Когда я думаю о Саше Черном, он встает у меня перед глазами таким, каким я его видела очень часто в последние годы в Париже. Легкие белые пушистые волосы, каких я ни у кого не встречала и даже не могу найти сравнение, на что они были похожи. Голос тихий и очень молодой. Большие черные выразительные «чаплинские» глаза. Когда он смотрел на детей или на цветок, его лицо становилось необычайно светлым, подобно лицу ребенка, на которое падали отсветы ярко разукрашенной новогодней елки. Очень скромный и неприхотливый в быту, тихий и молчаливый на людях, он все видел и замечал в преломлении своего своеобразного и беспощадного юмора.
Саша Черный был на десять лет моложе Куприна. Он часто приезжал к нам в гости в Гатчину. Я тогда была еще совсем маленькой и не любила чужих. Саша Черный подарил мне свою книжку с надписью: «Мрачной девочке Ксении».
Гатчинскую гостеприимную и шумную жизнь он описал в стихотворении «Пасха в Гатчине». Привожу отрывок из него:
Саша Черный в 1919 году очутился в Ковно в Литве, а потом эмигрировал в Берлин. Там он принял деятельное участие в журнале «Жар-Птица», организованном наподобие петроградской «Жар-Птицы», в которой он сотрудничал.
Мой отец всегда любил и ценил Сашу Черного. Вот его рецензия на книжку Саши Черного для детей в стихах «Детский Остров», вышедшую в Берлине в 1920 году:
«Раскрываешь наугад любую страницу и очаровываешься прелестью красок и теплотою содержания. И чувствуешь, что все у него живые, и дети, и зверюшки, и цветы. И что все они — родные. Тонкими, точными, забавными и милыми чертами обрисованы: и кот, и барбос, и таракан, и попка, и мартышка, и слои, и индюк, и даже крокодил, и все прочее.
И всех их видишь в таком наивном и ярком освещении, как видел летним свежим утром в раннем детстве бронзового чудесного жука или каплю росы в зубчатом водоеме гусиной травы. Помните?»
Теплый юмор, любовь к детям и природе сроднили Сашу Черного с Куприным и связали крепкими узами дружбы на долгие годы.
Когда отец получил письмо от Саши Черного из Берлина, он очень обрадовался. С тех пор их связь не обрывалась. К сожалению, ответов Куприна мне не удалось разыскать. Мне кажется, что письма Саши Черного к Куприну особенно интересны потому, что ярко рисуют жизнь в Берлине в тяжелые годы эмиграции. Привожу их здесь.
«Дорогой Александр Иванович!
От А-ра Митр. Федорова узнал Ваш новый адрес. Он пишет, что у Вас есть его рассказ „Сила земли“, который просит переслать мне для журнала „Жар-Птица“.
„Птица“ эта наконец выйдет между 1 и 3 августа. Я Вам писал, давно уже, — просил дать несколько страниц в этот журнал. Ответа от Вас не получил. Прошу опять о том же. Помимо того, осенью в Берлине затевается литературный альманах „Грани“, может быть, и для этой затеи у Вас найдется что-нибудь? Деньги Вам сейчас же по получении рукописей будут высланы (размер гонорара по Вашему указанию).
Жить все невыносимей, только в работу прячешься, да и та скрипит: до словесности ли сейчас…
Так бы хотел Вас повидать, иногда кажется, что и прошлого не было… Да никуда не выбраться: на крупу хватает, а о разъездах мечтать не приходится. С „Жар-Птицей“ к Вам пристаю не потому, что я „завед. литературной частью“, а потому, что хочется Ваше живое слово услышать. О далеком ли, о том, что после нас будет, о том, чего никогда не было, — все равно…
Если знаете, сообщите адрес Ив. Ал. Бунина — говорили, что он переехал. Месяц провел у моря, послезавтра возвращаюсь в Берлин. Не надо ли Вам в Берлине чего-либо по Вашим литературным делам? Напишите: я здесь всех крокодилов знаю.
Сердечно кланяюсь Вашей жене и Вам. Жена кланяется вам обоим.
Преданный Вам Черный.
2 августа 1921 г.
Адрес мой тот же».
«23/XI — 1921 г.
Дорогой Александр Иванович!
Я валяюсь все время в постели, болен — поэтому и молчал.
Вот сегодня голова свежее, и я решаюсь ответить Вам на Ваше невеселое письмо. О чем писал бы сейчас Чехов, если бы жил вместе с нами в эмиграции? И кто угодно из настоящих (независимо от табели о рангах) что может еще сказать?
И вот если иногда и пишешь, то точно доскребываешь из нутра остатки правды и последней боли: вокруг валюта, подрастающие незнакомцы с политическими телодвижениями… Скучно. Вот, бог даст, последняя надежда, удастся уехать к знакомым на хутор (в Германии) и работать на земле.
Через „Грани“ справлялись как-то какие-то люди, не уступите ли Вы „Звезды Соломона“ для фильма? Я обещал написать Вам — такие предприятия, кажется, не плохи, если не попасть в лапы крокодилам. Может быть, дать Ваш непосредственный адрес?
Отчего Вы не присылаете перевода „Дон-Карлос“? Я Вам немецкий текст ведь давно выслал. Хотелось бы все-таки для детей еще что-нибудь состряпать: они тут совсем отвыкают от русского языка, детских книг мало, а для них писать еще и можно и нужно: не дадите ли несколько страниц для детского альманаха?
Пишу Вам криво и грязно, лежа писать не приноровлюсь никак. Целую Вас дружески и сердечно. Не радует ни „пышность“ „Жар-Птицы“, ни сравнительное благополучие собственной шкуры, а переезжать на Мадагаскар поздно — и денег нет и не привыкнешь. Приходила ли Вам мысль о переезде сюда, в Германию, — здесь все же бездна всякого литературного дела, — а людей чуть-чуть… Жду Вашего „Дон-Карлоса“ и сердечно кланяюсь.
Ваш А. Черный».
«Дорогой и милый Александр Иванович!
Очень меня Ваше письмо огорчило, а я, видит бог, ни в чем против Вас не согрешил. Писал Вам по получении Ваших книг, писал Вам вторично (заказным) с сердечной просьбой помочь нашей берлинской „Жар-Птице“ Вашей работой, — а третий раз писал Вам из Kölpinsee, где я пробыл месяц — опять просил о том же. Первые письма посылал на Ваш старый адрес: не дошли они, что ли? Вырезки с Вашим отзывом обо мне не получил, но прочел отзыв этот в „Общем Деле“, и конечно, он ценен для меня, как и каждое Ваше доброе слово. Единственно, в чем виноват, — что не отозвался на Ваше приглашение в „Отечество“. Но признаюсь: я Вам до того писал с просьбой о сотрудничестве в „Жар-Птице“, — Вы не ответили, вот я немного и скис… Помимо того, у меня вместо „отечества“ такая черная дыра в душе, что плохой бы я был сотрудник в журнале под такой эмблемой.
Слухи о Вас? Я их не знаю, — всякие слухи эмигрантско-вшивого толка отталкиваю с бешенством, и если бы даже услышал, что Вы родную тетку сварили в котле со смолой, — ничуть бы это не изменило моей большой любви к Вам.
И опять пристаю к Вам с тем же: каждое присланное Вами слово будет и для меня лично, и для журнала большой радостью. Вы настоящий — и когда Вы молчите и когда о Вас ничего не слышно, а русский язык поступает в исключительное владение разных прохожих людей в литературе — обидно и досадно… Я (…) и ценю и люблю Вас раз навсегда и окончательно и дошел до этого сам.
Будьте здоровы, сердечно жму Вашу милую руку, только, ради бога, не называйте меня больше никогда „глубокоуважаемым“.
Неизменно Ваш А. Черный».
«9/VIII — 1921 г.
Стихи и рассказ Федорова получил — спасибо. Если знаете, сообщите адрес И. А. Бунина, — говорят, он переехал?
А. Ч.»
Издательство «Грани»
Саша Черный (А. М. Гликберг) — А. И. Куприну
Берлин, 1921, 20 декабря.
«Здравствуйте, дорогой Александр Иванович!
Последние дни вспоминал о Вас, перечитывая Вашу „Белую акацию“, „Воспоминания о Чехове“ и статью „О Гамсуне“. Радовался чудесной Вашей простоте и увлеченности — нет их больше в русской литературе…
Ремизовы, Белые — язык профессиональных юродивых, надменно-манерные периоды задом наперед, а внутри мыслишки ценою в дырку от бублика. Откуда они? И ведь талантливые люди, вот что обидно, но растягивать талант, как резинку, до гения — нельзя безнаказанно никому. „Дон-Карлоса“ получил. Прочел его в один прием: очень хорошо! Задача была опасная: белый ямб в 200 с лишним страниц и слона укачает, да и вся эта шиллеровская постройка немного мохом обросла (все же это не „Фауст“ и не „Ад“), — но выполнена работа великолепно. Исчезает ощущение перевода, плавность и стройность подлинного старого мастерства, — я думаю, что только „там“, закрываясь такой работой, как ширмой, можно было так увлекательно выполнить такой труд. Несколько мелких „спотыкачей“ я с Вашего разрешения отметил, — на днях пересчитаю опять и выпишу их для Вас, все это мелочи, может быть, я ошибаюсь.
Завтра у меня будет издатель „Граней“. Поговорю с ним о деловой стороне этого издания, и он Вам напишет тотчас издательскую бумажку со всякими цифрами (сколько печатать и пр.). Общие условия в „Гранях“ — 15 % с продажной цены, — к сожалению, валютная разница превращает местные гонорары в переводе на франки в вербную свинью, из которой выпущен воздух.
Рассказ Ваш (или сказку?) „Воробьиный царь“ еще не получил. Книжку свою („Сатиры I“) переиздал с дополнением, на днях Вам вышлю. Нужна ли она сейчас кому-нибудь?..
Так трудно жить! И все-таки надо, — нельзя же торжествующим сукиным сынам и последние человеческие вакансии уступать. Да и писать еще хочется, несмотря ни на что.
„Жар-Птицу“ с январского номера, вероятно, редактировать больше не буду. Устал, а коммивояжерствовать по добыванию изящной словесности для каждого номера все труднее и невыносимее — да и где она, эта словесность?
Марья Ивановна Вам и жене Вашей сердечно кланяется. Ей легче: она дает уроки русской истории и литературы, учит ПРОШЛОМУ, это, может быть, самая благодарная работа сейчас. О „Звезде Соломона“ завтра переговорю с издательством „Граней“. Это через него справлялись об этой вещи какие-то фильмовые детоубийцы.
Если у Вас есть Ваша фотография, пришлите: будет у меня тогда к Новому году чудесный подарок.
Сердечно преданный Вам Ваш Черный».
Письмо Саши Черного Куприну из Берлина:
«Дорогой Александр Иванович!
На днях приводил свои бумажные джунгли в порядок и, перекладывая Ваши письма в толстый непромокаемый конверт, думал о Вас. И вот от Вас письмо.
Рукопись „Воробьиного царя“ у меня, завтра вышлю бандеролью. В „Гранях“ я не работаю свыше года, только терплю от них очередные огорчения, получая вместо гонорара за „Сатиры“ натурой, то есть свои же книги. Но на днях я там буду и скажу, чтобы Вам переслали авторские экземпляры „Воробьиного царя“.
У нас дожди, холод, ветер и мгла со всех сторон. Знакомый дантист, не лишенный геологической интуиции, уверял меня, что приближается пятый ледниковый период. Это ко всему-то остальному! Собственно, следовало бы после таких слов избить его и повеситься на подтяжках — а я вот принимаюсь за большую книгу для детей… Авось хоть в раскопках найдут.
Собираемся с женой в Италию: ей предлагают там уроки, а у меня на несколько месяцев будет литературная работа (все по детской части), с возможностью перевода в Америке на английский и еврейский языки (от двух бортов дуплет в угол). Ждем визу и укладываем вещи: накопилась чертова куча хлама — то патентованный самозажигатель, то упражнения в заумном языке г. А. Белого в семнадцати томах, — что брать с собой, что выбросить — решить не легко.
Посылаю Вам свою третью книгу стихов „Жажда“. „Издание автора“ — очень сложная комбинация из неравнодушного к моей Музе типографа, остатков случайно купленной бумаги, небольших сбережений и аванса под проданные на корню экземпляры. Типографию уже окупил, бумагу тоже выволакиваю. Вот до чего доводит жажда нерукотворных памятников…
Посылаю Вам также второй экземпляр для И. А. Бунина, адреса которого не знаю, и прошу Вас передать ему эту книжку вместе с поклоном.
Будьте здоровы, дорогой Александр Иванович. Семейству Вашему оба кланяемся. Из Италии напишу Вам обстоятельно, есть всякие планы, надо что-нибудь для детей сделать, да в здешней оголтелой жизни три с лишним года как в котле выкипели.
Ваш А. Черный.
25/VI—1923 г.».
Из письма Саши Черного Куприну из Рима:
«Дорогой Александр Иванович!
Письмо Ваше залежалось в Берлине на нашей старой квартире, и только на днях переслали его в Рим. Получил и № „Русской газеты“ с Вашим рассказом. За посвящение — спасибо…
Теперь совсем о другом, дорогой Александр Иванович. Живем в Риме пока сносно, у жены постоянные уроки (с детьми Л. Н. Андреева), я продал свой „Детский остров“ французскому и американскому издательству (право перевода). Очень хочется писать для детей. Русских журналов для детей нет, альманахов — тоже. Если есть в Париже французские журналы для детей (несомненно есть), то куда и что посылать для перевода (прозу, конечно)? Если Вы в данном случае можете немного помочь мне, глубоко буду Вам обязан.
Жене Вашей кланяемся оба, Вам сердечный привет. Книг здесь нет, знакомых — ни души. Вообще, как в погребе.
Ваш А. Черный».
В Риме Саша Черный прожил около двух лет. Его жена Мария Ивановна продолжала давать уроки детям Леонида Андреева. (Успех пьесы Л. Андреева «Тот, кто получает пощечины» в Америке и в Берлине давал возможность его семье вести безбедную жизнь.)
Потом Саша Черный переехал в Париж. О своей встрече с ним в Париже мой отец вспоминал:
«Ох уж это время! Неумолимый парикмахер. В Петербурге я видел его настоящим брюнетом с блестящими черными непослушными волосами, а теперь передо мной стоял настоящий Саша Белый, весь украшенный серебряной сединой».
Поселились они в маленькой квартирке и жили очень скромно, но не нуждались, так как Мария Ивановна продолжала давать уроки русского языка. Она была человеком волевым, организованным.
В России Саша и Маша Черные также жили очень неприхотливо, их желания и требования всегда были разумны и ограничены. Детей у них не было. Они никогда не жаловались, как остальные эмигранты, на бедность.
Знакомых, собутыльников, приятелей у моего отца за всю его пеструю жизнь было множество, но таких друзей, которым он отдал безоговорочно свое сердце, было, пожалуй, не больше пяти-шести. Саша Черный был последним таким другом. Мария Ивановна очень подружилась с моей мамой. В 1924 году в Париже отмечалось 35-летие творчества А. И. Куприна. Саша Черный написал статью «Тридцать пять лет». Вот отрывки из нее.
«…Александр Иванович Куприн — одно из самых близких и дорогах нам имен в современной русской литературе. Меняются литературные течения, ветшают формы; исканий и теорий неизмеримо больше, чем достижений, но простота, глубина и ясность, которыми дышат все художественные страницы Куприна, давно поставили его за пределы капризной моды и отвели ему прочное, излюбленное место в сознании не нуждающихся в проводниках читателей. Ибо нет в искусстве более трудного и высокого строя…
Дорог нам и с каждым днем все дороже — и самый мир купринской музы…
Отошедший русский быт (только теперь мы его оцепили во всей полноте!) нашел в нем исключительно широкого выразителя, словно не книга, а сама жизнь раскрывает перед нами одну зеленую страницу за другой. Не судья, не прокурор, автор всегда с нами, — никогда не над нами. Нам, простым смертным, с ним легко и радостно: поймет и никогда камнем не бросит.
…А здесь на Западе книги его совершают новый круг: в переводном отражении они входят в тесное и живое общение с европейским читателем и все шире привлекают к себе внимание далеко не гостеприимной к иностранцам критики. Эмигрировал в общем потоке не только автор, но и его книги. Кто лучше и полнее его расскажет недоверчивым чужим людям об огромной несуразной и милой стране, называвшейся Россией?»
Кончает статью Саша Черный пророческим пожеланием, что наступит день, когда Куприну не придется по газетным объявлениям, словно пропавших без вести родных, разыскивать свои книги. Они возродятся и будут в каждой русской культурной семье желанными и испытанными друзьями.
* * *
Интересна история маленькой французской бухточки, превратившейся в русский поселок. Там жили и были похоронены Саша и Маша Черные.
Для того чтобы рассказать, как возник этот поселок, я возвращаюсь в далекое прошлое.
В 1900-х годах Александр Иванович познакомился в Ялте с писателем С. Я. Елпатьевским и близко сошелся с его семьей. Жена Елпатьевского, Людмила Ивановна, приняла большое участие в молодом Куприне. А в дочь Елпатьевского, тоже Людмилу, Куприн был, по своему признанию, в ту пору немножко влюблен. В 20-х годах, уже в эмиграции, он ей пишет:
«В 1900 году в Ялте Вы, вероятно, и не подозревали того, что я в Вас был немножко влюблен? И конечно, не помните, как смешно и печально окончился этот односторонний роман?
Мы спускались с Дерсановского холма в ослепительно яркий летний день. Вы были в белом легком платье, которое Вам изумительно шло. Я в чем-то светло-синем из альпага или фланели. И вот, когда мы обогнули церковь, на самом крутом месте спуска и на самом критическом месте разговора случилась катастрофа. Мне помнится, будто я уже прижал левую руку к сердцу, а правую готов был простереть к голубому небу, как вдруг споткнулся, упал поперек густопыльной дороги и покатился по ней, подобно кегле. Встал я белый, как мельник, и на этом белом фоне — пунцовое от стыда лицо! Первым Вашим движением было — убежать или сделать вид, что Вы вовсе незнакомы с экстравагантным молодым человеком, вздумавшим кувыркаться среди бела дня на улице модного курорта. Но природная доброта взяла верх. Вы не только не бросили меня в этом моем идиотском положении, но даже милостиво помогли мне привести себя в сравнительно человеческий вид. Помните?»
В ту пору (точно не знаю, в каком году) на западном побережье Черного моря кто-то открыл райский уголок Баты-Лиман, совсем дикий, огороженный скалами и громадными соснами. Залив Баты-Лиман по-татарски значит Западный залив. Землю продавали за бесценок, и вскоре там образовалась своего рода колония. Пайщики принадлежали к артистической, литературной и художественной среде: Елпатьевский, художник Билибин, Короленко, Титов, Милюков, Чириков, Сулержицкий, Швецовы.
Многие из этих людей впоследствии оказались в эмиграции. В начале 20-х годов семья Швецовых открыла на французской Ривьере первобытный уголок — долину La Favier, напоминающую Баты-Лиман.
До первой мировой войны Лазурный берег был в моде только зимой: в феврале в Ницце и Монте-Карло проходил знаменитый карнавал цветов. Еще не было принято жариться на солнце. И только после 20-х годов начали разрастаться курорты Канны, Сан-Рафаэль и другие и совсем вытеснили Ниццу.
От Тулона берег разделен горами Эстерель, по которым вьется дорога со множеством крутых поворотов. Все модные пляжи начинались от Эстереля до Монте-Карло. А от Эстереля до Тулона в середине 20-х годов берега были совсем пустынными. Маленький курорт Лаванду состоял из двух гостиниц, деревушки и многокилометрового пустынного пляжа. С одной стороны после семи километров соснового леса в море врезался мыс Гурон, защищавший маленькую бухту под названием Ла-Фавьер.
Фавьерская долина принадлежала пяти-шести провансальским фермерам, имеющим виноградные и главным образом оливковые плантации. Разбогатев, они стали продавать лишнюю землю по баснословно низкой цене, так как туда не вела ни одна дорога, не было ни канализации, ни электричества, ни лавок, ни вообще какого бы то ни было признака цивилизации.
Людмила Елпатьевская вышла замуж за Н. А. Врангеля (ничего общего не имеющего с «Черным бароном»). Отец Николая Александровича, А. К. Врангель, жил в крымской деревушке Чергун во время севастопольских событий и по просьбе Куприна принял и укрыл матросов с крейсера «Очаков» в 1905 году. Врангели эмигрировали сначала в Болгарию. Оттуда Людмила Сергеевна вела с Александром Ивановичем частую переписку.
Затем Врангели приехали к Швецовым на юг Франции, туда же приехал писатель Г. Д. Гребенщиков. Все были очарованы окружающей природой и решили устроить второй Баты-Лиман. Знакомая фермерша продавала целый холм вместе с заливом и пляжем, цена была что-то по пять франков квадратный метр. Решили купить землю, разделить ее на участки и тянуть жребий среди желающих. Таковых оказалось много, прежде всего «баты-лиманцы» Елпатьевские, художник Билибин с женой, художницей Щекатихиной, Титовы, профессор Метальников, Белокопытов, Гребенщиков, А. Л. Рубинштейн, Милюков, Саша и Маша Черные, Мечников, жена которого была художницей и скульптором, и многие другие.
Куприным было тоже предложено вступить в пай. Мой отец, всегда мечтавший о клочке земли, загорелся. Он пишет Врангель-Елпатьевской:
«Саша и Маша, кажется, отступились от земли, обещали мне передать свой участок. Но — вопрос, натужусь ли я для покупки и своих 600 сажен? Скоро будет общее заседание, где землю поделят, а затем надо будет в 10-дневный срок внести деньги. Кто не внес — из игры вон. Жду ворона, который спустится с неба с кредитными билетами в клюве».
К сожалению, ворон не прилетел, а Саша и Маша Черные все же купили участок с крошечным виноградником.
Белокопытов привез с собой казака П. Г. Мосолова, помогавшего строить домики. Те, у кого были средства, построили дома, напоминающие дачи Баты-Лимана, другие — а их было большинство — строили хибарки. Вид поселка был в общем довольно первобытный.
В 1929 году мои родители сняли там рыбачью хижину, одиноко стоявшую на выдающемся в море утесе. Там Куприн написал серию очерков «Мыс Гурон».
Я в то время только что снялась в первой кинокартине, и со мной подписали договор на год. Успех опьянил меня, и я разыгрывала из себя кинозвезду, отягощенную славой. Конечно, жить в хибарке без удобств я категорически отказалась и поселилась в Лаванду, в скромной гостинице. Я часто посещала родителей в их хижине, по местному называемой «кабано», легко проходя шесть километров сосновым, звенящим цикадами лесом. В ту пору я еще была в том счастливом возрасте, когда жара и самые палящие лучи солнца нипочем. А иногда я брала напрокат тяжелую широкую лодку и с трудом гребла, преодолевая течение и прибой вокруг мыса Гурон. В своем очерке отец описывает меня как некую барышню Наташу. Молодое поколение русских туземцев Ла-Фавьера я игнорировала. Иногда мои родители приходили ко мне в Лаванду, и мы проводили день на пустынном пляже, барахтаясь в ласковом Средиземном море.
Сын художницы Щекатихиной — Слава Потоцкий рассказывал, что однажды Саша Черный в ярком синем костюме поехал кататься на лодке. Возвращаясь к мысу Гурон, на причале он оступился и упал в воду. Новый синий костюм оказался очень недобротным и весь полинял. Александр Иванович, сидя на лесенке своего «кабано», острил, что Саша Черный стал сначала Белым, а теперь синим. Сашу Черного всегда сопровождал фокстерьер Микки, герой рассказа «Дневник фокстерьера Микки».
Уже километров за двести до Средиземного моря чувствуешь специфический запах — запах мирта, хвои, морского прибоя. Он настолько сильный, настолько терпкий, что раздражал отца, а для меня остался как бы запахом юности.
А такой голубизны, как на Средиземном море, я нигде не видела. Даже самые размалеванные открытки не передают всей яркости красок поистине «Лазурного» края.
От Тулона по берегу шла маленькая железная дорога — какая-то семейная, домашняя. Часто машинисты останавливались на каком-нибудь полустанке, шли выпить с друзьями стаканчик знаменитого «пастиса» или поиграть в «петанк». Эта игра — самое излюбленное занятие провансальцев. В нее играют все и всюду, днем и ночью при свете луны. Играют, разделившись на два лагеря, металлическими шарами величиною с большой апельсин, позолоченными и посеребренными. Вначале кто-нибудь швыряет на неопределенное расстояние маленький деревянный шарик под названием «свинюшка». Игра заключается в ловкости метания шаров. Выигрывают те, чьи шары окажутся ближе к «свинюшке». Все это сопровождается чисто итальянскими жестами и возгласами. А если какой-нибудь пассажир торопится, то ему машинист отвечает с белозубой улыбкой: «Э-э…»
Часто письма, пакеты, посылки выгружались прямо на скамейку, и кто-нибудь оповещал жителей: «Эй, мосье… у вас там на скамейке срочное письмо…»
Интересны быт и нравы островов напротив Лаванду. Остров Дю-Леван был куплен французским обществом нудистов, то есть людьми, проповедующими пользу житья-бытья в полной наготе. На этом острове добропорядочные французские буржуа проводят свои летние каникулы нагишом. И, странное дело, когда попадаешь туда одетым, то не им становится стыдно, не они чувствуют себя неловко, а вы. Натуральная жизнь настолько здесь естественная, что у многих людей приобретается нечто от животной грации, какой-то первобытности. Нравы там не разнузданные, а скорее патриархальные. Шутников и безобразников с этого острова выгоняли.
Другой остров — Поркро. Он целиком принадлежал какой-то очень богатой француженке. Там был маленький рыбачий поселок, две очень комфортабельные гостиницы — и все.
Мне очень понравились коренные жители этого острова. Все они рыбаки. Десять семейств. Покормив детей, взрослые отпускают их на полную свободу уже с трехлетнего возраста. Все здесь живут в очень простых условиях. На острове нет ни магазинов, ни лавочек; единственное, что вы сможете купить, — это пару парусиновых сандалет, открытки и рыболовные снасти на почте.
Очень часто, наловив рыбы, мы причаливали к какому-нибудь берегу, разводили костер и варили знаменитую марсельскую уху под названием «буябес».
Хотя Александр Иванович собирался на будущий год снова в «кабано» на мыс Гурон, но ему так и не пришлось попасть туда.
В 1932 году Саша Черный умер в Ла-Фавьере. Некоторые говорили, что он помогал тушить пожар в крестьянском доме, вследствие чего его сердце не выдержало. Другие утверждали, что он в этот день очень долго работал в своем крошечном винограднике под палящим южным солнцем. Очень может быть, что было и то и другое. Рассказывали, что, когда он скончался, его собака Микки прыгнула к нему на грудь и тоже умерла от разрыва сердца.
Отец был потрясен смертью Саши Черного, но его горе, как всегда, было замкнутым, молчаливым.
Свой некролог Куприн начинает со слов Г. Гейне:
Дальше он пишет, что однажды в душу и сознание читателей «вошел милый поэт, совсем своеобразный, полный восхищения жизнью, людьми, травами и животными, тот ласковый и скромный рыцарь, в щите которого, заменяя герольда, смеется юмор и сверкает капелька слезы. И дружески интимной, точно родной, стала читателям его простая подпись под прелестными юморесками — „Саша Черный“.»