Дело генерала Раевского

Куранов Юрий Николаевич

МАНЕВРИРОВАНИЯ

 

 

1

Самолёт мой обратный вылетел с большим опозданием и прибыл в Москву соответственно. Выйдя из аэровокзала, я увидел огромную очередь на такси. И на случайные машины тоже была давка. Шофёры заламывали немыслимые цены. Я выхватил машину и попросил шофёра гнать в Москву как можно быстрее.

   — К сожалению, ты очень опоздал, — сказал мне с укоризной Кирилл Маремьянович.

   — Самолёт подвёл, — пожал я виновато плечами, — вернее, Аэрофлот.

   — Как всегда, — грустно согласился Кирилл Маремьянович, — у нас всегда кто-нибудь виноват.

   — Что-то терпит крушение? — встревожился я.

   — Не совсем, — вздохнул мой старый друг, — но ваш товарищ уже взял слово.

   — Это и хорошо, — обрадовался я.

   — Вот это-то и плохо, — ещё раз вздохнул Кирилл Маремьянович. — Но что теперь поделаешь? Чему быть суждено, то и сбудется. Но после собрания должен я с вами поговорить. Это обязательно.

   — Что надо, то и будет сделано, — согласился я. — Со мною одним?

   — К концу собрания я это решу, — строго сказал хозяин квартиры, — в зависимости от хода событий.

 

2

   — Кто-нибудь когда-нибудь отмечал для себя такой факт, — вопрошал Олег в момент, когда я входил в гостиную, — тот именно факт, что при отступлении из Смоленска были брошены на произвол судьбы, вернее, на верную смерть от истребления, голода и огня двадцать семь тысяч русских раненых, раненных в героическом, именно героическом, противостоянии врагу лучше вооружённому, лучше организованному, чем мы? Кто-нибудь и когда-нибудь дал себе труд понять, что это было не просто разгильдяйство и безответственность со стороны русского командования, а настоящее предательство? Двадцать семь тысяч! Это значительно больше, чем русские потеряли при позорном разгроме под Аустерлицем, при сражении, которое, по словам самого Кутузова, определило судьбу Европы. Хотел бы при этом заметить, когда Наполеон бросал своих солдат в Египте, в Испании или в России, он бросал не соотечественников, он французом не был, как нам всем известно, Наполеон лишь разыгрывал из себя патриота француза, а наши поэты типа Пушкина и Лермонтова по-юношески покупались на эту дохлую муху.

Увидев меня, Олег поклонился мне издали и продолжал:

   — Поверхностно рассматривая этот факт и многие другие, ему подобные, можно не обращать на это внимания. Можно объявить нерусским Остермана-Толстого или Витгенштейна, который, кстати, остановил корпус Удино в направлении на Петербург. Можно обвинять Кутузова в цинизме и даже в пособничестве Наполеону. Нужно признать, что упрёк в адрес Кутузова вполне имеет и должен иметь место. Кутузов действительно уклонялся на всём протяжении войны от всякого серьёзного сопротивления французам, как это имело место в Тарутинском сражении: когда разгром корпуса Мюрата был, как теперь говорят, лишь делом техники, Михаил Илларионович приказал Дорохову и Фигнеру отступить. Как это было при Малоярославце: когда солдаты Раевского выбили французов из города и уже нельзя было им приказать просто так уходить из города, тогда Кутузов под предлогом отправления их на отдых заменил корпус солдатами Бороздина. И уже Бороздину, фактически не изведавшему боя, предложил уйти из Малоярославца. Так было под Красным, когда Кутузов не дал завершить окружение Нея и выпустил маршала на волю с еле живыми его солдатами, многие из которых сами рвались в плен. Так было и на Березине, и под Вильно. Всё это настолько явно, что не видеть этого можно, только закрыв глаза на все известные факты. Россия — классическая страна подавленного общественного мнения. Но я хочу говорить не об этом. Я хочу говорить о ещё более глубинном характере общественной, не только государственной жизни. Я имею в виду знаменитую тенденцию, которая целиком выражается у нас в одной короткой фразе: дурак умнее умного.

Все сидевшие в гостиной притихли. Я глянул на Кирилла Маремьяновича. Он сидел мрачный.

— Да, знаменитый наш лозунг до сегодняшней минуты: дурак умнее умного, — подтвердил Олег, а все, за исключением Евгения Петровича, с интересом на него взглянули, каждый со своего места. — Это было основное и главное противоречие между тогдашним, уже побеждающим Россию петербургским обществом и передовыми людьми России, ярчайшим представителем которых был герой Бородина, Малоярославца, Красного, Лейпцига и Парижа, так и оставшийся генералом от кавалерии Николай Николаевич Раевский. Эта удивительная поросль наиболее даровитых и честных детей России, по натуре своей нечестолюбивых в силу причин, сложившихся в империи после победы над Бонапартом, оказалась зажатой, а потом оттёртой начисто от государственной жизни.

   — Интересно... — протянул кто-то за столом.

   — Да. Это очень интересно. Тем более что это и трагично для России, — согласился Олег, — я имею в виду паразитическую, не российскую и не интернациональную, а просто паразитическую бюрократию Петербурга. Я имею в виду интеллектуальную, но излишне честолюбивую и злокачественно-притязательную аристократию, представленную позднее декабристами. Я имею в виду обывательское и безответственное дворянство Москвы как олицетворение всего подобного ей провинциального дворянства России, во всей красе нам явленного Гоголем и Салтыковым-Щедриным. И вот тут, — Олег окинул взглядом всех сидящих в гостиной, — ответ на страшный вопрос, почему никому не было дела до оставления врагам двадцати семи тысяч раненых соотечественников, оставления без боя и сожжения Москвы, трёхсоттысячного города и сердца России, всеобщего вспомоществования Наполеону при его отступлении из России, нежелания пленить его. Отсюда и позднее поражение в Крымской войне, в войне с японцами и в разгроме России при помощи Октябрьского переворота.

Все притихли. Я бы даже сказал, всё притихло в этой гостиной. Кто-то встал и торопливо вышел в прихожую и там хлопнул дверью. Я глянул на Евгения Петровича. Он сидел совершенно спокойно и только очень внимательно смотрел на Олега. Тонкий белёсый шрам его наискось переносицы медленно наливался багровостью.

   — Вообще нужно сказать, что так старательно округляющаяся нами Аустерлицкая катастрофа имела определяющее значение не только для Европы. Ещё большее значение, причём трагическое, она имела для России. Дело в том, что естественные союзники России Австрия и Пруссия в силу их полного разгрома и подавления как великих держав стали союзниками Наполеона. Они влились в ту огромную армаду, которая пришла вместе с корсиканцем подавлять, грабить и развращать Россию. Бывший союзник Шварценберг теперь воевал с нами, и в очень ответственный момент его корпус тяжко сковывал войска южной группировки, то есть три пехотных, один кавалерийский корпус и крупный казачий отряд. Всего около пятидесяти тысяч солдат и офицеров при полуторастах орудиях.

Армия Александра Петровича Тормасова превосходила всю Вторую армию Багратиона. Надо сказать, что Тормасов был одним из выдающихся по тем временам полководцев России. Родившийся в 1752 году, на службе военной он с двадцатилетнего возраста. Боевой опыт он получил уже в турецкой войне. Против Наполеона действовал он со стабильной успешностью: разгромил французский корпус под Кобрином, а в начале августа с восемнадцатью тысячами разбил при Городечнах Шварценберга вместе с таким же бывшим союзником Репье, командовавшим саксонцами. Оба вместе они имели более сорока тысяч. Армия Тормасова вообще сковала, а в сентябре и громила войска Наполеона, пока Кутузов не затребовал Тормасова с театра военных действий на тыловые работы к себе. Вообще нужно признать, что всякого талантливого военачальника Кутузов ставил под неминуемое истребление далеко превосходящего силами врага, как это было с Багратионом при Шенграбене или на Семёновских флешах. Непосредственно перед Аустерлицем он буквально хотел погубить лучшую часть русской армии под командованием Багратиона, талантливейшего российского генерала и любимца Суворова. Вот его слова после Шенграбена: «Хотя и видел неминуемую гибель, которой подвергался корпус Багратиона, не менее того я должен был считать себя счастливым пожертвованием оного армии».

Олег молча и внимательно посмотрел на всех, потом на каждого, как бы взвешивая, стоит ли вообще говорить о том, что его волнует, этим людям.

   — Может быть, уважаемому собранию хочется выпить? — спросил он и окинул рукой стол с бутылками и рюмками. — Тем более что выпить есть за что, корпус Багратиона с честью вышел из дела и достойно спасал преданную главнокомандующим армию под Аустерлицем.

На предложение Олега никто не откликнулся.

   — Тогда я продолжу свои недоумения, — сказал Олег, — а меня действительно вводит в недоумение неистребимое желание нашего великого полководца обязательно приносить жертвы, кого-нибудь обязательно подставить под гибель, то Багратиона, то Вену, то Раевского, то Москву. А жалеет он почему-то лишь противников. Когда, например, до него донёсся слух, что в окружении под Красным сам Наполеон, он фактически прекратил сражение и выпустил хотя бы тех, кто уцелел. Бедным французам пришлось искать русских генералов, чтобы сдаться им. Не менее удивительна страсть Кутузова сдавать столицы, защищать которые ему приказано. Поразительна сдача Вены. Кутузов, вызванный в Австрию для того, чтобы защитить Вену, её сдаёт для начала. А потом не выступает против очевидной порочности плана сражения. На прямой вопрос императора Александра, поддерживает ли он этот план, заявляет, что вполне уверен в завтрашней виктории, то есть в победе при Аустерлице. Говорят, что у главнокомандующего-де не хватило гражданского мужества. Это мягко сказано. Именно гражданское мужество должно быть у такого человека в первую очередь. А честь оружия русского? Багратиону с его шестью тысячами великолепных воинов удалось уйти от гибели, тогда Кутузов подставляет ещё восемьдесят тысяч. Но главная мотивировка: сдать столицу, чтобы спасти армию. Ну хорошо, австрийцы перед тем понесли ряд тяжких поражений. Но ведь ни одного поражения не потерпела русская армия. Смоленск — это не поражение. Это скорее — победа, стратегическая. Но Москва! Москва — своя собственная столица. Это — сердце народа. Не шесть тысяч корпуса Багратиона. Не какая-то там Вена! Но с первых дней, как теперь уже ясно, Кутузов не собирался её отстаивать. Барклай готовил для генерального сражения Царёво Займище, работы велись не первый день. Главное Барклаем было сделано: перейдя Неман с шестьюстами тысячами человек, Наполеон после Смоленска имел уже немногим более ста тридцати. Кавалерия его знаменитая уже была подорвана: падёж в русских условиях и при высоком темпе погони за русскими, невозможность прокормить такую массу лошадей привели к катастрофической гибели коней. Артиллерия ослабла, поредела. С этой армией Наполеона уже можно было сражаться на равных на своей земле под высочайшим боевым духом солдат. И что же? Кутузов прибывает к армии, сразу же приказывает продолжать укреплять позиции, а на следующий день повелевает отступать к Бородину, которое никто и никак не готовил к боевым действиям и которое многие считают гораздо менее подходящим для принятия генерального сражения. На Бородино происходит то же самое, что и при Царёвом Займище. Вечером поздравляет всех с победой, даёт царю сообщение о победе и скором приступании к изгнанию Наполеона, приказывает Барклаю укреплять позиции, а через полтора часа отдаёт приказ об отступлении к Можайску. Под Москвою повторяется всё, что было в Австрии. Багратион и Раевский, вся Вторая армия ставится флангом ко всей махине Наполеона на совершенно неукреплённых позициях. Менее тридцати тысяч подставляется ста тысячам. Багратион сражён, Раевский контужен, и его заставляют оправдываться. Перед боем — никакой разведки. В сражении резервы не использованы, их пускают в бой или помимо воли Кутузова, или под огромным давлением снизу. Захваченную Бонами батарею Раевского оставляют без помощи, а отряд Ермолова посылают на Багратионовы флеши, которые давно захвачены, и отряду этому там грозит просто уничтожение. Случайно, следуя мимо Курганной, Ермолов видит торжество французов и по собственной инициативе отбивает её. Огромное количество спрятанной Кутузовым вдали от сражения артиллерии вообще не принимает в деле участия. И вновь разыгрывается трафарет, сконструированный под Веной. В центре собственной страны перед ослабленной армией Наполеона, фактически оставшегося без кавалерии, предлагается сдать трёхсоттысячный город, чтобы якобы спасти армию от неимоверно ослабленного противника. До последнего дня при этом обманывают нагло все население столицы.

   — Вы как-то нас вгоняете в ужас, — заметил кандидат исторических наук.

   — Что делать, — развёл руками Олег, — это не моя работа. Благодарите Кутузова. Ведь это после сражения, которое нельзя назвать проигранным начисто, несмотря на разгром всего левого фланга, который нужно целиком оставить на совести Михаила Илларионовича. Правда, говорят некоторые, ещё и маркиза Сен-Жермена, который якобы вместо престарелого Кутузова руководил русскими войсками. Если это даже было так, то, простите меня, дело выглядит ещё отвратительнее: куда смотрело всё окружение главнокомандующего, эти замечательные патриоты? Где их любовь к родине, если всеевропейский проходимец делает заложниками аферистов целую армию и население огромной столицы. Но, я повторяю, сражение вообще могло бы окончиться для Наполеона катастрофой... Все современники, в том числе сами французы, говорят о панике, когда по тылам Наполеона пошли всадники Уварова и Платова, как содрогалась земля под копытами их коней! Какой ужас охватил завоевателей и смятение! Откладывается третий штурм Курганной высоты, отзывается от Семёновского дивизия Молодой гвардии, Богарнэ и Груши направляются в район сельца Бородино. Сам Наполеон готовится броситься туда же, на левый свой фланг. И лишь отмена рейда восстанавливает равновесие, а потом даёт возможность покончить с Багратионовыми флешами и с батареей Раевского. Но хватит об этом. Самое, конечно, удивительное в том, что для сдачи Москвы Кутузов использует всё тот же предлог, что и для сдачи Вены, как будто армия сама по себе является самодовлеющей ценностью, но не народ, не страна, не население — я имею в виду их бедствия. Хотя, кстати, для сохранения трона, главное — обступившей трон челяди, как теперь бы сказали, номенклатуры армия имеет значение первостепенное. И тайная полиция, — добавил Олег и глянул в сторону Евгения Петровича, который никак на взгляд его не отреагировал. — Я в своём сообщении поднимаю этот вопрос не для того, чтобы упрекнуть или разоблачить кого-то, скажем, Кутузова. Кутузов, если вдуматься, фигура трагическая. Это — плод своего времени, времени, когда общество начало задумываться над смыслом своего существования и человек осознал в себе необходимость как можно более полно реализовать в своей жизни этой то, что Бог заложил в него для жизни будущей.

Олег паузой отметил этот вывод.

— Беда в том, что все общества во всех странах во всём человечестве до этой эпохи жили в сознании полнейшей необходимости подавления всех личностей во имя одной, во имя князя, царя, императора. И там, где эти тиранические либо деспотические личности превращались в кумиров или обожествлялись, все силы государства и даже Церковь мобилизовывались на подавление самосознания общества и всех классов его во имя одной личности и кучки тех, о ком поэт сказал: «...вы, жадною толпой стоящие у трона». Вы знаете, как поэт поплатился за эти слова. Дело в том, что в России, стране классического презрения к закону и повсеместно пронизанной привычкой, а то и приверженностью к произволу, такие слова произносить опасно до сих пор. Жадною толпой стоящие у трона были в то время дворяне, которые прямым путём вели Россию к гибели. Бесконечных нравственных, естественных и экономических дарований этой страны хватило до февраля 1917 года, когда дворяне совершили то, что хотели совершить в декабре 1825 года. Эго был логический конец всего общества, промотанного выродившимся дворянством, и многие этот конец предвидели. Одни предвидели и пользовались ситуацией, сибаритствуя лукаво, как Кутузов. Другие страдали, понимая, что надо что-то делать, но сделать было ничего невозможно, поскольку они зажаты были, с одной стороны, отменно изворотливым петербургским чиновничеством всех уровней и авантюрным дворянством типа декабристов, с другой стороны, привыкшим к варварским методам взаимодействия внутри русского общества. Наиболее агрессивные из них призывали даже к террору. Что касается декабристов, то истинными творцами этого движения были злобно-дальновидные петербургские чиновники, искусственно создавшие в империи такие условия, при которых наиболее талантливые молодые офицеры, умудрённые и быстро созревшие в условиях войны с Наполеоном и отторгнутые от серьёзной государственной деятельности, не могли не образовать того или иного антиправительственного общества. Тайная полиция, уже тогда пронзавшая всё русское общество, подталкивала их к этому. И ждала. Александр Первый был осведомлён о каждом шаге и Северного и Южного общества. Петербург просто ждал, когда же они созреют и проявят себя, чтобы можно было их одним махом прихлопнуть. Тогда нельзя было человека просто так взять и посадить, нужны были основания для этого. Все истинные патриоты, настоящие герои войны с Наполеоном, были искуснейшим образом отстранены от государственной машины. Я имею в виду Дохтурова, который подал рапорт об отставке, и с 1 января 1816 года Александр убрал его из армии, одного из талантливейших учеников Суворова. Дохтуров не выдержал издевательств «экзер-цицмейстеров», прибывших из северной столицы обучать освободителей России и Европы балетным тонкостям парадов. Последние дни свои Дохтуров провёл на Пречистенке в Москве. А ведь именно Дохтуров и Раевский остановили Наполеона перед Малоярославцем, несмотря на приказ Кутузова сдать город. Был отстранён от армии и принуждён эмигрировать талантливейший и честнейший патриот Остерман-Толстой, которому 19 декабря 1825 года Николай Первый внезапно приказал сдать шефство над Павловским гренадерским полком своему семилетнему сыну.

   — Ну, этого немца я не причислял бы к таким уж патриотам, — заметил кандидат исторических наук.

   — Прошу прощения, — обернулся в его сторону Олег, — Остерман-Толстой древностью и знатностью предков не уступал царской фамилии. Он родился в семье достойного человека, сановника времён Екатерины Второй, презиравшего рвачей «новой волны» — выскочек типа Меншиковых, Орловых, Безбородко... Его мать — Аграфена Ильинична Бибикова. Воспитывался Александр Иванович достойнейшим образом. Блестяще изучив несколько европейских языков, на французском говорил, как истинный француз, Толстой поражал всех тем, что прекрасно знал русский. Дворянство тех времён изъяснялось на родном языке еле-еле.

   — Откуда же у него эта странная приставка «Остерман»? — поинтересовался кандидат.

   — Дело в том, к вашему просвященному мнению, — пояснил Олег, — что отец Александра Ивановича был человеком самостоятельным, строгим в отношении к себе и к другим. Иван Матвеевич в силу своего характера не мог да и не хотел пресмыкаться в придворных интригах, дабы занять подобающее роду его положение. Он презирал околоекатерининскую знать, сплотившуюся вокруг трона в низменной борьбе за титулы, поместья, за крепостных, раздаваемых на завоёванных землях. Он гнушался интриганов и проходимцев типа Меншиковых и Орловых. Сыну своему он мог дать только блестящее воспитание, чувство собственного достоинства и воинского долга. В этом отношении сын его вырос человеком очень близким по натуре Николаю Николаевичу Раевскому. Сам Иван Матвеевич был героем Семилетней войны. Александр Иванович начал службу в полку с четырнадцати лет. Прапорщиком он подал рапорт о зачислении его в волонтёрский полк, который по приказу императрицы сформировали из гвардейцев. Он прошёл на турецкой войне большую школу в екатеринославской армии. Он сражался на реке Сальче, брал Бендеры, не один раз участвовал в штурмах неприступного Измаила, воевал в гребной флотилии Иосифа Де Рибаса, очищая от турок Дунай, брал с ним крепости Тульчу, Исакчу Килию и под командованием Суворова взял-таки Измаил. Там он встречался и с Кутузовым, который был женат на сводной сестре матери Толстого. Вернулся в Петербург Александр Иванович героем, но столь же бедным, как его оставил. В 1796 году он встретил бездетных родственников графов Остерманов. Пожилые люди полюбили дальнего родственника да избрали его «преемником» их фамилии и просили государыню, чтобы он мог «уже при жизни их считаться их наследником, именуясь графом Остерманом». Так он стал обладателем трёх больших имений в Петербургской, Московской и Могилёвской губерниях. Хочу подчеркнуть, что два этих выдающихся русских полководца в войне с Наполеоном имели одного не вовсе явного противника — Кутузова. Они хотели завершить войну полным поражением Бонапарта ещё во глубине России.

   — Это как же, — воинственно вопросил кандидат исторических наук, — позвольте вас спросить?

   — Очень просто, — ответствовал Олег, — всего о двух-трёх конкретных примерах недопустимого расположения войск под Бородином здесь, как я знаю, говорилось уже. Хочу обратить ваше внимание на повсюду разрекламированную так называемую победу гения Кутузова над гением Наполеона под Тарутино, Тарутинскую победу, как её именуют. Хотел бы я вам в этой связи процитировать самый проверенный на сегодняшний день источник, а именно «Советскую историческую энциклопедию», том четырнадцатый — «Тарутино». Дословно я не помню, но за верность смысла статьи ручаюсь: по плану русского командования войска были разделены на два крыла: Милорадович — левое и Беннигсен — правое, который должен был нанести главный удар силами трёх колонн конницы Орлова-Денисова, пехотного корпуса Багговута и пехотного корпуса Остермана-Толстого. Из-за несогласованности и несвоевременности их прибытия к месту боя наступление было спутано. С блеском провели атаку Орлов-Денисов и пехота Остермана-Толстого и конница Милорадовича. Французы понесли большие потери, а Кутузов отказался от развития успеха. В статье из «Советской исторической энциклопедии», кстати, сказано об этом сражении скупо, но нет той ликующей интонации, которая бродит по нашим ширпотребным брошюркам, именующим его победой. Но вот в энциклопедии Брокгауза и Ефрона есть некоторые уточнения.

   — То есть? — спросил кто-то из присутствующих.

   — То есть — вот что французский авангард Мюрата численностью в двадцать шесть тысяч стоял там с 22 сентября две недели, так что французы уже предались беспечностям. Но вот Кутузов решил возобновить боевые действия. Уже после посещения его Лористаном. Сначала отметим, что категорически запрещены были Кутузову любые сношения и переговоры с Наполеоном Александром Первым. Стало быть, командующий совершает недопустимое действие. Потом обратим внимание на то, кто же такой Лористан. Соученик Бонапарта по военной школе, с 1800 года его адъютант, потом ответственный дипломат, участник переговоров двух императоров в Эрфурте, в 1811 году посол в Петербурге. Направленный Наполеоном из Москвы, он был принят Кутузовым прямо в лагере. Переговоры шли с глазу на глаз. Тогда, 4 октября 1812 года, когда Кутузов нагло нарушил запрещение государя. Нет свидетелей, что именно и как говорили эти два человека, один личный и очень высокопоставленный посланник Наполеона и лукавый петербургский царедворец, начавший обманывать царя ещё накануне Аустерлица и обманывавший его от Царёва Займища до Браунау. Что, кому и как мог передать каждый из них — неизвестно. К характеристике личности Лоринстана можно сказать, что при бегстве армии Наполеона именно Лористан командовал арьергардом, хотя никогда воинскими талантами не отличался и ничем себя на поле боя не проявил. Известно, что он участвовал в переговорах по Амьенскому мирному договору 1802 года, возглавлял нападение французских войск на Антильские острова в 1805 году, губернаторствовал в Венеции — 1807 год, принимал участие в переговорах Наполеона с Александром Первым в Эрфурте, командовал артиллерией в битве при Ваграме, в сражении при Лейпциге, был пленён и предал Наполеона. Глядя на все его дальнейшие поступки, можно сказать, что это был весьма ловкий политический проходимец. Надо вспомнить ещё, что в кругах русского офицерства долго распространялись разговоры о том, что именно Лористан самым примитивным образом купил Кутузова, который с этого момента действовал по разработанному Лористаном плану, спасая французскую армию от разгрома, а Наполеону предоставляя возможность не попасть в плен.

   — Вы понимаете, что вы говорите? — внушительно спросил один из вновь пришедших.

   — Если бы я не понимал, я бы не говорил здесь этого, — заметил Олег и продолжал: — К сожалению, многие факты заставляют нас задуматься.

   — Например? — бросил Евгений Петрович.

   — Пожалуйста. Лористан прибыл к Кутузову 4 октября, а 6 октября Наполеон вышел из Москвы. К этому времени в Тарутино неоднократно приходили известия от самодеятельных разведчиков и от партизан, что французы готовы покинуть Москву. Император Александр ещё 2 октября прислал Кутузову приказ наступать. Зная, что в Тарутинском лагере все недовольны бездействием Кутузова и начинается ропот, он писал: «Вспомните, что вы ещё обязаны ответом оскорблённому отечеству в потере Москвы». Вместо того Кутузов принимает Лористана и ведёт с ним переговоры. Сталин такого Кутузова расстрелял бы сразу. Прибывает летун-курьер в Тарутино с извещением, что французы намерены выступить из Москвы, чтобы тайно пробраться в хлебородные губернии. Всем и всюду было ясно, что путь здесь один: через Малоярославец в Калугу. И тут, после совещания с Лористаном, Кутузов оживляется. Он появляется среди лагеря, лицо его непривычно и явно вдохновенно, он объявляет всем, что наступает решительная битва. Лагерь встрепенулся, всё оживилось, офицеры и солдаты, кстати, плохо одетые и плохо вооружённые, поздравляют друг друга с от самого Смоленска ожидаемым решительным отпором завоевателям. Силу этого отпора они показали при Бородине, но не дано было им воспользоваться плодами его. Начались в Тарутине наши знаменитые пиршества, как это вспоминают современники. На бивуаке к ночи перед выступлением на французов среди огней бивачных и восторга читали только что написанные стихи Жуковского «Певец во стане русских воинов».

Хвала вам, чада прежних лет, хвала вам, чада славы! Дружиной смелой, вам вослед, Бежим на пир кровавый; Да мчится наш победный строй Пред нашими орлами, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но всё это произошло, уже когда Наполеон из Москвы ушёл, выйдя 6 октября и уже пять дней находясь в следовании к Малоярославцу. До этого никакие сообщения о выходе французов из Москвы не действовали. Например, Сеславин, знаменитый наш партизан, тотчас же обнаружил выступление французов на Фоминское и сообщил Дохтурову, но Дохтуров не поверил. Это тот самый Дмитрий Сергеевич Дохтуров, после переговоров с глазу на глаз с которым по окончании Бородинского боя был Кутузовым отменен приказ Барклаю готовиться к новой битве. Дохтуров не поверил. Тогда Сеславин сам со своим отрядом бросается на французов возле Боровска, захватывает пленных и пред очи Дохтурова представляет офицера французской гвардии. Офицер показал, что Сеславин прав. Делать нечего, и Дохтуров отправил к главнокомандующему начальника своего штаба Болотовского. Вот тогда возбуждённый Кутузов, уже знающий, правда, о неудаче нападения на авангард Мюрата, появился среди лагеря. Многие источники, в том числе совершенно официальные, рассказывают о Тарутинском сражении несколько больше, чем «Советская историческая энциклопедия». Они говорят, что именно в день выступления Наполеона из Москвы Кутузов срочно предпринял крупными силами атаку в стороне от главного направления отступления всех французских войск. Одни рассматривают это как бездарность Кутузова, другие — как отвлечение русских от стратегического замысла корсиканца и пособничество ему. Во всяком случае французские исследования воспевают этот манёвр Наполеона как новое проявление гения императора и блестящую победу над Кутузовым, для которого, как считали тогда некоторые в России, «деньги не пахнут». Итак. «Составленный на б октября план атаки обещал, при успешном выполнении, совершенное уничтожение войск Мюрата. Недостаток этого плана состоял в сложности его и в том, что русские колонны были должны двинуться вперёд в ночное время, дабы на самом рассвете атаковать противника. Ночной марш и неправильный расчёт движения обходных колонн повели к таким замедлениям, что войска не успели своевременно подойти к неприятелю. Только граф Орлов-Денисов, командовавший крайнею правою колонной, состоявшею преимущественно из казаков, ещё до рассвета достиг села Дмитровского, за левым флангом французов. Когда рассвело, он, не выждав других колонн, пустил своих казаков в атаку. Стоявшие на левом фланге французские кирасиры, захваченные врасплох, обратились в бегство, оставив 38 орудий; но казаки увлеклись грабежом бивака и дали противнику время оправиться. Французы, встревоженные этою атакою, успели изготовиться к бою и встретить головы других наших колонн артиллерийским огнём, причём одним из первых выстрелов был убит корпусной командир генерал Багговут. Вероятно, вследствие неудачи наших обходных колонн Кутузов приказал остановить и те войска, которые наступали с фронта, хотя французы находились уже в полном отступлении. Цель Тарутинского боя не была достигнута...» — Олег молча и долго смотрел на всех по очереди, как бы ожидая вопроса.

Но вопроса не последовало.

Тогда Олег продолжал:

— Если быть строгим или обвинённым в предвзятости, нужно сказать, что цель, наоборот, была достигнута. Внимание от выхода французов из Москвы было отвлечено частной и ничего не решающей операцией, которую задумали да и провели разгильдяйски либо преступно. Видно, что Кутузов действовал стереотипно не только со сдачей Вены в 1805 году, но и со сдачей Москвы, которую вообще можно было не сдавать. Так же он действует под Тарутино, под Малоярославцем, под Вязьмой, под Красным, на Березине, а на последнем этапе вообще выступая против продолжения войны за русскими границами. Между тем выпущенный из России Наполеон не скрывал, что готов воевать бесконечно, и активнейшим образом создавал новую армию. Солдаты русской армии пришли в Вильно чуть менее обмороженными, разутыми и раздетыми, чем французы. А через два месяца, даже три после своего подвига под Смоленском солдаты дивизии Неверовского под Малоярославцем сражались босиком и полуодетые. Деньги же на войну с Наполеоном тратились колоссальные. Почему нашего гениального Кутузова это не интересовало? Мы же до сих пор с лёгкой руки петербургских чиновников, которые, пользуясь трагедией народа, разворовывали всё, что можно, провозглашаем Кутузова гениальным учеником и продолжателем дела Суворова.

   — Однако! — заметил кто-то за столом.

   — Блестящим подтверждением стратегической и тактической лукавости Кутузова может служить знаменитое сражение, которое вообще решало бы судьбу не только зимней кампании Наполеона в России, но и судьбу французского трона. Как мы знаем, французы вышли из Москвы шестого октября, то есть почти сразу после встречи Кутузова с Лористаном в день атаки Кутузова на Мюрата, перекрытой сразу же после первых успехов. Лагерь Тарутинский снялся 11 октября. К Малоярославцу шла вся армия Наполеона и вступила в Боровск в день, когда Дохтуров только получил приказ идти с пехотой на Спасское, кавалерии же было приказано просто стеречь Боровскую дорогу... По странной причине русская армия почему-то пошла дорогой более длинной и менее удобной. Сделано это было, как и под Тарутино, по приказу Кутузова. Против всей армии Наполеона, как и в случае с Багратионовыми флешами и батареей Раевского, был пущен всего лишь десятитысячный отряд конницы Милорадовича. Прибыв к Малоярославцу, Милорадович нашёл в городе французов, а вблизи — Платова с отрядом казаков. В 5 часов утра Дохтуров начал атаку. Конница Милорадовича не могла иметь успех, поскольку бой принял уличный характер. Зная это, находившийся при Кутузове генерал Раевский просился со своим корпусом туда, на берега Протвы. Сначала он просился, потом требовал. Тогда Кутузов отправил его одного без корпуса наблюдать за ходом сражения. Сражение с самого начала приняло такой кровавый характер, что даже после Бородина это озадачило французов. Город не менее пяти раз переходил из рук в руки. Наполеон бросал в бой явно превосходящие силы. Кутузов подбрасывал свои понемногу. Главные силы русских шли таким путаным путём по знакомым и родным местам, что среди солдат начался ропот. Некоторые говорили, что их ведут в другую сторону. Только корпус Раевского прибыл всё же быстро к городу и выбил французов, за которыми остался только монастырь и несколько крайних домов при Луже... Дальше бой шёл с переменным успехом, но Раевский одолевал. И к вечеру большая часть города осталась за Раевским и Дохтуровым, уже в седьмой раз. Фактически преграждён был путь армии Наполеона. Перестрелка кончилась с сумерками. Потери были большими. Наполеон потерял более пяти тысяч солдат и двух генералов, три генерала были ранены. Русские потеряли тоже около пяти тысяч, и получил ранение в пятку Дохтуров.

В ночь корсиканец приказал Даву взять командование над авангардом и ожидать его утром с гвардией. Нею было повелено с двумя дивизиями идти к Малоярославцу. Войска свои Кутузов с места не трогал, они весь день простояли без действия. Однако успешно действовавший корпус Раевского главнокомандующий приказал убрать из Малоярославца, и на его место был прислан Бороздин. К ночи всё стихло. Солдаты и офицеры русской армии, настроенные на победу, не подозревали о каких-либо странностях. Но в ночь корпус Бороздина был снят и город был отдан французам.

   — Слышу это впервые, — заметил хихикнувший.

   — Казалось, всё благоприятствовало завоевателям, путь в хлебородные губернии России был открыт. Лористан, как рассказывают, был в приподнятом настроении. В пятом часу утра из своей ставки в Городпе Наполеон выехал в сопровождении только трёх взводов кавалерии. «Неманский заяц», сваливший летом императора с коня и все эти месяцы преследовавший Наполеона во сне, был вроде бы забыт. И вдруг вокруг эскорта императора в такое благостное утро всё наполнилось казаками. Наполеон не знал, что это три отряда Платова, направленные генералом ночью к Боровской дороге для поисков, столь им свойственных. Осторожно перебравшись через Лужу, донцы обнаружили артиллерию французов, рванулись на неё и захватили более полусотни пушек! Увидев императорский конвой, они приняли его за обоз, решили пограбить его. Наполеон выхватил шпагу, приказал занять оборону. Ему показалось, что на него напала целая армия. И где-то в стороне среди росистой травы помчался испуганный криками и пальбой заяц.

   — Вы нам читаете целое художественное произведение, — заметил со стороны Евгений Петрович с какой-то странной ноткой в голосе.

   — Но казаки, — продолжал Олег, — увлеклись грабежом того, что сопровождало императора, и не поняли, что перед ними отборная кавалерия. Тут показались мчавшиеся следом из Городни драгуны и конные гренадеры. Вместе со свитой Бонапарта они атаковали донцов и погнали их. Уходя через Лужу, казаки всё же увели с собой одиннадцать пушек. Потрясённый случившимся император продолжал путь к Малоярославцу, где к его прибытию Кутузов уже приказал Милорадовичу вернуться к основной армии. Путь завоевателю был открыт, но, подавленный утренним происшествием, Бонапарт вернулся в Городню. Он не посмел двинуться дальше, хотя ему сообщили вскоре, что русский главнокомандующий начал со своею армией отступать от Малоярославца к Гончарову. Лористан помрачнел. Русские вновь, отступая, роптали...

   — А что вы этим хотите сказать? — спросил задумчиво субъект.

   — Я знаю, что я хочу по этому поводу сказать, и знаю давно, — устало ответил Олег, — но мне кажется, что я многих уже утомил своим однообразным выступлением. Люди притомились: уже давно никто ничего не пьёт. Никто не курит.

   — Это показательность интереса к вашему выступлению, — заметил Евгений Петрович.

   — Тем не менее моё выступление затянулось...

   — По-своему вы правы, — поддержал субъект, на мгновение задумался и предложил: — А что, если на следующем заседании, через две недели, вы продолжите ваши факты событий той грандиозной и по сегодняшним измерениям войны?

   — Это вполне возможно, — согласился Олег, — я мог бы высказать и некоторые выводы, последствия тех событий для судеб России, для её сословий и классов, для судеб целых поколений, отдельных личностей, как для культуры вообще, так и для науки, искусств, военного искусства в частности...

   — Это весьма и весьма интересно, — согласился субъект.

   — Ну а теперь понемногу выпьем, — предложил кандидат исторических наук.

А хозяин квартиры Кирилл Маремьянович смотрел на Олега невесёлыми тревожными глазами.

 

3

Когда мы с Олегом выходили на лестничную площадку, появился Кирилл Маремьянович и негромко сказал, что ему необходимо поговорить со мной и чтобы я подождал его возле подъезда. Уходили мы опять небольшой группой, чуть впереди спускались кандидат исторических наук и Евгений Петрович, позади них шёл субъект. О чём-то негромко переговаривались они. И опять проскользнуло то самое вроде бы латинское слово на «э». Но разобрать я его не смог. Зато скользнуло ещё одно слово, близкое первому по звучанию. Его я расслышал. Его я несколько раз встречал в газетах, но никогда не привлекало оно моего внимания. Слово мне въелось в память: «эвтаназия». «Какие они любители слов, начинающихся с буквы «э», — с внутренней усмешкой подумал я, — что бы это значило?» И какая-то тревога безотчётная шевельнулась во мне.

Вечерняя улица была полупустынна. Лёгкий снежок вился в воздухе витиеватыми струйками. Все разошлись. Остались на бетонном крыльце подъезда только мы с Олегом. Вдали у своей «Волги» что-то просматривал Евгений Петрович, приоткрыв крышку радиатора. Кирилл Маремьянович не появлялся.

   — Подвезти не нужно? — крикнул Евгений Петрович, захлопывая крышку радиатора.

   — Спасибо, нам на метро. Тут рядом, — отозвался издали я.

Евгений Петрович помахал нам рукой и забрался в машину, громко хлопнув дверцей. Дверцу он захлопнул, но машина не двинулась. Я вышел на середину двора, отыскивая глазами окно Кирилла Маремьяновича. Нашёл его. Кирилл Маремьянович стоял у окна. Он смотрел вниз, напряжение чувствовалось в его позе. Я помахал ему рукой. Кирилл Маремьянович не ответил мне. Я вернулся к подъезду. «Волга» Евгения Петровича медленно двинулась из двора и скрылась в глубине узкой улицы. Немного погодя вышел Кирилл Маремьянович в бараньей толстой ушанке и в полушубке деревенского покроя.

   — Мне бы хотелось кое о чём побеседовать, — озабоченно сказал он.

   — Пожалуйста, — согласился я, — можем вернуться и побеседовать.

   — Я бы хотел побеседовать где-то в другом месте, — сказал Кирилл Маремьянович, как-то вроде бы поёжившись.

   — Ну а где мы можем это сделать? — спросил я.

   — Ну хотя бы у тебя. Проводим твоего друга, — Кирилл Маремьянович глянул на Олега, — и поедем к тебе. Я даже могу заночевать у тебя.

И мы двинулись к метро. Подходя к метро, я увидел, что невдалеке от входа стоит «Волга» Евгения Петровича. Заметил это и Кирилл Маремьянович. Он прошёл с нами до самых дверей станции, из которых валил пар. Там он остановился, хотел было попрощаться почему-то, но не стал, а сказал, что ему нужно зайти и взять себе где-то выпивку, которую теперь в этот час добыть не очень просто.

   — Вы идите, а я пробегусь по магазинам и приеду, — сказал он каким-то натянутым голосом и, поглядывая искоса на «Волгу» Евгения Петровича, вдруг добавил, глядя в лицо Олега каким-то бегающим взглядом: — Вас я тоже попрошу поехать с нами. Вы мне тоже нужны. Поймите меня правильно. Я скоро появлюсь.

 

4

Примерно через час после нашего приезда домой ко мне в мою квартиру позвонили.

   — Кто там? — спросил я, подойдя к двери.

   — Ваш покорный слуга, — раздался за дверью голос Кирилла Маремьяновича.

Я открыл ему.

   — Правильно делаете, что спрашиваете, — похвалил он меня, — тем более в поздний час. Да и вообще в такое время. В такое время нашей жизни.

Кирилл Маремьянович, не раздеваясь, прошёл в комнату, поставил, вынув из кармана полушубка, поллитровку на стол.

   — Закусить что-нибудь найдётся? — поинтересовался он, внимательным взглядом окинув стены моей гостиной.

   — Конечно, — успокоил я, — правда, у меня нет картошки в «мундире»...

   — А стаканы?

   — Тоже есть, хотя я и непьющий.

   — То-то, — сказал с деланной игривостью Кирилл Маремьянович и предупредил: — Нигде не афишируйте это своё благородное качество. По мнению некоторых лиц, непьющие — это самые опасные люди. Им есть что скрывать. Это раз. И у них есть сила воли. И то и другое для государства опасно.

   — Они произносят порой это слово, — дополнил Олег, — с несколько иным ударением. Они говорят «опасно».

   — Абсолютно верно, — согласился Кирилл Маремьянович.

Налил он себе полстакана, выпил одним глотком, занюхал куском чёрного хлеба, помолчал и сказал:

   — Итак. Мефодий Эммануилович погиб в автомобильной катастрофе.

   — Погиб или убит? — спросил Олег.

   — Убит, — ответил Кирилл Маремьянович без интонации какой бы то ни было.

   — Как? — спросил я.

   — Столкнулся на шоссе с легковой машиной. Обстоятельства выясняются.

   — Собрание наше почему-то не отреагировало, — заметил я.

   — Никак, — подтвердил Кирилл Маремьянович.

Олег молчал.

   — Это что-нибудь значит? — спросил я.

   — Да, — ответил Кирилл Маремьянович.

   — А что именно? — Я посмотрел на лысое темя склонённой головы Кирилла Маремьяновича.

   — Вот для этого я и хочу поговорить с вами, — Кирилл Маремьянович грустно и как-то виновато посмотрел на нас обоих. — Но, чтобы вам всё было ясно, я должен начать издали, как говорится, излить душу. — Кирилл Маремьянович поднял голову и посмотрел мне в глаза: — Но поскольку твой товарищ...

   — Олег Николаевич, — вставил я.

   — Да, Олег Николаевич, — согласился невесело Кирилл Маремьянович, — поскольку он тоже попал в эту мышеловку, я считаю, что моя вина и перед ним есть. Исповедываться мне больше некому. Да и со мной трудно сказать, что и когда произойдёт. Со мной тоже любое может случиться. Он меня уже, как у них говорится, посадил под банку... Я родился здесь, в Москве, до Октябрьского переворота. Мой отец был пехотным офицером. Погиб в Добровольческой армии. Об этом никто не знает. Кроме, может быть, одного человека, которого вы знаете и которого зовут Евгений Петрович.

 

5

   — Жека, — поправил Олег.

   — Евгений Петрович, — повторил Кирилл Маремьянович.

   — Его зовут Жека, — сказал Олег.

   — Вы его знаете? — удивился Кирилл Маремьянович.

   — Знаю, — сказал Олег.

   — Давно? — спросил Кирилл Маремьянович.

   — Давно.

   — Тогда другое дело, — пожал плечами Кирилл Маремьянович. — Впрочем, дело не в этом.

   — И в этом, — сказал Олег.

   — Сам я боевой офицер, — начал Кирилл Маремьянович. — Прошёл войну. С первого дня до последнего. Дважды был ранен. В плен не попадал. После второго ранения меня направили преподавать в военное училище на Волге, в небольшой городок. Служил я, то есть преподавал там, благополучно. Пока не оказался на свадьбе моего товарища, тоже офицера. Всё было бы хорошо. Свадьба начиналась богато, по-военному. В основном были офицеры училища и так кое-кто. Предложен был первый тост. Тост был предложен за Сталина. И дёрнуло меня за язык. Я заметил, что на свадьбе первый тост всегда поднимают за жениха и невесту, потом за родителей, а уж после за людей самых почётных и любимых. Так и сделали. Через полгода меня вызывают в Москву, в Министерство обороны. Я обрадовался, так как подавал рапорт об отставке, хотелось мне работать по научной части. У меня два высших образования, которые я получил до зачисления в армию. Одно из них историческое. И хотя понимал я, что ни о какой исторической науке у нас не может быть и речи, меня привлекала возможность хотя бы для себя лично, для собственного интеллекта иметь доступ к литературе дореволюционной и зарубежной, да и в советских изданиях иногда что-то пробегало, проскальзывало.

Ехал я в Москву, будучи настроен бодро. При выходе из вагона там, на Павелецком вокзале, меня почему-то встретили два человека в кожаных пальто. «Вы такой-то такой-то?» — «Да». — «Мы вас и приехали встречать». И быстро пошли со мною, один справа, другой слева, задавая массу вопросов о погоде, здоровье начальника училища, о моем здоровье. Так мы прошли здание вокзала и вышли на площадь. Подошли к голубенькому «Москвичу», в котором тоже сидел человек в кожаном пальто — на месте шофёра, конечно. Он приветливо мне издали улыбнулся. Один из встречавших зашёл с левой стороны машины и сел. Второй открыл правую дверцу, дружеским жестом пригласил сесть, сам сел за мной. И на моих руках щёлкнули наручники.

Кирилл Маремьянович благодушно рассмеялся, так что на мгновение помолодел. И продолжал:

   — Привезли меня к какой-то школе. Надо сказать, что тогда было время великих строек коммунизма и по всей стране требовались миллионы заключённых. Все тюрьмы были переполнены. Как оказалось, здесь действительно была недавно школа, вернее, общежитие для учителей нескольких интернатов. Учителей куда-то переселили, а может быть, посадили и сделали здесь тюрьму. И вот здесь, именно в этом общежитии, я получил первый и самый поучительный урок о настоящем и будущем нашем. Меня швырнули на пол какой-то комнатушки. И заперли. И, как у нас водится частенько, забыли обо мне. По-моему, это была комната для техничек. Где они были к тому времени, эти технички, на Колыме или на Волго-Доне, я не знаю. Проходит день, проходит два. Я сижу тихо. В комнатушке, к счастью, была раковина с краном. В неё я и мочился. А из-под крана пил и был счастлив, думал, что меня арестовали случайно и теперь разбираются. Может быть, даже отпустят. В это я поверить ещё не мог. Но через два дня я захотел в уборную. Уже по-настоящему. И я очертя голову начал бить в дверь. Никто не обращал на мой стук внимания, хотя шаги проходящих мимо раздавались. Потом кто-то отпер мою дверь и недовольным голосом спросил:

   — Чего тебе?

Я объяснил.

   — А кто ты? Кто такой?

Я тоже объяснил.

Дверь закрылась. Шаги удалились. Потом шаги вернулись. Дверь снова отперли, поставили мне пустое мусорное ведро. И снова заперли, сказав:

   — Дурак.

Утром за мной пришли.

   — А какое это имеет отношение к нашей сегодняшней ситуации? Какое это вообще к нам имеет отношение? — спросил я.

   — Прямое, — сказал Кирилл Маремьянович, снова плеснул в стакан и снова выпил, потом продолжал: — Надо сказать, что пребывание в той школьной комнатке было, пожалуй, самым счастливым временем в моей жизни. Эти три дня был я совершенно один, может быть, впервые в жизни. Оставалась у меня какая-то надежда на то, что всё случившееся какая-то ошибка, что все эти три дня какое-то начальство разбирается в моей судьбе. Но вскоре всё встало на своё место. Я, дурачок, всю жизнь любивший Данте и время от времени перечитывавший его, забыл главное: «Оставь надежды — всяк сюда входящий». Я, в сущности своей человек не такой уж глупый, должен был давным-давно понять, что самое прямое отношение эти слова имеют ко всякому, кто родился в нашем обществе. Особенно же они применимы к тем, кто наделён хотя бы каким-то умом или талантом.

Кирилл Маремьянович глубоко вздохнул, глянул на бутылку и на стакан и продолжал:

   — Вот мы сейчас уже четыре месяца разглагольствуем о Бородинском сражении. Да это самое Бородинское сражение и вся кампания по изгнанию Наполеона — ярчайшее свидетельство этого. Почему мы так единодушно воспеваем Кутузова, этого последнего фаворита одряхлевшей под своими гвардейскими жеребцами Екатерины, нашей матушки любимой, подложившей под Россию такую мину замедленного действия, которая будет взрываться и взрываться ещё из века в век? А самые драматические фигуры — это герои Отечественной войны, которые, несмотря на иезуитство Кутузова, всё же спасли Россию. Сразу после окончания войны всех их Александр отстранит от государственных дел, одних, как Ермолова, загнал на Кавказ завоёвывать народы, которые никогда не будут нашими друзьями, а навсегда останутся врагами открытыми, как Джугашвили, другие скрытыми, как Микоян, мстителями нам. Других сослал в Малороссию командовать в глуши каким-то второстепенным корпусом, как Раевского. Третьих, великолепных армейских офицеров, заблокировав со всех сторон, заставил сбиться в эти глупые тайные общества. Следил за ними целое десятилетие, а потом, сбежав с трона, предоставил своему братцу загнать их в Сибирь. Вот когда произошёл главный и определяющий разгром русского общества на целые века. Вот когда воинствующая посредственность уселась в России вокруг трона навсегда и началось гниение нашей Родины. Это гниение не смогли остановить три наши революции, а только всё усиливали, всё усиливали его. Вплоть до наших дней, когда общества фактически нет.

   — Ну а чем же кончилось дело у следователя? — спросил Олег.

   — Кончилось оно примитивно просто, — усмехнулся Кирилл Маремьянович, скривив болезненно губы, — в конечном итоге мне дали двадцать пять лет за организацию покушения на Сталина.

   — А вы его когда-нибудь видели? — спросил Олег.

   — Не только не видел, но видеть и не мог, и не хотел.

   — А вы подписали показания на себя?

   — Конечно, — покрутил головой Кирилл Маремьянович, как бы освобождаясь от какой-то невидимой петли. — Конечно же, и подписал охотно.

   — Почему? — поразился я.

   — Ради этого я и завёл этот разговор. Следователь сразу же начал на меня кричать. Он, внешне совершенно милый русский парень, весьма похожий, кстати, на Теркина, весь побагровел, стал размахивать руками, обзывая меня гнидой, врагом народа. Он кричал о том, что не даст мне убить великого вождя всех народов и что меня, предателя Родины, сотрут в порошок. Когда он прервался, я ему как можно деликатнее сообщил, что я живу в советской стране, самой демократической, самой свободной и самой счастливой в мире. В этой стране есть уголовно-процессуальный кодекс, по которому назвать человека можно преступником или предателем только тогда, особенно официальному лицу, когда суд его признает таковым. Майор НКВД посмотрел на меня, побелел лицом и зачем-то полез под стол. А сидел он напротив меня, но по ту сторону стола школьного, за которым на занятиях обычно сидит учитель. Он почти весь склонился под стол, и спина его как-то странно вздрагивала. Не то ему стало плохо и он задыхался, не то он смеялся там или плакал — понять было трудно. Наконец он поднялся над столом, и в правой руке его взвился сапог. Там, под столом, он с усилием снимал его. Из сапога над столом пахнуло потной портянкой, и со всего размаху майор шарахнул меня сапогом, задником его в лоб. Это был простой советский аргумент, которого мне хватило на всю жизнь, до сегодняшнего дня.

   — Этот аргумент ещё дореволюционного происхождения, — вздохнул Олег, — хотя лучшие люди России всегда придерживались правила: лучше оправдать десяток виноватых, чем осудить одного невиновного. К сожалению, таких людей в России со времён именно Александра Первого становилось всё меньше и меньше.

   — Пока не грянул Октябрьский переворот, вернее, январский, потому что настоящий переворот произошёл тогда, когда большевики разогнали Учредительное собрание.

   — Всё это так, но в чём суть вашего выступления? — спросил Олег.

   — Суть в том, что убит, хотя умер в больнице Склифосовского, Мефодий Эммануилович.

Олег вскинул брови и с любопытством посмотрел на Кирилла Маремьяновича.

   — Жаль, что я его не видел, — сказал он.

   — Это был замечательный человек, — сказал Кирилл Маремьянович, — потому его и убили.

   — Это уже интересно, — опустил Олег брови, — это уже ближе к теме, ближе к катастрофе на поле Бородинском и к судьбе генерала Раевского.

   — Именно так, — согласился Кирилл Маремьянович.

 

6

   — Он работал некоторое время в Новосибирском социологическом центре. Там велись довольно серьёзные социологические исследования и было много умных людей, даже стукачи там были неглупые и даже порой обаятельные.

   — Настоящий стукач и должен быть обаятельным, — сказал Олег.

   — По крайней мере, так называемый «свой парень», — подтвердил Кирилл Маремьянович и уточнил: — Но ни в коем случае не пьяница. Пьяницы ненадёжны: напьётся и разболтает всё. Правда, пьяницу тоже порою вполне удачно используют, вот как в случае со мной. Хотя меня использует не специальное ведомство, а что-то, по моим представлениям, гораздо страшнее. Но к нашему покойному Мефодию Эммануиловичу. Там, в Новосибирске, этот социологический институт прикрыли, вернее, кастрировали его. Многих талантливых людей вытеснили, а остальные сами разъехались. Из «поля зрения» их не выпускали. И тот, кто не спился и не сблядовался, того оставили под особым наблюдением. Дело в том, — Кирилл Маремьянович трясущимися пальцами указал на бутылку, — что в наше время не пить и не блядовать очень опасно. Особенно — не пить. Там считают, — он указал пальцем в потолок, — что не пьёт именно тот, кому есть что скрывать. В нравственные или в религиозные мотивы они обыкновенно не верят. А если убеждаются, что человек не пьёт по религиозным соображениям, то это случай особо опасный. Священникам тогда дают указание как-то отстранить его от общения с общиной. Священников же непьющих вообще стараются не заводить, за исключением кадровых своих работников. Сюда, на эти собеседования по Бородинскому полю, Мефодия Эммануиловича заманили, чтобы окончательно решить его судьбу.

   — То есть? — спросил я.

   — Решить, что с ним делать. Сама политическая настроенность человека их сейчас мало интересует. Там, в их среде, — Кирилл Маремьянович опять указал пальцем в потолок, — антисоветчиков хоть лопатой греби: информация у них есть, они понимают, что государство разваливается. Но им важно, чтобы число людей талантливых и умных было как можно меньше, во всяком случае, чтобы их число не достигало так называемой «критической массы». Вот тех, кто спиться или растлиться не в состоянии, они приговаривают к разного рода искусственным ограничениям, а тех, кто и на это не реагирует, решают судьбу на особом совете.

   — Это кто? Комитетчики? — удивился я.

   — Не-е-е-ет, — протянул Кирилл Маремьянович, — комитетчики против них дети. Те сами спиваются и сблядовываются.

   — А кто это?

   — Точно я сказать не могу, но вот люди типа Евгения Петровича.

   — Жеки, — уточнил Олег.

   — Всё может быть, — пожал Кирилл Маремьянович плечами и просительно глянул на бутылку.

Я плеснул ему четверть стакана. Он выпил, вытер губы трясущимися руками и продолжал:

   — Вот меня никогда не собьёт машина, — усмехнулся Кирилл Маремьянович и глянул многозначительно на стакан свой пустой.

   — Как знать, — не согласился Олег, — вы же сами говорите, что алкоголикам они не доверяют.

   — Ну, я пока не алкоголик. У них есть по этому поводу два интересных понятия, оба они начинаются по какой-то странности с буквы «э». Но имеют они совершенно противоположное значение.

Я насторожился.

   — Первое слово — энтелехия. Это слово греческое, понятие древнее. Означает оно законченность и завершённость какого-либо состояния. По смыслу оно гораздо полнее, то есть это состояние возвышенного, совершенного осуществления замысла, находившегося в развитии. Ввёл, то есть наполнил его философским значением, Аристотель. Оно обозначает актуальную ныне наполненность предмета, находящегося в движении, для достижения своего полного развития. Энтелехия невозможна без знания, которое по наполненности своей превращается в умозрение. Вот эти люди взяли на себя право решать, достоин ли тот или иной человек энтелехии, поскольку от неё в первую очередь зависит благополучие общества. Они считают, что есть два вида энтелехии: одна — устраивающая их представление о развитии общества, другая — не устраивающая. Первая имеет право на жизнь, вторая не имеет.

   — Что же они делают в случае, когда «не имеет»? — спросил я.

   — Здесь у них есть два исхода. Первый, самый, как говорят, общеупотребительный: создать в обществе такие условия, чтобы уровень допустимой сейчас интеллектуальности, а также талантливости регулировался самим обществом, чтобы люди останавливались в своём развитии сами.

   — Как это? — заинтересовался я.

   — Очень просто. Общество должно быть органически нетерпимым к каждому талантливому или умному человеку, чтобы человек чувствовал дискомфорт, неудобство, нетерпимость, чтобы он постоянно ощущал на себе давление без применения каких-то специальных средств. Как это, скажем, было с Лермонтовым. Талантливый человек очень раним, особенно если он ещё и умён. Его легко вывести из себя. Петербургское общество ко временам Лермонтова уже сформировалось, и такой гениальный человек, как Михаил Юрьевич, ощущал с болезненностью невозможность пребывать в этом обществе. К нему, правда, пришлось всё же применить спецсредство — ссылку на Юг в предельно антиинтеллектуальную среду. И сам он себе нашёл там конец. Гениальнейший, честнейший Батюшков был вынужден сойти с ума во цвете лет... С Пушкиным было сложнее: он был натурой вулканической, и к нему пришлось применить Дантеса. Хотя сам Дантес мог и не заметить, что его применяют как механизм. Европейское общество, где тот сформировался, в силу ряда исторических причин сложилось так, что умный или талантливый человек не вызывал такого решительного отторжения, кстати, в силу циничности этого общества. Петербургского же двора особенности были вообще уникальны, такого не было нигде: это было как бы огромное оккупационное управление целым народом, хотя до 1918 года концлагерем Россия ещё не была.

   — Ну а ещё пример? — попросил я.

   — Пожалуйста. Николай Николаевич Раевский. Ведь мы до сих пор не знаем, отчего на самом деле он умер. А он просто задохнулся, как и Батюшков, в петербургской обстановке, да плюс ещё и семейная трагедия. Понимаете, Петербург оказался огромным пауком, высасывающим из России все жизненные силы и умертвляющим её. Из Москвы шла жизнь, чиновникам нужна была анти-Москва. Ещё Иван Грозный метался по Руси, громя её повсюду, прячась в Александрове, пытался уйти в Прибалтику, куда его тянула та струя литовской крови, что змеилась в нём. Свой допетербургский Петербург ему создать не удалось, и он сошёл с ума. Московское самодержавие, естественным путём родившееся, было мягким, в нём отсутствовала та бездуховность, которая восторжествовала на берегах Невы. А вот Петру и его преемникам удалось создать двойника, механический бездуховный город, где главной фигурой стал чиновник, для которого главным в жизни стала мистификация государственной деятельности. Вот почему Россия императорская так легко смирилась со сдачей Москвы и сожжением её для поругания Наполеона. Весьма примечательно, что весной 1814 года никому не пришло в голову сжигать Париж, ни русским, ни французам.

Кирилл Маремьянович судорожно плеснул себе в стакан водки, тут же продолжил речь:

   — Петербург иссушил Достоевского, поселил свой смертельный яд в Гоголя, отравил Брюллова, Кукольника, Глинку. Не понимая, в чём дело, инстинктивно люди стремились убежать из него куда угодно, либо з русскую деревню, либо за границу, либо в монастырь. Кстати, Петербург создал и двойника русской Церкви. Этакий чиновный её эквивалент — Синод, нечто вроде церковно-административной восковой персоны. Ну ладно... — Кирилл Маремьянович остановился, переводя дух. — Кстати, эта кошмарная революция мертвецов против живых свершилась именно в Петербурге. Большевики взорвались в Петербурге, а сами убежали в Москву, тотчас же превратив её уже в двойника Петербурга. Именно для этого им понадобилось её перестраивать.

   — Так вы считаете, что в России больше ничего никогда путного не произойдёт? — спросил я.

   — Никогда. Уже всё. Петербург её сокрушил, а большевики прошлись по нерестилищам, — сказал Кирилл Маремьянович, озираясь и вытирая высохшие губы. — Тут Петербург орудует уже совместно с новою Москвой, выжженная под предлогом войны с Наполеоном, древняя столица стала пародией, таким же приютом чиновников, уже абсолютно оторванных от народа да, в отличии от петербургских, ещё более диких и уже по-настоящему невежественных...

   — Ну хорошо, — перевёл я дыхание, — а какой же второй пункт их тайной доктрины? Доктрины этой компании? Кстати, сами себя они как-то именуют?

   — Да. Они себя именуют как «Ассоциация защитников интеллектуальной экологии общества». Иные, правда, заменяют слово «экология» словом «равновесие». У этой чиновничьей популяции есть только одна вполне осмысленная цель — не допустить интеллектуального развития страны. Не допустить рождения на свет человека талантливого или интеллектуального они не могут, это дело Божие, безбожники рассматривают это как проявление стихийных сил природы. Помешать этому невозможно, не допустить же развития этих личностей — дело вполне вероятное. На их языке это и называется определить человека как личность, не имеющую права на энтелехию.

   — А вы не могли бы привести пример? — спросил я.

   — Пожалуйста, — охотно согласился Кирилл Маремьянович и плеснул себе в стакан, — две ярчайшие фигуры времён войны с Наполеоном. Самый знаменательный из них Раевский. Сразу после взятия им Парижа он был удостоен императором Александром беседы. Царь поздравил его с графским титулом. Раевский же, человек глубочайшего ума и уже понимавший, какую тяжкую опасность его личности представляет вступление в клан придворной бездари, отклонил это благоволение. И с этого мгновения он выпал из номенклатуры навсегда. Он совершил против номенклатуры тягчайшее преступление. Такого они не прощают. Раевский же видел гибель при дворе ярчайшего полководческого гения Румянцева, затухание Суворова, разложение Кутузова. Сразу после возвращения из Франции Раевского ссылают в Малороссию командовать пехотным корпусом. Нечто подобное потом проделает с Жуковым Сталин.

   — А кто второй? — спросил Олег.

   — Пожалуйста, — Кирилл Маремьянович отхлебнул из стакана, — генерал Ермолов. Его талантливость обратила на себя внимание уже в 1798 году, и под надуманным предлогом его ссылают в Кострому, после Персидского похода. Там он был взят на подозрение, как и Раевский. Из ссылки был возвращён только через три года. В войне с Наполеонов он буквально заставил Барклая, будучи начальником штаба Первой армии, соединиться со Второй армией. После объединения армий начальник общего штаба. Настаивал на обороне Москвы, даже выбирал место для сражения. При Малоярославце, вопреки воле Кутузова, сделал всё, чтобы защитить и потом отбить отданный французам город и не пропустить Наполеона к Калуге. Во всю дорогу отступления Ермолову приходилось бороться не столько с французами, сколько с главнокомандующим.

   — Я могу подтвердить ваши слова, — сказал Олег. — После того как Коновницын и Раевский отбили Малоярославец и только горстка французов осталась на окраине города, Ермолов предлагает великолепный манёвр, что вообще могло бы привести к концу войны уже на этом этапе. Денис Давыдов пишет: «После битвы князь Кутузов имел весьма любопытный разговор с Ермоловым, который я здесь лишь вкратце могу передать. Князь; «Голубчик, ведь надо идти?» Ермолов: «Конечно, но только на Медынь». Князь: «Как можно двигаться ввиду неприятельской армии?» Ермолов: «Опасности нет никакой: атаман Платов захватил на той стороне речки несколько орудий, не встретив большого сопротивления. После этой битвы, доказавшей, что мы готовы отразить все покушения неприятеля, нам его нечего бояться1». Когда князь объявил о намерении своём отступить к Полотняным заводам, Ермолов убеждал его оставаться у Малоярославца по крайней мере на несколько часов, в продолжение которых должны были обнаружиться намерения неприятеля. Но князь остался непреклонным и отступил».

   — Вот именно, — согласился Кирилл Маремьянович, — в это мгновение Кутузов спасал Наполеона, а Ермолов спас Россию, с Раевским и Платовым вместе. Ермолов спас Кульмское сражение, вместе с Раевским спас великое сражение при Лейпциге. И после войны этого великого военного деятеля фактически ссылают на Кавказ командиром грузинского корпуса, там его маринуют на второстепенной линии и мытьём да катаньем вынуждают выйти в отставку при расцвете ума и таланта. Сколько мог бы он принести пользы, если учесть, что он в 1853 году избран был начальником московского ополчения.

   — А ещё! — попросил я.

   — Пожалуйста, — согласился Кирилл Маремьянович. — Ермолов так и остался генералом от артиллерии, а бездарный Витгенштейн в 1829 году получил фельдмаршала. Ещё один пример — генерал Скобелев. Генерал от инфантерии. Ярчайшая и талантливейшая личность. Авторитет непререкаемый, умён, бесстрашен, готовил военную реформу против дураков. Внезапно умер при невыясненных обстоятельствах. Его энтелехия не состоялась.

   — А ближе к нашему времени? — попросил я.

   — Можно совсем близко, — кивнул Кирилл Маремьянович. — Куда уж ближе: Ленин и Троцкий, в какой-то степени Бухарин. Я уже не говорю о маршале Жукове, заклёванном со всеобщего согласия.

   — Ленин и Троцкий? — засмеялся я.

   — Конечно, — согласно засмеялся Кирилл Маремьянович, — Ленин и Троцкий, плюс — Бухарин. Обратите внимание, что само размежевание социал-демократов прошло по чисто антропологическому признаку. В сравнении с настоящими интеллектуалами, талантливыми людьми, Ульянов таковым не выглядел. Поэтому интеллектуальная часть во главе с Плехановым была сразу отсечена. Затем шёл дальнейший отбор, и к власти а России пришла наиболее бездарная часть социал-демократов во главе с Лениным. На их фоне Ленин выглядел умником. Скрепя сердце, по явной нужде, терпели Троцкого, человека явно талантливого. Он был нужен и был не менее, а, может быть, более кровав, чем все остальные. С Лениным они в этом отношении близнецы. Правда, Ленин не любил расстреливать лично, как Троцкий, как Дзержинский. Троцкий создал Красную Армию, победил в Гражданской войне. Страна фактически была умерщвлена. Можно теперь и без него. Можно и без Ленина, он тоже всем уже мешает. Ленина заключают в Горки, там подвергают его эвтаназии. Троцкого ссылают. На их место сажают наиболее бездарного из своей среды Джугашвили, он же Коба. Он же Сосо, он же Сталин. Типичный выродок. Все признаки интеллекта и талантливости в стране истреблены. Остались единицы. Их тоже выкорчёвывают: Есенина, Мандельштама, Маяковского, Клюева, Мейерхольда, Пильняка, даже Бориса Корнилова, Павла Васильева — нет. Дело сделано. Теперь уже такие, как Евгений Петрович и кандидат исторических наук, могут производить селекцию общества по типу неандертальцев. Образец Лысенко и Ворошилова. Теперь даже такие личности, как Пастернак или Зощенко, люди просто талантливые, вызывают ярость. Конечно, на оставшемся фоне такие, как Алексей Толстой или Шолохов, кажутся гениями. Даже Горький и Тухачевский, не говоря уже о Бухарине, теряют право на энтелехию.

   — Значит, вы считаете, что с Россией покончено? — спросил я.

   — Безусловно, — поёжился Кирилл Маремьянович.

   — Значит, они вас победили? — спросил Олег.

   — Безусловно, — согласился Кирилл Маремьянович, — они победили не только меня, но и вас, и его, и всех вообще, они победили даже тех, кто ещё не родился.

   — Как они втянули вас в свою банду? — спросил я.

   — Вот что особая трагедия, — вздохнул Кирилл Маремьянович, — об этом я и должен рассказать.

 

7

В 1957 году меня реабилитировали за отсутствием состава преступления. Я вернулся в Москву. Что меня погубило? Моя общительность, мой темперамент. Говорить я умел, да и сейчас, как видите, ещё могу. Я с юмором рассказывал о своём аресте, о суде, о лагерной жизни. Там было много невероятного, и все хохотали до слёз. Всё сопровождалось, как у нас водится, выпивками. Так у меня стали собираться компании. И к выпивкам я пристрастился. Однажды мне позвонил вежливый мужской голос, представился работником городского Управления безопасности. Он попросил разрешения прийти и предупредил, чтобы я не тревожился, так как у него ко мне дружеская беседа. А я был с похмелья, зарплата пропита. Я как раз размышлял, кому бы позвонить и перехватить на похмелку. Надо сказать, что после лагеря я их почему-то не боялся, хотя уже точно знал из личного опыта, что никаких законов для них у нас не существует. Просто сама встреча с ними — серьёзная опасность, но отвергать её ещё опаснее. Вот я ему и брякни: «Если вы ко мне собираетесь сейчас, то прихватите с собой бутылку водки». — «Даже так?» — удивился тот. «Конечно, — сказал я, — у вас ведь там есть буфет, деньги на представительство вам положены».

   — Это мерзко, — заметил я.

   — Конечно, это мерзко. Теперь я сам это вижу. Но когда хочется выпить и не на что... — Он развёл в воздухе руками. — Приблизительно через полтора часа у меня за столом сидел молодой стройный и очень доброжелательно настроенный человек с чёрным дипломатом. Разговор начался сразу, он сказал, что я очень интересный человек, у меня собираются интересные люди, а он работает в службе изучения общественного мнения. Я представляю для них интерес именно с этой точки зрения. «Мы бы хотели вмонтировать в вашей квартире звукозаписывающую аппаратуру, — сказал мой гость. — Для нас это важно только с точки зрения изучения общественного мнения. Никому из ваших гостей ничего не будет грозить, многие очень порядочные и весьма уважаемые в обществе люди, поэты, художники, учёные, даже общественные деятели, откликнулись на эту форму сотрудничества с нами». — «А вы бутылку принесли?» — спросил я. «Как вы просили», — ответил он. «А где она?» — «Здесь», — мой гость похлопал по дипломату. «Пора её на стол», — сказал я. Он вынул из дипломата великолепную бутылку рижского «Кристалла». Я сходил за двумя рюмками, откупорил бутылку. «Может быть, мы сначала поговорим?» — предложил мой гость. «Зачем же? — возразил я. — Одно другому не мешает. А за знакомство выпить полагается». Мы чокнулись, и мой гость чуть пригубил. Я налил вторую рюмку себе. «Нам надо бы сначала договориться, — сказал мой гость, — и кое-что оформить». — «Договориться мы всегда успеем, — сказал я, — а вот выпить человеку не всегда удаётся за генерала Раевского!» Я поднял свою рюмку, и мы опять чокнулись. Мой гость опять лишь пригубил. Он насторожился, глядя, как я расправляюсь с его бутылкой, и заметил, что дело всё-таки есть дело. «Тем более», — согласился я и наполнил свою рюмку, чуть капнув гостю. «Вы сами понимаете, — сказал он, прикрывая рюмку ладонью, — что разговор наш строго конфиденциальный, мы вам оказываем весьма высокое доверие, и никто не должен об этом знать». — «Это само собой разумеется, — сказал я, — за это мы сейчас тоже выпьем. Но тут есть один аспект: вы сами видите, что выпить я не дурак, и могу иногда завестись и наговорить ненароком таких вещей, что начальство ваше вынуждено будет предпринять против меня какие-либо неординарные меры. Что тогда?»— «Я вам гарантирую полную безопасность». — «Это вы, — сказал я, — но ведь вы сами понимаете, что перед своим непосредственным начальником вы мало что значите, а уж выше... Вас самого могут пощекотать за то, что подобрали где-то такого, как я... Вы же видите, как я пью». — «Это существенный момент», — согласился мой гость. Он был молод, судя по всему, нигде никогда не сидел, сапогом его по голове не били, он даже никогда не ходил в атаку, судя по всему, сын весьма благополучных обывателей. Что с него взять? Он явно был озадачен и соображал, как ему выпутаться из этой ситуации. «У этого бедняги даже нет на ноге сапога», — подумал я. Он сидел в великолепных модных ботинках. Такими ботинками бить по голове никому не придёт в голову. «Какие странные люди, — подумал я, — о чём они думают? Таким чистюлям в такой организации просто нечего делать». И мне стало грустно.

Кирилл Маремьянович посмотрел на нас глазами, полными слёз, и провёл по ним рукой. Он явно входил в роль, хотя со стороны могло бы показаться, что он хмелеет. Я давно был с ним знаком, знал, что выпить он может сколько угодно и быть только слегка выпившим. Хотя потом дней пять мучится от похмелья.

   — Ну и чем же всё кончилось? — поинтересовался я.

   — Кончилось всё просто, — ухмыльнулся Кирилл Маремьянович, — мой гость встал. Поблагодарил меня за приятную беседу и спросил, почему я предложил тост за генерала Раевского.

   — Потому что Раевский был порядочным человеком и отказался от графского титула, когда ему предложил его царь.

 

8

   — А через две недели на работе мне сообщили, что я должен подать документы для оформления на пенсию. Оформили меня быстро, почти мгновенно. И пенсия у меня получилась крошечная. Я приуныл. Жить на мою пенсию да ещё выпивать — дело безнадёжное. И тут позвонил мне Евгений Петрович, спросил, как мои дела, как здоровье. Я ответил, что не очень благополучно. Он пообещал заглянуть ко мне, что-нибудь придумать. Приехал он дня через три.

   — А откуда вы знаете его? — спросил Олег.

   — Я его знаю по лагерю, — сказал Кирилл Маремьянович.

   — За что он сидел?

   — За разбой. Было у него ещё изнасилование. Как говорится, букет. Он попал под амнистию, часть скостили. А потом вышел, решил со всем прошлым завязать. Я с ним встретился после лагеря случайно. Потом он работал, как мне говорил он сам, в социологическом институте каких-то гражданских исследований. Насколько я понял, их интересуют сложившиеся социальные мифологии, тенденция и практика их естественного формирования, возможность их анализа и воздействия на этот процесс. У них есть две тенденции: одна — это нецелесообразность разрушения сложившихся мифов независимо от их правдивого отношения к действительности. Другая — анализ и дискредитация лживых мифов, приближение мифологии к действительности. Первую представляет Евгений Петрович, вторую — Иеремей Викентьевич. Они постоянно конфронтируют. Это я выяснил не сразу, а в процессе знакомства с ними. Они у меня часто бывают как у холостяка. Играют в преферанс, иногда приходят с женщинами. У меня две комнаты, никто никому не мешает.

Кирилл Маремьянович отхлебнул несколько глотков и задумался.

— Я уже затянул свои откровенности, — сказал он наконец, вздохнув тяжело. — Когда Евгений Петрович пришёл ко мне, я рассказал ему о посещении, о разговоре, о моем изгнании с работы. «Надо было мягче, — сказал он, выслушав меня, — ты слишком резко с ним поступил. И при чём тут генерал Раевский? Они этого не прощают. А впрочем!..» Он встал со стула, прошёлся по комнате и вдруг заявил, что у моего посетителя была сама по себе прекрасная идея и я от неё, может быть, даже зря отказался, поскольку они стали теперь такими беззубыми и либеральными, что кроме как бабами их не назовёшь. Поэтому они рано или поздно развалят государство. Их надо заменять какими-то более решительными структурами, может быть, даже полусамодеятельного характера. И так полушутя сказал мне, что ему нравится сама эта идея с аппаратом в стене. Их ассоциации было бы очень полезно перенять. И прямо тут же предложил, не соглашусь ли я сделать то же самое для них за определённую плату. Но никому ни слова, потому что если кто из соответствующих инстанций узнает, что их перехватили, то ему не сдобровать. И я в шутку же ответил, что если он боится, то я уж и подавно.

Кирилл Маремьянович ещё глотнул:

   — Но всё не так-то просто в жизни, как мы часто думаем. Незадолго до наших юбилейных собраний он попросил сделать с ним небольшой суточный обмен. Дело в том, что приходит ко мне играть в преферанс один священник, настоятель одной популярной в Москве церкви. Евгений Петрович сказал, что надо бы оказать этому милому батюшке небольшую услугу. Он хотел бы прийти с женщиной, но не хотел бы, чтобы об этом, кроме Евгения Петровича, кто-то знал. Нельзя ли сделать так, чтобы я переночевал в связи с этим где-то у знакомых, а батюшка у меня. Человек он достойный уважения всяческого очень, помогает бедным, но вот такую имеет слабость. В случае чего и церковную услугу может оказать: кого тайно крестить, кого исповедовать или причастить тайно — всё можно у него. Я согласился. И совсем недавно позвонила мне какая-то женщина, довольно милым голосом она сказала, что хотела бы со мною встретиться по весьма для меня важному поводу. «Где?» — спросил я. «Сама к вам приеду, я знаю, где вы живете. Ночевала у вас». — «Тогда я жду вас». — «Еду», — сказала женщина и положила трубку. Через полчаса появилась довольно милая женщина, которую я как-то видел с Евгением Петровичем. Не снимая пальто, она сказала, что пришла на минутку. «По долгу порядочности», — как она выразилась. Она мне сказала, что как-то ночевала у меня в компании трёх мужчин. То есть не ночевала в полном смысле этого слова, но играла с ними в преферанс. Она и раньше играла, но это была игра не совсем обычная. Дело в том, что с игроками пришли ещё двое. Пока шла игра, они довольно искусно вмонтировали в стену какой-то прибор и ушли. Она показала мне участок стены, подвергшийся операции, и ушла. Если бы она не показала мне участок этот моей стены, я бы никогда сам ничего не заметил, — сказал Кирилл Маремьянович и залпом выпил почти стакан водки.

   — Так вы считаете, что это Безопасность? — спросил я.

   — Не думаю, — спокойно ответил Кирилл Маремьянович. — Таких в Безопасность не берут, там до сих пор строгий отбор, а у них прошлое не весьма благонадёжное у всех.

   — Например? — попросил я.

   — Евгений Петрович, например, в прошлом налётчик как минимум. Иеремей Викентьевич — растратчик.

   — Как? — удивился я.

   — Где-то в конце двадцатых или в начале тридцатых он работал бухгалтером на крупном предприятии. Карманы набивал, как мог. Попался. Должны были судить, богатый срок ему маячил. Таких обычно вербуют, если тип сообразительный. Люди вообще вербуются с удивительной охотностью, особенно у нас. С тех пор он работал на всю катушку, стал асом этого дела. По поводу его работы не одно исследование закрытое у них написано. Ставил даже условия, если что-то не нравилось.

   — Например?

   — Например. Подсаживают его к сложному подследственному. Через день он отказывается. Я, говорит, работать в таких условиях не могу: у сокамерника ноги потеют, воняют. Или: сокамерник громко во сне храпит.

   — Он и теперь там работает?

   — Сейчас он на пенсии. Причём пенсия у него большая, как у хорошего инженера. В качестве консультанта его порой используют в особо важных делах, но он требует, чтобы за это платили сверх пенсии. Человек, надо сказать, умный, предельно сообразительный. Как провокатор личность непревзойдённая. Сейчас он где-то в Марьиной Роще душа одной полудиссидентской компании. Никому и в голову не приходит, что это за птица. Любят и уважают его там с мала до велика.

   — А вы на каком у них счету? — поинтересовался я.

   — Ни на каком. Я счастливый человек, я — алкоголик. И не скрываю этого, — хихикнул Кирилл Маремьянович, — таких приказано не вербовать. Проболтается.

   — А кандидат исторических наук? — спросил я.

   — Этот вербовке тоже не подлежит. Он сидел. Сидел за изнасилование. Там его сделали педерастом. Так себе, как штучник, может быть, он и работает, но без особого доверия.

   — Интересно, священник всё же был у вас? При нём они вмонтировали вам в стену? — Я повертел указательным пальцем вокруг виска.

   — Я спросил её, эту дамочку, когда она уходила, уже в дверях. Она ответила отрицательно: «Никакого батюшки не было». Ну, думаю, врёт. Чем-то он её подвёл, вот она и продала.

   — А чего вы сейчас от меня хотите? — спросил я. — Просто вызвали, чтобы закончить беседу?

   — Не совсем, — Кирилл Маремьянович глянул мне в лицо. — Я считаю, что вашему другу более ко мне лучше не появляться, от греха подальше. Тем более, кажется мне, они за ним давненько приглядывают. — Кирилл Маремьянович посмотрел на Олега. — То есть, вернее так: Евгений Петрович на него какой-то давний зуб имеет. Он злопамятен. Не уверен вполне, но кажется мне, что так. Будьте осторожны, — сказал Кирилл Маремьянович, вставая, чтобы уйти домой.

   — Вам нужно быть тоже осторожным, — сказал я, — мы ведь люди для них посторонние.

   — Видно, не совсем, — задумчиво и обречённо сказал Кирилл Маремьянович. — А что касается меня, то я, если Бог даст, из Москвы уеду. У меня есть одна хорошая женщина. Ещё лагерная знакомая. Она давно меня любит. Я всё не решался на ней жениться. Женюсь и уеду к ней в Сибирь. А квартиру продам. Здесь делать нечего. Здесь жить просто страшно.

   — Страшно жить везде, — сказал я.

   — Это верно, — согласился Кирилл Маремьянович, — особенно когда пьёшь.

   — И когда не пьёшь, — добавил я.

   — Нет. Всё же, когда пьёшь, ещё страшнее. — Кирилл Маремьянович помолчал, о чём-то мучительно задумавшись. — Вот говорят, что верующие ничего не боятся. Стать бы верующим. Но как?

   — Поверить, и всё. Как ребёнок, — сказал я, — как ребёнок верит, что у него есть отец...

   — И мать, — поддержал Кирилл Маремьянович, — это здорово. Но для этого нужно было родиться гораздо раньше и в другой стране.

   — А я думаю, что именно в нашей стране поверить в Бога даже легче, необходимее. Другого выхода у нас просто нет. Генерал Раевский в Бога верил...

   — Вы, пожалуй, правы, спасибо вам, — сказал каким-то сломленным голосом Кирилл Маремьянович, — не проклинайте меня, глупого, спившегося старика.

Он вдруг обнял меня, весь ко мне приник и заплакал. Он плакал, вздрагивая всем телом и всхлипывая, как ребёнок.

 

9

   — Я не могу туда не пойти, — сказал Олег, шагая по комнате, — не пойти — значит сдаться. Не пойти — значит показать, что я его боюсь. Не пойти — значит залезть в нору. Нужно жить, нужно отстаивать себя, свой мозг, свой талант, свою душу. Человек испугавшийся — это человек побеждённый. Почему проиграли декабристы? Они укрылись в тайные организации — это раз, они решились на мятеж после этого — это два, и они изготовились на убийство. Поэтому они проиграли.

   — Это так, — согласился я.

   — Ты что думаешь, Раевский не видел, что происходит? Что такое Кутузов? Не понимал, что Кутузов опаснее Наполеона? Наполеона можно разгромить. Да он и сам себя разгромил, двинувшись на Россию. Этой войны вообще могло не быть, если бы не бездарная русская дипломатия. Наполеон мог быть положен на лопатки уже под Малоярославцем. Если бы не Кутузов. И Раевский это понимал. Но не бунтовал, ведь Кутузов у нас в России бессмертен. Раевский не принял графский титул, а это тяжкое по тем временам преступление против половины петербургской чиновничьей мафии. Раевский не пошёл с декабристами, это преступление против другой половины чиновников, готовых занять место прежних. Он пошёл против дочери, которая бросила младенца и увлеклась за государственным преступником, потерявшим присутствие духа и умолявшим её бросить сына во имя его, Сергея Волконского. Раевский остался один, но не изменил себе. И я не имею права бояться этой шайки уголовников, иначе я не достоин буду памяти генерала Раевского. Я и так совершил уже трусость, за которую обязан расплачиваться по долгу чести.

   — Какую? — вырвалось у меня.

   — Я скрыл своё имя, — грозно сказал Олег. — Я после детдома скрыл, что я Раевский, и теперь фигурирую под пижонской фамилией — Крылатов. Это что-то вроде Лениных, Сталиных, Свердловых и прочих Кировых да Молотовых... Когда человек отрекается от своего имени, он теряет право на свою достойную судьбу, он хуже обычных животных. Мы не имеем права отрекаться от себя. Эти аферисты не так всесильны, как они хотят нам внушить. Ну самое крайнее, что могут они со мной сделать, это убить. Пусть убивают. Это не так уж и страшно. Страшно жить той животной жизнью, которой живут они сами и принуждают жить нас. Вот это настоящая смерть. Бездарному человеку, дураку жить животной жизнью, сидеть всю жизнь на печке и не глянуть на небо, на икону — это то, что ему и нужно. Ну, ещё водка, бабы туда, прямо на печку, да картошка «в мундире»...

   — Ну, ещё солёный огурец, краюшка чёрного хлеба для занюхивания, — поддержал я.

   — Вот именно, — продолжил Олег, — но человек яркий, человек талантливый, он гибнет от такой жизни, он сгнивает заживо. Он становится чем-то вроде Кутузова. Ведь как Кутузов начинал! Он начинал почти так же, как Скобелев. Умница, красавец, кавалер, ярок, образован! Екатерина сразу его приметила, у этой иезуитствовавшей кобылы глаз был остёр. Молодой, блестящий, живучий, острослов и авантюрист — ещё мгновение — и заставил бы её забыть всех Орловых, Потёмкиных и Зубовых. Но старуху прямо с трона утащила смерть. Нужно всё начинать заново. С Павлом трудно: он самодур и, конечно же, дурак. Умному человеку приноровиться к законченному дураку — дело безнадёжное. Приходится всего себя ломать, уже во второй раз. Только начал приноравливаться, уже подполз к самой царицынской заднице, уже вот-вот и можно оной великодержавной губами коснуться, уже от своего липового православия и даже протестантизма отрёкся, уже пожалован кавалером Большого Креста ордена Иоанна Иерусалимского — вот он! И тут Павел растоптан, кем? Собственным сыном! Этого не обманешь. Этот сам любому даст фору. К тому же сам предельный лицемер. Он прекрасно видит, как опасен любому трону и любой державе этот предельно циничный и всё презирающий тип. Где-нибудь на Западе он мог бы сформироваться в ультра-Талейрана и ультра-Фуше, вместе взятых...

   — И плюс ультра-Меттерниха, — добавил я.

   — Вот-вот, — усмехнулся Олег, — ты уже становишься почти Кутузовым. Но учти! Таково уж наше общество. В России ни одна идея, ни один замысел никогда не доводится до конца, его, этот замысел, срезают на взлёте. Этим Россия принципиально отличается от всех. У нас ничто не получает энтелехии. Так что Евгений Петрович всуе трудится, никому из нас и без него не дадут достичь своего свершения, совершенства. Посмотри, как у нас опошлили такую высокую суть, как Церковь, её превратили в помесь официанта и участкового. Не охнув! Ещё при Петре Первом, а потом её просто гноили да насиловали, водрузив на неё трон. Одним словом, всякий, наделённый дарованием каким-либо, должен своё дарование в нашем обществе скрывать, но от добрых дел не отказываться. У нас всего лишь два упования — Бог и потомство. В нём нужно сберегать наши дарования, а когда им придёт воплощение — одному Богу известно. Но зарывать их нельзя и ни в коем случае от них не отказываться, чем бы это ни грозило. Жлобам их не продавать, они всё равно пропьют их.

   — Всё не пропьёшь, — сказал я.

   — Дело не в том. Дело в том, что дураки по природе своей люди предельно хитрые и умеют ловко прикрываться умными, держа их на цепи с ошейниками разной строгости. Вот этой возможности давать им нельзя. Нужно поступать так, как поступил Раевский: нельзя вливаться в шайку графов либо лауреатов, если они по сути своей обыкновенные дворники.

   — Может быть, ты и прав, — сказал я.

   — Я абсолютно прав, — резко утвердил Олег, — это подтверждает вся история человечества. Более того, весьма и весьма опасно давать им образование. По природе своей высоких истин они понять не могут, они уродуют их. Этому научиться они могут. Образование они используют только для совершенствования своей лживости. А мы должны жить, рожать детей, воспитывать их сами, но дуракам их не отдавать. Пусть все видят дурака, какой он есть. Не будет иллюзий.

Олег сел к столу, глубоко вздохнул, провёл растопыренными пальцами обеих рук по волосам снизу вверх и высоко поднял брови.

   — Ну а теперь, перед отъездом, я тебе прочту кусок из событий под Красным. Чтобы на такой печальной ноте мы не расставались. Ты увидишь, как сам Бог помогает человеку, если тот достоин.

«После того как Наполеон, в русском походе отличавшийся какой-то парализованностью воли, не воспользовался предложением Кутузова уйти в богатые южные губернии, по пути захватить заготовленные там для него русские склады... Надо сказать, что морозов ещё не было, а французская армия уже бежала. Дисциплина была только в гвардии. Если бы не Кутузов, она побежала бы уже после Бородина. Кутузов собирался дать там ещё один декоративный бой, а потом отдать Москву. Но когда ему сообщили, что Наполеон оставил захваченные позиции, испугался и сам дал приказ уходить к Москве, чтобы всё же заставить Наполеона взять её. Паралич воли, поразивший Наполеона после Смоленска, уже передавался и солдатам. Солдаты, а особенно офицеры, поражённые упорством солдат и офицеров российских, приуныли. Многие не только из армейских кругов не понимали, почему Наполеон не воспользовался прекрасным подарком Кутузова, который под предлогом защиты южных губерний ушёл на Тарутино, в сторону от всех стратегических важных путей, и открыл дорогу на Петербург. Придворная знать и высшее чиновничество северной столицы были уже в панике. Бегство с берегов Невы началось. Единственный, кто не поддавался панике, — Александр Первый, как-то сдерживал он беглецов. Но стоило Наполеону просто двинуться из Москвы в сторону Медного всадника, остановить панику было бы уже невозможно. Русскому императору пришлось бы подписать договор с Наполеоном на любых условиях, а последнему даже не пришлось бы вступать на прешпекты Северной Пальмиры. Осталась одна перспектива для Великой армии: успеть убраться восвояси. И всё как будто сопутствовало этому. Бои со стороны русских фактически не велись, они просто шли вдоль Смоленской дороги по дорогам худшим, чем тракт, и потери несли такие же, как и французы. Маячила перспектива, что к приходу на границу русские при таком преследовании окажутся там с такой же ничтожной армией, как и Наполеон. Но французские базы снабжения будут уже рядом. Любая более или менее крупная попытка окружить врага, тем более захватить Наполеона, тут же пресекалась из штаба Кутузова. Денис Давыдов в примечаниях к своей работе «1812 год» пишет: «Ермолов, следуя после Малоярославского сражения с войсками Милорадовича, отдавал именем Кутузова приказы по отряду; отправляя его, Кутузов сказал ему: «Голубчик, не всё можно писать в рапортах, извещая меня о важнейшем записками». Милорадович, имея под своим начальством два пехотных кавалерийских корпуса, мог легко отрезать арьергард или другую часть французской армии». Этот отрывок говорит, что изворотливую лукавость Кутузов сделал правилом, впутывая в него и своих подчинённых, весьма порядочных и храбрых генералов. Особенно забеспокоился Кутузов, когда ему донесли, будто в Вязьме сам Наполеон. Денис Давыдов пишет: «Прибыв из отряда Милорадовича в главную квартиру, находившуюся в Ельне, Ермолов застал Кутузова и Беннигсена за завтраком; он долго и тщетно убеждал князя преследовать неприятеля с большей настойчивостью. При известии о том, что, по донесению партизан, Наполеон с гвардией уже близ Красного, лицо Кутузова просияло от удовольствия, и он сказал ему: «Голубчик, не хочешь ли позавтракать?» — Олег весь как-то вздрогнул, как бы от прикосновения к чему-то мерзкому, и спросил меня:— Что это значит? Это значит, что Наполеон уже далеко, в районе Смоленска, уже ушёл.

По поводу самого сражения под Красным Давыдов пишет так: «Сражение под Красным, носящее у некоторых военных писателей пышное название трёхдневного боя, может быть по всей справедливости названо лишь трёхдневным поиском на голодных, полунагих французов; подобными трофеями могли гордиться ничтожные отряды вроде моего, но не главная армия». Здесь, под Красным, была Раевским предпринята последняя отчаянная попытка пленить если не Наполеона, то хотя бы Нея. Но как под Тарутиным, под Малоярославцем, под Вязьмой, вереницей сбивчивых, противоречивых приказов Кутузов опять запутал свои войска. Солдаты, несмотря на раздетость, порою разутость, плохую еду, рвались в бой. Они знали, что Наполеон ведёт с собою пленных, захваченных под Малоярославцем. Благодаря тому, что французов никто не трогал, они сами решили избавиться от пленных и расстреляли всех их в Дорогобуже. Ней совершенно открыто был выпущен из окружения. А Кутузов якобы по поводу большой победы дал пышное празднество, в результате которого получил титул Смоленского, по своим победным донесениям императору, и огромные деньги от Александра.

В записках же Раевского, не склонного к театральным надувательствам начальства и двора, всё выглядело гораздо прозаичнее и постыднее со стороны командования еле-еле бредущей за умирающими французами армии.

По ту и по эту сторону сражающихся знали о личности прославленного и благородного российского генерала. Здесь, под Красным, это учитывал и Кутузов. И множеством иезуитских, именно иезуитских, уловок он парализовал действия Раевского, да и не только его. Раевскому так и не удалось перекрыть бегство Нея из окружения. Николай Николаевич должен был встать на вынужденный отдых. Ночь была ясной. Кругом стояла тишина. Раевский спал. Но внутреннее напряжение, видимо, не рассеялось. Ему снились огромные табуны лошадей, которые мчались куда-то окровавленные и кем-то гонимые».

   — Это жутко, — сказал я.

Олег прервал чтение и замер, как бы переводя дыхание. Потом спокойно продолжал:

«В это время кто-то окликнул его издали: «Ваше высокопревосходительство! Ваше высокопревосходительство!»— и Раевский вздрогнул во сне.

   — Ваше высокопревосходительство! — громко звал ординарец, рослый, веснушчатый и беловолосый крепыш. — Тама французы...

   — Где? — Раевский резко вскочил с постели.

   — Там, — указал ординарец на выход из палатки.

Раевский быстро оделся и вышел на свежий воздух.

Звёзды меркли уже там, на востоке. Где-то далеко звонил церковный колокол. Звонил медленно и печально. Звон проникал сквозь морозный, чуть приметный ветерок и как бы рассеивался в нём. В забрезжившем рассвете Раевский увидел перед палаткой длинную колонну оборванных и чем попало замотанных людей. Впереди колонны стоял безнадёжно обросший, позеленевший от мороза и закутанный в рваный тулуп француз.

   — Ваше высокопревосходительство, — сказал он знакомым голосом, — в этом жалком бродяге вы не узнаете меня, но ради Бога, прошу вас, сжальтесь над этими несчастными и бесконечно виноватыми перед вами людьми. Примите нас в плен...

Раевский узнал его. Перед его глазами выплыл образ элегантного, великолепно знавшего поэзию и астрономию Колло. Он был несколько лет назад камердинером его сводного брата. То был весёлый и добрый малый. Он женился на дворовой девушке Луше и уехал с нею во Францию. Брат отпустил тогда Лукерью.

   — Сжальтесь над нами, плените нас, — сказал Колло.

   — Что же они делают с нами? — горько подумал Раевский со стыдом за всё, что он видит. — Почему мы должны, как звери, истреблять друг друга во имя дураков, которые сходят с ума?

   — За мною, там, — Колло указал рукою в оборванном рукаве тулупа за спину, — ещё две таких же колонны. Мы во всём отчаялись. Нас бросил маршал Ней. Мы ищем, ищем — кому бы сдаться. Нас убивают крестьяне. Спасите нас... Я знаю, вы человек благородный...

Раевский приказал принять пленных и пригласил Колло в палатку. В палатке при свете свечей он ужаснулся лицу француза. Оно темнело струпьями с волдырями и нарывами... Из носа у Колло струилась зеленоватая сукровица. Колло шагнул в палатку, ещё стараясь держаться. Но тут он упал, он сжался на полу в комок и, весь вздрагивая конвульсивно, заплакал, как ребёнок.

Это был конец тех самых суток, в начале которых генерал Ермолов уже в который раз бросался на колени перед Кутузовым, умоляя его покончить с Наполеоном здесь, не подвергая бессмысленным лишениям и русских, и французов, и наших крестьян. А Кутузов, уже знавший, что не только Бонапарт, но и маршал Ней уже вне опасности, благодушно поднимал Ермолова с колен и умолял совместно потрапезничать.

   — Наши солдаты страдают почти так же, как и ваши, только чуть теплее одеты да получше едят. Все несчастны в этой странной войне, — сказал Раевский по-французски, склонившись над Колло и пытаясь поднять его на ноги.

   — В войне дураков, — прошептал Колло белеющими губами.

Позднее Раевский писал об этом эпизоде с горькой усмешкой: «Таким образом я взял в плен 5 тысяч человек, не сходя с постели, и теперь ещё, вспоминая об этом происшествии, не могу воздержаться от смеха, зная, как часто так называемые важные подвиги, имея основанием подобные случаи, гремят в реляциях, будучи в сущности своей не важнее, не отважнее того, для которого мне стоило только приподнять голову с подушки и сказать два слова».

Следовало бы к этим словам добавить, что если бы Кутузову пришло в голову хотя бы один раз внять моленьям Ермолова и многих других русских генералов, то этот дьявольский спектакль прекратился бы задолго до Смоленска и не было бы Бауцена, Кульма, Дрездена, Лейпцига и двенадцатичасового штурма Раевским Парижа, унёсших тысячи человеческих жизней, вместе с агонией коротконогого корсиканца, который незадолго до похода в Россию приказал отлить медаль с изображением Бога и с надписью: «Тебе небо, мне земля».

До этого, вернувшись из поездки в Голландию, Наполеон заявил в 1810 году: «Через пять лет я буду владеть светом... Остаётся только Россия, но я подавлю её».

Но с той злосчастной переправы через Неман он начал понимать, что на самом деле необъятно знаменитый полководец может упасть с лошади в зените своей гордыни от прыжка испуганного зайца под копытами его коня.

 

10

Но заяц, в отличие от Бонапарта, никого тогда не предавал, он просто спасал себя, свою крошечную и беззащитную жизнь. А Наполеон бросил армию и бежал из России в карете. В карете сидел ещё Коленкур. Поляк офицер-переводчик и мамелюк Рустан, всегдашний давний спутник императора, сидели на козлах. Наполеон ехал под именем Рейнваля, секретаря Коленкура, фальшивый паспорт его подписан был маршалом Бертье. За каретой в санях ехали Дюрок и Мутон. В Варшаве Наполеон остановился в гостинице «Англетер», ворота которой охранял польский жандарм.

В бархатной зелёной шубе, в меховой шапке, в утеплённых сапогах среди небольшой холодной комнаты с наполовину закрытыми ставнями принял беглец аббата Прадта, французского посланника, сопровождаемого Коленкуром, тем самым, который полгода назад на берегу Немана сказал императору, что на его месте Цезарь отменил бы поход. Самое удивительное всё же было в том, что Наполеон спрашивал Коленкура, заметили ли окружающие императорское падение с коня.

И таким персонам люди так легкомысленно вверяют свои жизни!

Люди доверяют всем, у кого в руках власть. И вместе с ними они готовы безумствовать хоть на краю света.

Среди разоренья, смертен, нищеты и бедствий 12 декабря по христианскому летоисчислению праздновали день рождения русского императора. В пятом часу по всему истерзанному Вильно вспыхнула иллюминация. Состоялся вахтпарад. Перед дворцом стояло виленское общество со знамёнами. Кричали: «Ура!» Так же восторженно, как совсем недавно кричали Бонапарту. Царь обедал у Кутузова и пожаловал ему орден Святого Георгия 1-го класса. Стреляли из трофейных пушек, французским порохом. У ратуши поставлен был вечером сияющий расцвеченный транспарант с изображением Минервы, попирающей семиглавого змия. В театре явлена всеобщему обозрению картина, изображающая государя в окружении ликующего народа. Но почти в каждом доме литовском остались на стенах портреты Наполеона, просто их слегка занавешивали...»

Олег замолк. Молча стоял у окна. Так стоял он, как некое изваяние. Потом ожил. Ожил и с интонацией изумления прочёл:

— По синим волнам океана, Лишь звёзды блеснут в небесах, Корабль одинокий несётся, Несётся на всех парусах...

Постоял задумчиво и сказал как бы никому:

   — Странно... Ведь это написано русским поэтом, живым человеком... После всего, что этот дьявол натворил. Какое тяжкое духовное заболевание...

И с интонацией ещё большего изумления:

Изгнанник мрачный, жертва вероломства И рока прихоти слепой...

Пожал плечами и вопросительно взглянул на меня:

   — Какая ложь! Какая клевета на Россию, на весь мир! Бросил свою армию, которая сгинула в снегах России бесславно. Самое странное, что и эти строки и «Бородино» написаны одним человеком. Клевета на жизнь поколения... Как ты думаешь?

Я молчал.

   — Нет. Мы достойны наших поруганий... С какою лёгкостью поэты лгут! Порой...

Олег пошёл в прихожую и быстро оделся.

— До встречи, — сказал он, захлопывая за собою дверь.

Потом он вернулся, из приоткрытой двери прочёл:

Он был в Смоленске щит, в Париже — меч России.