1917 год, переломный в судьбе России, стал переломным и в жизни Бальмонта. Две революции — Февральскую и Октябрьскую — поэт воспринял по-разному. Падение самодержавия, к которому, как помним, Бальмонт предъявлял счеты в 1905–1907 годах, он считал явлением закономерным и чаемым, потому приветствовал Февральскую революцию «Гимном Свободной России» и другими стихотворениями. Александр Гречанинов, написавший музыку на текст «Гимна Свободной России», вспоминал в книге «Моя жизнь», изданной в Нью-Йорке в 1954 году: «Весть о февральской революции была встречена в Москве с большим энтузиазмом. <…> Я бросаюсь домой, и через полчаса музыка для гимна уже была готова, но слова? Первые две строки: „Да здравствует Россия, Свободная страна…“ я взял из Сологуба, дальнейшее мне не нравилось. Как быть? Звоню Бальмонту. Он ко мне моментально приходит, и через несколько минут готов текст гимна… <…> Короткое время все театры были закрыты, а когда они открылись, на первом же спектакле по возобновлении в Большом театре гимн… был исполнен хором и оркестром наряду с Марсельезой»:

Да здравствует Россия, свободная страна! Свободная стихия великой суждена! Могучая держава, безбрежный океан! Борцам за волю слава, развеявшим туман! Да здравствует Россия, свободная страна! Свободная стихия великой суждена! Леса, поля и нивы, и степи, и моря, Мы вольны и счастливы, нам всем горит заря!

Через несколько недель после свержения самодержца Бальмонт приехал на родину и пробыл в Иваново-Вознесенске и Шуе с 13 по 19 марта. Это было его последнее посещение земли, где он родился, рос, набирал силу и знания. В Иванове Бальмонт написал «Вольный стих», в котором революция рисуется как пришествие долгожданной свободы и единения людей, и посвятил его иваново-вознесенским рабочим. Стихотворение было напечатано в газете «Известия Иваново-Вознесенского революционного комитета общественной безопасности» (1917. 17 марта) и завершалось такими словами:

Какое счастье знать, что ты нужен людям, Чуять, что можешь прочесть стих, доходящий до сердца.

В духе этого стихотворения и проходили выступления поэта на родине. В этой же газете к его приезду была опубликована статья рабочего поэта и революционно-общественного деятеля Авенира Ноздрина с красноречивым названием «Мой привет поэту-гражданину К. Д. Бальмонту» (1917. 16 марта).

В Иваново-Вознесенске Бальмонт провел «Вечер поэзии» (присутствовало более семисот человек), прочел лекцию «Лики женщины» и выступил в зале музея с впечатлениями, полученными во время путешествия в Океанию и Японию. Вечер поэзии поэт определил как русско-польский, поскольку на его выступлении присутствовало много поляков, давно живших в городе или эвакуированных туда во время войны. «Я читал в 1-м отделении целый ряд стихов, — пишет Бальмонт Елене Цветковской, — „Двенадцатый час“, „В единении сила“, „Слава крестьянину“, „Славянский язык“ и др. В 1-м ряду сидели рабочие депутаты, я волновался в меру. Перед стихами говорил небольшую речь о роли крестьян и рабочих в совершившемся. Во 2-м отделении я сказал яркую и длинную речь о Польше, рабочие и поляки несколько раз прерывали меня взрывом аплодисментов». «Больше всего меня тронуло, что рабочим я понравился», — замечает поэт в письме Анне Николаевне Ивановой (Нюше, племяннице жены).

В Шуе, кроме проведения «Вечера поэзии», Бальмонт встретился с братьями, съездил в Гумнищи и село Якиманна, где похоронены родители. Побывал также в гимназии, где с одобрением отозвался о стихах, прочитанных в его честь шестнадцатилетним гимназистом Ефимом Вихревым, будущим писателем (который известен своими книгами о Палехе и художниках-палешанах).

В дневнике Ефима Федоровича Вихрева (его архив хранится в Москве) есть любопытная заметка о пребывании Бальмонта на родине «Маленький штрих», сделанная 3 января 1924 года: «Когда он <Бальмонт> в 1917 г. <…> приехал в Шую, то сразу же поссорился со своим братом Александром, заявив ему: „Ты эксплуататор, буржуй, а я пролетарий“. Это передал мне племянник К. Бальмонта А<лександр> А<лександрович> Б<альмонт>». Насколько глубока была их ссора, сказать трудно, но такое высказывание Бальмонта вполне вероятно. Он не раз сравнивал в стихах свой труд поэта с трудом рабочего («Кузнец», «Поэт — рабочему», «Песня рабочего молота») и мог считать себя «умственным пролетарием». К тому же брат Александр после смерти родителей владел имением Гумнищи и жил как помещик (но пользовался уважением работников, так как вводил всякие технические новшества для обработки земли), а Бальмонт в основном кормился литературным трудом.

Спустя четыре недели после посещения Иваново-Вознесенска и Шуи поэт отправился в месячное турне по городам центра и юга России. Программа его выступлений была та же, что и в Иванове. Если в прежних поездках он избегал бесед на политические темы, то теперь нередко к ним обращается, а в его письмах появляются оценки событий в России. Начавшись литературным вечером в Туле при тысячной аудитории, турне продолжилось в городах Орел, Курск, Воронеж, Харьков, Екатеринослав (где одно выступление состоялось в солдатской казарме), Ростов-на-Дону, Новочеркасск, снова Ростов-на-Дону и несколько вечеров в Харькове. 15 апреля Бальмонт вернулся в Москву; куда к этому времени переселился окончательно, сдав квартиру в Петрограде.

Поездки 1917 года в известной мере были вызваны и материальными соображениями из-за растущей дороговизны, чтобы иметь более-менее сносные условия для жизни и работы. В апреле поэт писал А. Н. Ивановой из Воронежа: «Сейчас мне нужно зарабатывать деньги, чтобы иметь свободные руки, и я зарабатываю». В Воронеже Бальмонт пробыл два дня, 23 и 24 апреля, прочитав две лекции: «Лики Женщины» и «Любовь и Смерть в мировой поэзии», не встретившие большого внимания, а главное — понимания у местной публики.

Лето Бальмонт провел в Закавказье и на Северном Кавказе. Поездка туда, сопровождавшаяся встречами с читателями, в основном была вызвана тем, что вышел его перевод избранных песен из поэмы Руставели, и он повез книгу в Тифлис, где ее особенно ждали. Там ему оказали самый горячий прием. У него была приготовлены программа лекций о Руставели и чтение отдельных песен поэмы. Он неоднократно и с большим успехом выступал в Тифлисе, на курортах и в городах Грузии — Гори, Боржоми, Кутаисе и др. Состоялись выступления и на другие темы, в том числе специально для солдат. С 17 июня по 31 июля Бальмонт провел восемь встреч с читателями на курортах Северного Кавказа: в Кисловодске, Ессентуках, Пятигорске, Железноводске. В августе прошли вечера в Пятигорске и Екатеринодаре. Однако преимущественно он находился в Тифлисе и в Боржоми, где отдыхала Елена Цветковская с Миррой.

За время своих поездок по Кавказу Бальмонт пережил два романа, причем, по воспоминаниям Екатерины Алексеевны Андреевой-Бальмонт, «оба печально для него кончились». Сначала умерла от чахотки красавица Тамара Канчели, «с которой его связывала уже второй год нежная дружба». А через две-три недели в Кисловодске после неожиданной ссоры сбросилась с обрыва девушка Кира, которой Бальмонт был увлечен, как и она им. К счастью, девушка осталась жива, долго лечилась, и ее сломанная нога срослась. Пылкая влюбленность поэта, всеми силами поддерживавшего Киру во время ее пребывания в больнице, плавно перешла в дружеские отношения. 17 августа, после двухмесячного отсутствия, Бальмонт вернулся в Москву.

Екатерины Алексеевны в это время в Москве не было. В конце мая вместе с дочерью Ниной и подругой Ольгой Николаевной Анненковой (близкая родственница художника М. Врубеля) она уехала на Урал, куда их пригласили погостить и провести лето на чудесном озере Тургояк. Дочь, воспитывавшаяся в основном во Франции, мало знала Россию, главным образом Подмосковье, и общение с уральской природой, новыми людьми, по мнению Екатерины Алексеевны, обогатит ее представления о родной стране. На Урале задержались до осени, а потом наступили и вовсе смутные времена — Октябрьская революция, Гражданская война, и возвращение в Москву затянулось до 1921 года. Все это время они жили в небольшом городке Миасс (возле Челябинска), где Екатерина Алексеевна работала в библиотеке, а Нина училась в местной гимназии.

Поначалу Екатерина Алексеевна и Бальмонт воспринимали эту разлуку как временную. Бальмонт собирался приехать в Миасс, но осуществить этого по условиям того времени не смог. Он часто писал жене и дочери, и его письма читаются как дневник поэта: в них отразились многие подробности его жизни в Москве, переживавшей беды и трудности 1917–1920 годов.

Лето 1917 года в России — время углубления кризиса власти, государства, армии. На фронте — одно поражение за другим, дезертирство, предательство. Бальмонт болезненно переживает за судьбу России, ему кажется, что происходит что-то похожее на пришествие Батыя, что лег срам на имя русское, он чувствует себя «висящим в воздухе» (письмо жене от 16 июля 1917 года). «События на фронте, — пишет он ей несколько ранее, — т. е. позор наш и бегство предателей <…> меняет все — и более ничего нельзя знать даже о ближайших днях. Россия, Россия! Много бурь она знала. Может быть, вынесет и этот грозный смерч, этот ураган сумасшествия».

Эти же чувства патриота, горячо болеющего за Россию, выражены и в его летних письмах Анне Николаевне Ивановой. Поэтом владеют мрачные предчувствия: «Мне тяжело все, что творится в России. Много еще будет злого — целое море» (письмо из Тифлиса от 5 июля 1917 года). «В сердце моем глубокое спокойствие от доверия Богу и Судьбе. Три-четыре дня тому назад — или когда? — узнав, что русские начали бегство, я пережил такую боль, что уже ничто меня, кажется, не взволнует. Вся наша Армия дрогнула. Что будет, не знаю. Кровавый пожар начался и придет» (письмо из Тифлиса от 14 июля).

Пятого августа Бальмонт пересылает А. Н. Ивановой из Пятигорска только что написанное стихотворение «Этим летом», которое 2 сентября появится в московской газете «Утро России». Вот строки из него, вызвавшие тогда же полемические отклики:

Этим летом — униженье нашей воли, Этим летом — расточенье наших сил, Этим летом — я один в пустынной доле, Этим летом — я Россию разлюбил.

Последние строки не стоит понимать буквально, они вызваны оскорбленным национальным чувством, в котором соединены любовь и ненависть: любовь к России и ненависть к тем, кто довел ее до унижения и позора. Судя по всему, во время выступлений он заражал этим чувством слушателей. Екатерине Алексеевне он сообщает, что 13 августа в Екатеринодаре читал обличительную речь, встреченную рукоплесканиями, и отмечает: «Большой поворот в настроениях всех» (письмо от 14 августа 1917 года).

Можно сказать, что в многочисленных поездках по взвихренной России 1914–1917 годов Бальмонт познакомился со страной в ее разнообразных «ликах» (любимое слово поэта) и состояниях. И конечно же сравнивал увиденное в России с другими странами мира, где побывал. Он видел, как она проигрывает по комфортности, устроенности жизни Европе (недаром в его письмах не раз говорится о желательности уехать из России или жить зимой в Париже, а летом в России). Из Японии он пишет А. Н. Ивановой: «Как скучно и серо в России. И все же я ее люблю. А Япония — лучезарный сон» — и далее использует в определении России некрасовское слово: «Но она убогая». Именно в некрасовских контрастах — великая и убогая, могучая и бессильная — предстала матушка-Русь перед Бальмонтом во время его путешествий по городам и весям. Эти впечатления во многом определят позицию поэта в отношении к тому, что произойдет с Россией в дальнейшем и так или иначе отразится в его творчестве.

Восторженно-эмоциональный порыв и надежды на Февральскую революцию как «чашу пьянящего счастья» («Вольный стих») у Бальмонта скоро выветрились. Это видно по публицистическим статьям и стихам, которые во второй половине 1917 года печатались в газетах «Утро России», «Русское слово», «Республика», «Русская воля» (основана Л. Андреевым). Многие из этих публикаций войдут в публицистическую брошюру Бальмонта «Революционер я или нет?» (М., 1918). Так, в статье «Три меры» он говорит о трех ошибках Февральской революции: во-первых, она «лишена свойств всенародности», разожгла ненависть и вызвала распрю сословий и общественных групп; во-вторых, она затоптала воинскую честь и долг, привела армию к разложению; в-третьих, «власть не чувствовала себя властью», пассивно относилась к тем, кто сеял смуту в стране и тем самым подстрекал к гражданской войне.

В статье «Воля народа» Бальмонт писал, что революция должна выражать народную волю, а не интересы отдельных классов в ущерб другим, ибо воля народа — «сложное единство», включающее в себя «не только крестьян и не только рабочих». Он против тех, кто преследовал в революции корыстные или классовые интересы, кто натравливал русских людей друг на друга, сеял вражду между ними. Призыв к единению («Скрепись за Россию, о русский народ»), выраженный в стихотворении «К русскому народу», сменяется у него нотами сомнения, так как народ может быть обманут и развращен насилием, ложью и кровью:

Когда напоишь его кровью и ложью,             Он низкий и алчный распутный дракон. Но светит он силой пшеничной и рожью             И любит он подвиг и радостный звон, Когда благовестью в душе озарен.

Развитие событий, неспособность Временного правительства преодолеть глубокий кризис в стране подтвердили худшие опасения Бальмонта. «Россия вся охвачена <…> судорожной дрожью внутренних сил», — отмечал он в статье «Вращенье колеса». В его стихах звучит горечь разочарования в родном народе, поэту даже кажется, что в нем «человек в человеке умолк» (стихотворение «Маятник»):

Ты ошибся во всем. Твой родимый народ Он не тот, что мечтал ты. Не тот.

В еще более резкой форме разочарование выражено в стихотворении «Этим летом». В это же время он создает стихотворение «Прощание», которое соотносится с цитировавшимися письмами Екатерине Алексеевне и Анне Николаевне Ивановой. Вместе эти стихотворения составили микроцикл «В России», проникнутый горестным чувством боли за Россию.

Патриотическое чувство Бальмонта было оскорблено. В отличие от многих, зараженных капитулянтскими настроениями, он стоял за продолжение войны и защиту отечества. Осенью 1917 года поэта преследовало ощущение надвигающейся катастрофы. Этим предчувствием проникнуто стихотворение «Российская держава» (написано в октябре). Спасти державу, надеялся он, может лишь «твердая рука» — так появилось стихотворение, обращенное к генералу Лавру Георгиевичу Корнилову: «Твой лик твердит: „Нам нужно твердости, / Любовь к России нам нужна“» (Утро России. 1917. 15 октября).

После Октябрьской революции тяжелые переживания и предчувствия Бальмонта усилились. Дни переворота он пережил в Москве, не раз попадал под обстрел. 6 ноября (ст. ст.) он сообщал жене: «Я жив и все мы живы, хотя эту истекшую неделю ежеминутно могли быть расстреляны или, по крайней мере, застрелены. Стрельба была чудовищной, бессмысленной и непрерывной. <…> Я не в силах ничего говорить, да и что говорить? Все очевидно. Я читаю „Историю России“ Сергея Соловьева, прочел о начальных временах Руси, о Стеньке Разине, о Смутном времени, о начале царствования Петра — русские всегда были одинаковы, и подлость их родной воздух». Далее следует приписка об издателе М. В. Сабашникове: «Миша Сабашников погорел целиком, лишь сам жив и семья. Они пережили обстрел гранатами, от снарядов и загорелось. Весь исполинский дом сгорел».

Такова была реакция Бальмонта на события Октябрьской революции. Он ее явно не принял, хотя сдерживался в оценках, открыто против новой власти не выступал. Внешне, в условиях развязанного террора, он сохранял лояльность, печатно о происшедших событиях не высказывался, к тому же газеты, с которыми он сотрудничал, были вскоре закрыты. Правда, моментами во всем свершившемся поэт усматривал акт справедливого возмездия «грабителям сверху» и выражал веру «в преобразующую силу времени и творческие способности русского народа». Он хотел верить «лучшему, а не худшему». Однако действительность опрокидывала эти надежды. В письмах жене 1918–1920 годов Бальмонт не раз пишет о «красном ужасе», «мертвой петле», наброшенной на Россию, о голоде и холоде, о преследованиях и нравственном унижении, творимых новыми хозяевами жизни. В декабре 1919 года по ложному поводу он подвергнется кратковременному аресту. Во время допроса в ЧК на вопрос, к какой политической партии он принадлежит, Бальмонт ответит: «Поэт».

Опыт революций 1917 года — и Февраля, и Октября — заставил поэта не только решительно пересмотреть свое отношение к революционным методам борьбы, но также свое прошлое, что он и сделал в брошюре «Революционер я или нет?», вышедшей, напомним, в мае 1918 года. В ней нет ни слова об Октябрьском перевороте и действиях советской власти, а есть раздумья о себе и своем пути. К слову, в этой книжке Бальмонт уподобил поэта неуправляемой комете и заявил: «Поэт выше всяких партий».

В первой части этого публицистического издания — автобиографической — Бальмонт рассказывает о своей жизни, былом увлечении революционными идеями и утверждает, что настоящие революционеры не те, кто с помощью оружия и насилия совершает перевороты, а великие умы науки и культуры, которые своими открытиями и мыслями совершенствуют и преображают мир. Вторая часть — «1905 год» — состоит из двенадцати стихотворений той поры; автор как бы говорит: смотрите — было время, и я призывал бурю-революцию. Третья часть — «1917 год» — объединяет шесть публицистических статей и 13 стихотворений, написанных при Временном правительстве (за исключением стихотворения «Кровь и Огонь»), Пафос этой части — отказ от революции как способа переустройства жизни; в ней не говорится о большевиках, но картины насилия, крови, террора, мрачные предчувствия, естественно, ассоциировались с тем, что происходило после Октябрьской революции. Уже в статье «Воля народа» Бальмонт приходит к выводу, что «не революцией, а эволюцией жив мир».

Бальмонт сравнивает революцию с грозой в природе как явлением освежающим и обновляющим, но в природе гроза приходит и уходит, а превращение «грозы-революции», предупреждает поэт, в непрерывную становится «сатанинским вихрем разрушения». Именно так и случилось после октября 1917 года. Террор, грабежи, разгул классовой ненависти, темных криминальных сил — и все это под обманчивыми лозунгами свободы и равенства. Показательно в этом смысле его пророческое стихотворение «Неизбежность» с намеком на пугачевщину: «Каждый, кто бесчестен, тот Емелька — / Грабит, режет, жжет и рвет на части».

Драматические переживания общественных событий в России соединились у Бальмонта с неменьшим драматизмом в его личной судьбе. И дело не только в холоде, голоде, болезнях, унижении, которые пережили поэт и его близкие. Обо всем этом можно прочесть в его письмах жене, в воспоминаниях, которые вошли в книгу «Где мой дом» (Прага, 1924), в «Слове о Бальмонте» Марины Цветаевой, где она рассказывает о дружбе с Бальмонтом и совместных переживаниях бед. Дело и в том, что драматично складывалась семейная жизнь поэта. Из-за обстоятельств смутного времени жена и дочь Ниника не могли возвратиться в Москву.

Екатерина Алексеевна, несмотря ни на что, продолжала оставаться для поэта его Беатриче. Об этом красноречиво говорит обращенное к ней стихотворение «Катерина», которое войдет в книгу Бальмонта «Дар земли» (1921):

За то, что ты всегда меня любила, За то, что я тебя всегда любил, Твой лик мечте невыразимо мил, Ты власть души и огненная сила. …………………………………… Пронзенный, пред тобой склоняюсь в прах. Лобзаю долго милые колени. На образе единственном ни тени. Расцветы дышат в розовых кустах, Движенью чувства нет ограничений. Я храм тебе построю на холмах.

Однако судьба сделала за него окончательный выбор. В Москве на его попечении оставались Елена Цветковская с дочерью Миррой и Анна Николаевна Иванова, Нюша, которая давно стала членом семьи Бальмонтов, бескорыстно любила поэта и была ему заботливым другом. С ними потом он и уедет во Францию. С Екатериной Алексеевной сохранится лишь переписка, пока это будет возможно, — до 1934 года. Женой Бальмонта станет Елена. Правда, гражданской, что будет создавать в жизни разного рода юридические сложности.

Екатерина Алексеевна, размышляя обо всем произошедшем в начале 1940-х годов, когда писала мемуары, в одном из вариантов признается, что, может быть, и к лучшему всё сложилось, поскольку ее борьба с его недугом («отпадениями») ни к чему не привела. «Теперь я думаю, — пишет она, — что если было ему суждено прожить такую жизнь, как он прожил, встреча его с Еленой была для него счастьем. Никогда у меня не хватило бы сил и выдержки так неизменно и неутомимо ходить за ним, отказываясь от всякой личной жизни, как это делала Елена и делает до сих пор».

Вероятно, к этому выводу Екатерина Алексеевна пришла раньше, но ее всю жизнь связывало с Бальмонтом чувство былой любви к нему и память о нем — об этом свидетельствуют ее «Воспоминания». И конечно, их связывала дочь Ниника, Нина, которую оба любили.

В ноябре 1917 года Бальмонт узнал, что дочь собирается выходить замуж и ее жених — Лев Бруни. Его Бальмонт знал. Знал и то, что он из рода обрусевших итальянских художников, получил художественное образование в Париже, старше Нины (которой до семнадцатилетия оставалось более месяца) на семь лет. Он не был против Левы, он был против ее столь раннего брака, о чем и отправил ей большое письмо.

«Дитя мое, — пишет Бальмонт дочери 14 ноября, — со мной дважды говорил Лева (Л. Бруни навестил Бальмонта в Москве. — П. К., Н. М.). Сперва он сказал мне, очень волнуясь, что ты его невеста, потом мы говорили подробно о любви, ревности и браке. Ты знаешь, я не столько отец твой, сколько братишка. Мы оба, скорее всего, дети, ибо мы существа мечты, окруженные любовью близких, дорогих, заботливых. Я не могу и не буду говорить о любви, твоей и Левы. Скажу только, глубоко убежден, что он тебя любит, а ты лишь увлекаешься… <…>

О чем я хочу говорить — это о браке. Если Леве пора жениться, и в этом его одобряет какой-то старец Оптиной пустыни, тебе вовсе не пора выходить замуж. Лева уже знал жизнь, а ты ее еще не знаешь. В этом неравенстве нет правды. Я так и сказал Леве: в этом есть если не прямое воровство, то хищение. Если ты, увидя жизнь и людей, захочешь выйти замуж за Леву Бруни, я тебе в этом друг и помощник.

Если же ребенка 17 лет (ибо ты еще дитя, моя Ниника) он вовлечет в скороспелый брак, на это нет моего солнечного благословения».

В этом же духе были и другие письма дочери. Однако в 1919 году замужество состоялось. Лев Александрович Бруни стал преподавать рисование в гимназии, а Нина к этому времени ее заканчивала в Миассе. Брак оказался на редкость счастливым, и 22 марта 1920 года Бальмонт поздравил дочь с рождением сына. Это был Иван Бруни, будущий народный художник СССР (умер в 1994 году). Позднее появятся на свет другие дети: Нина (1922), Лаврентий (1924–1943), Андрей (1929–1931), Наталья (1933–1937), Василий (1935), Марьяна (1940). 15 октября 1924 года Бальмонт писал дочери из Шателейона: «Через твои строки и подробные описания Кати я вижу Ваню, Ниночку и Лаврика воочию. Какое драгоценное сокровище Ваня, он наверное будет художником, поэтом или музыкантом». Нина Константиновна Бруни-Бальмонт прожила долгую трудную жизнь (она умерла в 1989 году), успев сделать очень многое для сохранения памяти о своем отце. В частности, она передала в ЦГАЛИ многие письма отца, обнаруженные не только в России, но и за ее пределами, а также рукопись «Воспоминаний» матери, Екатерины Алексеевны Андреевой-Бальмонт.

В пореволюционной Москве Бальмонту жилось трудно. Борис Зайцев свидетельствует в воспоминаниях: «Бальмонт нищенствовал и голодал в леденевшей Москве, на себе таская дровишки из разобранного забора, как и все мы, питался проклятой „пшенкой“ без сахара и масла».

С продуктами в Миассе было значительно лучше, и Екатерина Алексеевна посылала Бальмонту «драгоценные сухарики», муку и даже колбасу. Бальмонт переводил ей и дочери деньги. Но почта и «оказии» срабатывали не всегда. Даже в переписке случались длительные перерывы: Урал оказался по другую сторону линии фронта. При разрухе и растущей дороговизне все силы поэта зачастую уходили на заботы о куске хлеба. Он зарабатывал на литературных вечерах, лекциях (выступал довольно часто перед разной аудиторией, в том числе перед рабочими, мелкими служащими), получал кое-какие гонорары за переводы, переиздание книг, консультации в театрах, авансы под готовящиеся издания, но литературного заработка хватало лишь на полуголодное существование. В феврале 1919 года он вынужден был поехать на заработки и за хлебом в Саратов. Елена с Миррой переехала к Бальмонту, так как со смертью матери потеряла право жить в ее квартире (в Машковом переулке). Лето и осень провели в деревне Новогиреево на окраине Москвы, где, казалось, легче выжить и прокормиться.

С пребыванием там связана странная «мистическая» история, позднее описанная Бальмонтом в рассказе «Шорох жути» (впервые опубликован в рижской газете «Сегодня» в 1928 году). Выяснилось, что на снятой даче водилась «нечистая сила» — «вещи срывались с мест, летали по воздуху и разбивались вдребезги». После очередного ночного «погрома» посуда оказалась перебитой «до последней чашки», со стены в спальне сорвалось и упало на умывальное ведро зеркало. Перепуганные «дачники», собрав нехитрые пожитки, пешком отправились в Москву за десять верст, так как пригородные поезда отменили.

Особенно ужасной станет зима 1919/20 года: от голода, холода, болезней страдали все четверо (поэт болел «испанкой» — гриппом). Это побудит Бальмонта хлопотать о командировке за границу для работы над книгой для Госиздата. Разрешение, при содействии А. В. Луначарского, будет получено. Луначарский всегда ценил «большой талант» Бальмонта и старался вовлечь его в культурное строительство новой, Советской России.

Начиная с лета 1917 года у Бальмонта не раз возникала мысль уехать во Францию, в обжитой им Париж. Когда эта возможность откроется, накануне отъезда он напишет жене: «Но нет радости в моем сердце. Одно лишь ощущение, что я принес крайние жертвы, чтобы эта поездка осуществилась, ибо так должно. У Нюши настоящая чахотка <…>. О Елене <врач> Селивановский сказал, что от смертельной болезни ее отделяет муравьиный шаг (у нее было воспаление в легком. — П. К., Н. М.). Миррочка всю зиму хворала <…>. Новой зимы в Москве им вовсе не выдержать».

А в 1918 году было конфисковано родовое гнездо Бальмонтов в Гумнищах, и брат поэта Александр два года безуспешно искал справедливости у новых властей, обращаясь даже в Москву в Совет народных комиссаров.

Период 1917–1920 годов в жизни Бальмонта был не только временем борьбы за существование, но и временем глубоких раздумий о жизни. Он, славивший любовь, бывший кумиром женщин и нередко бравировавший этим, 9 сентября 1917 года пишет Екатерине Алексеевне, что «устал от чувств», устал от любви: «Нет, я ни к кому бы сейчас не стал спешить, побуждаемый любовью. Если я не так устал от чувств, как ты, все же я устал. И если бы все мои любви вдруг волею Бога превратились в сестер моих, любящих друг друга, а ко мне, не считаясь, устремили лишь сестрину любовь, я, вероятно, вздохнул бы с безмерным облегчением. Больше яда в любви, чем меда. Или нужно любить, как Дон Жуан. А этого последнего мне, в сердце, что-то давно уже не позволяет».

Впрочем, Бальмонт напрасно зарекался. Весной 1920 года он познакомится с княгиней Дагмарой Эрнестовной Шаховской, которую звал просто Дагмар. Родом из Эстонии, баронесса Лиленфельд, по матери она имела русские корни, воспитывалась на русской культуре. Бальмонт считал ее полушведкой, полуполькой. Знакомство с ней обернется настоящей длительной любовью — об этом говорят его письма к ней. От Бальмонта Дагмар родит двоих детей: Георгия (1922–1941) и Светлану (родилась в 1925 году). Но о ней пойдет речь дальше.

Заметно усилилась в эти годы тяга Бальмонта к религии. Всегда подчеркивавший пантеизм, «всебожие», он и теперь говорил о своей многогранности, о готовности быть с мусульманином мусульманином, с индусом — брахманом, но, посещая православные храмы, признавался, что все более «захвачен красотой христианства». «Пасха здесь была совсем печальная, холодная и без торжественности, — сообщает Бальмонт жене 30 апреля 1918 года, — но зато Пасхальная ночь была светлым торжеством всех сколько-нибудь религиозно настроенных. Такой искренний подъем, такие искренние восклицания, торжествующая вера в ответном „Воистину Воскресе!“. Я еще никогда в православной церкви не чувствовал такого красивого душевного единства между священником и молящимися, которых было очень-очень много».

Бальмонт обращается к Библии, перечитывает Евангелие, особенно — Деяния апостолов. «Сейчас только что прочел с наслаждением 1-е и 2-е послания Петра. В них много красоты и внутренней силы. Петр с детства мой любимый в Евангельской повести». Много созвучного себе находит он в Евангелии от Иоанна, о чем пишет Екатерине Алексеевне: «И хорошо, что Христос в благовестии Иоанна — единственном благовестии, сказал: „Я есть дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет, и выйдет, и выйдет, и пажить найдет“. И всего лучше Его слова: „В доме отца моего обителей много. А если бы не так, я сказал бы вам: Я иду подготовить место вам“».

Несмотря на невзгоды, главным в жизни Бальмонта все это время оставалась Поэзия — то, что было его призванием и судьбой в высоком смысле слова. «Не поддаюсь мутным туманам и упорно дышу золотым воздухом Поэзии», — читаем в письме жене от 22 апреля 1918 года. По письмам к ней можно восстановить творческую жизнь поэта и связанную с ней литературную деятельность.

«Воздух поэта» — это в первую очередь жизнь духа: искусство, литература, наука, религия, философия, история, постоянный интерес к которым отражается в широком круге чтения Бальмонта. Поэт продолжал изучать языки и старался читать на языке оригинала. Так, 29 октября 1919 года он сообщает Екатерине Алексеевне, что в последнее время по-гречески читал Евангелие, по-латински — Саллюстия, по-испански — Кальдерона и других испанских авторов, по-итальянски — романы Фогаццаро, по-французски — драмы Гюго и «Историю провансальской литературы», по-немецки — Новалиса, по-английски — книгу «некоего знатока Достоевского», по-шведски — Сельму Лагерлёф и т. д. Много и охотно читал он книги по естественным наукам. Увлекался религиозно-философской литературой, возвращался к трудам по теософии Е. Блаватской и по антропософии Р. Штейнера. «Читал немецкие книги о Христе, — пишет Бальмонт 4 февраля 1920 года. — Но мне не нравится та форма синкретизма, которая меня отталкивает в книгах Штейнера и у Блаватской. Я беру, брать хочу всякое явление в его единственной отдельности. Все остальное есть мертвящая схема, умственный гербарий, религиозно-философская схоластика. Сколько бы ни было связи и сходства явлений с другими явлениями, лишь степенью его отдельной единственности оправдана жизнь и Вселенная».

От политики Бальмонт отвернулся, ушел в себя, как он выразился, «в свой атом». Конечно, совсем отгородиться от реальной жизни он не мог. Ему приходилось выступать на вечерах поэзии, участвовать, говоря современным языком, в разного рода общественно-культурных мероприятиях, встречаться с другими поэтами и писателями. Так, к примеру, 14 января 1918 года на вечере у Михаила Осиповича Цетлина (поэт, выступавший под псевдонимом Амари), где встретились представители «старых» и «новых» течений, Маяковский читал поэму «Человек». От символистов, кроме Бальмонта (в конце вечера он прочел сонет), присутствовали Вяч. Иванов, Ю. Балтрушайтис, А. Белый, от футуристов, кроме Маяковского, Д. Бурлюк, В. Каменский, среди других — М. Цветаева, Б. Пастернак, П. Антокольский, И. Эренбург и еще несколько человек. В сентябре 1918 года Бальмонт вместе с другими писателями в Обществе любителей российской словесности занимался подготовкой 100-летнего юбилея И. С. Тургенева, написал статью и стихотворение «Тургенев — первая влюбленность». 20 декабря его избрали почетным членом этого общества.

Среди тех, с кем поэта связывало «какое-то скрытое духовное родство» и от встречи с которыми радость его была «остра и велика», Бальмонт называет в воспоминаниях о Блоке Юргиса Балтрушайтиса, Вячеслава Иванова и Марину Цветаеву.

Балтрушайтис всегда оставался преданным другом Бальмонта, но после Октябрьской революции он постепенно отходит от литературы. Правда, в декабре 1918 года в Москве был организован вечер Балтрушайтиса в связи с двадцатилетием его творческой работы, на котором среди других писателей выступал Бальмонт. С образованием Литовской республики в 1921 году Балтрушайтис стал ее чрезвычайным посланником и полномочным представителем в РСФСР. В 1939 году, выйдя на пенсию, он приехал в Париж и там встретился с Бальмонтом.

Вячеслав Иванов во время мировой войны, как и Бальмонт, был настроен патриотически, во время революции был близок к группе «Народоправство», заседания которой посещал и Бальмонт. В их позициях, при отдельных несовпадениях (Иванов делал акцент на религиозном самосознании народа), оставалось общее основание: в статьях 1917 года оба утверждали, что истинная революция — это творчество, а не насилие, иначе восторжествует демон разрушения и произойдет взрыв темных сил. «Ураган, — писал Вяч. Иванов в статье „Революция и самосознание народа“, — выкорчует сады и рощи и нетронутым оставит глухие дебри, где ютится мрак и водится лютое зверье». В одном из осенних писем 1917 года Бальмонт сообщил жене: «Видел Вячеслава Иванова. Очарован им. Но он мудрый Лис с пушистым хвостом».

И Бальмонт, и Марина Цветаева, несмотря на тяжелую обстановку тех лет, чувствовали себя рыцарями культуры, много и напряженно работали, часто встречались, читали друг другу стихи, вместе выступали на литературно-художественных вечерах и концертах. О главном их чувстве — гордой свободы — выразительно сказано в стихотворении Цветаевой «Бальмонту», написанном в ноябре 1919 года:

Пышно и бесстрастно вянут Розы нашего румянца. Лишь камзол теснее стянут: Голодаем как испанцы. Ничего не можем даром Взять — скорее гору сдвинем! И ко всем гордыням старым — Голод: новая гордыня. В вывернутой наизнанку Мантии Врагов Народа Утверждаем всей осанкой: Луковица — и свобода. Будет наш ответ у входа В Рай, под деревцем миндальным: — Царь! На пиршестве народа Голодали — как гидальго! [23]

Ариадна Сергеевна Эфрон в «Воспоминаниях дочери» писала: «Как возникла дружба Марины с Бальмонтом — не помню: казалось, она была всегда». И отмечала, что такая бесконечная дружба вообще-то не была свойственна ее матери, Бальмонт являл собой исключение. Она свидетельствовала еще об одной особенности: «Бальмонт принадлежал к тем редчайшим людям, с которыми взрослая Марина стала на „ты“… Перейдя на „ты“ с Бальмонтом, Марина стала на „ты“ и с его трудностями и неустройствами, помогать другому ей было всегда легче, чем себе, для других она — горы ворочала».

В первые годы Гражданской войны Бальмонт и Цветаева встречались особенно часто. Они жили тогда рядом, в районе Арбата: Бальмонт снимал квартиру в Николопесковском переулке, а дом Цветаевой находился в Борисоглебском переулке, 6. Они бывали друг у друга, навещали вдову композитора Скрябина, у которой собирался кружок людей, причастных к искусству. «Жили Бальмонты в двух шагах от Скрябиных, — вспоминала Ариадна Эфрон, — и неподалеку от нас… Зайдешь к ним — Елена вся в саже, копошится у сопротивляющейся печурки. Бальмонт пишет стихи. Зайдут Бальмонты к нам — Марина пишет стихи. Марина же и печку топит».

Бальмонт не был приспособлен к житейским трудностям, а жизнь становилась все тяжелее. Цветаева то и дело приходила к нему на помощь, хотя сама испытывала не меньшие лишения. Об этом поэт вспоминал с признательностью: «В голодные годы Марина, если у ней было шесть картофелин, приносила мне три». А в очерке «Где мой дом», вошедшем в книгу под тем же названием, писал: «…все-таки мороз красив. Я весело иду по Борисоглебскому переулку, ведущему к Поварской. Я иду к Марине Цветаевой. Мне всегда так радостно с нею быть, когда жизнь притиснет особенно немилосердно. Мы шутим, смеемся, читаем друг другу стихи. И, хоть мы совсем не влюблены друг в друга, вряд ли многие влюбленные бывают так нежны и внимательны друг к другу». Он относил Цветаеву к тем немногим людям, к которым его «душевное устремление» было так же сильно, как «остра и велика радость от каждой встречи с ними».

В свою очередь Цветаева вспоминала: «Бальмонт всегда отдавал мне последнее. Не только мне, всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнее полено. Последнюю спичку. И не из жалости, а из великодушия. Из врожденного благородства… Поэт не может не дать. Но еще меньше он умел брать». И еще: «С Бальмонтом мы, игрой случая, чаще делили тяготы, нежели радости жизни, — может быть, для того, чтобы превратить их в радость?»

Отношения Бальмонта и Брюсова сложились так, что о былой дружбе не могло быть и речи, осталось чисто формальное знакомство. Правда, узнав от кого-то о болезни сына Бальмонта (у Николая появились первые признаки психического заболевания), Брюсов 24 января 1918 года написал Бальмонту сочувственное письмо, «ибо за наши дни больше, чем за всю жизнь, научился понимать горести других». В 1919 году в журнале «Москва» (№ 3 и 4) Брюсов и Бальмонт последовательно обменялись стихотворными посланиями друг к другу, в которых каждый по-своему подвел итог их многолетних взаимоотношений.

В отличие от Брюсова, который активно сотрудничал с новой властью и много работал в советских учреждениях, Бальмонт нигде не служил. Побывал раз или два на заседаниях Театрального отдела Наркомпроса. Как-то нарком просвещения Луначарский пригласил его на заседание по организации Литературного отдела (Лито) Наркомпроса, но поэт высказался явно не в тон тому, что требовалось, заявив о «независимости литературы от политики». Однако с ним считались в литературно-художественных кругах, ценили его незаурядные знания, высокую культуру и часто приглашали выступать на разные темы, не только о поэзии. В апреле 1918 года по инициативе известного искусствоведа И. П. Муратова и писателя Б. К. Зайцева было организовано русско-итальянское общество по изучению и пропаганде итальянской культуры. В числе подписавших обращение о создании этого общества есть и фамилия Бальмонта. Общество носило разные названия: то «Studio Italiano», то «Общество Данте». 22 апреля Бальмонт пишет жене об открытии в этот день Русско-итальянского общества и о том, что он произнесет речь «Что мне дает Италия».

В Доме свободного искусства (бывший «Эрмитаж») поэт проводил испанские вечера, рассказывая о Сервантесе, испанском театре, народном творчестве и образе жизни испанцев. По поводу пятидесятилетней годовщины со дня смерти А. И. Герцена, широко отмечавшейся тогда, он выступил со словом о писателе и прочел стихи о нем в Малом театре; аналогичное его выступление состоялось и в честь пятидесятилетия артистической деятельности М. Н. Ермоловой. 1 марта 1918 года Бальмонт выступал в Доме народов им. П. А. Алексеева на диспуте «Что дали символисты русской литературе». Выступления Бальмонта носили культурно-просветительский характер. По поводу одного из них он писал, что оно было направлено «против той человеконенавистнической философии, которая проповедует волчью логику вражды человека к человеку».

Одно из сильнейших увлечений Бальмонта тех лет — музыка и театр. Он бывал на музыкальных вечерах С. А. Кусевицкого, И. А. Добровейна, А. К. Боровского, певицы Нины Кошиц, сам принимал участие в них как поэт. 19 апреля 1920 года Бальмонт выступил в Большом зале Московской консерватории на вечере памяти родственного ему по духу А. Н. Скрябина. С контрабасистом, дирижером и композитором Сергеем Кусевицким у него завязалась настоящая дружба (впоследствии они вместе выехали за границу).

Особенно близко Бальмонт сошелся с молодым Сергеем Прокофьевым, ему он посвятил сонет «Ребенку богов, Прокофьеву». Поэзией Бальмонта Прокофьев увлекся еще в юности, написав музыку для женского хора на тексты стихотворений «Белый лебедь» и «Волна». Наибольшую известность получил его фортепьянный цикл «Мимолетности» (1915–1917), состоящий из двадцати пьес. А любимым музыкальным произведением Прокофьева для самого Бальмонта надолго стала «Скифская сюита» (1915). В 1918 году на слова халдейского сказания «Семеро их», переведенного поэтом (и вошедшего в книгу «Зовы древности»), Прокофьев сочинил кантату, в которой своеобразно передал свое восприятие революции как трагического хаоса и вихря. «Кого бы я хотел видеть своим сыном, так это музыканта Прокофьева, — писал Бальмонт Екатерине Алексеевне 29 марта 1918 года. — Да он и любит меня как сын. Мы с ним тут пировали четыре дня художественно. Он <…> написал ряд произведений, главное из них симфония „Семеро их“ — халдейское сказание, слова мои. Это какой-то огненный вихрь, это вулканическое безумие. Кусевицкий сказал мне, что такой партитуры еще не было на Земном Шаре. <…> Прокофьев уезжает сегодня во Владивосток, оттуда в Японию и Америку». Дружба поэта и композитора продолжится и в эмиграции, вплоть до возвращения Сергея Прокофьева на родину в 1933 году.

Театром Бальмонт увлекался не только как зритель, он сотрудничал с Малым и Камерным театрами, Театром Корша, Студией Художественного театра, Новым театром в Петербурге. На сцене шли или готовились к постановке пьесы в его переводах: «Саломея» Уайльда, «Сакунтала» Калидасы, «Ваятель масок» Кроммелинка, «Волшебный маг» Кальдерона. Бальмонт консультировал постановки, произносил вступительные речи перед спектаклями и продолжал работать над переводами пьес, в том числе Шекспира, Лопе де Вега, Кальдерона, Стриндберга. Особый успех сопутствовал драме «Саломея» в постановке Камерного театра, премьера которой состоялась 22 октября 1917 года, главную героиню с ее «мятежной, бунтующей стихией страсти» играла А. Коонен.

Авторитет Бальмонта-переводчика был прочен. Но и как поэт он сохранял свое значение, несмотря на то, что немалая часть критиков, в их числе и Брюсов, считала, что он «исписался». Правда, на состоявшемся 27 февраля 1918 года вечере поэтов в Политехническом музее Бальмонту досталось лишь третье место («королем поэтов» был избран Игорь Северянин, вторым стал Владимир Маяковский). К вечеру Бальмонт приготовил стихотворения «Венец» и «Птицы», но на успех мало надеялся. «Мне в сущности нравится мысль такого турнира, если бы это было устроено благородно. Но благородство менее всего присутствует в текущих днях», — отмечал Бальмонт. И хотя «мода на Бальмонта» прошла, в поэзии появились новые кумиры, популярность его оставалась большой. Ему подражали пролетарские поэты (например, Михаил Герасимов), к нему тянулись молодые поэты. Некоторых Бальмонт стремился «вывести в люди» через издательство Всероссийского союза поэтов «Чихи-пихи»: в 1919 году под одной обложкой с Александром Кусиковым и Антонием Случановским он опубликовал 15 своих стихотворений в сборнике «Жемчужный коврик»; тогда же с его стихотворным предисловием был издан сборник Вячеслава Ковалевского «Некий час». О сохранившейся популярности Бальмонта свидетельствует и переиздание в 1917–1918 годах в издательстве В. В. Пашуканиса собрания его лирики: «Под северным небом», «В безбрежности», «Горящие здания», «Будем как Солнце», «Только Любовь» (издание прекратилось из-за ареста и расстрела издателя).

Бальмонт совершенно не принял новой, «идиотской», по его выражению, орфографии. По поводу проводившейся в стране реформы языка он писал в одной газете: «Как возможно ломать какой угодно язык, тем паче великий русский! Ведь язык — это же не случайное сцепление звуков в случайном порядке, язык вырабатывается исторически, вместе с характером и душой народа. Может ли один человек упростить или же изменить во имя каких угодно принципов результат долгих веков? И во имя чего вся эта ломка!»

Вместе с тем Бальмонт не прекращал творческой работы как поэт и прозаик. Он подготовил несколько стихотворных книг, продолжал работать над книгой очерков об Океании, но многое осталось неизданным, в том числе стихотворный сборник «Тропинкой огня». В 1920 году вышли из печати сборники поэта «Перстень» и «Семь поэм». Об одной из «поэм» — «Воздушный остров» — он заметил, что «всё это не имеет ни малейшей связи с Россией». Бальмонт уходил от всего, что напоминало современность. Примечательны такие признания, которые по-своему характеризуют содержание сборников «Перстень» и «Семь поэм»: «Мне хочется написать новую книгу стихов, совершенно не связанную с Россией и действительностью. Мои новые стихи могли быть написаны скорее на планете Венера, чем на планете Земля». И чуть раньше: «Я совсем <…> в своей законной области — чистой лирике».

Сборник «Перстень» (издательство «Творчество»), включивший 45 стихотворений, во многом варьирует излюбленные бальмонтовские мотивы: «солнечности», любовного «пения грез», самоценности каждого «мгновения» жизни, «всевыразительности» стиха как способа проникновения в «тайну» мироздания. Не нов и сам образ «черного перстня с красным камнем» (давший название книге), который наделялся магической силой и выполнял функцию оберега. Поэта и раньше привлекала символика драгоценных камней, «красный камень» (рубин) стал для него знаком Солнца еще в 1900-е годы. Уместно вспомнить и название одного из разделов сборника «Литургия красоты» — «Черная оправа». Более всего в «Перстне» перекличек с «Сонетами Солнца, Меда и Луны»: обе книги сближает идея равновеликости большого и малого, человеческого и природного перед «Единым предвечным Лицом»:

Пред творческой мечтой ширококрылой Равны — цветок лужайки, горный скат, Орел и тигр, и мотылек, и гад. …………………………………… Что бьется выразительней для слуха, Мое ли сердце, взятое стрелой, Или в прозрачной паутине муха?

Кроме того, «Перстень» (содержащий немало сонетов) завершал венок сонетов с одноименным названием, а среди «лучших стихов», «где очень мало слов», выделялся цикл «Паутинки», в котором Бальмонт впервые использовал форму моностиха.

Однако, если в «Сонетах Солнца, Меда и Луны» преобладала возвышенная, жизнеутверждающая интонация, «Перстень» выдержан в элегическом ключе, по признанию поэта, здесь «смешал красоту я с тоской». Обращаясь к главному символу веры — Солнцу, лирический герой как никогда остро ощущает свое одиночество:

        Вот я один. Клад утрачен мой ценный. И хоть целое солнце заключаю я в сердце, Разлюбив человека, я лишился Вселенной,        Нет больше веры в единоверца.

Печатью «усталости» отмечена интимная лирика («стократно я ранен любовью»), полнота любовного чувства представляется уже невозможной.

Но божески прекрасны мы лишь раз, Когда весною любим мы впервые, Мы на земле, но небом мы живые. Тот пламень вдруг блеснул и вдруг погас. Позднее — тьмы и света в нас смешенье.

Теперь, умудренный опытом, он стремится передать «юному поэту», а также всем «детям мира» свое выстраданное знание того, «как возникает стих»:

Из черной глубины колодца Воды испьешь ты самой свежей, И самый звонкий возглас сердца Из самой тягостной тоски. Так возникает стих певучий…

Пожалуй, впервые появляется в поэтическом мире Бальмонта мысль о «творческом покое».

Ощущение призрачности жизни, существование на грани сна и яви — основной эмоциональный тон книги «Семь поэм» (издательство «Задруга»). Жанровые рамки большинства поэм по сути условны. Если «Встреча» и «Воздушный остров» — лирические поэмы, то «Оконце», «Зеркало», «Невеста», «Сказка» представляют собой циклы стихотворений, а «Змей» — венок сонетов. Сам Бальмонт, по-видимому, наиболее дорожил двумя поэмами, перепечатав их впоследствии в парижском журнале «Современные записки», — «Змей» (1920) и «Воздушный остров» (1921).

В поэме «Змей» слышится «эхо» прежних философско-эстетических раздумий Бальмонта, знакомых по сборникам «Будем как Солнце», «Злые чары» и другим книгам. «Змеиное» начало со всем комплексом его неоднозначной символики осмысляется теперь как основа развития природного и человеческого мира:

Змеится травка к Солнцу. И вздохнуть Не может лес не змейно в вешнем часе. Отлив змеи — в играющем атласе. Волна змеей спешит переплеснуть. Когда огонь любви чарует в теле, В живой и мудрой храмине твоей, Не Змей ли ворожит на том пределе…

Мотив ухода в мир «грез» с особой силой звучит в поэме «Воздушный остров», оформленной как «Семь сновидений». Кальдероновское утверждение «жизнь есть сон», запавшее в сознание Бальмонта еще в юности, здесь достигает кульминационной точки. Творческий «сад» поэта оказывается «островом», на котором он «один в безбрежном мире», и высшая реальность для него — сон:

В синеве безграничной, на ковре-самолете,                                Выше царств и людей, Я лечу озаренный, весь в ночной позолоте. Я во сне. Я ли сон? Сон — и чей?

Книгу «Семь поэм» завершал лирический цикл «Сказка», в котором поэт как бы возвращается в мир детства, чистоты и гармонии с природой («все мы цветы», «все благовонны мы в час бытия»).

Разумеется, и «Перстень», и «Семь поэм» не имели сколько-нибудь заметного критического резонанса, в них скорее всего увидели «перепевы» прошлого, несозвучность поэзии Бальмонта новой эпохе.

Иное впечатление произвела его небольшая книжка в 30 страниц «Песня рабочего молота», сданная в Госиздат за полгода до отъезда во Францию и увидевшая свет в 1922 году.

При встрече с наркомом просвещения Луначарским в ноябре 1919 года Бальмонт в состоянии отчаяния пожаловался, что его дочь просит есть, а накормить ее нечем. 26 ноября Луначарский пишет заведующему Госиздатом В. В. Воровскому: «Мне кажется, что Бальмонт, написавший ряд превосходных сочинений, заслужил, по крайней мере, того, чтобы иметь кусок хлеба для своего ребенка». По предложению наркома Бальмонту увеличили гонорар, авансировали ряд изданий, в том числе сборники «Революционная поэзия Европы и Америки» и книжку «Песня рабочего молота», отдельные стихи из которой Бальмонт прочел Луначарскому. «Как ни странно, — пишет нарком в цитировавшемся письме Воровскому, — в них есть нити глубокого раздумья над совершившимся, которые нельзя назвать враждебными по отношению к перевороту. А рядом есть очень много превосходных стихов, так сказать, нейтрального живописующего или глубоко лирического характера».

Луначарский верно подметил, что ничего враждебного по отношению к новому строю в «Песне рабочего молота» нет. Более того, по названию книга становилась в один ряд с пролеткультовской поэзией, воспевающей индустриальный труд. Горький даже находил, что в ней поэт «громко прославлял большевиков, коммунизм и выражал восторг по поводу победы рабочего класса». На самом деле ни пролеткультовщины, ни прославления большевиков в книжке не было. В ней собраны стихи, прославляющие труд рабочего и крестьянина (стихотворение «Слава крестьянину»), выражающие сочувствие им, что было традиционным для Бальмонта. В сборник включены в основном ранние тексты, начиная со стихотворения 1899 года «Кузнец». Некоторые стихи написаны еще в 1905 году или как отклик на Февральскую революцию. В стихотворениях, помеченных 1919–1920 годами («Поэт — рабочему», «Имени Герцена», «Песня рабочего молота»), Бальмонт сопоставляет труд поэта с трудом рабочего и находит в них много общего. Молот должен ковать, созидать, творить — вот смысл названия сборника «Песня рабочего молота».

Не без определенного смысла Бальмонт включил в сборник два стихотворения с одним и тем же названием: «Поэт — рабочему». В стихотворении 1905 года поэт обращается к революционному пролетарию: «Я с тобой. Бурю я твою — пою». В стихотворении 1919 года под тем же названием никакого воспевания революционной бури уже нет. Теперь поэта тревожат классовая рознь, разделение, вражда, посеянная революцией между соотечественниками (шла Гражданская война), и он обращается к рабочему с укором:

И час пришел, чтоб творчество начать, Чтоб счастье всем удвоить и утроить. Так для чего ж раздельности печать На том дворце, который хочешь строить?

Бальмонт не приемлет гегемонизма носителей «пролетарской крови» над другими. Еще в начале 1920 года в речи, посвященной памяти Герцена, он говорил «на тему о том, что как неосновательно было когда-то рассуждать о „белой“ и „черной“ кости, так и теперь нельзя говорить особливо — „пролетарская кровь“, ибо всякая кровь — алая и ищет счастья, кровь ли кузнеца, стоящего с молотом у огня, или кровь поэта». Эти слова — своего рода реакция поэта на пролетарскую диктатуру — могут служить комментарием к «Песне рабочего молота».

В 1919–1920 годах Бальмонт подготовил к изданию еще одну книгу — «Дар земле», но увидела свет она уже в 1921 году в Париже, явившись своеобразным «пограничным» звеном между московской послереволюционной и эмигрантской лирикой поэта.

Получив разрешение на заграничную командировку, в мае и июне 1920 года Бальмонт готовился к отъезду, хлопотал о визе.

Четырнадцатого мая 1920 года литературная общественность организовала во Дворце искусств на Поварской юбилейное чествование поэта: вспомнили, что 30 лет назад в Ярославле вышла его первая поэтическая книга «Сборник стихотворений», а в декабре исполнится 35 лет со времени первой публикации стихов в журнале «Живописное обозрение». Юбилейное торжество живо обрисовано в записи Марины Цветаевой, выполненной в свойственной ей манере: в виде сжатых, отрывочных предложений переданы речи Вячеслава Иванова, Федора Сологуба, японской поэтессы Инаме, многочисленные приветствия, собственные впечатления. Особый интерес представляет запись о Бальмонте: «Говорит о союзе всех поэтов мира, о нелюбви к слову Интернационал и о замене его словом „всенародный“… Я никогда не был поэтом рабочих, — не пришлось, — всегда уводили какие-то другие пути. Но, может быть, это еще будет, ибо поэт — больше всего: завтрашний день. О несправедливости накрытого стола жизни для одних и объедков для других. Просто, человечески. Обеими руками подписываюсь».

Юбилей по сути превратился в прощание Москвы с поэтом. 21 июня он написал большое прощальное письмо Екатерине Алексеевне, обратив к ней такие слова: «заря, озарившая меня на всю жизнь». В письме сообщал: «Завтра вечером наш поезд уходит в Ревель» (ныне Таллин). Однако из-за потребовавшейся эстонской визы отъезд задержался. Выехали из Москвы 25 июня. На вокзале Бальмонта и его домочадцев — Елену Цветковскую, Мирру и Нюшу — провожали Юргис Балтрушайтис, Марина Цветаева, Борис Зайцев и несколько других близких людей. 26 июня со станции Чудово поэт отправил жене последнюю весточку с родной земли. Он сообщал, что, выполнив работу для Госиздата, вернется в Москву и будет хлопотать о новой командировке и о визе для нее. Письмо заканчивалось словами: «Я вернусь».