Дело генерала Раевского

Куранов Юрий Николаевич

НА РАССВЕТЕ

 

 

1

Отпевал Олега катакомбный священник. Он пришёл ночью. Занавески в доме Наташа плотно задёрнула. Невысокого роста худощавый батюшка появился после зари в телогрейке, ватных стёганых рабочих брюках и в шапке-ушанке. Человек с усталым пожилым лицом, с выцветшими глазами под иссушенными морщинистыми веками, он походил на заключённого. Рыжеватая тощая, но длинная борода его свисала угловато и выглядела смастерённой из рогожи. Голосом глухим и простуженным он, войдя, прославил Пресвятую Троицу и приступил к отпеванию.

Со духи праведных скончавшихся душу раба Твоего, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженней жизни...

Свечи неторопливо и успокоительно потрескивали. Мерцание озаряло комнату и спокойное во гробе Олегово лицо, как бы дремотно забывшееся.

Батюшка в облачении выглядел строго и смиренно, просительным голосом возглашал в мерцании свечей:

   — Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежды живота вечного преставльшагося раба Твоего брата нашего Олега, и яко благ и человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная; избави его вечные муки и огня геенского, и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя...

Наташа стояла спокойно, с какой-то каменной твёрдостью в полотняной бледности лица, и ни одной слезы не было в глазах её. Глаза горели белым светом внутренней неистребимости.

   — ...ещё бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святаго Духа, Бога Тя в Троице славимого верова, и единицу во Троице и Троицу во единстве православно даже до последнего своего издыхания исповеда...

Отпевал батюшка долго и старательно, словно трудился на некоей необычайно ему одному доступной стезе.

Время как бы остановилось. И батюшка, и Наташа, и некая старушка в чёрном одеянии, пришедшая со священником, — все мы переселились в совершенно иное пространство и состояние, в котором Олег вовсе не воспринимался как человек исчезнувший или отсутствующий.

— Упокой, Боже, раба Твоего, и учини его в рай, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют яко светила; усопшего раба Твоего упокой, презирая его вся согрешения...

До рассвета читались и читались псалмы. Батюшка перед рассветом ушёл, а старушка осталась. Уходя, священник сказал, что через три дня будет готова плита на могилу Олега. Есть у него верный и умелый человек. Утром они эту плиту принесут. А старушка читала и читала псалмы при свечах над Олегом, Временами её сменяла Наташа.

 

2

На третий день мы собрались на кладбище. Как обещал батюшка, туда должны были принести надгробную плиту. Мы с Наташей с рассветом пошли через весь город. Морозец стоял слабый, в воздухе уже чувствовалась весна. Волосы Наташи, выбившиеся из-под ушанки, завязанной над теменем, заметно уже темнели. Я не удивился этому. Олег давно уже объяснил мне странную особенность этой женщины: летом волосы её темнеют, а зимой совершенно светлеют, словно их обесцветили. Что ж, теперь приближалась весна.

   — Батюшка благословил меня на монашество, — сказала Наташа, — на тайное, в миру.

   — Я думаю, это единственный путь, — сказал я.

   — Даже Пушкин, — сказала задумчиво Наташа, — говорят, собирался в монахи... Ведь он совсем не зря написал: «Пора, мой друг, пора...» Если бы не дуэль...

   — Не дуэль, не эта дикая женитьба, смертельная, — сказал я.

Мы приближались к рынку, к ветхим дощатым рядам, полупустынным и унылым. Две-три женщины с плетёными корзинами там виднелись. Они распаковывали свои корзины. А ещё одна ходила по рынку, как-то развязно поглядывая по сторонам, то и дело потирая синей варежкой своей толстый малиновый нос. За спиной она придерживала другой рукою потасканный мешок, затянутый верёвкой.

   — А Николай Николаевич и Пушкин так больше и не виделись? — спросил я.

   — Не привелось, — ответила Наташа. — Но последний разговор, уже почти в дверях, был замечателен. Пушкин, видимо предчувствуя, что это свидание у них последнее, попросил Николая Николаевича вспомнить, какие два самых значительных дня были в его жизни. Один самый ужасный, а другой самый величественный.

Не задумываясь Николай Николаевич ответил, что самый страшный день тот, когда он увидел, как столицу с разных сторон поджигают. Он считал величайшим своим грехом именно то, что не предвидел такого поворота событий до Филей... Не мог даже допустить мысли, что Москву решили сжечь.

   — А второй? Второй? — вспыхнул я.

   — Второй день, когда он увидел залитый солнцем Париж, при подписании капитуляции, и понял, что маршалы Мармон и Мортье спасли город от уличных боев, от варварского разрушения.

Завидев нас издали, женщина с мешком замахала мне варежкой, зачем-то призывая. Она даже подмигнула мне издали. Издали она походила на какого-то карлика с картины Гойи.

   — Я на минутку, — сказал я Наташе и приблизился к этой женщине с печатью вырождения на физиономии.

Подмигивая вспухшими и багровыми веками, женщина оттащила меня в сторону. Она сбросила со спины мешок и развязала его передо мной, она приблизила ко мне лицо и дышала на меня винным перегаром. В мешке лежала обвалянная в какой-то гнилой мякине голова косули.

   — Недорого, на бутылку, — прохрипела женщина, заглядывая мне в глаза.

Я развернулся и ушёл прочь.

   — Дурак! — крикнула вслед мне женщина хрипло. — Всего за бутылку, был бы умный...

А у меня перед глазами стояла отрезанная голова косули со смёрзшимися веками.

   — Что там такое? — спросила Наташа.

   — Да погадать предложила, — ответил я и добавил:— Поразительно ответил он Пушкину.

   — Да. Старик остался сам собой, — кивнула Наташа, — а на удивлённый взгляд Пушкина он как бы попробовал извиниться: «Ведь я солдат». — «Вы великий человек», — ответил ему Пушкин.

   — Как жаль, что рукопись сгорела и уже нельзя узнать, что написано там о кончине Николая Николаевича, — сказал я грустно.

   — Это не так, — ответила Наташа, — рукописи, правда, горят, но люди не все погибают. Пока что.

   — Это как понять? — поднял я взгляд на Наташу и увидел, что в глазах её стоят слёзы.

   — Я знаю всю рукопись наизусть, как знал Олег. Я не зря перекладывала страницы, когда он читал.

   — Какая вы молодчина! — покачал я головой.

   — Я не молодчина, я — Раевская, — сказала Наташа, — это важнее.

   — Но у вас нет детей, — сказал я после некоторого молчания.

   — У нас есть сын, — сказала Наташа, — вы просто его не видели, а разговор о нём не заходил... И по нему не сразу догадаешься, умён ли он, талантлив ли...

Некоторое время мы шли молча. Впереди уже виднелось кладбище. Подходя к кладбищу, Наташа сказала, глядя под ноги:

   — Он тоже Раевский, фамилия его Раевский. И то-то же Николай. Мы на нём восстановили родовое имя. Энтелехия.

 

3

Ещё издали мы заметили, что возле могилы никого нет.

   — Видимо, задерживаются, — сказала Наташа.

И мы замедлили шаги. На кладбище дул пустынный ветер. По деревьям, берёзам и липам, чуть опушённым инеем, прыгали неторопливые синицы. Они еле слышно друг друга окликали.

«Николай Николаевич, — неторопливо и задумчиво начала Наташа, — вернувшись от императора, ни с кем ни о чём не разговаривал. Весь вечер просидел перед окном в соседстве с фазаном, который устроился на спинке португальского стула из чёрного дерева.

Раевский сидел перед окном в глубоком кресле. На нём была тёмно-зелёная блуза с дубовыми пуговицами, которые сам выточил в Болтышке на станке. Эту блузу в имении носили попеременно либо Софья Алексеевна, либо Николай Николаевич. Отправляясь же в дорогу, Раевский всегда забирал её с собой.

На следующий день уехал Раевский из Петербурга. Два месяца он приходил в себя среди глуши калужского имения Михаила Орлова, который пятнадцать лет назад писал текст капитуляции Парижа, а ныне с супругою своею Екатериной пребывал здесь в изгнании, помилованный императором. От зятя и дочери Николай Николаевич уехал в разгар весны...» — Наташа прервалась.

Мы подошли к могиле Олега. Вокруг холма, ещё не обнесённого оградой, было пустынно. Ни батюшки, ни его доверенного человека не присутствовало здесь. Мы даже как-то растерялись. Но, приблизившись к могиле, мы увидели, что плита надгробная уже положена. По мраморной плите был выбит восьмиконечный крест и четыре золочёные строки:

В сиянье, в радостном покое, Пред троном вечного Отца, Преодолев гонение земное, Он молит нам спасенья у Творца.

Молча мы смотрели на слова, такие созвучные тем, которые написаны были почти полтора столетия ранее по печальному поводу, который был подобен недавно случившемуся. Но возникший в тишине голос вернул меня к той давней поре:

«Раевский, обессиленный Петербургом, восстановился в окружении Орлова, Екатерины, их фарфорового завода, который они так деятельно приняли к постройке. Николай Николаевич окреп и засобирался домой. Дорога предстояла длинная, почти через половину России. Дорога бежала холмами, лесами, перелесками. Карета текла по старинным русским землям, на которых сохранились многие памятования о древнем подвижничестве. Теперь кони влекли Раевского дубовыми лесами, в которых зеленела мгла, стояла прохлада. Николай Николаевич обыкновенно здесь начинал испытывать жажду. И всякий раз он здесь по этой причине вспоминал предания о знаменитом источнике, поименованном издавна «кладезь Жабынец». Всякий раз вспоминая о кладезе, Раевский впадал в некую дремотность. Вот и теперь. Он вспоминал это предание, прикрыв глаза и полувздрёмывая. Объявился здесь в незапамятные времена отшельник по имени Макарий. Собралась вокруг него братия, пустынники. Небольшой монастырь во имя Пресвятой Богородицы. Всё было тихо. Братия молилась. Но вот нагрянули сюда разбоем от Москвы воины пана Лисовского. Разошлась по лесам братия, упреждённая заранее. Ляхи обитель огню предали да ушли далее. Монахи вернулись на пепелище. Как-то ушёл Макарий в дебрь молиться среди безмолвия. И вдруг стон слышит. Оглянулся. Невдалеке лежит воин под дубом и сабля рядом валяется. «Пить!» — стонет воин. Приблизился Макарий и видит, что лях этот из тех, кто монастырь попалил. Но лях умирающий. И возвёл Макарий очи к небу, вознёсся ко Господу, умоляя утолить отходящего. И посохом в землю он здесь ударил с усердием. Из земли, из-под мха, тихостью подкаменной вода показалась, прозрачная заструилась. Из ладоней своих утолил Макарий умирающего.

Кони медленно влекли карету, а Раевский покачивался в дремоте своей. И сниться ему стало, будто бы кони свернули с дороги да в дебрь неприметной дорожкой углубились. Углубились они, какое-то время колыхали карету, двигаясь всё тише, всё бесшумнее. А потом и вовсе замерли кони. А впереди раскидистый дуб среди поляны стоит. Вокруг дуба травка зеленеет. На травке волчонок лежит, на лапы вытянутые голову положил. Дрозд бегает да зайчонок серенький сидит, умываясь, на задних лапках. Тишина вокруг. От тишины той Николай Николаевич проснулся. Раскрыл он глаза. Карета на поляне стоит. Невдалеке дуб раскидистый. В дубе дупло огромное и дверь, из большой толстой доски, в дупло вделана. Дверь приоткрыта. За дверью мгла. Но во мгле огонёк горит. Николай Николаевич из кареты выбрался, оглядел свою карету. Кони траву пощипывают. Кучер спит на козлах, голову на грудь свесивши. Волчонок под дубом лежит, и заяц невдалеке умывается. Да ещё косуля молоденькая стоит и так это внимательно на Раевского поглядывает.

Подошёл Раевский к дубу. Дверь в дупло приотворена. Мгла внутри дупла. Но прямо в воздухе среди мглы огонёк горит. Маленький такой огонёк, словно звёздочка. Пригляделся Николай Николаевич: лампадка это крошечная. Горит лампадка перед иконой Божией Матери. Раевский поклонился Божией Матери до земли. Позади него голос послышался: «Аминь».

Оглянулся Николай Николаевич: старичок стоит на поляне в монашеском одеянии, с бородою белой и длинной, до пояса. Старичок стоит, а рядом с ним журчит в срубе маленьком ручей.

   — Подойди сюда, раб Божий воин Николай, — сказал старичок издали.

Раевский неторопливо, со склонённой головою к старичку приблизился.

   — Кайся и молись, раб Божий, — сказал старичок ласковым голосом, — скоро уж Господь призовёт тебя.

   — Сил нету каяться, — сказал Раевский, опускаясь на колени.

   — Молись, и Господь сподобит, — сказал старичок.

   — Два самых тяжких греха на душе моей, как свинец расплавленный, — сказал Раевский.

   — Говори, — разрешил старичок.

   — Москву предал на сожжение, — сказал Раевский, — и дочь отдал в замужество за человека ненадёжного.

Помолчал старец и спросил:

   — Чего же так!

   — Первое по неразумению и беспечности, а второе — польстился на богатство и на знатность.

   — Бог милостив, — сказал старец.

Он долго стоял, глядя в небо синими, отроческой чистоты глазами, а потом благословил Раевского. Благословив, старичок наклонился ко кладезю, зачерпнул в ладонь водицы и поднёс её к губам Раевского:

   — А зелием басурманским душить себя пора бы уж давно тебе оставить, от него и помираешь, вот чем вдыхать целения надобно.

Во весь дальнейший путь свой Раевский вспоминал, как в их преданиях родовых говорилось о старцах, которые жили в лесах этих ещё со времён патриарха Никона да царя Петра, как искали покровительства у князя Потёмкина. Дело в том, что Потёмкин благоволил отшельникам и даже состоял вроде бы в родстве со староверами. Одним из предков Светлейшего князя, как говорили, был Спиридон Потёмкин, архимандрит, знавший по-гречески, по-латыни, по-польски. Его племянник, тоже по-своему знаменитый, воевал под знамёнами ещё Миниха Христофора Антоновича с турками. Потом он постригся, принял имя Игнатия, ушёл в леса. Старец Игнатий ездил к своему именитому родственнику, ища покровительства. И тот защитил скитян от гонений. Императрица приказала тогда прекратить преследования и даже пользоваться официально выражением «раскольники». Здесь по лесам староверы и просто старцы в отшельничестве жили вне споров и вражды».

Кто-то осторожно коснулся локтя моего сзади, и я почувствовал под ладонью моей дыхание. Я скользнул глазами вниз и увидел позади Латку. Она дышала мне в ладонь. Латку заметила и Наташа, но продолжала чение рукописи:

«Раевский умирал спокойно. Он знал уже по сути дела, что и как случится с ним, и случиться это должно с ним осенью».

 

4

Откуда-то налетел порыв сыроватого ветра. Он взметнул и понёс по кладбищу стайки мусора и прошлогодних пожухлых листьев. Летели окурки, обрывки газет, какая-то голубая ленточка. И лист пожелтевшей писчей бумаги протащило мимо холмика Олеговой могилы, протащило по плите надгробия и швырнуло в сторону. Там лист бумажный замер между двумя могильными оградами. Было видно издали, что весь он испечатан шрифтом. И я сделал несколько шагов по направлению листа, но ветер приподнял его и оттащил. Я побежал за листом, и тот замер. Я его поднял. Это был машинописный текст из какой-то рукописи. Лист был помят, прополоскан и полуобожжён. Я присмотрелся к листу и прочёл верхнюю строчку, почти совершенно выцветшую: «...узнал я новое назначение Раевского. Он должен был немедленно ехать в...»

Я вернулся к Олеговой могиле и протянул листок Наташе. Наташа глянула в листок, пробежала его взглядом:

   — Да. Это из рукописи Олега, — сказала она.

   — А как он сюда попал? — удивился я.

   — Как только запылала житница, поднялся жуткий ветер, — сказала, вздохнув, Наташа, — рукописи, фотографии, письма, даже книги высоко вздувало в небо и разносило почти по всей Верее. Некоторые листы горели прямо в воздухе, на лету. Мне до сих пор приносят разные обгорелые листы да страницы. — Наташа ещё раз прошлась взглядом по листу и добавила: — Это уже из финала. Олег здесь цитирует Батюшкова, который до самого Парижа был при Раевском адъютантом. Это кусок из письма Гнедичу через неделю после взятия Парижа, из окрестностей его посланное.

«Я получил твоё длинное послание, мой любезный Николай, на походе от Арсиса», — начинается оно. А это из средины письма, где он пишет: «...узнал я новое назначение Раевского. Он должен был немедленно ехать в Pont-sur-Seine и принять команду у Витгенштейна! Мы проехали через Шомон на Троа... Прощай вовсе, покой! На другой день мы дрались между Нанжисом и Провинс. На третий, следуя общему, движению, отступили и опять по дороге к Троа. Оттуда пошли на Арсис, где было сражение жестокое, но непродолжительное, после которого Наполеон пропал со своей армией. Он пошёл отрезывать нам дорогу от Швейцарии, а мы, пожелав ему доброго пути, двинулись на Париж всеми силами от города Витры. На пути мы встретили несколько корпусов, прикрывавших столицу, и под Fere-Champenoise их проглотили. Зрелище чудесное! — Вообрази себе тучу кавалерии, которая с обеих сторон на чистом поле врезывается в пехоту, а пехота густой колонной, скорыми шагами отступает без выстрелов, пуская изредка батальонный огонь. Под вечер сделалась травля французов. Пушки, знамёна, генералы — всё досталось победителю. Но и здесь французы дрались, как львы. В Трипормы переправились через Марну и очутились в окрестностях Парижа, перед лесом Меаих, где встретили неприятеля. Лес был очищен артиллерией и стрелками в несколько часов, и мы ночевали в Noisy перед столицей. С утром началось дело. С высоты Монтреля я увидел Париж, покрытый густым туманом, бесконечный ряд зданий, над которыми господствует Notr-Dame с высокими башнями. Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний! Здесь ворота Трона, влево Венсен, там высоты Монмартра, куда устремлено движение наших войск. Но ружейная пальба час от часу становилась сильнее и сильнее. Мы продвигались вперёд с большим уроном через Баньолет к Бельвилю, предместию Парижа. Все высоты заняты артиллериею; ещё минута, и Париж засыпан ядрами. Желать ли сего? — Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали. Раненые русские офицеры проходили мимо нас и поздравляли с победою. «Слава Богу! Мы увидели Париж с шпагою в руках! Мы отомстили за Москву!» — повторяли солдаты, перевязывая раны свои... На другой день поутру генерал поехал к государю... Наконец мы в Париже. Теперь вообрази себе море народа на улицах. Окна, заборы, кровли, деревья бульвара — всё, всё покрыто людьми обоих полов. Всё машет руками, кивает головой, всё в конвульсии, все кричат: «Да здравствует Александр! Долой тирана! Как хороши эти русские!..»

 

5

«Клубились облака, и молнии в них вспыхивали, Громыхая тяжким голосом. Гром растекался медленно и далеко. Осенняя гроза клубилась над полями, словно летняя. И дышать становилось всё труднее. Белые мальвы, тяжёлые и бархатистые, в этом году застоялись дольше обычного. Теперь они скорбно смотрели в окно. В лице Раевского, усталом и как бы обесцветившемся, проступила белизна, какая-то серебристость. Болтышка затихла с приближением грозы. Но гроза только зрела и зрела в стороне. Раевскому сначала привиделась маленькая парусная лодка на большой реке. Парус наполнялся ветром, и лодка с крошечной птичкой на мачте поднималась в небо. Потом всюду появились кони. Кони... Кони! Белые, белые, белые и — вороные. Кони молча проносились мимо, размахивая длинными гривами. Из глаз коней текли ручьями слёзы... — Наташа прикрыла глаза ладонью, но продолжала: — Налетел ветер, и мальвы стали бить в окно. Послышался гром. И всё стихло. Небо сделалось ясным и голубым. В голубом ясном небе горели звёзды. Под звёздами шёл к Раевскому мальчик в белой и светящейся рубашке почти до пят. Мальчик шёл босиком.

Вокруг его курчавой головы облаком клубились голубоватые, белые и розовые лепестки полевых цветов. Они вились над головою мальчика, словно бабочки. Раевский всматривался в лицо ребёнка, и оно казалось ему всё более знакомым. «Николино... Николаша... Коля...» — проговорил Раевский. Он хотел подняться на локте, но понял, что сделать ему это не удастся. Тогда он протянул к мальчику руки... Мальчик тоже протянул к нему свои руки, от которых повеяло прохладой. Так шли они друг другу навстречу среди бесконечного неба».