Господин Такма так и сидел в кресле в той же сонной позе, что и прежде. Но казалось, что он еще больше съежился и стал таким маленьким в своем сюртучке.

Танте Адель испугалась и подошла поближе. Увидела, что глаза у него не закрыты, а смотрят остекленелым взглядом куда-то вдаль… Она побледнела и задрожала. Приблизившись к господину Такме вплотную, Адель увидела, что он умер.

Он умер. Смерть настигла его неожиданно: одного ее легкого прикосновения было достаточно, чтобы навсегда остановить кровь в хрупких от старости кровеносных сосудах. Он умер, и, судя по виду, без малейшей агонии, просто потому, что смерть подошла к нему и прикоснулась своим холодным пальцем к его сердцу и голове.

Танте Адель задрожала и разрыдалась. Позвонила в колокольчик, позвала служанок, которые тотчас явились.

– Господин Такма умер! – кричала танте Адель, всхлипывая.

Служанки тоже заплакали, кроме трех женщин, в доме больше никого не было.

– Что мы должны сделать, юфрау Адель?

– Кейтье, – сказала танте Адель, – иди скорее к доктору Тиленсу, а затем к господину Стейну де Вейрту. Больше никого не знаю. Родственников у господина Такмы нет. Но господин Стейн де Вейрт нам наверняка поможет. Возьми экипаж и езжай немедленно. И привези господина Стейна сюда. Мефрау Стейн сейчас в Лондоне. Скорее, Кейтье, скорее!

Служанка, вся в слезах, ушла.

– Он умер! – сказала танте Адель. – Доктор ему уже не поможет, но доктор должен констатировать смерть. Дор, давай положим господина Такму на кровать и осторожненько снимем с него верхнюю одежду.

Они подняли старика с кресла, танте Адель за плечи, Дор за ноги; он почти ничего не весил на руках у женщин. Он стал таким легким, таким легким. Они положили его на кровать и начали снимать одежду. Сюртук, который они повесили на стул, по-прежнему сохранял форму его спины.

Стейн де Вейрт был дома, и он сразу сел к Кейтье в экипаж; по дороге они заехали предупредить о происшедшем доктора Тиленса, но не застали его. Танте Адель встретила Стейна в прихожей. В большом доме дремала белая тишина: снег за окном пошел еще гуще.

– Я не знала, к кому обратиться кроме тебя, Стейн! – воскликнула танте Адель, всхлипывая. – Я попросила тебе приехать еще и потому, что ты – душеприказчик господина Такмы, он мне об этом говорил. Да, он умер. Улетел, словно перышко в порыве ветра… Сегодня утром я принесла ему завтрак, как всегда. Затем он сел за письменный стол разбирать бумаги. Я получила письмо от Элли и понесла его наверх и застала его… я подумала… спящим. Я ушла, чтобы не разбудить. Но когда пришла к нему снова… он сидел все так же… И был уже мертвый. Он умер, Стейн… Чуть-чуть не дожил до девяноста четырех.

Стейн пробыл у танте Адели, пока не пришел доктор, констатировавший смерть; Стейн взял на себя все хлопоты. Он послал телеграмму жене в Лондон – об этом его попросила танте Адель, он послал телеграмму Лоту и Элли во Флоренцию, хотя на похороны в Гаагу им наверняка не успеть… И он тотчас отправился к своему шурину Харольду Дерксу и застал его дома после второго завтрака.

– Харольд, – спросил он, – как нам быть с maman? Мы же не можем рассказать ей правду, так ведь?

Харольд Деркс рухнул в кресло; в тот день он с самого утра стонал от боли; и хотя не жаловался, лицо его искажала судорога, а дыханье было прерывистым.

– Господин Такма… умер? – спросил он.

И не сказав больше ни слова, застонал.

– Тебе так худо? – спросил Стейн.

Харольд Деркс кивнул.

– Давай я попрошу доктора Тиленса зайти к тебе? Харольд Деркс покачал отрицательно головой.

– На меня не действуют никакие лекарства. Спасибо, Франс. Я знаю, что мне может помочь только одно: я должен смириться…

Он замолчал, уставился в никуда, прикрыв глаза рукой, потому что отраженный снегом дневной свет причинял боль. Дыханье, шумное и прерывистое, начало успокаиваться…

Господин Такма умер… Господин Такма умер… Наконец-то… Это, ужасное Это все шло и шло мимо, тянуло шлейф, шуршало по листьям, смотрело ему в глаза своим неподвижным призрачным взглядом, знакомым Харольду с детства, Оно шло и шло мимо… О, с каким нетерпением он ждал смерти этого старика! Как ненавидел его, убийцу своего отца, у которого сам был любимчиком, но и в детстве, и в молодости – всегда молчал ради матери, он молчал шестьдесят лет и только недавно впервые заговорил об этом с Дааном, потому что Даан приехал из Ост-Индии в ужасе от того, что узнал по прошествии стольких лет от мантри, сына недавно умершей бабу… Молча, таясь от внешнего мира, он ненавидел его, убийцу своего отца; потом, когда ненависть остыла, он понял, что такое страсть и самооборона, и почувствовал сострадание к древнему старику, долгие-долгие годы мучившемуся угрызениями совести, а потом сострадание сменилось жалостью, глубокой жалостью к обоим, к Такме и к матери… «Вонзи в него крис, пусть лучше он, чем ты!» О, эта страсть, эта ненависть, обуревавшие женщину, еще молодую и соблазнительную, какой тогда была его мать, теперь доживающая свои дни в кресле с высокой спинкой, в красном полумраке гардин… Помнит ли она? помнит ли она… Он, Харольд Деркс, ждал смерти господина Такмы с нетерпением, он ждал смерти своей матери с нетерпением… чтобы для них обоих, этих старых людей, Это, ужасное Это прошло бы навсегда и навсегда бы кануло в далеком-далеком прошлом… Он с таким нетерпением ждал этого – и вот теперь господин Такма умер!

Харольд Деркс отдышался.

– Ты прав, Франс, – сказал он тихим, тусклым голосом, – матушке нельзя об этом рассказывать, подумай сам, какая она старая…

– Я так тоже решил: от нее это надо скрыть… Скрыть от доктора Рулофса будет невозможно… для него это тоже будет тяжелый удар.

– Да, – сказал Харольд Деркс. – А Отилии ты уже послал телеграмму?

– Так попросила Адель.

– Да, – сказал Харольд Деркс. – Она… его дочь.

– А она сама это знала? Мы с ней никогда на эту тему не говорили.

– Чтобы не уронить авторитет maman, я с ней тоже ни разу не говорил. Но думаю, она догадывалась. Неспроста же ты душеприказчик.

– Так полагает Адель.

– Да, – сказал Харольд Деркс, – большую часть своих денег он собирался завещать… Элли… и Отилии. Когда похороны?

– В понедельник.

– Лот и Элли не успеют приехать.

– Да. Но дожидаться их невозможно.

– Похоронная процессия пойдет по Нассаулаан?

– Это самая короткая дорога… на кладбище.

– Лучше пойти кружным путем… чтобы миновать дом maman. Она ведь всегда сидит у окна.

– Да-да, так и сделаем.

– А когда вернется Отилия?

– Она может уже сегодня вечером сесть на ночной паром.

– Да, пусть она так и поступит. Она всегда догадывалась, обо всем догадывалась. Она очень любила господина Такму, а он ее.

– Мне пора, Харольд. Ты сообщишь доктору Рулофсу?

– Да, конечно. Если я чем-то еще могу тебе помочь…

– Спасибо.

– Давай сегодня встретимся у maman. Надо постараться предупредить всех родственников, чтобы ей не говорили ни слова, от нее надо скрыть… Удар будет для нее смертельным.

А Харольд подумал: когда она умрет… Это пройдет навсегда; но убивать ее нельзя.

Выходя из кабинета, Стейн встретил в коридоре Ину. Она видела в окно, что он пришел, и, умирая от любопытства, о чем это они разговаривают с ее отцом, пробралась наверх и кое-что сумела услышать.

– Здравствуйте, Стейн, – сказал она; она не называла его «дядей» из-за слишком маленькой разницы в возрасте. – Что-нибудь случилось?

Она уже все знала.

– Умер господин Такма.

– Ина, – сказал Харольд Деркс. – Не вздумай ничего говорить grand-maman. Мы хотим от нее скрыть. Для нее это будет такой удар, что она не переживет…

– Хорошо, – сказала Ина, – grand-maman мы ничего не скажем. Господин Такма был богат, да ведь? И все наследство наверняка достанется Элли…

– Не знаю, – сказал Стейн. – Наверное…

– И Лот с Элли разом разбогатеют…

– Ина, помни, о чем я тебя попросил, ладно? – сказал ее отец.

Он попрощался со Стейном и сразу же пошел к доктору Рулофсу.

– Он умер сегодня ночью? – спросила Ина.

Стейн рассказал ей все обстоятельства. Сообщил также, что послал телеграммы Лоту и своей жене, тетушке Отилии…

– А почему тетушке Отилии? – спросила Ина.

– Потому что… – Стейн не знал, что сказать. – Будет лучше, если она приедет на похороны.

Ина поняла. Тетушка Отилия – дочь господина Такмы, ей тоже достанется часть наследства.

– Как вы думаете, какое наследство оставил господин Такма? Не знаете? Ах, мне, конечно, нет никакого дела… Чужие деньги… le moindre de mes soucis. Стейн, вы не находите, что рара в последнее время какой-то подавленный? Он стал таким после приезда дяди Даана… Стейн, а вы не знаете, почему дядя Даан вернулся в Голландию?

Ина изнывала от любопытства и никак не могла его удовлетворить. Это чувство жгучего голода не оставляло ее уже несколько недель, но она не знала, к кому обратиться. В последнее время она даже стала хуже спать. Попыталась еще разок поговорить с тетушкой Стефанией, но та отрезала, что ни о чем не желает знать, потому что не хочет слышать о грехе и вещах неподобающих, и даже если речь идет о ее собственной матери, ее это не касается. Все это путь в Ад, подстерегающий человека на каждом шагу. После тетушкиной проповеди Ина поняла, что больше она от нее ничего не добьется, что тетушка не поделится с ней даже смутными воспоминаниями, возможно, мелькнувшими перед ее мысленным взором… Что же случилось, что же случилось, о чем рара знал уже шестьдесят лет, а дядя Даан узнал лишь недавно и тотчас приехал в Голландию…? Ах, к кому же обратиться с этим вопросом?

Нет, Стейн был не в курсе дела и удивился ее вопросу, думая, что Даан, как всегда, приехал по делам, которые вел вместе с Харольдом. И Стейн ушел, чтобы предупредить Стефанию, Антона, Даана и Флор и молодых Ван Велли, чтобы при grand-maman никто ни словом не обмолвился о смерти господина Такмы. И все пообещали ему это, единодушно желая оградить maman от известия о смерти человека, к которому она много лет питала глубокое расположение и который почти каждый день сидел напротив нее в кресле у окна. И Стейн договорился со всеми: все будут говорить, что господин Такма заболел и не выходит из дому… и будут тянуть и тянуть время, хотя скрывать правду будет все труднее и труднее. А потом Стейн пошел к танте Адели, которая сказала ему:

– Стейн, давай немножко приберем бумаги в кабинете у господина Такмы. А то такой беспорядок… все раскидано так же, как он оставил.

– Лучше подождать, пока приедут Лот и Элли, – сказал Стейн. – Просто запрем комнату на ключ. Можно не опечатывать. Я уже поговорил с нотариусом…

Он ушел, и танте Адель осталась одна в большом доме с опущенными шторами. Grand-maman, сидящую у своего окна в доме на Нассаулаан, так близко отсюда, навещают только дети и внуки: она ни о чем не узнает. Похороны будут в понедельник… Элли с Лотом приедут самое раннее в среду. Как им не повезло, бедным детям, что придется прервать итальянскую поездку. Но Элли – официально – единственная близкая родственница, к тому же его наследница…

Танте Адель не была жадной. Господин Такма наверняка завещал ей какую-то часть состояния, в этом она была уверена. Ее огорчало только то, что придется уехать из этого большого дома, где она прожила столько лет, ухаживая за господином Такмой. Она полюбила этот дом, полюбила эту мебель… Или Элли решит не продавать дом? Нет, наверное, продаст: Элли считала дом мрачным, и он был слишком велик для нее, размышляла танте, потому что кроме Элли половину состояния унаследует Отилия Стейн… Об этом, разумеется, будут сплетничать, но не слишком много: для внешнего мира, за исключением семейства Дерксов, господин Такма уже давно перестал существовать, и, кроме доктора Рулофса, все остальные его ровесники давно умерли. Да, из ровесников остались только grand-maman и доктор… Да, ей, Адели, придется покинуть дом: при этой мысли на глаза навернулись слезы. Как здесь все аккуратно, несмотря на то что дом такой старый. Как жалко, что Стейн не захотел прибрать бумаги в кабинете. Он запер двери и отдал ей ключ. В большом аккуратном доме это была единственная комната, где мебель стояла пыльная и царил беспорядок; рядом с кабинетом, в спальне, лежал покойный; вечером его положат в гроб, для этого придут Стейн и доктор Тиленс. Во всем доме, где лежал покойный, было тихо и аккуратно, и только в кабинете беспорядок и пыль… Это раздражало танте Адель. И не дожидаясь вечера, она взяла ключ и вошла в комнату. Здесь ничего не изменилось после того мгновенья, когда они подняли господина Такму с кресла, такого легкого, ах, такого легкого… и отнесли его на кровать и сняли верхнюю одежду…

Танте Адель открыла окна: сразу повеяло холодным зимним воздухом, и она поплотнее завернулась в шерстяную пелерину на плечах. Какое-то время она смущенно стояла с пыльной тряпкой в руке, не зная, с чего начать. У стола был выдвинут ящик, на столе лежали бумаги, рядом стояла корзина для бумаг, бумаги были рассыпаны по полу. Нет, так оставить нельзя, уборка будет не осквернением, а заботой о покойном, лежащем в соседней комнате. Адель сложила бумаги и письма на столе в стопку и убрала в папку. Вытерла со стола пыль, расставила все снова по местам, закрыла выдвинутый ящик, заперла на ключ. Подобрала то, что лежало на ковре, и растрогалась, потому что увидела, что это письмо, разорванное пополам… Господин Такма рвал старые письма, она видела в корзине для бумаг: там на дне лежали мелкие обрывки. А это письмо, видимо, выпало у него из рук в самый последний миг его жизни, когда смерть вплотную приблизилась к нему и прикоснулась к сердцу и голове. У него не хватило сил разорвать его на более мелкие кусочки; две половинки письма выпали у него из пальцев, как и он сам выпал из жизни. Танте Адель очень растрогалась, на глаза навернулись слезы. Она в нерешительности смотрела на них, на эти половинки письма в руке… Разорвать их дальше? Положить их в папку, для Стейна? Лучше разорвать: ведь господин Такма хотел их разорвать… И она разорвала половинки на четвертинки… В этот миг она испытала неодолимое желание бросить взгляд на верхний кусочек… Это было даже не любопытство, потому что она думала, что держит в руке самое невинное письмо – господин Такма хранил столько писем! – одно из нескольких сотен, которые он в конце концов все-таки решил разорвать. Это было даже не любопытство, а импульс, налетевший на нее извне, заставивший ее прочитать первые строки вопреки убеждениям и представлениям о чести. Она не устояла: принялась читать с твердым намерением после первых строк разорвать письмо и бросить обрывки в корзину.

Но Адель не сделала этого, а продолжала читать. Ее лицо побледнело. Она была простая спокойная женщина, дожившая до преклонных лет тихо-мирно, не ведая огня в здоровой, мерно текущей по жилам крови, чуждая вожделения. Чтение книг никогда не задевало ее за живое, и пылкие фразы, считала она, писатели сочиняют только красоты ради. Но эти слова, написанные от руки на пожелтевшей бумаге выцветшими красными чернилами, привели ее в смятение, точно язык пламени вырвался из-под пепла, под которым продолжалось тление, а она выпустила огонь на поверхность. Она никогда и представить себе не могла, что такое бывает. Она не знала этих обжигающих слов, которые можно так сказать. Они действовали на нее гипнотически. Она опустилась в кресло господина Такмы и читала, не в силах оторваться. Она читала о палящей любви, о полыхающей страсти, о которых раньше не подозревала. О слиянии души и тела, о слиянии душ, о слиянии тел, чтобы забыться, забыться… Она читала взмывающие смерчем слова о багряном безумии, о желании броситься, очертя голову, друг другу в душу и погибнуть и о том, чтобы сплавиться воедино в огне еще не изобретенного поцелуя и вместе сгореть, растаять в беспамятстве… Сплавиться воедино, чтобы невозможно было разнять… Сплавиться воедино навеки… Быть навеки неразлучными в неизреченной страсти… И забыть… Главное – забыть… о боже, забыть… ту самую ночь, ту ночь… И сквозь багряно-чувственные слова по капле принялась сочиться багряная кровь… Вперемежку со словами страстной любви потекли слова страстной ненависти… Бурное ликование, что этой ненависти положен конец. Бурные заверения, что – повторись та ночь – ненависти бы во второй раз был положен конец! Безумные слова обманывали сами себя, потому что чуть дальше они снова клубились отчаянием и признавались, что, несмотря на восторг, воспоминание преследует, как призрак, неотступный кровавый призрак… О, ненависти будет положен конец в третий, четвертый раз… но кровавый призрак ужасающ… Он сводит с ума… Сводит с ума… Письмо заканчивалось мольбой все равно прийти как можно скорее, чтобы слиться, сплавиться и душой, и телом и в экстазе этого слияния забыться и не видеть больше призрака. Внизу письма было написано: «Уничтожь немедленно» и подпись: «Отилия». Танте Адель сидела неподвижно с разорванным на четыре части письмом в руке. Она его прочитала: пути назад нет. Лучше бы не читала. Но уже ничего не сделать. Она уже узнала. На письме было указано место: «Тегал» и стояла дата: шестьдесят лет назад… Теперь, когда танте Адель дочитала до конца, пламя больше не вырывалось из этих слов, но перед ее испуганными глазами повисла красная пелена. Она вся сжалась, дрожа, глаза ее всматривались, всматривались в трепещущий багрянец. Она чувствовала, как трясутся ее непослушные колени, так что ей не подняться с кресла. И она знала: сквозь страсть, ликование, безумие, любовный пыл, угрызения совести это письмо – в подсознательной потребности все высказать, заново почувствовать, описать в красках – воскрешает драму давнишней-давнишней ночи, ночи в пустынных горах, близ темного леса, рядом со вспухшей от дождей рекой, ночи в одиноком пасангграхане, ночи любви, ночи страсти, разоблачения, самозащиты, замешательства, безмерного страха, отчаяния, безумного отчаяния… И слова воскрешали картину борьбы и крови в спальне, и трех человек, несущих труп к вспухшей от дождей реке, не зная, как поступить иначе, под хлещущим с неба ливнем. Слова воскрешали эти сцены точно по внушению извне, по импульсу, которому невозможно противостоять, будто мистическая сила заставила писавшую их высказать все то, что, мысли она рационально, должна была бы всю жизнь скрывать: описать пером на бумаге преступление, так что ее письмо стало свидетельством, прокричать вслух, расцветить яркими красками то, что из соображений безопасности следовало бы хранить в самых тайных глубинах мучимой раскаянием души, уничтожив все улики, все следы…

И эта простая спокойная женщина, дожившая до преклонных лет тихо-мирно, не ведая огня в крови, сидела в ужасе от открывшейся ей тайны. Сначала этот ужас встал перед ее внутренним взором багряным мерцаньем, ужас от созерцания ненависти и страсти; теперь перед ее глазами неожиданно возникла гостиная grand-maman, она сама, сидящая у окна – хрупкая от прожитых лет, – и напротив нее Такма, оба в молчаливом ожидании, когда наконец пройдет Это… Пожилая Дама до сих пор сидит там у окна, а здесь, в соседней комнате, лежит Старый Господин и дожидается завтрашнего дня, когда родные и близкие отдадут ему последний долг: для него уже все прошло…

О боже, вот, значит, в чем состояла тайна этих двух Старых Людей! Так пылко они любили, так яростно ненавидели, такое страшное преступление совершили вместе в ночи в горах, и такое багряно-красное воспоминание тянулось за ними шлейфом всю их долгую, долгую жизнь. И теперь вдруг она, танте Адель, узнала нечто, чего не знал никто… Она одна это знала, думала она, и ее пробирала дрожь… Что теперь делать с этим знанием, с этими четырьмя обрывками пожелтевшей бумаги, исписанной бледно-красными чернилами, словно кровавыми буквами, выцветшими от времени… Что делать, что со всем этим делать… Ее пальцы отказывались разорвать письмо на мелкие кусочки и бросить в корзину. Она тогда станет соучастницей… Но что делать с ее знанием – знанием, принадлежащим ей одной! Это трагическое знание будет давить на нее, простую женщину, пока не задушит! И вот наконец она встала с кресла, все так же охваченная дрожью. В комнате с открытыми окнами было холодно. Она подошла к окну, чтобы закрыть его, и почувствовала, что ноги у нее заплетаются, а колени подкашиваются. С ужасом в глазах она принялась качать головой – туда-сюда, туда-сюда. Механически стерла там и сям пыль, не замечая, что делает, некоторые предметы протерла по два, три раза. Механически расставила по местам стулья, и ее привычка к аккуратности была настолько сильна, что она вышла из комнаты, все еще дрожа, но комната сияла чистотой и порядком. Обрывки письма она заперла, не в силах уничтожить. И внезапно ее озарил новый импульс извне, странное чувство, которому она не могла сопротивляться… Ей захотелось посмотреть на Старого Господина… Она вошла в спальню на цыпочках. В приглушенном белом свете, на белой подушке, на кровати, застеленной белым покрывалом, виднелась голова Старого Господина с опущенными веками; лицо вокруг носа и рта выглядело полуистлевшим пергаментом, на голове редкие седые волосы казались серебряным веночком. Танте Адель смотрела на него, глаза ее всматривались, всматривались в его лицо, и от ужаса она качала головой туда-сюда. Вот он лежит, мертвый. Она знала его много лет, она ухаживала за ним. И ничего не подозревала. Вот он лежит, мертвый, и то, что здесь лежит, – единственное напоминание о любовной страсти, пылкой ненависти и раскаянии. Или существует и загробная жизнь, где его ждет новая борьба и неистовое раскаяние и покаяние, а возможно, и возмездие?

Как бы он ни страдал в душе, но в этом мире он наказания не понес. Внешне его жизнь протекала спокойно и плавно. Он добился всеобщего уважения и хорошего достатка. Его не мучили старческие недуги. Напротив, у него до старости сохранились великолепный слух и великолепное зрение: Адель вспомнила, как он нередко жаловался со свойственной ему благодушной усмешкой – слишком благодушной, чтобы быть искренней, – что у него чрезмерно острый слух, который со старостью ничуть не притупился, так что он слышит даже голоса, которых нет… Какие же это голоса он слышал, какой голос звал его? Какой голос звал его, когда разорванное надвое письмо, которое он хранил слишком долго, выскользнуло у него из непослушной руки? Нет, в этом мире он наказания не понес, если только вся его жизнь не была для него наказанием… Адель содрогнулась: оказывается, можно жить много лет рядом с другим человеком и совсем не знать его… Сколько лет? Она, его бедная родственница, прожила с ним двадцать три года бок о бок… И точно так же жила Пожилая Дама… Пораженная этой мыслью и качая головой, танте Адель вышла из комнаты, сложив руки вместе движением старой девы. В своем воображении она видела Пожилую Даму… Та сидела, исполненная достоинства и величия, хрупкая и исхудавшая, в своем высоком кресле. Когда-то она была женщиной, способной написать такое письмо, полное слов, багряных от страсти и ненависти, от безумия и стремления забыться в слиянии с тем, кто сейчас лежит на кровати – такой маленький, худой, старый, наконец-то умерший после долгих-долгих лет. Она была способна так писать… Ее слова все еще пылали огнем перед глазами как громом пораженной Адели – женщины, дожившей до преклонных лет со спокойной душой и без огня в крови.

И это было правдой, и она была на это способна! Адель все качала головой туда-сюда…

 

VII

На следующий день в Голландию вернулась Отилия Стейн де Вейрт, паром доставил ее в Хук-ван-Холланд. Ее сопровождал молодой человек лет тридцати – симпатичный юный англичанин, гладко выбритый, с румяными щеками, видневшимися из-под козырька дорожного кепи, широкоплечий, в клетчатой куртке и коротких брюках. Они вместе сели на поезд до Гааги.

Отилия Стейн была взволнована. Она умела молчать, когда считала это нужным, и никогда об этом не говорила, но догадывалась, была почти уверена, что Такма – ее отец, и любила его как отца.

– Со мной он был всегда таким добрым, – рассказывала она по-английски своему сыну Хью Тревелли. – Мне его будет очень не хватать.

– Это был твой отец, – лаконично заметил Хью.

– Вовсе нет, – попыталась защититься maman Отлия. – Откуда ты знаешь, Хью? Люди чего только не наговорят.

– Он дал тебе денег, чтобы ты поехала в Англию.

Отилия сама не знала почему, но с Хью порой бывала более откровенной, чем с Лотом. Она любила обоих сыновей, но Лота любила за то, что он был ласковый, а Хью больше любила за то, что он такой красивый и широкоплечий и так похож на Тревелли, мужчину, которого она любила больше всех. Она никогда не рассказывала Лоту, что господин Такма по отношению к ней очень щедр, а Хью как-то раз рассказала. Ей приятно было путешествовать вместе с Хью, сидеть рядом с ним, но она побаивалась, что Хью поехал с ней. Он никогда раньше не приезжал в Гаагу, и она опасалась сложностей в отношениях со Стейном.

– Хью, – сказала она ласково и взяла его руку в свои ладони. – Хью, мама так рада побыть с тобой вместе. Я так редко вижу тебя… Я очень-очень рада… Но, наверное, лучше тебе было остаться в Англии.

– Нет, не лучше, – коротко ответил он и отобрал у нее свою руку.

– Из-за Стейна…

– С этим типом я вообще не собираюсь встречаться. И шагу не ступлю в ваш дом. Остановлюсь в гостинице. Думаешь, мне так хочется видеть этого негодяя Стейна? Мерзавца… из-за которого тебя оставил мой отец. Сама понимаешь. Но я поеду с тобой, у меня есть свой интерес. Лишних проблем никому не создам. Но я хочу знать. Тебе наверняка причитается наследство. Он твой отец, я знаю. И ты обязательно получишь наследство. Я просто хочу быть в курсе дела, точно ли ты его получишь и сколько это денег. Как только выясню, уеду. И никому не буду надоедать, тебе тоже.

Maman Отилия смотрела прямо перед собой, как ребенок, получивший нагоняй. Они были одни в купе, и она сказала ласково:

– Мальчик, милый, не разговаривай так с мамой. Я очень рада, что ты со мной рядом. Я очень люблю тебя. Ты похож на отца, а я так любила твоего отца, больше, чем Стейна… больше, чем Стейна. Стейн стал горем моей жизни. Я должна была остаться с вами – с тобой, с Джоном, с Мери. Не говори так жестко, мальчик. Мне от этого больно. Будь с мамой поласковее. У нее ничего, ничего не осталось в жизни: Лот женился, господин Такма умер. У нее ничего не осталось. Никто не будет с ней ласков, кроме тебя.

Раньше… раньше ее окружало столько ласки… раньше…

И она расплакалась. По господину Такме, который умер, от обиды на Лота, который женился, от ревности к Элли и от жалости к себе. Как ребенок, она схватилась за сильную руку Хью. Он улыбнулся своим красивым ртом на гладко выбритом лице, подумал, что для пожилой женщины его мать очень забавна, но понял, что раньше она могла быть по-настоящему очаровательной. В нем проснулось что-то человеческое, и он сказал с грубоватой нежностью, обхватив ее рукой за талию:

– Успокойся… не плачь, дай я тебя обниму.

И привлек ее к себе. Она, как ребенок, прижалась к его груди в кусачей шерстяной куртке, он похлопал ее по руке и поцеловал в лоб, и она, уже совершенно счастливая, так и сидела, прижавшись к сыну, а он, улыбаясь и качая головой, смотрел на свою мать сверху вниз.

– В какой гостинице ты остановишься? – спросила она.

– «Два города», – ответил он. – У тебя найдутся для меня деньги?

– Нет, Хью, – ответила она. – Я тебе уже все отдала. На поездку и…

– Все, что у тебя было?

– Да, мальчик, у меня в кошельке ни цента. Но мне и не нужно. Те деньги, что у тебя еще остались, можешь мне не отдавать.

Он сунул руку в карман.

– Не густо, – сказал он. – В Гааге дашь мне еще. Когда разбогатею, то переезжай ко мне жить, и тебе не будет одиноко на старости лет.

Она улыбнулась, радуясь услышанному, погладила его по щеке и поцеловала, хотя Лота не целовала никогда. Отилия была без ума от Хью, это был ее любимый сын. Ради одного его грубовато-приветливого слова она готова была пройти несколько миль, один его поцелуй наполнял ее счастьем, настоящим счастьем, на целый час. Оттого что она хотела смягчить его суровость, в ее голосе и ласках непроизвольно появлялось прежнее обаяние времен молодости. Хью никогда не видел ее маленькой фурией, какой она показывалась Лоту, Лоту, которого в детстве не раз била и на которого и теперь в порыве была готова поднять руку. Сыновняя мужественность Хью укрощала ее капризный нрав, и она делала все так, как он хотел. Она всю жизнь, едва влюбившись в мужественность, сразу же сдавалась, и сейчас происходило то же самое в отношениях с сыном.

По приезде в Гаагу она попрощалась с Хью и пообещала держать его в курсе дела, умоляя не быть слишком суровым и не устраивать сцен. Он дал слово и отправился в гостиницу. Дома она застала мужа.

– Расскажи, как умер господин Такма, – попросила она.

Стейн вкратце рассказал ей, как все произошло, и добавил:

– Я его душеприказчик.

– Ты? – удивилась Отилия. – А почему не Лот как муж Элли?

Стейн пожал плечами и подумал, что она неискренна, задавая этот вопрос.

– Не знаю, – холодно сказал он. – Так распорядился господин Такма. Впрочем, я в любом случае буду все делать вместе с Лотом. Лот приедет уже послезавтра. Сегодня тело уложат в гроб, а завтра похороны.

– Не дожидаясь Лота?

– Доктор Тиленс сказал, что откладывать похороны нежелательно.

Отилия не рассказала, что из Англии с ней приехал Хью, и пошла выпить кофе в опустевший дом на Маурицкаде. Она расцеловалась с Аделью Такма, державшейся молодцом, хотя у нее перед глазами все еще стояли красные буквы, точно выцветшие кровавые иероглифы. Отилия Стейн попросила Адель проводить ее в спальню, чтобы взглянуть на господина Такму. Она увидела его в приглушенном белом свете – старческое белое лицо в обрамлении серебряного веночка седых волос на белой подушке, с опущенными веками, и кожа вокруг носа и рта казалась пожелтевшим пергаментом. Она тихонько заплакала, ломая руки. Она очень любила господина Такму, и он тоже всегда был к ней нежен. Как отец… как отец. Таким она его всегда знала. Рара Деркса она никогда не видела. Он, господин Такма, был ей отцом. Он ласкал и баловал ее в детстве, и позднее всегда помогал, если она нуждалась в деньгах… Если он ее порой укорял, то всегда очень мягко – за то, что играла своей жизнью; именно это выражение он употребил, и когда она разводилась в первый раз, с Паусом, и во второй раз, с Тревелли. Она помнила все: что было на Яве, что было в Гааге. Пауса он очень любил, Тревелли нет, Стейна после всего, что произошло, считал все же добрым малым… Да, он мягко упрекал ее за то, что она не умела быть хозяйкой своих страстей, и всегда искренне заботился о ней… Она будет скучать без него, вспоминая их встречи в гостиной в доме maman и те нередкие случаи, когда она по утрам приходила к нему в кабинет и он давал ей несколько банковских билетов со словами:

– Не говори никому…

Он никогда не рассказывал, что он ее отец, и она всегда звала его «господин Такма». Но догадывалась… а сейчас чувствовала это точно… Эта доброта, последняя в ее жизни, ушла навсегда.

Вечером она вернулась в этот дом вместе со Стейном, пришел также доктор Тиленс, чтобы присутствовать при укладывании тела в гроб. Нет, сказала танте Адель, она совсем не боится ночевать в доме покойного, и служанки тоже не боятся, прошлой ночью все прекрасно спали. И на следующий день – день похорон – танте Адель оставалась абсолютно спокойна. Доктора Рулофса она встретила без эмоций; доктор пыхтел и стонал, положив руки на толстый асимметричный живот; сначала собирался пойти вместе со всеми на кладбище – но у него не хватило бы на это сил, так что он остался с Аделью. Пришли Дерксы: Антон, Харольд и Даан, пришел Стейн, д’Эрбур пришел вместе с зятем Фритсем Ван Вейли, пришли также женщины: Отилия Стейн, тетушка Стефания, тетушка Флор, Ина и блондиночка Лили; женщины остались вместе с доктором Рулофсом и танте Аделью, хранившей ледяное спокойствие. Когда похоронная процессия отошла от дома, женщины завели разговор о том, как им жалко grand-maman, и старый доктор разрыдался. Это было ужасное зрелище, когда древний старик – бесформенная туша, безвольно сидящая на стуле, – рыдал, приговаривая: так-так… ах да! – но Адель хранила спокойствие. Отилии Стейн это не удавалось: она горько плакала, и все понимали, что она оплакивает отца, хотя никто даже потихоньку не произнес это слово.

На следующее утро у Стейна была назначена встреча с нотариусом. Вернувшись домой, он сказал жене:

– Адель получает в наследство тридцать тысяч, а вы с Элли каждая по сто тысяч.

Отилия заплакала.

– Какой он был добрый! – говорила она сквозь рыдания. – Какой он был добрый!

– Но мы с нотариусом подумали, Отилия, что ради maman надо, чтобы о наследстве было как можно меньше разговоров.

– Он признал меня как свою дочь…

– Дело не в том, что признал. Он оставил тебе половину своего состояния, пополам с Элли, а доля Адели высчитана отдельно.

– Да, – сказала Отилия, – хорошо.

– Ты умеешь молчать, когда считаешь нужным.

Она подняла на него глаза.

– Обещаю никому не рассказывать. Но почему ты так говоришь?

– Потому что в приходно-расходных книгах у господина Такмы есть много записей о том, что он давал тебе деньги. Во всяком случае, там есть статья расходов «отдал О. С.».

Отилия покраснела.

– Но тебя это не касалось.

– Да, правда, но ты всегда утверждала, что находишь деньги в шкафу. Изображала безалаберность там, где ее не было.

– Господин Такма просил меня никому не говорить про эти деньги.

– Ты это выполняла. Вот я и говорю: ты умеешь молчать, когда считаешь нужным… Так что молчи и теперь.

– А вот в твоих советах я не нуждаюсь! – взвилась Отилия, но Стейн уже вышел из комнаты.

Она сжала кулаки; о, как она его ненавидит, как ненавидит, особенно его голос! Она не выносит его спокойного баса с бархатистым тембром, чеканно выговариваемых слов! Она его ненавидит, она готова ударить его в лицо, чтобы посмотреть, как он после этого станет чеканить слова! Она ненавидит его с каждым днем сильнее и сильнее. Ненавидит так, что хотела бы, чтобы он умер. Над телом господина Такмы она плачет, а над его телом будет ликовать! О, даже трудно передать, как она его ненавидит! Отилия представляла его себе мертвым, изуродованным, под колесами экипажа, с ножом в груди, с пулей в виске… и знала, что будет ликовать! И все потому, что он говорит так спокойно, холодно и размеренно, что для нее у него в запасе нет ни одного приветливого слова, ни одного ласкового жеста!

– Сто тысяч! – размышляла она. – Это уйма денег. Ах… я бы предпочла, чтобы господин Такма был жив! И чтобы он, всегда такой добрый, давал бы мне время от времени по несколько сот гульденов. Мне его будет очень не хватать. Теперь у меня есть деньги, но, кроме них, нет ничего!

И она снова разрыдалась, ломая руки, потому что чувствовала себя такой одинокой; господин Такма умер, Хью хоть и в Гааге, но живет в гостинице, хорошо хоть Лот приедет сегодня вечером…

 

VIII

Они приехали на следующий день после похорон, Лот и Элли, усталые после дороги и искренне переживающие утрату. Танте Адель – они поселились пока на Маурицкаде – не сразу это заметила, потому что, продержав себя в руках два последних дня, теперь бросилась, рыдая, к Элли на шею. Элли никогда не видела ее в таком состоянии, а Адель, дав наконец волю слезам и утратив контроль над собой, упала в обморок.

– Юфрау Адели пришлось столько пережить, – сказала Дор, и Кейтье подтвердила это, и вместе с Элли служанки привели Адель в чувство.

– Мне уже лучше, деточка, все в порядке… Идемте в столовую. Вы наверняка проголодались.

Она все еще всхлипывала, но старалась сдерживаться. За столом она заметила, насколько опечалены Лот и Элли.

– Дедушку похоронили вчера, да?

– Да, деточка… Доктор Тиленс сказал, что откладывать нельзя.

– Тогда нам не было смысла приезжать, – сказал Лот жестко. Губы его дрожали, в лице, обычно спокойном и нежном, читалось напряжение.

– Мы послали вам телеграмму с просьбой приехать, – сказала танте тихо, все еще плача, – потому что Элли в ближайшее время надо разобраться в делах.

– Наверное, я могла приехать и одна, – сказала Элли. – Разбираться в делах…

– Душеприказчиком выступает Стейн, – сказала танте тихо, – и он подумал…

– Стейн? – спросила Элли. – А почему не Лот?

– Так распорядился господин Такма, деточка… Стейн – муж maman Отилии… она тоже его наследница… как и ты…

– Моя матушка? – спросил Лот.

– Да… – ответила Адель смущенно.

Они поняли и не стали расспрашивать дальше, но было видно, как глубоко они переживают; лица у обоих были усталые и напряженные.

– Ваша матушка, Лот, обещала вечером зайти, чтобы вас повидать, – сказала танте Адель.

Элли покачала головой.

– Я до смерти устала, – сказала она. – Не могу ее дожидаться. Пойду прямо спать.

– Я ее приму, – сказал Лот.

Элли вскоре встала из-за стола и пошла наверх. Танте Адель последовала за ней. Лот пошел в другую комнату, чтобы освежиться. На лестнице Элли расплакалась.

– Бедный дедушка! – плакала она; голос ее срывался от слез.

В спальне танте Адель помогала ей.

– Ты так устала, детка? Ты ляжешь спать? Элли кивнула.

– Деточка, что-то случилось? У тебя такое напряженное выражение… Раньше я его никогда не видела… Деточка, скажи мне, ты же счастлива?

Элли чуть-чуть улыбнулась.

– Танте… пожалуй, не так чтобы очень… Если бы я знала, что так будет… Но если я не счастлива, то сама виновата.

Танте Адель прекратила расспросы: она вспомнила восторженные письма, доставлявшие господину Такме столько радости, и подумала о том, насколько письма бывают обманчивы.

Элли разделась и легла в постель.

– Ну я пойду, – сказала Адель.

Но Элли взяла ее за руку, она была растрогана от встречи с этой женщиной, заменившей ей мать.

– Побудьте со мной… пока не пришла maman Отилия.

– Хорошо, детка, – сказала Адель, пытаясь понять, – но ты же расстроилась не потому, что часть наследства достанется maman Отилии? Она его дочка, понимаешь…

– Да, танте, я знаю… Нет, танте, честное слово, меня это совсем не огорчает. Я просто-напросто устала, очень устала… потому что все, что мы задумываем… оказывается совершенно бесполезным…

– Ах, деточка, – сказала танте Адель, слушая вполуха. – Я тоже так устала, никаких сил не осталось… Мне бы так хотелось… кое-что рассказать…

– Что?..

– Нет, девочка, не могу…

– В чем же дело?

– Нет, не могу… Пока еще не могу… может быть… когда-нибудь позже… Слышишь, звонок… Наверное, maman Отилия… Да, голос Стейна… пойду-ка я к ним…

Она оставила Элли одну, но была так расстроена, что по дороге опять разрыдалась.

– Элли очень устала, – сказала она Отилии, – легла поспать, пусть отдохнет…

Но Адель и сама была на грани нервного срыва. Она чувствовала, что ужасная тайна, которую она знала – как она думала – одна на всем свете, слишком тяжела для ее бесхитростной души, ей казалось, что тайна вот-вот раздавит ее. Ей во что бы то ни было надо с кем-то поделиться… И она сказала:

– Стейн… Стейн… пока Лот общается с матушкой, мне хотелось бы… с вами поговорить… если не возражаете…

– Разумеется, – ответил Стейн.

Они вышли из комнаты.

– Наверх? – спросил Стейн.

– Да, – сказала танте Адель. – В кабинет господина Такмы…Адель провела Стейна в кабинет; здесь было холодно, но она зажгла газовый рожок.

– Стейн, – сказала она. – Мне очень стыдно за то, что я сделала. Я хотела прибрать бумаги, здесь был такой беспорядок. На полу лежало… письмо, порванное письмо, последнее, которое господин Такма хотел разорвать… Не знаю, как так получилось… но я нечаянно… прочитала его. Теперь я отдала бы все на свете… за то, чтобы не знать, что в нем написано. Я не могу носить эту тайну в себе… одна… одна… Я схожу от нее с ума… мне страшно… Вот, смотрите, это письмо. Не знаю, правильно ли я поступаю… Может быть, было бы лучше… разорвать его… Ведь это и собирался сделать господин Такма…

И она передала Стейну четыре кусочка письма.

– Тогда давайте я его порву, – сказал Стейн, – не читая…

И уже взялся за листочки…

Но Адель остановила его.

– Я не могу носить в себе… одна… эту… даже сказать страшно… тайну! Нет-нет, прочитайте… умоляю… ради меня, Стейн… чтобы разделить со мной этот груз… Прочитайте!

Стейн прочитал.

В комнате стояла мертвая тишина, было по-зимнему холодно, только тихонько шипел газовый рожок. Из выцветших букв на желтом, полуистлевшем, разорванном на четыре части листе бумаге вставали призраки ненависти, страсти, безумия, ликования, безрассудной любви и раскаяния после кровавой ночи в гулких горах под грохот небесных потоков. Двое людей здесь, в комнате, не имели ко всему этому никакого отношения, но и они ощутили, как Это проходит мимо, едва не задевая их тела, их души, их жизни. И они содрогнулись, затрепетали, в ужасе посмотрели друг другу в глаза, они, совершенно чуждые Тому, что проходило мимо…

– Это ужасно, – сказал Стейн, – и никто, никто ничего не знает…

– Да, – сказала танте Адель, – об этом знаем только мы с вами…

Но Стейн был недоволен.

– Нам не следовало читать это письмо, – сказал он.

– Я сама не понимаю, как так получилось, – сказала танте Адель. – На меня что-то нашло… не знаю что. Я не так уж любопытна. Я подняла листки, чтобы разорвать их на мелкие кусочки. И половинки я и разорвала… на четвертинки…

Стейн, задумавшись, разорвал четыре части письма… еще раз пополам…

– Что вы делаете? – спросила танте Адель.

– Уничтожаю письмо, – сказал Стейн.

– А его не надо… Лоту…

– Нет… нет… – сказал Стейн. – Зачем оно Лоту? Вот и все!

И Стейн ссыпал мелкие клочки письма в корзину для бумаг.

Перед его глазами дрожали и клубились красно-блеклые страсти давних лет, но он видел комнату, по-зимнему безмолвную, которую навеки покинул ее хозяин; только тихонько шипел газовый рожок.

– Да, – сказала танте Адель. – Наверное, лучше, чтобы никто… кроме нас… ни о чем не знал. Ах Стейн, я испытываю такое облегчение… что вы теперь тоже знаете… Боже, какие ужасные вещи бывают на свете, как страшна жизнь!

И она закачала головой, ломая руки.

– Пойдемте, – сказал Стейн, и по его сильному телу пробежала дрожь. – Пойдемте вниз…

Адель, вся дрожа, загасила газовый рожок.

Они ушли.

В темной комнате, по-зимнему холодной, снова воцарилась мертвая тишина.

На дне корзины лежало разорванное на мелкие кусочки письмо.

 

IX

– Ах! – сказала со вздохом старая Анна. – Мы не сможем скрывать это от grand-maman вечно!

Она стонала, и причитала, и прогоняла кошку в кухню, размахивая руками, потому что в коридоре было полно народу: дело в том, что Ина д’Эрбур пришла вместе с дочерью Лили Ван Вейли и с двумя детскими колясками, одну из которых толкала молодая мать, а вторую нянька; в данный момент Лили с няней пробирались с колясками в гостиную на первом этаже, которую Анна топила специально для того, чтобы здесь проводили время родственники ее хозяйки, Ина разговаривала с ней о смерти господина Такмы, и Анна сказала, что grand-maman ни о чем не догадывается, но что вечно так быть не может.

– Какие прелестные детишки, просто ангелочки! – приговаривала Анна, сложив руки. – И как grand-maman обрадуется, что мефрау Лили пришла показать ей малюток! Пойду предупрежу ее.

– Лили, – сказала Ина, – ты иди вперед со Стефиком, я приду чуть позже с Антуанетточкой.

Лили, прелестная юная мать, вынула из коляски малыша, немножко хныкавшего, и с чарующей улыбкой стала подниматься, держа его на руках, по лестнице. Анна уже открыла перед ней дверь в комнату grand-maman, и та ждала ее появления. Она сидела в своем высоком кресле, точно на троне, с подушкой под прямой спиной; в свете зимнего утра, пробивавшегося сквозь тюль и красные гардины и скользившего по висевшим на окнах кускам бархата от сквозняка, она выглядела еще более хрупкой, чем раньше, ее лицо с улыбкой, полной ожидания, словно из белого фарфора с кракелюрами морщин, было так смутно различимо в обрамлении черного парика и черного кружевного чепца, что казалось, будто она уже не из этой жизни; просторное черное платье струилось изящными линиями и полностью скрывало ее фигуру под темными складками и – кое-где – отблесками более яркого света; когда Лили вошла с малышом на руках, grand-maman подняла угловатым неловким движением, выражавшим нежность и радость встречи, дрожащие руки в митенках, из которых выглядывали тонкие пальцы. В ее голосе, сильно надтреснутом, все еще слышался мягкий креольский акцент:

– Да, детка, ты хорошо придумала привезти ко мне малыша… хорошо придумала… хорошо придумала… Дайка я посмотрю… Вот ведь какой бутуз!

Лили, чтобы получше показать Стефа его прапрабабушке, встала на колени на подушечку у ее ног и приподняла сына: он пугливо отпрянул от полупрозрачного морщинистого лица, призрачно белевшего в красноватом полумраке, но юная мать успокоила мальчика, так что он не расплакался, а только вытаращил глазенки.

– Да, прабабушка, – сказала Лили, – это ваш праправнук.

– Да-да, – ответила grand-maman, все еще протягивая дрожащие руки навстречу ребенку в движении, выражающем нежность, – я твоя прапрабабушка… Да, маленький мальчик, я твоя прапрабабушка…

– А внизу там еще Антуанетта, ее я тоже взяла с собой.

– А-а, твоя новорожденная… она тоже здесь.

– Да, хотите на нее тоже посмотреть?

– Да, на обоих… на обоих вместе, вместе.

Малыш, успокоенный матерью, серьезно и удивленно смотрел на сморщенное лицо, но не плакал; и даже когда тонкий палец прикоснулся к его щечке, Лили сумела унять его и не дала раскричаться. Как раз в этот момент наверх поднялась Ина с Антуанетточкой на руках: это был белый конвертик, из которого виднелось розовое круглое личико с бирюзовыми глазками и влажным ротиком. Боясь, что Стефик все-таки раскричится, Лили отдала его у дверей няньке, и правильно сделала, потому что в коридоре он заорал во всю глотку, переживая в своей маленькой детской душе встречу со Старостью, которую видел впервые. Но белый конвертик с розовым кружочком и двумя бирюзовыми капельками так радостно гулил своим влажным ротиком и был такой трогательный, еще трогательнее, чем Стефик, что grand-maman даже взяла девочку к себе на колени, хотя Лили и продолжала придерживать, оставаясь начеку.

– Очень ты меня порадовала, деточка, – сказала grand-maman, – что привезла мне показать моих праправнуков… Да, Стефик подрос, а Антуанетточка – прелесть, Антуанетточка – прелесть…

После этого они попрощались, и Лили, улыбаясь гордой улыбкой молодой матери, унесла белый конвертик с розовым кружочком вниз, детям пора было домой. А Ина присела рядом с grand-maman.

– Очень вы меня порадовали, – повторила Пожилая Дама. – Какое счастье видеть молодую жизнь… Потому что в последнее время я очень грущу, Ина… Я уже дней десять не видела господина Такму.

– Нет, бабушка, десяти дней еще нет.

– Сколько же он уже болеет?

– Дней шесть… может быть, семь.

– Я думала, уже десять. И доктор Рулофс приходит так редко… Да, кресло у окна стоит пустое уже целую неделю… я думала, десять дней… Погода действительно холодная и ветреная, да ведь?… Я здесь этого не чувствую… Ах, даже если погода исправится… все равно пройдет еще много времени… и нынешней зимой господин Такма ко мне уже не придет…

Ее старческие глаза оставались сухими, но в надтреснутом голосе слышались слезы. Ина не знала, что еще сказать, но уходить пока что не хотела. Она пришла с детишками в надежде что-нибудь услышать от grand-maman… Она все еще ничего не знала, а узнать надо было так много. Надо было выяснить насчет великого Нечто, что произошло шестьдесят лет назад; grand-maman наверняка знала, но Ина не решалась затрагивать эту тему в разговоре с ней, боясь разворошить само Прошлое; если это сделать, то grand-maman станет худо и она может умереть… Нет, Ина надеялась, что ближе к вечеру кто-нибудь придет, с кем можно будет поговорить внизу в гостиной, потому что ей надо было узнать еще очень многое: какое наследство получила Элли, получила ли что-нибудь тетушка Отилия… Все это оставалось для Ины загадкой, она никак не могла это выяснить, но сегодня уж обязательно все узнает. И она спокойно сидела рядом со своей бабушкой, изредка произнося какие-нибудь два-три слова, а та была только рада, потому что не любила одиночества. Но когда таким образом прошло много времени, а других посетителей у grand-maman так и не появилось, Ина встала, попрощалась, спустилась вниз, поболтала еще немножко с Анной, но не ушла, а села в гостиной и сказала:

– Присядь тоже, Анна!

Старая служанка почтительно села на кончик стула, и разговор пошел о господине Такме.

– Мефрау Элли теперь разбогатела, – сказала Ина. – Ты не знаешь, Анна, какое наследство ей оставил господин Такма?

Но Анна не знала и только высказала предположение – подмигнув, – что наверняка что-то перепадет и мефрау Отилии; но в этот миг раздался звонок в дверь, и в гостиную семенящей походкой вошла чрезвычайно взволнованная Стефания де Ладерс.

– Maman по-прежнему ничего не знает? – спросила она шепотом; Анна уже ушла на кухню.

– Нет, – сказала Ина, – grand-maman ничего не знает, но с грустью смотрит на пустой стул господина Такмы.

– У нее никого нет?

– Только компаньонка.

– У меня грандиозные новости, – сказала Стефания.

Инна немедленно навострила уши.

– Какие, тетушка?

– Представь себе, я получила письмо от Терезы…

– От тетушки Терезы из Парижа?

– Да, от Терезы Ван дер Стаф… Она приезжает в Гаагу… Пишет, что во время молитвы на нее снизошло свыше – ох уж эти католические молитвы! – что она должна приехать в Гаагу повидать maman! Они не виделись уже много лет… Тереза уже много-много лет не была в Гааге; с ее стороны неправильно, так не положено… А теперь, видите ли, вздумала приехать, быть может, вздумала заразить maman своим католицизмом… на старости лет!

Это и правда была великая новость, и глаза Ины, обычно исполненные аристократической усталости, сейчас заблестели.

– Ах, значит, приедет тетушка Тереза! Это была очень важная новость.

– Может быть, тетя Тереза что-то знает, – сказала Ина.

– О чем?

– О том, помните… о чем мы в прошлый раз говорили… что papa знает уже шестьдесят лет, а дядя Даан…

Тетушка Стефания замахала руками, словно что-то от себя отгоняя.

– Понятия не имею, знает ли Тереза что-нибудь на сей счет. Но что я точно знаю, Ина, так это что лично я свою душу хочу сохранить в чистоте, что бы там ни произошло много лет назад, кто бы там ни грешил и ни вел себя, как не положено. Уберечься от грехов сегодняшних и так достаточно трудно. Нет, девочка, даже слышать об этом не хочу.

Она закрыла пронзительные птичьи глазки и так замотала дрожащей птичьей головкой, что старушечий чепчик затанцевал на ее жидких седых волосах; затем, чуть не споткнувшись о кошку, она шажок за шажком стала подниматься по лестнице, чтобы зайти к матери.

Ина осталась в гостиной в нерешительности, затем пошла в кухню, где Анна сказала:

– Ах мефрау… вы еще немного побудете у нас?

– Да… может быть, придет мефрау Отилия… Я хотела бы с ней поговорить.

Вполне может быть, подумала Анна, что мефрау Отилия сегодня придет. Но когда раздался звонок, она выглянула в окно и воскликнула:

– Нет, это господин Даан…

Не прошло и минуты, как Даан Деркс засунул свою голову с профилем, как у попугая, в приоткрытую дверь гостиной и, увидев Ину, сказал с волнением:

– У меня плохие новости!

– Плохие новости? – воскликнула Ина и навострила уши. – Какие же, дядюшка?

– Умер доктор Рулофс!

– Не может быть! – сказала Ина.

– Да, – сказал дядя Даан, стоя между напуганными Иной и Анной, с кошкой под ногами. – Доктор Рулофс умер. Апоплексический удар. Мне сообщили первому, потому что мой пансион ближе всего. Он слишком остро переживал смерть господина Такмы.

– Это ужасно, – сказала Ина. – Даже не знаю, как сообщить об этом grand-maman… Для нее это будет потрясение. А она ведь еще не знает даже о смерти господина Такмы.

– Да, трудно… Я послал записку твоему отцу, он должен сюда прийти, тогда мы обсудим, что делать и что говорить; может быть, сюда придут еще и другие…

– Боже мой, боже мой, боже мой! – вздыхала Анна.

Посмотрев на огонек в печке, ставший совсем слабеньким, и подумав, что в этот день в гостиной, наверное, еще долго будут сидеть люди, она потрясла задвижку поддувала, и огонек за слюдяной дверцей быстро разгорелся.

– Ах! – воскликнула Ина. – Grand-maman вряд ли переживет их надолго… Дядюшка, знаете ли вы, что в Гаагу скоро приедет тетушка Тереза? Тетушка Стефания получила от нее письмо… Ах, хоть бы они успели повидаться с grand-maman… Какая ужасная зима! И рара все время такой подавленный… Дядюшка, – спросила Ина (Анна, стоная и причитая, уже ушла на кухню, спотыкаясь о кошку), – дядюшка, скажите, пожалуйста, почему рара такой подавленный… с тех пор как вы приехали в Голландию?

– С тех пор как я приехал в Голландию, детка?

– Да… что-то случилось, отчего вы приехали в Голландию… и отчего рара такой подавленный.

– Не знаю, не знаю, детка…

– Что-то случилось, я знаю… я спрашиваю не из любопытства, а из-за рара… чтобы ему помочь… чтобы его поддержать… если какие-то неприятности… Может быть, в денежных вопросах…

– Нет, детка, деньги здесь ни при чем…

– Что же тогда случилось?

– Да ничего, детка, ничего не случилось.

– Но я же вижу, дядюшка, что что-то не так.

– Девочка, спроси сама у отца.

– Рара не желает об этом говорить.

– Но с какой стати я стану об этом говорить? – воскликнул Даан Деркс, насторожившись после Ининого наступления. – Но с какой стати я стану об этом говорить, Ина? Может быть… какие-то мелкие неприятности… в денежных вопросах… Но честное слово, не переживай, все будет в порядке.

Даан спрятался за напускным недовольством, что Ина чересчур сует нос в их денежные дела, и почесал в затылке. У Ины в глазах появилось устало-аристократическое выражение.

– Дядюшка, чужие денежные дела – le moindre de mes soucis… Я просто хотела выяснить… из любви к отцу…

– Ты хорошая дочь, мы все это знаем… Но вот и он, это он звонит!

И прежде чем Анна успела открыть дверь, Даан уже вышел в переднюю и впустил в дом Харольда Деркса.

– Значит, доктор Рулофс умер? – спросил Харольд, получивший записку от Даана уже после того, как Ина ушла из дома, чтобы вместе с Лили и детишками посетить прапрабабушку.

– Да, – сказал Даан, – умер.

Харольд Деркс опустился на стул с болезненным выражением.

– Рара, вам нехорошо?! – воскликнула Ина.

– Все в порядке, девочка, просто боли стали чуть сильнее, чем обычно… Все в порядке, все в порядке… Значит, доктор Рулофс умер!!!

Перед его глазами стояла та роковая грохочущая ливнем ночь; он видел себя, тринадцатилетнего мальчугана, и группу из трех человек, несущих труп, и голос матери, кричавшей: «О боже… нет, только не в реку…» На следующий день доктор Рулофс произвел осмотр тела и констатировал смерть в результате утопления!

– Значит, доктор Рулофс умер!!! Матушка еще ничего не знает?

– Нет, – сказал Даан. – Харольд, ты должен ей об этом сообщить.

– Я? – испугался Харольд Деркс. – Я? Я не могу… Это убьет мою мать… Я не могу убить свою мать…

И он уставился перед собой…

И увидел Это…

Оно шло мимо, как привидение с волочащимся шлейфом тумана, встававшего пеленой вокруг медленно, медленно идущей фигуры, и листья шуршали, шуршали… а из-за молчаливых деревьев грозили призраки, готовые выйти на дорожку и не пустить Это дальше… Потому что когда мать умрет, Это рухнет в пропасть…

– Я не могу убить свою мать! – повторил Харольд Деркс, его лицо исказилось от мучительной боли, и он с силой сжал руки.

– Но это невозможно скрывать, – тихо сказала Ина Анне, стоявшей тут же, бормоча что-то про себя, в полном расстройстве чувств…

Но опять позвонили, Анна открыла, вошел Антон: это был его день, в этот день, раз в неделю, он всегда навещал мать.

– У maman кто-нибудь есть?

– Тетушка Стефания, – ответила Ина.

– Что случилось? – спросил Антон, видя у нее на лице смятение.

– Умер доктор Рулофс.

– Умер?

Даан Деркс объяснил ему все вкратце.

– Мы обсуждаем, дядюшка, кто должен сообщить об этом grand-maman, – сказала Ина. – Может быть, вы можете?

– Лучше нет, – мрачно ответил Антон Деркс.

Нет, пусть они сделают это сами: он был не из тех, кто вмешивается в неприятные дела, которые к тому же не имеют к нему прямого отношения. Его все это ничуть не волнует! Он приходит раз в неделю навестить maman, выполняя сыновний долг. А остальное его ну совершенно не волнует! Стефания уже достаточно заморочила ему голову, обрабатывая его, чтобы он составил завещание в пользу своей крестницы, малютки Антуанетты, дочки Ван Вейли, хотя он предпочел бы выкинуть деньги в канал. Харольд с Дааном вместе ведут дела в Ост-Индии и потому откровенны друг с другом, а он всегда держался от них в стороне, они были ему как чужие. Ину он терпеть не мог с тех пор, как д’Эрбур действительно выручил его в трудный момент из-за истории с прачкиной дочкой. Но его вся эта лавочка не волнует просто ни капли… Больше всего он любил сидеть дома, курить, читать и грезить, предаваясь умственному онанизму – фантазируя о приятных и возбуждающих сценах из далекого прошлого… Но этого никто не знал. То были его тайные сады, где он блаженствовал в одиночестве, окутанный клубами табачного дыма, услаждаясь тайными ощущениями. С тех пор как он настолько состарился, что умудрился попасть в такую бессмысленную и глупую историю с дочкой прачки, он стал предпочитать сидеть тихонько дома, в клубах дыма, создавая в своем воображении сады земных наслаждений, о которых никому не рассказывал и где его никто не будет искать. Поэтому он предавался порокам только в своих все более и более растленных мыслях – ибо очень состарился, – а сейчас повторил:

– Нет, лучше не я… Это слишком грустно… Стефания наверху одна? Тогда я тоже поднимусь, Анна…

И отправился наверх.

«Интересно, знает ли дядюшка Антон? – размышляла Ина, сгорая от любопытства… Он часто такой мрачный, такой молчаливый, он, несомненно, скрывает многое, что знает… Может быть, стоит с ним поговорить?» И пока ее отец, сидящий на стуле со страдальческим лицом, и дядя Даан обсуждали, кто сообщит новость maman, она догнала дядю в коридоре и прошептала, чтобы Анна, вернувшаяся на кухню, не слышала:

– Дядюшка… расскажите… что случилось?

– Где? Когда? – спросил Антон.

– Что случилось шестьдесят лет назад? Вам тогда было пятнадцать лет… Тогда что-то произошло, что…

Он смотрел на нее оторопело.

– О чем ты? – спросил он.

– Что-то тогда произошло, – повторила она. – Вы должны помнить… Что-то, о чем знают рара и дядя Даан… Что-то, о чем рара знал всегда… что-то, из-за чего дядя Даан приехал в Голландию…

– Шестьдесят лет назад… – сказал Антон Деркс и посмотрел ей в глаза; неожиданность ее вопроса настолько ошеломила его эгоистичный растленный ум, что он вдруг увидел прошлое – шестьдесят лет назад и разом вспомнил свое давнишнее подозрение, что у его матери с Такмой была какая-то общая тайна, которую они вместе скрывали, они двое; Антон всякий раз ощущал это, когда, исполненный почтительного трепета, робея, раз в неделю приходил к матери и видел сидящего напротив нее Такму, пугливо вздрагивавшего, с дергавшейся от тика головой и словно прислушивающегося… Шестьдесят лет назад? Да, что-то… что-то тогда произошло… И во внезапном секундном озарении он почти увидел Это, ощутил смерть своего отца шестьдесят лет назад, приблизился к Истине, подсознательно, в приступе ясновидения, посетившем старика, не сдерживавшего в себе животное начало, но именно потому натренировавшего способность вживаться в прошлое.

– Шестьдесят лет назад… – повторил он и посмотрел на Ину мутными глазами. – И что же это было, Ина?

– Вы ничего не можете вспомнить?

Она вся напряглась от любопытства, глаза горели и всматривались в его глаза; он не узнавал ее – и куда только подевалась ее обычная аристократическая усталость во взоре? Ину Антон терпеть не мог, а д’Эрбура ненавидел, поэтому сказал:

– Могу ли я что-нибудь вспомнить? Наверное, если хорошенько подумаю, то вспомню. Ты права, мне тогда было пятнадцать…

– Вы помните… – Ина огляделась в коридоре, посмотрела через открытую дверь в гостиную, увидела спину отца, бессильно сидящего на стуле, – вы помните служанку-туземку grand-maman?

– Да, конечно, – сказал Антон Деркс, – ее я помню…

– Ее звали Ма-Бутен?

– Очень может быть…

– А она знала что-нибудь?

– Знала ли она что-нибудь? Да уж наверное, еще бы… уж она-то знала…

– Что же тогда произошло, дядюшка? Папа такой подавленный, я спрашиваю не из любопытства…

Антон ухмыльнулся, он не знал, он только увидел в миг озарения, и он всегда догадывался, что у его матери с Такмой была какая-то общая тайна, которую они вместе скрывали, ожидая чего-то… Но ухмыльнулся он от удовольствия, что Ине так хочется это знать, а он ей ничего не расскажет, сколько б она ни надеялась… Он ухмыльнулся и сказал:

– Деточка… существуют вещи, о которых лучше не знать… Не следует знать о том, что произошло шестьдесят лет назад…

И он пошел дальше, и медленно поднялся по лестнице, размышляя, что Харольд и Даан знают об этой тайне, которую его мать и Такма вместе скрывали много-много лет… И доктор тоже знал, должно быть… Доктор умер, Такма умер, хотя maman об этом еще не сообщили… и теперь maman осталась с Этим одна… Но Харольд знал, в чем дело, и Даан знал, в чем дело… а Ина пыталась выяснить… Наверху, прежде чем войти в комнату к матери, он снова ухмыльнулся; из комнаты доносился голос Стефании, похожий на скрипучий писк…

– Меня, – размышлял Антон, – вся эта лавочка не волнует просто ни капли… Пока я спокойно живу с моей трубкой и моими книгами… эта лавочка не волнует меня абсолютно, хоть я и прихожу раз в неделю навестить матушку. Но что она скрывает, что они там с Такмой сотворили… шестьдесят лет назад… мне наплевать, это ее дело, может быть, их дело, но меня это не касается.

Он вошел в комнату и, увидев мать, немыслимо старую и хрупкую в красном полусвете гардин, замешкался и приблизился к ней, исполненный почтительного трепета…

 

Х

В дверь снова позвонили, и Анна, потрясенная смертью доктора Рулофса и причитающая «Боже мой, боже мой», открыла дверь; вошли Отилия Стейн де Вейрт и Адель Такма. Ина вышла им навстречу в переднюю. Они еще не знали о смерти доктора, а услышав новости и увидев в гостиной Даана с Харольдом, принялись восклицать приглушенными голосами, чтобы не потревожить maman, расспрашивать, сетовать и обсуждать между собой, как быть: сообщить maman или скрыть от нее.

– Мы не можем скрывать всё-всё, – сказала Отилия Стейн. – Maman до сих пор ничего не знает о господине Такме… а теперь новая утрата! Это ужасно, ужасно! Адель, ты можешь пойти и сказать?

– Нет, – сказала Адель Такма и содрогнулась здесь, в этом доме, оттого что теперь знала. – Нет, Отилия, мне пора домой. У maman сегодня и без меня много посетителей…

Она боялась увидеть Пожилую Даму, после того что узнала, она пришла сюда вместе с Отилией Стейн, но наверх не пойдет.

– Отилия, – сказал Даан Деркс сестре, – ты должна сообщить ей… о докторе Рулофсе.

– Я? – испугалась Отилия.

Но в это время с улицы в окно заглянул какой-то мужчина.

– Это Стейн, – сказал Харольд, обессиленный.

Раздался звонок, и Стейн вошел. Он был взбешен, таким его еще никто никогда не видел. Ни с кем не поздоровавшись, он сразу подошел к жене.

– Я так и думал, что ты здесь, – произнес он своим красивым басом. – Я видел твоего сына, приехавшего с тобой из Лондона.

Отилия вздрогнула.

– Ну и что?

– Почему появление этого господина должно быть для меня сюрпризом? Почему я должен случайно встретиться с ним на улице?

– Разве я обязана тебе рассказывать, что со мной приехал Хью?

– И зачем же он приехал?

– А тебе какое дело? Спроси у него сам.

– Он появляется только ради денег.

– Значит, и теперь ради денег. В любом случае, не ради твоих денег…

Они посмотрели друг другу в глаза, но Стейн не хотел продолжать разговор о деньгах, о том, что господин Такма завещал Отилии большую сумму; Хью Тревелли всегда чуял, где пахнет деньгами, и дело было не в том, что Стейн рассматривал деньги жены как свои, но как душеприказчик господина Такмы он ужаснулся мысли, что сын его жены уже присматривается к наследству… Стейн замолчал, и только в глазах еще пылала ненависть, но Харольд взял его за руку и сказал:

– Франс, умер доктор Рулофс.

– Умер? – испугался Стейн.

Ина навострила уши и открыла как можно шире глаза. Вот уж действительно день, полный новостей, и хотя она так еще ничего и не разведала насчет Этого, зато узнала уйму всего другого: о скоропостижной смерти доктора, о приезде тетушки Терезы из Парижа, о том, что Хью Тревелли находится в Гааге, и почти о завещании господина Такмы – он наверняка назначил какую-то сумму тетушке Отилии, но насколько солидную? Да, это был поистине день новостей, и ее глаза забыли, что надо выглядеть усталыми, они сверкали, как у василиска, подстерегающего добычу… Между тем братья посоветовались со Стейном, как он считает лучше: сообщить maman о смерти Рулофса или скрыть? В комнате воцарилась тишина размышления, за окном вдруг закапало, хлынул сильнейший ливень, завыл ветер, небо почернело, в доме в печке за дверцей со слюдяным окошком горел огонек, освещая набежавшую мглу. Между тем Оно проходило мимо… и проходя, заглянуло в глаза Харольду, который почти зажмурился от боли. Харольд знал это с детства; Даан знал это несколько месяцев и потому приехал к брату в Голландию; там, наверху, рядом с Пожилой Дамой, которая тоже знала, сидели Стефания и Антон, догадывавшиеся, но в своем эгоизме не желавшие ничего знать, чтобы не волноваться; а внизу об этом знали также Адель и Стейн – из письма, разорванного на две, четыре, восемь частей, того, которое не успел разорвать господин Такма; в Париже это знала Тереза, собиравшаяся приехать в Гаагу, на Яве это знал мантри… Но никто не говорил об Этом – том, что проходит мимо, и Харольд с Дааном не знали, что Адель со Стейном тоже знают, и никто из них не знал, что Тереза в Париже знает, и Стейн с Аделью не знали, что обо всем знает мантри на Яве, и Даан, и Харольд с самого детства… Но Ина знала насчет мантри и знала, что что-то произошло, она ничего не знала насчет Адели и Стейна, и ей в голову не приходило, что они знали, они знали… Никто не говорил об Этом, и все же Призрак окружал их, и за ним тянулся, тянулся шлейф тумана… Ничего не знала и ни о чем не подозревала только Отилия Стейн, погруженная в грустные думы о своей собственной проходящей жизни – жизни красавицы Отилии, женщины-малышки, окруженной лаской, поклонением и пылкой любовью мужчин; а теперь она стала старухой и ненавидела своих трех мужей, но Стейна больше всех! И словно чувствуя, что она единственная была совершенно в стороне от ощущения Этого, Харольд взял ее за руку и сказал, повинуясь подсознательному импульсу:

– Да, Отилия… ты… Ты должна сообщить maman, что умер доктор Рулофс. Для нее это будет тяжелый удар, но мы не можем, не имеем права скрывать от нее все… А что господин Такма тоже умер… она скоро поймет сама.

От его тихого голоса всеобщее смятение и замешательство немного улеглись, и Отилия ответила:

– Харольд… если ты считаешь, что я сумею… то я готова пойти наверх… и попробовать сказать… но если мне не удастся… по ходу разговора… то не скажу… не скажу….

И она пошла наверх, невинная, как дитя: она ничего не знала. Она не знала, что ее мать более шестидесяти лет назад была соучастницей убийства, что старый глуховатый доктор помог скрыть преступление; она знала, что Такма – ее отец, но не знала, что он вместе с ее матерью убил отца ее братьев, отца ее сестры Терезы. Она пошла наверх, и как только зашла в комнату к maman, Стефания с Антоном встали, чтобы не утомлять Пожилую Даму чрезмерным количеством посетителей.

Впрочем, maman это не утомляло – беседы, а иногда и совместное молчание с «детьми», – если только они не приходили все разом. Она все еще была в восторге от встречи с детишками Лили Ван Вейли. Она рассказала про них Стефании и Антону, не зная, что это их крестники, ей об этом никто не сообщил; вообще-то она даже думала, что малышку Антуанетту зовут Отилия, и так ее и называла, но Стефания с Антоном понимали, о ком речь. Отилия Стейн осталась с матерью наедине. Она мало говорила, просто сидела рядом с матерью, державшей ее за руку… Ах, Отилии самой было грустно-грустно… в том пустом кресле, на которое смотрела Пожилая Дама, уже никогда не будет сидеть господин Такма… ее отец! Она любила его, как дочь. Она получила от него в наследство сто тысяч гульденов, но он никогда уже не вложит ей в руку, как часто это делал и за что она была ему так благодарна, сто гульденов. Казалось, Пожилая Дама догадалась о ходе мыслей дочери и сказала, бросив взгляд на стул:

– Господин Такма болеет.

– Да, – ответила Отилия Стейн.

Мать грустно покачала головой.

– Нынешней зимой… я его наверняка уже не увижу.

– Он поправится.

– Но ему все равно еще не разрешат выходить из дома.

– Наверное, – сказал Отилия неуверенно, – наверное, maman.

Она держала в своих ладонях тонкие пальцы матери… Внизу, она знала, ее дожидаются братья, сестра Стефания, племянница Ина. Адель Такма уже ушла.

– Maman, – сказала Отилия, – знаете, кто еще заболел?

– Нет, а кто?

– Доктор Рулофс.

– Рулофс? Действительно, я его уже несколько дней не видела.

– Maman, – сказала Отилия Стейн и повернула к матери свое опечаленное лицо – все еще очень милое лицо с голубыми детскими глазами. – Это очень грустно, но…

Нет, она не могла произнести это слово. Она решила не заканчивать фразу, но Пожилая Дама тотчас догадалась, какое слово недоговорила дочь.

– Он умер? – быстро спросила она. Ее голос пронзил Отилию Стейн насквозь. У нее не было сил возразить, и она кивнула с горькой улыбкой.

– О… о! – воскликнула Пожилая Дама в смятении.

И вдруг стала пристально смотреть на кресло Такмы. Она не плакала, глаза были сухими, она только смотрела и смотрела перед собой. Спина ее оставалась прямой. Перед ее глазами проплывало прошлое, она слышала вокруг себя громкий шум. Но продолжала сидеть прямо и смотрела, смотрела. В конце концов спросила:

– Когда он умер?

Отилия Стейн ответила в нескольких словах. Она плакала, Пожилая Дама нет; Пожилая Дама видела себя более шестидесяти лет назад: она тогда отдалась Рулофсу, чтобы тот молчал. И он молчал… Он был ей другом, верным другом, много-много лет, он делил с ней и с Такмой этот ужасный груз прошлого… Нет, он никому не рассказал… так что они все состарились, и никто, кроме них троих, так ничего и не узнал… никто из детей так и не узнал. Тогда, давным-давно, люди еще долго судачили, перешептывались об ужасных вещах, но это все прошло…. Все, все прошло… Теперь уже никто ничего не знает, кроме самого Такмы, раз Рулофс умер. В обмен на молчание доктор потребовал от нее дорогую плату… но всегда оставался ей верен…

Отилия Стейн горько плакала, ничего больше не говорила, держала мать за руку… Совсем стемнело, компаньонка пришла зажечь лампу… Ветер ужасно завывал, дождь хлестал по окнам; от этой липкой влажности Отилии было неприятно, словно что-то леденящее прошло по комнате, где топили всегда слабо, потому что Пожилая Дама не выносила жары. Лампа, висящая над столом посреди комнаты, освещала только кружок прямо под собой, стены оставались в полумраке, и кресло оставалось в полумраке, пустое кресло у окна. Компаньонка ушла, а Пожилая Дама вдруг спросила:

– Отилия… а господин Такма…

– Что, maman?

– Он… тоже… болен?

Дочь ужаснулась, увидев выражение лица матери: ее широко раскрытые глаза смотрели, смотрели в пространство…

– Maman… maman… что с вами?

– Он болен… или… тоже…

– Болен? Да, он тоже болен, maman…

И не закончила фразу.

Grand-maman всматривалась в пустое кресло, там, у окна, у полутьме. Отилия испугалась, потому что ее мать угловатым неловким движением подняла с колен дрожащую руку, и ее тонкий пальчик указал на пустое кресло.

– Maman… maman… что с вами?

Пожилая Дама все всматривалась и указывала…

– Там… там… там… – произносила она, запинаясь. – Там!!!

И все всматривалась и указывала… Больше она ничего не говорила, но видела. Она медленно поднялась, вглядываясь и указывая, затем медленно-медленно откинулась на спинку кресла. Отилия Стейн позвонила в звонок два раза; компаньонка пришла тотчас же, снизу долетел шум суеты, легкой паники, «боже мой-боже мой-боже мой» Анны, шепот голосов – Ина, Даан и Стефания поднимались по лестнице. Но в комнату они не вошли: компаньонка подала знак не делать этого…

Медленно опустилась негнущаяся рука Пожилой Дамы и безвольно повисла… но она еще всматривалась, прежде чем бессильно откинуться на спинку кресла…

Казалось, она вообще не видит Отилию, в ужасе от того, что явилось ее взору…

И она сказала с ничего не видящими глазами:

– В постель… В постель…

Как будто очень-очень устала. Ее отвели в постель Анна вместе с компаньонкой. Она упорно молчала, плотно сжав губы и глядя перед собой. Она увидела… и она знала. Она знала, что он, господин Такма, Эмиль – тот, кого она любила больше всего на свете, больше всех на свете, много лет, много долгих мертвенных лет, – умер. Что он умер.

 

XI

– Послушай, Элли, – тихо сказал Лот однажды утром, когда они сидели в ее девичьей гостиной, куда Лот раньше так часто приходил пить чай и беседовать, – послушай, Элли, давай поговорим как люди благоразумные. Мы оба выбиты из колеи, оттого что нас вызвали из Италии телеграммой, оторвали от работы… впрочем, мы сами дуралеи, что ни на минуту не задумывались о возможности такого поворота вещей. Твоему бедному дедушке было уже столько лет! Мы думали, что он будет жить вечно. Но раз мы тут с тобой сидим и раз Стейн сказал, что все вопросы наследства улажены, давай обсудим как разумные люди, что мы будем делать. Оставаться в этом доме ты не хочешь: он слишком большой, мрачный и старый. Перебраться к maman… недавно я пустил пробный шар, но maman ответила мне так туманно, как будто ей этого не очень бы хотелось… Пока здесь Хью, я ей не нужен, она видит Хью и только Хью; так всегда было – и когда мы жили в доме господина Тревелли и мне было лет тринадцать, а Хью шесть. Джон и Мери тоже были на вторых ролях, да так оно и осталось до сих пор. Так что о переезде к ней говорить не будем. Что нам остается? Подыскать подходящий домик и завести свое хозяйство? Или продолжать путешествовать… вернуться в Италию? Тебе там нравилось, и мы там хорошо вместе работали. Мы там были счастливы вместе, правда, Элли?

Он говорил, как всегда, тихо и ласково, но сейчас в его голосе слышалась почти мольба. По своей природе он не был человеком сильным, под его светловолосой нежной внешностью – не начал ли он чуть седеть на висках? – не пряталась страстная душа, напротив, он был полон великой мягкости: за его насмешливой грустью и чуть тщеславным скептицизмом стояли доброта и отсутствие эгоизма, а в женственности его души отражалась философия художника, созерцающего мир ради созерцания, чуждого бурным страстям. В свое время он сделал Элли предложение, потому что она внушила ему, что они будут нужны друг другу в работе и в жизни, и он тогда еще – порой в шутку, но порой и всерьез – спрашивал себя, зачем он надумал жениться, почему женился и не лучше ли им было сохранить свободу и независимость. Но после того как в Ницце, видя счастье своей сестры с Альдо, он ощутил и собственное счастье, пусть в более пастельных тонах, но настоящее и искреннее, в глубине его иронично-грустной души, порой замирающей от Страха Смерти, с тех пор как он сумел поймать это мгновенье – осторожно, точно редкую бабочку, – с тех пор в нем осталось жить его тихое нежное счастье как что-то очень серьезное и настоящее, с тех пор он так полюбил Элли, как никогда не думал, что сможет полюбить кого-либо. Для него было наслаждением странствовать вместе с Элли по Италии, видеть, как она наслаждается античностью, столь прекрасной в своем мертвенном спокойствии, а вернувшись во Флоренцию, по ее настоянию окунуться в исторические штудии периода Медичи. Как чудесно они вместе рылись в архивах, делали выписки, а потом он по вечерам писал, сидя за столом в гостиной их пансиона, с ощущением глубочайшего счастья: две настольные лампы, у него и у нее, освещали их бумаги и книги, в вазах благоухали цветы, фотографии в сепии, развешанные по стенам, напоминали о предметах искусства в итальянских музеях. Но среди красот этой страны, среди счастья, среди солнечного света в его душу неожиданно проникла какая-то апатия, он все чаще стал предлагать прогуляться во Фьезоле или по долине Эму, пройтись по улицам, любуясь жизнью простых итальянцев, – в архивах так душно и пыльно, и Лот оказался не в силах работать систематически. По вечерам он садился у окна полюбоваться рекой Арно и с наслаждением выкурить сигарету, пока Элли тоже не захлопывала книги и семейство Медичи не таяло в многоцветном вечернем воздухе за окном…

Он долгое время не замечал ее досады, а когда заметил, то постарался не огорчать жену и снова засел за работу… Но он не мог. Систематическая работа была не для него. У него уставала голова; он ощущал в лобной доле острое нежелание, словно металлическую чушку, мешавшую думать… подобно тому, как когда он в школе решал задачу и у него не получалось… При этом рука просилась к перу, чтобы написать небольшую статью: материала было более чем достаточно – например, о семействе Медичи, о фресках Беноццо Гоццоли в Палаццо Медичи-Риккарди… Ах, такая статья сияла бы красками, сверкала бы лазурью, золотом и драгоценными камнями! Но он не решался писать статью, потому что Элли сказала: не растрачивай на статьи тот материал, который мы собрали… Сама она всерьез и по-мужски занималась исследовательской работой, у нее даже появилось желание написать собственную книгу – добротное исторические исследование, – но она понимала, что ей недостает мастерства. При этом думала, что стоит Лоту захотеть, и у них вместе получится что-то необыкновенное… Но Лот все больше и больше страдал апатией, ощущением металлической чушки во лбу, мешающей думать, не позволяющей работать, пока в одно прекрасное утро не сказал Элли с волнением, что больше так не может. Что у него не получается. Она не стала настаивать, но в душе испытала глубокое разочарование; она ответила с улыбкой и по-прежнему оставалась с ним милой и нежной, не подавая вида, насколько разочарована. Книги более не раскрывались, бумаги упокоились под пресс-папье, и ни о каких Медичи они больше не вспоминали. Вокруг них возникла пустота, но Лот все равно был счастлив и оберегал в своей душе то тихое блаженство, которое наполнило его в Ницце и легко одержало победу над горьким скептицизмом и мучительным Страхом. Но чувство разочарования разрасталось в Элли против ее воли и причиняло боль, быть может, еще большую, чем она ощутила в юности, после разрыва первой помолвки, боль из-за человека, которого она раньше любила. Элли была из тех женщин, которые за других страдают сильнее, чем за себя, и она страдала, оттого что не в силах разбудить Лота для великих дел. Ее любовь к Лоту – после страстной влюбленности в другого – была интеллектуального свойства, это была в большей мере любовь художественно одаренной женщины, чем женщины с горячим сердцем. Она этого не понимала отчетливо, но слишком велико было разочарование из-за неспособности вдохновить Лота на творческий подвиг и слишком широка пустота вокруг – в то время как Лот среди окружающей красоты его любимых мест с чувством тихого счастья в груди видел эту пустоту как открывающуюся перспективу, по которой и блуждал его мечтательный взор. Никаких горьких слов сказано не было, но когда они молча сидели рядом, у Элли росло ощущение бесцельности… Она не была созерцательной натурой. Прогулки по итальянским городам, хожденье по изумительным музеям не удовлетворяли ее, нуждавшуюся в свершениях. Ее пальцы, перелистывавшие путеводитель Бедекера, нервно дрожали от чувства бесцельности. Она не могла только восхищаться и размышлять и этим жить. Ей надо было действовать. Ей надо было отдавать себя кому-то или чему-то. Она мечтала о ребенке… Но и ребенок, а то и несколько, пожалуй, если не принесут ей горя, то счастья тоже не принесут, потому что она знала, что даже если у них будут дети, то забота о них не удовлетворит ее потребность трудиться, забота о них будет приятной обязанностью, но не сможет заполнить ее жизнь. Она ощущала это в себе как мужскую черту: бороться, насколько возможно. Достигнув границы, она останавливалась и дальше не шла. Но она всегда стремилась пробиться к этой границе, работать, чтобы ее достичь… И мысленно разговаривала с Лотом. Он не понимал ее, не понимал, как ей ответить, и чувствовал, что что-то от него ускользает… До горьких слов не доходило ни разу, но с обеих сторон совершались какие-то разнонаправленные колебания и толчки – хотя вначале во всех их вибрациях и волнах царила гармония.

Их неожиданный отъезд из Италии хоть и отвлек от грустных переживаний, но своей бессмысленностью только усилил досаду Элли. Она очень любила господина Такму – не как деда, а как отца, но они приехали слишком поздно, она все равно не увидела его на смертном одре, а деловые вопросы можно было решить и по доверенности.

– В итоге, – сказал Лот, – мы находимся здесь, и мы, Элли, должны поговорить как благоразумные люди… Хотим ли мы вернуться в Италию?

– Нет, Лот, я рада, что ты познакомил меня с этой страной, но зачем пытаться повторить…

– Хотим ли мы обустроиться здесь, в Гааге? Поселиться за городом, когда кончится зима?

Она посмотрела на него, потому что услышала в его голосе мольбу: он умолял ее, потому что чувствовал, что что-то ускользает от него, и ей стало его жалко. Она бросилась к нему на грудь, обняла за шею.

– Мой дорогой, любимый мальчик! Я так тебя люблю!

– И я тебя тоже, милая Элли. Я тебя люблю так, как никогда не думал, что когда-либо буду способен. О Элли, давай сбережем это чувство. Давай друг на друга не обижаться. Мы с тобой не говорили горьких слов… но я чувствую в тебе, Элли… какое-то недовольство… Это потому, что…

– Почему, Лот, я не знаю…

– Потому что я не способен на то, чего ты от меня хочешь? Мы хорошо поработали вместе, и то, что мы сделали, не пропадет… никогда не пропадет… Но понимаешь, сделать то, что ты от меня хочешь… я не в силах, мне не хватает основательности. Я журналист, а не историк. Мой талант мимолетный, и что пишу – тоже мимолетно, так было всегда… Прими это как данность…

– Да, Лот. Так я и сделаю…. Нет, я больше не расстраиваюсь… из-за наших бедных Медичи…

– Вот увидишь, на основе нашего исследования я напишу серию статей, честное слово, это будет отлично. Целую серию, одна статья будет продолжением другой.

– Да, напиши…

– Тебе это тоже должно быть интересно.

– Да, конечно.

– Но давай же поговорим, что мы будем делать, где будем жить…

– Своим домом пока лучше не обзаводиться… Поживем здесь, пока дом не продан, а там уж…

– Ладно, там посмотрим.

– Да…

– Мы давно не виделись с grand-maman. Давай к ней сегодня сходим?

– Думаю, она по-прежнему не встает, но можно зайти узнать.

Элли нежно поцеловала его. Это было словно примирение после того, как между ними, без единого горького слова, нарушилась гармония вибраций. Она попыталась вспомнить, унять свою неудовлетворенную душу. Она так искренне любила Лота, она посвятит себя ему… А потом, возможно, и его детям. Для женщины этого должно быть достаточно. У нее будут и собственные любимые занятия, она снова займется лепкой. «Мальчик из бедной семьи» получился очень хорошо… Это заполнит ее жизнь, если только она будет счастлива со своим мужем, – а она с ним счастлива, совершенно точно. Теперь Элли заметно оживилась: какие-то струны заново натянулись в ее обессилевшей было душе. Она будет жить обычной жизнью счастливой женщины и не стремиться к заоблачным целям… Не тянуться к недостижимым горизонтам, они оказываются границей, после которой приходится повернуть назад. За ленчем Элли была весела, и танте Адель сразу стало легче. В последнее время бедная женщина чувствовала себя подавленно, ходила ссутулившись, словно придавленная тяжелым грузом, и очень расстраивалась оттого, что видела, что Лот с Элли не слишком счастливы. А теперь и танте Адель расцвела: ведь Элли повеселела, снова стала разговорчивой, и в глазах появился блеск.

В тот же день Лот с Элли вместе пошли навестить grand-maman.

Та все еще лежала в постели после злосчастного вечера, когда Отилия сообщила ей о смерти доктора Рулофса; однако доктор Тиленс, приходивший каждый день, уверял, что с ней все в порядке: она в здравом уме и ничем не болеет, разве что ослабела от старости. Доктор восхищался ее конституцией – тем, насколько она была от природы сильной женщиной, полнокровной, обладающей редкостной жизненной энергией.

Придя на Нассаулаан, Лот с Элли застали Анну разговаривающей в передней со Стейном.

– Я пришел узнать, как maman, – говорил он.

– Проходите в гостиную! – пригласила его Анна. – Я там протопила.

Старая служанка прогнала кошку на кухню, она не любили разговаривать в передней, ведь в гостиной настолько уютнее, и родственникам ее хозяйки здесь настолько приятнее дожидаться своей очереди или справляться о ее здоровье; к тому же Анна угощала их здесь своей сливовой наливкой.

– В холодную погоду наливка в самый раз, господин Лот и мефрау Элли. Да, она по-прежнему лежит в кровати. Как знать, быть может, это конец… Но доктор Тиленс говорит, ничего страшного. И вы знаете, там наверху мефрау Тереза! – прошептала служанка.

– Ах вот как? А когда же она приехала?

– Вчера. Мефрау ее сразу же приняла… Надо сказать, мефрау Тереза такая внимательная… Но она, понимаете, она весь день молится, стоя на коленях у кровати мефрау…. Не знаю, насколько это для нее полезно, ведь она никогда не была религиозна, а тут эти католические молитвы, такие длинные, прямо без конца… И как только у мефрау Терезы не болят колени, я бы такого не выдержала. Да-да, мефрау Тереза здесь… остановилась в гостинице, но весь день молится в спальне, у кровати мефрау. По-моему, она хотела здесь остаться и ночью, но компаньонка сказала, что если с мефрау что-то случится, то она сразу позвонит от соседей, у соседей есть телефон, а моя мефрау всегда предпочитала жить без телефона… И тогда мефрау Тереза все-таки ушла, а сегодня опять вернулась, еще семи часов не было, даже я еще не встала! Вчера приходили господин Даан с мефрау Иной, поговорили с мефрау Терезой, но думаю, она не пойдет в гости к родственникам, говорит, некогда… Охотно верю, если столько молиться. И она сказала, что, пожалуй, не будет встречаться с родственниками в гостиной, где я так хорошо топлю… Я спросила у доктора Тиленса: доктор, говорю, не вредно ли это, что мефрау Тереза непрерывно молится рядом с кроватью матери, но доктор, осмотревший мефрау, сказал: ее это нисколько не возбуждает, напротив, она лежит совершенно спокойная и очень рада встрече с мефрау Терезой. Быть может, последней встрече. Ах, мефрау Элли и господин Лот, для вас это грустное возвращение домой! И знаете, кого я еще тут видела? Вашего брата, господин Лот.

– Хью?

– Да, господина Хюго, я его так зову, потому что по-английски для меня слишком сложно. Он пришел сюда с мефрау Отилией, на них приятно посмотреть! Не думайте, господин Лот, вы мне нравитесь ничуть не меньше, это уж точно, но господин Хюго такой красавец, такой широкоплечий, лицо так гладко выбрито, а глаза-то какие! Я понимаю, почему мефрау Отилия от него без ума, она такая хорошенькая рядом со своим сыночком… Да, удивительное дело, как молодо она выглядит, а ведь ей уже шестьдесят! По ней не скажешь. Не сердитесь, что я так говорю про вашу жену, господин Франс, и про господина Хюго, не сердитесь, я знаю, вы его не любите, он действительно плутишка, но такой обаятельный… А с господином Лотом вы всегда находили общий язык, не правда ли, господин Франс? Пойду скажу мефрау Терезе, что вы здесь.

Старая Анна заторопилась наверх, а Стейн спросил:

– Вы, наверное, еще не решили, что будете делать…

– Еще нет, – ответил Лот.

– Будем жить в доме на Маурицкаде, пока не проданном, – сказала Элли.

– Рад, что мы сегодня встретились, а то я бы к вам сам зашел, – сказал Стейн. – Хотел поговорить с тобой, Лот. Наверное, можно поговорить и здесь, пока никто больше не пришел.

– Что случилось, Стейн?

– Хотел рассказать тебе, что принял решение. Тебя оно огорчит, но иначе я не могу. Я уже поговорил с твоей матерью, насколько с ней вообще возможно разговаривать… Я хочу с ней расстаться, Лот.

– Развестись? – воскликнул Лот.

– Мне все равно, если она захочет, то я готов развестись. Лот, в свое время ты говорил мне о бесполезности той жертвы, которую я приношу, живя с твоей матерью.

– Я говорил это всерьез.

– Да, я тебя тогда понял, ты имел в виду, что я могу просто уйти от нее, не разводясь… Так я и собираюсь поступить. Не хочу больше жертвовать собой, потому что это… больше ни к чему. С тех пор как ты женился и уехал, наш дом стал настоящим адом. Ты привносил в нашу жизнь мир, мгновения покоя, за столом ты создавал уютную атмосферу… Теперь этого ничего нет. И жить с нами под одной крышей… очень не советую. Это значило бы устроить для Элли несчастную жизнь. К тому же у твоей мамы теперь достаточно денег, чтобы свободно передвигаться… и пока у нее есть деньги, при ней Хью. Я просил ее как можно меньше рассказывать о наследстве, и, насколько могу судить, она помалкивает… но Хью она рассказала все.

– Да, знаю, – сказал Лот. – Я виделся с Хью, и он сказал мне: мама получила кучу денег…

– Вот-вот… и он останется при ней, а она при нем. Раньше я думал: если я от нее уйду, у нее будешь только ты… с деньгами было напряженно с обеих сторон, тогда я не мог ее бросить. А теперь, Лот, буду жить собственной жизнью.

– Но, Стейн, ты же не можешь оставить ее на попечение Хью?

– Не могу? – воскликнул Стейн, распаляясь. – Чего ты хочешь? Чтобы я смотрел, как она бросает деньги на ветер из-за этого типа? Думаешь, я способен этому помешать? Не хочу, чтобы кто-нибудь подумал, будто я экономлю ее деньги. Пусть она потратит их на этого мальчишку, у нее сто тысяч, через год от них ничего не останется. Что она будет делать потом… я не знаю. Но думаю, что я принял уже достаточное страдание за свою вину многолетней давности. Теперь, когда у нее есть деньги и при ней Хью, мое самопожертвование не имеет смысла. Я ухожу, это точно. Если твоя мама захочет получить развод, ради бога, но я ухожу в любом случае. Уеду из Гааги. Буду путешествовать. Возможно, мы с тобой расстаемся надолго. Не знаю. Лот, дорогой… я терпел двадцать лет и испытывал радость только от общения с тобой. Я тебя полюбил. Мы с тобой люди совсем разные, но я благодарен тебе за то, что ты был мне другом, добрым другом. Если бы ты своей добротой не сглаживал все углы, какие только можно было сгладить, я бы этих двадцати лет не выдержал. Теперь я уезжаю, но с хорошими воспоминаниями. Тебе было восемнадцать лет, когда я женился на твоей маме. Мы с тобой ни разу не сказали друг другу ни одного плохого слова, и это твоя заслуга. Я человек грубый, и характер у меня со временем ожесточился. Все доброе и приветливое, что было у меня в жизни, шло от тебя. Когда ты женился… я скучал по тебе, пожалуй, сильнее, чем твоя мать; прости, Элли, что я так говорю. Что ж, Лот, может быть, мы с тобой еще увидимся где-нибудь… Лот, дорогой, не плачь…

Он обнял Лота и поцеловал, как отец целует сына. Какое-то время Лот оставался у него в объятьях, затем они крепко пожали друг другу руки.

– Давай, Лот, будь молодцом!

– Бедная мамуля, – сказал Лот.

В глазах у него стояли слезы, он был очень взволнован.

– Когда ты уезжаешь? – спросил он у Стейна.

– Завтра.

– В котором часу?

– В девять. Поезд в Париж.

– Я приду на вокзал проводить тебя.

– Я тоже, – сказала Элли.

Она поцеловала его; он собрался уходить…

В этот момент в дверь позвонили, и Анна спустилась по лестнице.

– Я не решилась побеспокоить мефрау Терезу, – сказала Анна, – она так углубилась в молитву… Смотрите, господин Лот, вот и ваша матушка… и ваш английский брат…

– Черт побери! – прошипел Стейн сквозь зубы. – Видеть ее не могу…

– Стейн! – умоляюще сказала Элли; ей было жалко Лота, который опустился, обессиленный, на стул и не мог больше сдерживать слезы; он плакал, хоть и понимал, что это признак слабости.

Анна открыла дверь, и вошли Отилия с Хью. В передней они встретились со Стейном. Посмотрели друг другу в глаза. Хью приложил руку к кепи, словно приветствовал незнакомца. Ни слова не говоря, Отилия со Стейном прошли мимо друг друга, и Стейн вышел на улицу. Таким было его прощанье с женой, он больше никогда ее не увидит, с ним ушло последнее напоминание о той любви, которой ее некогда окружали мужчины.

– Я пришла узнать, как себя чувствует maman… – сказала Отилия, обращаясь к Элли и к Анне. – И Хью тоже хотел бы повидать свою бабушку. Но maman по-прежнему не встает, не правда ли, Анна…

Отилия прошла в гостиную.

– Здравствуй, Лот! Малыш, что случилось?

– Ничего, мамуля, ничего…

– Почему ты такой грустный? Ты плакал?

– Нет, мамуля, нет… Немного нервы расшалились, а так все в порядке. Здравствуй, Хью… С тобой такого не случается, чтобы расшалились нервы, не правда ли… и ты наверняка никогда не ревешь, как я, будто старая баба…

Лот овладел собой, но в глазах по-прежнему была грусть; он переводил взгляд с матери на брата. Его мать… она никогда не придавала значения одежде, и поэтому его задело, что в Лондоне она заказала себе у портного платье и манто, ничего особенного, из черного сукна, но оно идеально облегало ее еще молодую и стройную фигуру, в то время как линии шляпки были значительно экстравагантней, чем он привык видеть на ее красивых светло-седых кудрях. Ей же шестьдесят лет! Но она выглядела веселой, ее нежное, без единой морщинки лицо словно расцвело, и он видел – ах, ведь он знал ее так хорошо! – что она счастлива. Когда она бывала счастлива, глаза ее становились такими голубыми и невинными… Она была немолодой женщиной, ей было шестьдесят лет, но сейчас, когда она появилась в дверях рядом со своим английским сыном, возраст ее было не угадать, она расцвела от счастья – счастья, имевшего мало общего с настоящим материнским чувством: счастья от тех крох нежности, которые она ловила в приветливых словах и ласке Хью. Он говорил ей грубо нежные слова, он грубо гладил ее по голове или по плечу, и она была счастлива. По Лоту она не скучала, он для нее больше не существовал – в этот миг. Она сияла, потому что рядом с ней был Хью. А у Лота, смотревшего на них обоих, разрывалось сердце… Бедная мама… Он любил мать и считал ее такой милой и забавной, благодаря его врожденной мягкости и такту между ними всегда все было хорошо. Лот знал: его она тоже любит, хотя сейчас Хью и затмил его полностью. Она всегда любила Хью больше всех из всех ее пятерых детей. И она всегда любила Тревелли больше всех из всех ее троих мужей… Бедная, бедная мамочка, думал Лот. Сейчас у нее есть деньги, но что такое сто тысяч, если обращаться с ними неразумно? Что такое сто тысяч… для Хью! А когда эти сто тысяч кончатся… года через два… то что с ней будет? Потому что тогда его красавчик-брат с гладко выбритой верхней губой с ней точно не останется… И какая ее ждет старость! Бедная, бедная мамочка…

– Как ты похож на маму, Лот! – сказал Хью.

Да, он похож на мать, у него такое же хрупкое телосложение, как у нее, такие же глаза… почти такая же красивая шевелюра и такой же мягкий овал лица… Когда-то, в молодости, он гордился своей внешностью и очень за ней следил… знал, что он светловолосый красавчик. Но теперь это прошло, рядом с Хью он чувствовал себя старой бабой, старой бабой с расшатанными нервами… Быть таким рослым, таким широкоплечим, иметь такие красивые глаза, такую потрясающую эгоистичную улыбку и холодное сердце, ничем не интересоваться, кроме собственных комфорта и неотразимости, так спокойно жить на деньги матери, а когда они кончатся, то с непоколебимым спокойствием выбросить ее за борт и жить дальше своей жизнью… – вот это значит быть сильным! Вот это значит быть хозяином собственных эмоций и крепко стоять в этой жизни! Вот это значит не бояться будущего и приближающейся старости… Не ведать приступов Страха, не реветь, будто старая баба, будто старая баба с расшатанными нервами!

– Да, Хью, я похож на maman.

– А Элли… похожа на тебя, – сказал Хью.

– И на maman Отилию, только в худшем исполнении; по крайней мере, maman, я так от многих слышала, – тихо сказала Элли и обняла свекровь; ей тоже было грустно, она думала о господине Такме, и о Стейне, и о бедном Лоте…

Вдруг сверху донесся звонок, дважды повторенный: вызов компаньонки.

– Тетушка Тереза наверху? – спросила Элли.

– Я ее еще не видела, – ответила Отилия. – Но что же там такое случилось…

– Боже мой, боже мой! – воскликнула Анна, появляясь в дверях кухни и отгоняя кошку. – Наверняка это опять странности у мефрау… с ней же, знаете, бывает… что она видит… Что-то…

Но компаньонка поспешно спускалась вниз по лестнице…

– По-моему… мефрау умирает! – сказала она бледными губами. – Пойду позвоню от соседей… врачу.

– Оставайтесь здесь! – сказал Лот. – Я сам схожу.

Он быстро надел шляпу и ушел. По дому пронеслась волна ужаса. Отилия, Элли, компаньонка и Анна бросились наверх.

– Подожди внизу, Хью, – сказала Отилия.

Хью кивнул.

Оставшись в гостиной один, он сел на стул, принялся подбрасывать и ловить свое кепи… размышляя о том, что от бабушки его мать большого наследства не получит…

Имущества у нее всего ничего, а то, что есть, поделят на всех ее многочисленных детей. Хью закурил и, когда Лот вернулся, открыл ему дверь, за что Анна потом была ему очень благодарна.

Лот тоже поднялся наверх.

В спальне – ради свежего воздуха раздвижная дверь между комнатами была открыта, так что спальня и гостиная, где grand-maman столько лет сидела у окна, стали единым помещением – витал отчетливо уловимый страх. Maman Отилия не могла сдержать рыданий. Как все неожиданно, приговаривала она. Но на самом деле так не думала…

У постели стояла тетушка Тереза.

Лоту, когда он вошел, померещилось, будто это стоит сама grand-maman, только менее состарившаяся…

Тетушка Тереза поздоровалась с Лотом своими темно-карими креольскими глазами с грустным выражением. Рука указала на постель.

Там лежала grand-maman, она была в сознании. Она умирала медленно, без агонии, словно угасала свеча.

Только дыхание было ускоренное, затрудненное…

Она знала, что вокруг нее дети, но кто именно, не разбирала.

Все они были ее дети, она знала… А потом вспомнила, что тут находится и Тереза, приехавшая из Парижа; grand-maman была ей за это благодарна…

Рука чуть шевельнулась на одеяле, и grand-maman выговорила со стоном:

– Тереза… Тереза…

– Мама…

– Тереза… Тереза… молись…

И сама сложила руки для молитвы.

Тереза Ван дер Стаф встала на колени рядом с кроватью. Принялась молиться. Она молилась очень долго; grand-maman со сложенными руками лежала и медленно умирала, долго-долго, но спокойно… Отилия-дочь плакала в объятиях Лота… Внизу позвонили в дверь.

– Спасибо господину Хюго! – прошептала Анна.

Хью открыл дверь. Это пришел доктор Тиленс, но уже ничего нельзя было сделать. Grand-maman ничем не была больна, в ней просто догорал огонь. После того как ей сообщили о смерти Рулофса, после того как она увидела тень Такмы, она уже не вставала и с благодарностью приняла последнюю в своей жизни радость: неожиданное появление у ее постели дочери Терезы. О смерти Такмы ей не рассказали, но это было и не нужно: она увидела его в его кресле, и она знала… Grand-maman прекрасно помнила, что Тереза перешла в католическую веру и что она сама когда-то мечтала об отпущении грехов, об утешении в молитве, о том, чтобы святые препроводили ее душу к престолу Господа Бога и Девы Марии… И теперь она просила Терезу молиться, молиться за старую мать… Она, мать, не знала, что Тереза знает; она давным-давно забыла о той горячке, когда бредила у Терезы на руках… И сейчас, умирая, была благодарна Богу за то, что Он всегда был к ней добр, хоть душа ее и грешна, потому что никто… никто не знал. Никто, никто никогда не узнал… Ее дети ни о чем не узнали. Наказание она приняла: ее мучили угрызения совести, которые она носила внутри себя всю свою долгую, слишком долгую жизнь. Наказание она приняла: ее мучил страх при виде его призрака, встающего из лужи крови в углу ее комнаты, по несколько раз в год, в углу рядом с этажеркой… О, наказание она приняла… Но Господь Бог все же был добр к ней: никто, никто не узнал, никто, никто не знает и не узнает никогда… И вот она умирает, сложив руки, а Тереза, знающая, что и как надо делать, молится за нее…

Ее дыхание сопровождалось легким стоном, дыхание старой-старой женщины; долго-долго слышалось это постанывающее дыхание… В комнате раздавались рыдания Отилии Стейн и слышалось это постанывающее дыхание… За окном плакала каплями тающего снега оттепель.

 

XII

– Ах! – плакала Анна. – Как долго она умирает! Слышите… опять звонят! Господин Хюго откроет… до чего любезный юноша, он мне так помогает, мефрау Отилия… Слышите, он опять открывает дверь.

Действительно, Хью все открывал и открывал дверь, это пришли, с небольшими интервалами, Харольд, Флор с Дааном, Стефания с Антоном, Ина, д’Эрбур и супруги Ван Вейли. Лот позвонил им от соседей, сообщил, что grand-maman умирает. Танте Адель тоже пришла. Она поднялась по лестнице, чтобы из-за балдахина над кроватью краем глаза взглянуть на grand-maman в последний раз, а потом снова спустилась на первый этаж; даже там, в гостиной, слышалось постанывающее дыхание умирающей. Адель успела заметить только покой на лице умирающей и молившуюся Терезу, которую не видела уже много лет. Внизу в глубоком кресле сидел обессиленный Харольд Деркс: он испытывал невыносимые боли, лицо было искажено гримасой страдания, перед глазами маячила картина его собственной смерти: ждать уже недолго, в последнее время он мучился, как никогда раньше, и если еще не слег, то только благодаря своей невероятной выдержке. Даан Деркс, стоявший рядом, прошептал ему на ухо:

– Харольд… Харольд… это хорошо, что матушка умирает… и умирает спокойно… судя по всему…

Да, она умирала, и умирала спокойно… У ее постели молилась Тереза, ничего не знавшая, думал Харольд; никто… никто не знал, кроме него самого и Даана… Это… Это проходило мимо. Сверху слышалось постанывающее дыхание матери, и с каждым вздохом Оно уходило дальше и дальше, волоча туманный шлейф; листья шуршали, слезы оттепели падали капелью, тени грозили из-за деревьев, но Оно, Оно проходило мимо…! Шестьдесят лет, шестьдесят долгих лет видел Харольд, как Это проходит мимо, так медленно, так мучительно медленно, как будто не пройдет никогда, как будто так и будет мешкать целую вечность, слишком долго для человеческой жизни, жаждущей конца. Шестьдесят лет видел он Это, и оно тоже смотрело ему в глаза… Вот стоны наверху участились, на какое-то время стали чуть более резкими; плач Отилии сделался громче… Компаньонка спустилась по лестнице. В гостиной сидели и стояли дети grand-maman – мужчины, женщины самого разного возраста.

– Все закончилось, – тихо сказала компаньонка.

Они заплакали, эти старые люди, стали друг друга обнимать, а тетушка Флор воскликнула:

– Да, кассиан! Бедная, бедная матушка!

Весь дом наполнился переживанием, переживанием Смерти, которая пришла и снова ушла…

Харольд Деркс смотрел, широко раскрыв полные боли глаза…

Казалось, они вот-вот выскочат из орбит, но он сидел в кресле неподвижно. Он видел Это… ужасное Это…

У последнего поворота своего многолетнего, бесконечного пути Оно обернулось…

И рухнуло в пропасть.

Навеки.

И только туман, дымка прозрачного шлейфа еще качалась у него перед глазами.

– Боже мой! – воскликнула Ина, – рара сейчас упадет в обморок!

И обхватила его руками…

За окном медленно начинало темнеть.

«Дети» один за другим поднялись наверх, чтобы попрощаться с матерью.

Она лежала, объятая покоем смерти, фарфоровое лицо с кракелюрами морщин виднелось смутным пятном в полумраке на белизне подушки, и выражение умиротворения было разлито по ее чертам.

Рядом с кроватью стояла коленопреклоненная Тереза.

 

XIII

Комната была в меру протоплена, занавески полуопущены, и Лот хорошо поспал – впервые после кризиса болезни, сопровождавшегося жаром. Он лежал в своей прежней комнате в доме Отилии Стейн, и сейчас, когда он проснулся, его пальцы снова, после томительного, но благотворного перерыва, потянулись к письму, которое Элли прислала ему из Санкт-Петербурга. Он достал его из конверта и перечитал, и перечитал еще раз, радуясь, что оно такое обстоятельное и что Элли, похоже, воодушевлена и полна отваги. Но рука с письмом замерзла, опустилась на одеяло, спряталась в тепло. Он лежал, умиротворенный после первого полноценного сна, и осматривал комнату, ту самую, которую Стейн уступил ему много лет назад, чтобы он мог здесь спокойно работать в окружении книг и любимых безделушек. Единственная уютная комната в доме… Но долго он не сможет здесь оставаться. Стейн уехал, maman выплатит арендную плату до конца года, продаст мебель и уедет вместе с Хью в Англию.

У Лота немного кружилась голова, но он был спокоен и чувствовал себя намного лучше, чем все последнее время. Его радовало тепло постели, в то время как за окном – он услышал это только сейчас – стучал дождь, но в постели было спокойно, и дождь казался даже приятным. На ночном столике рядом с кроватью стояли стакан воды, флакончик с капсулами хинина, блюдце с чудесным виноградом и звонок. Он оторвал несколько виноградин, высосал из них сок и позвонил в звонок.

Вошла maman Отилия, испуганная.

– Ты проснулся, Лот?

– Да, мамуля.

– Ты поспал?

– Чувствую себя уже хорошо.

– Ах, Лот, вчера и позавчера ты так напугал нас! Ты бредил и звал… своего отца… и Элли. Я не знала, что делать, малыш, и в итоге…

– Что в итоге?

– Ничего, ничего, ты все еще сильно кашляешь, Лот…

– Да, я простудился, теперь это понятно, но все пройдет. Как только я уеду из этой отвратительной страны. Как только переберусь в Италию.

– Об Италии пока еще рано думать…

– Как только поправлюсь, поеду сначала подышать солнцем в Ницце, у Отилии с Альдо, а потом в Рим.

– Что ты там будешь делать один?!

– У меня есть старые друзья, знакомые. Буду работать. А Хью дома?

– Да, у себя в комнатке.

– Он поселился в комнате Стейна?

– Да, разумеется. Какую еще комнату я могла ему предложить? Раз Стейн уехал… путешествовать, я же могу поселить своего сына в собственном доме?

– Я хотел бы поговорить с Хью. Позови его, пожалуйста, сюда.

– Ты не устанешь от этого, Лот?

– Нет, мамуля. Я хорошо поспал.

– Ты хочешь поговорить с Хью наедине?

– Да.

– О чем?

– О вас.

– И мне нельзя при этом быть?

– Нельзя. И подслушивать у двери тоже нельзя. Обещаете?

– О чем вы можете с ним разговаривать?

– Я же говорю: о вас. Давайте, позовите его. И оставьте нас наедине.

– У тебя точно нет температуры? Отилия пощупала ему лоб.

– Поставь-ка сначала термометр.

– Тридцать шесть и шесть, – сказала она через десять минут.

– Вот видите. Я и чувствую себя хорошо.

– Виноград вкусный?

– Да…

И она наконец ушла в нерешительности. Она еще хотела рассказать ему, что позавчера он был так плох и так звал отца и Элли, что она попросила Хью послать телеграмму Паусу, и Паус приехал из Брюсселя и позавчера приходил к нему… однако Лот не узнал отца… Но Отилия не знала, как все это рассказать, и ушла…

Через несколько мгновений в комнату вошел Хью, широкоплечий, в клетчатой куртке и бриджах, из-под которых виднелись икры. Он спросил:

– Тебе лучше, Лот?

– Да, Хью, намного лучше. Я хотел с тобой поговорить, Хью… Ты не возражаешь?

– Конечно, нет, Лот.

– У нас с тобой всегда были хорошие отношения, не правда ли, братишка?

– Да, Лот, конечно.

– Возможно, так было потому, что я никогда не вставал тебе поперек дороги, но как бы то ни было…

– Ты всегда был добрым малым.

– Спасибо.

– Тебе не тяжело разговаривать, Лот?

– Нет, Хью, я же сам захотел с тобой поговорить. Хью, я хотел тебя кое о чем попросить.

– О чем, Лот?

– Мама собирается поехать с тобой в Лондон.

– Да, Лот. Она так захотела. Ты же понимаешь, она так редко видит нас с Джоном, да и Мери должна скоро приехать из Ост-Индии.

– Да, конечно, совершенно понятно, что она хочет увидеться со своими детьми. Хью, я хотел попросить тебя об одном: будь с ней поласковее.

– А что, разве я не ласковый?

– Но будь с ней ласковым всегда, что бы ни случилось. Хью, она – большой ребенок. Она так нуждается в нежности. Я жил с ней вместе дольше вас всех. С незначительными перерывами… тридцать восемь лет. А ты уже десять лет как живешь своей жизнью. Да и до этого ты больше жил у отца, чем здесь. Так что ты знаешь маму хуже меня.

– Что ты, я знаю ее достаточно хорошо.

– Да, может быть, – сказал Лот невесело. – Может быть, ты знаешь ее достаточно хорошо… Но постарайся быть с ней поласковее, Хью.

– Хорошо, Лот, обещаю.

– Ты молодец.

Его голос с ноткой уныния смолк, но рука искала руку Хью для рукопожатия. Ах, какой смысл объяснять… что может видеть этот сильный, холодный юноша с красивыми глазами и смеющимися губами, кроме того, что у матушки есть деньги – сто тысяч гульденов – и что она едет с ним вместе в Англию? В широкой ладони Хью пальцы Лота казались совсем бессильными. Такими тонкими-тонкими… За неделю он очень похудел.

– Хью, дай мне, пожалуйста, вон то зеркальце…

Хью протянул ему зеркальце.

– Приподними занавески повыше.

Хью выполнил его просьбу, и Лот посмотрелся в зеркало. Да, он заметно похудел и к тому же плохо выглядел, оттого что был небрит.

– Хью, когда ты пойдешь на улицу, съезди на велосипеде к Фигаро, скажи ему, чтобы он пришел меня побрить.

– Хорошо, Лот.

Лот отложил зеркальце.

– Лот, ты получил письмо от Элли, да?

– Да, Хью…

– Она молодец, что туда отправилась!

– Да…

– Я бы сказал, как настоящая англичанка! – произнес Хью с восхищением.

– Да, – тихо сказал Лот. – Это точно, как англичанка…

Снизу донесся голос, который он не ожидал услышать; вслушавшись, он понял, к своему удивлению, что это голос его отца, Пауса, разговаривавшего со служанкой.

Лот сел в кровати.

– Хью! – воскликнул он. – Неужели… неужели здесь мой отец?

– Думаю, да, – лаконично ответил Хью.

– Неужели это рара? Как он сюда попал? Сюда, в этот дом?

– Все так, – ответил Хью. – Сегодня ты молодец. А позавчера ты бредил и звал его. И мама сказала мне: отправь телеграмму. Я отправил телеграмму. Он приходил к тебе, но ты его не узнал.

– Неужели мне было так плохо! – воскликнул Лот.

У него опять закружилась голова, но он все же увидел, как в комнату осторожно входит Паус.

– Мальчик…

– Отец…

Хью вышел, а Паус быстро приблизился к кровати, взял Лота за руку; оба не говорили ни слова. Так длилось по меньшей мере час. По меньшей мере час оба молчали. Казалось, Лот задремал. Потом проснулся и сказал:

– Maman послала вам телеграмму…

– Позавчера. И я сразу приехал. Ты меня не узнал.

– Вы… поговорили… с maman?

– Нет.

– Но вы же встретились?

– Нет. Когда я позавчера уходил, служанка пообещала предупредить меня, если тебе станет хуже. А вчера, когда я к тебе заглянул, ты спал. Но где же Элли?

– Вы еще ничего не знаете…

– О чем?

Лот снова закрыл глаза, и Паус-старший замолчал, не задавал больше никаких вопросов и только держал Лота за руку. Наступила долгая звенящая тишина. Старик, вздохнув с облегчением – Лот не умрет, стал осматривать комнату, переводя взгляд с одного предмета на другой. В этом доме он никогда не был. Maman Отилию он не видел уже много-много лет. И теперь она не вышла к нему. Но в какой-то миг он все-таки услышал из-за двери ее голос, тотчас стихший, и этот голос из далекого прошлого глубоко взволновал его… Она наверняка состарилась, но голос за дверью был все тот же, голос Отилии, его жены! О, как она была хороша и мила, когда они поженились, она, двадцатилетняя девушка, и как они наслаждались своим счастьем, несмотря на произносимые порой резкие слова, живя в Ост-Индии со своими двумя детьми… Первой родилась малышка Отилия, затем Лот… Но счастье длилось всего несколько лет; потом она встретила этого негодяя… Тревелли… отца мальчишки, которого он тут только что застал, с его противной английской физиономией, так похожего на папашу. И с тех пор… он ее ни разу не видел! Сколько же лет прошло? Паус подсчитал: тридцать четыре года!

Малышке Отилии было шесть лет, Лоту четыре года; это были такие чудесные детишки, два ангелочка… При разводе детей присудили ему, а не ей, но Лот так любил мать, и Паус через несколько лет согласился, что детям будет лучше с матерью: как бы плохо она ни поступила, она все равно их мать… Маленькая Отилия часто подолгу жила у него, а Лот в основном у матери; бедные дети без конца переезжали туда-сюда, не имея постоянного родительского дома. Но он всегда регулярно виделся с детьми, и общался с ними, и восхищался маленькой Отилией, которая выросла и стала такой красавицей, но всегда безумно любил Лота – нежного светловолосого парнишку, быть может, потому, что тот так был похож на свою мать… И вот теперь, бедняга, лежит в постели… Где же его жена? Где Элли? Он не встретил ее ни позавчера, ни вчера… Что же случилось? Он уже больше часа провел у постели Лота, держа его за руку; мальчик опять лежал с закрытыми глазами, но пожатие его небольшой, нежной руки говорило отцу, что сын не спит, а только отдыхает… Пусть себе лежит, думал отец; носовым платком он стер пот со лба сына… Хорошо, что он потеет, в лице нет напряжения… Надо набраться терпения, пока он снова захочет говорить, набраться терпения, чтобы узнать, куда подевалась Элли! Слава богу, что он не умрет, как Паусу показалось в какой-то момент, но до чего же он исхудал! Каким узким стало у него лицо, как он ослаб… Как молодо он выглядел для своих лет, хотя светлые волосы на висках уже седеют… Ах, он всегда его любил за его тихий, спокойный характер, совсем не такой, как у матери; Лот вырос таким тихим и спокойным, потому что не был сильным; во время бурных семейных сцен, происходивших довольно часто, он тихонько садился в уголочек, пока буря не минует… Но что же случилось с Элли? Лот открыл глаза, но старик не решился сразу спросить… Если случилось что-то грустное, о чем он даже не решался подумать, то лучше у Лота не спрашивать, это может причинить слишком сильную боль. Поэтому отец только протер ему лоб одеколоном, стоявшим тут же, и сказал:

– Тебе легче, дорогой…

– Да, отец… Намного легче… Мне кажется таким странным, что вы тут со мной сидите… Но я очень рад… Неужели мне было так плохо, что maman отправила вам телеграмму… Когда я проснулся сегодня утром, я ощущал такую слабость… и спокойствие…. У меня была лихорадка, я простудился, неудивительно, зимы здесь промозглые… Бронхит, но ничего страшного… В сочетании с инфлюэнцей… Ничего особенного… Под хорошим присмотром поправлюсь в два счета… А как только поправлюсь, поеду на юг, к сестре Отилии, которая по-прежнему счастлива со своим Альдо; ничего не поделаешь, жениться они не собираются… Ах, быть может, они правы… И вот вы сидите у моей постели… Что ж, раз уж вы приехали, отец, побудьте в Гааге, пока не выздоровею. А если приехали без багажа, то здесь можно купить несколько рубашек и зубную щетку… Нет, я вас уже не отпущу… С maman можете не встречаться, если вам не хочется… Раз уж она сделала такую глупость и послала вам телеграмму, напугав вас до смерти, то пусть тоже терпит неудобства, если это можно назвать неудобствами… Впрочем, она не останется здесь надолго…

– Не говори слишком много, малыш.

– Ничего, я не устаю… Так вот потихоньку болтать – это не тяжело. Maman не останется здесь надолго… Вы ведь ничего не знаете: сейчас расскажу. Стейн… уехал, возможно, навсегда. Maman получила наследство от господина Такмы… Да, сто тысяч гульденов… И теперь поедет вместе с Хью в Англию… И останется там… с Хью… думаю, пока эти сто тысяч не закончатся…

– Ах вот как! Бедная твоя матушка!

– Отец, не надо ее жалеть, пока не надо. Сейчас она очень счастлива. Она без ума от Хью. Мне пришлось заболеть, чтобы она вспомнила, что у нее есть сын Лот. Но когда я заболел, она сразу стала за мной ухаживать. Правда, сейчас она очень счастлива… Через несколько лет… когда деньги кончатся… она, возможно, ко мне вернется.

– А ты, мальчик, что ты будешь делать? – не сдержался старик.

– Поеду в Ниццу, подышать солнцем… потом в Италию, работать…

– Но…

– Да-да, я помню, одной вещи я вам еще не рассказал.

Лот закрыл глаза, но продолжал сжимать отцовскую руку.

В дверь постучали, служанка просунула голову в комнату и сказала:

– Господин Лот… К вам пришел цирюльник. Мефрау спрашивает, не утомит ли он вас.

– Нет-нет, – сказал Лот. – Проводите его сюда.

– Лот, – сказал Паус. – Ты не слишком слаб?

– Нет. Я страдаю, оттого что так ужасно выгляжу.

Цирюльник вошел немного робко, но с радостным выражением круглого лица; на вид он был веселым общительным парнем.

– За дело, Фигаро! – сказал Лот.

– Ну как, господин Лот, потихоньку выкарабкиваетесь? Не видел вас целую неделю. Но слышал, что вы не на шутку заболели.

Паус в нетерпении принялся ходить по комнате, затем сердито остановился у окна.

– Фигаро, – сказал Лот, – побрей меня аккуратно, потому что с этой щетиной я ужасен… Да, вон там, у раковины ты все найдешь.

– Я принес вашу личную бритву.

– Чудесно, Фигаро… Рад снова увидеть тебя… Есть ли какие-нибудь новости? Какое удовольствие чувствовать, как твой бархатный меч скользит по моей щеке… Для кожи вообще-то полезно бриться раз в неделю… Как приятно снова быть гладко выбритым… Тот господин, что стоит у окна, Фигаро, – это мой отец… Но он бреется сам, так что не рассчитывай на новую клиентуру… Послушай, Фигаро, достань для меня, пожалуйста, из шкафа, из ящика, новую рубашку… Да, шелковую, в голубую полоску… она очень мягкая… когда болеешь, приятно… Поработай моим камердинером, Фигаро… Помоги мне, вот так, а грязную рубашку выброси в корзину… И еще дай мне новый носовой платок… И причеши мне волосы… Вон там стоит хинная вода… Принеси-ка влажное полотенце, протереть руки… Ах, после такого туалета, пусть и примитивного, я чувствую себя прямо-таки денди… Спасибо, спасибо…

– Завтра опять прийти?

– Да, давай… Хотя нет, давай послезавтра… лучше для кожи… Послезавтра. До свиданья, Фигаро!

Цирюльник ушел, и Паус-старший сказал:

– Лот, какой ты все-таки бываешь чудик…

– Отец, садитесь ко мне поближе. Видите, я стал другим человеком. С бритыми щеками и в шелковой рубашке я чувствую себя заново рожденным. Прикройте мне, пожалуйста, спину… Угощайтесь виноградом…

– Лот…

– Да, вы спрашивали… Я помню, вы ведь еще ничего не знаете. Сейчас все расскажу, отец. Элли уехала в Санкт-Петербург.

– Элли – в Санкт-Петербург!

– Да, отец.

– Что она там делает?

– Сейчас расскажу.

– Вы с ней поссорились, и она от тебя уехала?

– Имейте терпение. Что вы за нетерпеливый пожилой господин! Нет, мы не ссорились. Элли отправилась на войну.

– На войну?

– В Мукден… Она находится в Санкт-Петербурге, при Красном Кресте.

– Элли?

– Да.

– О боже!

– Зачем вы так говорите, отец? Это ее призвание… Она чувствует, что должна там находиться… Делает великое дело… Она много рассказывала мне о своих планах. Я не счел нужным ее останавливать. Мы вместе ходили к Российскому послу… Вместе готовились к ее отъезду… Она сильная и отважная, а теперь стала еще отважнее, чем раньше… Она и раньше ухаживала за больными и бедными… Отец, я видел, как она во Флоренции… там шестилетний мальчик попал под машину… она взяла его на руки, села с ним в машину и отвезла к врачу… а я при виде мальчика чуть в обморок не упал. Не знаю, долго ли она проработает в Красном Кресте… но уверен, что пока она там, она будет работать с полной отдачей… Отец, уж такой она человек, такова линия ее жизни… У каждого своя линия… Жениться и думать, что законный брак может навеки соединить две линии, – это глупо. Альдо с Отилией правы… Но хоть мы с Элли и состоим в законном браке, она свободна. Только вот мне…

Он помолчал, потом продолжил:

– Мне было тяжело… когда она уехала… Бог знает насколько тяжело… Я ее очень, очень люблю. Мне ее недостает, после того как мы были вместе.

– Ничего себе дамочка! – воскликнул Паус.

Лот взял отца за руку.

– Не говорите так, отец…

– Ох уж эти мне женщины! – воскликнул Паус. – Все они… все они такие…

И не смог закончить фразу.

– Нет, отец, не все «такие»… Они все разные… и мы тоже… Нельзя говорить о «мужчинах» и «женщинах» вообще. Мы все – бедные, ищущие, заблуждающиеся люди… Пусть она ищет: в этом ее жизнь. И в процессе поисков она делает много хорошего. Намного больше, чем я… Вот, прочитай ее письмо: она написала мне из Петербурга.

– Нет, Лот, не хочу читать. Ее место рядом с мужем, особенно когда он болен.

– Она не знает, что я болен. Надеюсь, вы не пошлете ей телеграмму, чтобы она приехала из Петербурга так же, как вы приехали из Брюсселя, оттого что у меня слегка поднялась температура. Отец, не осуждайте ее…

– Я ее все равно осуждаю, и тебя тоже осуждаю – за трусость, за то, что ты ее отпустил и не заставил ее, как муж, остаться с тобой рядом.

Лот умоляюще сложил руки.

– Отец, – тихо сказал он, – не говорите так. Не говорите так. Вы причиняете мне боль… я испытал уже столько боли, вернее, не боли, а горя, горя!

В горле его встал большой ком, он разрыдался.

– Мальчик мой, дорогой мой мальчик…

– Отец, да, я слабый, но я стараюсь быть мужественным. И спокойным. И хладнокровным. Побудьте со мной. Maman вместе с Хью уезжает в Англию. Стейн к ней не вернется. Он от нее ушел, навсегда. Теперь, когда у нее есть деньги и есть Хью, ей больше никто не нужен. И я в том числе. Не оставляйте меня одного. Поедемте вместе в Ниццу, в Италию. Не оставляйте меня одного с моим горем, но давайте не будем об этом говорить, и никогда больше не осуждайте Элли… если хотите остаться мне другом. Она поступает так, как должна поступать, а иначе нельзя.

Его голос постепенно набирал уверенность, и Паус-отец удивился, насколько убежденно Лот произнес по следние слова. Да, удивился. Это говорило другое поколение, он не мог согласиться с такими идеями, воззрениями, взаимоотношениями! Жениться только в муниципалитете, без церкви, а через несколько месяцев отпустить жену в Красный Крест! Страдать, оттого что она уехала, но считать, что иначе было невозможно и она поступила так, как должна была поступить… Эти взаимоотношения, воззрения, идеи настолько отличались от того, к чему он привык, что у него, охваченного негодованием по поводу поступка Элли, замелькало в глазах, он почувствовал себя человеком другого времени, другого поколения. Он незаметно пожал плечами, но решил больше не высказывать свои несомненно старомодные чувства, поэтому ответил совсем коротко, когда Лот повторил свой вопрос:

– Вы останетесь со мной?

– Да, сынок, я с тобой останусь…

И то ударение, которое он сделал на слове «я», было единственной критикой в адрес Элли, которую он себе позволил. Лот вздохнул с облегчением, затем сделал глубокий вдох, по-прежнему держа отца за руку. Через несколько мгновений старик заметил, что Лот спит. Он высвободил руку из ослабевших пальцев сына и на цыпочках вышел из комнаты; Лот ничего не заметил. В коридоре Паус остановился.

Да, у него все еще мелькало в глазах… Он любил совсем не так, в нем не было такой философской выдержки и умения понять чужую душу; в нем было больше страсти, огня, вожделения, он любил проще и более по-мужски… Сейчас, по прошествии многих лет, он снова оказался в доме своей жены и чувствовал, что, несмотря на годы, по-прежнему ее любит… И хоть страсти, огня, вожделения со временем стало меньше, он любил ее всегда… Паус остановился в нерешительности… Как правильнее поступить?

В нем боролись два желания: остаться в этом доме… или ринуться из него прочь, под дождь. Он не мог больше сидеть у Лота в комнате, ему там было душно; как человеку импульсивному, ему хотелось после всего услышанного походить, встряхнуться, сбросить с себя это мелькание чуждых идей и воззрений… Но все же… Он медленно спустился с лестницы, и сердце его билось, как у юноши… Интересно, где она? Вон там! Он услышал из гостиной ее голос, которого не слышал столько лет, разговаривавший на этом ненавистном английском языке с сыном, с Хью! Они смеялись, оба, его голос звучал вкрадчиво и грубовато-ласково, а ее голос звучал… ах, он звучал так же, как всегда! Так же нежно и соблазнительно… Бешеная, безудержная ревность вскипела в душе Пауса, ревность к этому сыну, который был не его сыном, к сыну, которого он мельком видел в комнате у Лота, сыну, который был так похож на своего папашу… Тревелли! Руки Пауса сжались в кулаки… Этими кулаками он был готов проломить дверь, чтобы ворваться, забросать их яростными словами, разметать все и вся…

Но нет. Но нет. Все, все миновало. Одумайся, прошло столько лет… Ей уже шестьдесят: такой он не мог ее себе представить. Она счастлива, сказал Лот. Она будет счастлива, пока не кончатся деньги… Ей уже шестьдесят, но она остается ребенком, и только через много-много лет, когда будет совсем старушкой – как знать, быть может, больной, сломленной, несчастной, – после того как этот парень прикончит ее деньги, вот тогда…

Он открыл замок на входной двери, вышел на улицу, под дождь. Тихонько захлопнул дверь за собой. Ах, он больше не может сюда вернуться, он не в силах слышать ее голос из-за закрытой двери! Лоту он напишет письмо из гостиницы – о том, что обязательно будет с ним, и что отправится с ним вместе в путешествие, и что будет ждать его в Брюсселе… чтобы поехать на юг…

 

XIV

В Неаполе конец апреля сиял солнечным светом, и Лот, глядя из окна своей комнаты поверх зеленых, точно лакированных пальм Виллы Национале, видел море, простиравшееся спокойной лазурной равниной до самого горизонта и там переходившее в жемчужный туман, в котором, точно в фантастическом сне, яркими белыми квадратиками вырисовывались стены Кастелламмаре.

Он любовался видом из своего высокого окна, слегка утомленный разговором с только что ушедшим Стейном, который очень долго просидел у него в номере. Лот был рад встретиться с отчимом, потому что чувствовал себя одиноко, после того как Паус-старший, прожив с ним здесь два месяца, уехал в Брюссель. Отец не смог вынести жары, Неаполь в апреле казался ему настоящим пеклом, тогда как Лот, напротив, наслаждался теплом и чувствовал себя полностью выздоровевшим. Они с отцом провели вместе чудесные месяцы: подолгу гуляли по Римской Кампании, а в последнее время в окрестностях Неаполя, и продолжительное, но не утомляющее пребывание на воздухе пошло Лоту на пользу: с каждым днем он чувствовал себя все лучше и лучше. А потом Паус-старший уехал в Брюссель; Лот сам настоял на его отъезде: палящая южная весна в Неаполе… Лот боялся, что отцу это будет тяжеловато, каким бы бодрым и здоровым он ни был.

И Паус-отец уехал, грустя, что оставляет Лота одного, но с радостью вспоминая время, проведенное вместе, и ту гармонию, что существовала между отцом и сыном, совсем на него не похожим.

Такие отношения сложились между ними благодаря характеру Лота, и Паус полностью признавал за сыном эту заслугу, потому что сам был человеком грубым, склонным к деспотизму, а Лот, с его податливой мягкостью и чуть скептической улыбкой, умел сгладить все шероховатости, которые могли бы привести к столкновениям или разладу между старым отцом и еще молодым сыном.

Да, Лот был рад, что Стейн, путешествуя, на несколько дней заехал в Неаполь, и хотя в Неаполе у Лота были знакомые, с которыми он регулярно виделся, Стейн означал для него кусочек дома, родной страны, семьи. Удачно получилось, что Стейн приехал как раз после отъезда Пауса: удалось избежать мучительной встречи двух мужей его матери, которые, впрочем, ни в чем не могли друг друга упрекнуть, так как между ними был «господин» Тревелли… Но Лот очень устал от разговора со Стейном. Смятенье в душе переросло в мельканье в глазах, смотревших на волшебный белый город – Кастелламмаре в перламутровой дали… Стейн рассказал ему столь многое… открыл ему тайны, о которых Лот не знал… и никогда бы не узнал, если бы не Стейн… нечто, что было ему чуждо и чему он был чужд, но что теперь позволило внезапно почувствовать, и осмыслить, и постичь множество невидимых граней: те ощущения, что он с детства испытывал в небольшом доме на Нассаулаан… в доме grand-maman… Да, Стейн в минуту откровенности, после того как они вместе позавтракали, рассказал Лоту о письме, которое, уже разорванное на части, прочитал вместе с Аделью в кабинете господина Такмы, и Лот, ошарашенный, выслушал; теперь Лот знал… и думал, что кроме него это знают только Стейн и танте Адель… Какой ужас, эти страсти из далекого прошлого, ненависть, пылкая любовь, убийство! У него перед глазами стояла незабываемая картина: в узкой гостиной, каждый у своего окна, сидят два очень-очень старых человека и ждут… ждут… ждут… И вот теперь наступило… то, чего они ждали столько лет… Теперь оба умерли… О, какой ужас – дожить до таких лет под грузом такой тайны… он бы не смог… И, усталый после разговора, вглядываясь в перламутровую даль, чуть начинающую краснеть в отблеске приближающегося заката, он – внук двух убийц! – ощутил, как с небес на него опускается Страх, громадный, как пока еще невидимая, но уже ощутимая у горизонта ширококрылая ночная мгла: Страх Старости! Боже, Боже… дожить до таких лет, так долго жить в ожидании конца, видеть То, что так медленно-медленно проходит мимо… У него перехватило дух, он весь задрожал и закрыл окно… Ах, в нем нет той пламенности, что была в этих стариках: его душа, окрашенная полутонами, никогда не поддастся ни на какие страсти, его исполненная скепсиса натура воспринимает слишком бурные жизненные проявления с горьким смешком, они кажутся бесполезными, он спрашивает: зачем? Такая тяжелая, как свинец, тайна… нет, ему ничего подобного не придется нести на своих плечах, но у него зато столько другого – тоски, молчаливых страданий от одиночества, что он, ощущая над собой мглистые крылья страха, спросил себя:

– Боже мой, Боже… неужели и я доживу до таких лет? И буду стар, как эти двое? Неужели и я буду так же, как те двое, медленно сохнуть и увядать, постепенно умирать и продолжать жить с этим гложущим душу страхом, в муках одиночества, муках, в которых не могу признаться никому… никому… даже Стейну… потому что не хочу осуждать… потому что не могу осуждать… потому что Элли по-своему права… потому что она живет тем, что делает… потому что она зачахла бы, если бы навсегда осталась со мной, с человеком, рядом с которым чувствует себя бесполезной… живущей бесцельно… бесцельно…

О боже, нет… нет… не дай Бог дожить до старости, лучше умереть молодым, умереть молодым и не ощущать, как этот Страх все больше и больше давит на твою маленькую, суетную, испуганную детскую душу… и не замечать каждый год, что страх гложет душу все сильнее и сильнее, точно зверь, готовый сожрать ее до конца, и не прислушиваться годами, годами к этому плачу мучительного одиночества внутри себя, в котором никому не признаться, даже самой Элли – если она вернется, – потому что, если она вернется, Лот с улыбкой на лице примется уверять, что понимает ее устремления, и уважает, и одобряет, и восхищается ими! Сейчас его обступает одиночество; отец уехал, Стейн уехал, Элли находится далеко, в обстановке, в которой он не может ее себе представить, даже читая ее письма; в обстановке трагедии и ужаса, столь ужасной трагедии, что он то и дело задается вопросом: справится ли она? Надолго ли у нее хватит сил? Эти госпитали… грохот боев… страдания раненых, изуродованных людей… их крики… кровь… способна ли она, видя и слыша такое, посвятить себя этому служению?!

Когда он читал ее в спешке написанные письма, перед ним вставали эти картины, точно видение, настолько кошмарное, что Элли он там не видел… ее черты размывались настолько, что он не узнавал ее, подобно тому, как едва узнал ее на фотографии, которую она прислала и на которой он в испуге долго искал свою жену среди других медсестер Красного Креста… Нет, здесь она не была похожа ни на него, ни на maman Отилию: здесь она была сама собой, другой, совсем другой… Энергия ее жесткого и сосредоточенного взгляда, желание, стремление – быть может, преодолеть границу, которую видит перед собой? О… она, возможно, еще вернется… усталая… чтобы отоспаться в его объятиях… Имеет ли он право ради себя самого и ради нее… об этом мечтать… или он должен надеяться, что она сумеет все превозмочь и жить в соответствии с собственной жизненной линией? Трудно сказать… Но для него это была такая мука, жить вдали от нее, той, которую полюбил так крепко, как не думал, что вообще способен любить… Ему было одиноко, страшно одиноко… Что ему эти несколько приветливых, интеллигентных, артистичных знакомых в Неаполе, с которыми он временами беседовал и обедал в одной и той же ресторации… Кроме них нет и не будет ничего… ничего… если вдруг он доживет до девяноста трех, девяноста семи лет! О, как вибрирует вокруг него Страх, эта ночная мгла, что по мере его старения будет все холодеть и холодеть… О боже, нет, нет, умереть молодым, в расцвете юной, пусть и больной жизни; умереть молодым, молодым… Теперь рядом с ним нет даже его мамули! Она в Лондоне, вот последнее письмо; она в пылких выражениях жалуется, что Хью такой ловелас, все время бегает за девчонками, а ее оставляет одну, что иногда она видится с Джоном и Мери, но очень страдает, оттого что Хью ее в грош не ставит и приходит только просить денег! Это было первое письмо от нее, где она так пылко изливала свои чувства, не в силах сдержаться, потому что сильнее всего страдала от этого шипа ревности в сердце – ревности, что Хью развлекается с другими женщинами, с «девчонками», а про мать забывает! И Лот увидел, как она сидит весь вечер одна, грустная, в гостиничном номере, дожидаясь Хью, прожигающего жизнь с девчонками… Бедная мамуля… Может быть, уже близок момент, когда… Но пока Хью, которого она всю жизнь обожала, при ней, этот момент не наступит… пока не кончатся деньги… и только тогда, только тогда она вернется к нему, к Лоту… а если к этому времени вернется и Элли… то она будет ревновать к Элли!

Да, да, таким будет будущее. Он наверняка еще встретится с Элли… она обязательно вернется, усталая… и будет спать, будет отсыпаться после всего в его объятиях… И с матушкой он тоже еще встретится… старой, усталой, разорившейся… и она будет плакать… выплакивать свое горе в его объятиях… А он с ироничной улыбкой найдет для нее шутливое слово утешения… и дни будут идти и идти мимо… медленно, очень медленно… без кроваво-красного раскаяния и ненависти, без страстей и убийств, как они шли для тех двух древних-древних стариков… но наполненные молчаливым самобичеванием, молчаливой тоской и страданиями, молчаливыми горькими страданиями, о которых он никому не расскажет, и это будет его тайной… невинной, без намека на преступление и алую кровь, но такой мучительной, точно скрываемая ото всех раковая опухоль…

Наступил вечер. Пожалуй, он не будет выходить на улицу, не пойдет в ресторацию, где можно встретить друзей… Поужинает двумя яйцами, просто дома. Да уже и поздно; чтобы забыть, лучше всего зажечь любимую лампу и поработать… поработать в тишине и одиночестве… Комнату он обставил так славно, здесь есть и зеленые растения, и белые гипсовые слепки, и красивые драпировки; на стенах красивые фотографии оттенка сепии, и стол такой большой, что за ним удобно писать, и лампа так хорошо разгорелась, хотя поначалу немного коптила… Ладно, пора за работу – за его скромную работу, на какую он способен… На сегодня задание – доработать и переписать статьи о семье Медичи – о, чудные воспоминания о Флоренции! Ладно, каждому свое: и Элли свое, и ему свое, и какой смысл страдать от того, что это так. На свете много красивых и интересных вещей, особенно в Италии; а южная весна – это наслаждение… Ладно, надо потихоньку, в одиночестве наслаждаться и работать, много работать, и за работой забыть… Всегда, всегда работать, тогда не придется думать о себе и обо всех этих ужасах; пока работаешь, ты сохнешь и увядаешь, но у тебя не остается времени, чтобы об этом слишком много размышлять… Но все-таки ужасно… так состариться, как grand-maman и господин Такма… М-да… а если написать роман… роман о двух старых-старых людях… и об убийстве в Ост-Индии? Он улыбнулся и отрицательно покачал головой. Нет, подумал он, и сказал почти вслух: нет, это уж чересчур романтично… И вообще романов нынче пишут слишком много; ограничусь теми двумя, что уже написал… Этого достаточно, более чем достаточно… Лучше доработать серию статей о семействе Медичи.

И оттого, что прохлада солнечного заката миновала, сменившись духотой звездной ночи, он раскрыл окна во всю ширь, вдохнул ночной воздух и сел при свете лампы за свой большой стол… Его нежное лицо, обрамленное светлыми волосами, склонилось к листам бумаги, и при свете лампы стало видно, что виски у него совсем поседели.