Далекая юность

Куракин Петр Григорьевич

Часть первая

 

 

1. Отечество бывает разное

Городская окраина напоминала деревню: те же рубленые избы, те же колодцы с «журавлями», ограды палисадников и сладковатый, с малых лет знакомый Яшке запах свежего хлеба и парного молока. Быть может, поэтому он так любил тихую Духовскую улицу, поросшую по краям огромными, серыми от дорожной пыли лопухами, и терялся всякий раз, попадая в шумный водоворот базарной площади или вокзальную толчею.

Здесь, на Духовской, всегда было спокойно, и сама жизнь, казалось, текла неторопливо, ничего не изменяя в своем течении. Поздним вечером подгулявшие мастеровые заводили нестройную песню, переполошив слободских псов, потом снова наступала тишина, и становилось слышно, как далеко-далеко, на другом конце города, аукают маневровые паровозы.

У дяди Коли Яшка жил второй год и вспоминал о матери только тогда, когда дядина жена говорила, отворачиваясь:

— И не дерет тебе кусок рта? Кукушка мать у тебя…

После таких слов Яшка долго не мог уснуть, лежал в углу на своем сеннике, широко раскрыв глаза, и слушал, как тикает где-то жук-точильщик да за стеной в хлеву тяжело ворочается и вздыхает хозяйская корова. И ведь не удерешь никуда…

Дядя Коля, брат матери, работал в депо паровозным машинистом. Длинный, немного сутулый, будто стесняющийся своего роста человек, он по-своему любил и жалел Яшку; и когда Аннушка попрекала: «Не дерет тебе кусок рта?» — он только хмурился и молча подмигивал племяннику: мол, не слушай ты ее, вздорную бабу. Аннушка и на самом деле была вздорной; иногда Яшка просыпался по ночам от ее неприятного, резкого голоса:

— Где ты все шляешься? Погубить нас хочешь, ирод? Куда я с двумя ребятами денусь? По миру хочешь пустить? У, аспид!..

Дядя отмалчивался, но, когда жена расходилась особенно яростно, пытался уговорить ее:

— Да что ты кричишь-то? Ну посидел с ребятами, поговорил… Так уж за это и в тюрьму, что ли, посадят?

Разубедить Аннушку было невозможно; дядя махал рукой и шел спать, но долго еще слышались всхлипывания Аннушки и ее злые слова…

Раз в три или четыре месяца дядю словно бы подменяли. Тишайший человек, он вдруг ни с того ни с сего начинал пить, и хотя в слободе пили все часто и помногу, но так люто не пил никто. Дядя загуливал бесшабашно, не зная меры. Во хмелю дядя был буен. Он не дрался, не избивал жену, как другие, — он ломал и рвал все, что попадалось ему ненароком под руку.

В такие дни на мелкие осколки разлеталась посуда, в щепу превращались стулья и столы. Потом дядя «отходил» и начинал ругаться; он ругал всех: жену, начальство, царя, царицу, царских дочерей. И ворчливая Аннушка сидела на лавке, беспомощно сложив на коленях больные от вечных стирок руки, сидела молча, только иногда просила шепотом:

— Тише ты, родненький… Тише про царя-то.

Запой у дяди проходил — и все начиналось сызнова.

Единственной радостью были для Яшки друзья. Здесь, на Духовской, жили такие же мальчишки, как и он сам: чумазые, сытые только по праздникам и потому близкие Яшке. Временами на улице раздавался пронзительный тройной свист, и Яшка, чем бы он ни был занят, бросал все: три свистка — бои с екатерининцами…

На соседней, мощенной булыжником Екатерининской улице, где вечерами зажигались фонари, жили люди состоятельные.

Ватагу ребят с Екатерининской возглавлял сын полицейского пристава, Генка. Щеголеватый гимназист, он первым выходил на Духовскую и, раскручивая над головой лакированный ремень с пряжкой, кричал:

— Эй, золоторотцы! Идите, вымоем.

Если попадало духовчанам, Генка молчал; но стоило только поколотить екатерининцев, — и на Духовской появлялся Генкин отец.

Заходил он и к дяде Коле, грозя штрафами «за щенка»; это давало Аннушке повод напомнить лишний раз о куске хлеба и о том, что мать у Яшки — кукушка.

Но к осени у ребят с Духовской появились совсем другие дела…

Там, где дорога, выбравшись из слободы, пересекала поле и сворачивала к лесу, на скорую руку были выстроены длинные, серые, с крохотными оконцами бараки. Никто не знал, зачем они здесь выстроены и почему натянута на колья колючая проволока. Только тогда, когда в один из ненастных дней прошла по Духовской колонна усталых, грязных, измученных людей в куцых серо-зеленых шинелях, все поняли: лагерь военнопленных. Пленные шли мимо молчаливых жителей слободы, пряча глаза и боязливо оборачиваясь; толпа ребятишек, как полагается, бежала поодаль, не разбирая, где лужи; женщины, проводив взглядом колонну пленных, начинали плакать: у одних мужья уже погибли, у других еще воевали.

Не прошло и недели, как ребята с Духовской уже подбирались к лагерю. В воскресенье пленные не работали, и из бараков доносились негромкие грустные песни. Яшка прислушивался к незнакомым словам и говорил Паше Залевину:

— Слышишь? Тоже поют… Подойдем поближе?

— Боязно.

И все-таки знакомство состоялось.

С обеих сторон забора, выстроенного позади бараков, рос мелкий кустарник. Здесь ребята и проделали лаз. Пленные германцы оказались вовсе уж не такими страшными, как об этом говорили все. Некоторые из них искусно плели из конского волоса с бисером кольца, браслеты и сережки, а один сплел стек, который ребята продали за три рубля сыну купца Свешникова. Пленные давали ребятам свои изделия для продажи, а те приносили им конский волос, бисер, ветки рябины для дудок… На этой «коммерции» ребята зарабатывали немного, однако новое знакомство было для Яшки словно первым толчком для долгих раздумий. Но чем больше он думал, тем безнадежнее запутывался в своих собственных мыслях.

Вот, например, Франц… Он часто вынимал из кармана помятую фотографию и показывал ребятам своих дочек — маленьких, чистеньких девочек.

— Клеба, клеба им нато! Вот нет Франца, Ирма, Марта — кушать нет. Франц пу-пу, пьлен.

Он прятал фотографию и уходил в барак не оборачиваясь. Яшка, ложась дома спать, думал: «Зачем же тогда война? А как же: за веру, царя и отечество. А зачем же тогда надо всем воевать? Раз за веру, собрались бы все попы и монахи с одной и другой стороны и подрались бы. Чья возьмет, того и вера наверху будет. Раз за царя, вышли бы Вильгельм, Николай, Франц-Иосиф и турецкий султан, подрались бы на кулачки или французскую борьбу устроили! Кто кого положит на лопатки, тот и будет главным царем. А вот за отечество?..» Здесь его мысли путались окончательно.

Однажды, не выдержав, он спросил об этом у дяди. Тот внимательно поглядел на Яшку.

— Мал ты еще, брат, не поймешь… Только так-то сказать, и отечество бывает разное. Вырастешь — узнаешь.

Однако знакомство с пленными оказалось для Яшки не только источником раздумий.

Конский волос ребята доставали у извозчиков. Как-то раз они шли из лагеря продавать браслеты, сделанные пленными. Возле чайной увидели несколько пролеток; лошади лениво помахивали длинными блестящими хвостами. Извозчиков не было: они пили чай. Недолго думая, ребята вытащили свои складные ножики и начали резать волос. Вдруг раздался вопль Мишки Косолапова:

— Ой, дяденька! Отпусти, больше не буду!

Его держал за ухо здоровенный извозчик. Через секунду Яшка и его приятель Паша Залевин тоже бились в сильных руках. Все трое очутились в полицейском участке. Сквозь слезы Яшка не сразу разглядел, кто это стоит перед ними, и вздрогнул: откуда-то сверху раздался знакомый голос Генкиного отца:

— Ну, подлецы, что это вы вздумали лошадям хвосты портить? Зачем резали, ну?

Пристав ударил кулаком по столу. Ребята молчали.

— Что молчите, золоторотцы? Ну-ка, Пашута, покажи им, как цыганы пашут!

Невысокий коренастый городовой вразвалку подошел к Пашке Залевину и провел большим пальцем по его стриженой голове против волоса. Пашка закричал.

— Посмотри, что там у них в карманах? — приказал пристав. — Давай все ко мне на стол.

И на стол посыпались кольца, браслеты, серьги, сделанные пленными.

Генкин отец, щуря глаза, повертел в руках эти безделушки, зевнул и, отойдя к окну, тихо спросил:

— Значит, с врагами отечества водитесь? Так…

«Откуда он знает?» — тревожно подумалось Яшке.

А пристав, не меняя позы, величественный в своем мундире, как памятник, все говорил тем же тихим, даже, пожалуй, ласковым голосом:

— Научил вас кто-нибудь, а? Да вы не бойтесь, рассказывайте; или хотите, я вам все расскажу? Плеточку за три рубля продали? А третьего дня на три рубля восемь гривен наторговали? Пять фунтов воблы снесли врагам веры нашей, а?

«Знает, — тоскливо подумал Яшка. — Все знает…»

Пристав, словно наслаждаясь растерянностью ребят, продолжал перечислять фунты и гривенники с такой точностью, что Яшка, подавив в себе первый страх, покосился на всхлипывающего Залевина: не он ли выдал? Нет, не он, иначе ему не показали бы «цыгана».

— Ну? — веселился пристав. — Как же теперь? Кто научил? Может, скажете?

— Сами мы пошли, — буркнул Яшка.

— Сами? А, ну тогда и… — удар обжег Яшкину щеку; не удержавшись, он упал. Голос пристава гремел сверху: — Марш отсюда! Я еще покажу вам, черномордое семя!

Все трое, выскочив из дверей, толкая друг друга, наконец-то очутились на улице. Внезапно Залевин схватил Яшку за рукав:

— Гляди!

Небрежно сдвинув на затылок фуражку, возле забора стоял, заложив одну ногу за другую, Генка. Улыбаясь, он глядел на ребят так же, как и отец, щуря зеленоватые глаза.

— Может, продадите браслетик? — спросил он.

Все стало ясно…

А через три дня в класс вошел инспектор гимназии и поп — отец Николай, преподаватель закона божьего. Ученики поднялись с грохотом и застыли; каждый думал о том, не его ли сейчас вытащат к стенке, исчерканной и перецарапанной многими поколениями провинившихся.

Однако не вызвали никого. Встав на кафедру, отец Николай воздел руки, и Яшка с первых же слов понял, что он — виновник сегодняшней проповеди. Что говорил поп, позже он так и не мог вспомнить: что-то о богоотступниках, «об отечестве не радеющих» и о каре земной и небесной. Как сквозь туман донеслись до него слова:

— Иаков Курбатов, признаешь ли ты, что богоотступничая презрел и власть божию на земле и отечество свое?

— Отечество бывает разное, — буркнул Яшка.

— Что-о? Вон!

Кто-то схватил его за ухо, кто-то толкнул в спину. Он очнулся только тогда, когда чей-то голос сказал: «Можешь сюда больше не приходить!» — и дверь, задребезжав стеклами, захлопнулась.

Тихо скрипнула половица, когда он пошел по длинному коридору. Яшка остановился, прижался горящей щекой к холодной стене, глотая плотный клубок, подступивший к горлу.

Двери в учительскую были распахнуты. Яшка, проходя мимо, увидел знакомые, с блестящими застежками поповские боты. Пусто было в коридоре, пусто и в учительской. Он шагнул туда, нашаривая в кармане гвозди, оглянулся, схватил со стола тяжелое мраморное пресс-папье и, встав на колени, начал приколачивать боты к полу. Потом снова оглянулся. На столе стояла чернильница, и он кинул ее в поповскую калошу, чувствуя, что слезы прошли и на душе полегчало.

Вечером прибежали ребята. Новостей было много. Во-первых, Яшку исключили, выгнали с «волчьим билетом». А во-вторых — и это, разумеется, самое главное! — поп стал надевать боты, сунул туда ноги, хотел было пойти и полетел. Да как полетел! Грохот и визг стоял по всей школе. Потом батюшку час отхаживали водой и нашатырным спиртом.

Нет, Яшка не жалел, что его выгнали. Он знал, что ему делать. Он жалел только о том, что не видел, как «поп разбился».

 

2. На завод, к матери

В нескольких десятках верст от губернского города, на берегу быстрой и неширокой реки Сухоны, за пять лет до войны вырос целлюлозный завод. Строил его предприимчивый петербургский капиталист Печаткин. Когда началась война, Печаткин, разумеется за соответствующую мзду, добился от казны больших заказов на артиллерийские снаряды и начал строить корпуса артиллерийского завода. Цехи ставились на скорую руку; рядом с ними вырастали деревянные бараки для рабочих; спешно была проложена одноколейка, и первый состав осторожно и долго полз, везя семьи рабочих в новый поселок — Печаткино.

Там работала Яшкина мать. Туда, тайком удрав от дяди, ехал сейчас и Яшка. Все его нехитрое имущество уместилось в небольшом узелке: брюки и пара рубашек, книги и коньки «нурмис», купленные матерью на прошлое рождество.

Он ехал, еще не представляя себе, что скажет матери. Сознаться, что его выгнали из школы, было все-таки стыдно; мать, конечно, станет горевать, если узнает. Можно сказать, что школа сгорела, но люди приезжают из города каждый день и вряд ли подтвердят это… Можно наврать, что начался тиф и школьников распустили. Подъезжая к Печаткино, Яшка так ничего и не придумал; он лежал на нарах, подложив под голову узелок, и слушал незнакомую плавную речь едущих в вагоне: это были эстонцы, завербованные на завод.

Поздней ночью, усталый и промерзший, он разыскал барак, где жила мать. Какая-то незнакомая женщина провела его по темному коридору, ощупью нашла двери и втолкнула Яшку в комнату. Он стоял у порога и слышал прерывистое дыхание нескольких людей: здесь все спали.

— Мама, — тихо позвал он. Кто-то заворочался, выдохнул неразборчивые слова, и Яшка снова позвал мать.

— Кто? — донеслось от окна. — Кто тут?

— Это я, Яшка…

— Яшенька!..

Теплые руки схватили его. Мать гладила Яшку по лицу, еще не понимая спросонья, как он очутился здесь, и шептала ему в самое ухо:

— Господи, как же так?.. Что случилось, господи?.. Как это ты приехал?

Прижимаясь к матери, Яшка сбивчиво, глотая слова, рассказал ей все: и про пленных германцев, и про Генку, и про то, как бил его пристав.

Мать, не разобрав и половины того, что он рассказал, жесткой ладонью вытерла ему слезы и начала расстегивать куртку.

— Ладно, бог с ней, со школой… Ложись усни, сынок. Завтра договорим. Ах ты, господи, господи!..

В Печаткино школы не было, и для Яшки начались скучные, долгие, похожие один на другой дни. В первое время он еще бродил по незнакомому поселку и присматривался. Его поражали огромные цехи артиллерийского завода; он подолгу стоял и смотрел на лесотаску, по которой непрерывно двигались то баланс для варочных котлов, то дрова для кочегарки. А потом и ходить стало некуда; хорошо, что он захватил с собой несколько интересных книг.

Все чаще и чаще он вспоминал теперь губернский город, где можно было сходить на каток или в кинематограф «Аполло» или посмотреть в заезжем балагане двигающиеся и говорящие куклы.

В Печаткино все было иначе, чем в губернском городе. Здесь все было наружу: и люди, и их мысли. Даже ребята, с которыми туго, но все-таки сходился Яшка, знали, что Печаткин «исплотатор». Порой среди игры кто-нибудь из ребят такое вдруг говорил о царе, что Яшка сразу же вспоминал испуганный шепот Аннушки, урезонивающий мужа, и чувствовал, что у него по коже подирает мороз. За такие слова — и он это знал — сажают в тюрьму. А ребятам здесь все было нипочем. В их словах была какая-то притягательная легкость, порой доходящая до бесшабашности, и Яшка постепенно привыкал к этому.

Ребята здесь были совсем другие: более развитые и смекалистые, богатые на всяческую выдумку, знающие много такого, о чем Яшка не только не знал, но и не подозревал. Да и откуда он мог знать, что «на наших батьках Печаткин дворец построил», «а царица-немка Россию продает, то оптом, то в розницу».

Яшку ребята приняли не сразу. Дней десять к нему присматривались, испытывали, и он, видимо, выдержал эти никем не установленные, негласные испытания.

Почти все ребята приехали на завод из Петрограда, и выговор у них был какой-то особый. Яшка же «окал», и ребята беззлобно передразнивали его: «Эй, пойдем, родный, домой…» На долгое время за ним сохранилась эта кличка «родный», — и он так привык, что откликался на нее.

В Печаткино Яшка не мог верховодить ребятами. Здесь были свои вожаки и атаманы — Петька Зуев и Колька Чистяков. Чувствуя превосходство этих мальчиков, уже работающих на заводе, он охотно подчинялся им во всем. Скоро ребята стали относиться к Яшке как к своему и даже, кажется, полюбили его.

* * *

Как-то раз мать, вернувшись с работы, сказала Яшке:

— Ну, сынок, хочешь завтра посмотреть мой цех?

Яшка, конечно, очень хотел. Утром он встал вместе с матерью и торопливо глотал хлеб с луком, прислушиваясь, как висит за окном низкий, ровный, будто прижимаемый ветром к земле заводской гудок.

Яшка и раньше бывал в мастерских железнодорожного депо, у дяди, и видел станки, которые снимали со стальных болванок стружку, строгали, буравили металл. На заводе все было почти так же, и цех, где мать работала браковщицей, не произвел на Яшку особого впечатления. В цехе делали донца для шестидюймовых снарядов. Из кузнечно-прессовой мастерской сюда поступала заготовка, на токарных станках с нее снимали излишек металла, делали резьбу. Готовые донца мать сдавала в кладовую.

В перерыве к матери подошел какой-то рабочий и, вытирая концами измазанные в машинном масле руки, спросил, кивнув на Яшку:

— Это твой, что ли?

— Мой.

— Вот он, значит, какой… Ну, так ты сегодня с ним придешь? — И, не дожидаясь ответа, спросил Яшку: — Что, брат, интересно? Устроить бы его на завод надо, Настя! Чего парню не у дела сидеть? Хочешь на завод, герой?

Яшка не знал, почему он «герой», и не ответил; мать, отворачиваясь, ответила за него:

— Мал он еще, Павел Титыч… Жалко…

Павел Титович подмигнул Яшке:

— Ничего, здоровей будет. Так ты, Настя, значит, к восьми приходи…

Вечером они пошли к Алешиным на именины. Алешины жили в отдельном домике, сколоченном, как и все дома в поселке, на живую нитку, но зато здесь жила вся семья. Старик, Тит Титович Алешин, приехал сюда из Питера, заранее договорившись с вербовщиком, что семью не рассуют по разным баракам. У старика были золотые руки, и администрация согласилась.

У Тита Титовича было три сына: Павел работал на заводе, средний сын, Михаил, был сейчас в действующей армии. До этого он работал в Питере у Леснера, был связан с подпольной большевистской организацией, и его уволили с завода в самом начале войны. Младшему, Алексею, шел двадцатый год, но он уже считался хорошим токарем. Любил Алеша погулять, потанцевать, одеться, покрутить с девушками и выпить по случаю в компании. И хотя он не был пьяницей, не хулиганил, работал серьезно, отец и Павел были им недовольны; Тит Титович иначе не называл его, как «шалопаем».

Всего этого, конечно, Яшка не знал. Не знал он, что Павел Титович, овдовевший лет шесть назад, любит его мать. Он просто впервые в жизни шел в гости, на именины, и немного волновался, забегал вперед матери и заглядывал ей в глаза: как она, спокойна ли? Но мать была спокойна.

Гости уже собрались. Оказалось, справлялись именины дочери Павла Титовича, Клавы, и здесь были ее подруги; Клава была старше Яшки на год. Их познакомили. Яшка, смущенно протянув Клаве руку, буркнул:

— Яшка.

Та прыснула:

— А по батюшке как?

Он совсем смутился, но выручила бабушка Клавы, Марфа Ильинична:

— Цыц ты, насмешница!

Все сели за стол. Марфа Ильинична подала горячий пирог с палтусом и другой — со свининой. На столе стояла разная закуска, бутылки с самогоном. Марфа Ильинична сварила пиво и брагу: пиво было хорошее, а от браги кружилась голова и слабели ноги. Все выпили; Яшке налили маленькую рюмку самогону. Когда он хлебнул этой бесцветной, чуть мутной жидкости, у него перехватило горло, он поперхнулся и закашлялся, выскочив из-за стола. Бабушка Марфа заругалась, ткнув Павла Титовича в затылок:

— Что ты, бесстыжий, делаешь? Не видишь, ребенок еще! Ух, ума-то у тебя!..

— Ребенок? — Павел Титович захохотал, открывая молодые крепкие зубы. — Он скоро рабочим будет, а ты говоришь, ребенок!

За столом стало весело, глаза у всех заблестели. Дядя Павел затянул песню. Пели «Варяга» и «Сказал кочегар кочегару»; дядя Леша подыгрывал на гитаре.

— Ладно, взрослым хватит! — заворчал Тит Титович. — Пускай теперь дети повеселятся, именины-то вроде бы не наши.

С шумом встали из-за стола и перешли в другую комнату. Дядя Павел сыграл марш. Девочки были веселые, и Яшка тоже развеселился. Его учили танцевать вальс. Сперва ничего не выходило, — он то и дело наступал на ноги Клаве, Зине и Шуре, а когда начало что-то выходить, все уже устали; Тит Титович, довольно поглаживая седые, щеточкой, усы, крикнул:

— Ну, а кто лучше споет или стишок расскажет?

Петь Яшка не умел, а стихи любил и знал их множество. Не дожидаясь, пока кто-нибудь начнет, он встал и, протянув вверх руки, как это делал учитель, прочитал первые строчки:

Ликует буйный Рим… торжественно гремит Рукоплесканьями широкая арена. А он — пронзенный в грудь — безмолвно он лежит, Во прахе и крови скользят его колена…

Звонкий голос Яшки перешел на высокие ноты; он ясно представлял себе и буйный Рим, и широкую арену, и полуобнаженного, залитого кровью человека.

Прости, развратный Рим, — прости, о край родной…

Все захлопали в ладоши, а бабушка Марфа утирала платком заплаканные глаза. Яшку попросили прочитать еще что-нибудь, и он прочитал одно стихотворение, напечатанное в губернской газете. Стихотворение было о войне, а она сейчас касалась всех.

От крепких твердынь Перемышля, С далеких австрийских полей, Бедняга солдат утомленный Плетется к деревне своей. По прихоти баловня-ветра Рукав его хлещет в лицо. — А чтоб тебя мухи заели, Казенное треплешь добро!

Далее говорилось, как солдат подошел к своей деревне, но никто из родных не выбежал встречать калеку. Соседи рассказали ему:

Жену твою некий проезжий В столицу увлек за собой, А мать твоя, бедная, с горя В могилу сошла на покой. Сестра твоя там, в лазарете, У коек дежурит, не спит, А брат твой, лихой доброволец, В бою под Варшавой убит.

У Яшкиной матери и у девушек глаза тоже стали влажными. Всех, кто был здесь, неожиданно растрогали эти безыскусные стихи.

— Молодец у тебя, Настенька, сын, — сказал скупой на похвалы Тит Титович. — Его бы дальше учить надо. Может быть, адвокатом станет.

«Адвокат» для Тита Титовича был самый высокий чин. Как-то ему довелось попасть на открытое заседание суда, где с речью выступал знаменитый петербургский адвокат Плевако. С той поры, если Тит Титович желал кому-либо из ребят добра, он обязательно определял его в «адвокаты». И не знал он сейчас, что эта кличка останется за Яшкой с его легкой руки надолго…

Все стали собираться по домам. Начали прощаться, бабушка Марфа подтолкнула именинницу к Яшке.

— Поцелуйся, Клава, с Яшей. Видишь, какой он молодец, как нас стихами уважил!

Клава потянулась к нему, но он, покраснев, быстро выскочил в прихожую, схватил свое пальтишко и в одной рубашке выбежал на улицу. Мать вышла за ним и недовольно сказала:

— Ну, кавалер хороший, что же это ты? Обидел Клавочку-то. И бабушка на тебя обиделась. Что же ты не поцеловался с Клавой?

— Больно надо! — буркнул Яшка. — Буду я с девчонками целоваться! Я, мам, с женщинами никогда целоваться не буду.

— Это почему же? Чем тебе женщины досадили?

Он не заметил, как улыбнулась мать, и не расслышал, как она сказала: «Ребенок».

— Что?

— Я говорю, Павел Титыч к мастеру обещался зайти, Яшенька.

 

3. Яшка идет работать

В этот день Яшка проснулся рано. До первого заводского гудка оставалось еще не менее двух часов, но ему не спалось. За окном стояли робкие серые предутренние сумерки; мелкий, холодный, осенний дождь шуршал по стеклу. Когда шелест замирал, было слышно, как с потолка падают на пол звонкие капли.

Яшка, заложив руки за голову, глядел на серый, мутный квадрат окна, перечеркнутый оконной рамой, и пытался представить себе, как он начнет работать. Пускай не гордится теперь Петька Зуев, не важничает Колька Чистяков. Раньше Яшка завидовал им, особенно тогда, когда они возвращались с завода в промасленной, грязной одежде. Чистяков, кашляя, выплевывал черную слюну — и этому Яшка тоже завидовал.

Мать купила ему на толкучке поношенные штаны из «чертовой кожи» и такие же поношенные, большие, не по ноге, ботинки. Из своей старой юбки она сшила курточку с тремя большими карманами. Мастер Филимонов, к которому мать водила его на днях на квартиру и которому в прихожей сунула десятку, велел Яшке приходить сегодня на работу в ремонтно-механический цех. Мастер сказал, что Яшка будет учеником слесаря.

И вот он не может спать, а лежит с открытыми глазами и мечтает о многом, о чем прежде и думать не смел. Еще вчера все считали его маленьким: мать едва упросила Филимонова принять его на работу, и только десятка сделала мастера покладистым и уступчивым.

В каждую получку, думалось Яшке, половину денег он будет отдавать матери, а вторая половина пойдет на брюки клеш, широкую черную резину вместо ремня и белую рубашку «апаш», какие носят в поселке все взрослые парни. На остальные деньги надо обязательно купить рыболовных крючков, две волосяные лески (надоело ловить рыбу на суровую нитку, которая только запутывается), ну и разную там мелочь.

Вот тогда пускай посмотрит Клава Алешина, ребенок он или нет. С Клавой он еще не разговаривал после тех именин, когда убежал в одной рубашке на улицу, не желая, чтобы она его поцеловала. Сейчас при встречах с Клавой он краснел до ушей, сам не зная почему, и старался куда-нибудь юркнуть, убежать, будто был в чем-то виноват перед ней.

Он не заметил, как совсем рассвело и все предметы в комнате приняли четкие очертания. Скрипнув топчаном, приподнялась мать и, свесив босые ноги, долго зевала, зябко поводила плечами, словно боясь ступить на холодный пол.

Яшка притворился спящим и смотрел, как мать, усталым движением руки проводя по глазам, поднялась, вздохнула и, надев свой рабочий халат, тихо вышла на кухню.

Яшка вскочил, натянул купленные ему старые штаны, которые оказались велики и длинны, подпоясался ремешком, засучил штанины до щиколоток и стал надевать грубые ботинки.

Но странная вещь! Стоя сейчас посреди комнаты, Яшка вдруг почувствовал, что ему хочется одного: лечь снова на теплый сенник, закрыться с головой одеялом, поджать к животу коленки, заснуть и никуда не идти. Ему стало как-то одиноко и холодно от сознания, что вот через полчаса надо будет выйти на улицу, в дождь, прошагать чуть ли не через весь поселок, войти в сырой неуютный цех и остаться там с незнакомыми, чужими людьми. Таким — растерянным, едва не плачущим — его и увидела мать…

— Сам встал? А я уж будить тебя пришла. Ну вот, Яшенька…

— Мам…

— Что тебе?

— Ничего. Только если драться будут, убегу.

Мать испуганно схватила его за руку, будто он собирался убежать сейчас.

— Что ты, что ты!.. Я попрошу, чтобы тебя не забижали. А уж ты, Яша, слушайся старших, мастера Корнея Фаддеевича слушайся. Он в большом почете у начальства; он и тебя в люди выведет. Смотри, как живет человек. Ему начальство и дом с сараем дало, и корова есть, и поросенок, и куры у него — видал? Вот хорошим-то людям и бог помогает, все у них есть…

Чтобы не разбудить спящих работниц вечерней смены, мать шептала, наклоняясь к Яшке, и тот улавливал в этом шепоте какое-то прежде не знакомое в матери равнодушие или усталость.

— Видно, прогневали мы бога, мало молились ему, — шептала мать. — Вот и ты, Яша, за стол садишься, лба не перекрестишь. Может, сейчас нам легче будет: пятнадцать — двадцать целковых — все хлеб. Дорого все нынче стало…

За окном сначала нерешительно, а потом словно бы набирая силу повис мерный густой гудок: до начала смены оставалось пятнадцать минут. Мать намазала брусничным вареньем два куска хлеба и сунула Яшке в карман.

— Ну, иди… Дай я тебя перекрещу… О, господи!..

Она стояла спиной к окну, но Яшка заметил, как на воспаленных веках у матери показались слезы. Он сам почувствовал, что может разреветься сейчас, и, нахмурившись, пошел к дверям.

На улицу из бараков уже выходили рабочие. Людской поток собирался ручейками, ручейки сливались, и возле завода уже стояла, как вода у запруды, плотная толпа.

Сзади Яшку окликнули: «Родный, погоди!..» Работая локтями, прошмыгивая между рабочими, Петька Зуев пробирался к нему, не обращая внимания на ленивые и беззлобные окрики.

— Так за тобой бежал, сгорел весь, — переводя дыхание, сказал Петька. — Ну как, робеешь?

— Да чего робеть-то…

Петька важно кивнул: мол, робеть-то, конечно, нечего, но сейчас ты, парень, врешь, робеешь, сам знаю… Косясь на взрослых, Петька сплюнул и, подталкивая Яшку вперед, деловито сказал ему:

— Ты вот что: первым делом получи у табельщика рабочий номер, вот такой. Как придешь на работу — повесь на доску, а когда домой — тогда снимай. Если не повесишь — прогул запишут: вроде тебя и на работе не было. А за каждый прогул знаешь что? Будь здоров, денежки из получки уж обязательно высчитают. А потом получи у мастера марки; тебе без них в кладовой никакого инструмента не выдадут.

Петька стал перечислять, какой инструмент нужен слесарю, и Яшка тщетно пытался запомнить все эти мудреные, скороговоркой произносимые названия: ручник, зубило, кронциркуль, нутромер, линейки…

Чья-то рука схватила Яшку за плечо. Он не заметил, как дошел до проходной, и сторож, проверяющий пропуска, преградил ему дорогу:

— Ты куда?

— Да он новенький, — объяснил Петька, — в первый раз идет.

Сзади напирали, кричали сторожу: «Не задерживай!» — а растерявшийся Яшка шарил по карманам: где-то должна была у него быть записка от Филимонова — какие-то каракули на драном листке бумаги, подтверждающие, что «податель сиго Яков Курбатов пропускаица в завот».

* * *

Конторка старшего мастера ремонтно-механического цеха помещалась на втором этаже двухэтажной каменной пристройки. От этой пристройки в обе стороны шли корпуса двух производственных цехов артиллерийского завода. Одним окном конторка выходила в цех, а другим — на заводский двор. Отсюда было видно все, что делалось в цехе, и мастер мог не выходя знать, кто как работает и что делает.

Яшка стоял у дверей конторки, переминаясь с ноги на ногу, все не решаясь войти, но из конторки вышел рабочий; в отворенную дверь Филимонов увидел Яшку.

— Ну, что стоишь? Заходи, не напускай холода! — крикнул мастер. — Покажись-ка… Ох, какой же ты сморчок! Подойди поближе, не бойся, не съем.

Яшке стало и страшно и обидно. Его словно бы сковало: язык вдруг разбух во рту, а ноги стали какими-то ватными. Мастер легонько ткнул его в плечо, усмехнулся:

— Ладно! Давай работай. Больно просила за тебя мать, а то бы не взял. Тебе еще без порток бегать положено…

Он помолчал, пожевав бесцветными мясистыми губами, и уселся поудобнее на скрипучем резном стуле:

— Ты смотри только старайся. Не будешь стараться, сразу выгоню за ворота. Много вас таких… Кем быть-то хочешь?

Яшка уже немного освоился; даже громкий, какой-то рыкающий голос Филимонова показался ему вовсе не таким уж страшным.

— Слесарем я хочу быть, Корней Фаддеевич!

— Слесарем так слесарем. — Он обернулся к табельщику, который сидел здесь же, в конторке, лениво прислушиваясь к этому, должно быть, привычному ему разговору. — Митя, запиши его в списки.

Так же лениво табельщик записал Яшку, потом сунул руку в ящик стола и вытащил жестяной номер.

— Держи. Потеряешь номерок — рупь из получки высчитаем. Не вздумай себе медный сделать, а то тебя шкеты в цеху научат. Если повесишь медный — прогул буду писать, а за это у нас знаешь… К кому его приставим, Корней Фаддеевич?

Мастер, прежде чем ответить, долго ковырял в зубах обломанной спичкой, смотрел за окошко в цех, будто и не слышал этого вопроса. Молчал и табельщик, ожидая, что скажет Филимонов. Наконец тот сплюнул на пол и сказал:

— Да хотя б к Данилычу. Валяй, веди его.

Яшка шел по длинному цеху, заглядывая вперед, пытаясь угадать, который из рабочих Данилыч. Наконец табельщик подвел его к пожилому рабочему; тот, шепотом ругаясь и краснея от натуги, зажимал в слесарные тиски какую-то деталь.

— Данилыч, мастер к тебе ученика прислал. Слушаться не будет, так ты не стесняйся.

Рабочий мельком взглянул на Яшку; тот увидел бесцветные, пустые, равнодушные глаза и отечные мешки под ними. Он стоял, не зная, что должен сказать Данилычу, и не замечая, что сзади подошел мастер Филимонов.

— Мне… за марками сходить? — буркнул Яшка.

Данилыч снова взглянул на него и снова ничего не ответил, только усмехнулся.

— Какие марки? — неожиданно спросил Филимонов. — По которым инструмент получать?

Яшка обернулся. Мастер трясся от смеха; под подбородком, на шее, у него вздулись большие мешки, поросшие ржавой щетиной. Табельщик, вторя ему, тоже засмеялся мелко и дробно, открывая гнилые пеньки редких зубов.

— О-ох, бойкий ты какой! Марки ему выдай… Марки захотел! А ты знаешь, что мы по году не только марок, а инструмента в руках не держали?

Филимонов так же неожиданно, как и засмеялся, помрачнел, вытер ладонью покрасневший лоб и зло крикнул Яшке:

— Испортили вас, молокососов! Нос вытереть не умеет, а со стариками равняется. Ты его, Данилыч, как следует, по-нашему учи…

Когда Филимонов ушел, Данилыч повернулся к ученику.

— Как звать?

— Яша.

— Ишь ты — Яша! А кто же так тебя зовет? Для меня ты Яшка. Понял? Яшка. Ишь ты, какой благородный! Яша! Тоже скажет… — ворчал Данилыч. — Поди, слесарем хочешь быть? Работать думаешь? А знаешь ли ты, голова садовая, что ученье сразу не начинается? До него, до ученья-то, надо до мозолей на брюхе выползать. Я у хозяина только на втором году первый раз ручник и зубило в руки взял. Понял?..

Он не договорил.

Яшка стоял и слушал. Его утренние мысли о работе, о заводе как-то поблекли, потускнели; что-то нехорошее, тревожное и тяжелое шевельнулось в сердце.

— Значит, на слесаря выучиться хочешь? Это, конечно, можно, — продолжал Данилыч. — Ты чей будешь?

— Курбатовой сын…

— Это что, той, что в пятом цехе?

— Ее, — еле слышно ответил Яшка.

— Ну что ж, поучить я тебя поучу, а клепка мне за это будет?

Яшка поглядел на него удивленно.

— Ну, угощение, — поморщившись, пояснил Данилыч.

— Не знаю, — снова почти шепотом ответил Яшка.

— Вот те раз: «Не знаю»! У кого же мне, у индюка, что ли, спросить?

— Я мамке деньги буду отдавать — сказал Яшка, подумав: «Вот на новую рубашку я бы тебе деньги дал». Но сейчас ему хотелось одного: скорее уж заняться делом, и он согласился:

— Ладно уж… Я у мамки денег выпрошу…

— Вот и давно бы так! Сейчас я тебе тиски на верстак приспособлю.

Данилыч куда-то ушел и, вернувшись со слесарными тисками, стал устанавливать их на верстаке. Потом он подал Яшке ручник, зубило и закрепил в тисках какую-то железину.

— Научись сначала рубить, — сказал он. — Держи вот ручник. Да не так держи, а ближе к краю черенка. В левую руку возьми зубило. Ну, начинай! Да не так. На зубило-то не смотри! Смотри на острие… Опять не так… Чего ты боишься? По руке ударить боишься? Без этого, брат, не научишься. Ну, руби давай!

Яшка начал рубить. Удары получались слабые, неуверенные. Рубка не получалась. Его невольно тянуло смотреть на ручник, когда он ударял по зубилу.

— Куда смотришь? — зло спросил Данилыч. — Руби, как показано… Опять не туда смотришь!

Он стукнул Яшку по затылку, и тот покачнулся от этой затрещины, тоскливо подумал: «Начинается…»

Наконец Яшка ударил ручником сильно, по всем правилам. Острая боль обожгла левую руку; он выронил зубило: из большого пальца текла кровь, и он сунул его в рот.

— Ничего, ничего, — усмехнулся Данилыч. — Заживет, руби дальше…

Яшка рубил, оставляя на зубиле бурые следы крови. Все шло хорошо, и он ударил по зубилу посильнее. Снова острая боль, казалось, сжала сердце, перехватило дыхание: он разбил и указательный палец.

— Ты паутины приложь, останови кровь-то, — посоветовал Данилыч. — Паутины-то сколько угодно.

Яшка приложил густую пыльную паутину к ране, и мало-помалу кровь перестала течь. Но работать он уже не мог, сидел и смотрел, как рубит металл Данилыч.

На другой день рабочий показал Яшке, как надо нарезать болты и гайки. Яшка был уже доволен своим учителем и даже проникся благодарностью к этому ворчливому, вечно чем-то недовольному человеку.

Но через три дня все неожиданно кончилось: Яшку вызвали в конторку мастера Филимонова.

 

4. «Пузан»

В заводском поселке и на заводе старший мастер Филимонов был фигурой весьма заметной. Сын крупного сибирского богатея, кулака-сектанта, он из-за чего-то рассорился с отцом и двадцатилетним парнем приехал в Петербург. Одно время служил приказчиком у купцов в бакалейных лавках, был нечист на руку, да так, что никто его больше не принимал, и волей-неволей пришлось ему поступать на завод Петербургской металлической компании. Вначале он служил конторщиком, но за какую-то очередную проделку его выгнали. Филимонов выучился и стал плохоньким слесарем, зато умел подойти к начальству. Говорили, что Филимонов был в охранке негласным агентом. Как бы там ни было, начальство заметило его: вскоре Филимонов стал мастером.

Говорили и другое. Рассказывали, что в 1905 году его вывезли из цеха на тачке, но потом он вернулся на старое место, подсмеивался: «Видали революцию?» Строил разные пакости. Один раз ему сделали «темную» — накрыли мешком и крепко избили.

Оставаться на заводе было уже опасно, и начальство посоветовало ему завербоваться в провинцию, на вновь построенный Печаткиным военный завод.

Приехав, он сразу завел себе хозяйство: крепкая кулацкая жилка и тяга к земле так и остались у него, несмотря на долгую жизнь в городе. Кроме большого огорода, у него были корова и коза, поросенок, куры, гуси, важные индюшки. Филимониха приторговывала на рынке.

Самому Филимонову было лет пятьдесят пять. Он был коротконог; толстый, выпирающий вперед огурцом живот обтягивала жилетка с серебряной цепью и многочисленными брелоками. За этот живот рабочие, да и все в поселке, звали его не иначе как Пузаном. Эта кличка заменяла ему имя.

В приплюснутом, одутловатом, с маленькими, вечно неспокойными глазками, лице Филимонова проскальзывало что-то бабье: все оно было какое-то рыхлое, мягкое, и казалось, ткни пальцем — и, как на свежей булке, останется вмятина.

Вызванный к мастеру Яшка перепугался и всю дорогу до дверей конторки лихорадочно соображал, в чем же он успел провиниться. Как и в прошлый раз, он долго не решался войти, чувствуя, как неприятно замирает сердце. Очевидно, Филимонов видел, как Яшка шел по цеху; он сам пинком отворил дверь.

— Эй, как там тебя? — сказал мастер. — Знаешь, где я живу? Ну вот и подойди ко мне домой, помоги там по хозяйству.

Опешивший Яшка ничего не мог ответить. Где живет Пузан, он знал, заходил к нему с матерью, но ему совсем не хотелось помогать Филимонихе.

— За полчаса до гудка придешь обратно и номер с доски снимешь. Ну, иди, иди! Вот пропуск для проходной. И чтоб как из пушки…

Яшка медленно прошел проходную и остановился возле дома Филимонова, опрятного, с выкрашенной суриком крышей и резными наличниками на окнах. Филимониха увидела его со двора и недовольно крикнула:

— Больно ты долго… Ну, давай-ка неси ведро с пойлом поросенку.

Он понес тяжелое ведро с пойлом в свинарник, где лежал на соломенной подстилке огромный боров. Борова звали Колькой. Филимонов, словно в издевку, любил давать человеческие имена животным: корову у него звали Марфой, кот был Филька, и даже индюшка называлась Сонькой. Боров, почувствовав запах пищи, заворочался, неуклюже вставая и с трудом поворачивая голову на жирной, в складках, шее. Яшка, только увидев его, ахнул и неожиданно для себя захохотал, прислонившись к косяку: боров до удивления походил на своего хозяина.

* * *

Все дни слились для Яшки в какую-то однообразную серую цепочку, и ему казалось, что он работает давно, всегда, и все прежнее — просто какой-то очень хороший и неповторимый сон.

Петька Зуев, тот просто сказал:

— Знаешь, от тебя коровьим дерьмом пахнет. И охота тебе была…

Все объяснения Яшки, что иначе нельзя, что мастер просто прогонит с завода, что мать велит терпеть, — Петька слушал, позевывал и равнодушно бросал:

— Ну-ну, давай корми своего борова… А я на твоем месте такое бы мастеру сказал! Все равно ведь выгонит, а так хоть с треском…

Яшка продолжал таскать свежую соломенную подстилку, приносил воду для скотины, гонял на ближайший пруд гусей. Но, когда Филимониха послала его чистить свинарник, он потупился и не сдвинулся с места.

— Слышишь ты? Кому говорят?..

Яшка медленно повернулся и пошел на улицу. Он вышел за калитку, постоял, ковыряя носком влажную жирную землю, и внезапно подумал: «А ведь выгонит… Возьмет и выгонит». Ему не хотелось возвращаться назад, но страх словно толкал его в спину, и он вернулся, подчинившись этому страху, не в силах перебороть его. Вечером он рассказал все Петьке; тот просто взъярился:

— Трус ты и больше никто. Вот что я тебе посоветую: не поддавайся ты Пузану, заездит он тебя, исплотатор. Он знаешь какой? Смирных любит.

И Яшка соглашался с ним, соглашался потому, что ему не хотелось соглашаться с матерью, которая только и говорила о том, чтобы он терпел. Выход нашел тот же Петька.

В один из ясных дней они «потели цыганским потом» на берегу Сухоны, и Яшка, пересчитывая стершиеся медяки, кряхтел, качал головой, вздыхал, сбивался со счета и начинал считать снова.

— Ты что? — спросил Зуев.

— Клепку надо ставить. Мой бутылку самогону потребовал. Придется в Бердинку бежать…

Деревня Бердинка была в семи верстах от поселка, и по дороге ребята придумали: напоить пьяными филимоновских кур и петуха, а коту и борову мазнуть под хвостом скипидаром. Скипидар был у Кольки Чистякова: он кашлял, и мать ему каждый вечер натирала грудь. На обратном пути они отлили в консервную банку самогона и спрятали в штабелях бревен. Всем хотелось посмотреть, что получится из этой затеи.

— Сделай завтра утром. Мы во второй смене работаем, придем… — просили ребята.

На следующее утро Яшка взял спрятанную банку с самогоном и принес ее в коровник. Там он нашел тарелку с отбитыми краями, перелил в нее самогон и насыпал овса: через час овес пропитался самогоном и набух.

Яшка часто кормил кур, и они знали его. Когда он вышел из коровника, куры, переваливаясь с боку на бок, бросились к нему. Овес он высыпал на землю, а тарелку снова спрятал в коровнике.

Ребята залегли в канаве, а Яшка спрятался за изгородью. Ждать им пришлось недолго: сначала прокукарекал петух. Кукареканье его было неслыханное, страшное и походило на треск разрываемой материи. Ребята помирали со смеху, а Яшка, вбежав в сарай, мазнул борова Кольку по «пятачку», потом сунул намоченную в скипидаре тряпку коту и отскочил в сторону. Боров заревел и выбежал из свинарника. Всей своей тушей он навалился на забор, повалил его, выскочил на дорогу и бросился бежать по лужам, поднимая фонтаны брызг. Кот Филька совсем ошалевший вылетел на двор, какую-то долю секунды постоял на месте, тряся напряженным, как струна, хвостом, и затем, завыв дурным басом, бросился на крышу.

— Ратуйте, православные! — кричала Филимониха, как мельница, размахивая руками. — Светопреставление началось! Антихрист пришел! Куры подохли, скоты с ума посходили! Солнце уже заходит! Ой, как Филька-то орет! Манька, беги за Колькой, гони его с дороги.

Филимониха пнула свою испуганную, окаменевшую и ничего не понимающую дочь. Рабочие, проходившие мимо филимоновского дома, хохотали, многие перегибались, держась за животы. Старухи, слушая Филимониху, крестились, озираясь по сторонам, высматривая, с какой стороны появится антихрист.

Яшка не дожидался конца этого «светопреставления»: он тихонько вылез из канавы и побежал к заводу.

В цех он вошел как ни и чем ни бывало, подошел к Данилычу и попросил его дать работу.

Филимонов увидел Яшку из окна конторки: «Ишь ты, сукин сын, и двух часов не проработал. Удрал ведь». Он послал табельщика позвать Яшку в конторку.

— Ты что же это, паршивец, сбежал? Я тебя совсем за ворота выгоню!

Он орал, а Яшкой овладело такое отчаяние, что ему сейчас было уже все равно. Все наставления и жалобные просьбы матери «не гневить начальство» вылетели у него из головы. Яшка расплакался, промасленным рукавом размазывая слезы по лицу и оставляя на нем грязные полосы.

— Не пойду я больше туда… — всхлипывал Яшка. — Что я, холуем к вам нанимался? Я на завод, а не к вам нанимался!

Сказав, как ему уже казалось, самое главное, он осмелел и поднял глаза:

— Я в цеху работать хочу. Меня и так все дразнят… По улице не пройти…

Филимонов вначале остолбенел, а потом разразился такой бранью, что Яшка, ожидая удара, втянул голову в плечи. Всю эту сцену видел мастер другой смены — Александр Денисович Чухалин. Он не выдержал, подошел к столу и, обращаясь к Филимонову, тихо сказал:

— Зря ты, Корней Фаддеевич, над мальчишкой издеваешься. Неровен час, управляющий узнает, что ты за счет хозяина батраков себе содержишь, ведь тебе же плохо будет. Переведи ты этого паренька ко мне в смену, по-моему, толк из него выйдет. Ну как, согласен?

Пузан посмотрел на Яшку. Он еще ничего не знал о его проделке и крикнул:

— Пошел вон отсюда!

Из конторки Яшка вышел с Чухалиным. Положив руку на Яшкино плечо, тот сказал неожиданно ласково:

— Будешь в моей смене работать.

 

5. Большевики

Завод работал уже больше года, а люди все приезжали и приезжали в Печаткино. Никто не знал и не считал, сколько здесь собралось народу; одни говорили — пять, другие — восемь тысяч.

В короткий срок возле проходной завода в один ряд выстроились четыре питейных заведения, с бильярдными и отдельными кабинетами наверху. Быстро выросла в поселке деревянная церквушка, и хилый, чахоточный попик освятил ее под «духов день» во славу божию. И конечно, будто из-под земли появились в Печаткино несколько городовых, как есть по всей форме: при шашках и с красными кантами.

Все было как положено… Кабак, церковь и городовой — что еще надо властям, чтобы чувствовать себя совсем спокойно!

Как-то Чухалин полушутя, полусерьезно сказал Алешину:

— Смотри, Павел, и учись: вот работа! А мы что? Пока типографию налаживаем, уже четыре кабака вовсю действуют, официанты с ног сбились.

Алешин кивнул и отвернулся, не ответив на шутку.

В самом деле, группе заводских большевиков на первых порах пришлось в Печаткино туго. В первые же месяцы по доносу провокатора были арестованы и сосланы восемь человек. В Петрограде об этом узнали поздно, и, когда приехал Чухалин, в Печаткино оставалось только пятеро большевиков.

Начал Чухалин с того, что послал Беднякова в Питер за шрифтами. Однако время шло, а тот не возвращался, и Чухалин, внешне оставаясь спокойным, был уверен, что Беднякова задержала полиция.

Чухалин работал на заводе мастером и, как мастер, имел по соседству с Алешиным свой небольшой домик. Впрочем, если б не Алешин, этого домика у него никогда не было бы: Павел Титович рассказал ему, как договаривался с вербовщиками отец, и Чухалин тут же отправился к управляющему. Пришлось разыграть из себя этакого хапугу вроде Филимонова, зато в награду он получил отдельный домик, где большевики могли собираться; в бараках это было бы немыслимо.

Мастер жил один. Долгое время Алешин не решался спросить у него, женат ли он, этот немолодой уже человек. Чухалин сам сказал ему об этом в один из декабрьских дней.

— Всегда меня в это время в Москву тянет…

— Почему в Москву? Ты же питерский.

— Питерский-то питерский… А десять лет назад мою Варьку на Пресне убили…

На этом разговор и кончился, но после него у Алешина осталось чувство щемящей жалости к Чухалину, жалости, которую он боялся не только высказать вслух, но даже показать.

Быть может, так происходило потому, что Алешин сам был вдовцом и хорошо знал, как тяжело потерять любимого человека. Скупо и немногословно он передал этот разговор отцу. Тит Титович сразу как-то засуетился, забеспокоился, и впоследствии Алешин так и не мог узнать, когда же старик близко сошелся с Чухалиным. Как бы там ни было, мастер стал бывать у них чаще — «по-соседски», как говорил Тит Титович, — но Алешину ясно было, что отец просто тянет Александра Денисовича в семью, где тот может отдохнуть, не оставаясь наедине с собой; и Чухалин тоже понимал старика, был благодарен ему за это.

Обычно они сходились по субботам. На столе появлялся самовар, а в праздник — и бутылка самогонки, которую старик распивал один: Чухалин не пил, а Алешин стеснялся выпивать при нем. Разговор заходил о самом разном; однажды он коснулся ребят, работающих на заводе, и Чухалин вспомнил, что перевел на днях в свою смену паренька, Яшку Курбатова, которого Филимонов едва было не загрыз.

— Это ты верно сделал, — одобрительно заметил Тит Титович. — Я этого парнишку знаю: ну, чистый адвокат Плевако. А кроме того…

Он многозначительно закашлялся, сделав вид, что поперхнулся чаем, с ехидцей поглядывая на сына. Тот покраснел, сердито шевельнул густыми, как у отца, мохнатыми бровями. Но Чухалин, ничего не заметив, спросил:

— Что?

— Да так… Вроде бы мой-то с Курбатовой того… Погуливает, одним словом.

— Вот оно что? — удивленно протянул Чухалин. — Ну что же, дело, как говорится, молодое… На свадьбу-то пригласишь?

Алешин ответил на шутку что-то невразумительное.

Но, прощаясь с ним в сенях, Чухалин спросил его серьезно:

— Слушай, Павел, вот о чем я хотел спросить. Не помешает тебе любовь-то эта? Нет, ты не обижайся, а дело тут такое… Я ведь давно все заметил, все знаю. Ну, и не лежит у меня к Курбатовой душа: какая-то темная она, забитая, богобоязненная. А я вот тебя в Питер хочу послать. Как она, поймет, если что-нибудь с тобой случится? Жизнь-то она, брат, у нас с тобой трудная, и жены с нами одной думкой жить должны.

Алешин ответил не скоро. В темноте сеней Чухалин не видел его лица, но чувствовал, что тот растерян сейчас.

— Так ведь что поделать? — тихо отозвался он наконец. — Люблю я ее, Александр Денисович. А в Питер, что же, конечно, поеду. Ты думаешь, Бедняков…

— Все может быть, — отрезал Чухалин.

Три дня они к этому разговору не возвращались. А на четвертый Чухалин постучался в окошко к Алешиным и вызвал Павла Титовича во двор.

— Пойдем ко мне, потолкуем.

Алешин, решив, что Александр Денисович будет сегодня говорить о том, что и три дня назад, не на шутку разозлился: какое тому в конце концов дело до его личной жизни? Входя в чухалинский дом, он уже заранее обдумал те слова, которыми ответит мастеру.

Но, войдя в комнату, он ахнул. Возле завешенного одеялом окна сидел смеющийся, счастливый Бедняков, а в углу — рабочий пятого цеха Пушкин.

— Ты откуда? — бросился к Беднякову Алешин.

— Где был, там нет, — хохотнул Бедняков. — Был, да весь вышел.

Алешин улыбнулся: Бедняков всегда говорил прибаутками и полузагадками. Но тут же Бедняков кивнул в угол комнаты, и Алешин увидел, что там, на табуретке, стоит деревянный сундучок с замочком: с такими сундучками в ту пору колесили по железным дорогам мастеровые, голь перекатная, в поисках своих молочных рек да кисельных берегов. Замок был снят и лежал сверху.

— Да подойди, не бойся, — снова хохотнул Бедняков. — Не кусается.

Алешин, еще не веря в удачу, подошел и откинул крышку сундучка. Там, аккуратно разложенные по мешочкам, лежали типографские шрифты. Алешин поднял один такой тяжелый мешочек, подкинул на руке и, повернувшись, спросил:

— Значит, порядок? Эх, братцы, и закрутим теперь машинку! Только…

— Печатника нет… — словно бы в раздумье сказал Чухалин. — Ты не радуйся, Павел Титыч, нам еще до машинки-то знаешь сколько сделать надо!

— Придется тебе в город ехать за печатником. Мы пока начнем собирать станок. А вот листовки носить… Ну, да там придумаем…

Алешин понял распоряжение Чухалина — ехать в город — как попытку оторвать его от Курбатовой; этого, по всей видимости, страстно желал мастер. Он побагровел, но, вспомнив недавний разговор в сенях, промолчал, забился в угол и больше не вылезал оттуда, слушая, как Бедняков рассказывает о своих похождениях в Питере. Он так бы и молчал до конца, но Чухалин опять завел разговор о том, кто же будет переносить на завод листовки — так, чтобы рабочие, которых время от времени обыскивали, не подвергались опасности.

— Тот же Яшка Курбатов. Я за парня ручаюсь. Поговорить с ним надо разок посерьезнее, — сказал вдруг Алешин из своего угла.

— Ну, вот и поговори, — обрадованно откликнулся Чухалин. — Как приедешь, так и затащи его к себе. По-моему, тоже смышленый парнишка… Только запуганный малость.

А Яшка, уставший после смены, спал и не знал, что именно этой ночью на многие и многие годы вперед — да что годы, на всю жизнь! — была определена четырьмя взрослыми людьми его судьба.

* * *

Из города Алешин вернулся неожиданно быстро: через три дня. Отлучку он объяснил просто: болел, ездил в больницу. Из получки у него вычли три рубля и пригрозили, что, если такое повторится, с завода выгонят. Алешин клялся и божился, что больше он болеть не будет, и ходил именинником, с трудом скрывая улыбку и меньше всего напоминая тяжело больного, замученного недугами человека. Что взрослые? Яшка и тот почувствовал, что здесь что-то не так, и постеснялся спросить у Павла Титовича, чем же он в конце концов болел.

Алешин, нагнав его во дворе, когда кончилась смена, обнял за плечи и спросил:

— Ну, Плевако, а к нам что не заходишь? Дочка по тебе соскучилась. Пойдем сейчас, а?

Яшка забормотал, что ему надо домой, мать будет волноваться, да и грязный он, но Алешин уже крепко держал его за плечо и посмеивался.

— Ничего… Мы матери объясним как-нибудь… А вымоешься у меня, и с мылом.

Яшка не хотел идти, но Алешин его тянул:

— Да что ты ломаешься, как дешевый пряник! Сказано — идем, — значит, идем.

Наконец Яшка понял, что вовсе не в Клаве здесь дело, а нужен он самому Алешину, и пошел, едва поспевая за Павлом Титовичем.

Алешин вел себя как-то непонятно. Несколько раз он делал вид, что у него расшнуровались ботинки, хотя Яшка видел, что с ботинками у Алешина все в порядке. Прежде чем войти в дом, он, зачем-то оглянувшись, стукнул два раз в раму и только после этого поднялся на крыльцо.

Двери им открыл Тит Титович, и это тоже удивило Яшку: обычно двери здесь днем не запирались. И, только войдя в дом, Яшка понял, в чем дело.

Из-за перегородки вышел человек и обрадованно закивал Алешину.

— Это глухонемой, — быстро сказал Алешин Яшке. — Так что не стесняйся. Родственник наш, понимаешь?..

Яшка, растерявшись, смотрел на этого человека и слова не мог вымолвить, будто он онемел от растерянности.

— Проходи в дом-то, — подтолкнул его Алешин.

Яшка шагнул к глухонемому и тихо сказал:

— Дядя Франц… Это я, Яшка.

Все замерли. Франц, повернувшись к пареньку, так же тихонько ахнул: «Майн готт!» — и бросился к нему. Они обнялись. Франц тормошил Яшку; от волнения он позабыл те русские слова, которые знал, и никто не мог понять, о чем он спрашивает. Потом, выпрямившись, Франц повернулся к Алешину и сказал ему:

— Корош малшик… Друк… Как это?.. Настоясчий.

Яшка не понимал ничего. Ни того, зачем его привел сюда Алешин (Клавы дома не было), ни того, какими судьбами очутился здесь немецкий военнопленный Франц. Он скорее почувствовал, что и его приход сюда и появление в Печаткино Франца как-то связаны между собой, но тщетно пока пытался определить, как же они связаны.

А Франц обнимал его снова, все расспрашивая, куда это «ушел маленький друк»; и Яшка, с трудом подбирая слова, рассказал о полицейском, о школе, о приезде сюда. И не понял, почему Алешин, откинув его голову, сказал, глядя ему в глаза своими синими, с черным ободком — совсем как у Клавы — глазами:

— Э, брат, да я и не знал этого. Значит, хлебнул уже шилом патоки?

С того дня изменилась Яшкина жизнь. Встречаясь теперь с ребятами, он пытался скорее уйти от них, прибежать к алешинскому дому, оглянувшись, стукнуть два раза в оконную раму и войти в дом, где его всегда ждали.

Алешин строго запретил ему носить детали станка сразу сюда. «Покрутись с ребятами, сделай вид, что играешь, потом удирай. Скажи: к Клаве пошел. Будут смеяться — не обращай внимания. Понял?»

Ребята и в самом деле смеялись: «Тили-тили-теста, жених и невеста…» Дальше они прибавляли вовсе неприличное; Яшка краснел, однако уходил не оборачиваясь.

Но где собирался станок, части для которого он чуть ли не каждый день выносил с завода, Яшка не знал. На все его расспросы, куда девался дядя Франц, Алешин многозначительно подмигивал и поднимал брови. В доме все стало на свои места. Появились куда-то уезжавшие бабушка и Клава; теперь двери Яшке открывала Клава и командовала:

— Сними ботинки; я только что пол подметала. Теплая вода осталась, можешь мыться. И тихо, пожалуйста, а то дедушка спит.

Яшка покорно снимал ботинки, мыл руки, чувствуя, как вал оттягивает его пояс, и тихо входил в комнаты. Он подчинялся Клаве во всем, зная, что Алешин скажет ей:

— А теперь, Клавочка, оставь-ка нас: у нас свои дела.

Клава дергала плечом — подумаешь, дела, — но уходила; и Яшка внутренне торжествовал.

Однажды он пришел и не застал Алешина дома. Он собрался уходить, но Клава втащила его в дом, за рукав и заявила, что никуда не пустит: она в доме одна, и ей просто-напросто страшно. Яшка смутился, взглянул на нее; нетрудно было догадаться, что она что-то скрывает, и ей вовсе не страшно, а так, придумала предлог, чтобы Яшка остался. Клава носилась по всему дому, притащила самовар, поставила на стол тарелку со студнем. Яшка не поднимал на нее глаза; он чувствовал, что молчать нельзя, надо что-то говорить, но слова застряли у него в горле. А Клава, сидя напротив, глядела на него в упор, подперев кулаками щеки так, что глаза у нее превратились совсем в щелочки.

Яшка, отвернувшись, увидел лежащие на подоконнике книги и, для того чтобы нарушить это тягостное молчание, спросил:

— Ты читаешь?

— Я.

Снова наступила пауза.

— А что это?

— Да так, — сказала Клава словно бы нехотя. — Тебе неинтересно. Гоголь — «Мертвые души».

Яшка впервые поглядел на нее испытующе. «Мертвые души» он читал, но многого не понял, а теперь, услышав это «тебе неинтересно», обиделся: столько пренебрежения слышалось в Клавином голосе. Он с грохотом отодвинул от себя стакан с недопитым чаем и поднялся, придерживая рукой бабашки, насыпанные за пазуху.

— Это почему же? Думаешь, ты одна такая… умная?

Клава ответила сразу же, но с прежней насмешливостью:

— Да ты разве интересуешься книгами? Борова скипидаром помазать или куриц самогоном напоить — это тебе больше по душе.

У Яшки перехватило дыхание: знает! Ну, так что же тут плохого? Ведь иначе-то он не мог уйти от Филимонова. И хотя он собирался сейчас схватить шапку и, не простившись с Клавой, убежать, что-то задержало его. Быть может, то, что в самом тоне, каким были сказаны эти слова, слышалось осуждение, а он не мог понять, в чем же осуждают его. Клава, зевнув, отвернулась.

— Нужны тебе эти книги!..

— А может, и нужны, — вспылил Яшка. — Подумаешь… Что ж худого, что я борова наскипидарил? Так ему и надо!

— Дурак, — спокойно заметила Клава. — Боров-то виноват, что ли? Небось самому Филимонову побоялся бы и кукиш показать, не то чтобы… А на бессловесной скотине легко отыграться.

Яшка, разозлившись, пошел к дверям. Клава остановила его.

— Ты куда? Да постой же. Принес?

Он повернулся.

— Что принес?

— Ну, для отца принес что-нибудь?

— А ты откуда знаешь?

— Теперь знаю, — улыбнулась она. — Давай сюда.

Яков нащупал под рубашкой теплые бабашки, отлитые из обрезков металла, и буркнул:

— Ничего я не принес. А где Павел Титыч?

Клава тихонько засмеялась. Отец стоял в дверях и тоже улыбался: Яков не заметил, как тот вошел. Алешин шагнул к нему и, взлохматив Яшкины волосы, сказал:

— Молодчина ты, парень… А Клава действительно знает… Разве от нее что-нибудь скроешь? Она у нас всюду пролезет.

Ребята, конечно, не догадывались даже, чем заняты Тит Титович, Алешин, Чухалин, Бедняков, Пушкин, но, не зная толком ни о чем, считали себя участниками какого-то очень важного и опасного дела.

Место для типографии было выбрано в нескольких километрах от поселка, на берегу тихой речки Шограш; в ее обрывистом береге была вырыта землянка. Вход в нее скрывали кусты буйно разросшегося ивняка. Чтобы войти в землянку, нужно было подъехать к обрыву на лодке и лезть по веревочной лестнице.

Землянка была сделана так, что в ней можно было жить и зимой. Труба от печи-«буржуйки», выведенная к самой воде, была незаметна глазу. Здесь, в землянке, стояли нары, стол, несколько табуреток; в углу стоял собранный типографский станок. А в нише, закрытой досками, хранилось святая святых — то, что с огромным трудом удалось привезти Чухалину из Москвы, — оружие…

 

6. Мастер Чухалин не одобряет

Долгое время почти никто не знал, что собой представляет Александр Денисович Чухалин. Его считали добрым человеком, знатоком своего дела, и только. Он был среднего роста, лет пятидесяти, с совершенно лысой головой. Как все рано облысевшие люди, голову он брил. Ходил Чухалин в жилетке, пиджаке и в брюках навыпуск; на затылок у него неизменно была сдвинута кепка с желтым засаленным ремешком у козырька. И не всякий, глядя на него, смог бы поверить, что этот человек — большевик с тысяча девятьсот четвертого года, возглавляет в Печаткино партийную организацию.

Приехал он сюда из Петрограда. В 1912 году, после Ленских событий, Чухалин был арестован и сослан на два года в Шенкурский уезд Архангельской губернии. В самом начале войны он вернулся в Питер, но нигде не мог устроиться на работу. Пришлось уехать в провинцию. Чухалин был хорошим мастером, и его взяли на новый Печаткинский военный завод. После появления листовок стали поговаривать, что он «самый главный революционер» на заводе, только тонко ведет дело — так, что комар носа не подточит. Когда Чухалин работал ночью, к нему не раз неожиданно являлись жандармы в штатском: в конторке начинался обыск. Был обыск и дома: встревоженное заводское начальство готово было подозревать всех.

Впрочем, на защиту Чухалина немедленно поднимался управляющий Молотилов:

— За Чухалина я вам полдюжины инженеров отдам, — говорил он, зная, что другого такого специалиста-практика ему и в самом деле не найти.

Яшка полюбил Александра Денисовича еще тогда, когда тот попросил Филимонова перевести мальчика в свою смену. Яшка почти никогда не видел ласки. Его доброе мальчишеское сердце начинало биться от малейшего проявления заботы.

Листовка, найденная после работы в инструментальном ящике, была невелика. Отпечатанная на серой плотной бумаге, в которую лавочники обычно заворачивают селедку, она бы и не привлекла Яшкиного внимания, если бы не удивленные глаза оставшихся в цехе рабочих:

— Глядите, ребята, птички-залетки!

— Давно не было, милых.

— А ну, кто голосистый, читай! Да пусть мальцы встанут — мастера поглядеть.

Никто и не заметил, что мастер Чухалин был в цехе. Улыбаясь, он кивнул головой:

— Читайте, читайте.

Учеников отослали к дверям: пусть поглядят, не идут ли посторонние. Яшку поставили к окну. Один из рабочих приказал ему:

— Гляди на двор. Что мы тут делаем, тебя не касается. А увидишь чужого, свистни. Умеешь свистеть-то?

Яшка вложил в рот два грязных пальца и пронзительно, так, что у самого зазвенело в ушах, свистнул.

— Вот-вот, — одобрительно похлопал его по плечу рабочий. — Стало быть, чуть что, свистни во всю силу.

— Зачем во всю силу? — спокойно заметил Чухалин. — Надо тихонько, чтоб только вы услышали.

Рабочий удивленно поглядел на него, но смолчал.

Яшка стоял у окна и слушал.

«Товарищи рабочие! Выпуская смертоносную продукцию для братоубийственной войны, капиталист Печаткин несколько миллионов рублей в год выколачивает из нас, опускает прибыли в свой бездонный карман. Оглядитесь, как построен наш завод. Цехи сплошь деревянные, ни о какой охране труда капиталист не думает. Каждый день кто-нибудь да увечится. А о нашей жизни нечего и говорить. В бараках рассадник заразы. Рабочие живут по шесть-семь человек в клетушке, где и двоим-то тесно… Штрафы так и сыплются на нас… Особенно зверствует хозяйский холуй Филимонов. Забыл, видимо, как его катали на тачке в пятом году…»

В конце листовка призывала рабочих восстать по первому зову партии. «Придет еще пятый год, и слетят самодержавие и капитализм».

Листовка была подписана коротко: «Местная организация РСДРП (б)».

У Яшки гулко колотилось сердце. Каждое слово было неожиданно понятно ему. Он словно разом увидел ветхие цехи и свои покалеченные пальцы и припомнил комнату, где, кроме него с матерью, жило еще восемь работниц; и мастера Филимонова, так и буравящего каждого своими крохотными глазками.

Он обернулся. Рабочие молча курили, думая каждый о своем. Возможно, они стеснялись мастера. Наконец кто-то сказал:

— Вроде бы все понятно… Только… как восстанешь-то? У меня, к примеру, батьку невесть куда в шестом году услали.

— К тому ж голые мы…

— Неувязка здесь.

— Никакой неувязки нет, — тихо сказал Чухалин. — Были бы руки, а оружие найдется. Вспомните пятый год!

Рабочие молчали. Наконец один из них встал, подошел к Чухалину и, крепко встряхнув его руку, сказал:

— Ты прости нас, Денисыч… Мы думали, ты просто хороший мужик…

Чухалин смущенно вытащил из кармана грязный платок, снял очки и начал протирать стекла.

* * *

День ото дня все острее становилось ощущение обиды, нанесенной Филимоновым. Завидев его, Яшка независимо ухмылялся, но мастер, казалось, не замечал его, и это Яшку бесило: хоть бы за ухо схватил, дьявол! В кармане Яшка таскал теперь острый напильник: полоснуть бы мастера по его рыжей, покрытой волосами и веснушками руке.

Неожиданно ему пришлось снова столкнуться с Филимоновым, но уже при других обстоятельствах.

Мастера Чухалина управляющий Молотилов на два дня послал в губернский город, и вместо него в ночную смену был назначен Филимонов. На работу он пришел вместе с табельщиком Митей и, едва увидев Яшку, позеленел от злости.

— Марш отсюда! Паршивец!

Дальше последовала такая брань, что Яшка опрометью выскочил из инструментальной, прибежал в цех и рассказал слесарям, как его выгнал Филимонов.

— Знаешь, Яшка, он всегда в ночной смене спит, — задумчиво сказал Петька Зуев. — Филимониха говорила, так спит, что хоть всех святых вместе с ним выноси, — не услышит. Утром лучше не буди, — драться лезет, а просыпается только тогда, когда рожу умоет. Может, смажем, а?

Яшка не понял, что значит «смажем», но согласился. Когда же Петька объяснил, что это за «смазка», Яков пришел в восторг. Он вспомнил упрек Клавы и усмехнулся: «Что-то ты теперь скажешь?»

Рабочие в цехе подзадоривали ребят.

— Валяйте, хлопцы! Придумайте что-нибудь для Пузана. Мы хоть посмеемся.

Часа в три ночи один из рабочих увидел через маленькое окошко конторки, что Пузан и Митя спят. Узнав об этом, Яшка мигом помчался разыскивать Зуева. Вместе они попробовали открыть дверь. Она была заперта на внутренний замок. Выручил один из слесарей: он сунул в скважину какую-то проволоку, повертел ее, и дверь отворилась…

Ребята тихо вошли в конторку. Филимонов развалился на полу, на рыжем теплом тулупе, а табельщик — в бывшем когда-то мягким кресле, вытянув ноги вперед.

У Петьки Зуева глаза просто горели, когда он кивнул на чернильницы, стоящие на столе. В одной были фиолетовые чернила, в другой — красные: ими обычно Чухалин писал сводки. Зуев вытащил из кармана тонкую кисточку, которой токари смазывали мыльной эмульсией обрабатываемые мелкие детали.

У Якова тряслись колени. Петька шикнул на него: начинай. Осторожно подойдя к Филимонову, он обмакнул кисточку в чернила…

На лысине мастера ребята нарисовали большой крест, на лбу — рога, нос выкрасили красными чернилами, а по обе стороны рта провели две красные полосы, отчего рот стал казаться огромным, на щеках наставили множество точек — получилось в крапинку, Пузан спал; он даже не пошевелился, когда его разрисовывали.

Точно так же разукрасили табельщика. Тот часто махал руками, будто отгонял надоедливых мух, но не просыпался.

Ребята привязали к ногам мастера и табельщика бечевку, потом тихо вышли, слесарь снова отмычкой закрыл за ними дверь. Теперь надо было сделать так, чтобы мастер и табельщик проснулись.

Кто-то додумался позвонить по телефону. Митя испуганно вскочил и бросился к аппарату. Запутавшись в бечевке, табельщик дернул Филимонова, и тот заворочался. Митя истошно кричал в телефонную трубку: «Я слушаю! Я слушаю! Кто говорит?» Но трубка молчала.

Отвязав от ноги бечевку, еще ошалевший от сна, табельщик сел на свое место, включил настольную лампу. Свет озарил его лицо. Раскрыв от удивления рот, Пузан начал разглядывать Митю, все более и более расплываясь в улыбке. То же самое происходило и с табельщиком. Вдруг рабочие услышали громкий, раскатистый смех Филимонова. Вслед за ним раздался дробный смешок Мити.

Оба долго хохотали, показывая друг на друга пальцами, не в силах что-либо выговорить.

Первым опомнился Пузан. Еще икая от хохота, он проговорил:

— Чего ты-то смеешься, рожа страшная? Ну и рожа! И размалевали тебя сволочи, как икону, прости господи. Прямо вельзевул какой-то, Умойся поди, а не то, если увидят твою рожу, год смеяться будут. Вот сволочи черномазые! Не иначе, как они…

Митя уже начал соображать, что случилось. Он сорвался с места и побежал.

— Оглашенный! — проворчал Филимонов. — С такой рожей бежит…

Митя открыл дверь в комнату телефонистки. Там дежурила тихая и всегда грустная Груня, предмет Митиных воздыханий. Увидев ворвавшегося в комнату табельщика, Груня закричала и прижалась к стенке.

— Зеркало! — отчаянно крикнул табельщик. — Есть у тебя зеркало? Ну!

Груня молча показала на редикюль. Схватив маленькое зеркальце, Митя побежал обратно, по дороге разглядывая свое размалеванное лицо. В конторке Митя ткнул зеркало в лицо мастера.

Филимонов, еще ничего не подозревавший, взглянул и взвыл, как пес, которому наступили на лапу.

Рабочие, глядевшие в окно, смеялись. Обхватив обеими руками голову, Пузан бросился из конторки.

Он подбежал к умывальнику и сунул голову под кран. Фиолетовые и красные чернила расплылись, придав его лицу и лысине какой-то немыслимый, грязно-бурый цвет. Умываясь, мастер поминутно смотрелся в зеркало. Теперь он уже стонал, как от боли, безжалостно растирая лицо. Отмыть чернила, тем более химические, оказалось делом вовсе не таким легким. Пемзой он содрал с лысины кожу…

По дороге в конторку Филимонов зашел в инструментальную кладовую, и слесари не успели опомниться, как он крепко рванул Яшку за ухо и ткнул в нос кулаком.

— На, художник, шпана подзаборная!.. Завтра за ворота вылетишь.

У Яшки из носа текла кровь; от сильной боли он съежился, размазывая кровь по лицу.

— Ты чего парнишку бьешь? — угрюмо проговорил слесарь Мелентьев и подошел вплотную к мастеру, держа тяжелый ручник.

Филимонов плюнул на пол, повернулся и вышел из кладовой.

— Иди, Яша, умойся, — погладил парнишку по голове Мелентьев. — Ты не поддавайся ему; мы заступимся, если что… Ну и цирк устроили! Я такого представления в Питере у Ченизелли не видел. Молодцы, ребята, так ему и надо!

Яшка ободрился, пошел вымылся, постоял немного с откинутой головой, чтобы остановить кровь. Нос у него распух, под глазом расплылся густо-синий подтек.

Утром, после смены, он торопливо выбежал из цеха, чтобы прошмыгнуть незамеченным за ворота. Но Филимонов ждал его. Он схватил Яшку за руки и резким движением бросил на землю. Пряча в колени лицо, Яшка громко крикнул:

— Дядя Ваня-а!..

Удара не последовало. Яшка осторожно открыл глаза. Рядом с Филимоновым стояло несколько рабочих, и даже в густых сумерках было видно, какие у них злые лица.

— Ты что, мастер? Опять парнишку бить хочешь? Кровь играет? Что же, можно и подраться. Давай с нами, с любым.

Мелентьев угрожающе сказал Пузану:

— Уйди от греха… Не то плохо может быть…

Мастер, не сказав ни слова, пошел. В дверях он обернулся:

— Вы еще, бунтовщики, вспомните меня; это как бог свят.

— Иди, иди, — махнул рукой Мелентьев. — Не боимся. В полицию иди, жалуйся, филер паршивый.

На другой день приехал Чухалин. Яшка все подробно ему рассказал. Чухалин сначала засмеялся, а потом, нахмурившись, качнул головой:

— Не так, Яшка, надо с этими пузанами драться. Ну, да вырастешь — поймешь! Таких, брат, надо… насмерть бить. Вот оно как, дело-то, обстоит…

 

7. Яшкины «капканы»

После того как Яшка пронес на завод две пачки листовок — их дал ему Павел Титович Алешин, — Чухалин стал относиться к нему еще теплее. Временами Яшка ловил на себе его задумчивый взгляд, и тогда ему казалось, что мастер смотрит на него испытующе. Мальчик догадывался, что где-то, недоступная ему, идет другая, тайная жизнь, в которой участвуют и Чухалин, и отец Клавы, и Тит Титович, и Франц; и, еще не зная, какая это жизнь, Яшка невольно тянулся к ней.

Слова листовок заставляли его холодеть от немого, откуда-то из глубины души поднимающегося восторга. Он проносил на завод листовки с сильно бьющимся сердцем, но не потому, что ему было страшно, а от ощущения, что и он коснулся тайной жизни мастера Чухалина и дяди Павла, о которой ему ничего не было известно.

Твердо, он знал только одно: плохого мастер Чухалин не сделает. От Мелентьева Яшка как-то слышал, что, по всей видимости, мастер — большевик. Он спросил:

— А что это такое?

— Значит, которые за народ — против царя и буржуев, — сбивчиво объяснил Мелентьев.

Это объяснение не удовлетворило Яшку. После работы он, зайдя домой к Алешину, спросил его о том же, чтобы выяснить, наконец, — правда ли, что Александр Денисович большевик? Если так, то и он, Яшка, тоже хочет быть большевиком.

У Алешина дернулись широкие ноздри; он тихо ответил:

— А ты помалкивай, браток… За одно это слово каждому Сибирь готова.

— Ну, тогда еще листовок дайте, — вздохнул Яшка.

Листовок ему больше не дали, но месяц спустя Чухалин нашел ему дело. Это было в начале февраля; смена работала ночью. Александр Денисович вызвал к себе Яшку и, кивнув: «Садись», — задумчиво спросил:

— Как, Яша, у тебя язык — крепко на шарнирах сидит или болтается?

Яшка обиделся:

— Я пока никому ничего не болтал…

— Ну-ну… — словно извиняясь, протянул мастер. — Серьезное дело есть. Если узнают, то мне, да и другим очень плохо будет. Понял? Плохо будет!

Последние слова Чухалин произнес шепотом. Яшка заволновался: он почувствовал, что это что-то серьезное.

— Раз дело, так пускай разрубят меня на части, а я все равно ничего не скажу, — выпалил он. — Спросите у ребят… Ябедничал я на кого? Вот, ей-богу, никому не скажу!

Он даже перекрестился для убедительности.

— Не божись, Яша, — тихо сказал Чухалин, — Здесь нам бог не поможет. Ну, да я верю тебе. — Он прошелся по конторке. — Ты через полчаса пойдешь, подежуришь внизу, у дверей. Если кто пойдет в эти двери, прибежишь вперед и предупредишь меня.

Яшка был разочарован: поручение казалось ему несерьезным. Чухалин будто прочел его мысль.

— Это очень важное дело, Яша. Если ты его как следует не выполнишь, много народу в тюрьму пойдет, — нахмурив брови, сказал он.

— Сделаю я, — в тон ему и так же хмурясь ответил Яшка. — На совесть сделаю. Пускай скорей меня в тюрьму посадят, а я вас не подведу.

— Вот и хорошо. Тебя-то в тюрьму не посадят, мал еще, а ты лучше так сделай, чтобы меня не подвести. Ну, иди! Я тебя позову, когда надо будет. Только помни: никому ни слова!

Яшка не уходил. Чухалин видел, что он о чем-то хочет его спросить.

— Чего ты?

— Скажите, дядя Шура, а что такое большевик? — спросил Яшка. Этот вопрос до сих пор он так и не выяснил.

— Большевик? — переспросил Чухалин, — Это, Яша, люди, которые борются за то, чтобы всем хорошо жилось. Я тебе как-нибудь расскажу о большевиках. Приходи ко мне домой в воскресенье.

— Ладно, приду. А ты не большевик, дядя Шура? — снова спросил Яшка. Чухалин положил руку ему на плечо.

— Вот что, паренек: никого об этом не спрашивай. Никто тебе не скажет. Ты лучше приглядывайся ко всему.

— Я и приглядываюсь. Только понять не могу. Слышал я, что дядя Павел большевик, а я смотрел-смотрел за ним, а он обыкновенный человек!

Чухалин повернул его к дверям.

— Ну, ты иди теперь…

Через полчаса Яшку позвали и велели ему дежурить внизу на лестнице, у входа в здание. Он видел, что в конторке Чухалина собралось человек десять или двенадцать рабочих. Из соседнего цеха пришел дядя Павел.

Стоя на лестнице, Яшка размышлял, что бы такое сделать, чтобы без шума и крыса не могла пробраться наверх. Чтобы Чухалин услышал раньше, чем прибежит Яшка.

Он вспомнил, как в губернском городе, на Екатерининской, Генка со своими ребятами ставили на мостках «капканы». Поперек мостков протягивалась тонкая проволока или бечевка; тот, кто шел по мосткам, обязательно запинался и нередко падал, проклиная хулиганов. Генка в это время сидел за забором и смотрел в щелку.

Такие же «капканы» Яшка решил поставить здесь.

Одну проволоку он натянул на крыльце у входа в дверь, вторую — у самой лестницы, третью — на лестничной площадке и, наконец, еще одну — на самом верху, где оканчивался последний пролет. Вдобавок ко всему он повесил по краям проволоки металлические обрезки.

Была лунная, звездная ночь. Яшка мерз в холодном подъезде. Коридор и лестница были слабо освещены; где-то на самом верху, под потолком, горела маленькая запыленная электрическая лампочка. В такой темноте нельзя было различить даже лица.

Яшка стоял уже около двух часов; его начало знобить. Он перешел на лестничную площадку и стал греться у батареи парового отопления, возле окна. Случайно выглянув на улицу, он увидел, как к крыльцу подходят четыре человека. Тусклый лунный свет скользнул по стволу винтовки…

Стражник остался стоять у крыльца, остальные начали подниматься по лестнице. Шедший впереди поручик Бессонов — его Яшка сразу узнал, — задев ногой за проволоку, шлепнулся на крыльце, и железины, что были подвешены на проволоке, загремели. Снизу донеслась крепкая брань. Яшка со всех ног бросился по лестнице вверх, к дверям конторки. Когда он открыл двери, Бессонов попал во второй «капкан»: железо так и грохотало там, внизу.

В конторке уже все встали и толпились у дверей на лестницу, ведущую в цех.

— Спокойнее, товарищи, быстро расходитесь по цехам, — говорил Чухалин. Дядя Павел, обернувшись, хитро подмигнул Яшке.

После второго «капкана» жандармы шли медленно. Один из них пополз по лестнице на карачках, ощупывая руками каждую ступеньку, остальные тихо двигались за ним.

Когда жандармы поднялись и с грохотом открыли дверь, в конторке никого не было. Только хмурый табельщик что-то писал, и около него стоял Яшка.

— Где мастер? Встать, скотина! — ревел поручик.

— Мастер в цеху, — спокойно ответил тот и показал рукой на окно. — А потом, ваше благородие, я не скотина, у меня человеческий облик есть. А если бы я был скотина — козел там или бык какой, я бы на вас бодаться бросился. Так-то, ваши благородия… Позвать вам мастера, что ли, или сами в цех пройти изволите?

— Позови! — отрывисто приказал Бессонов.

— Яша, сбегай…

Когда Чухалин пришел, жандармы начали расспрашивать его о пожарной охране, о том, не заметил ли он в цехе посторонних. Мастер отвечал спокойно, что посторонних в цехе нет, а пожарную охрану проверяли только вчера.

Жандармы ушли. Чухалин, протянув руку к Яшке, привлек его к себе и поцеловал в красную, еще пахнущую морозом щеку.

 

8. Взрыв на заводе

Мир для Курбатова был полон каких-то неясных ему событий, явлений, и ему трудно было уследить за их стремительным и часто противоречивым ходом, но сердцем он угадывал пути тех людей, которые влекли его, и к ним он испытывал одновременно и уважение, и любовь, и зависть.

Чувство, овладевшее им, пожалуй, было сходно с прозрением. Масса самых разных впечатлений, не связанных между собой, волновала Яшку так, что он порою терялся и только каким-то чутьем мог отделить плохое от хорошего.

В конце февраля Яшкина жизнь круто изменилась. Его разбудил тяжелый, будто подземный толчок, и он вскочил, закрывая лицо рукой: в комнату со звоном сыпались стекла. Далекое эхо разнесло грохот взрыва. Наспех одевшись, Яшка выскочил на улицу; мимо него уже бежали, крича и размахивая руками, люди, а в той стороне, где был завод, стояло в морозном воздухе черное неподвижное облако дыма.

Повинуясь толпе, Яшка тоже побежал; по дороге он схватывал отрывки фраз: «Пятый цех… начисто… Склады… Где ручки, где ножки…»

Возле заводских ворот стояла плотная толпа рабочих. Взобравшись на пролетку, бог весть чью и как здесь очутившуюся, Яшка увидел, как там, за забором, люди носят и складывают какие-то тюки… Дымились развалины… Яшка вдруг догадался: да это не тюки, это то, что осталось от рабочих утренней смены! У него закружилась голова, он чуть не упал с пролетки, но пересилил себя и осторожно слез, зажмурив глаза.

Внезапно он вздрогнул. Мать! Она же работала там, в пятом цехе, и Алешин тоже работал там… Он бросился в толпу, расталкивая людей, полз на четвереньках, пока не добрался до ворот. Здесь его остановил Чухалин.

— Ты куда, сынок?

— Туда… там… мать…

Яшка задыхался от слез, комом стоящих в горле. Чухалин, нагнувшись, поднял Яшку и передал стоящему неподалеку пожилому токарю Пушкину.

— Отведи его ко мне…

— Я не хочу! — крикнул Яшка, отрывая от себя руки Чухалина. — Дядя Шура, я не хочу! Мама!

Рабочие стояли молча. Яшка видел нахмуренные, злые лица; ему стало страшно. Он уже вырвался из цепких рук мастера, но его обняли чьи-то другие руки, и незнакомый рабочий тихо сказал:

— Иди отсюда, паренек. Сейчас не место тебе здесь.

Яшка рванулся от него прочь, вцепился в железные прутья заводских ворот и затих…

Постепенно до него стали доходить отдельные выкрики, слова, даже целые фразы. Вот, забравшись на забор, кричит жандармский поручик Бессонов:

— Это немецкие штучки! Немцы и большевики заодно, они подложили бомбу!

В Бессонова полетел камень; жандарм поспешно слез с забора, и Яшка увидел, как он бежит через двор, придерживая рукой кобуру.

Потом сзади раздался знакомый голос:

— Это ложь! На нашей крови богатство зарабатывают. Лишнюю копейку жалели на рабочего переложить, вот и погубили столько народу.

Говорил Чухалин.

Говорил он неторопливо, взвешивая и обдумывая каждое слово:

— Пора кончать с этим, товарищи. Довольно пролилось нашей крови… Царь давно уже стакнулся с капиталистами, вместе они душат нас…

Яшка увидел, как несколько человек бегом пронесли по двору носилки. На них лежали два трупа. Одна рука, скользнув с носилок, глухо стукнув, упала на землю, Яшка вскрикнул и потерял сознание.

* * *

К мастеру Чухалину, только что пришедшему с аварийных работ, прибежал парнишка-телеграфист. От быстрого бега он задохся так, что долго не мог выговорить ни слова. Наконец он сбивчиво рассказал, что сегодня утром принял телеграмму, в которой говорится, что царь отрекся от престола, временный комитет Государственной думы во главе с Родзянко взял власть в свои руки и призывает всех к спокойствию и порядку… Была и вторая телеграмма: какой-то Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов предлагал организовать такие же Советы на местах и брать власть.

— Где эти телеграммы? — быстро спросил одевающийся Чухалин.

— А начальник почты все телеграфные ленты забрал и убежал на квартиру к Молотилову.

Чухалин, осторожно накрыв одеялом разметавшегося на постели Яшку, выбежал на улицу.

По дороге он забежал к Беднякову, Булгакову и еще к нескольким большевикам. Одни из них двинулись к дому Молотилова, другие — на завод.

Минут через пятнадцать тревожно загудел заводской гудок. Из уцелевших цехов рабочие высыпали во двор, к заводу бежали из поселка. Под людским напором открылись двустворчатые тяжелые заводские ворота.

Кто-то принес несколько пустых ящиков из-под снарядов. Бедняков легко вспрыгнул на них; толпа притихла.

— Товарищи! — крикнул Бедняков. — Вчера в Петрограде свергнуто самодержавие. Кровавый царь отрекся от престола. Сегодня утром пришли телеграммы о событиях в Питере, Почтарь Воробьев, Молотилов и другие господа хотят скрыть от нас эти телеграммы! Все они сейчас собрались на квартире у Молотилова. Революцию скрыть нельзя, товарищи!

Толпа, повинуясь кому-то невидимому, двинулась к воротам. Рабочие выходили и сами строились в ряды. Передние двинулись, и сразу зазвучала песня:

Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног…

А где-то в середине колонны родилась новая:

Смело, товарищи, в ногу, Духом окрепнем в борьбе, В царство свободы дорогу Грудью проложим себе…

У дома Молотилова уже стояла большая толпа рабочих; они пришли раньше, вместе с Чухалиным и Булгаковым.

— Товарищи, главное, — спокойствие! Спокойствие, товарищи!

Бедняков и еще несколько человек, раздвигая толпу, поднялись на крыльцо. Вскоре в дверях молотиловского дома показался огромный, страшный в ярости, кузнец Чугунов. Он, как котенка, тащил за шиворот почтаря Воробьева. В сопровождении рабочих вышел бледный Молотилов и вслед за ним жандармский ротмистр. При виде их толпа заревела: «Давай их сюда!.. Хватит, поцарствовали!.. Смотри, какое рыло у жандарма… Наверно, уже и дрожь прохватила». Действительно, вид представителей власти был жалок. Ротмистр только бормотал: «Служба ведь, братцы! Все возьмите, братцы…»

Но его уже не слушали. Бедняков размахивал над головой листками телеграмм.

* * *

Яшка очнулся только на третий день, бледный, с темными, коричневыми тенями в глазницах. Еще боясь открыть глаза, он лежал и слушал, как кто-то тихо ходит по комнате, осторожно передвигая мебель, и, наконец, тихонько позвал:

— Мама!..

Шаги смолкли. Яшка открыл глаза, увидел прямо перед собой стенку с какими-то незнакомыми обоями, часы-ходики и фотографию в резной рамке; эти вещи он тоже видел впервые. Он захотел приподняться и не смог. Все тело было словно привязано к постели сотнями невидимых веревочек, которые больно и глубоко врезались в кожу. Яшка выдохнул: «Пить!» и, когда почувствовал на губах холод кружки, вспомнил все…

Его выходила Марфа Ильинична Алешина. Три дня назад чудом спасшийся от смерти Павел Титович, трясущийся, мертвенно-зеленый, принес Яшку от Чухалина и, положив на свою кровать, сел, обхватив голову руками.

— Настасья… погибла, — хрипло объяснил он матери. Старуха ахнула, прислонившись к дверному косяку, и долго смотрела на Яшку печальными, глубокими, какие только и бывают у очень сердечных старух, глазами. Потом, уже спокойно подойдя к кровати, она медленно провела рукой по жесткой, шершавой Яшкиной щеке и, сердито нахмурившись, сказала сыну:

— Чего панихиду развел? А еще мужик. Ступай-ка наколи дров: с утра печь не топлена.

Павел, ошалевший от такого спокойного тона, послушно встал и ушел; только тогда Марфа Ильинична разрыдалась, беззвучно шевеля мягкими ввалившимися губами и вытирая щеки краешком передника. Ей было жаль всех: и Настасью, и вконец осиротевшего Яшку, и одинокого сына, и себя, наконец, потому что, если вспомнить, — что за жизнь была! Скоро уже и помирать, а оглянешься — и пусто позади, будто и не прожито шестьдесят пять лет на земле…

Очнувшись, Яшка недоуменно оглядел комнату мутными, пустыми глазами. Он не сразу сообразил, где он сейчас и как попал сюда. Постепенно он начал узнавать вещи: и эти часы-ходики, и фотографии в рамке на стене, и старомодный пузатый комод, на котором стояли в вазочке ломкие бессмертники.

И тогда в памяти вспыхнуло увиденное там, на заводском дворе. Поднеся ко рту руки, Яшка сдавленно закричал и не услышал своего крика. Из соседней комнаты вышла Марфа Ильинична; у нее шевелились губы, — очевидно, она что-то говорила, стараясь удержать бьющегося на кровати Яшку. А он снова потерял сознание.

Несколько дней Яшка пролежал, отвернувшись к стене. Его заставляли есть — и он ел нехотя, с трудом. Закрывая глаза, он снова представлял себе мать, ее усталое бледное лицо со скорбными складками в уголках рта. Временами ему казалось, что мать здесь, в комнате, и он быстро вскакивал. Нет, это Тит Титович осторожно входил в комнату и, увидев вскочившего Яшку, махал руками: «Лежи, лежи, я на секундочку, в комод только загляну». Из комода брали вещи и меняли на продукты — для Яшки… Мальчик, конечно, ничего этого не знал. Отвернувшись к стене, он беззвучно плакал, кусая уголок наволочки. Наплакавшись вдоволь, Яшка словно бы ожил. Вечерами, когда собиралась вся семья, он жадно слушал, о чем говорили взрослые, стараясь не пропустить ни одного слова. Пытался представить себе по этим разговорам, что происходит на заводе, и не мог. Поэтому его еще больше тянуло туда, к ребятам, к Чухалину.

Разговоры были разные. Тит Титович, словно бы помолодевший, хрипло смеясь, рассказывал о митинге на площади перед заводом. Он то и дело хитро подмигивал Яшке, порой вставляя соленое словцо, и Марфа Ильинична замахивалась на него тряпкой.

— Не болтай перед детьми, безбожник.

Постепенно Яшка уже начал представлять себе, что творилось за стенами этого маленького домика, ставшего ему родным…

Еще там, перед домом управляющего заводом, Молотилова, люди, узнав о революции, плакали, обнимались, смеялись; будто весной повеяло в этот холодный и серый февральский день. Там же выбрали новую рабочую власть — Совет рабочих депутатов. Разноголосно, перебивая друг друга, выкрикивали фамилии, поднимали руки и снова смеялись, выпихивая на крыльцо первых своих депутатов.

В Совет, как узнал Яшка, было избрано одиннадцать человек. Из них шесть большевиков, в том числе Бедняков, Пушкин и Чухалин.

На другой день был избран первый легальный заводской комитет. Председателем его стал Павел Титович Алешин.

Яшка не знал многих слов из тех, которые произносились взрослыми. «Митинг», «Временное правительство»… Тит Титович объяснил ему просто.

— Времянка, то есть правительство временное, — это, брат, навоз… Не трогаешь, а все равно воняет. А митинг… Ну, это когда много народу собирается. Вот тут было на днях…

Четвертого марта заводской гудок созвал рабочих на площадь. На трибуну поднялись три незнакомых человека: один в плюшевой шляпе, двое в форменных фуражках с синим и зеленым околышами. Около них стали Молотилов и нынешний начальник милиции, эсер Карякин.

Карякин был рабочим. И хотя рабочий он был так себе, но платили ему, не в пример другим, много. Весь поселок смеялся, когда в выходной день Карякин, в сапогах гармошкой и цилиндре, отправлялся в кабак — пить пиво и играть на бильярде.

Когда народ собрался, Карякин объявил:

— Слово имеет представитель губернской власти.

— Какой власти? — крикнули из толпы.

Плюшевая шляпа ответила:

— Граждане русской республики! В столице нашей, в Петрограде, образовано Временное правительство; оно приступило к работе, к подготовке выборов в Учредительное собрание, которое должно отразить волю народа и выбрать законное правительство земли русской…

— Не тяни, говори — кто в правительстве? — кричали ему.

— Сейчас, граждане, прочитаю!

Как только он произнес первую фамилию — председатель совета министров и министр внутренних дел князь Г. Е. Львов, — толпа загудела так, что не слышны были следующие фамилии.

— Опять князь! Царя по шапке, так на шею князь сел!

— Долой князей! Эй! Скажи, а как насчет войны! Когда мир будет?

Толпа кричала все сильнее и сильнее; оратор беспомощно разводил руками: ему не давали говорить.

На трибуну вышел большевик Захар Аввакумович Пушкин. И сразу, как будто одно лишь его присутствие на трибуне предвещало что-то другое, смолкли голоса, люди шикали друг на друга, и, наконец, наступила ровная, ожидающая тишина.

— Вот что, товарищи! Вы не кричите, а то господа не привыкли к крику. Чего доброго, испугаете их… Давайте мы так рассудим. Князя Львова мы и знать не хотим. У нас своя власть есть? Совет рабочих депутатов, который мы выбрали. Правильно я говорю?

— Правильно, давай дальше!

— Ну вот, господа, видите? — обернулся он к представителям из губернии. — Делать, выходит, вам больше здесь вроде бы как и нечего. Управляющий, наверное, даст вам лошадку, на станцию отвезти. Мы-то туда пешком ходим, а вы уж, будьте добры, на лошадке… Так, что ли, господа? Все, что ли? Ну, тогда на этом и кончили. Митинг, товарищи, окончен!

Все хохотали, когда губернские ораторы поспешно слезали с трибуны и усаживались в молотиловские сани…

 

9. На тачке за ворота

Яшка долго и чуть ли не до слез жалел о том, что его не было на заводе, когда случилась история, о которой много месяцев подряд со смехом вспоминали рабочие, Тит Титович, впервые рассказывая ее Яшке, хрипел, вытирал слезящиеся глаза, заходился кашлем, а Клава и Яшка тихонько повизгивали от восторга. Бабушка только улыбалась.

— Да будет вам, дурни… Пупки лопнут.

История была вот какая.

Как-то в один из мартовских дней Молотилов, обходя завод, пришел в цех старшего мастера Филимонова. Страх, появившийся у него в первые дни революции уже прошел; Молотилов видел, что все, собственно говоря, остается на своих местах, и он, управляющий, по-прежнему хозяин на этом заводе.

Пузан сопровождал его, осторожно ступая на полшага сзади, изогнув коромыслом спину. Они остановились у станка токаря Грачева, избранного в Совет рабочих депутатов.

— Ну что, власть? Работаешь? — с насмешкой спросил Молотилов. Мастер мелко рассмеялся, поддакивая начальству:

— И власть нынче пошла! Шантрапа какая-то!

— Что вам от меня надо? — спросил Грачев.

— Ишь ты, прямо как губернатор, — издевался Филимонов. Он вздрогнул, увидев себя и Молотилова в плотном кольце рабочих, нахмурился и выкрикнул, протягивая руку:

— Что это такое? Давай по местам, не то всех перепишу…

Тут кто-то и крикнул:

— На тачку его!

Филимонова схватили. Он сразу как-то обмяк и, повернувшись к Молотилову, взвизгнул:

— Господин управляющий!..

— Что вы делаете? Оставьте мастера! Я милицию вызову! — крикнул Молотилов. Этого было достаточно возбужденной толпе.

— Валяй его тоже в тачку! Везите тачку!

Долго ждать не пришлось. Две тачки, в которых возили глину, с грохотом пригнали в цех…

— Давай их! С удобствами, на рессорах…

Кто-то сбегал в кочегарку и дал гудок. Из всех цехов выбегали рабочие. Под смех, улюлюкание, веселую, хотя и крепкую ругань рабочие катили две тачки: с Филимоновым и Молотиловым.

За воротами тачки с ходу опрокинули в канаву, полную холодной грязной сточной воды. Первым выбрался из нее Молотилов, На него страшно было смотреть: красный, с разлохмаченными волосами, он дрожал так, что у него отвисла челюсть. Вскочив, Молотилов побежал к дому.

Пузан был жалок. Выбравшись из канавы, он пятился задом, все время низко кланяясь рабочим…

Больше ни Молотилова, ни Филимонова на заводе не видели. На место Молотилова управляющим был назначен его помощник, Ермашев…

Ничего этого Яшка не видел. И он торопился — торопился выздоравливать, словно боясь упустить события, происходящие в поселке и на заводе.

 

10. События продолжают развиваться

Яшка долго разыскивал на заводе Петьку Зуева — до тех пор, пока один из рабочих не сказал ему, отводя глаза в сторону:

— Нету твоего Петьки.

— Как нету?

— Да вот так… Схоронили…

Яшка вздрогнул, побелел. Оказавшийся неподалеку старик Пушкин с упреком сказал рабочему:

— Эх ты, ботало!.. Язык у тебя!..

Потом Пушкин подошел к Яшке и, проводя по его щеке шершавой ладонью, сказал:

— Разыщи Трохова. Знаешь его? Чертежник, Скажи, я послал… Он тебе найдет дело.

Никакого Трохова Яшка не знал и ушел в поселок — посмотреть, что там происходит. И куда бы он ни шел, ему казалось, что откуда-то вот-вот вынырнет самым таинственным образом Петька Зуев, посмотрит, прищурясь, сплюнет и кивнет: «А, это ты? Идем, сыграем в орла». Странно: гибель Петьки он переживал сейчас сне меньшей болью, чем потерю матери. Щемящее чувство одиночества овладело им.

А потом прошло и оно. Кругом шла своим чередом какая-то незнакомая, впервые увиденная им жизнь, и ему казалось, что он только что попал в этот поселок, как тогда, год назад. Яшка, облазивший весь поселок, постепенно узнавал, что изменилось тут за эти дни, и каждое свое открытие отмечал с удивлением…

Как-то Яшка шел мимо барака — одного из многих в поселке — и увидел через окно молодежь, подростков из других цехов. Он робко зашел в помещение. Высокий лохматый мужчина рассказывал об «отце русской анархии» — Бакунине, о том, какой это был революционер и как дрался в Дрездене на баррикадах. Когда беседа кончилась, мужчина стал объяснять про какой-то «союз юнцов» и пригласил в него записываться. Действительно, после этого ребята потянулись к столу, за которым шла запись. Яшка встал и ушел.

Вечером, вернувшись к Алешиным, он рассказал обо всем, что увидел, Павлу Титовичу. Тот, услышав про запись, тревожно взглянул на него:

— Ты записался?

— Нет. Зачем мне?

Алешин, нахлобучив шапку, буркнул своим:

— Если понадоблюсь, буду у соседа.

Соседом Алешиных был Чухалин. И теперь, идя к нему, Алешин ругательски ругал себя за то, что за делами упустил эту «организацию юнцов». Черт его знает, что замышляют анархисты! Вербуют мальчишек, а потом будут им задуривать головы.

Чухалин, услышав об «организации юнцов», тоже нахмурился.

— Что же Трохов смотрит? Поручили ведь ему… Как бы не опоздать, Павел. Нам надо организовать рабочую молодежь, взять всех под свое влияние. А то эти анархисты, будь они неладны… Упускаем мы некоторых ребят… Эх! Намнут нам за это бока в губкоме, ей-ей намнут.

Обычно спокойный, всегда ровный, Чухалин нервно прошелся по комнате, зябко потирая руки:

— Съезд партии будет не сегодня-завтра… Вопрос о союзах молодежи специально выделен… Поедет Бедняков на съезд. Возможно, там Ленин будет. А что наш делегат расскажет? Что у нас лохматый анархист Федоров заправляет «юнцами», что ли? Да нас за такое дело из партии гнать надо!

Последние слова он даже выкрикнул, так взволновало его такое, казалось бы, незначительное событие, как собрание в бараке.

…А завод работал. Запаса древесины и металла было на несколько лет. И Печаткин жил в Питере по-прежнему.

Стало голодно. Подвоз продовольствия почти прекратился За хлебом с ночи выстраивались огромные очереди. Остальные продукты исчезли. Рабочие не получали зарплаты. Не было денег. Вместо денег давали «боны», на которые можно было покупать товары только в заводской лавке, а их в лавке не было. Иногда выдавали «керенки», но на них тоже нельзя было ничего купить; рабочие меняли на хлеб, на муку, на картошку свои нехитрые пожитки в окрестных деревнях у крестьян.

Готовая продукция — целлюлоза — лежала в огромных штабелях под открытым небом: из-за разрухи железнодорожного транспорта она не вывозилась. Вагоны давали только под погрузку снарядов. Временное правительство упорно хотело продолжать войну «до полной победы».

Эсеры распинались на митингах и собраниях. Они призывали к выдержке, спокойствию, обещали окончить войну победой над Германией. Говорили о скором созыве Учредительного собрания, которое установит в России законную власть.

Во время собраний стоял шум и такие шуточки отпускались по адресу Временного правительства Керенского и выступавших ораторов, что женщины краснели и опускали глаза…

Незадачливых ораторов теперь нередко стаскивали с трибуны и под общий смех, а иногда и с легкими тумаками выводили из цеха в проходную.

* * *

Гроза разразилась в июле.

Яшка работал в ночной смене Чухалина. Около трех часов в конторку пришли милиционеры эсера Карякина и увели с собой мастера. В эту же ночь были арестованы большевики Бедняков, Булгаков, дядя Павел Алешин. Утром всех их должны были отправлять в губернский город.

Слесари послали Яшку в поселок — предупредить об этом большевиков. На обратном пути он забежал к Алешиным. Дверь открыла ему испуганная Клава.

Она долго не могла понять спросонья, что случилось. Встал Тит Титович. Яшка скороговоркой, задыхаясь от быстрого бега, рассказал ему, как арестовали дядю Павла.

— Ну, мать, — крикнул Тит Титович за перегородку, — видно, до самой смерти не дождемся от сыновей покоя! Да и в гробу, наверно, нам одно беспокойство будет. Беги, адвокат, теперь уж ничего не сделаешь. Посидит, да вернется твой дядя Павел. Не впервой ему…

Потом он накинулся на внучку:

— Ты что, Клавка, дрожишь и нюни распустила! Ты бы оделась, а то неудобно: ухажер прибежал. Да не реви, дура, вернется твой отец.

Яшку не обманула эта грубость: просто старик скрывал за ней свое собственное волнение. Вместе они вышли на крыльцо. Протяжно и тревожно, повисая в воздухе, раздался заводской гудок.

Гудок подтолкнул Яшку, словно смел его с крыльца. «Я побегу, Тит Титыч!» — крикнул он, не оборачиваясь; ему было трудно идти рядом с Алешиным.

Когда он прибежал в цех, там стоял такой гул, что только отдельные слова вырывались из общей сумятицы ругательств и криков.

— В милицию пошли, чего там…

— Не дадим гадам Чухалина!

— Павлуху засадили, не дадим!

От громкого и тревожного гудка проснулся поселок. Рабочие, одеваясь на ходу, бежали к заводу.

Кто-то намотал на палку тряпку, обмакнул ее в нефть и поджег; получился факел; он горел ярко, и видно было, как густой черный дым уходит вверх, к светлому, летнему небу. Скоро над толпой вспыхнуло несколько факелов.

Народ собрался возле милиции, которая находилась напротив проходной в здании бывшей охраны фабрики. В милиции были те же люди, что раньше в охране, только теперь эсер Карякин сменил поручика Бессонова, жандармский же вахмистр Недремов остался заместителем начальника милиции.

Вид толпы, освещенной, факелами, был по-настоящему грозным. Люди шумели, и, так же как в цехе, слышались только обрывки фраз вперемежку с яростной бранью:

— Дождались свободы! Нечего сказать!

— Опять фараоны наших арестовывают…

— Хлеба бы лучше дали.

— Войну кончать надо!

— С голоду подыхаем. В брюхе у всех Иван Пискун да Марья Икотишна!

Женщины, увидя на крыльце рослых, здоровых милиционеров, переключили свою злобу на них.

— Смотри, какие толсторожие, дармоеды!

— В окопы бы таких!

— А что им! Житье! Ничего не делай, спи да жри, да нашего брата в кутузку сади!

— Да они работают. Ровно жеребцы, по поселку ходят.

— Давайте, бабы! Тащи их! Сымай с них штаны, зададим порку!

Передние ряды женщин двинулись к стоящим на крыльце перепуганным милиционерам. В это время на крыльцо тяжело забрался кузнец Чугунов и крикнул, поднимая обе руки:

— Товарищи! Никого не трогайте; это мы всегда успеем… Мы собрались по другому делу. Почему арестовали наших товарищей — большевиков? Их хотят отправить в губернский город. Все знают, что они не преступники. Они боролись против капиталистов, за рабочий класс, за его свободу, против грабительской войны, которая нужна только буржуям. Потребуем сюда начальника милиции Карякина, пускай он скажет: почему арестовали наших товарищей?

— Карякина сюда! Карякина давай!

— Был рабочий, а стал фараон!

Особенно люто кричали пожарные. Большое двухэтажное здание пожарного депо стояло рядом с милицией. Между пожарниками и милицейскими все время шли раздоры, а то и драки: началось все с того, что Карякин, нарочно или случайно, отравил брандмейстера метиловым спиртом — угостил на праздничек!

Пожарники вытащили из депо пожарные рукава и грозились «потопить всю эту милицию». Крикни Чугунов «давай» — и худо пришлось бы карякинским милиционерам.

На крыльцо вышел Карякин. Видно было: человек струхнул; дрожащим голосом он объяснил, что арест произведен по распоряжению губернского комиссара, и арестованных можно выпустить только по его приказанию.

— Ты нам не вкручивай! — кричали ему, — Плевали мы на твоих комиссаров! Освобождай, а то плохо будет.

— Уж если вы желаете… — промямлил он и пошел в здание. Через несколько минут на крыльцо вышли Бедняков, Чухалин и Алешин. Их встретили молчанием: все рассматривали их, будто видели впервые, а потом кто-то облегченно засмеялся в толпе, кто-то крикнул:

— Качать их, ребята!

Яшка, работая локтями, пытался пробраться к ним, но его отпихивали, толкали, и, когда он очутился рядом с Алешиным, тот, красный, счастливый, взлохмаченный, уже стоял, поправляя выбившуюся рубашку.

А Чухалин, спокойным, привычным движением протирая стекла очков, уже говорил, как всегда, негромко и неторопливо, словно не сотни людей стояли здесь перед ним, а несколько человек сидели в комнате.

— Спасибо вам, товарищи! Спасибо от всей нашей большевистской партии.

Он говорил минут двадцать.

Говорил о большевиках, о предательской роли Временного правительства меньшевиков и эсеров, которые выполняют волю своих и иностранных капиталистов. Толпа затихла и слушала.

Чухалин кончил так:

— Час еще не настал, но он скоро настанет, и рабочий класс будет хозяином своей жизни. А сейчас, товарищи, на работу — и по домам! За нас не бойтесь, больше они не посмеют…

Домой они шли втроем: Чухалин, Алешин и Яшка. Но, не доходя до улицы, Чухалин остановился и, положив руку на плечо Яшке, спросил:

— Дело одно сделаешь? Совсем не героическое…

— Сделаю.

— На тебе ключ. Придешь ко мне в дом, собери пару рубашек, мыло, полотенце, сапоги захвати. А встретимся мы с тобой завтра… Где железнодорожный седьмой знак, знаешь? Ну, вот и все.

Он пошел в сторону, не оборачиваясь.

— Куда это он? — тихо спросил Яшка у Алешина. Тот не ответил. Он долго смотрел вслед уходящему Чухалину, а потом так же тихо сказал:

— Зайди ко мне. Тоже соберите с Клавой, что самое нужное. Пусть Клава пойдет с тобой.

Он ушел в другую сторону, Яшка сначала оторопело глядел на его широкую, немного сутулую спину, а потом, догнав, дотронулся до рукава:

— Дядя Павел… Вы уходите? Насовсем?

Алешин обернулся, На Яшку глядели грустные, глубокие синие глаза с черной каемочкой вокруг зрачка.

— Насовсем? Нет, брат, не насовсем… Мы скоро придем, Яшка.

 

11. Видение

К железнодорожному знаку Яшка пришел с Клавой. Они миновали последние бараки, и прямо перед ними, сливаясь вдали в узкую серебристую полоску, легла железная дорога. Ребята шли по шпалам, мелко и непривычно семеня, а потом спрыгнули на песчаную насыпь; идти было трудно, крупный песок больно колол ноги.

Яшка не думал, что он устанет первым; очевидно, сказалась недавняя болезнь. Он опустил к ногам узелок и сел. Клава тоже бросила свой узелок и поднялась на насыпь поглядеть, не идет ли поезд.

Она стояла против солнца, и Яшка, случайно взглянув на нее, остолбенел. Чувство, схожее с восторгом, охватило его: девочка — нет, уже девушка в легком платьице, будто насквозь пронизанная солнцем, стояла там, наверху, легкая, как птица, готовая оторваться от земли и улететь.

Такое чувство Яшка испытывал впервые и почему-то покраснел, не в силах оторвать глаза от этой тонкой, четко вырисовывающейся на ослепительно голубом небе фигурки.

Клава сбежала вниз — видение исчезло. А он все сидел, пытаясь перебороть смущение, и, только когда Клава взяла его узелок, вскочил, буркнув:

— Не трожь… Я сам.

— Не надорвешься? — со скрытой ехидцей спросила Клава.

Он снова не ответил ей: он просто не слышал этого вопроса.

Все как будто переменилось кругом. Необычно нарядным стал лес, с обеих сторон подступивший к железнодорожному полотну; и эти тоненькие березы с черными, будто нарисованными черточками на белой коре, и бронзовые на солнце сосны, и одинокие ивы в низинах, подернувшиеся легким серебром.

Они дошли до ручья и сбежали к прозрачной, тихо всплескивающейся возле коряг воде. Клава первая опустила в ручей горячие, покрытые пылью ноги. А Яшка не торопился; он все делал и воспринимал теперь как-то медленно, словно оглушенный тем мимолетным, но ярким видением.

Когда их сзади окликнули: «Эй, вы, куда шагаете?» — он не вздрогнул, обернулся так же медленно, как двигался все это время, что они шли. Там, за кустами, стоял парень с винтовкой; виднелась только его голова, сбитый на затылок картуз с расколотым козырьком да загоревшая жилистая шея.

— А, это ты… — протянула Клава. — Смотри, как напугал.

Парень вышел из-за кустов; Яшка узнал его, они раз или два встречались на заводе.

— Куда шагаете? — повторил парень.

— А тебе что? — спросила в свой черед Клава. — Не по пути ведь.

— Может, возьмете в компанию?

Яшка смотрел на его красивое улыбающееся лицо, на светлые волосы, свободно падающие на лоб, и хмурился. Парню было лет двадцать пять. Черт его знает, что за человек и почему у него винтовка. Во всяком случае Яшка решил, что никуда он с ним не пойдет: надо полагать, Чухалин не очень обрадуется, увидев его с чужим.

— Не по пути? — прищурил глаз парень. — Может, ты к эсерам записалась? Или к этим… как их?.. «организация юнцов», а?

— Никуда я не записывалась, — разозлилась Клава. — И не приставай, не то отцу скажу.

— Отцу? Ну, так бы и говорила, — захохотал тот.

Яшка увидел кривые, наползающие один на другой зубы, и ему стало неприятно: красота парня сразу куда-то исчезла.

— Значит, к отцу шагаете? Ну-ну… Видал я его утром, Павла Титыча. Привет просил тебе передать.

— Спасибо, без твоих передач проживу, — обрезала Клава, поднимаясь и беря узелок. — Пошли, Яшенька.

Так она назвала Яшку впервые.

Уже пройдя шагов сто, Яшка спросил:

— Кто это?

— Это-то? Мишка Трохов.

— А чего ты его… так?

— Пусть! За девчонками много бегает.

Яшка почувствовал за этим ответом нечто, еще не доступное ему, такое, что Клава понимала лучше его. Это открытие удивило Яшку (Клава была всего лишь на год старше). Он искоса поглядел на свою подружку.

Внезапно он вспомнил эту фамилию — Трохов; к нему посылал Яшку Пушкин: «Пойди к Трохову, чертежнику, он тебе найдет дело».

— А чего он тут околачивается? — спросил Яшка.

Клава пожала плечами:

— Не знаю… Может, на охоту пошел? Он у нас был несколько раз. Отец его сильно ругал: «Ты, говорит, вместо того чтобы молодежь организовать, за девчонками охотишься, а еще большевик».

— Он разве большевик? — удивился Яшка.

— Наверно, большевик.

На этом разговор о Трохове закончился.

 

12. Не выдал!

Яшку разбудили ночью. Чья-то сильная рука приподняла его за плечо, встряхнула, и Яшка, еще ничего не разбирая спросонья, вскрикнул.

— Чего орешь? Тише, щенок, — прошипел незнакомый голос.

Ему казалось, что все это только продолжение очень тяжелого сна, и стоит лишь захотеть и проснуться, как все будет по-прежнему. Но ему заткнули рот; он видел, как кто-то нервно чиркает в темноте спичками, обламывая их, и слышал торопливый шепот:

— Не тяните. Скорей.

Яшке стало страшно. Его подняли и куда-то понесли. Крикнуть он не мог: в рот была засунута тряпка. Напрасно Яшка пытался вытолкнуть ее пересохшим языком. Когда его бросили на пол, он застонал от боли и освободившимися руками вытащил тряпку.

Яшка был в какой-то незнакомой пустой комнате. Только у окна стоял стол, а окошко было наглухо завешано одеялом. Он обвел комнату мутным взглядом; фигуры людей расплывались в глазах; наконец их очертания стали ясными, и Яшка узнал одного из них — начальника милиции Карякина.

Яшка не любил этого человека. Мастер Чухалин однажды, провожая взглядом расфранченного Карякина, сказал:

— Сукин сын этот Карякин. Ничего рабочего в нем нет. Дрянь человек.

Карякин стоял расставив ноги в защитного цвета галифе и желтых, словно медных, крагах. Яшка, лежа на полу, видел только краги, в которых тускло отражались огоньки электрической лампочки. Он вздрогнул, когда краги приблизились к нему вплотную и ласковый голос сказал:

— Ты прости, что мы с тобой так. Обознались. Садись. Пить, наверно, хочешь? На, попей.

Карякин сунул ему фаянсовую кружку, и Яшка взял ее дрожащими руками, расплескивая воду.

— Да ты не бойся, Курбатов, — примиряюще улыбнулся начальник милиции, — Свои ведь люди все. Пей.

Когда Яшка допил воду, Карякин, будто ненароком, спросил:

— Что, хороша вода-то? Сельтерская. А ты с перепугу и не разобрал? Небось у Чухалина в землянке тебя такой не поили, а?

Яшка молчал. Карякин повторил:

— Не поили, верно?

— В какой… землянке? — тихо выдохнул Яшка.

— Да там, в лесу. — Карякин махнул рукой на окно. — Ты ж вчера ходил туда. Ходил ведь?

Яшка понял, чего ждал от него Карякин. Тот стоял отвернувшись, будто этот разговор его нисколько не интересует. Но по тому, как он постукивал по крагам длинным хлыстом, Яшка догадался, — волнуется.

— Никуда я не ходил, — буркнул Яшка. — О какой землянке вы спрашиваете?..

Карякин обернулся.

Прямо на Яшку смотрели узенькие воспаленные глазки; вздрагивали тонкие ноздри начальника милиции и все сильнее белели его губы.

— А ты не запирайся, паренек, не хорошо это. Мыто ведь знаем, что ходил. Дочка Павла Алешина еще с тобой была — Клава. Еще этого встретили… как его?.. Трохова. Было такое дело? Потом у знака передали Чухалину и Алешину вещи. Верно ведь? И в землянку они вас к себе отвели. Ну?

— Какая такая землянка? — прикидываясь дурачком, переспросил Яшка. Ему сразу вспомнилось другое: город, такая же пустая комната и оловянные, тусклые глаза пристава…

Терпения у Карякина хватило ненадолго. Яшка инстинктивно закрыл локтем лицо, когда услышал свист хлыста. Он бился на полу под ударами, крича:

— Дяденька, не надо, не надо, дяденька!.. Я не знаю!.. Не знаю.

Наконец, не добившись ответа, Яшку сбросили с крыльца. С трудом поднявшись и всхлипывая, он пошел куда-то по темной улице.

«Кто же выдал?» — сверлило все время в голове. Но ответа искать было негде. Пустая улица лежала перед ним да небо, густо усеянное звездами, раскинулось над головой.

* * *

Неизвестно, какими путями узнал Чухалин о том, что Яшку били в милиции. Тит Титович, не найдя его на заводе, пришел в барак и, под каким-то предлогом услав на кухню старуху, живущую за перегородкой, помог Яшке подняться.

— Что, больно, адвокат? — сыпал он быстрым говорком. — Ну, да ничего. За одного битого знаешь сколько небитых дают? Крепче будешь. А что не сказал — молодец, парень, ей-богу, молодец!

— А вы откуда… знаете? — улыбаясь ссохшимися, кровоточащими губами, спросил Яшка.

— Так ведь люди разные есть. Свой человек сказал: знает, значит…

— Кто же тогда?..

Яшка не договорил. Мысль о том, что о землянке, где они были, могла проговориться Клава, ужаснула его; Тит Титович понял.

— А кто его знает. Место-то никто не открыл.

По дороге, придерживая Яшку под мышки, старик перевел разговор на другое: на близкую осень, на грибы, которые растут в окрестных лесах в несметном количестве. Яшка молча слушал его, не понимая, куда это они идут.

Они прошли весь поселок. У крайнего дома их ждала телега; толстогубый мерин лениво помахивал хвостом, отгоняя мух. Незнакомый Яшке возница засуетился, подложил сена, заботливо подоткнул Яшке под бок какую-то рогожу и тронул вожжи. Мерин мотнул головой и пошел. Тит Титович шагал рядом с телегой, держа Яшку за руку.

— Куда мы? — тихо спросил Яшка. Тит Титович долго не отвечал, щурился, жевал губами, а потом так же тихо сказал:

— Дело тебе найдено. В поселке сейчас тебе, парень, жизни не дадут. Значит, едешь к делу — и точка.

Как ни привык Яшка к частым и всегда неровным переменам в своей жизни, эта была совсем необычной.

Они спустились к реке. На лодке Тит Титович подвез его к глиняному обрыву. Омывая его, река в этом месте становилась ярко-желтой. Старик, внимательно оглядываясь, подогнал лодку к самому берегу и воткнул в глиняный откос багор. Сразу же сверху полетела веревка; она глухо шлепнулась на воду, и Тит Титович, подхватив ее, опять зачастил скороговоркой:

— Давай я тебя под микитки-то подвяжу. Как потянут, руками держись, а ногами толкайся от обрыва, толкайся. Крепкая веревка, не бойся… Ах ты, как они тебя разукрасили!.. Не больно так-то, а? Ну, прощай пока, адвокат. Клаве поклон передать, что ли?.. Лезь давай, лезь…

Там, в пещере, вырытой в обрыве, была типография, и, когда Яшку подхватили руки Беднякова, Булгакова и дяди Франца, он впервые за долгое время расплакался, не стесняясь своих слез, размазывая их по лицу грязными руками, чувствуя, как ему хочется что-то сказать, а слов-то и нет, есть только радость.

 

13. В землянке

Есть только радость…

Как они быстро прошли, эти три месяца! Облетел ивняк, заслонявший вход в пещеру. Отсюда, сверху, разом открылись взгляду побуревшие поля, уходящие куда-то в сиреневую дымчатую даль дремучих лесов. Рощи на противоположном берегу реки пожелтели, все меньше и меньше становилось на деревьях листьев. По ночам высоко в звездном небе тянули к югу косяки диких уток; далеко-далеко был слышен свист их крыльев в холодном осеннем воздухе.

А потом наступили ясные солнечные дни «бабьего лета». Пролетели и они. Выпал первый снег, мокрый, липкий, и стаял не залежавшись.

Прошли дожди. Косые ледяные ливни сорвали с деревьев последнюю листву. По ночам подмораживало, ветер стучал в крепкие ставни, заменявшие дверь пещеры. Выглянув как-то утром, Яшка увидел, что река побелела у берега: тонкий ледок сковал за ночь тихие заводи.

Три месяца! Каждый день Булгаков, кончая набирать очередную листовку, ложился на нары, подзывал Яшку и рассказывал ему о Ленине, о революции, о том, почему надо разогнать эксплуататоров. Три месяца! Яшка научился набирать на верстаке заголовки и печатать, прижимая рычагом к набору тяжелый пресс.

«Товарищи рабочие! Больше ждать нельзя. Партия призывает вас взяться за оружие в нужный момент. Пришла пора, когда мы, веками бывшие в угнетении и бесправии…»

Он сам помогал дяде Францу и Булгакову опускать на веревке в лодку тяжелые ящики. В ящиках были винтовки: Яшка знал об этом.

Часто землянка пустела; Яшка оставался вдвоем с Францем и, лежа на жесткой, сколоченной из неоструганных досок скамье, слушал, как Франц тихонько играет на губной гармошке. Как-то раз он неожиданно спросил Франца:

— Ты сюда как попал?

Франц, оторвав гармошку от губ, расхохотался:

— Вспомнил? Давно вместе живем — сейчас вспомнил? Да так, раз, два — и нет Франца.

— Сбежал? — догадался Яшка. — А ты разве тоже большевик?

— Я? Нет. Я социал-демократ… Как эта рука называется?

Он поднял левую руку.

— Ну, левая.

— Вот. Левая социал-демократ. Карл Либкнехт — слышал?

Подбирая слова, он долго объяснял Яшке, кто такой Карл Либкнехт, кто такие левые социал-демократы; и, наконец, Яшка понимающе кивнул:

— Тоже, в общем, вроде большевиков, значит…

На этом выяснение партийной принадлежности Франца кончилось, и Яшка остался доволен услышанным.

Ночью поодиночке возвращались жители землянки: Чухалин и Алешин, Бедняков, Пушкин и Булгаков. Просыпаясь, Яшка слышал их голоса; все говорили шепотом; Булгаков что-то раздраженно доказывал, а Чухалин повторял: «Ах ты, дьявол!»

Было ясно: у них что-то не ладится.

Как-то раз в землянке, кроме Франца и Яшки, остался больной Чухалин. Накануне он промок, простыл и теперь сухо кашлял, сгибаясь от боли в груди. Алешин не пустил его из землянки: «Пережди хоть день; я тебе горчичники принесу и молока с медом». И Чухалин остался. Он сидел злой, хмурый, осунувшийся, трясущийся от озноба, и словно не знал, куда девать себя, чем заняться. То и дело он подходил к выходу и глядел на пустую реку. Яшка понимал: нервничает.

Он подошел к Чухалину и, дернув его за рукав, спросил:

— Что вы все… какие-то стали, дядя Шура… Не такие какие-то.

Чухалин улыбнулся через силу:

— Какие «не такие»?

— Ну, такие… неразговорчивые.

Чухалин задумался. Подняв голову, он встретился глазами с Францем и, медленно подойдя, сел рядом на скамейку, устало растирая лицо ладонями:

— Плохо, брат, дело… Провокатор появился. За последние дни — пять арестов. По баракам обыски — нас ищут. А время такое, что люди нам позарез нужны.

— Скоро? — спросил Франц, глядя на Чухалина. Они снова понимающе переглянулись.

— Очевидно, скоро, — тихо ответил Чухалин. Он поднялся, зябко повел плечами и, что-то решив, направился к выходу.

Яшка загородил ему дорогу:

— Вы куда? Дядя Шура, вам не велели…

Чухалин хотел было засмеяться, но опять сухо закашлял; его так и било…

— А ты сам… хочешь… чтоб другая жизнь началась? Чтоб все скорей было? А?

Подойдя к выходу, он обернулся к Францу:

— Подержи веревку, пожалуйста. Ребята придут, — скажешь, я к шестерке пошел; проверю, достали ли они еще оружие. Ну, не скучать!

Он подмигнул Яшке и, обхватив веревку, соскользнул вниз по обрыву. Минуту спустя Франц, задумчиво сворачивая веревку, сказал, словно ни к кому не обращаясь:

— Какие люди!.. Я не все понимать… но это настоясчий революцьонер. Вроде он быть надо, Яша.

А Яшка думал о другом: о том, что вот сейчас идет сквозь эту глухую промозглую ночь Чухалин, идет, чтоб скорее началась другая жизнь.

Когда же через несколько дней, в одну из ночей — холодных ветреных-его подняли с теплой постели, он почувствовал, что жизнь меняется. Уже там, в лодке, Тит Титович прижал Яшку к себе, ткнулся колючим подбородком ему в щеку и, тихо рассмеявшись, сказал:

— К новой жизни едешь, адвокат! То-то! Стар я вот только… Обидно маленько.

Есть только радость!.. И как ни была холодна эта ночь, как ни метались низко по небу черные, в пепельных разводьях, разлохмаченные тучи, — только радость чувствовал Яшка, еще не зная, о какой новой жизни говорит старик и почему обидно ему от своей старости.

 

14. Вот она, буржуазия!

В первые же дни после Октября в пустом доме Печаткина, где тот жил, приезжая на неделю из Петрограда, шел обыск. Яшка увязался за милиционерами; милиция в поселке была новая, ее начальником Совет рабочих депутатов назначил бывшего брандмейстера пожарной команды Лукина.

Затаив дыхание, Яшка вошел в этот дом, словно нарочно спрятанный от глаз за высоким кустарником и деревьями. Впервые видел он такое богатство — золоченую мебель, ковры, разрисованные потолки, дорогие безделушки на каминной полке, столах, подставках… Лукин, заметив его удивленный взгляд, усмехнулся:

— Что, брат, красиво? То-то. Теперь эта красота наша; клуб здесь устроим.

Когда милиционеры отодвинули тяжелый, мореного дуба шкаф, Лукин захохотал: там, за шкафом, перевитые густой свалявшейся паутиной, лежали старая калоша, пустая бутылка, какие-то пожелтевшие обрывки бумаги.

— Вот она, буржуазия! — смеялся Лукин. — Наверху красота, а под ней пустота да калошина драная. Ну-ка, Яшка, беги в завод к уборщицам, пусть приходят с тряпками и ведрами.

На улице Яшка едва не сбил с ног Чухалина и торопливо, сбивчиво, захлебываясь от восторга, рассказал ему о доме Печаткина. Чухалин слушал его задумчиво; Яшка почувствовал, что он чем-то озабочен, и дернул его за рукав:

— Вы чего, дядя Шура?

— Да так, Яша. Понимаешь, дело-то какое… Меня комиссаром на завод назначили… Вроде бы тоже старые печаткинские калоши выносить надо. Барахла-то его здесь много скопилось. Да ты иди, иди…

Яшка помчался дальше, не подумав над словами Чухалина.

А «барахла», о котором он говорил, было действительно много. И вот уже 14 ноября Советское правительство ввело рабочий контроль над производством. Декрет предоставлял рабочим право контроля «над производством, куплей-продажей продуктов и сырых материалов, хранением их и финансовой стороной предприятия».

Общество фабрикантов и заводчиков, разумеется, не подчинялось этому декрету и разослало своим фабрикам и заводам циркуляр, в котором говорилось:

«Предвидя, что русский пролетариат, совершенно не подготовленный для руководства сложным механизмом промышленности, приведет ее к быстрой гибели, общество отвергает классовый негосударственный контроль рабочих и предлагает, в случае предъявления на предприятиях требований о введении рабочего контроля, такие предприятия закрывать».

До поселка Печаткино стали доходить слухи о саботажах, о том, что отдельные предприятия закрываются… Чухалин ходил по заводу, улыбаясь в усы, и хитро посмеивался:

— Ничего, пусть у нас попробуют.

Но завод работал, и управляющий Ермашев, ужом извивающийся перед Чухалиным, казалось, из кожи лез вон, чтобы заслужить доверие новой власти. Александр Денисович, приглядываясь к нему, догадался: да ведь он, Ермашев, просто хочет сохранить завод! На одном из собраний ячейки он высказал эту мысль, и большевики зашумели:

— Значит, рассчитывает, что старые хозяева вернутся?

— Приедут — и, пожалте, заводик: в целости и сохранности.

Чухалину пришлось успокоить страсти:

— Во-первых, не пойман — не вор. А во-вторых, пусть ведет себя так же, как сейчас, нам это только на руку. Мы-то ведь знаем, что старые хозяева не вернутся. А вот когда и Ермашев поймет, тогда уж за ним будем глядеть в оба. Давайте лучше послушаем Трохова…

Трохов поднялся и, держась за спинку стула, поднимая глаза к потолку, начал перечислять, что сделано по организации Союза молодежи: работает «актерский кружок» и ребят учат стрелять из винтовки.

— Маловато, — хмыкнул Алешин. — Я по своим ребятам сужу: Клава с утра до ночи Чарскую мусолит, а Яшка Курбатов мотается бог весть где.

Трохов, вскинув на него свои красивые, чуть раскосые глаза, удивленно пожал плечами:

— Они оба какие-то несознательные. Я их знаю, говорил с ними, а они не поддаются.

Чухалин захохотал, откидывая назад голову. Смеялся он так заразительно, что все находящиеся в комнате, кроме Трохова, заулыбались.

— Не поддаются? А может, ты не умеешь?

Трохов снова пожал плечами: дескать, ничего смешного не вижу, на самом деле не поддаются.

— И вообще, — обиженно сказал он, — в этом Курбатове сидит какой-то мелкобуржуазный элемент.

Чухалин качнул головой и нахмурился. Яшку он любил — это была очень строгая и скрытая любовь одинокого человека к другому одинокому и, в сущности, еще очень беспомощному. После того как он узнал, что Яшку били в милиции и ничего не выбили из него, Чухалин всякий раз, как они встречались, чувствовал себя в чем-то виноватым перед Яшкой. А встречались они теперь редко. На Чухалина и Алешина свалилось столько незнакомых дел, что впору было только за полночь притащиться домой, не разогревая, поесть, что найдется, и свалиться спать. Чухалин осунулся и словно бы постарел за эти недели. Алешин как-то с усмешкой заметил ему:

— Что, Денисыч, революцию-то, выходит, легче было сделать? А что с хлебом плохо, — это, брат, ноле острый… Ох, чует мое сердце, будет от этого беда… Голод — лучший агитатор против нас.

Действительно, с хлебом становилось все хуже и хуже. Стояли морозы, и люди мерзли в очередях. Иногда дня по три не выдавали положенной нормы — фунт в день. Хлеб был тяжелый, как говорили, — «с закалом», с овсяной колючей шелухой, но и такому были все рады. Часто вместо хлеба выдавали колоб или дуранду, — так называли в поселке льняные и подсолнечные жмыхи. Рабочие ходили на заметенные снегом старые картофельные поля, искали и собирали в мерзлой земле оставшиеся гнилые картофелины. Остатки вещей несли в деревню, меняли на картошку, на крупу, хлеб.

Однажды Чухалин, войдя в цех, увидел, как несколько рабочих что-то прятали по карманам. Он сделал вид, что ничего особенного не заметил, подошел, заговорил о делах, о том, что надо расширять больницу и открыть школу для взрослых… Рабочие слушали его молча. Наконец один из них, мрачно сплюнув, сказал:

— Ты лучше вот что скажи, комиссар: совецска власть нас все время будет голодухой жать? У нас уже животы к спине поприсохли.

Чухалин кивнул:

— Знаю. И с хлебом будет пока трудно.

— Пока? — ухмыльнулся другой. — Ну вот мы пока и будем себе… облегчать.

Он вытащил из кармана пригоршню зажигалок и протянул Чухалину:

— Возьми, комиссар. Поменяешь на хлеб. Сам уже желтый, ровно лимон.

Чухалин обвел лица рабочих медленным, тяжелым взглядом и, ничего не сказав, пошел к выходу… Проходя мимо инструментальной мастерской, он невольно зашел туда и еще издали увидел, как Яшка, склонившись над тисками, опиливает косарь, какими в деревнях щепают лучину.

Яшка не замечал Чухалина, а тот долго стоял и глядел на него с какой-то бессильной, мертвой тоской, боясь подойти и сказать пареньку что-нибудь ласковое и утешительное.

 

15. Третейский суд

Ячейка большевиков и заводской комитет проводили многочисленные собрания и митинги, много говорили о дисциплине, но все чаще и чаще Чухалин слышал от Ермашева: «Сегодня опять сорвали норму».

На одном из собраний был избран товарищеский, кем-то названный «третейским», суд; он состоял из трех членов. Вошли в него старые и самые уважаемые рабочие: Фома Иванович Кижин, финн Тойво Иванович Киуру и дед Клавы — Тит Титович. Вскоре суд был завален делами.

Когда Яшка заходил вечером к Клаве, старик Алешин смеялся:

— Вот видишь, адвокат, и я в свои семь десятков судьей стал. А ты Плевакой обязательно будешь. Шустрый ты, да и говоришь складно. Только берегись этой породы, — кивал он на Клаву, — они под монастырь подведут.

Яшка смеялся над шутками старика, но тот быстро обрывал смех и, глядя в глаза мальчику, тихо спрашивал:

— Где ты пропадаешь?

— Так, — уклончиво отвечал Яшка. — То работаю, то дома сижу…

— Почему у нас редко бываешь?

— Некогда.

— Ишь ты, какой занятый! Небось в орлянку режешься?

Яшка молчал: старик был прав.

В поселке ребята с упоением играли в орлянку. Монеты ударяли об стенку, а потом «натягивали четвертью» — большим и указательным пальцами — расстояние между ними. И если доставали до обеих монет, то они считались выигранными.

Однажды Васька Матвеев, семнадцатилетний подручный слесаря, первый хулиган в поселке, предложил сыграть «по крупной».

— А то никакого интересу нет. Так хоть, кто выиграет, брюхо набьет. Ну, Курбатов, будешь?

Яшка не хотел отставать от компании и согласился.

Вначале ему повезло, он выиграл больше рубля «мелочи» и две «керенки». А потом проиграл все: не только деньги, но и ремень с пряжкой. Матвеев предложил сыграть на казенный инструмент, и Яшка, подумав, согласился, проиграл взятые на марки из кладовой штангенциркуль, набор небольших сверл, три метчика и нутромер.

Лицо у него горело так, будто ему надавали пощечин. В пальцах появилась какая-то ранее не знакомая дрожь; ему казалось, что он сейчас разревется от досады. Матвеев ухмылялся, рассовывая по карманам выигранный инструмент, и, когда Яшка снова предложил ему сыграть, осклабился:

— Штаны ставишь? Или нет… Если проиграешь, пойдешь со мной на деревню. Вроде как бы слугой. Что дам, то и понесешь. Ну?

Они снова сыграли, и Яшка проиграл. Васька, уходя, погрозил ему пальцем:

— Завтра пойдем, а не пойдешь — прибью.

«Что ж я наделал? — думал Яшка ночью. — Хватятся инструмента, а его нет. Отнять по дороге у Матвеева? Убьет насмерть. У него финка в кармане. Сказать — стыдно». Сон у него был неспокойный, проснулся с тяжелой, гудящей головой, будто и не спал.

Пора было идти. Матвеев ждал его под окном, лениво потягивая толстую, с палец, цигарку.

Из деревни они возвращались часа через три. Яшка торопился попасть к смене и, задыхаясь, тащил небольшой мешок муки и бутылку с самогоном. Васька, шагая рядом и чертя прутиком, говорил:

— Ничего житьишко с новой-то властью. А только, парень, все едино; каждый о себе думает. Вот и я тоже: сыт и нос в табаке. Постой-ка…

Он взял у Яшки бутылку, приложился к горлышку и начал пить. Острый кадык заходил вверх-вниз под грязной кожей, словно стараясь разрезать ее. Матвеев покраснел, вытер слезы и протянул бутылку Яшке.

— Попробуй хлебни. Греет.

Яшка был голоден. Самогон ударил ему в голову, ноги перестали повиноваться. Он плохо помнил, как добрался до Печаткино. Очнулся он на своей постели с противным ощущением во рту, будто кто-то приклеил язык к нёбу. Голова трещала.

Сколько времени спал, он не мог определить. Дни на севере короткие, — в четыре часа уже темно.

В комнате было пусто. Яшка встал; его поташнивало. Он вышел на улицу и побрел к заводу, с омерзением вспоминая даже самый запах выпитой самогонки.

Его мучил стыд. Яшка не представлял себе, как будет смотреть в глаза старшим и что скажет мастеру. Он умылся в уборной холодной водой, сунул под кран голову и напился. Вода приятно холодила во рту. Яшка постоял, подумал и пошел в цех.

Здесь уже работала вторая смена. Часы показывали без четверти шесть: он опоздал почти на два часа. Неизвестно откуда, в цеху уже все знали. Его встретили ехидными улыбками и нарочито громкими словами, чтобы слышали все.

— Смотри, ребята, алкоголик пришел! Такой шкет, а уже пьяница.

— Что ж дальше будет? С таких лет, а уже самогонку хлещет. В глаза-то не стыдно смотреть? — ругалась уборщица тетя Паня.

Яшка повернул к выходу, но дорогу ему загородил мастер Мелентьев. Добрейшей души человек, он смотрел на Яшку как-то исподлобья, словно не зная, с чего начать разговор.

— Инструмент где? — тихо спросил он.

Яшка не ответил.

— Пропил, значит? Ну, что ж, иди… Протрезвись, зеленый весь.

Яшка прожил два дня как в тумане. На третий день его вызвали на допрос к члену «третейского» суда, и Яшка, не таясь, все рассказал: и об орлянке, и о Матвееве, и о себе.

В воскресенье в клубе состоялось заседание «третейского» суда. Большая комната была полна, а люди все шли и шли, принося с собой свежий морозный запах улицы. Яшка и Матвеев сидели на «скамье подсудимых» — двух табуретках с правой стороны от судейского стола.

Вышел суд. К своему ужасу, Яшка увидел, что на председательское место усаживается Тит Титович Алешин. Покраснев, Яшка отвернулся.

Секретарь суда стал читать обвинительное заключение. Потом наступила томительная пауза. Члены суда не спеша протирали стекла очков. Наконец Тит Титович надел очки и взглянул на «скамью подсудимых». Он сделал вид, что впервые увидел Яшку.

— А, и адвокат здесь? Что же это получается? Я надеялся, ты скоро судить других начнешь, Плевакой будешь. А ты на-ко! — сам под суд попал. А я-то, старый дурень, думал, что парень ты хороший. Вот, думал, жених будет моей внучке. Сватать за тебя Клавку хотел. А какой бы из тебя зять получился? Верно все говорят: чистый алкоголик. Тебе не самогонку, а молоко еще сосать…

Яшка вспыхнул, и Алешин, видя, что он готов зареветь, поднял голос:

— Ты не реви. Плакать надо было тогда, когда такое безобразие начинал делать! А теперь поздно, слезы все равно не помогут.

— Москва слезам не верит! — качнул головой неразговорчивый Киуру.

Яшка всхлипывал все чаще и чаще, а суд, казалось, не замечал ничего.

— Вот видишь, человек читает про твои грехи, а мы тут сидим, на тебя смотрим, — тихо, словно нехотя, говорил Алешин. — Нам всем троим, поди, лет за двести будет, и никто себя дурным делом не запятнал. Скажи, Яшка, часто это ты на деньги играешь?

— Ни разу я не играл, Тит Титович, — сквозь слезы сказал Яшка. — Первый раз это было…

— Может быть, тебя кто принудил или уже очень приглашал сыграть? — спросил Киуру.

— Нет, это я сам… Сам виноват! Никто меня не заставлял.

Ему не хотелось выдавать ребят. Да и так-то сказать, конечно, виноват сам: кто насильно мог заставить? Значит, еще силы воли нет. О силе воли он читал во многих книгах и знал, что ее нужно воспитывать.

А Тит Титович не унимался:

— Скажи-ка, Плевака, как дело было, с чего началось.

Яшка еле слышно начал рассказывать. Из зала послышались крики;

— Громче, громче! Ничего не слышно!

— Вы сами-то тише. Знаете, что человек голос пропил, — язвительно сказал один из членов суда.

Яшка стал говорить громче.

— Ну хорошо, — перебил его Тит Титович. — За инструмент тебе особо влетит. А ты мне вот что скажи: зачем самогонку пил? Заставляли тебя, что ли? Ведь на два часа опоздал в смену, да и то не работал, а в уборной отсиживался.

— Я попробовать хотел, что за первач такой. Интересно было, — тихо, чтобы не слышали другие, сказал Яшка.

— Ишь ты, попробовать!.. Что ж это вы, молодцы, когда из кладовой серную или какую другую кислоту несете, не попробуете?

Вслед за Яшкой допросили ребят и, наконец, Матвеева. Тот держался независимо, на вопросы не отвечал, а Яшке бросил сквозь зубы: «Сопляк и есть!»

Яшка не слышал. У него было сейчас такое чувство, что судят их все — рабочие, весь завод, весь поселок.

Час спустя суд удалился на совещание. Никто не уходил, все ждали, какой будет приговор.

Время тянулось мучительно долго. Наконец судьи вошли, и все, кто был в комнате, встали. Встал и Яшка; ноги у него были как ватные, он едва держался.

Судьи сели. Фома Иванович неторопливо надел очки в железной оправе. Он хитро и, как показалось Яшке, с доброй усмешкой взял в руки лист бумаги и начал читать:

«Именем Российской Советской Социалистической Республики суд, руководствуясь революционной совестью и сознанием, рассмотрел дело ученика-слесаря Якова Курбатова в том, что он проиграл в орлянку не свой, а принадлежащий заводу инструмент (дальше следовало перечисление инструмента). Это является обкрадыванием молодого Советского государства и своих же рабочих завода. За такие дела, как за воровство, Яков Курбатов подлежит строгому наказанию. Но учитывая, что оный Яков Курбатов сам во всем чистосердечно признался, осудил свой поступок и обещает никогда больше не повторять его, и также учитывая, что этот поступок является отрыжкой старого, прогнившего строя, который развращал рабочих с малолетства, постановил: Якова Курбатова оправдать и предложить ему возместить заводу стоимость проигранного инструмента».

То, что слышал Яшка, было как во сне. Он не верил своим ушам. Его оправдали?! А ведь по ходу суда, по вопросам судей Яшка ждал самого тяжкого наказания.

— Подойди сюда, Яша, — сказал Алешин, хмурясь, но это была уже показная хмурость. — Подойди, не бойся. Что, попало, брат, тебе? Ну, ничего. На то и народ нас в судьи поставил. Все ты понял, внучек, что здесь было?

— Понял, дедушка Титыч, — тихо сказал Яшка.

— Ну, теперь иди. — Тит Титович взлохматил Яшке мокрые, прилипшие ко лбу волосы. — Одно запомни, что в конце написано. Этот твой поступок есть отрыжка старого строя. А набезобразничал-то ты при нашей, при рабочей Советской власти, которая только хорошему учит. Вот ты и пойми: можно ли в этом только старый буржуйский строй винить? Нельзя все валить на старое. Понял?.. Ну и хорошо, что понял. Ладно уж, приходи к внучке… А все же сватать я ее за тебя подожду, посмотрю, что из тебя дальше будет, — в заключение сказал он.

Больше месяца висело на доске объявлений решение суда; его прочитали все. После суда над Яшкой еще долго посмеивались на заводе и в поселке.

В тот же день на партячейке снова обсуждали работу Трохова. Большевики взгрели его крепко за плохую организацию молодежи, за то, что такие ребята, как Курбатов, стали делать бог весть что. Придя с Алешиным с партячейки домой, Чухалин грустно сказал:

— Кругом мы виноваты. Был парень с нами — не нарадуешься. Упустили мы его — не наплачешься. Если Трохов и дальше так работать будет с молодежью, поставлю вопрос о его пребывании в партии.

— Не очень-то он много всегда делал, Трохов, — усмехнулся Алешин. — Не помню я, чтоб ты за него прежде радовался.

— Что? — не понял Чухалин. — Так я ж не о нем говорю. О Яшке. Перед ним мы с тобой виноваты, что он беспризорником стал. А Трохов…

Чухалин, не договорив, остановился и поглядел Алешину в глаза.

— Знаешь, Павел Титович, о чем я думаю? Измучился весь. Кто мог указать на людей, которые нашу землянку знали, а?

— Подозреваешь? — так же тихо откликнулся Алешин. — Трохова ведь в милиции Карякин тоже бил…

— Что из того? Стукнул — он и выдал. Хотя… Ладно, не было у нас с тобой этого разговора. Не пойман — не вор.

 

16. Человек-«сова»

Яшка всегда любил весну, еле ощутимое ее появление, когда воздух, кажется, полон каких-то особенных, необъяснимо волнующих, свежих запахов.

Эта весна была трудной, Как-то пусто стало на заводе: многие ушли на фронт. И Яшке оставалось только жалеть, что он еще не дорос. Было голодно по-прежнему, и по-прежнему, возвращаясь домой, в холодный барак, где серебрился по углам иней, Яшка валился на свой топчан с одной мыслью: поскорее уснуть, а две вареные картофелины и кусок хлеба съесть утром. Уже засыпая, он вспоминал о завтрашних делах. После работы спортивная секция в союзе молодежи. Заезжий акробат будет показывать упражнения. И не очень хочется идти, а надо: его назначили старостой. Трохов долго и нудно расспрашивал Яшку о его «потребностях», записал в свою тетрадь так: «Я. Курбатов хочет закалять тело для грядущего».

Вот теперь и ходи, закаляй тело, когда в животе все урчит и переворачивается с голодухи. Однако долго ходить на эти занятия Яшке не пришлось.

Как-то мастеру вечерней смены Мелентьеву позвонила уборщица из конторы заводоуправления, тетя Поля: засорилась канализация и вода не проходит в раковины.

Последнее время Яшке поручали самому выполнять многие мелкие работы. И на этот раз мастер послал его посмотреть, где и что засорилось, и исправить.

Было часов девять вечера, и, как всегда, стояли уже густые весенние сумерки. В конторе не было ни души. Яшка, прочистив трубу, выключил свет, вошел в коридор и сразу увидел, что по лестнице поднимается человек с очень странным лицом. Лицо было круглое, бледное, вместо глаз виднелись темные впадины. Нос, длинный, тонкий, острый, походил на клюв хищной птицы. Подбородка не было: сразу от рта он покато спускался и переходил в шею. Все это Яшка схватил мгновенно, когда на лицо человека упал тусклый свет лестничной лампы.

Человек шел, размахивая руками. На нем был френч военного покроя и брюки, вправленные в сапоги. Такого в поселке Яшка не встречал; от одного его вида стало как-то жутковато.

Яшка стоял, прижавшись к стене, и пытался вспомнить, на кого похож этот человек. В губернском городе в музее он видел чучело совы. Лицо незнакомца было именно таким.

Человек прошел мимо Яшки по коридору к кабинету управляющего заводом Ермашева. Тревожное любопытство охватило Яшку. Осторожно ступая, он направился к дверям, за которыми скрылся «сова», и тихо вошел в приемную управляющего заводом. Узенькая желтая полоска света лежала на полу. За перегородкой, в кабинете, слышались неясные голоса. Люди разговаривали тихо, но в пустой конторе слова были отчетливо слышны. «Сова» скрипучим, осипшим голосом спросил:

— Как у вас? Все готово?

— Да, — ответил голос Ермашева. — Сегодня ночью все будет кончено. Завод, может быть, остановится совсем, а в худшем случае поработает еще неделю.

— Кто исполнители? Как все будет организовано? Мы должны действовать только наверняка. Поэтому меня интересуют все подробности, — снова послышался голос «совы».

— Подготовлено десять человек. За эти три дня туда доставлены банки с керосином и тряпки. Люди все наши, надежные. Всей подготовкой руководит — может, знаете? — Долгалов. Ну, сын лесопромышленника, — отчетливо проговорил Ермашев.

— Когда начнут? По какому сигналу?

— В час ночи. Долгалов из будки, что на лесотаске, махнет три раза фонарем, — как бы рапортовал Ермашев.

— Что предусмотрено на случай провала? Кто знает о вашем участии в операции? — продолжал «сова» своим резким голосом.

— Провала быть не может. «Товарищи» очень беспечны. О моем участии знает только Долгалов, — уверенно сказал Ермашев.

— А если штабеля окажутся сырыми, — достаточно ли будет керосина, чтобы их поджечь? Время весеннее, мокрое.

— Мы наметили штабеля сухих бревен; они лежат уже больше двух лет, но на всякий случай у каждого есть с собой порох.

Яшка понял, что речь шла о поджоге огромной лесной биржи, где хранились трехлетние запасы древесины для выделки целлюлозы и дрова для электростанции, дающей заводу ток. Ему стало жутко. Он успел подумать, что, если сгорит лесная биржа, без работы и без хлеба останутся тысячи рабочих. «Бежать скорей! Кричать… Предупредить всех. Поймать эту контру. Нет, успеют уйти».

За дверью еще продолжался разговор. Яшка словно прирос к полу, не решаясь уйти. Человек-«сова» хрипел.

— Мы и хозяин были вами очень недовольны. Нечего греха таить, думали: уж не перекинулись ли вы на сторону этих «товарищей»?..

Ермашев отвечал, оправдываясь.

— Мелкие диверсии вас, очевидно, все равно бы не устроили. Если наносить удар, так в самое сердце. Не так-то легко было подобрать надежных людей, господин полковник. Вы ведь знаете, что я здесь управляющий только номинально. Без комиссара, который был у нас мастером, я и шагу ступить не могу. За мной следят… Бухгалтер Сидор Павлович запутал все книги, так сейчас этот комиссар что-то подозревает, уже спрашивал меня.

— Да, теперь мы убеждены, что вы действовали правильно: и завод будет в сохранности, и работа остановится. Это хорошо. Ждать осталось недолго. Мы стоим накануне великих событий, накануне избавления нашей многострадальной России от этих чумазых «товарищей», — сказал «сова».

— Дай-то бог, скорей бы, — обрадованно затараторил Ермашев, — Вы знаете, господин полковник, как мне противно, если хотите, тошно, находиться среди этих… Делать умильное лицо и подавать руку хамам.

Вдруг голоса смолкли, и через мгновение дверь, у которой стоял Яшка, быстро отворилась. Яшка не удержался на ногах и повалился на пол. «Сова» прыгнул к нему, зажал рот рукой, но тут же, застонав от боли, выпустил мальчишку. Яшка укусил руку «совы» и бросился к окну, но путь ему снова преградил полковник. Он сильно вывернул Яшкину руку; в плече что-то хрустнуло, и рука повисла как плеть. Однако правой рукой Яшка вцепился в лицо человека-«совы», стараясь достать глаза; тот с силой бросил Яшку на пол и хотел пнуть сапогом, но Яшка на лету здоровой рукой поймал занесенную над ним ногу. «Сова» пытался вырваться, бил Яшку кулаками по спине, по голове…

Яшка уже не чувствовал боли. «Предупредить! Предупредить! Убежать во что бы то ни стало! Поймать эту контру. Рассказать всем о Ермашеве. Бежать!» Но что-то тяжелое и тупое сильно ударило его по голове. За шею потекла теплая, густая струйка крови. В глазах потемнело, и Яшка медленно стал оседать на пол…

Потом, словно сквозь сон, он услышал, как Ермашев сказал:

— Что будем делать с этим?

— Что-нибудь придумаем…

«Где я? Знакомые голоса! Где я их слышал?..» Яшка попробовал напрячь память и вспомнил. Вспомнил, что должно совершиться сегодня ночью и чему он, Яшка, не в силах помешать. Немного приоткрыв глаза, он увидел человека, сидящего недалеко от него и вытирающего исцарапанное в кровь лицо. Тут же стоял Ермашев.

— Он все равно готов, — медленно проговорил Ермашев. — Завернем в кусок целлюлозы и вынесем через черный ход.

Черное крыльцо конторы выходило не на улицу, а на железнодорожную ветку, где всегда было пустынно. По одну сторону ветки стоял высокий глухой забор. Возле него была вырыта канава для сточной воды, По другую сторону шли поленницы дров.

«Думают, что убили, — сообразил Яшка. — Скорей бы в канаву выбросили».

Но «сова» сказал:

— Пожалуй, не годится. Найдут и могут добраться до вас. Я-то далеко буду!..

— Уверяю вас, не доберутся. Откуда им? Милицией руководит малограмотный пожарник. У них и сыска-то нет. Кроме того, все знают, что этот мальчишка первый хулиган в поселке. Они его сами недавно судили. Убили в драке — и все. Не подумают же, в самом деле, что это случилось в конторе. Кто же, спрашивается, решится убить мальчишку, да тут же у крыльца выбросить его труп? Лично я не беспокоюсь, — убежденно проговорил Ермашев.

— Ну, давайте. Только быстрей.

«Сова» отрезал от рулона большой лист целлюлозы, затем подошел к Яшке и изо всей силы ударил его в бок. В боку что-то хрустнуло, но Яшка не вскрикнул. В глазах вспыхнули и поплыли оранжевые и зеленые круги, сознание опять стало меркнуть.

Он не почувствовал, как его закатали в большой лист целлюлозы и понесли, а шагов через двадцать прямо с плеча бросили в канаву.

…Когда Яшка очнулся, рядом уже никого не было. С трудом ему удалось выбраться из листа целлюлозы; внутри все горело, нестерпимая боль разрывала затылок. Он хотел было встать на ноги и не смог. Опять в глазах вспыхнули, словно приближаясь издалека, разноцветные круги. Яшка стал кричать, но не узнал своего голоса: был он слабый, глухой, чужой. «Нет, не услышат. Когда еще смена кончится?»

Он решил проползти по канаве до ближайшего мостика, который был возле улицы, пересекающей ветку. На этой улице находилась милиция и пожарное депо. Ползти надо было метров триста. Но сколько для этого требовалось усилий!

На дне канавы стояла липкая, вязкая грязь. Да и опираться Яшка мог только на одну руку. Он полз, отдыхал и снова полз. Ему казалось, что он передвигается очень медленно. Несколько раз Яшка снова принимался кричать, но его никто не слышал.

Так он дополз до мостика. Здоровой рукой схватился за его край, встал и перекатился на дорогу. В нескольких шагах высился телеграфный столб с косыми подпорами. Яшка боком покатился к столбу, полежал, пока утихла боль, затем встал на ноги и пошел, пошел шатаясь как пьяный и плача от режущей боли.

Вот и дом. Вот и калитка. Вот и крыльцо, Дальше Яшка идти не смог, несколько раз крикнул: «Дядя Лукин! Дядя Лукин!» — и повалился на землю, снова теряя сознание.

Очнулся он уже в комнате на диване. Голова была забинтована. Над ним склонилось серьезное и испуганное лицо Лукина, а кругом стояло еще несколько человек, тоже знакомых.

— Что с тобой, сынок? — тихо спросил Лукин.

— Дядя Лукин, сколько времени? — выдохнул Яшка.

Лукин поднес к его глазам большие карманные часы. Было без четверти двенадцать. Яшка скороговоркой, сбиваясь, путаясь в словах, рассказал все, что произошло с ним. Рассказал о том, что через час загорится лесная биржа: ее подожгут сразу в десяти местах. Рассказал о человеке-«сове», о Ермашеве, о Долгалове. Больше Лукин не стал слушать, бросился к дверям, на ходу вытаскивая наган, и только с порога, обернувшись, крикнул:

— В больницу его!.. И осторожней!..

Как уже потом рассказывали Яшке, Лукин послал за комиссаром завода Чухалиным, Алешиным и председателем Совета — Бедняковым. Милиционерам велел найти и арестовать Ермашева, Долгалова, предупредить пожарников. Сам Лукин побежал в цехи к рабочим. В одном из цехов он остановил общий мотор: станки работали от трансмиссии..

Рабочие быстро собрались. Лукин коротко рассказал им все, что узнал от Яшки, и распорядился немедленно пойти и обыскать всю лесную биржу. В течение каких-нибудь пятнадцати минут в основных цехах были проведены такие же летучие митинги, и около пятисот рабочих вечерней смены двинулись на биржу.

Было поймано семь поджигателей, ожидавших сигнала. Троих нашли на другой день. Нашли бидоны с керосином, тряпки, порох. Ермашева и Долгалова арестовали.

Вначале Ермашев отпирался и ничего не хотел говорить. Когда ему рассказали все, что успел передать Яшка, он понял, что карта бита, и выложил все начистоту.

Полковника поймать не удалось. Мог ли Яшка предполагать, что судьба сведет его еще с этим человеком, похожим на сову?

 

17. Детство кончилось…

Когда Яшку принесли в больницу, он бредил. Его сразу же положили на стол в перевязочной. Врачи внимательно осмотрели рану на голове, вывих, распухший, посиневший бок.

Диагноз был нехороший: сотрясение мозга с переломом черепа. Левая рука вывихнута в плече. В правом боку сломано ребро. На теле было много кровоподтеков. Когда врачи узнали, что в таком состоянии Яшка прополз больше трехсот метров, они не поверили. Где взял такие силы этот истощенный, искалеченный, избитый мальчишка?

На рану наложили швы. Руку вправили в плечевой сустав и положили в гипс. На правый бок тоже наложили гипсовую повязку. Если бы Яшка был в сознании, он, очевидно, не вынес бы такой сильной боли при операции и перевязке. Но он ничего не чувствовал. Врачи надеялись, что молодой организм справится с шоком и тяжелыми травмами. По законам медицины люди в таком состоянии долго жить не могли.

В больницу никого не впускали. Но Клава Алешина потребовала от отца, председателя завкома, чтобы тот поговорил с заведующим больницей.

— Да пойми ты, — уговаривал ее Алешин, — Ну, нельзя к нему сейчас.

— Не хочу понимать, — плакала Клава. — Ты сам не хочешь идти и мне не помогаешь. А я вот буду ходить за тобой повсюду — хоть убей меня, не отстану.

Алешин сдался; заведующий больницей разрешил.

Клава вошла в палату и сразу увидела Яшку. Он лежал на спине. Голова была забинтована, глаза закрыты, губы распухли. Лицо у него было почти восковое, с желтоватым оттенком. Но видно было, что Яшка дышал, хотя дыхание его было замедленное, едва заметное.

Клава села у кровати, долго смотрела на Яшку, потом взяла его здоровую руку и нащупала пульс; пульс бился тихо, неуверенно.

Всю ночь просидела она у постели, то поправляя подушку или сбившееся одеяло, то вливая Яшке в распухший рот капельки воды и какое-то лекарство. Никто не просил Клаву уйти. К ней обращались как к постоянной сиделке. Утром врач спросил ее: «Как вел себя больной?»

Только дома беспокоились. На другой день пришла в больницу бабушка, Марфа Ильинична Алешина. Когда она узнала о состоянии Яшки и о том, что Клава просидела у его постели всю ночь, она только заплакала, махнула рукой и попросила передать Клаве узелок с лепешками.

Клава провела в палате и вторую и третью ночь; спала она урывками, днем — на стуле в углу больничного коридора. Она осунулась: бессонные ночи все-таки измотали ее.

В палате было полутемно. Клава сидела и тихо плакала. Потом она стала поправлять подушку под Яшкиной головой и вдруг как-то особенно ясно почувствовала, как дорог ей этот парень, которого она с таким удовольствием всегда поддразнивала, потому что у нее, как говорит дед, сумасшедший характер. Оглянувшись на дверь, Клава осторожно нагнулась и поцеловала Яшку в краешек лба, видневшийся из-под повязки.

И вдруг Яшка на какой-то миг открыл глаза и сдавленно простонал. Клава быстро вскочила и, закрыв руками лицо, выбежала в коридор.

— Очнулся!.. Очнулся!..

Врач, сестра и санитарка быстро вошли в палату. Клава сзади робко выглядывала из-за чужих спин. Ей было стыдно Яшки. Однако Яшка лежал по-прежнему, закрыв глаза, и только казалось, что где-то в уголках губ притаилась еле заметная и довольная улыбка.

Кризис прошел…

В поселке быстро узнали, что Яшка поправляется. Его часто навещали рабочие, и Яшке было особенно приятно, что они беседовали с ним как с равным.

Ему приносили в больницу все, что было необходимо. Хотя в поселке голодали, но Яшка ел масло и булки, сахар и конфеты, его кормили мясным бульоном.

Пришла в больницу и тетя Поля. Она принесла какой-то сверток, развернула, и Яшка увидел общипанного петуха.

— Ha-ко тебе, сынок, — сказала она, положив его на тумбочку. — Ишь, ироды, как тебя разукрасили!.. А я-то этой змее, Ермашеву, чай еще подавала. Обходительный такой был, гадина! Вини меня, Яша. Я виновата, что тебя так избили. Надо было мне, когда наверх тебя привела, остаться: может быть, ничего бы и не было.

Тетя Поля заплакала и концами платка стала вытирать слезы.

— Что ты, тетя Поля? — с каким-то испугом торопливо ответил Яшка. — Тогда, может, хуже было бы. Биржа сгорела бы, если бы эту контру не накрыли.

— Заснула я, ничего не слышала. На петуха понадеялась. Такой понятливый был, только что не говорил. Бывало, как чужой в дверь войдет, он сразу — «ко-ко-ко»: слышь, чужой, мол, пришел. А в этот вечер сел себе в угол и хоть бы звук издал. Вот я ему, дьяволу, голову за это и отвернула. Больно полезен для здоровья куриный суп. Ты скажи, чтобы сварили тебе.

Яшка слушал ее со счастливой улыбкой, не зная, что сказать в благодарность.

Зашел и Чухалин, назначенный после ареста Ермашева красным директором завода. Он поцеловал Яшку и, ласково поглаживая шершавой ладонью почти голубую, бескровную Яшкину щеку, спросил:

— Что, трудно? Знаю, что трудно. Терпи, большевичок! Когда трудно бывает, всегда одно помни, что большевикам, которых пытали, труднее было. Ты вот жить будешь, большая у тебя впереди дорога… Видишь, сколько тут у тебя всего? — показал он на тумбочку. — Ты года два этого не едал, да и сейчас никто не ест. Сам знаешь, как голодно… А вот видишь, народ-то какой. У самих кишка кишке фигу кажет, а тебе несут. Умеет наш народ ценить тех, кто для него старается и жизни своей не жалеет. Говорят, тетка Полина по своему кочету два дня плакала: он ей самая близкая родня был. А вот зарезала и тебе принесла. Цени, Яша, свой народ, золотой он!..

Он немного помолчал, словно собираясь с мыслями.

— Ты вот, наверное, большевиком хочешь быть? И станешь им, если все время будешь стараться для народа. Ведь большевики все из народа и жизни своей для него не жалеют. Попробуй оторви большевика от народа — что из него получится? Пустое место. Вот так-то, Яша! Поправляйся скорее, я еще к тебе зайду. Мне, брат, тоже трудно. Был я мастером, а сейчас партия поставила управлять заводом. Я тоже говорил: трудно мне будет, не выйдет ничего. А мне знаешь что ответили? «На то ты и большевик, а у большевика все должно выйти». Вот и работаю, хоть и трудно… Теперь и получку рабочим вовремя платим.

Чухалин попрощался с Яшкой и ушел, спохватившись, что там, внизу, еще ждет очереди один человек, но кто — не сказал, и Яшка изнемогал от любопытства, не сводил с дверей глаз.

Это был Тит Титович Алешин. Со времени суда Яшка его не видел и всячески избегал встречаться с ним.

Тит Титович принес Яшке гостинец — зеленых перышков лука, выращенных в горшке на подоконнике.

— Это тебе, адвокат. Поешь. Больше принести нечего, да и внучка говорит, что у тебя, как у буржуя, все есть.

— Есть, есть, дедушка. Мне ничего не надо, — забормотал Яшка, краснея.

Старик заметил это и лукаво склонил голову.

— Что краснеешь-то? Девку увидел, что ли? Как маков цвет стал. Не рад, что пришел, а?

— Да нет, что вы, дедушка, — опять забормотал Яшка, — это я так… Мне… мне стыдно, вот что.

— Чего тебе, дурной, стыдиться-то?

— Да ведь судили вы… — тихо ответил Яшка.

Старик сидел, потирая колени и пожевывая бесцветными губами.

— Вот оно что! Что ж, Яшка. Всего нехорошего стыдиться надо. А тебе сейчас что стыдиться? Все уже давно прошло. Или после этого еще где первача хватил?

— Что вы, Тит Титыч! Я его в рот больше никогда не возьму! — Яшка даже попытался приподняться.

Алешин торопливо прижал его плечо к подушке.

— Уж и никогда не возьму! Ты много на себя не бери, мал еще. Жизнь у тебя впереди большая. А не думал я, адвокат, что ты такой. Себя не пожалел. Ермашев на допросе рассказывал, как ты на этого, на полковника, бросился. Говорит, как волчонок какой, глаза горят, даже и ему страшно стало. Ты этому полковнику всю фотографию, можно сказать, разрисовал.

Яшке было очень интересно слушать: дедушка Тит Титович говорил как-то весело, не выпячивая Яшкину заслугу.

Старик словно бы почувствовал затаенные мысли Яшки о своем геройстве: об этом говорит весь поселок, и Яшка это знал.

— Наверное, думаешь, что герой ты? — насупился Алешин, перебивая себя. — Герой-то ты герой, а только подумай, почему такой стал? Разве стал бы ты так буржуйское добро защищать? Ни боже мой! Силы у тебя, парень, потому столько оказалось, что завод теперь наш, а не буржуйский. Ты, может, и не понимаешь, а обязательно про это думай. Вот откуда сила у тебя взялась. Понял?..

Последние слова он почти выкрикнул, почему-то пригрозив Яшке кулаком, и тот, не выдержав, рассмеялся, с болью растягивая губы.

— И хорошо, что понял, — уже примирительно закончил Алешин. — Клавка у тебя бывает? Чего краснеешь? Знаю, что нравитесь друг другу. Верно я говорю? Подрастешь — сам внучку за тебя сватать буду. Согласен?

Яшка стыдливо молчал, не зная, что ответить. Алешин добродушно хлопнул его по здоровой руке.

— Ладно, не буду больше. Лежи, поправляйся.

Тит Титович ушел. Яшка лежал, закрыв глаза, и чувствовал, как что-то огромное, светлое, радостное поднимается в нем. Хотелось вскочить с этой кровати, выбежать на улицу, помчаться туда, к заводским корпусам. Он не понимал, что с ним происходит… Радость переполнила его. С трудом повернув голову к окну, он заплакал.

За несколько дней до выписки к Яшке зашел мастер, дядя Ваня Мелентьев, и знакомый слесарь из цеха.

— Как, Яша, поправился? — спросил мастер.

— Давно поправился, дядя Ваня, да вот врачи не выпускают. Все полежи да полежи. А мне надоело, — ответил Яшка.

— О чем соскучился-то? По работе или по чему?

— И по работе и по всему. Надоело мне. От меня так больницей пахнет, что и не отмоешь.

— Вот насчет работы мы к тебе и пришли… Давай, Сидор, вынимай акт, который мы сочинили.

Мелентьев, далеко отставляя от себя бумагу, прочитал акт, по которому Яшка, учитывая его старание, полученные знания и навыки по слесарному ремеслу, переводился из учеников в подручные слесаря по четвертому разряду.

— Рад? — спросил Мелентьев.

— Очень рад. Уж если я, дядя Ваня, чего и не знаю, так я спрошу. Поможете ведь?

— Как, Сидор, поможем?

— Поможем, — ответил, улыбаясь, слесарь.

— Завтра же я выпишусь, — заторопился Яшка. — Работать надо… И в кружке без меня, поди, все прахом пошло.

Яшка пролежал в больнице два месяца. Рука и правый бок у него зажили совершенно, но в голове стоял шум; она еще долго гудела. Но молодой организм все-таки переборол тяжелое ранение. В эти дни Яшка понял, что детство, каким бы оно ни было, кончилось.

И как-то широко стало видно вокруг, какое-то новое, еще необъяснимое чувство овладело им, когда он, пошатываясь, вошел в полутемный, прокопченный цех и увидел улыбающихся людей, которые кивали ему, что-то говорили — очевидно, хорошее, но что — он из-за шума не слышал.