Дело генерала Раевского

Куранов Юрий Николаевич

ВЕЧЕРНЕЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

 

 

1

Приехал я в этот маленький городок воскресным днём, солнечным, прозрачным и таким безветренным, что даже осенние паутины просто висели в воздухе, никуда никак не спеша. В трёх десятках километров от старого Смоленского тракта, городок этот жил своею тихой жизнью, не особенно навязчивой, но для москвичей приметной. Московские поэты и особенно художники, из людей, как правило, непритязательных, но с достатком, снимали здесь дачи у общительных местных жителей на летнее время, а некоторые и на весь год. Для людей художественного склада особенно привлекательны здесь весна и осень. И те, кто продолжает прислушиваться к отзвукам растоптанной, разграбленной и покалеченной памяти о старине, тут чувствуют себя уютно. На всего лишь всхолмлённой местности стоя, Верея кажется порою каким-то чудесным во времени ущельем, глубокой долиной, где оседали и каменели столетия размашистой и тяжкой поступи нашей истории со времён угров, булгар, хазар, татар и французов. Память о них как бы ещё висит в воздухе. В небе над тесовыми и железными крышами городка, поблескивает на солнце, летит у всех на глазах с пауком, раскинувшим лапы вдоль паутинчатой листвы бузин, сверкает невесомым липовым листом золотой поры Подмосковья.

Нашёл я домик одноэтажный, указанный мне Олегом на бородинской бумажке, из записной книжки вырванной. То было не в центре, но и не на самой окраине. Как бы в тупике травянистой лощинки, замыкающей по-деревенски простенькую улицу. По улице ходили куры, горя на солнце багровым роскошным оперением. Багровый петух, большой и общительный, с малиновым хохлом на голове и жирным свисающим гребнем, надзирательно ходил среди кур, как некий своеобразный участковый, с помощью которого горкинский майор Бородинского поля, может быть, и присматривает за потоком боевого древнего рода российских дворян на таком расстоянии.

Петух боком-боком подходил к какой-нибудь из хохлаток, пощёлкивал крылом по шпоре и быстро гортанно выкрикивал:

«Хочешь-хочешь, поговорю! Хочешь-хочешь, пососедствуемся».

Хохлатка вскидывала крыльями и высоким голосом перед кем-то оправдывалась:

«Ах, матушки мои, чего это он?»

И отбегала в сторону.

За сомкнутыми рейками охрой крашенного заборчика стоял деревянный одноэтажный дом, вагонкой обшитый и охрой же крашенный. Два небольших окна, раскрытых в белый свет и на рамах распахнутых поблескивающих синевой небес, дышали навстречу мне таким российским запахом провариваемых опят. По двору тоже ходили куры, чёрные и сытые. Я тут же подумал, что хозяева, должно быть, знают, как особо питательны и даже целебны яйца таких кур. Двор, как в стену, глухо упирался в высокие стволы черёмух и бузин, мощных и упрямо выгнутых. Стояла и берёза, уже во всю облетающая. Прямо к берёзе был приставлен небольшой бревенчатый домик типа сарайчика, под крышей драночной, с одной толстой дверью из двух мощных досок. Вместо крыльца к двери положен толстый камень, может быть, даже жёрнов от какой-нибудь погубленной мельницы. А может быть, это последок того тяжёлого ледника, который тысячеголовым змеем ползал здесь, стирая и сглаживая холмы да взгорища задолго до хазарского, татарского и французского нашествия. Окно в домике тоже было приоткрыто. За простенькой некрашеной и потому серебристой рамой окна виднелся массивный кованый подсвечник на три свечи. Три толстых свечи на подсвечнике. Стояла невдалеке от домика собачья будка, сколоченная из брёвен, а вместо крыши лежала на брёвнах полусгнившая крышка от колодца. Колодец был вырыт среди двора, и крышка на нём лежала новенькая. Над крышкою свисало пустое деревянное ведро, что-то вроде небольшой кадушки.

Я подошёл к калитке. Выбежала из будки пёстренькая, кособоко подпрыгивающая собачонка с мохнатым коротким хвостом. Собачонка пристально глянула мне в глаза и побежала к раскрытым окнам дома с весёлым лаем. Лай этот раздавался по двору среди высоких деревьев, как в теснине.

— Лепка! Тихо ты! — раздался слева из густых кустов малины женский низкий голос. И вышла из кустов женщина, крепкая женщина в чёрной просторной юбке и в красной ковбойке навыпуск, с высоко закатанными широкими рукавами. Женщина вышла из кустов, смахивая с рук белые хлопья стиральной пены. Женщина остановилась, широко расставив ноги, разглядывая меня издали да потряхивая рыжими, густо лежащими на плечах волосами.

Лепка лаяла под окнами, на женщину внимания не обращая. На деревянном, в три ступеньки, крыльце дома появился Олег, в холщовой косоворотке, широко расстёгнутой, в чёрных узких брюках, давно не глаженных, и босиком. Лепка завертелась перед ним, приседая и подпрыгивая. Она показывала на меня головой, но лаять не переставала. Олег издали, с крыльца, поднял руку, раскрыв её ладонью в мою сторону, и коротко взмахнул этой ладонью в воздухе над головой.

Я раскрыл калитку и шагнул во двор. Над крыльцом возле дома прозвенел какой-то колокольчик. А Олег спустился с крыльца и, раскинув руки, зашагал ко мне широкими шагами.

Не целуясь, мы обнялись и в обнимку пошли к дому.

— Дело в том, — обратился ко мне Олег, словно мы лишь минуту назад прервали разговор, — что я не могу понять человека, который на Бородинском поле в юбилей сражения поёт во всё горло:

Эх, и кто бы нас задел, мы б того задели бы — от Москвы до Сталинграда скулы полетели бы.

Правда, сейчас нужно петь до «Волгограда». Ведь это самое Бородинское сражение было в своё время величайшей трагедией для русских и французов, для всех народов Европы вообще. В один день, это только представить, было убито и покалечено более ста тысяч человек. Почти столько, сколько было уничтожено в Нагасаки атомной бомбой. Убиты были эти десятки тысяч людей не каким-то там нажатием кнопки, а врукопашную. Озверевшие люди в течение двенадцати часов у всего мира на глазах убивали друг друга самым зверским образом... И мы, вместо того чтобы рвать на себе волосы, горько плакать и просить у Бога прощения, уже вторую сотню лет хвастаемся этим массовым преступлением на весь свет. Обе армии были обескровлены так, что физически не могли продолжать сражение. Иначе они друг друга убивали бы и на другой день, и на третий... Русская же армия была ещё и дезорганизована. Французы, как люди более впечатлительные, были просто подавлены. Когда русские стали отступать, французы их и не преследовали. Где такое бывало?! Мой прапрадед — может быть, порядочнейший человек того времени, идеальнейший гражданин вообще, может быть, всей Европы, о других странах я не говорю, — самым ужасным днём в жизни считал два зрелища — Бородинскую битву и сожжение Москвы. Правда, сожжение Москвы было для него ужаснее, ведь это было самосожжение. В сущности-то! Самосожжение от бессилия. Причём самосожжение, не имеющее себе названия. Кутузов и Ростопчин сжигали не себя, а свой собственный народ, который они не могли и, главное, не хотели защитить. Мы этим хвастаемся, а их надо было судить! Мой прапрадед плакал, как ребёнок, когда увидел позади себя горящую Москву. Он чувствовал себя Иудой! Он этот грех свой чувствовал до самой смерти... Он говорил, что, знай он, какое сожжение Москвы уготовили Кутузов и Ростопчин, какую всенародную трагедию, он в Филях ни за что бы не поддержал Кутузова...

Мы уже не шли, а стояли посреди двора. Лепка сидела на траве и восторженно слушала речь своего хозяина. У неё даже слёзы умиления появились на глазах. Она только била ещё по земле хвостом.

Рыжая женщина в ковбойке стояла рядом на траве. Босые пальцы ног её перебирали травинки, подминаемые ступней. Она улучила минуту и взяла Олега за руку:

   — Ты остановись. Подожди, дай ему вздохнуть, дай прийти в себя, ведь он с дороги. — Снисходительно улыбаясь, она обернулась ко мне: — Вы уж его простите. Он тут насидится один, как в берлоге, и на каждого человека нового кидается «аки лев».

   — Ты уж меня прости, я действительно зарвался, — сказал Олег смущённо, — действительно, если есть с кем поговорить, так кидаешься, как саблезубый тигр... Народ здесь вокруг неплохой, но поговорить по делу не с кем. А ей я уже поднадоедаю. Слушать, слушать все эти разговоры о Мюратах, Багратионах да Скобелевых, в конце концов, тяжко...

   — Пойдёмте в избу, — продолжала женщина и взяла меня за кисть руки.

Рука у неё была сильная и плотная.

   — Да и разуйся, снимай свои полуботы, — глянул Олег на мои полуботинки, — пусть ноги отдохнут. Походи босиком, как должен ходить всякий здоровый и нормальный человек.

   — У него нормальные люди в основном те, кто ходит босиком, всех остальных он считает закованными, — улыбнулась женщина, показав крупные ровные зубы, с посиневшим от дупла передним зубом под верхней губой.

   — Да чего в избу, — сказал Олег тихо женщине, — там у тебя и бельё и приборка, прямо ко мне пойдём, в житницу. Там почаёвничаем.

 

2

Мы сидели за деревянным, грубо сколоченным столом, на самодельных табуретках, сколоченных тоже грубо, с грубостью, быть может, несколько нарочитой. Сидели Наташа, жена Олега, Олег и я. Правда, на полу ещё сидела собачонка. Но Лепка не всегда сидела, она то сидела, то лежала, судя по всему, в соответствии со своим настроением. Стол, узкий и длинный, стоял перед раскрытым окном, на подоконнике которого высился подсвечник с тремя горящими, по случаю гостя, свечами.

Как удивительны свечи, горящие осенним ненастным вечером, когда тени сидящих за столом прихотливо вычерчены по бревенчатым стенам, по крыше глухо барабанит дождь, а за окном время от времени вспыхивают отдалённые молнии. Но сколь прекрасны горящие свечи средь бела дня, когда они сияют белым, почти нездешним светом и на лицах людей, сидящих за столом, не отражаются совершенно, лишь беловатым золотом отсвечивают на выпуклостях лба и щёк и подбородке. Нужно иметь особый какой-то вкус, чтобы отважиться на такое предприятие — взять да зажечь свечи средь бела дня, и сидеть при них, и говорить при них на любую тему, какую тебе заблагорассудится.

Я даже как-то без свечей заговорил в одной компании на тему, какая мне пришла в голову, в столице нашей родины Москве, отнюдь не в пригороде. Так гости мои сидели, сидели, молчали, молчали утомительно, никак хозяину не возражая, то есть соблюдая всякую благовоспитанность, а потом... А потом по одному, по одному, один то есть за другим, потянулись в соседнюю комнату к моему телефону, чтобы позвонить куда следует. Один из них, особо ревностный звонарь, даже попросил учреждение, в которое звонил, немедленно прислать сюда своего представителя, прекратить не соответствующий духу времени разговор, меня, хозяина квартиры и автора сего несоответствующего разговора, выселить, а этого самого автора сообщительного звонка вселить в мою квартиру как гражданина особо высокого статуса и бдительности. А говорил-то я всего лишь о том, что граф Шувалов, а не царь Пётр, был великим полководцем.

Но здесь мы сидели не в моей квартире, телефона поблизости не было, и посему хозяин говорил что ему вздумается. Мы сидели перед высоким статным самоваром, яростно светящимся медью своей начищенной, с большим, карикатурно выступающим вперёд краном, а на кране — с литым, тоже медным гусаром давних времён. Служил он регулятором кипятка для наливания в чайнушки современного фарфора. Перекинуться двумя-тремя словами о том, как мы живём да поживаем, наскоро мы успели, не столько из любопытства в этом вопросе, сколько из уважения к сему поместью подмосковному. Сама хозяйка сидела с достоинством, со вниманием и снисхождением нам внимала, иногда вставляла для приличия одно или другое слово, а сама, и без того румяная, наливалась и наливалась чайной алостью, словно какая-нибудь кустодиевская купчиха, чудом избегнувшая погрома, изнасилования, ссылки, расстрела либо бегства со своей счастливой родины. А Олег, не менее счастливый по тем же причинам, отпрыск своего рода знатного, говорил действительно о чём ему заблагорассудится.

В левом углу житницы, подвешенный на гвоздь, в простой, некрашеной и нелакированной раме висел портрет генерала Раевского, старая потрескавшаяся цветная литография. То был портрет полководца уже в зрелом возрасте: тонкое, красивое и в то же время чем-то озабоченное лицо мужественного человека со вскинутым открытым взглядом, приподнятым от земли. Лоб высокий, длинные, высоко поднятые брови, нос крупный, острый, но прямой, с плотными, скульптурно обозначенными ноздрями. Лёгкие стремительные бакенбарды. И если бы не военный мундир, то можно было бы сказать, что это лицо поэта, поэта большого и стоически-трагического. Ах, если бы такое лицо было у Наполеона Бонапарта! Оно таким и могло бы быть у корсиканца, если бы он не был просто великий полководец, но и ещё великий злодей. Если бы на лице Наполеона не было той болезненной одутловатости, которая свидетельствует не о силе воли, а и о духовной окраденности. Если бы на лице Наполеона не было следов капризности, придающей ему такое выражение, которое на простонародном языке определяется словосочетанием «бабье лицо». Если бы в чертах лица Наполеона не проступала та изнурительная самовлюблённость, обезображивающая его и так и не нашедшая утоления в жизни. Глядя на портреты Наполеона, можно заметить: «Этот человек способен плакать по ночам...» Способен, когда его никто не видит.

Глядя здесь, в житнице, на портрет генерала Раевского-старшего, достойно подумать: «Этот человек мог плакать только два раза в жизни, при виде брошенной на произвол победителя Москвы и вспоминая дочь свою Марию, уехавшую на дикие сибирские рудники, вспоминая её перед смертью».

И ещё следовало бы положить одно утверждение, глядя на этот замечательный портрет Раевского: есть всё же что-то до странности общее в лицах Раевского и Наполеона. Словно Творец сначала создал лицо корсиканца, потом, увидевши все возможности его поругания хозяином, создал лицо российского генерала, из которого в благоприятных обстоятельствах мог бы получиться маршал, более того — великий полководец.

— В сущности, что такое «генерал»? С латыни «generalis» означает «общий», «главный». По сути дела, это слово в переводе с латыни нам ничего ещё не говорит. По Владимиру Далю, этому человеку с подвижническим крестьянским лицом и пальцами великого пианиста, «генерал» — военный четвёртого класса и выше, начиная от генерал-майора. Великий современник Пушкина, Раевского и Кутузова, морской офицер и военный врач, чиновник в высочайшем смысле этого благородного слова, варварски униженного ныне, писал, что были полные генералы от кавалерии, инженер-генералы, генералы отставные, приглашаемые для почёту на купеческие пиры и свадьбы, были генеральши, были генерал-фельдмаршалы. Фельдмаршал — старший военный сан в чине первого класса, а генералиссимус — это уже главнокомандующий, начальник всей военной силы государства. Но, по сути дела, генералы были двух родов: генералы-полководцы и генералы-чиновники.

Блестящим примером генерала-полководца был Александр Васильевич Суворов. Достаточно его положить в могилу, а сверху просто написать: «Здесь лежит Суворов». И всем ясно, кто это. Но был генерал-чиновник Михаил Илларионович Кутузов. Его статую нужно было поставить перед Казанской иконой Божией Матери в Петербурге, хотя православная традиция запрещает испокон веков скульптурные изображения в храмах и при храмах даже святым и лицам Троицы. Кутузов совмещал в себе не только полководца, чиновника, но и царедворца, поэтому ему позволено положить сердце в соборе, что не вяжется ни с какими православными традициями да и в принципе осуждается даже католиками. Хотя в поздней традиции, уже явно нехристианской, в костёле Святого Креста краковского предместья Варшавы одна из колонн приютила сердце Шопена, вторая — генерала Сикорского.

Я смотрел на Олега и видел, как явно был он рад найти себе аудиторию для разговора на торжествующую за столом тему, а сам думал об ещё одном странном сходстве. Мне приходилось видеть портреты Кутузова времён его воинской молодости. Это был красивый статный человек с необычайно умным лицом. Его даже можно было назвать красавцем. И если внимательно присмотреться, можно заметить странное сходство с поздним Наполеоном. Молодого Кутузова и зрелого Наполеона! В лице Кутузова была та же целеустремлённость. Но было и различие: в облике Михаила Илларионовича позднего уже явственно проступало некоторое слабоволие, своеобразная сломленность, в Наполеоне эта черта начала обозначаться только со вступления в Россию.

Размышляя на тему о характерах троих великих солдат полуторастолетней давности, я не заметил, как исчезла из-за стола Наташа. А когда я это заметил, то, глянув в окно, обнаружил, что она опять в малиннике и старательно там перестирывает груду белья в большом деревянном корыте. Стол был заставлен перед нами всяческими витыми печеностями, вареньями, явно собственного изготовления, рассыпчатой варёной картошкой и ароматно пахнущей специями квашеной капустой.

Между тем, всё более увлекаясь, как человек, не очень избалованный аудиторией, Олег продолжал. Указывая поднятой над столом чайнушкой на портрет своего знаменитого предка, он утверждал:

— Эти два типа генералов, полководец и чиновник, наличествовали всегда в армиях всех крупных государств европейского типа. Они были во всех, конечно, армиях всегда, но в азиатских армиях военные чиновники настолько были раздавлены безмерной властью хана, что о них можно и не говорить как о личностях в историческом плане. Типа полководцев при азиатских властелинах даже и быть не могло, их убивали явно или тайно. Особенно наглядно это, кстати, повторилось в нашей Красной, а потом Советской Армии.

Первое время Красной Армией руководил вообще невоенный человек, но яркий талант. Военных он фактически презирал. Да и было их за что презирать. Но Троцкий не истреблял их просто так, он им просто не давал развернуться как политическим персонажам. Он превращал их в чиновников так называемой революции. Сталин же, будучи личностью вообще невоенной, талантливых людей всех родов человеческой деятельности ненавидел и боялся, особенно военных. Открыто он этой своей черты не проявлял, он давал человеку проявить свой талант. И как только человек заявлял себя как талантливая личность, песенку его можно было считать спетой. Или Сталин превращал его в ничтожество, типа Ворошилова, или стремительно уничтожал. Этой тактики придерживаются — не в столь, правда, дьявольской форме — и все другие наши партийные руководители. Они довели основную линию развития армии в России, начиная с Ивана Грозного, до абсолюта. Наша страна со времён Октябрьского переворота имеет армию без полководцев и даже без крупных военных специалистов.

Но я не совсем об этом. Я отвлёкся в сторону. Я говорю-то о своём, как теперь выражаются, предке. Но, говоря о нём, невозможно обойти Наполеона и Кутузова. В нашей армии, как и во всём обществе, не терпят талантливости, её подавляют в самом начале, ещё на школьной скамье. Нет ничего страшнее наших школьных учителей. Правда, иногда и у нас выдерживают людей талантливых или весьма интеллигентных, но только в одном случае, а именно, если человек из себя абсолютно ничего не представляет как личность. И это тенденция не просто сегодняшнего дня, эта тенденция тянется в России из глубины веков, а в яростном темпе пошла нарастать со времён Ивана Грозного. У нас тенденция эта всего лишь доведена до абсурда.

День заметно клонился к вечеру. В житнице, среди пепельности её бревенчатых стен, как бы сгущался туман. А Олег немного облегчался в своём накале.

   — Что-то мы с тобой про чай забыли, — очнулся он, налил по полной чайнушке и пристально посмотрел на своего прапрадеда.

   — Изумительный портрет! — сказал я, тоже глядя на волевое, умное и необычайно красивое лицо Раевского-старшего. — Что-то трагическое есть в этом лице. Он как бы великий актёр на подмостках провинциальной сцены.

   — Это не совсем так. Хотя и очень близко к истине. В России это частое явление, по крайней мере повсеместное. Ведь он вообще-то был поставлен перед этими двумя гигантами: Наполеоном и Кутузовым. Причём Наполеон был враг, но именно он давал возможность раскрыться его личности. Кутузов был свой, но ничего не давал делать. Кутузов вообще русской армии воевать не давал. А потом эти жуткие декабристы — бездари, честолюбцы, истерики... Барклай — понятно: он ярко выраженный классический чиновник. Попадись он Наполеону где-нибудь в Германии, был бы разбит за неделю. Но Кутузов! Кутузов вообще никому ничего не давал делать. Он не давал воевать ни Наполеону, ни своим генералам. Это своего рода Сталин, только блестяще образованный и не кровопийца.

Олег посмотрел на меня снисходительно, как на какого-нибудь шалопая, словно похлопал меня по плечу. И продолжал:

   — Наполеон был младенец в сравнении с Кутузовым. Он не понимал, в какую кашу влез: мудрейший Кутузов прекрасно всё видел. Он понимал, что Наполеон воюет даже не с Россией, а с совершенно особым миропорядком на планете, на колоссальном пространстве, где можно делать всё, что угодно, и можно вообще ничего не делать: что бы ты здесь ни делал, ты всё равно ничего не сделаешь. Ни одного человеческого замысла здесь воплотить невозможно. Без Божьей помощи. Но поскольку здесь мало кто, за исключением подвижников, на которых всё и держится, мало кто всерьёз верит в Бога, то здесь можно ничего не делать, предоставив всё собственному течению. Талантливые люди здесь не являются предметом первой необходимости, пак где-нибудь в Бельгии или Швейцарии, здесь просторы необъятны, а ресурсы людские, да и всякие прочие, неисчерпаемы... Здесь можно разорить десяток губерний — никто и не удивится, можно сжечь столицу — никто не заметит, можно проиграть сколько угодно сражений — но выиграть войну. По сути дела, Кутузов явил собою в законченном виде новый тип русского человека, который, ничего не делая, вроде бы творит великие дела. И потому всем угоден — Кутузов. Он предварил собою вот этого сегодняшнего, так называемого советского человека. Почему его у нас так все и любят. Его сегодня любят больше, чем Суворова. Он есть наша сегодняшняя физиономия в зеркале, только эполеты убери. А этот несчастный Наполеон идёт в Россию, хочет её победить, а в Петербурге у Александра Первого в кармане сидит Кутузов. Ведь Коленкуру в Петербурге Александр ещё до войны сказал всё, что нужно делать было потом Кутузову. Коленкур запугивал Александра войной, а тот ему ответил: «Я знаю, что ваш император — великий полководец, но я буду отступать до Камчатки». А в другом кармане у российского императора был генерал Раевский, которого одного можно выставить против всей армии Наполеона. И будет стоять, не дрогнет. Пока не контузят. А контузят Раевского — из третьего кармана русский царь вытащит Ермолова, который Раевского заменит и в трудную минуту рискнёт своей жизнью да и жизнями ещё тысяч солдат, что под Бородином, что на Кавказе. А там ещё есть Милорадович. Чуть чего, вмиг протрезвеет и пойдёт в атаку, о себе не задумавшись.

В окне появились рыжие волосы и снисходительно улыбающееся лицо Наташи.

   — Вы тут не задохнулись от разговоров?

   — Ничего страшного, — махнул рукой Олег.

   — Наоборот, — возразил я и не солгал. — Я давно не ощущал на сердце такого праздника.

   — Ну и прекрасно! — вспыхнул Олег. — Вообще-то очень интересно сравнить этих двух таких талантливых и таких разных персонажей европейской сцены — Наполеона и Раевского. Один являет западную ветвь европейской аристократии, другой — восточную. Один — объединяющая фигура западной деятельной энергии, другой — тоже энергии, но менее авантюрной, тоже пылкой. Один находит отклик и поддержку даже у черни; другой встречает глухое неприятие фактически всего российского общества, хотя и формальное уважение. Один дважды проигрывал своим противникам, но народ с восторгом принимал его и побеждённого; второй в блеске своей воинской доблести дважды изгонялся своими императорами, народ же ничего этого просто не знал и не знает до сих пор. Один, вернувшись с Ватерлоо, измождённый, с осунувшимся лицом, вышел вечерком в сад Елисейского дворца. Он был со своим братом Люсьеном. От улицы их отделяла невысокая полуразваленная стена. За стеной шумел Париж, горланил измотанный революциями, войнами и поражениями народ. «Да здравствует император! — кричали люди. — Виват! К оружию! Мы победим!» «Это народ! — сказал брату Люсьена. — Вот он. Скажи одно слово! И такое по всей Франции. Не отдавай их изменникам и игрокам».

Олег помолчал.

   — Наполеон сочувственно, надменно и брезгливо смотрел из-за стенки на бушевавшую толпу. Он долго смотрел на них и, казалось, думал совсем о другом. «О чём они кричат? — сказал он наконец. — Что им от меня нужно? Я нашёл их нищими, нищими оставляю. Не их я осыпал золотом и орденами. Какие странные существа! Они живут инстинктом, а инстинкт требует крови. Если бы я захотел, уже через час они смели бы этих крикунов в Палате. Но человеческие жизни, они не стоят такой цены. — Он широко раскрыл глаза и как бы на мгновение вышел из состояния какого-то жуткого сна и уже голосом глухим и решительным вдруг спросил кого-то: — Быть царём сволочи? Нет. Я вернулся с Эльбы не для того, чтобы залить Париж кровью».

Олег прервался и тяжело дышал, как бы кем-то загнанный.

   — Какое счастье, что он хотя бы в последний момент проснулся. В нём заговорил голос человека. Хотя бы на мгновение. Но это мгновение, когда всемирный горделивец во имя спасения своей столицы складывает оружие и решается просить защиты, приюта у своего заклятого врага, это мгновение выше того, которое испытал Руже де Лиль в ночь, когда написал «Марсельезу»...

   — И уж никак не сравнимо с тем, которое испытал в Филях Кутузов, — сказал я.

Олег поднялся с табуретки и принялся медленно ходить по широким половицам житницы.

   — Если бы у Наполеона был хотя бы один такой маршал, как генерал от кавалерии Раевский! — сказал он.

   — И если бы у Кутузова в отношении к Москве была хотя бы искра отношения Наполеона к Парижу! — добавил я.

   — Кутузов был циник, — вздохнул Олег, — высокообразованный, многоопытный циник...

   — И варвар, — сказал я.

   — В отношении к духовным ценностям своего народа и определяется, варвар человек или нет, — поддержал меня Олег.

   — И к людям своим, — подытожил я, — к их так легко разрушимым ценностям.

   — В этом отношении Наполеон был тоже варвар, — пожал плечами Олег, — людей он вообще в расчёт не принимал. В этом отношении он был полной противоположностью моему предку.

   — Тут нет ничего странного, — сказал я, глядя, как Наташа развешивает бельё на верёвке по двору, — ведь это захудалый какой-то корсиканский род...

   — Не скажи, — возразил Олег, — это отнюдь и отнюдь не так. В лице Наполеона и Николая Николаевича фактически столкнулись две древние культуры и две устойчивые тенденции.

 

3

   — Кометы обожали Наполеона, — сказала вернувшаяся Наташа. — За неделю до появления на свет Наполеона показалась над Европой комета. Это было восьмого августа 1769 года. В Парижской обсерватории астроном Миссуэ следил за ней. Хвост её блестел на небе, как рассыпающийся жемчуг, притягивался к солнцу могуществом его и в солнце растаял.

   — А за три месяца до смерти полководца, — добавил я, — комета появилась над островом Святой Елены.

Она встревожила Наполеона, он впал в возбуждение, более похожее на смятение. «Обратите внимание, — сказал он окружающим, — комета в своё время возвестила смерть Цезаря, а эта, — он указал на небо, — предвещает мою. Моя жизнь с детства имеет какую-то таинственную связь с кометами. Гении — суть метеоры, которые должны сгорать, чтобы освещать свой век».

   — Как странно, — задумчиво сказала Наташа, — он был настолько влюблён в себя, что даже на острове Святой Елены он ничего не понял. А ведь там было время подумать: сам Бог дал ему шесть лет на размышления в такой идеальной для этого обстановке.

   — Такое впечатление, будто Бог всё время ждал, что Наполеон вспомнит о своём спасении. Бог был так милостив к нему, — сказал Олег.

   — Бог милостив ко всем нам, — поддержала мужа Наташа, — христиане верят, что Бог не забирает человека отсюда до тех пор, пока тот не использует все возможности своего спасения.

   — Наташа, — сказал я, — вы говорите на языке поэзии.

   — Я всего лишь процитировала одну из его глав, — улыбнулась успокоительно Наташа.

Мы сидели в житнице. За окном чернела ночь. Над крышей жёстко шелестели осенние листья. С подоконника светили на стол три высокие свечи. В широкой керамической тарелке рдели недавней выпечки, крупно нарубленные куски какого-то печенья. Печенье дышало теплом добрых женских рук и томлёной малиной. Перед Олегом по столу распласталась довольно толстая папка с мелко унизанными машинописью листами канцелярской бумаги. От чая мы разрумянились, и неторопливое добродушие светилось на лицах наших.

   — Недостаток знатности рода компенсировался в Наполеоне любовью комет, — пошутил я, — не в пример высокознатному Раевскому или Кутузову.

   — Не скажи, — возразил Олег и взял со стола несколько листов, испечатанных синей копиркой, — вот, пожалуйста, в ещё современных Наполеону изысканиях род его восходит к началу X века. Буона-Парте — весьма благородный тосканский род. В нём звучали наименования Флоренции и Тревизо, так что в сущности Наполеон итальянец. Один из его предков был участником Первого Крестового похода. В XIII веке, где-то к концу его, патриций Гульельмо Буонапарте был объявлен мятежником и навечно изгнан из Флорентийской республики. Так что нелюбовь к республиканцам у Наполеона — родовой признак. Изгнанный род переселился в Генуэзскую республику, в захудалый городишко Сарцана. Два с половиной века Буонапарте прозябали там, и лишь в 1529 году некий Франческо переехал в Аяччо на Корсику. Здесь семья жила праздно, бедно, скупо, но горделиво, на разные доходы, даваемые землёй. Отец Наполеона Шарль обучался в Пизанском университете и занял потом должность асессора в Аяччо... Он был высокоросл, строен, красив, его обожали женщины, писал стихи в вольтерьянском духе. Некоторые видевшие его и позднее маршала Мюрата находили между ними большое сходство. Но Шарль Буонапарте был слаб характером и лизоблюден. Будущему полководцу всех времён было нечего взять у отца, кроме серых, с налётом голубизны глаз. Другое дело мать...

Олег произносил слова медленно, увесисто, выделяя в них некую внутреннюю элегантность, и трудно было понять, читает он с листа лежащей перед ним стопки или просто рассуждает вслух.

   — Он что, читает, что ли? — спросил я Наташу шёпотом.

   — Да, — шёпотом тоже ответила мне Наташа, взяла листок с высокой стопки, перевернула его, положила на стол.

Олег сам перелистнул ещё пару страниц и продолжал:

   — Так что по древности рода Николай Николаевич Раевский несколько уступал своему оппоненту.

   — Это по мужской линии, — заметила Наташа.

   — По женской линии, — продолжал Олег, — было то же самое. Мария Летиция Рамолино происходила из очень древнего рода ломбардских князей. Тоже итальянка. Красавица. Позднее, вспоминая о своих родителях, Наполеон как-то заметил: «Род человеческий обладает двумя великими добродетелями, которые следует уважать бесконечно: мужеством мужчин и целомудрием женщин». Ещё будучи беременной, она посвятила своего сына Пречистой Деве Марии. Родила она его легко в день Успения Божией Матери; почувствовав схватки в храме на богослужении, разрешилась от бремени после возвращения домой.

—; Можно себе представить, — вздохнула Наташа, — сколько добра принёс бы он людям со своей такой богатой натурой, не спутайся он с лукавым.

   — Такой насыщенный страстями человек, такой вековой неудовлетворённостью честолюбий напичканный, не мог не соблазниться. Он как-то сам ответил на твоё замечание, — не глядя в сторону Наташи, заметил Олег, — он выразился в том духе, что, будь он человеком религиозным, он не сделал бы и сотой доли того, что ему совершить удалось. Кстати, в церковь он с детства не очень рвался. Однажды он заупрямился так, что только пощёчина от матери заставила его пойти в храм. — Олег оторвался от чтения, передохнул и продолжал: — А между тем будущий генерал Раевский ещё в детстве видел Ангела, — Наташа подняла, перевернула и положила на стол следующий листок. — Он видел его наяву в Санкт-Петербурге. К слову сказать, в роду его были люди тоже весьма буйного нрава.

   — Как? — удивился я.

   — Со стороны отца наследственность была хотя и многозначительной, но всё же неоднозначной. Там значились весьма знаменитые Глинские, из ветвей которых вышел Иван Грозный. Князья Глинские получили своё прозвание от городка Глинска из Северского княжества. Татарский мурза Лексад выехал служить Великому князю Литовскому Витовту, в Литве поныне называемому Витаутасом. Литва в то время была в полном смысле слова великим государством и простиралась от Пруссии до Чёрного моря и Подмосковья. Витаутас был воинственным и мудрым правителем, ориентированным на культуру Возрождения. Православие, первоначальная религия Литвы, было равноправно с католицизмом. В крещении мурза получил имя Александр и с ним два города, тогда не очень знаменитых, — Глинск и Полтаву. Впоследствии Глинские, когда Елена стала второю женой Василия Третьего, — известный род в Москве. Это был трагический период в истории Руси, а именно династии Рюриковичей. Обвинив свою первую жену в неплодстве, Василий Третий решил жениться на молодой княжне из Литвы. Вызванный незадолго до этого в Москву, прибыл с Афона монах Максим, прозванный на Руси — Грек. По просьбе царя Василия прибыл он. Во времена, когда московский царь решил жениться вторично, почти все тогда ещё не растоптанные московские иерархи не поддержали это намерение. Один из Вселенских иерархов прорёк, что от этого брака родится лютый зверь, который зальёт кровью всю Русь. К сожалению, этот зверь, сын Елены Глинской Иван Грозный, — один из предков Николая Николаевича Раевского. Ещё два предка героя Бородинской битвы приобрели печальную известность в Москве уже во времена Грозного — Георгий и Михаил. К ним относились весьма враждебно в столице, может быть, по случаю их близости к государю. В 1547 году разразился страшный пожар, столица горела четыре дня с 20 апреля. Царю донесено было, что пожар этот происхождения не совсем обычного; Москва, сказано было, горит от волшебства. Собрали московские бояре народ на площадь и стали громко спрашивать: «Кто поджёг столицу?» С разных сторон толпы уверенные голоса отвечали: «Глинские! Глинские!» И тут же в толпе поясняли, будто мать их вынимала сердца из мертвецов, клала на воду и волшебствовала над ними, а опосля, разъезжая по Москве, кропила дома той водою, от которой дома и возгорались. Георгий, один из сыновей, был в то время в толпе, среди бояр. Сообразивши, в чём дело, он бросился под укрытия Успенского собора. Но люд ворвался и в собор, убил колдуньина отпрыска, хучь он православный, убили, тело бросили на Лобное место, слуг множество перебили, а имение разграбили. Брат его спасся, ходил на Казань, был наместником в Новгороде, разорял Ливонию, а поскольку был жаден сверх всякой меры, грабил и Псковские земли. Царь отобрал у него всё награбленное.

   — Всё же по генеалогии Раевские уступают Буонапартам.

   — Не скажите, — вспыхнула Наталья. — Когда бы так.

   — Дело в том, что потомки Глинских через Грозного и, стало быть, Василия Третьего — потомки Софьи Палеолог. Побочные, конечно. Палеологи — последняя династия Византии, оборвавшаяся в 1453 году.

   — Всё равно ровесники как бы, — сказал я.

   — Но следовало бы учесть, что основатель этой династии вышел из древнего и весьма знатного рода, знаменитого уже в XI веке. А ранее следы его теряются во тьме веков, — сказал Олег.

   — В сущности, — сказала тихо Наташа, — здесь мы видим, если будем смотреть пристально, противостояние двух древнейших родовых ветвей — восточной и западной, католической и православной. Хотя род Буонапартов обозначается в истории ещё до распадения единой Церкви на две, но противоречие было уже налицо. Восточная церковь, как всё православие, — за подчинение личности абсолютному главенству Церкви, но при условии полной догматической традиционности её, подчинения постановлениям Семи Вселенских Соборов. Самое большее, на что могли быть согласны на Востоке, — это на гармоничное слияние Церкви и государства, причём государство носит функцию охранения непоколебимости веры. Уже позднее на Руси, в поздние времена её, государство взялось открыто посягать на Церковь, и Грозный просто сломил её. Западная Церковь всегда стремилась к возглавлению церковной жизни необходимостями жизни мирской. Церковь служила не столько государству, сколько вообще обществу. Если Пётр Первый просто взял и надел корону на себя, то Наполеон вырвал её из рук Папы. Таковы были и тенденции двух главных общественных сил, на которых стояло тогда любое государство. Восточное дворянство пыталось сохранить верность государю, как слуге Бога, но западное стремилось освободиться и от Бога. Если русское дворянство, лукавя перед Богом, формально провозгласило царя Богом на земле и стало царём помыкать, то дворянство западное открыто короновало себя в лице Наполеона и сделало первым тот шаг, на который позднее отважились большевики, отвергнув Бога вообще, — обожествление себя.

   — Не уклоняемся ли мы слишком далеко от главного интереса нашего внимания, — заметил я, — от генерала Раевского-старшего?

   — Нет и нет, — решительно возразил Олег, — без понимания дворянства, даже если не принимать во внимание самодержавие, ничего не понять. Ведь Николая Второго и вообще крах Российской империи подготовили и совершили дворяне. Большевики просто воспользовались их безумной деятельностью и начали создавать из себя новое дворянство — номенклатуру. Они создавали новое дворянство по выродившемуся образцу, to есть по типу бездельников и мистификаторов. Они даже царя создали себе, но по типу древнейших варварских тираний. Дело в том, что именно в России дворянство с самого своего начала, при диких русских царях да императорах, возглавлялось шайками потенциальных Обломовых. А те, получив льготы для военной охраны государства, так нерадиво выполняли свой долг, так отлынивали, что не выиграли ни одной войны ни у одного нормального противника, кроме турок. А турки в это время сами растлевались на все четыре стороны. Ведь при нашествии галлов не мы победили и не народ, как чванится Толстой. Если быть безбожником, то нужно прямо признать, что французов победил сам Наполеон, он победил сам себя. Как позднее сам себя победил Гитлер. Мы даже ухитрились проиграть в начале века войну японцам. Чтобы проиграть войну Японии, тогда ещё не вставшей на ноги, нужно было весьма и весьма постараться.

   — Но это уже не по тексту, — заметила Наташа, прервавшая перевёртывание страниц на дощатом столе житницы при свете трёх свечей.

   — Нет, это очень важный момент. Я его в рукописи не учёл, — бросил Олег вскользь. — Хорошо, что он приехал. И вообще это не случайно, что мы встретились. Он, по меньшей мере, для меня катализатор.

   — Он прав, — глянула на меня Наташа и медленно перевела взгляд на Олега, — ему, по сути дела, не с кем разговаривать, а разговаривать со мной — это всё равно что говорить с самим собой.

   — Вот в этом контексте дворянский род Раевских приобретает особое значение даже сегодня. Ведь род роду — рознь. Особенно в России это сейчас важно. Ведь правят страною не генсеки, как всем кажется и как номенклатура нас обманывает, правит страною она, всесущая номенклатура у нас действительно власть народа. Но если раньше в сословиях (боярстве, дворянстве, буржуазии, даже в духовенстве) шёл естественный отбор по положительным качествам, то у нас отбор этот, стихийно, правда, как всегда в народе, идёт исключительно по качествам отрицательным. Иначе такой дурак, как Сталин, такой оболтус, как Хрущев, да и такой тупица, как нынешний Бровеносец... Ведь ни один из них ни в каком нормальном обществе, при серьёзном государственном устройстве, ни за что не стал бы ни премьером, ни президентом. Вот в этих, особенно нынешних наших условиях, такая личность, как генерал Раевский-старший, привлекает особенное внимание. И особенно знаменательно его противостояние как личности Павлу Первому, Наполеону, Александру Первому, Кутузову и Николаю, которого у нас ещё называют Палкиным...

   — Не зря они за тобой присматривают, — усмехнулся я внутренне, — Сталина на тебя нет, он бы ещё тебя на заре туманной юности, даже во чреве матери истребил бы. У него на таких нюх был отменный. Эти-то тебя прохлопают.

   — Ну вернёмся к нашим баранам, — сказал Олег деловито. Он поставил чашку на стол, поднялся с табуретки, вышел из-за стола и прошёлся по комнате.

Ступание ног его босых по старым деревянным половицам было как-то ласково и даже бесшумно.

 

4

   — И самое тяжёлое противостояние, которое его и сломило, — противостояние с декабристами, — сказал Олег и вернулся к столу. — Впрочем, в Петербурге он и родился, именно оттуда расползались по судьбе этого удивительного человека житейские и духовные осложнения.

Родился он на берегах Невы, в городе, которому Пётр Первый присвоил собственное имя, прикрываясь именем великого Апостола Христова, Апостола Первоверховного, наряду с Павлом, Апостола, которого в Риме считают главою Католической церкви. За сто и двенадцать лет до этого невдалеке от села Лесны пастухом в ветвях грушевого дерева обретена была чудотворная икона Божией Матери, которую духовенство превратило в многолетний повод к соперничеству между православными и католиками. Этот образ прославился множеством чудес. По всем же нашим весям и долам день этот почитаем как праздник Воздвижения Животворящего Креста Господня. Для славного российского воина факт этот иметь должен был в будущем существенное и очень важное значение. Смысл этого праздника в воскресении души человеческой от смерти к жизни. Как известно, император Адриан повелел засыпать Голгофу и Гроб Господень, а на образовавшемся холме поставить капище Венеры со статуей Юпитера. Тут совершались языческие жертвоприношения. Император Константин провозгласил веротерпимость, а мать его Елена решила уничтожить сие капище. На месте Голгофы были вырыты три креста. Какой же из них тот, на котором распяли Христа? Патриарх Макарий возложил поочерёдно на эти кресты покойника. На одном из них мертвец ожил. С тех пор христиане особо чтут этот праздник как знамение надежды для грешников, уверовавших во Христа, воскреснуть от греховности ещё при этой жизни.

Олег смолк. За окном стемнело. Прохладно и сладко по-осеннему пахло из раскрытого окна. Где-то вдали по городу отдалённо и беспечно лаяли собаки. Тишина установилась в житнице, и слышно было, как в стене, где-то под потолком, разматывает свои тонкие и звучные пружины жук-часовщик, скручивая их и раскручивая. Звучные эти пружины, действительно напоминающие движение часового механизма, особенно сейчас, — бег безостановочный времени вообще. Слушая этот озвученный для спокойного человеческого уха бег, странно было думать, что возможно где-то и когда-то такое состояние, когда времени нет, когда не то что движения его нет, но время как таковое отсутствует. А тот крест, который принимает на себя с момента крещения человек, становится на какие-то дни, месяцы, годы до самой смерти образом человеческого существования вообще, независимо от того, думает он об этом или не думает.

Я посмотрел на Олега, стоящего посреди житницы в расстёгнутой косоворотке, босиком, и мне почудилось, что осязательно чувствует он и ход и давление времени, которое как бы впечатывает его со всей распластанностью босых ступней в пол. Так долго мы находились в этом состоянии, как бы выпали из времени под его же тяжким давлением. Потом Олег подошёл к столу, взял со стопки густо испечатанный сквозь синюю копирку лист, подержал его перед собой в воздухе, как бы глядя сквозь лист на горящие свечи, и опять ушёл в полумрак житницы. Он стал медленно ходить, заложив руки за спину вместе с листом рукописи.

Родиться в каком-либо городе — не такое уж пустое и случайное дело. Каждый город, городок, село, деревня, погост и просто местность имеют свою стойкую духовность, которая передаётся всем, кто тут живёт, даже тем, кто проезжает здесь, уже не говоря о том, кто родился. Особенно важно, где родился ребёнок, в какой семье и в каком доме воспринимает он впервые мир.

Та местность, тот город или деревня и та семейная домашняя обстановка, впервые им встреченные на свете этом, закладывают основы духовности, душевности и особенности психики родившегося человека на всю жизнь. Вот почему имевшие в христианстве раннем длительные споры, когда крестить человека — в младенчестве либо в зрелом возрасте, — имели принципиальное и как бы основополагающее значение для человеческой судьбы. В древнем христианстве, где принципиальное значение крещения с младенчества имело и практическое значение, и споры разрешались просто. Поскольку христиан преследовали с детства, как и в советской действительности, то важно было, чтобы ребёнок стал христианином ещё до убийства его языческим обществом. Но позднее этот вопрос возник с новой остротой уже во времена рационалистического развития личности, а именно в баптизме.

Баптизм отказался от крещения в младенчестве в силу отрицания Духа Святого и даров его вообще, а стал рассматривать веру в Бога исключительно как интеллектуальное явление. По этой причине баптисты настаивают на крещении человека в его разумном состоянии. Баптисты вообще отказались от поклонения Кресту, не признавая его как орудие Божьего спасения и защиты людей. Таким образом, находящиеся в этой доктрине люди по нескольку десятков лет развиваются в обстановке, принципиально отрицающей Церковь Христову, и к моменту крещения уже являются личностями сложившимися и от христианства далёкими, что, по учению Православной Церкви, решительно затрудняет возможность их спасения.

Не случайно баптизм появился как организованная сила в такой рационалистической стране, как Англия, Эта секта сложилась на берегах Альбиона в 1633 году, а её главою и организатором стал Джон Смит. Многие из баптистов тогда же переселились в Северную Америку, где они до сих пор процветают благодаря чёткой и умелой организации общин и отсутствию каких бы то ни было духовных обязанностей, требующих подвига. Православные христиане называют такие сообщества сектами, которые хотят купить спасение по выгодной для них цене.

Правда, человек ещё с древних времён привык хитрить перед Богом. Дело в том, что человеку во время крещения отпускаются все его грехи. Так вот некоторые стремились и в древности оттягивать крещение своё до предсмертного состояния, чтобы, не утруждая себя прижизненным подвигом, ухитриться принять крещение в последнюю минуту. Они хотят предстать перед Богом в невинности, по их, правда, представлениям. По этой причине либо по другим, но император Константин Великий крестился незадолго до смерти.

Говоря о значении для человека места его рождения не только с религиозной точки зрения, нужно заметить, что действительно есть такие местности и такие города, уроженцы и обитатели которых имеют в характерах своих ярко выраженные особенности. Москвичи, например, отличаются широтой и простотою натуры, доступностью в общении, смелостью и жёсткой, порой беспринципной и даже бесчеловечной целеустремлённостью. Не чужды они некоторой надменности к людям других городов и всей земли своей, внутренней недоверчивости к иноземцам, но внешнего к ним расположения, которое характеризуется порою лживостью. К людям вообще москвичи относятся, скорее всего, безразлично, если от них не просматривается какая-то выгода, без причины постороннего человека, как правило, не станут обижать.

В отличие от них нижегородцы необычайно хлебосольны, бесстрашны, предельно боевиты до драчливости, без ухищрений и лукавства мелочного.

В отличие от них псковичи, так называемые скобари, пережившие времена высокой самостоятельности, позднее униженные Москвой и отодвинутые со столбовой дороги российской истории, мелочны, драчливы по любому пустяку и отважны, но завистливы и скрытны.

Новгородцы с Ильменя и Волхова обладают и до сих пор, под стать своим волжским тёзкам, богатырской широтой характера, размашистостью отношения к действительности. Этих статных, рослых славян с варяжскими крупными носами, мощными подбородками и с орлиной крылатостью бровей не сломила ни изуверская расправа Ивана Грозного, ни пренебрежительная надменность москвичей, ни снисходительность петербуржцев, жителей того самого трубача имперского самодержавия, которым сделалась по воле Петра Северная Пальмира.

Кстати, что такое Пальмира и почему Петербург, Санкт-Петербург в действительности, называют этим звучным именем? К слову заметить, когда мы называем северную столицу просто Петербургом или Петроградом, как он был переименован в начале Германской войны, мы кощунствуем, мы принимаем лукавый замысел Петра Алексеевича: мол, город он заложил, он строить начал и поименован не в честь императора, некоего предтечи Владимира Ульянова. Ведь в честь подпольной клички вождя своего назвали позднее большевики город на Неве. Но город поименован в честь Первоверховного Апостола Христова. В сущности, городу на Неве, поскольку он замышлялся как новая столица всего царства, дано было имя Апостола, которого католики считают главою своей Церкви. Стало быть, с самого своего основания, благодаря лукавству Петра, город получил наименование с католическим оттенком, что выразилось потом в построении в честь войны 1812 года собора Казанского по типу собора Святого Петра в Риме.

Но вернёмся к Пальмире. Пальмира была знаменита на весь древний мир со времён незапамятных. Возведённая на караванных путях, она упоминается ещё за полторы тысячи лет до рождества Христова в Каппадокийских табличках. На грани первого и второго тысячелетий её разрушили ассирийцы. Царь Соломон, сын царя Давида, восстановил её в блеске и славе, но славы наивысшей Пальмира достигла за три века до явления в Иудее Мессии, торгуя с Месопотамией, Скифией, Самаркандом и Южной Аравией. Это был один из красивейших городов мира и один из богатейших узлов древней торговли. Династический правитель олигархической республики Пальмиры Оденат Септиний командовал пальмирскими и римскими объединёнными войсками — громил персов, тогдашних завоевателей вселенной, и получил у римлян звание императора, считался знатным другом Рима и присвоил себе столь вожделенное для многих честолюбцев звание царя царей. Жена его и преемница — Зиновия-Зубайдат завоевала всю западную часть тогдашней Азии вместе с Египтом, но была разгромлена императором Аврелианом. После же восстания против римлян Пальмиру, по сути дела, сровняли с землёй. До наших дней в предрассветную пору земля и солнце оплакивают хрустальными каплями блистающей росы её величественные руины с гигантскими колоннадами, портиками, вратами и просто камнеломов, сложенных из невероятных по величине руин. Там же воспаряются при восходе солнца развалины гробниц и храмов, в которых стонут духи противления и соблазна, утратившие свою власть над человеком. Из этих развалин особо памятен в так называемых анналах истории храм Ваала, жестокого языческого божества, неутолимо требовавшего человеческих жертв и оргий, унижающих человеческое достоинство.

Именем этого города обозначают порою северную столицу Российской империи, знаменательным представителем которой в нашей истории и запомнился полководец Михаил Кутузов, князь Смоленский. В какой-то степени, как это ни покажется странным, Санкт-Петербург, задуманный из духа пренебрежения к Руси, презрения к её историческим ценностям, стал, может быть, самым русским городом в России. Он строился как столица, пусть новая, но русскими людьми со всей её необъятной шири от одного океана до другого, от третьего океана с надеждою и мыслью до четвёртого. Пусть надежду эту так глупо и примитивно попытался воплотить излишне самоуверенный и несчастный император Павел. Именно при нём в расцвете сил и разума предстояло в новой столице родиться Николя, при празднике Воздвижения Креста Христова и Леснянской иконы Божией Матери.

Санкт-Петербург впитал в себя умение зрелое, сноровку — уже отточенную — народных мастеров России, соединив знание, опыт, интеллектуальную сообразительность всей Европы, которой так долго и пугливо сторонилась Русь. Кстати, благодаря этой тёмной пугливости эта самая Европа и прорвала все против неё воздвигнутые оборонительные засеки бытового российского сознания и с чёрного хода прорвалась. На пути своём она легко смела всё, тесня, давя и растаптывая своею умелостью растерявшегося русского человека.

Этот город явил Руси небывалые и чуждые по характеру и по духу постройки, одежды, обычаи царедворствования и необычного, но нужного уже позарез устройства армии. И со свойственной восточному славянину ловкостью, смекалкой и широтой характера он мгновенно усвоил преподносимый урок. Особую роль сыграл тут великий и отгороженный от славы русский полководец генерал-фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, завоевавший Петру земли для возведения новой столицы. Не менее велики Салтыковы Николай и Пётр. Они положили начало разгрому турок. Первый взял теоретически неприступную крепость Хотин и умер генерал-фельдмаршалом. Второй, тоже генерал-фельдмаршал, — победитель Фридриха Великого при Пальциге и Кунерсдорфе и, затравленный завистливым высшим Военным советом, отставлен был от дел в расцвете сил. Именно на нём произвела свои первые опыты уже вполне развившая свои смертельные путы петербургская чиновничья гидра. Ей и суждено было через полтора столетия погубить Россию. И уже вот они — торжественные и парадные венки военной российской славы — Румянцев, Потёмкин и Суворов.

На все поприща и государственной да и духовной службы уже явил Санкт-Петербург ко времени 14 сентября 1771 года блистательные сии трубы славы нашей. Но и явил он тогда же в готовом виде нечто для Руси малообычное, правда, со времён Василия Шуйского давшее себя знать. Уже к этому времени именно знать отовсюду разноголосой чернью несметно и неудержимо двинулась в город Апостола Петра, превращая его в Северную Пальмиру. Она превращала столицу на древних землях славян, проросшую вновь после многовекового их отторжения, в столицу международную, иноземную, в столицу мародёрства лицемерного, обставленного множеством законов, для пользы своей сочинённых, законов, которым повиноваться обязаны уже и самодержцы. В коридорах, конторах и канцеляриях крючкотворного града Петра сложилось невообразимое войско рвачей. В ухватке оного уже прослеживалось пристальному глазу необычайно артистичное умение развивать такую деятельность, от которой со стороны дух захватывает, но которая государству ничего не даёт и дать не может, потому что дышит безупречным безделием.

Но сложился здесь и новый тип личности умной, размашистой, цепко мыслящей и, что для Руси дело веками небывалое, быстро действующей, а порою и даже талантливой. Сие конечно же нетерпимейше не терпели как в Москве, так и в Санкт-Петербурге. Но бороться с талантливыми, а главное — государственно действующими петербуржцами становилось всё труднее, поскольку они уже были личностями широкого масштаба и развития, а не изобретателями кислых щей на столичный ресторанный манер.

 

5

«Записанный с младенчества в лейб-гвардии Семёновский полк, Николай рос вяло, здоровьем был не отмечен и у матери, ещё до рождения сына потерявшей мужа, израненного турками, вызывал невесёлые чувства. Мать души не чаяла в ребёнке и старалась много гулять на воздухе, что и предпринимала, почасту навещая петербургские храмы и берега полноводной реки столичной в окрестностях Петропавловской крепости.

На всю жизнь маленькому Николя запомнилась одна прогулка раннего детства. То был какой-то праздничный день, и мама разбудила Николя ещё затемно. И они пошли пешком. И светило ясное солнце. И птицы пели среди домов. И по небу летела какая-то длинная стая. И звала оттуда, из-под солнца, всех. Куда? Наверное, в небо, к солнцу, где широко были распластаны прекрасные крылья птиц.

Пришли они в храм. Там ароматно и прохладно пахло. Там, в храме, было просторно и было тоже высокое небо. И в синем небе там сияли золотые звёзды. А среди звёзд высился, раскинув руки, бородатый Бог, который возносился куда-то выше звёзд, и выше облаков, и выше золочёных голубей, которые сверкали здесь и там под высоким сводом, по которому летел Бог. И у Бога было бесконечно доброе, прекрасное лицо, тело его и белые одежды на нём светились. А вокруг все пели и плакали, плакали и пели. Наверное, это пели ангелы, о которых мама рассказывала Николя почему-то на другом языке, чем пели здесь. Сердцу в груди Николя становилось всё сладостней и сладостней, словно оно было не совсем его, а кто-то другой внутри него, бесконечно ласковый и добрый, там светился. И Николя тоже плакал и крестился, как крестились все вокруг. И пробовал он петь. И кто-то добрый внутри него помогал Николя петь, и даже голоса какие-то несказанно чудные пели там внутри него, как бы поднимая его от земли и унося куда-то в небо. И он смотрел снизу на лицо своей матери, освещённое многими горящими свечами, такое прекрасное и доброе, почти совсем такое, какое светилось рядом в большой золотой раме.

Так продолжалось очень долго, но это долго не казалось долгим, оно казалось как бы навсегда светящимся и бесконечным. Потом мама подводила Николя первым к высокому старому человеку с длинной белой бородой и в золотой шапке. Тот подавал Николя в золотой ложечке что-то ароматное, красное и светящееся. Этот человек с белой бородой попросил его раскрыть рот, попросил очень ласково и строго в то же время. Наполненную светом ложечку он медленно и драгоценно пролил Николя в рот и опустил на язык. И Николя начал ощущать, как свет озаряет ему изнутри весь рот, а старик в золотой шапке положил золотую ложечку на язык ему. Николя сам не чувствовал, как он глотает с маленькой ложечки, и закрыл глаза. И свет разливался по всему его существу, так что он даже не чувствовал рук мама, лежащих у него на плечах. И слёзы заливали всё его лицо. Мама бережно отводила его в сторону и вытирала сыну щёки и губы душистым кружевным платочком.

И потом берег реки такой широкой, что другого берега не видно. На другом берегу видна только серая высокая башня с длинным золотым шпицем. И Ангел золотом горит там на шпице среди неба, по которому летают чайки.

Он, Николя, стоит на песчаном берегу реки. Песок мелкий, сыпучий, и красные башмачки его с голубыми бантиками в песке утопают. Мама тоже ходит по песку, и сапожки её, чёрные, с острыми носами, такие красивые, тоже утопают в песке на каждом шагу. Она придерживает широкую синюю шляпу пальцами правой руки, смотрит на реку, так быстро текущую. А совсем рядом с берегом стоит небольшая лодка под парусом высоким, косым и длинным. Мама смотрит на парус, а тот вздрагивает от ветра и блещет.

И мальчик в чёрном камзольчике, как маленький артист, какие пляшут порою на площади невдалеке от дома. Мальчик гоняется по песку за птенцом и всё хочет схватить его. Но впустую хлопает он по песку руками. Мальчик злится и шипит. Мальчик падает на бегу, но быстро вскакивает. И Николя видит, кого именно мальчик ловит. Это голубоватый птенец, который, прихрамывая и покачиваясь, увёртывается от преследователя. Но преследователь птенца догоняет и бежит с ним к серой крепостной стене. Возле стены он останавливается, это почти рядом с Николя. Мальчик останавливается и торжествующе с размаху швыряет птенца прямо в каменную стену.

Резко брошенный птенец пытается взмахнуть в воздухе крыльями, но только кувыркается в воздухе. Он шлёпается о каменную стену и падает на песок. Птенец лежит на песке безжизненно. А преследователь вновь бросается к птенцу. Тогда Николя тоже к птенцу бросается и падает на песок, накрывая птенца ладонями, даже всем телом. А мальчик в чёрном камзоле и в красной матросской шапочке с малиновым помпоном подбегает, шипит и бьёт Николя ногами, своими башмаками с кривыми, как лодочка, подошвами.

Николя вскакивает и, прижимая птенца к животу, громко зовёт:

   — Мама! Мама!

Мама подбегает к Николя, и он отдаёт птенца ей, в тёплые ладони, в такие тёплые на холодном речном ветру.

Птенец не шелохнувшись лежит на ладони у мама, а та долгим взглядом на птенца смотрит. Птенец кажется безжизненным, но всё-таки он чуть приметно дышит. Мама приближает к птенцу раскрасневшееся от ветра лицо и принимается дышать на него. Она дышит бережно и сильно и что-то шепчет над птенцом. Сквозь ветер Николя различает только одно, постоянно среди других повторяемое слово:

   — Боже!.. О, Боже...

Мама так долго дышит на птенца, что тот оживает под её дыханием. Он открывает глаз, потом второй, голубоватая плёнка сползает с чёрного зрачка его. Потом птенец вдруг встаёт на ладони мама и начинает смотреть ей в лицо. Он смотрит с удивлением и вдруг взлетает.

Он улетает к лодке, он садится на мачту, над парусом, он прижимается к мачте.

Лодка, до того как бы кружившаяся на месте, начинает удаляться от берега. Она плывёт по реке, плывёт сначала медленно, потом быстрее, потом опять медленно. Река уносит лодку от берега. Река уносит лодку туда, где река сливается с небом. И там, где течение реки сливается с небом, парусник медленно поднимается на воздух и, как маленькое облачко, уплывает в синеву.

Мама смотрит вслед паруснику, на чаек, и по щекам её текут слёзы. Лодка уплывает туда, где вода сливается с небом и облака плывут по глади реки, так что трудно понять, где небо, а где вода. Именно там парус поднимается на воздух и сам превращается в птицу».

 

6

Олег перестал читать. И долго стоял посреди комнаты, залитой ярким светом свечей. Слышалось, как по крыше сыплются отяжелевшие осенние листья. Потом Олег вернулся к столу и сел на своё место. А Наташа перестала перелистывать страницы рукописи.

Свечи на тёмном подоконнике сами горели, как три золотых осенних листа берёзы, прозрачные и трепетные. В свете этих свечей высокая стопка ровно испечатанных машинкой листов сияла на столе плотно и одновременно невесомо. Над рукописью сидела, огненно горя густыми распущенными волосами, Наташа. Она сидела, положив руки на рукопись, как бы замыкая её. И ладони её были крупными, с длинными крепкими исстиранными пальцами и с ногтями, накругло обточенными домашними усердиями.

   — И это столько у вас написано? — спросил я после длительного молчания.

   — Да, это часть того, что я к сегодняшнему дню написал, — кивнул Олег.

   — У него это только начало, — сказала Наташа с достоинством.

   — Но что же так много можно написать о Николае Николаевиче? — озадачился я.

   — Вот в том-то и дело, — грустно сказал Олег, — что мы ничего, почти ничего, не знаем об этом замечательном человеке. А он представляет собою как раз ту самую струю российского общества, в полном смысле слова передового, это не какие-то там авантюристы, самозванцы или прихвостни, а люди, которые должны были удержать Россию в числе стран, определяющих положительный ход истории человечества. Вскормленные на лучших традициях нашего передового сословия. Во времена европейского похода против Наполеона они восприняли лучшие их традиции и готовы были обновить выдыхающееся русское общество. Но встретили такое противодействие яростных слоёв своего же сословия, что сначала стали отторгаемы на периферию, а потом выродились в пестелевщину, которая, собственно, и стала фундаментом февральского и октябрьского переворотов одновременно.

   — По существу, с дворянством, — заметила Наташа и осторожно глянула на Олега, — случилось то же, что сейчас происходит с большевиками.

   — Дворяне выродились в семнадцатом году, как вот в наше время выродились большевики, — поддержал Олег, — только дворяне были носителями довольно самобытной культуры, они ведь тоже, как и большевики, вышли из народа. Поэтому для вырождения им понадобилось триста лет. А большевики как отрицатели культуры вообще и не имеющие никакого духовного истока, кроме примитивного сатанизма, вырождаться стали сразу и за пятьдесят лет всего лишь исчерпали свой ресурс.

   — Партии фактически уже нет, она выродилась в примитивных хищников-однодневок. А у дворян была мощная традиция, — поддержала Наташа и снова посмотрела на Олега, как бы издали оглянулась на него.

   — Если же верх взяла бы вот эта струя, которую представлял Николай Николаевич, то мы опасности семнадцатого года миновали бы спокойно и Россия была бы сейчас действительно величайшим государством в мире. Она процветала бы, — сказал спокойно Олег.

   — Америка была бы в сравнении с нами выдающейся провинцией, — подтвердила Наташа.

   — Но, к сожалению, верх взяла глубоко антипатриотическая линия Кутузова, ученика реакционной военной системы, которую он воспринял в Пруссии лично, посланный туда Екатериной после первого ранения.

   — Он там встречался с Фридрихом Вторым, — добавила Наташа.

   — Да, — кивнул Олег, — по стечению обстоятельств получалось так, что, усвоив фридриховскую систему, Кутузов вернулся в Петербург, написал о фридриховской системе и отправился по воле императрицы в Крым к Суворову. Тот как бы хотел сразу избавить даровитого военачальника с недюжинным умом от влияния хиреющей военной теории и практики. Но Кутузов систему Фридриха Второго впитал всей своей натурой, до конца жизни. Как военачальник он был хорош только под озарением гения Суворова. Без Суворова он мог воевать только с турками. Наполеон его громил всюду, Аустерлиц же позор наш на все века. После Аустерлица Кутузов только то и делал, что ускользал от Наполеона, стараясь близко к нему не подходить. Но фридриховской системе он остался верен и при Бородине. Это одна из причин, по которой Кутузов проиграл сражение под Москвой и лишь благодаря стойкости невероятной посылаемых на смерть русских солдат и офицеров не был разбит наголову. В этом отношении Кутузов — родоначальник всех бездарных советских полководцев. Жуков — прямой последователь фридриховской системы в исполнении Кутузова, правда, уступающий тому и другому в уме и образованности.

   — А какова вторая причина поражения Кутузова при Бородине? — поинтересовался я.

   — Это особый разговор, — вздохнул Олег, — разговор длинный и опасный. В наше время за такой разговор и в сумасшедший дом посадить могут, — Олег немного помолчал и, пожав плечами, добавил: — Дело в том, что Кутузов и не собирался выигрывать Бородино. Ко времени этого сражения они с Ростопчиным уже приготовили Москву к сожжению. Вся внешняя сторона деятельности Кутузова в этот период — сплошной театр, уступка общественному мнению, вплоть до молебна перед иконой Смоленской Божией Матери. — Олег снова задумался. — Я вообще сомневаюсь в том, что Кутузов был человеком верующим. Верил ли он в Бога? Такой тотальный бабник, такой циник, такой попечитель всяческих мистических обществ и сеансов не мог быть верующим. Суеверен он был. Да. Как всякий мистик, как Пушкин, например, как тот же Александр Первый...

Олег закрыл глаза и долго сидел молча, не поднимая век. При свете тускнеющих свечей лицо его казалось в этот момент выплавленным из тёмной меди, тускло мерцающей.

Наташа взяла длинные чёрные ножницы старинной работы и принялась счищать нагар и подрезать фитили свечей.

   — А что это за чёрный мальчик? — спросил я нерешительно.

   — Такой чёрный мальчик есть у каждого человека, который хотя бы что-то ценное из себя представляет, — ответил Олег, не поднимая век, — особенно у нас в России.

   — Что-то вроде рока? — поинтересовался я.

   — Нет, вполне конкретный и совершенно реальный человек из рода дворян Пологовых, как бы из дружеской семьи.

   — Без всякой мистики?

   — Можно сказать, без всякой, — усмехнулся Олег. — За исключением того, что у нас в России всякого рода двойственные личности вроде Кутузова или так называемого Дмитрия Самозванца приобретают порою мистический оттенок. Это делается или руками тёмных интеллектов, как со Степаном Разиным и Пугачёвым, либо руками изворотливых ловкачей, как в случае со Сталиным.

   — Но этот чёрный мальчик всю жизнь пройдёт рядом с Николаем Николаевичем, — сказала Наташа.

   — А впервые даст себя знать к концу Персидского похода под командованием генерала Зубова Валериана Александровича. Но об этом в следующий раз. Сегодня хватит.

Олег встал, осторожно снял с рукописи руку Наташи, поднял эту стопку весьма увесистую на воздух, пораскачивал её на весу, как бы примеривая на тяжесть в этом бронзовом свете свечей, и унёс куда-то вглубь житницы.

 

7

Мы бредём пустынной улицей Вереи. Темно. Звёзды ясные. Где-то вдали за лесом отдалённо грохочет электричка. Олег и Наташа провожают меня до автобуса.

Городок словно вымер.

   — Это интересно, что ты рассказываешь про ваши заседания, — говорит Олег, — может быть, это и очень интересно. И этот тип, который за тобой приехал за десятки вёрст в милицейский участок... Это, конечно, не просто выпивохи.

   — Сначала я решил, что это просто пижоны, — говорю я, — но теперь я думаю, это что-то посложней.

   — В этот раз я приехать к вам не смогу, — говорит Олег, — на это воскресенье мы планируем поход за поздними волнушками. Рыжики последние сейчас. А вот на следующий раз, может быть, я и подъеду... Всякое бывает. Может, и там какой-то бисер промелькнёт. Ну, а тебя мы ждём всегда.

Ночь прохладная и ароматная, леса ещё дышат всей глубиною своей чистоты. Даже грибами холодновато отдаёт сентябрь в дыхании березняков. Дыхания эти прохладные витают над городком. Здесь и там светятся голубизною окна горожан из неказистых домиков.

   — У телевизоров сидят, — говорит Олег, — сегодня какой-то матч хоккейный из-за океана.

   — Неутомимые, — говорит Наташа.

Проходим низкий дом тяжёлой кладки. Чуть блещут из-за тяжких штор полоски света. И какое-то пение однообразное доносится оттуда, как бы из-под земли.

   — Сектанты? — спрашиваю я.

   — Нет, — отрицает Наташа.

   — Сектанты тут есть, а это — катакомбники.

   — А что такое катакомбники? — спрашиваю я.

   — Это те, кто не признал советскую Церковь, — отвечает Наташа, — они со времён Декларации Сергия, советского митрополита, остались в прежней вере и молятся теперь тайно, как ранние христиане.

   — И их не трогают?

   — Трогают, — вздыхает Олег, — ещё как, не столько органы, сколько церковная номенклатура. Органы по наводке номенклатуры этой работают.

   — Ну значит, они всё же сектанты, — размышляю я вслух.

   — Формально — да. Но, по сути дела, сектанты это и есть церковная советская номенклатура, они полуобновленцы-полупровокаторы-полуцерковники.

   — Три «полу», — усмехаюсь я. — Одним словом — схизматики.

   — «Схизма» — греческое слово, что значит «расщепление», — говорит Олег, — по отношению к Русской Православной Церкви теперешние советские церковники — «схизматики», как отпавшие от истинной под водительством митрополита Сергия Старгородского. Ну а Русскую Православную Церковь схизматиками считают католики, веками борются за то, чтобы её поглотить. Это хорошо понимал ещё Александр Невский, который считал, что Римский Папа опаснее татарского хана. Татары тогда принципов религиозных не имели. В политических целях они даже поддерживали русское священство, чтобы оно не давало народу подняться против ига. Да и у Римского Папы то же самое, он ведь не столько религиозный, сколько политический деятель.

Вот война с поляками — Папа благословил нашествие Речи Посполитой. Наполеон — то же самое. По благословению Папы на нас тогда вся Европа пошла, и не случайно маршал Даву поставил своих коней в Успенском соборе.

   — Наш предок так всю жизнь казнился за то, что поддержал Кутузова тогда в Филях, — сказала Наташа.

Из-за спины прошелестели шины автобуса. Скрипнули тормоза. Раскрылись механические двери. В салоне автобуса было пусто. Только один какой-то пьяный дремал на заднем сидении, нахлобучив кожаную крошечную кепочку на лоб...

Мы обнялись все трое разом, и я вскочил в автобус. Пока дверца не захлопнулась, Наташа успела крикнуть мне вдогонку:

   — Поосторожнее держитесь: сейчас всякое бывает.