Дело генерала Раевского

Куранов Юрий Николаевич

ДЕВОЧКА И ВОЛНЫ

 

 

1

Утро проснулось ясное, почти весеннее. И на душе было радостно. Но там же, в душе, что-то и туманилось настороженностью. И мне хотелось не упустить это утро, я попросил Олега кое-что почитать из его рукописи. Как знать, когда мы теперь встретимся: на днях мне могла предстоять довольно длительная командировка.

Мы устроились в житнице.

«Пушкина, повсюду теперь звучавшего стихами, Николай Николаевич повстречал вскоре сам на деревянной койке в Екатеринославле, где поэта свалила хищная простуда после неосторожного купания в Днепре, — начал Олег своё чтение. — Сам Пушкин писал об этом своему брату Льву в сентябре 1820 года так: «Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашёл меня... в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к Кавказским Водам, лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить. Инзов благословил меня на счастливый путь — я лёг в коляску больной; через неделю вылечился». От личности Николая Николаевича Раевского, надо заметить, все, кто имел с ним дело в быту или на войне, ощущали исхождение очень сильной и благотворной энергии, которую среди прочих так явственно воспринял, находясь в недуге, поэт. Поэты вообще острее прочих людей ощущают нахождение и воздействие разного рода энергий от людей и даже от животных. А присутствие целящей, во всяком случае, умиротворяющей личности, Пушкину было тогда как нельзя кстати: он был подвергнут настоятельному присмотру и, по выражению многих, гонению. На поэта был разгневан царь и даже грозился сослать его в Сибирь за то, что тот «наводнил Россию возмутительными стихами». За Пушкина вступились, к неожиданности царя, многие почтенные люди столицы: Карамзин, Жуковский и даже генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович, боевой товарищ Раевского.

Два Николая Раевских, отец и сын, в провинциальном городке на берегу Днепра и нашли теперь поэта, мечущегося здесь в двойной горячке, горячке изгнания из милого ему общества и в горячке простуды. Об этом гораздо позднее вспоминает доктор Рудыковский, сопровождавший героя великой войны в той поездке: «Едва по приезде в Екатеринославль расположился после дурной дороги на отдых, ко мне, запыхавшись, вбегает младший сын генерала.

   — Доктор! Я нашёл здесь моего друга; он болен, ему нужна скорая помощь; поспешите со мною».

Нечего делать — пошли. Приходим в гадкую избёнку, и там на дощатом диване сидит молодой человек, небритый, бледный и худой.

   — Вы нездоровы? — спросил я незнакомца.

   — Да, доктор, немножко пошалил, купался; кажется, простудился.

Осмотрев тщательно больного, я нашёл, что у него была лихорадка. На столе перед ним лежала бумага.

   — Чем вы тут занимаетесь?

   — Пишу стихи.

Нашёл, думал я, и время и место. Посоветовав ему на ночь напиться чего-нибудь тёплого, я оставил его до другого дня.

Мы остановились в доме губернатора К. Поутру гляжу — больной уже у нас; говорят, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом гость весел и без умолку говорит с младшим Раевским по-французски. После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма. Пишу рецепт.

   — Доктор, дайте что-нибудь получше; дряни в рот не возьму.

Что будешь делать! Прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю. — Пушкин: фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу как самого простого смертного и на другой день закатил ему хины. Пушкин морщится. Мы поехали далее. На Дону мы обедали у атамана Денисова. Пушкин меня не послушался, покушал бламанже и снова заболел.

   — Доктор, помогите!

   — Пушкин, слушайтесь!

   — Буду, буду!

Опять микстурка, опять пароксизмы и гримасы.

   — Не ходите, не ездите без шинели.

   — Жарко, мочи нет.

   — Лучше жарко, чем лихорадка.

   — Нет, лучше уж лихорадка.

Опять сильные пароксизмы.

   — Доктор, я болен.

   — Потому что упрямы, слушайтесь!

   — Буду, буду!

И Пушкин выздоровел. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы». Надо сказать, что вся поездка была весёлой, необычайно простосердечной и произвела на Пушкина глубочайшее впечатление не только добросердечной, целительной энергией Николая Николаевича-старшего, но и удивительной атмосферой всех взаимоотношений, вплоть до той поэтической встречи с морем, близ Таганрога, о котором потом вспоминала Мария Николаевна в своём добровольном сибирском изгнании: «Я помню, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога... увидя море, мы приказали остановиться, и вся наша ватага, выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шёл за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от неё, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги; я это, конечно, скрыла и вернулась в карету. Пушкин нашёл эту картину такой красивой, что воспел её в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было тогда 15 лет.

Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к её ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами».

Поездка оказалась восхитительнейшей страницей не только в жизни убелённого сединами генерала, юной героини будущих страниц российской истории, но и могла бы стать переломным моментом в судьбе поэта, предотвратив его гибельную женитьбу на деве внешне прекрасной, но внутренне пустой и равнодушной как к судьбе поэта, так и к поэтической духовности вообще. Во всём путешествии до Горячеводска (так тогда называли Пятигорск) генерал Раевский много и о многом беседовал с поэтом. Размещены были путники в двух дорожных каретах и коляске. В одной карете ехали Мария и Софья, англичанка, няня и компаньонка. Ехали в сопровождении пушки и конвоя казаков. С молодости зная горцев, генерал не доверял им и доверять не советовал другим. Генерал много подшучивал о масонстве Пушкина, близко сошедшегося тогда в Кишинёве с окружением Ивана Никитича Инзова, бывшего членом ложи «Золотой шар» в Гамбурге. Зная многое о том, что тогда назревало в обществе, Раевский строго запретил своим сыновьям вступать в какие бы то ни было тайные общества».

   — Кстати, почему ты ни разу не коснулся масонства? — поинтересовался я. — Вот вчера, например. Теперь это модно.

   — Масонство слишком серьёзная тема, чтобы к ней подходить с кондачка, использовать в мелких схватках для сиюминутной выгоды. Это — раз. В сущности своей врагом оно является для православия, для Православной Церкви. В России же Церковь уже давным-давно не такая православная, как о ней говорят и пишут. После Петра Первого она всего лишь один из департаментов государственного управления духовно малограмотным или безграмотным населением империи. Это — два. А в-третьих — во времена войны с Наполеоном и вообще с XVIII века оно было модой. Среди дворянства немасонов тогда почти не было. Кутузов? Да. Его масонское имя — Вечнозеленеющий Лавр. Это знали все. Но масоном Кутузов был таким же, каким коммунистом сегодня является, скажем, маршал Гречко — никаким. Кутузов с таким же успехом был бы и буддистом, и шинтоистом, и иезуитом. Кстати, я лично думаю, что католиком, особым католиком — иезуитом, Кутузов был. Он и похоронен, как католик. На них он и работал в войне 1812 года. Для них он и сжёг Москву. Он сделал то, что не смог сделать Лжедмитрий Первый.

   — А почему тогда Кутузов не сжёг Вену? — спросил я.

   — От него никто не требовал её сожжения, — развёл руками Олег. — Зачем Римскому Папе сжигать Вену, когда австрийский император католик. Правда, не очень послушный. Вот Наполеон и выступил в роли экзекутора по отношению к австрийскому монарху. Ведь Наполеон корону получил из рук Папы Римского. Вот он слегка и отшлёпал Франца Второго за то, что тот прибегнул к слишком тесному союзу с Россией. Ведь сразу же после Аустерлица, который так услужливо проиграл Кутузов, Франц Второй заключил с корсиканцем перемирие, по которому Австрия обязалась удалить русские войска с своей территории. Не следует забывать, что любой европейский монарх и политический деятель всего лишь пылкий юноша в сравнении с Римским Папой.

   — Значит, масонства в России не было? — попытался подытожить я.

   — Отнюдь, — улыбнулся Олег, — масонов в тогдашней России было хоть пруд пруди. Но масонство не пустило в России глубоких корней, как и всякое вообще серьёзное духовное либо социальное движение. В России всё разъедает чичиковщина. Она вырождает беспринципностью своею всё. Чем велик был Кутузов? Задолго до Гоголя он стал первым Чичиковым. И сегодня Чичиков — главная фигура нашей действительности. Вот почему доныне так любят у нас Кутузова. Есть даже орден Кутузова. У нас готовы принять любую форму правления, лишь бы ничего не делать и хапать без опаски. То есть жить так, как воевал Кутузов.

Пусть гибнут солдаты, пусть горит Москва, а нам — ордена да титулы. Чичиковы да Хлестаковы прямо хлынули в масонство, где, как им казалось, можно богатеть, ничего не делая. Так все позднее рванулись в коммунизм. Что касается Пушкина, то в его роду это было семейной традицией. Отец его, Сергей Львович, был принят в ложу «Александр» около 1817 года, потом перешёл в ложу «Сфинкс». Потом он был вторым стюартом в ложе «Северные друзья», состоял в ложе «Елизавета к добродетели», потом — секретарь ложи «Искушие манны». Для дворянства в России это уже превращалось в какую-то резвую забаву. Сам Пушкин вступил 4 мая 1821 года в число каменщиков. Пущин был председателем ложи «Овидий». Грибоедов вместе с Чаадаевым и Пестелем посвящён был в ложу «Соединённые друзья». Карамзин молодым человеком вступил в ложу «Златой венец». Павел Первый вступил в ложу за границей, ещё будучи наследником, в 1776 году. Александр Первый посещал в 1817—1818 годах ложу «Три добродетели», тогда наместным мастером там был Александр Николаевич Муравьев, основатель «Союза спасения», в 1826 году приговорённый Николаем Первым к ссылке. И если уж говорить о Кутузове, «правой руке» Суворова, то Александр Васильевич принят был в ложу «К трём коронам» 27 января 1761 года в Кёнигсберге и произведён в шотландские мастера. А в третью степень мастера ложи «Три звезды» он возведён был уже в Петербурге. Более того, разговоры о масонстве в чисто политических, а порою личных спекуляциях пошли во всех направлениях. Например, масоном объявили великого оптинского старца Льва, наиправославнейшего старца России, а борцом против лож провозгласили Столыпина, который с масонами и был в контактах. Так что я просто не хочу на обывательском уровне говорить по этому поводу. Другое дело — поэт. Поэт выше всякого членства в каком бы то ни было обществе, партии, мафии. Например, Пушкин, который важнее всех их, вместе взятых, вместе с Наполеоном, Папой Римским и Кутузовым.

— Давай к делу. Читай, пока есть возможность, — я сказал неосторожные слова, которые как-то выскочили из меня, и сам испугался.

 

2

«Поездка получилась, — продолжал Олег, — как нельзя более удачной. Она и Пушкину и семейству Раевских запомнилась навсегда. Она оставила след во всей культурной истории России, как один из поэтичнейших её эпизодов. Позднее Мария не однажды рассказывала друзьям, как Раевского всюду встречали с большим почётом, в городах выходили к нему навстречу обыватели с хлебом и солью. При этом он шутя говаривал Пушкину: «Почитай-ка им свою оду. Что они в ней поймут?» Эта удивительная не только по тем временам черта широты характера Раевского в полной мере давала себя знать в его умении быть на одной достойной стати с великим поэтом и с провинциальным обывателем, с любым человеком, вплоть до императора. Умение быть доброжелательным и твёрдым в беседах с царями он проявил при окончании штурма Парижа. Он спас тогда город от разрушений и унижения. А незадолго до кончины своей он попытался Николаю Первому раскрыть глаза на положение дел и судеб России. В первом случае — успешно, а во втором... Он был из первых великих россиян, которые во всём трагизме почувствовали ещё до Лермонтова, как задыхается Россия от этой жуткой на её теле язвы — Петербурга.

А здесь... Здесь Раевский шёл по следам своей молодости, надежд и первых ударов судьбы. Он писал отсюда в разгар июня своей дочери Екатерине, той самой, которая чуть позднее в Юрзуфе будет обучать Пушкина английскому языку и сведёт его со стихами Байрона. Раевский писал из городка своей давней службы: «...сильная гроза и дождь заставили меня остановиться ночевать за сорок вёрст от Георгиевска, куда я отправил кухню, и на другой день приехал на готовый обед в дом генерала Сталя, начальника Кавказской линии. Тут я обедал, ходил по городу, но не нашёл и следов моего жилища и места рождения брата твоего Александра, запасся всем нужным, переночевал и на другой день приехал на Горячие Воды в нанятый для меня дом». В этом доме ждал уже отца тот самый сын старший, Александр, который родился в крепости. Он приехал из Киева. Это ему позднее посвятит поэт стихотворение «Демон».

В те дни, когда мне были новы Все впечатленья бытия — И взоры дев, и шум дубровы, И ночью пенье соловья, — Когда возвышенные чувства, Свобода, слава и любовь И вдохновенные искусства Так сильно волновали кровь, — Часы надежд и наслаждений Тоской внезапной осеня, Тогда какой-то злобный гений Стал тайно навещать меня...

Кто был этот демон? Быть может, он навис над домом Раевского ещё с детства, когда Николай встретил на берегу Невы яростного отрока, бьющего о крепостную стену птенца? Рукою этого повзрослевшего отрока он настрочил донос на блестящего командира драгунского полка в предгорьях Кавказа. Его же рукой другой донос настрочил там, на Курганной высоте, и завлекал на сеансы прорицателей и магнетистов. Он отравил душу старшего сына и через него отравлял великого поэта душу да столкнул их в любви к жене губернатора Одессы, бывшего боевого друга и подчинённого в битвах с Наполеоном. Быть может, он же столкнул очаровательную отроковицу Марию с другим, младшим соратником отца, который ей сломает в малодушии своём всю жизнь?.. И прославит одновременно.

Здесь, на Горячих Водах, посетила Николая Раевского-старшего ночь, подобная той давней, в Георгиевской. Он долго не мог заснуть. В высокой комнате было тихо и прохладно. Тихо было вокруг. Внизу, где шумел Подкумок, время от времени протяжно вскрикивал удод. Раевский просто смотрел на горы. Там начиналась заря. Раевский сел за стол, взял перо, на небольшом листе александрийской бумаги написал несколько строк. Перо положил и прошёлся по комнате. Встал у окна. Опять смотрел на горы. Вернулся к столу. Сел. Поднял со стола исписанный лист. Долго смотрел на него. И медленно приблизил лист к свече. Пламя голубоватое коснулось листа, скользнуло по нему и превратилось вместе с листом в облако. Слова, объятые пламенем, прежде чем исчезнуть, сделались золотыми, и блеском наполнились буквы их.

И Пушкин тоже не мог сомкнуть в эту ночь глаз. Он метался в постели, ему издали сияли горы, осыпанные звёздами, ему слышался шум волн и чудилось дыхание розы. В нём проплывала из ниоткуда возникшая строка:

Я верю; я любим; для сердца нужно верить…

Это была первая строчка стихотворения, которое напишет он позднее.

Отсюда Николай Николаевич сообщал дочери: «Вот четвёртый день, как мы здесь... Купаемся немного, пьём воду. Здесь мы в лагере, как цыгане, на половине высокой горы. Десять калмыцких кибиток, 30 солдат, 30 казаков, генерал Марков, генерал Волконский, три гвардейских офицера составляют колонию. Места так мало, что 100 шагов сделать негде — или лезть в пропасть, или лезть на стену. Но картину перед собой имеем прекрасную».

Это от подножия Бешту. Как теперь говорят — Бештау. Здесь в эту летнюю пору поэт писал эпилог свой к поэме о Руслане и Людмиле.

Забытый светом и молвою, Далече от брегов Невы, Теперь я вижу пред собою Кавказа гордые главы.

На корабле, ввиду берегов Тавриды, ночью писал поэт свою великую элегию к морю. Это было той ночью, когда седой генерал под шум и говор волн думал о том, какое необычное состояние охватывает человека в присутствии поэта. Он до сих пор не мог забыть, как в сражении под Лейпцигом Батюшков под огнём французских пушек и под громовой атакой кавалерии Мюрата своим присутствием отстранил всё вокруг происходящее куда-то в сторону, вернее, опустил ниже. Присутствие поэта там, в пекле, как бы подняло тогда генерала над всем происходящим. Раевский тогда не заметил даже, что ранен. И ранен почти что в сердце. Ещё бы чуть-чуть... И всё. И не было бы ни Парижа, ни Болтышки, ни Горячих этих Вод. А теперь... А теперь этот юноша поэт, с лицом то старика, то младенца. И вечно мятущийся. В его присутствии, как некогда в присутствии Батюшкова, все предметы вокруг приобретают объёмность и возвышенность. С той ночи, когда Пушкин метался по кораблю и вдруг замирал и становился как бы изваянием, Раевский почувствовал, что море стало для него понятней, и что-то родственное в нём открывалось. Уже гораздо позднее прочёл он:

Шуми, шуми, послушное ветрило. Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

После Гурзуфа, гостя в Каменке, имении братьев Давыдовых, сводных братьев Раевского по матери, Пушкин вспоминал об этом времени: «Я любил, проснувшись ночыо, слушать шум моря и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я посещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество». Там девочки, юные дочери генерала, их подруги играли, отыскивая в небе звёзды с названиями, созвучными их именам. Одна из ярких звёзд носила именование звезды Марии.

Редеет облаков летучая гряда; Звезда печальная, вечерняя звезда, Твой луч осеребрил увядшие равнины, И дремлющий залив, и чёрных скал вершины; Люблю твой слабый свет в небесной вышине: Он думы разбудил, уснувшие во мне, Я помню твой восход, знакомое светило, Над мирною страной, где всё для сердца мило, Где стройны тополи в долинах вознеслись, Где дремлет нежный мирт и тёмный кипарис, И сладостно шумят полуденные волны. Там некогда в горах, сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчивую лень, Когда на хижины сходила ночи тень — И дева юная во мгле тебя искала И именем своим подругам называла.

Поэт окутал таинством и странною стыдливостью имя адресата сих стихов. Он робел назвать её, особенно перед публикой. А в октябре 1824 года он получил письмо от генерал-майора Сергея Григорьевича Волконского. Тот писал: «Имея опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о помолвке моей с Мариею Николаевной Раевской — не буду вам говорить о моем счастии, будущая моя жена была вам известна».

Почти одновременно Сергей Волконский поручает Михаилу Орлову, мужу старшей сестры Марии, Екатерины, при взятии Парижа служившему начальником штаба при Николае Раевском, начать дело о подготовке сватовства. Он пишет в своих «Записках» после ссылки следующее: «...препоручив Орлову ходатайствовать в пользу мою у ней, у её родителей и братьев, я положительно высказал Орлову, что если известные мои сношения и участие в тайном обществе будут помехой в получении руки той, у которой я просил согласия на это, то, хотя скрепя сердце, я лучше откажусь от этого счастья, нежели решусь изменить своим политическим убеждениям и своему долгу».

О этих словах Волконского по отношению к избраннице своей Мария Раевская ничего не знала. Не знал об этом и Раевский Николай Николаевич-старший. Поручив дело о сватовстве одному из главных руководителей тайного общества, сам Волконский поехал на Кавказ, узнав, что в главной квартире, в Тифлисе, есть тайное тоже общество, готовящее в России переворот. Ничего об этом юная красавица, предмет восхищения великого поэта, не знала. Ей не было тогда двадцати лет. Жениху её исполнилось тридцать семь».

 

3

«Сергей Волконский, — несколько отчуждённо и почти шёпотом продолжил Олег, — был одним из самых богатых людей России, представлял один из самых богатых аристократических родов, явил одну из самых блестящих военных карьер. Отец его, генерал от инфантерии, князь Григорий Семёнович Волконский с блеском служил под знамёнами Румянцева, Суворова, Репнина, пятнадцать лет был военным губернатором Оренбургского края и умер членом Государственного совета незадолго до военного мятежа, в результате которого был арестован его сын. Жена его Александра Николаевна, урождённая княжна Репнина, была обер-гофмейстериной Высочайшего двора. Отец матери Сергея, дед его, был известный полководец генерал-фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, громкий дипломат, посол в Варшаве, Константинополе, на Тешенском конгрессе и в Берлине, победитель турок при Мачине, один из самых ценимых Екатериной Второй деятелей империи, совершитель победоносного Кучук-Кайнарджийского мира. Сергей Волконский определён был в службу сержантом и адъютантом к Суворову. Но служба как таковая началась для него на восемнадцатом году жизни в качестве адъютанта при графе Каменском, потом при Остермане-Толстом и в свите Беннигсена. В кампании 1806—1808 годов он воевал во всех серьёзных сражениях, особенно отличился и ранен при Прейсиш-Эйлау, за храбрость получил золотую шпагу. На южном театре молодой князь участвует при взятии Силистрии, Рушуке, сражается под Шумлой, Батиным. В 1811 году он флигель-адъютант при главнокомандующем Дунайской армией Кутузове. Произведённый в полковники, он в рядах Второй Западной армии Багратиона командует партизанским отрядом, дерётся при Березине, под Калишем, добывает Георгиевский крест IV степени. В 1813 году Сергей Волконский уже генерал-майор свиты Его Величества. Под Лейпцигом получает орден Святой Анны I степени, а в 1814 году в рядах русских, вторично вступивших в Париж. Он показал себя в пятидесяти восьми сражениях, генерал в двадцать четыре года, а с 1819 года командовал бригадой пехотной дивизии. Поселившись на юге, он вошёл одновременно в близкие отношения с генералом Николаем Раевским, человеком политически уравновешенным, и с членами тайного южного общества, которым использовался для связей с другими тайными обществами в Петербурге, в Тифлисе и в Польше. Все эти общества готовили государственный переворот. Вместе с тем Сергей был одним из руководителей третьей управы общества в Каменке, имении матери Николая Раевского, сводным братом которого был Василий Львович Давыдов, один из активнейших руководителей назревавшего мятежа. Об этом ничего не знала юная Мария Раевская, в период сватовства к которой Сергей Волконский ездил в Тифлис, где Якушкин обманул его, сообщив, будто командующий, генерал Ермолов, готов там возглавить военный мятеж. Заговорщики пробовали прощупать возможность привлечения к себе и героя войны с Наполеоном. Но генерал Раевский, в общих чертах одобрив необходимость перемен в России, от дальнейших общений уклонился. Сергей Волконский вёл переговоры и с польскими заговорщиками, которые вынашивали планы провозглашения независимой Польши в границах времени Витовта, что предполагало отторжение от России всей Малороссии, Белоруссии, вплоть до Можайска со Смоленском, Прибалтики, земель Северного Кавказа и Крыма.

Мария Николаевна носила тем временем под сердцем своего первенца, которому суждено было получить при рождении традиционное для Раевских имя Николая, быть оставленным родителями, умереть на попечении умирающего деда, быть похороненным в Александро-Невской Лавре полутора лет отроду и получить на своё надгробие эпитафию, написанную великим поэтом, которую мать его получит в Чите, находясь в добровольном изгнании, лишив детей своих будущих всех прав и дворянских достоинств.

В сиянье, в радостном покое, У трона Вечного Отца, С улыбкой он глядит в изгнание земное, Благословляет мать и молит за отца...

Четверостишие это Пушкин послал Марии Николаевне в Читу. Где умерла тогда же дочь Марии Николаевны и Сергея Григорьевича, не прожив на этом свете и одного дня. На стихи поэта Мария писала отцу, получив эпитафию значительно позднее: «Я читала и перечитывала, дорогой папа, эпитафию моему дорогому ангелочку. Она прекрасна, сжата, полна мыслей, за которыми слышится столь многое. Как же я должна быть благодарна автору, дорогой папа, возьмите на себя труд выразить ему мою признательность».

Между тем для самого поэта уже приближалось время трагической женитьбы на провинциальной и пустой красавице из калужского захолустья».

 

4

«Под сердцем матери, в этом богоблагословенном тайнике, зачинается и лелеется любвеобильным существом её плод, ткётся изначально ещё небывалая и такая неповторимая ни до, ни после человеческая жизнь. И только мать чувствует и взращивает её собою в этом быстротекущем мире. А миру, этой алчной бездне, наполненной условностями, мрачностями, страстями и самыми примитивными жадностями, нет никакого дела до того, где, когда и кем лелеется под сердцем жизнь, миру нужны просто человеческие жизни как пища и как жертва. Миру нужны кумиры, а кумирам — жертвоприношения.

В империи уже назревали чудовищные по масштабам и страшные по глубине потрясения. Вдовствующая императрица, злобно дряхлеющая в жажде мести, смыкала пальцы на горле императора. А тот, палимый чувством вины за убийство отца, видел, что задыхающейся империи помочь невозможно, пока пронизывает столицу град его тиранического предка, страшный спрут, ею порождённый, с петлёй в руке и пером за ухом чиновник в эполетах. Пытался Александр увернуться от Петербурга, заслонившись военными поселениями, но беспредельно преданный, неутомимо деловитый и примитивный до животности Аракчеев превратил их в огромные полутюремные колонии, где даже на мальчиков, чуть вставших на ноги, уже напяливают мундир, И эти страшные, тюремного покроя посёлки, сами начали превращаться в какие-то зверинцы, где лицо человеческое нисходит на нет. Между помещиком и крепостным, в добром случае, составляются порою человеческие, почти семейные отношения, да ещё при священнике. А здесь над оболваненными людьми висит какое-то безликое чудовище, которому и названия-то нет. Название появится лишь через сто лет. По юности Александру мечталось освободить крестьян. Он видел свободный люд в Европе, где преуспевающий земледелец вырастает в уважении к своей трудолюбивости, не становится предметом всеобщей зависти и ненависти. Но император понимал, что тьмочисленная армия дворян, перерастающая в орду всеядных чиновников, задушит его, как и отца, попробуй он сделать только шаг в сторону благоразумия. Он метался по стране, по монастырям, по старцам, ища убежища от этих ловкачей, рвачей и дуэлянтов. Ему захотелось было унести столицу из Петербурга в Варшаву. Здесь, на Неве, он ощущал до озноба смертоносный холод Петербурга. Но, глянув на поляков, он и к ним проникся пренебрежением: народ, всю жизнь завидующий всем, неспособный к законопослушности, склонный по малейшему поводу к спеси, он так и не вышел из состояния холопства, близорукого и неутомимого притязания на особость в то же время. Все эти впечатления и размышления, доводящие до отчаяния, привели царя к мысли бросить свою империю, отвергнуть её от себя.

Из всей неисчислимой тьмы окружавшей его челяди, разного звания и чинов, он с чувством тайной благодарности вспоминал одного лишь человека, который, по его мнению, мог бы ему быть близким человеком и надёжным. Но.., Но этот человек очень самостоятелен, никого и близко не подпускает к себе в общение, он как бы возвышается над всеми. Это и отталкивало от него императора.

Император хорошо помнил два поступка этого человека, на которые никто другой не был способен. Первый состоялся в день штурма Парижа. Раевский, ранее не пропустивший Наполеона в южные губернии, а потом спасший сражение под Лейпцигом, не дал себя обмануть и на пути к Парижу. Такой удобный в обращении Витгенштейн был ранен. Командовать взятием Парижа, к удовольствию самого императора, пришлось Раевскому. И здесь он показал себя. Наполеон хотел с блеском повторить манёвр, удавшийся ему при Березине, когда он каскадом ложных движений запутал и оставил в дураках российских генералов. На их беспомощность, не принимая участия в делах, смотрел со стороны Кутузов. Корсиканец предпринял под Парижем внезапный манёвр: пятидесятитысячную свою армию, его личный ударный кулак, он бросил тогда через Витри и Сен-Дизье в тыл главной армии союзников. Он буквально навис над затылком Шварценберга, Париж оставив не прикрытым. Этим он хотел спасти Париж от семидесятитысячной армии противников, заманивая их в сторону от столицы и там предполагая их разбить по частям. В союзниках начались так знакомые Александру споры, колебания, интриги. От Аустерлица до Смоленска, Бородина, Дрездена и Лейпцига он насмотрелся на эго до отвращения. И тут Раевский, только что возглавив командование, как говорится, отрубил Наполеону хвост. Он отрезал корсиканца от Парижа и, форсировав Марну, вечером 17 (4) марта вышел к пригородам его Пантен и Роменвнль. Наполеон остался со своею гениальностью в стороне. А перед Раевским растерянно метались со своими корпусами маршалы Мортье и Мармон, располагающие почти пятьюдесятью тысячами солдат и ста пятьюдесятью орудиями. Командовал этими блестящими маршалами бездарный брат Наполеона Жозеф. Раевский атаковал превосходящие в тот момент силы противника и штурмом овладел кварталами Монмартра. 19 марта Александр торжественно вступил в Париж.

Перед этим условия капитуляции писал начальник штаба Раевского генерал Орлов, начавший войну поручиком. Раевский приказал ему не вносить в условия капитуляции пункт о сдаче ключей от Парижа. Когда сам Александр спросил Раевского, чем он руководствуется, исключая это условие, герой Смоленска, Бородина, Малоярославца, Красного и Лейпцига ответил: «Ваше Величество, народы не всегда виновны в том, что с ними предпринимают их повелители. В интересах будущего двух великих народов, волею судеб ныне враждующих, нет смысла унижать французов». Если бы Раевский знал, как благодарен был ему тогда Александр Первый!

А случай второй произошёл буквально через три дня. После торжественного парада благодарный Александр поздравил Раевского с присвоением ему графского достоинства. Раевский тогда сказал: «Ваше Величество, уходя из Смоленска, я бросил на произвол неприятеля двадцать семь тысяч раненых солдат наших; не отразив неприятеля от Москвы, я отдал на поругание величайшие святыни наши. Память павших по моему недостоинству воинов и селян России не позволяет мне сейчас возвыситься над теми, кто уже никогда не встанет из приютов их кончины». Эти слова генерала были пострашнее того зайца, который прыснул из-под копыт Наполеонова коня при переправе через Неман.

Раевский был всегда немногословен и решителен со всеми: с царём, с солдатом, с другом, с сыном и дочерью».

 

5

«Князь Сергей Григорьевич Волконский, отменно знатный и необычайно богатый человек, — продолжал своё чтение Олег, а Наташа равномерно перекладывала прочитанные страницы в отдельную стопку, — являл собою блистательную партию для любой знатной невесты. Прекрасный человек. Красавец с высоким лбом, открытым умным взглядом из-под крылатых бровей, с изящными элегантными усами, чуть приоткрывающими чувственные губы. Уши, как две жемчужные раковины, ловили каждый шорох, каждый звук очаровательного пения. Пела Мария, сидя за клавикордами, эта смуглая, покрытая каштановым загаром брюнетка, с округлым, изящного очертания носом и с мечтательными глазами. Губы её, чуть капризно обозначенные, вдохновенно и плавно произносили слова, которые как бы полёт обретали в устах её. Она сама себе аккомпанировала и сама в себя вслушивалась. Волконский, стройный красавец с генеральскими эполетами, любовался ею, стоя у окна в кругу гостей хозяина. Волконский был и ростом высок, не только знатностью.

Его взял под руку Раевский и подвёл к Марии:

   — Мари, позволь тебе представить князя Сергея Григорьевича Волконского.

С тех пор Волконский часто стал бывать в доме Раевских. А однажды летним тёплым утром, когда роса ещё сверкала на влажных устах цветов, отсылающих в небо ароматы свои, отец пригласил к себе дочь. Глядя на Марию прямым и твёрдым взглядом, от которого у Марии обыкновенно теплело на сердце, сказал на этот раз повелительно:

   — Князь прекрасный человек, из хорошей семьи, и я уверен, что ты будешь с ним счастлива. Я уже дал своё согласие. Мы все должны этому радоваться. Теперь ступай. Через месяц — свадьба.

А время летело стремительно. Император Александр Первый посетил в Александро-Невской Лавре старца Алексея. Мрачная картина предстала глазам государя: обитые чёрным сукном до половины высоты стены, большое распятие с предстоящими Богоматерью и евангелистом Иоанном, чёрная длинная скамейка вдоль стены. Пред иконами скорбная лампада. Пал перед Распятием схимник и обратился потом к императору:

   — Государь, молись!

Александр склонился перед Распятием и пал пред ним.

Стоял в келье чёрный гроб, лежала в нём схима и всё приготовленное на случай погребения.

   — Всяк живущий о смертном часе своём должен помнить каждый час, — сказал старец наставительно.

Государь молчал, он молился. Лицо его приняло невыразимо болезненное, страдальческое выражение.

   — Ты государь наш — и должен быть над нравами. Ты сын Православный Церкви — и должен любить и охранять её, Так хочет Господь Бог наш, — сказал старец строго.

Разговор был долгий. Александр Первый вышел от старца весь в слезах. Ему в душе восстановилась встреча совсем недавняя с великим старцем Серафимом, там, в пустыне, среди глуши Саровской.

   — Начался род твой в доме Ипатьева и кончится в доме Ипатьева, но иного. И будет дому твоему триста лет и три года... Он начался Михаилом и Михаилом кончится... И будут тогда рушить храмы, святые мощи выбрасывать и бесноваться вокруг их, а люди будут убивать друг друга хуже зверей... — вещал Серафим скорбным голосом.

   — Нашествие? — спросил тогда император.

   — Мор, — ответил старец, — великий мор, ниспосланный Господом за грехи.

Теперь государь шёл по Лавре, скорбя всем существом своим и обливаясь рыданиями. Заказал он себе тогда в монастыре панихиду. Он прибыл в Лавру к четырём часам утра. Привезла его коляска, тремя конями запряжённая. У ворот императора встретил митрополит Серафим с монахами. Император был в фуражке и шинели, снял фуражку и приложился к кресту, окроплён был святою водой. В соборе он пал перед мощами Александра Невского и долго молился. Он долго плакал.

Отсюда он уехал на юг. Он знал, что в Таганроге будет ждать его яхта, купленная у англичанина, а капитан и экипаж её из членов мальтийского ордена, которые не забыли своего задушенного магистра. Яхта увезёт его в Яффу. Он ещё не знал, что в Петербург доставлен будет труп фельдъегеря, который выпадет при быстрой езде из пролётки и головой ударится о вымощенную дорогу. Этого обстоятельства он знать ещё не может. Но знает, что Константин будет от трона отстранён, а взойдёт на трон Николай, который станет править железной рукой, всю искоренит крамолу, а сейчас Николай неукоснительно потребовал у матушки неприкосновенности полной для него, Александра. Зафрахтованную в Таганроге яхту зовут как-то по случаю для этого дела неприлично: «Джули». Она унесёт беглеца мимо дозоров у Босфора. А по столице уже поползут слухи о смерти царя заведомо, гонцы о случившемся на самом деле тайно готовятся в Варшаву. Насторожится верный слуга царёв, единственный не изгнанный от близости к царю, граф Милорадович. На сообщение Николая о том, что он восходит на трон, старый воин и гуляка ответит: «Вы — император? Не говорите глупостей. Пусть доставят в Петербург тело государя. Будем разбираться». И Милорадовича придётся долго уговаривать, ведь он военный губернатор столицы. И когда Николай найдёт с ним общий язык, героя Великой войны с Наполеоном застрелит Каховский.

А пока Волконский узнает об аресте Пестеля, бросится к графу Витгенштейну с присяжными листами полков девятнадцатой дивизии императору Константину и с просьбой разрешить ему отлучиться из Умани, чтобы отвезти жену для родов в имение отца её Болтышку. «А ты, князь, кого ты признаешь государем?» — спросит граф. «Того, кому вы присягнёте», — ответит Волконский. «Поезжай, но не замедли и, особенно, не заезжай в Каменку к Давыдову». А Мария ничего знать не будет, даже подозревать. А под сердцем её готовится к жизни, полной тревог, сын, её несчастный первенец, уже в утробе матери своей обречённый отцом на сиротство».

 

6

«В Болтышке князь Волконский, незаметно для жены, успел сжечь в камине кое-какие документы да вернулся в Умань, где и был арестован. Правда, успев ещё заглянуть коротким визитом в Болтышку, посмотреть на только что родившегося сына и попрощаться с женой, которая и не предполагает грядущей трагедии, но тяжко больна и лежит в постели.

В апреле 1826 года, преодолевая распутицу, она выедет в Петербург для свидания с мужем. Она получит разрешение свидеться с Сергеем Григорьевичем в Петропавловской крепости. Свидание произойдёт в комендатуре крепости, куда князя приведут под конвоем. При посторонних. Это даже не было похоже на свидание. Но они обменялись платками. На уголке платка Мария, вернувшись домой, нашла несколько утешительных слов, которые разобрать можно было еле-еле. Но... Сестре своей Софье Сергей писал из каземата: «Милый друг, вот записка, посылаемая тебе мною тайком; умоляю сохранить её в тайне, иначе ты погубишь меня и подателя, которому выдай 15 рублей и пообещай ещё 10 рублей, когда он вторично придёт к тебе от меня. Напиши мне через него, но не упоминая о получении моей записки и без адреса; я желал бы также, чтобы твоя записка не была написана твоею рукою...» Я кое-что не совсем важное в данном случае опускаю здесь, — заметил Олег, — оставляю только то, что наиболее характеризует личность князя, участника сражений с Наполеоном. «Меня уведомили по секрету, что нас отправят на телегах, не знаю, до Волги ли или до места назначения. В этом последнем случае не знаю, как я перенесу это путешествие при своём слабом здоровье, если нас повезут быстро. Даже переход пешком я перенёс бы легче при теперешнем состоянии моего здоровья. Уже некоторые из жён просили и получили разрешение следовать за своими мужьями к месту их назначения, о котором они будут предуведомлены. Выпадет ли мне это счастье и неужели моя обожаемая жена откажет мне в этом утешении? Я не сомневаюсь в том, что она своим добрым сердцем всем мне пожертвует, но я опасаюсь посторонних влияний, и её отдалили от всех вас, чтобы сильнее на неё действовать. Если жена приедет ко мне на свидание, я бы желал, чтобы она приехала без своего брата, иначе её тотчас же увезут от меня. Врач был бы при этом нужнее. Получу ли я от своей жены утешение, в котором другие уже уверены? Я понимаю, какой долг лежит на ней по отношению к сыну, и, конечно, я не решился бы разлучить её навсегда с этим несчастным ребёнком». — Олег опять прервался и надолго задумался и уже грустно совсем сказал: — Какое различие между этим письмом князя и письмом предсмертным поэта?

   — Ты имеешь в виду письмо Рылеева? — спросил я.

   — Да, — мрачно кивнул Олег, — там поэт с каким горением обращается к жене, болеет за сына. А здесь — только о себе, о себе. Далее он высказывает надежду на помилование по случаю коронации того, кого они намеревались истребить вместе со всеми родственниками. Он заканчивает буквально так: «Постарайтесь воздействовать на светские суждения, общественный голос умеет вступиться за несчастных. Мне по секрету сказали, что возводится здание в местах нашей ссылки для помещения нас вместе с жёнами...» Это уже дикость, — Олег сокрушённо покачал головой, — тащить вместе с собою в ссылку жену, с сыном или без сына! Ни до кого нет дела! Только о себе...

А между тем 13 июля должен быть приведён в исполнение приговор. Осуждённых вывели при рассвете дня на крепостную площадку. Построенные в середине большого каре, они увидели друг друга. Не вывели только приговорённых к повешению. Каждый из осуждённых становился на колени, над головой его ломали шпагу, мундир и ордена швырялись в разведённые рядом костры и сжигались. Затем всех одевали в арестантские халаты и разводили по тюрьмам. Позднее повесили оставшихся пятерых.

Сергея Трубецкого, Евгения Оболенского, Артамона Муравьева, Василия Давыдова, Якубовича, Сергея Волконского и двух Борисовых отправили немедленно, закованными, в двух партиях. При каждом по одному жандарму и при каждых четырёх одного фельдъегеря. Сергея Григорьевича, по семейным сведениям, отправили в ночь на 26 июля в кандалах. В повозке был жандарм. От скорой езды Волконский ослабел, кандалы натирали ноги до крови. Протёртые до крови места обвёртывали тряпками и вновь кандалы надевали. Некоторые осуждённые в пути плакали. Но Волконский замечен в слезах не был».