С режиссером Алексеем Г. мы приятельствовали еще с института.

В Театральном учились одновременно, но на разных факультетах. Впрочем, однажды я играл у него в курсовом отрывке в массовке. Участники массовки вовсе не лишены тщеславия. Есть массовочник «без слов», а есть «со словами». Я был «со словами», кричал: «Играйте, Валери!»

Леша ставил отрывок из «Сирано», эпизод в театре.

В роли Сирано был студент Сережа Юрский. Слушать монолог о носах в его исполнении приходил народ даже на репетиции, мы пребывали в волнующем ощущении рождения на наших глазах звезды.

И вот, оба изменившие театру, оба ринувшиеся в кинематограф, мы сидим с Алексеем в ленфильмовском кафе, соединявшем в себе клуб, бистро, биржу труда и стену плача.

На вялый, ничего не значащий вопрос Алексея: «Как дома?» — мне пришлось рассказать об очередном отъезде жены, на этот раз даже не в Алма-Ату, а, кажется, в Чимкент.

— Допек, — как о чем-то давно им ожидавшемся сказал Алексей. — Я ее понимаю

И замолчал.

Две минуты назад он рассказал, как кувыркается со своей первой картиной, как пока еще на студии редактура пробует его на излом. Если дома так, то чего же ждать от Госкино?

О работе говорить не хотелось. Чтобы не молчать, я его спросил: «А у тебя как… дома?»

— Много мелких осколков. Практически по всей квартире.

Я знал, что квартира ему от отца досталась пребольшущая, а самая большая вещь из бьющихся, здоровенная китайская ваза, чуть не в рост ребенка, разбита Лешей уже давно.

— Люстра? — без особого интереса, так, чтобы не молчать, спросил я.

— Нет, Миша, сервиз…

И дальше последовал рассказ о том, что долгое время великолепный китайский обеденный сервиз, украшение не пустяками заставленного буфета, был заложником в ссорах с женой. Не зная, чем, как, при помощи каких слов и действий заставить мужа прекратить, замолчать, согласиться, наконец, хотя бы не орать, она грозила грохнуть сервиз.

Воспитанный в достаточной семье, Алексей не очень дорожил вещами, но знал, как любит этот сервиз мать, и потому «последний аргумент королевы» действовал безотказно, прибегать к нему приходилось, надо думать, не часто.

А вот в давешней ссоре, когда жена пригрозила употребить доказательство «от сервиза», Алексею вдруг захотелось раз и навсегда покончить с этим шантажом.

— Надоело, Миша, понимаешь, надоело, — воспрянув от грустной дремы над чашечкой остывшего кофе, заговорил Алексей, — что она меня всю жизнь пугает и пугает…

А дальше было рассказано с тайным оттенком гордости за свою жену.

Пока они ругались, оказывается, она его трижды предупредила, что «сделает это», а он не только не хотел верить, но еще и насмешничал.

Дальше произошло нечто неожиданное и для него, и для нее.

Жена подошла к буфету, вытащила выстроенный в китайскую пагоду сервизище, гору сужающихся кверху тарелок и подтарельников, приподняла и с маху грохнула об пол.

— А ты что?

Он сказал.

Я не одобрил.

Он согласился: может быть, ты прав.

Обменявшись домашними новостями, мы сидели молча.

Никогда не знаешь, что на уме у медведя.

Сходство моего приятеля с медведем, скажем так, уж очень бесхитростное, вроде рядом лежащее на первый взгляд, но верное, если немножко больше знать медведей.

Константиновский, готовивший тигров для выступлений Маргариты Назаровой, рассказывал на съемках «Укротительницы тигров» о коварстве и непредсказуемости именно медведей.

И действительно, вы обратили внимание, что львы, тигры, пантеры, кто там еще, удавы, слоны — все выступают в цирке без намордников. Все! Кроме медведей. Даже подросткового возраста мишки, такие мягкие, такие круглые, такие забавные, такие милые, и те выступают на арене только в намордниках.

А почему?

Да только по одной причине — никто не знает, никто угадать никогда не может, что у него на уме, что он сейчас сделает.

У медведей нет мимики! Это раз.

Второе. Медведь не предупреждает о нападении. О его намерениях можно узнать, увидев собственный скальп в когтистой лапе.

Леша поднял на меня свои медвежьи глазки и посмотрел долгим неморгающим взглядом.

И во взгляде этом, в глазах своего давнего и милого сердцу приятеля, я заметил глубочайшее сочувствие, почти сострадание, я видел совершенно ясно, что ему меня стало жалко. И хотя нельзя унижать человека жалостью, это мы усвоили не без горечи, но иногда так хочется сочувствия. Я с размягченной душой приготовился услышать слова утешения, сам не знаю в чем, но утешения.

— Мишка, хочешь, тебя завтра со студии выгонят? — грустно и негромко спросил Леша.

— Меня? Завтра? За что?

— Ты не спрашивай, за что, ты скажи лучше — хочешь?

— Это кто же меня выгонит? — Я проработал на «Ленфильме» к этому времени уже лет десять, и замечания по службе и выговоры были еще впереди.

— Я, Миша, я…

Меня стал разбирать смех. Надо было видеть его грустную, полную сочувствия физиономию, как будто у него в руках уже горсть земли и он готов эту последнюю дань отдать своему давнему товарищу. А на дворе белый день, мы во цвете лет, сидим в кафе…

— Не смейся, Миша. Сейчас ты все поймешь. Вот сейчас я закричу, закричу на все кафе: «Ну что тебе евреи сделали?! За что ты нас не любишь?!»

— Замолчи, гад, — невольно вырвалось у меня. Школярские манеры изживаются не скоро.

— А-а, вот видишь… — сочувственно проговорил Леша, положил свою большую голову на подставленную ладонь и стал смотреть на меня как бы по-петушиному, сбоку.

— Ты же всю жизнь говорил, что вы из немцев, а теперь вдруг «нас, евреев».

— Миша, поверь мне, никто не будет задавать вопросов, из немцев я или из шведов. Тебя завтра на студии не будет.

— И ты думаешь, тебе поверят? Я ведь на студии не первый день…

— Вот видишь — перепугался. И правильно. Сам знаешь, что поверят, — еще больше сочувствуя, еще больше сострадая мне, проговорил Леша. — Все же знают, что мы с тобой дружим, кому же верить, как не другу. Поверят, и не только мне. Любому поверят. Любой подойдет и закричит: «Что тебе евреи сделали?! За что ты нас не любишь?!» — и все, Миша, у тебя начнется новая жизнь…

— Леша, а ведь ты провокатор.

— Миша, о чем ты говоришь — если люди сервизы на пол кидают, то, значит, уже все позволено.

— Но сколько-то тарелок уцелело? — Я попытался ухватиться за сервиз.

— Не поверишь, Мишка, — ни одной. Будто она всю жизнь только сервизы на пол кидала. — И снова мне показалось, что в последних словах мелькнула нотка гордости. Он умел ценить мастерство в любом деле.

— Меня жена кинула, а ты над тарелками убиваешься.

— Ты меня извини, Миша, но ты вещь менее ценная, чем настоящий китайский сервиз. Потом, тебя кинули, но ты же не разбился. А что я маме скажу, когда она с дачи вернется?

Я уже было успокоился, но, заметив это, приятель снова сокрушенно закачал головой:

— Ты не думай, что отвлек меня сервизом, нет, я все-таки закричу. И все услышат. И в кафе, и на студии, и в городе. А ты будешь ходить и говорить: провокатор, не провокатор… — Леша опять впал в грустную задумчивость. Оказывается, он прикидывал, где бы я мог найти сочувствие и понимание. — Ты знаешь, Миша, я сейчас подумал и пришел к выводу: тебя даже в парткоме не поймут.

Я попытался вспомнить состав парткома, где была заводилой и запевалой еще не уехавшая, но уедущая чуть ли не первой Соня Э. Да, в парткоме не поймут.

— Ты работу себе найдешь… Нынче ты человек свободный, семьи нет… Только ты не вздумай сейчас бежать, — увидев, что я было дернулся, предупредил Леша. — Кричу вдогонку, еще хуже будет. Давай пока вместе подумаем. Жена узнает, что тебя выгнали, и на этот раз уж точно не вернется. У тебя же, Миша, очень тяжелый характер. Мне же твоя жена говорила: Миша хороший, но у него очень тяжелый характер. Так что сделаю доброе дело.

— А то, что сына осиротишь, тоже доброе дело?

— Знаешь, Миша, лучше уж никакого отца, чем такой, про которого говорят, что он евреев не любит. Сын твой вырастет, все поймет и сам будет говорить: у меня нет отца. И все его поймут. — Леша смотрел на меня грустно-грустно. — Ты только не сердись на меня, ты лучше оцени деликатность моей формулировки. Я не буду кричать: «Почему ненавидишь?» Я буду кричать: «Почему не любишь?» Объясняю, постарайся понять. Ненависть — чувство очень яркое, оно должно в глаза бросаться. А вот «не любовь» — дело тихое, интимное, неброское, здесь доказывать ничего не надо, любой и так поверит.

…Пройдет много лет, в журнале «Дружба народов» я прочитаю рассказ знаменитого писателя Юрия Трифонова о своем отце, служившем в высших органах, кажется, ГПУ. Однажды кто-то из соратников Валентина Андреевича Трифонова, чуть ли не по Коллегии ОГПУ, ревниво бросил ему: «А ведь вы евреев не любите…» — «А почему я должен их любить?» — был мгновенный ответ прирожденного интернационалиста.

Мне запомнился этот дерзкий ответ.

Самому бы мне никогда не подняться до такой находчивости и отваги. Впрочем, если бы и поднялся, и в ответ на обещанный крик остроумнейшего своего приятеля столь же громко закричал бы слова остроумнейшего В. А. Трифонова, едва ли был бы понят и услышан.

Через много лет после незабываемого сидения в кафе, в бытность мою в Москве, я зашел в гости к Алексею.

Виделись мы последние годы не часто, и потому в разговоре нет-нет и возникало: «А помнишь?..»

Припомнились и наши посиделки в кафе, и памятная на всю жизнь угроза заорать: «Ну что тебе евреи сделали?!»

— Это я?.. Это я придумал?! — изумился Алексей. — Честное слово? А ведь здорово, правда! Правда же здорово? Ну напрочь забыл. Это я так придумал? Надо куда-нибудь вставить.

И тут же, помолодев на пятнадцать лет, стал азартно воображать, какие бы наступили последствия, если бы угроза была приведена в действие.