5. Большевики
Завод работал уже больше года, а люди все приезжали и приезжали в Печаткино. Никто не знал и не считал, сколько здесь собралось народу; одни говорили — пять, другие — восемь тысяч.
В короткий срок возле проходной завода в один ряд выстроились четыре питейных заведения, с бильярдными и отдельными кабинетами наверху. Быстро выросла в поселке деревянная церквушка, и хилый, чахоточный попик освятил ее под «духов день» во славу божию. И конечно, будто из-под земли появились в Печаткино несколько городовых, как есть по всей форме: при шашках и с красными кантами.
Все было как положено… Кабак, церковь и городовой — что еще надо властям, чтобы чувствовать себя совсем спокойно!
Как-то Чухалин полушутя, полусерьезно сказал Алешину:
— Смотри, Павел, и учись: вот работа! А мы что? Пока типографию налаживаем, уже четыре кабака вовсю действуют, официанты с ног сбились.
Алешин кивнул и отвернулся, не ответив на шутку.
В самом деле, группе заводских большевиков на первых порах пришлось в Печаткино туго. В первые же месяцы по доносу провокатора были арестованы и сосланы восемь человек. В Петрограде об этом узнали поздно, и, когда приехал Чухалин, в Печаткино оставалось только пятеро большевиков.
Начал Чухалин с того, что послал Беднякова в Питер за шрифтами. Однако время шло, а тот не возвращался, и Чухалин, внешне оставаясь спокойным, был уверен, что Беднякова задержала полиция.
Чухалин работал на заводе мастером и, как мастер, имел по соседству с Алешиным свой небольшой домик. Впрочем, если б не Алешин, этого домика у него никогда не было бы: Павел Титович рассказал ему, как договаривался с вербовщиками отец, и Чухалин тут же отправился к управляющему. Пришлось разыграть из себя этакого хапугу вроде Филимонова, зато в награду он получил отдельный домик, где большевики могли собираться; в бараках это было бы немыслимо.
Мастер жил один. Долгое время Алешин не решался спросить у него, женат ли он, этот немолодой уже человек. Чухалин сам сказал ему об этом в один из декабрьских дней.
— Всегда меня в это время в Москву тянет…
— Почему в Москву? Ты же питерский.
— Питерский-то питерский… А десять лет назад мою Варьку на Пресне убили…
На этом разговор и кончился, но после него у Алешина осталось чувство щемящей жалости к Чухалину, жалости, которую он боялся не только высказать вслух, но даже показать.
Быть может, так происходило потому, что Алешин сам был вдовцом и хорошо знал, как тяжело потерять любимого человека. Скупо и немногословно он передал этот разговор отцу. Тит Титович сразу как-то засуетился, забеспокоился, и впоследствии Алешин так и не мог узнать, когда же старик близко сошелся с Чухалиным. Как бы там ни было, мастер стал бывать у них чаще — «по-соседски», как говорил Тит Титович, — но Алешину ясно было, что отец просто тянет Александра Денисовича в семью, где тот может отдохнуть, не оставаясь наедине с собой; и Чухалин тоже понимал старика, был благодарен ему за это.
Обычно они сходились по субботам. На столе появлялся самовар, а в праздник — и бутылка самогонки, которую старик распивал один: Чухалин не пил, а Алешин стеснялся выпивать при нем. Разговор заходил о самом разном; однажды он коснулся ребят, работающих на заводе, и Чухалин вспомнил, что перевел на днях в свою смену паренька, Яшку Курбатова, которого Филимонов едва было не загрыз.
— Это ты верно сделал, — одобрительно заметил Тит Титович. — Я этого парнишку знаю: ну, чистый адвокат Плевако. А кроме того…
Он многозначительно закашлялся, сделав вид, что поперхнулся чаем, с ехидцей поглядывая на сына. Тот покраснел, сердито шевельнул густыми, как у отца, мохнатыми бровями. Но Чухалин, ничего не заметив, спросил:
— Что?
— Да так… Вроде бы мой-то с Курбатовой того… Погуливает, одним словом.
— Вот оно что? — удивленно протянул Чухалин. — Ну что же, дело, как говорится, молодое… На свадьбу-то пригласишь?
Алешин ответил на шутку что-то невразумительное.
Но, прощаясь с ним в сенях, Чухалин спросил его серьезно:
— Слушай, Павел, вот о чем я хотел спросить. Не помешает тебе любовь-то эта? Нет, ты не обижайся, а дело тут такое… Я ведь давно все заметил, все знаю. Ну, и не лежит у меня к Курбатовой душа: какая-то темная она, забитая, богобоязненная. А я вот тебя в Питер хочу послать. Как она, поймет, если что-нибудь с тобой случится? Жизнь-то она, брат, у нас с тобой трудная, и жены с нами одной думкой жить должны.
Алешин ответил не скоро. В темноте сеней Чухалин не видел его лица, но чувствовал, что тот растерян сейчас.
— Так ведь что поделать? — тихо отозвался он наконец. — Люблю я ее, Александр Денисович. А в Питер, что же, конечно, поеду. Ты думаешь, Бедняков…
— Все может быть, — отрезал Чухалин.
Три дня они к этому разговору не возвращались. А на четвертый Чухалин постучался в окошко к Алешиным и вызвал Павла Титовича во двор.
— Пойдем ко мне, потолкуем.
Алешин, решив, что Александр Денисович будет сегодня говорить о том, что и три дня назад, не на шутку разозлился: какое тому в конце концов дело до его личной жизни? Входя в чухалинский дом, он уже заранее обдумал те слова, которыми ответит мастеру.
Но, войдя в комнату, он ахнул. Возле завешенного одеялом окна сидел смеющийся, счастливый Бедняков, а в углу — рабочий пятого цеха Пушкин.
— Ты откуда? — бросился к Беднякову Алешин.
— Где был, там нет, — хохотнул Бедняков. — Был, да весь вышел.
Алешин улыбнулся: Бедняков всегда говорил прибаутками и полузагадками. Но тут же Бедняков кивнул в угол комнаты, и Алешин увидел, что там, на табуретке, стоит деревянный сундучок с замочком: с такими сундучками в ту пору колесили по железным дорогам мастеровые, голь перекатная, в поисках своих молочных рек да кисельных берегов. Замок был снят и лежал сверху.
— Да подойди, не бойся, — снова хохотнул Бедняков. — Не кусается.
Алешин, еще не веря в удачу, подошел и откинул крышку сундучка. Там, аккуратно разложенные по мешочкам, лежали типографские шрифты. Алешин поднял один такой тяжелый мешочек, подкинул на руке и, повернувшись, спросил:
— Значит, порядок? Эх, братцы, и закрутим теперь машинку! Только…
— Печатника нет… — словно бы в раздумье сказал Чухалин. — Ты не радуйся, Павел Титыч, нам еще до машинки-то знаешь сколько сделать надо!
— Придется тебе в город ехать за печатником. Мы пока начнем собирать станок. А вот листовки носить… Ну, да там придумаем…
Алешин понял распоряжение Чухалина — ехать в город — как попытку оторвать его от Курбатовой; этого, по всей видимости, страстно желал мастер. Он побагровел, но, вспомнив недавний разговор в сенях, промолчал, забился в угол и больше не вылезал оттуда, слушая, как Бедняков рассказывает о своих похождениях в Питере. Он так бы и молчал до конца, но Чухалин опять завел разговор о том, кто же будет переносить на завод листовки — так, чтобы рабочие, которых время от времени обыскивали, не подвергались опасности.
— Тот же Яшка Курбатов. Я за парня ручаюсь. Поговорить с ним надо разок посерьезнее, — сказал вдруг Алешин из своего угла.
— Ну, вот и поговори, — обрадованно откликнулся Чухалин. — Как приедешь, так и затащи его к себе. По-моему, тоже смышленый парнишка… Только запуганный малость.
А Яшка, уставший после смены, спал и не знал, что именно этой ночью на многие и многие годы вперед — да что годы, на всю жизнь! — была определена четырьмя взрослыми людьми его судьба.
* * *
Из города Алешин вернулся неожиданно быстро: через три дня. Отлучку он объяснил просто: болел, ездил в больницу. Из получки у него вычли три рубля и пригрозили, что, если такое повторится, с завода выгонят. Алешин клялся и божился, что больше он болеть не будет, и ходил именинником, с трудом скрывая улыбку и меньше всего напоминая тяжело больного, замученного недугами человека. Что взрослые? Яшка и тот почувствовал, что здесь что-то не так, и постеснялся спросить у Павла Титовича, чем же он в конце концов болел.
Алешин, нагнав его во дворе, когда кончилась смена, обнял за плечи и спросил:
— Ну, Плевако, а к нам что не заходишь? Дочка по тебе соскучилась. Пойдем сейчас, а?
Яшка забормотал, что ему надо домой, мать будет волноваться, да и грязный он, но Алешин уже крепко держал его за плечо и посмеивался.
— Ничего… Мы матери объясним как-нибудь… А вымоешься у меня, и с мылом.
Яшка не хотел идти, но Алешин его тянул:
— Да что ты ломаешься, как дешевый пряник! Сказано — идем, — значит, идем.
Наконец Яшка понял, что вовсе не в Клаве здесь дело, а нужен он самому Алешину, и пошел, едва поспевая за Павлом Титовичем.
Алешин вел себя как-то непонятно. Несколько раз он делал вид, что у него расшнуровались ботинки, хотя Яшка видел, что с ботинками у Алешина все в порядке. Прежде чем войти в дом, он, зачем-то оглянувшись, стукнул два раз в раму и только после этого поднялся на крыльцо.
Двери им открыл Тит Титович, и это тоже удивило Яшку: обычно двери здесь днем не запирались. И, только войдя в дом, Яшка понял, в чем дело.
Из-за перегородки вышел человек и обрадованно закивал Алешину.
— Это глухонемой, — быстро сказал Алешин Яшке. — Так что не стесняйся. Родственник наш, понимаешь?..
Яшка, растерявшись, смотрел на этого человека и слова не мог вымолвить, будто он онемел от растерянности.
— Проходи в дом-то, — подтолкнул его Алешин.
Яшка шагнул к глухонемому и тихо сказал:
— Дядя Франц… Это я, Яшка.
Все замерли. Франц, повернувшись к пареньку, так же тихонько ахнул: «Майн готт!» — и бросился к нему. Они обнялись. Франц тормошил Яшку; от волнения он позабыл те русские слова, которые знал, и никто не мог понять, о чем он спрашивает. Потом, выпрямившись, Франц повернулся к Алешину и сказал ему:
— Корош малшик… Друк… Как это?.. Настоясчий.
Яшка не понимал ничего. Ни того, зачем его привел сюда Алешин (Клавы дома не было), ни того, какими судьбами очутился здесь немецкий военнопленный Франц. Он скорее почувствовал, что и его приход сюда и появление в Печаткино Франца как-то связаны между собой, но тщетно пока пытался определить, как же они связаны.
А Франц обнимал его снова, все расспрашивая, куда это «ушел маленький друк»; и Яшка, с трудом подбирая слова, рассказал о полицейском, о школе, о приезде сюда. И не понял, почему Алешин, откинув его голову, сказал, глядя ему в глаза своими синими, с черным ободком — совсем как у Клавы — глазами:
— Э, брат, да я и не знал этого. Значит, хлебнул уже шилом патоки?
С того дня изменилась Яшкина жизнь. Встречаясь теперь с ребятами, он пытался скорее уйти от них, прибежать к алешинскому дому, оглянувшись, стукнуть два раза в оконную раму и войти в дом, где его всегда ждали.
Алешин строго запретил ему носить детали станка сразу сюда. «Покрутись с ребятами, сделай вид, что играешь, потом удирай. Скажи: к Клаве пошел. Будут смеяться — не обращай внимания. Понял?»
Ребята и в самом деле смеялись: «Тили-тили-теста, жених и невеста…» Дальше они прибавляли вовсе неприличное; Яшка краснел, однако уходил не оборачиваясь.
Но где собирался станок, части для которого он чуть ли не каждый день выносил с завода, Яшка не знал. На все его расспросы, куда девался дядя Франц, Алешин многозначительно подмигивал и поднимал брови. В доме все стало на свои места. Появились куда-то уезжавшие бабушка и Клава; теперь двери Яшке открывала Клава и командовала:
— Сними ботинки; я только что пол подметала. Теплая вода осталась, можешь мыться. И тихо, пожалуйста, а то дедушка спит.
Яшка покорно снимал ботинки, мыл руки, чувствуя, как вал оттягивает его пояс, и тихо входил в комнаты. Он подчинялся Клаве во всем, зная, что Алешин скажет ей:
— А теперь, Клавочка, оставь-ка нас: у нас свои дела.
Клава дергала плечом — подумаешь, дела, — но уходила; и Яшка внутренне торжествовал.
Однажды он пришел и не застал Алешина дома. Он собрался уходить, но Клава втащила его в дом, за рукав и заявила, что никуда не пустит: она в доме одна, и ей просто-напросто страшно. Яшка смутился, взглянул на нее; нетрудно было догадаться, что она что-то скрывает, и ей вовсе не страшно, а так, придумала предлог, чтобы Яшка остался. Клава носилась по всему дому, притащила самовар, поставила на стол тарелку со студнем. Яшка не поднимал на нее глаза; он чувствовал, что молчать нельзя, надо что-то говорить, но слова застряли у него в горле. А Клава, сидя напротив, глядела на него в упор, подперев кулаками щеки так, что глаза у нее превратились совсем в щелочки.
Яшка, отвернувшись, увидел лежащие на подоконнике книги и, для того чтобы нарушить это тягостное молчание, спросил:
— Ты читаешь?
— Я.
Снова наступила пауза.
— А что это?
— Да так, — сказала Клава словно бы нехотя. — Тебе неинтересно. Гоголь — «Мертвые души».
Яшка впервые поглядел на нее испытующе. «Мертвые души» он читал, но многого не понял, а теперь, услышав это «тебе неинтересно», обиделся: столько пренебрежения слышалось в Клавином голосе. Он с грохотом отодвинул от себя стакан с недопитым чаем и поднялся, придерживая рукой бабашки, насыпанные за пазуху.
— Это почему же? Думаешь, ты одна такая… умная?
Клава ответила сразу же, но с прежней насмешливостью:
— Да ты разве интересуешься книгами? Борова скипидаром помазать или куриц самогоном напоить — это тебе больше по душе.
У Яшки перехватило дыхание: знает! Ну, так что же тут плохого? Ведь иначе-то он не мог уйти от Филимонова. И хотя он собирался сейчас схватить шапку и, не простившись с Клавой, убежать, что-то задержало его. Быть может, то, что в самом тоне, каким были сказаны эти слова, слышалось осуждение, а он не мог понять, в чем же осуждают его. Клава, зевнув, отвернулась.
— Нужны тебе эти книги!..
— А может, и нужны, — вспылил Яшка. — Подумаешь… Что ж худого, что я борова наскипидарил? Так ему и надо!
— Дурак, — спокойно заметила Клава. — Боров-то виноват, что ли? Небось самому Филимонову побоялся бы и кукиш показать, не то чтобы… А на бессловесной скотине легко отыграться.
Яшка, разозлившись, пошел к дверям. Клава остановила его.
— Ты куда? Да постой же. Принес?
Он повернулся.
— Что принес?
— Ну, для отца принес что-нибудь?
— А ты откуда знаешь?
— Теперь знаю, — улыбнулась она. — Давай сюда.
Яков нащупал под рубашкой теплые бабашки, отлитые из обрезков металла, и буркнул:
— Ничего я не принес. А где Павел Титыч?
Клава тихонько засмеялась. Отец стоял в дверях и тоже улыбался: Яков не заметил, как тот вошел. Алешин шагнул к нему и, взлохматив Яшкины волосы, сказал:
— Молодчина ты, парень… А Клава действительно знает… Разве от нее что-нибудь скроешь? Она у нас всюду пролезет.
Ребята, конечно, не догадывались даже, чем заняты Тит Титович, Алешин, Чухалин, Бедняков, Пушкин, но, не зная толком ни о чем, считали себя участниками какого-то очень важного и опасного дела.
Место для типографии было выбрано в нескольких километрах от поселка, на берегу тихой речки Шограш; в ее обрывистом береге была вырыта землянка. Вход в нее скрывали кусты буйно разросшегося ивняка. Чтобы войти в землянку, нужно было подъехать к обрыву на лодке и лезть по веревочной лестнице.
Землянка была сделана так, что в ней можно было жить и зимой. Труба от печи-«буржуйки», выведенная к самой воде, была незаметна глазу. Здесь, в землянке, стояли нары, стол, несколько табуреток; в углу стоял собранный типографский станок. А в нише, закрытой досками, хранилось святая святых — то, что с огромным трудом удалось привезти Чухалину из Москвы, — оружие…