Один западный мыслитель сказал: «Что такое христианство? Это набор противоречий, связанных между собою любовью…».
В опыте любого человека бывает, что он видит или одну грань этого сложного клубка, или другую. Вот смотрит человек на свою жизнь и думает: «Это я сам себе создавал те обстоятельства, в которых я сегодня оказался». Проходит какое‑то время, и он видит ту же самую ситуацию как‑то иначе: «Промысел Божий был в том, что я оказался в этой ситуации».
Обычно ощущение своей свободы и своей деятельности (ответственности) спроецировано вперёд. А ощущение действия Бога, ощущение мудрости промысла возникает обычно, когда человек оглядывается назад. Правдиво и то, и другое восприятие. Одно и то же событие человек может воспринимать как нечто, «что я сделал сам», а может воспринимать это же событие, этот же поступок как то, что дал ему Бог. Итог был выражен очень хорошо Фомой Аквинским — он дал чисто практический совет, как выйти из этой ситуации: «Ты молись так, как если бы всё зависело только от Бога. А действуй так, как если бы всё зависело только от тебя». То есть нельзя вспоминать о промысле Божием для того, чтобы оправдать собственную лень. Но и напротив: нельзя предаваться чрезмерному оптимизму настолько, чтобы заглушить всякую возможность для действия Божия в твоём мире.
Так как же на уровне философском и богословском найти рациональный выход из той проблемы, которая всем нам знакома? Если Бог знает всё, то что означает моя свобода?
И традиционный ответ (можно вспомнить Иоанна Богослова, можно вспомнить Златоуста, Григория Богослова, Иоанна Домаскина) был такой: Бог уподобляется царю, который сидит на трибуне стадиона и наблюдает бои (борцы борются где‑то на арене). И всё, что делают эти борцы, Он знает и видит. Но взгляд Царя не влияет на сами эти события и не отменяет саму эту борьбу. Не взгляд Царя и не Сам Царь оказываются непосредственной причиной того, что некто победил, а некто пал. Значит, возможно такое наблюдение извне, которое само по себе, самим фактом своего знания, не мешает тому, что участники событий предоставлены самим себе.
Преподобный Иоанн Домаскин это резюмировал так: «Бог всё предвидит, но не всё предопределяет». Он предвидит человеческие дела, но не предопределяет их. В конце концов, даже если вы видите меня, это не означает, что ваш взгляд определяет то, что я говорю, то, что я скажу, скажем, через минуту. Так же и взгляд Бога: на них глядит — хранит их свободу, но не отменяет её.
Что означает этот догмат о всеведении Бога? Зачем он нам нужен?
Это не отвлечённая философская теорема («Раз уж мы мыслим абсолютное бытие, то мы должны его мыслить обладающим абсолютным знанием…» и так далее) — эти «игрушки» оставим философам. А для обычного человеческого сердца (да и разума тоже) важно другое: важно ощущение того, что то, что ты делаешь, оно имеет некую ценность и смысл в глазах вечности. Вот у Гётте есть такая строчка, он говорит: «Я поднял глаза, чтобы увидеть, видят ли меня…». Видят ли меня, различают ли меня с высоты вечности — оттуда.
Давайте проведём такое сопоставление: очень многие люди, которые считают себя материалистами, атеистами, они говорят: «Мы в промысел Божий не верим. Это всё такой догмат, который лишает человека его свободы. А мы настаиваем на высоком достоинстве человека, на том, что он свободен, независим» и так далее…
Это очень интересные такие страницы: читаешь их когда, вроде всё убедительно, достойно, высоко, морально. А пролистаешь эти же книжки чуть–чуть подальше — и оказывается, что у этих же авторов совершенно другое встречается о человеке: оказывается, что человек — это часть природы, что человек подчинён законам природы, подчинён законам общества («жить в обществе и быть свободным от общества нельзя»).
Так вот, в чём главный вопрос: любая философская система, любой человек признаёт зависимость человека от чего‑то. Вопрос в одном только — от чего ? В чьих руках последняя, крайняя, глубинная зависимость человека?
Завишу ли я от своего прошлого? Завишу ли я от того, что ниже меня: от физических законов, то есть от тех законов, которые лишены смысла, нравственности, сознания?
Или я завишу от того, что выше меня?…
Так или иначе, любой человек скажет: «Да, я завишу». Вопрос — в другом: то, от чего я завишу, имеет человеческий смысл или нет? Моя зависимость от этого, этой реальности, она наполняет мою жизнь смыслом или, наоборот, крадёт его? Ведь согласитесь, если я завишу всего лишь навсего от материальных законов вселенной, а у этих законов самих по себе нет никакой цели и нет никакого смысла, в таком случае моя зависимость от бессмысленной вселенной не наделяет мою жизнь смыслом… Не может наделить. Если я всего лишь частица бессмысленного мироздания, то есть такого мироздания, у которого нет сознательной цели его эволюции, его истории, трагедии, в таком случае, если всё это целое не обладает смыслом, оно и мне, своей ничтожной частичке, не может уделить этот смысл…
Или же есть некий замысел, который к чему‑то меня ведёт? И тогда цель жизни становится совершенно иной: попробовать понять, а что это за замысел, могу ли я ему соответствовать? Здесь и другой вопрос тогда становится: хорошо, а если этот замысел есть, можно ли назвать этот замысел человечным? Этот замысел благой или нет? Добрый или нет? Потому что вдруг мы не более чем (не знаю там) «подопытные кролики» — может быть, на нас оттачиваются некие сюжетные интриги, сюжетные ходы, выдумываемые неким безумным детективщиком, который пишет такую всегалактическую мыльную оперу с бесконечным числом серий?
Так вот… для того, чтобы человек был уверен «моя жизнь достойна человека», «моя жизнь в конце её будет увенчана обретением чего‑то, к чему всё, что было в моей жизни, было подготовкой», я должен быть уверен не просто в том, что этот замысел есть — я должен быть уверен, что тот, кто его замыслил, неравнодушен ко мне, по–хорошему неравнодушен, то есть любит меня.
Вот вы знаете, я не могу сказать, что вселенная, галактика, млечный путь смогли доказать свою любовь к людям. Я не могу сказать, что карма любит людей — не любит, как известно, карма просто действует автоматически и справедливо.
А вот Бог… любит Он людей или нет? Но об этом у нас будет разговор ближе к страстной седмице: о том, до какого предела, чем Он доказал, что Он есть любовь…
Видите ли, человек в состоянии претерпеть любую боль. Но только при одном условии: если он уверен, что эта боль кончается, что однажды она прекратится и прекратится она, разрешится она чем‑то достойным, чем‑то радостным. Так, женщина прекрасно знает, что её ждёт на родовом ложе. Но она идёт, потому что знает, что та радость, которая её ждёт по ту сторону этой боли… ну она оправдает эту боль, искупит её. Человек готов терпеть боль на операционном ложе, но только при одном условии: если он уверен, что та сталь, что вгрызается в его тело, находится в руках не садиста, не убийцы, а врача… Потому что чисто физиологически боль одинакова, когда скальпель качается в тело, взрезая его, и когда это делает нож преступника, но восприятие человеком этой боли будет разное. И человек готов претерпеть боль, причиняемую ему, если он уверен, что однажды эта боль прекратится и она разрешатся радостью…
Знаете, между прочим, что такое ад? Ад — это та боль, в которой нет смысла. Почему в аде нет смысла, в этой боли? А потому что эта боль — вечная… Вот это самое страшное слово — «вечная». Понимаете, вечность (мы уже в самом начале лекции об этом говорили) не есть нагромождение времён и веков друг на друга. Вечность не есть бесконечная последовательность рельсов, в которой каждое столетие лежит отдельной шпалой, и мы громыхаем по этим рельсам, перекатываясь из одного столетия в другое. Нет. Вечность — это то, что над шпалами. Вечность — это то, что над временем. Там времени нет. И ангел, показывающий Иоанну Богослову картины апокалипсиса, даёт ему страшную клятву: «Вот: времени больше не будет. А мир останется. Как было в начале времён». Когда мы открываем первую страницу Библии, то читаем:
В начале создал Бог небо и землю.
Земля была безвидна и пуста.
Дух Божий носился над водами…
А затем:
Сказал Бог: «Да будет свет», —
И стало так.
Был вечер, и было утро –
День один…
Смотрите, что здесь важно, в этом рассказе? Что вначале возникает мир. Потом — время. Это особый разговор, вы просто поймите, вот «в начале» — первые слова Библии — имеет не временной смысл, а, если хотите, антологический или, грубо говоря, пространственный. Потому что наречие «вначале» может быть обстоятельством места, а может быть обстоятельством времени. Мы можем сказать: «Вначале я пошёл в кино». А можем сказать: «Вначале улицы стоит кинотеатр». Так вот, «В начале создал Бог землю и небо» всегда в православной традиции понималось, что не в первую очередь «Бог создал небо и землю», а в неком начале (en erte), в логосе, в разуме Своём Бог создал небо и землю. Сначала возникает некий замысел мироздания, а потом этот замысел развёртывается во временом потоке. Так вот, сначала создаётся замысел, потом (не хронологически «потом», а логически «потом») создаётся некая аморфная масса материи, эта вот бездна, на которой витал Дух Божий, а затем она разрывается — и в неё врывается время, врываются процессы…
Физики тоже знают, что для описания далеко не каждого физического процесса необходимо ввести параметр времени. То есть, есть такие грани нашего, даже материального мироздания, при описании которых временной параметр не должен учитываться. Так вот… и в конце времён такой станет и вся система бытия…
Мир — будет. Бог — будет. Люди — будут. А времени не будет… Мир начал быть прежде времени — и он будет после времени.
Так вот, то, что находится по ту сторону времени, это и есть вечность. И вот там: или вечная радость пребывания в Боге — радостное соучастие в Божием бессмертии, или же то, что называется «вечные муки» — ад… Это ощущение, состояние пленённости Богом. О том же говорится апостолом Павлом: «Тогда, когда времени больше не будет, Бог будет всяческое во всём». Если Бог — всё во всём, где ад? Ответ может быть только один: в Боге же. И поэтому можно вспомнить слова Григория Богослова, который говорил (если дерзнуть своими словами передать его мысль): «Свет Божественной любви и огонь ада — это одна и та же энергия, но воспринимаемая по–разному: тем, кто научился любить, свет Божией любви в радость; тем, кто не приучил свою душу к любви, он будет в муку. Вокруг Бог, а в моей душе — пустота…». То есть, ад не вне человека — ад внутри меня.
Есть такая очень глубокая мысль в христианской традиции: «врата ада заперты изнутри». Ад — это не концлагерь, в котором Бог запирает людей, а это темница, в которой человек сам запирает себя. У преподобного Аввы Дорофея есть такое описание: «Попробуй, уйди в свою келью, запрись в ней. И просиди в ней хотя бы три дня, без книг, без бесед, без молитвы и даже без пения псалмов — попробуй побыть хотя бы три дня в состоянии, когда ничто извне не проникает в твою душу. И ты увидишь, как начнут терзать тебя твои же собственные страсти. Твои собственные грехи…».
Так вот… там, где нет времени, там воцаряется вечность:
В чём застану — в том и сужу.
— слова Христа.
Человек выбирает себе образ вечности: или такой, или иной. Там времени больше не будет. Так вот, ад страшен тем, что, поскольку там нет времени, там ничего не происходит — это вечный тупичок. Человек, находящийся в аду, как «Рассеянный с улицы Бассеинной», который сел в вагончик, который никуда не едет. Там времени нет. Нет движения. Он никуда не доедет. Там может быть довольно комфортно, в этом вагончике — там, может быть, даже не будут бегать какие‑нибудь дантевские чудища, которые будут терзать щипцами и сыпать угольями голову. Может быть, та боль, которая там будет испытываться, не страшнее той боли, которую мы испытываем у дантиста. Ужас в другом: что боль у дантиста, во–первых, избирается нами добровольно, и, во–вторых, мы надеемся, что однажды она кончится. А здесь этого нет: здесь только то, что вдруг ворвалось в нашу душу, потому что только это, оказывается, мы вынашивали — и это никогда не кончится. Страдание, которое не освящается (не освящается и не освещается) никаким смыслом, оно не разрешится ни во что иное. И вот поэтому у Григория Богослова и у преподобного Исаака Сирина ад — это, прежде всего, ужас раскаяния. Подчёркиваю — ужас раскаяния…
Во дни Великого Поста мы говорим о радости раскаяния. Почему? Потому что мы знаем, что Великий Пост кончается Пасхой. А, кроме того, ведь христианское покаяние — это покаяние перед лицом Бога. Это не просто смотрение в зеркало и медитирование на тему «какая я сволочь, ну какая я же сволочь — нет в мире более мерзкого существа, чем я». С покаянием надо обращаться очень осторожно: покаяние — это ад. Он может растравить, сжечь останки человеческой души. Пример этого — «Господа Головлёвы» Салтыкова–Щедрина. Там, в тех самых главах, которые так редко дочитывают до конца читатели, воспитанные в советской школе, в конце романа, Порфирий Головлёв и его сестра понимают, почему же они остались одни, почему все эти люди, которые были рядом с ними, все они сгинули. Первой это понимает сестра — и она лишает себя жизни. Потом это понимает Порфирий Головлёв — и он тоже близится к этому выходу, самоубийство. Он растоптан, он раздавлен. Правда, которую он узнал о себе, уничтожила его. Почему? Потому что это было покаяние без благодати. Покаяние, в котором не было исцеляющего прикосновения…
Покаяние — это разрез по больному месту. Потом в этот разрез должно быть вживлено лекарство. А вот, если человек кается не перед Богом, а перед зеркалом (перед тем зеркалом, в котором отражается его прошлое), в таком случае это только разрез и только инфекция туда входит — ничего больше. И вот дальше у Салтыкова–Щедрина следуют страницы, которые, может быть, даже психологически глубже и поэтому достовернее, может быть, любых страниц, даже Достоевского: описание покаяния, которые давит и уничтожает человека. И кончается всё‑таки тем, что в дом к Порфирию Головлёву входит священник в страстной четверг — и дальше начинается уже иной сюжет. Сюжет прикосновения благодати. Как всегда было в русской литературе — там, где появляется благодать, там роман кончается. Потому что:) о дальнейшем говорить нельзя: чудо есть чудо и чудо есть Бог…
© дьякон Андрей Кураев
© записано