Странно, о лучшей поре жизни, детстве, у меня сохранились смутные воспоминания. Я помню, будто сквозь сон, чудесное украинское утро, пропитанное запахами трав, отяжелевших от росы. Гигантские подсолнечники за тыном и восходящее солнце, тоже как диковинный подсолнечник. Из открытого окна я видел на тыне этом пошатывающегося кочета, который орал во всю петушиную глотку. Глазки у него маленькие и злые, и мне было боязно этой птицы.
Все еще спят: и мать, и отец, и бородатый дед, от которого чудесно пахло деревом, клеем и еще яблоками. Я прокрадывался из душной хаты во двор, где у саманной печурки с жестяным ведром вместо трубы хлопотала бабушка Ганя, добрая и подвижная, которая, наверное, никогда не спала потому, что не любила этого самого скучного на свете занятия.
Робко обходя горланящего кочета, я подбегал к бабушке и тыкал пальцем в сторону сердитой птицы:
— Он!
— А ты не бойся его, маленький, — говорила ласково бабушка, — это петух. Он курочек будит. Кричит, что пора им снести яичко Мишеньке.
Потом вдоль нашего тына проходили великаны. Все в соломенных шляпах, а на плечах несли невиданные ножи на длинных палках. Я опять пугался и тыкал в их сторону пальцем:
— Он!
— А ты и их не бойся, Мишенька, это косари, — говорила бабушка, — они сейчас песню петь будут.
И вправду, великаны запели: «Эй, нути, косари, что проснулись до зари...»
А солнце медленно поднималось из-за тына. Тяжелые капли, сверкая, скатывались с листьев. Золотые пчелки жужжали над влажными цветами. Начинался день. Пахло медом и пирогами, которые пекла бабушка. И все ей, старой, казалось, что Мишенька, приехавший с папой и мамой из большого города, голоден. Что нет у них там таких яблок и сметаны, что некому там изжарить курочку и испечь пирогов, некому сварить вареников с творогом или вишнями. И вправду, вкуснее бабушкиных пирогов не было на свете.
И еще мне запомнились отцовы байки, которые он рассказывал вечерами, сидя со старшими детьми под огромной грушей. Груша была необыкновенная. Теплый вечерний ветерок задумчиво перебирал ее листья, и мне иногда казалось, что это не отец рассказывает, а она, старая, плодовитая, дарившая нас маленькими, но очень сладкими медовыми плодами, сказочная груша.
Село, в котором рос отец, было большое: четырнадцать километров в длину, семь в ширину. Семь приходов было в нем, а после коллективизации — семь колхозов. Стояло оно у днепровских плавней, на великом пути с севера на юг, протоптанном и копытами коней крымских орд и ватагами запорожцев, а потом мирными бричками чумаков, возивших из Крыма соль. Соляным шляхом звалась эта дорога, проходившая через село с поэтическим названием Малой Белозирки.
Шла весна 1920 года. Отгремели над селом лютые военные годы. Кто только не ломал ветвей в яблоневых и грушевых садах его: и беспутные махновцы, и лютые белые чеченцы, и кайзеровские немцы, как саранча, пожиравшие все на своем пути.
Отгремела война. Над селом опустились тихие вечера. Запели девчата. Парубки приосанились. Хмуро щурились богатые мужики: у молодых ветер в голове, а мы еще побачим, что будет.
Пришел с войны Сашко Грачик в буденовке с красной звездой. Соседские хлопчики бегали смотреть через тын на Сашка и его красную буденовку. «Бач, рогата яка», — шептались хлопчики и до истомы завидовали парубку. Девчата тоже поглядывали на Сашка. Да и как было не поглядывать: видный парубок Грачик, стройный, с широкими бровями вразлет. Не глядела на парня только Галинка, дочка бывшего волостного писаря Бойко. «Що я комбеда не видела, голоштанника», — говорила она подружкам.
Не глядела на людях. А когда Сашко проходил мимо ее хаты, пристально разглядывала его из-за марлевой занавески. Не похож этот парень на знакомых ей парубков. Что-то было в нем свое, что он знал, а они не знали. Не знала и она, Галинка. А хотела знать. Вот потому и глядела из-за занавески.
Лунными вечерами сходилась молодежь с западной части села, кладбищенские, как их звали белозирцы, на Олесиной поляне, за околицей села: внизу Днипро, а вверху, над кручей, кладбище. Песни пели, игры играли, а некоторые парочки спускались вниз к теплым водам Днипра и, прячась в ивняке, целовались. А старый Днипро, кравший по ночам все звезды с неба, плескал доброй волной по камышовым заводям, и поцелуев не было слышно.
Ходила тогда Галинка с Василем, сыном дьякона из их прихода. И к Днипру спускалась с ним целоваться. Женихалась с Василем не по любви, а, скорее, из озорства, а может, и от скуки, а может, из-за того, чтоб другие парни не липли, — Василь был добрый, толстогубый и тихий, как теленок.
После возвращения Грачика Василь иногда приходил на Олесину поляну вместе с ним. Были они товарищами еще по приходской школе. Галинка видела, что ухватился Сашко за Василя, как черт за грешную душу. Все с ним о боге спорил и агитировал за комсомолию и комбедию. А Василь больше молчал и вздыхал. Слишком врос парень в старое да и батька своего боялся: строг был дьякон.
Начиналось уже лето, а Сашко дивчины себе еще не выбрал. Правда, на селе его часто видели с Мотрей рябой, но дела у них были комсомольские — по идейности ходили вместе. Да и то Мотря была намного старше Сашка, в войну партизанила, а сейчас громко говорила, что чего это она замужем не видела? Какому-то паразиту галушки варить! Свирепая была девка — никак Сашку не пара.
Придет Сашко на Олесину поляну, поговорит с парнями, иногда поспорит. Попоет. Хороший голос у него. Мужественный и душевный. Особенно любил он: «...а я тебя аж до хатыночки сам на руках выднесу...» Когда услышала Галинка впервые, как пел Сашко, душно ей стало, задохнулась. Никогда с нею такого не бывало. Будто позвал ее с собою... Но он не звал, он песню пел.
Тихая была в этот вечер Галинка. Сидела у заводи, обхватив руками ноги, пригнув голову свою к коленям. Глядела на звезды, украденные с неба Днипром. И Василь был тихий. Он всегда был тихий. Потом обнял Галинку за плечи, сказал то ли всерьез, то ли шутя:
— Я больше всего на свете люблю тебя... и вареники с вишнями.
Посмотрела на него Галинка впервые всерьез. Да как! Обожгла глазами.
— Лопух ты, Василь, — вздохнула и встала.
А он и не заметил, как дивчина на него посмотрела.
— Завтра мы с Сашком в луга идем на сенокос. Может, придешь?
Усмехнулась Галинка.
— Может, и приду, — сказала и ушла от него, стремительная, гордая.
А утром, подоткнув полы своего сарафана, она спустилась в Черную балку, идя напрямки к луговине, Холодная роса приятно щекотала ноги, а тяжелевшие от влаги травы покорно ложились под Галинкиными ступнями, оставляя надолго ее след. Ох, хорошо утром, когда еще не взошло солнце, идти босым по росе! И не думается ни о чем, и сердца, значит, не тревожат думы, и кажется, что сам ты растворяешься в прозрачных росах и врастаешь вместе с травами в теплый чернозем, дарящий живому и силу и радость. Галинка быстро шла и улыбалась, и ноги ее до колен были мокрыми. Сейчас ей захотелось броситься грудью на траву и лицо омыть, как и ноги, росой. Кинулась в травы и, прижимая к себе их влажные травяные локоны, громко смеялась. Вся она вымокла. Платье прилипло к телу. Необъяснимая радость охватила ее. Она вскочила и побежала навстречу дню.
Выбежала из балки на широкую стежку и налетела прямо на парней. Шли Василь с Сашком в соломенных шляпах и с косами на плечах. Забыв застыдиться, замерла Галинка. От неожиданности остановились и парни. Недвижимыми глазами смотрел Сашко на девку. Как будто впервые видел ее. Жгучие это были глаза. Высушили они Галинку от росы. Загорелось у нее лицо. И она глядела на парня неотрывно, забыв о девичьей гордости.
— Вот и добре, что пришла. Это я ей вчера сказал, чтобы пошла с нами, — зашлепал губами Василь, объясняя Сашку появление Галинки.
— Тебя послушалась, Василю. Жинкой буду покорной, — сказала Галинка и пошла вперед, задумчиво наклоня голову, осторожно ступая мокрыми ногами по пыльной дорожке.
Парни двинулись за нею.
Василь сиял и гордо косился на Сашка: вот, мол, какая у меня девка: и красивая и покорная — сущий клад!
До луговины все трое не проронили ни слова. Бросили узелки с хлебом и салом в прошлогоднем шалаше, сложенном из сухих, почерневших камышей; поднеси зажженный прут — вспыхнут, как свечка. Парни сняли рубашки и остались в шляпах и портках. Правили оселками косы... А Галинка, заплетая волосы, поглядывала на них. Сашко был выше и тоньше Василя. Мускулы на руках перекатывались под смуглой, почти цыганской кожей парня. Огромный лиловый шрам от пояса через смородиновый сосок пересекал грудь. Она подошла к парню и осторожно притронулась пальцем к зарубцевавшейся ране. Плечи парня дрогнули, как от удара, и руки обмякли.
— Что это у тебя? — спросила Галинка.
— Человече саблей побаловал, — нехотя ответил Сашко. И, может, впервые покраснел от застенчивости и девичьей ласки. А плечи парня все подрагивали.
— Болит? — спросила Галинка.
Сашко отрицательно покачал головой и почему-то строго крикнул Василю:
— Пошли, а то роса сойдет!
А Галинка села около шалаша и, обхватив колени руками, зашептала:
— Ой, мамо, мамо, та я ж люблю его, комбедика, нецелованного, худобного!
А внизу луговины звенели косы, вздрагивали травы и молча, подкошенные, ложились на сырую землю.
Всходило солнце.
А вечером Галинка варила кулеш в старом котелке. Хлопцы лежали подле и курили высушенные на солнце и потертые в ладонях листки самосада, который был удушливее костерного дыма.
Кулеш вышел густым и жирным: крупу с салом варили. Дымком каша попахивала. Потом лежали на охапках сена у шалаша, сморенные дневной работой и пищей.
Василь сразу же уснул. Сквозь сон слышал только, как Галинка спрашивала Сашка:
— А какая же она, эта коммуния? Под одним одеялом спать будут, что ли?
— Брешут это, — отвечал Сашко, — коммуния будет царством людской свободы. Забудут в ней о человеческих бедах. Все будут счастливы: и ты, и я, весь трудовой люд.
— И Мотря рябая? — лукаво спросила Галинка. — Будто убогих и злых не будет?
— И Мотря... подобреет она тогда, а доброта красит человека.
Проснулся Василь от дурного сна. Будто сидела у него на груди жаба и плакала человеческой слезой. Переел кулеша с салом, что ли? Галинки не было. Сашка тоже. Василь вылез из шалаша. Гасли последние звезды. Восток занимался светом. Вокруг тоже никого не было. Он был один.
— Галинка-а-а! — закричал Василь.
Но никто не откликался.
Значит, Галинку увел Сашко. Не друг он, а вражина: девку сманил.
Тошно стало Василю. Поплелся обратно. Пошарил в шалаше. Нашел узелок. Поел сала с хлебом. И, обиженно чмокая губами, опять уснул. Спи, Василь, спи. В жизни зорек таких немного.
— Вставай, Василь, вставай, пора!
Над ним лицо Сашка с блескучими глазами, как у той жабы.
Не может проснуться Василь.
— Вставай, увалень, пора, — тормошит его за плечи друг.
И Галинка здесь, смеется звонко, радостно:
— Вставай, Василю!
Он слышит, как Сашко уже правит косу. Звенит и коса весело, остро, как Галинкин смех.
— Где была? — спрашивает у нее Василь.
— Я тебе не жинка, чтоб отчитываться.
— Галинка, — тянет с отчаянием Василь, — я ж люблю тебя!
— Ты и вареники с вишнями любишь, — смеется девка.
— Не смейся, Галю, я мужем буду, а Сашко в коммунию тебя запрет.
— А может, Сашко с коммунией мне люб больше дьяконовой хаты?
Зло бегают маленькие глазки Василя.
— Батьку твоему скажу, — грозится он.
Не любит Галинка угроз, не любит и Василя.
— Постылый... — И отворачивается от парня.
На ночь ушел Василь в село. Его провожал Сашко. О чем они говорили, знает только набедовавшаяся за войну степь да глупые перепела, кричавшие с заходом солнца, что «спать пора», будто это — самое главное в жизни. Проспал Василь девку.
Вечерами мрачный ходил он по Олесиной поляне, а девчата хихикали:
— Василь, иди к нам, что мы, хуже Галинки? — В селе женихом он был видным.
А внизу, в ивняке, целовались Галинка с Сашком, целовались иногда и на виду, бесстыжие, как две тени, бродили друг за другом. Но над ними не смеялись: одни Сашка уважали, другие побаивались.
Однажды веселую и грустную, насмешливую и улюлюкающую Олесину поляну охватила паника. Митрий Ляшко, проходя мимо кладбища, увидел привидение, ей-ей, оно бежало за ним. Несколько смельчаков приблизились к кладбищу и тоже видели, как что-то мельтешило промеж крестов.
Опустела поляна. Жившие у околицы боялись выходить из хат в поздний час.
И привидение осмелело. В полночь оно гуляло уже по Олесиной поляне. Парни с девчатами теперь не спускались по вечерам к Днепру. Хмурые, сидели парни у хат, курили крепкие цигарки, сплевывая сквозь зубы.
Сашко с Галинкой встречались теперь мельком. Иногда он подходил к Галинкиной хате и сидел с нею на скамеечке.
— Не сиди, не скалься с хлопцем, он тебе не пара. Иди матери помогать! — сейчас же раздавался крик.
Досадно было Сашку глядеть на парней, на их ленивый страх перед чертовщиной. Разве в коммунии, за которую дрался Сашко, будет место чертовщине? И Сашко решился. Мотря, с присущей ей партизанской хваткой, хлопнув Сашка по плечу, рубанула:
— Правильно, нечего идеи разводить. Ни один чертяка не устоит перед пролетарской пулей!
Когда сумерки сгустились, Сашко с Мотрей залегли у двух валунов, что издавна лежали у тропинки, ведущей от Олесиной поляны к кладбищу. Камнями-братками прозвали их на селе. Траурные процессии проходили мимо них многие и многие лета, и часто в скорбном бессилии опускались на эти камни люди, проводившие в последний путь своих близких.
Ночь была душной и темной. Звезды и те куда-то попрятались. Было очень тихо. Молчала Мотря, молчал и Сашко. Жутковато стало. Но Сашко хорошо запомнил слова своего полкового комиссара, что нет в природе бога и нет черта, а есть Совесть человеческая, Правда человеческая и Труд человеческий, перед которыми навсегда отступит темнота. И лежал он здесь за эту Правду человеческую. Смелый ты, Сашко, парень, и смелая подруга твоя по идейности Мотря, которая, когда будет построена коммуния, попригожеет и подобреет.
А вдруг привидение не придет? Как быть тогда? Многие на селе знали, куда вы пошли. И не поверят вашей правде и не пойдут за вами к тому, куда вы ведете, скажут, что брехал все Сашко: и бог есть, и черт есть, а поп Пантелей — заместитель их на земле, его и слушать надо.
Но вот что-то забелело и двинулось от кладбищенских ворот вниз по тропинке. А может, это померещилось уставшим глазам Сашка?
— Не промахнись, хлопчик, идет проклятое, — выдохнула в лицо Сашку Мотря.
Сашко крепче сжал карабин.
Саженными шагами шло оно, огромное, белое, быстро спускаясь по тропинке, будто парубок спешил на свидание к дивчине своей на Олесину поляну. Но, приблизясь к валунам-братьям, привидение остановилось, тревожно закачалось и замерло. Может, и оно знало о комсомольской засаде, да отважилось своей кривдою побить Сашкову правду? Ой, не отступит Сашко перед чертом, как не отступил он под дулами ружей беляков, не тому учили его добрые люди.
— Стой! — крикнул Сашко не своим голосом. — Стой, стрелять буду!
Охнул в ночи карабин.
Привидение качнулось и рухнуло наземь.
Сашко, отбросив карабин, выскочил из-за валунов. В несколько прыжков он оказался у бьющегося тела, обвернутого в белые простыни. Рядом валялись деревянные ходули. Сашко нагнулся и с силой отдернул белый холст. Показалась голова привидения. Сашко узнал Василя. Сопя, Василь поднялся с земли, освобождая ноги от холстины.
— Испугался, думал в меня стрелять будешь, — глухо сказал он Сашку.
А Сашко молчал. Так и стояли они друг перед другом: один высокий и тонкий, другой рыхлый, ссутулившийся.
— Гад ты, Василь! — наконец выговорил Сашко чужим для Василя голосом. — Собирай свою комедь, в село пойдем.
Подошла Мотря с карабином.
И пошли они втроем вниз по тропинке к селу. Впереди сурово молчавший Сашко, а за ним робко поспешавший Василь, неся в руках свою «комедь»: холстины с ходулями. Сзади шла Мотря.
Засмеяли Василя на селе. На люди теперь не показывался. Сидел в хате с отцом, «жития» читал.
А село тревожилось, радовалось. Из губкома бумагу прислали: Ленин землю дал! Декретом ее называли. Слышали мужики о декрете и раньше, еще когда под Деникиным да Махно были, слышали, ждали, да все не верилось, сбудется ли? Вот и сбылось! Выходили в поля, рассматривали землю, прикрываясь от солнца ладонью. Землица ты наша, кормилица! И слово-то «Ленин» какое ласковое!
Собрались мужики на сходку. Комитетчики в центре. Пришли и почтенные селяне, стояли насупившись, только бороды от волнения подрагивали.
— Кому поручим верховодить нарезкой? — спросил у собравшихся председатель Совета Семен Рачко, мужик длинный и худой — в чем душа держится, — восторженно оглядывая всех. Был Семен безземельным и безлошадным. С четырнадцати лет мыкался по хуторянам. Сегодня он пришел на сход, как на праздник — причесанный, в расшитой рубахе.
— Сашка Грачика! — крикнул кто-то.
— Грачика, Грачика, — поддержали мужики, — он парень бедовый!
Сашко, смущенный, стоял перед сходом.
— На том и порешили — Сашка Грачика избираем, — заключил Семен Рачко. — Сумел добре воевать за землю, сумеет и нарезать ее людям.
— Выходи на круг, слово тебе даем, Грачик!
Расступились мужики. Ждали, что скажет суровый парень в звездастом шлеме.
«Чего говорить-то им, мужикам?» — оробевши, думал Сашко. Не приходилось ему еще речи держать. И вдруг среди радостных мужицких лиц он увидел красную морду Данилы Борща, который нагло протиснулся вперед и буравил Сашка своим черным оком, второе-то бельмом поросло. Мать Сашка померла на свекольнике у Данилы. Доконал ее голодом и работой. Свиньи Данилины ели лучше, чем наймички. Придя с войны, не застал Сашко матери.
Раскрыл Сашко посеревшие от ненависти губы и, не отрывая бешеных глаз от красной морды Данилы, сказал:
— Все правильно, мужицкой стала земля. Нам ее пестовать теперь, чтобы не было в селах убогих и сирых, батраков и наймичек. Не дадут в обиду Советы трудовой люд!
Шаркнул глазом по мужицким лицам Данила и сник за чужими спинами.
Так ленинский Декрет о земле положил начало новой жизни белозирцев. Трудное это было начало.
Из уезда приехал землемер Карл Шварц, сухонький, белобрысый немец, очень спокойный, очень рассудительный.
— В'и не спешите, Гратшик, нарезка есть очень серьезный работа, — говорил он Сашку.
Рачко и Сашко согласились со Шварцем, что начать нужно с перемера всей земли.
Мужики ходили за землемером, иногда мешали ему, торопили:
— Не тяни, Карла, пахать скоро.
Лето подходило к концу. Дождей не было. Потемнела стерня на полях. Пылили дороги. Только вечера приносили прохладу. Темное небо освежало землю, увлажняло побуревшие травы. Неугомонно стрекотали кузнечики.
Сашку в эти последние дни лета не хватало времени. Или дни стали короче? Он мотался то в уезд, то с Карлом на поля, то успокаивал мужиков, споривших о ближних и дальних участках, где шла нарезка земли. Его слушали, ему верили.
«Для мира порадей!» — говорили мужики.
И он «радел» до боли в суставах, до тошноты от голода — ел-то раз в день затерку, которую варила ему крестная.
— Изведешься, парень, вон глазищи одни остались, — качала головой она, глядя, как крестник уминает похлебку.
Вечерами, через огороды к нему прокрадывалась Галинка.
— Сокол ты мой! — шептала она, гладя его по костлявой спине.
В эти минуты он забывал обо всем. И было ему блаженно и покойно подле любимой.
А когда она уходила, боясь, что родители заметят ее отсутствие, он находил узелок, в котором лежали пироги и яйца, сваренные вкрутую, или чистая рубашка.
Он всегда краснел, находя узелок, хоть в хате никого и не было.
Однажды поздно к нему пришел Василь.
— Здорово, Сашко. — Голос у Василя был неуверенный, робкий.
— Пришел? — спросил у него Сашко.
— Ага, — ответил тот.
— Ну, проходи в хату, хахаль кладбищенский.
Тот молча сел. Закурили.
— Не серчай на меня, Сашко. Сдуру совета послушался. Попугай, говорят, кобеля. Осрамишь — от девки отвадишь. Может, из села уйдет комиссар бесштанный... А с Галинкой что, насильно мил не будешь... Да и не любила она меня. — И он глубоко вздохнул.
Опять молчали долго. Жаль было Василя, но Сашко рта не раскрыл. Разве жалостью поможешь? А Галинку он не отдаст никому на свете.
— Все дома сижу бате в угоду и слушаю его сладкие слова о боге и злые о людях, — опять заговорил Василь, — тошно мне от них.
— Иди к людям. Это ведь от лени в кельи уходили. Не будь ледащим.
— Возьмете? — радостно вздрогнул Василь.
Сашко промолчал.
— Подойди завтра к Рачко. Ему писарь нужен.
— А старый Бойко?
В вопросе Василя была тревога и любопытство. Что скажет Сашко о будущем тесте?
— Бойко не будет людям помощник, не ту сторону тянет...
На прощание пожали друг другу руки, крепко, по-мужски.
Об этом дне у Сашка осталось в памяти лишь то, что ноги его вдруг стали ватными, он как-то осел, а над ним сверкало огненное око Данилы Борща...
В полдник к Совету прибежали хлопчики с криком, что Данила «не допускает раздела» и кидается на всех с топором.
Рачко и Грачик поспешили на место. Шум был на меже свекольника Данилы, Он метался перед мужиками и кричал не своим голосом:
— Выди, зарублю!
— Ты что, власти не подчиняешься? — крикнул ему Рачко.
— Плевал я на вашу власть!
Мужики оробели. Никто не решался подойти к беснующемуся Даниле. Запорет.
Сашко отделился от толпы и пошел прямо на Борща. «Не пресечешь его сейчас — другим повадку дашь», — думал он.
— Брось топор, кикимора, — спокойно приказал ему Сашко.
Данила растерялся и отступил на несколько шагов.
Мужики загалдели и двинулись за Сашком. Под ногами захрустела свекольная ботва.
От этого хруста Данилу как-то передернуло. Уставившись в лицо Сашка, он с храпом просипел:
— У, гад жилистый, звездастая башка! — и, неожиданно пригнувшись, метнул топор.
Несколько рук скрутили Данилу.
В глазах Сашка поплыло свекольное поле, запрыгали растерянные лица мужиков, и все это скрылось в лазоревых волнах. И он рухнул на Данилову межу, перечеркнув ее своим телом.
Очнулся он в своей хате. Окно было завешено — чтоб солнце глаз не слепило. День-то на дворе, наверное. Что же он дрыхнет?
Галинка встрепенулась:
— Лежи, милый, лежи, фельдшер велел.
Ее лицо, похудевшее, с синевой под глазами, радостно наклонилось над ним.
— Ты здесь? — спросил он, с трудом размыкая губы.
— Здесь, Сашко.
— Ну и добре.
И он опять закрывает глаза и уже ровно дышит, не выпуская ее пальцев из своей ослабевшей руки.
Сашко поправлялся быстро. И, пробуждаясь, всякий раз искал глазами Галинку: здесь ли она?
— Здесь ты? — улыбаясь, спрашивал он.
— Здесь, Сашко, здесь. Где же мне быть?
Он не знал еще, что она ушла от отца, ушла без ничего. Шла по улице к Сашковой хате, опустив руки вдоль туловища, с непокорно поднятой головой. Шла к любимому. Кто ей помешает?! Ой, когда же такое было, люди, чтобы дочь состоятельных родителей без благословения или покаяния уходила из родного дома с неопущенной головой?! Никогда такого не было!
Галинка стала тихой, покорной. Улетели из глаз бесинки. Заботливо смотрела она на Сашка и просилась:
— Боюсь я здесь за тебя. Уйдем из села, Сашко. Свет велик, найдем свое счастье среди людей.
Он прижимал ее к себе, к своему казачьему сердцу, которое беляки перечеркнули лиловым шрамом.
— Счастья не ищут, Галинка, оно добывается. Здесь нам коммунию строить!
В эту необычайную осень — время распашки освобожденной земли — они с Сашком посадили в своем сиротском дворе грушу — тоненькую веточку со слабым корешком.
Но самый неожиданный и замечательный в этой истории конец.
Сашко Грачик — живой человек: он наш дед. И Галинка только не молодая уже, а старенькая и добрая — бабушка Ганя.
Я в детстве подходил к ней и тянул за юбку.
— Ты зачем стала старая? — спрашивал я, подозрительно глядя на нее.
— Сама не знаю, внучек, — смеялась бабушка и целовала меня почему-то в глаз.
— Ты скоро будешь опять молодой? — продолжал я.
— Нет, Мишенька, молодыми бывают только раз, — вздыхала бабушка и вновь принималась хлопотать у печи.
А я не верил ей. Конечно же, они с дедом опять будут молодыми и опять будут спускаться к Днепру, чтобы поглядеть на украденные ими с неба звезды.