Цветы и железо

Курчавов Иван Федорович

ЧАСТЬ I

 

 

#img_4.jpeg

#img_5.jpeg

#img_6.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Высокий куст с гладкой серой корой и перистыми листьями тянулся к свету тонкими прямыми ветвями. Он уже отцвел, и на нем показались крупные, пока еще неспелые гроздья ягод. Но ими явно не был удовлетворен сутулый седой человек. Подслеповато щуря глаза, он бережно пригнул к себе ветвь и говорил, словно имел дело с человеком:

— Не гоже так, не гоже!.. На твоем месте, дорогая, я сыграл бы свадьбу с этим красавцем южанином. Правда, он изнеженный кавалер, а ты терпеливая, все переносящая северянка, но что из того! Наша рябина и приезжий гость, виноград, — удайся дело — был бы чудесный гибрид!.. — Отпустив ветку, старик убежденно продолжал: — Согласен, вы не из одного семейства: рябина из семейства розоцветных, виноград — из виноградных. Но ведь удавались же Ивану Владимировичу межродовые гибриды. Хотя бы рябины и боярышника. А почему со временем нельзя повенчать виноград и рябину? В третий раз не состоялся этот гибрид. А в четвертый, пятый, в десятый раз, возможно, и получится… Наверняка получится!

Старик разрыхлил руками торф около корневища и быстро зашагал по тропинке. Около молодой березки он остановился, нежно погладил ее по белой с черными крапинками и полосками бересте и улыбнулся, как хорошей знакомой.

— Вот тебе, нашей красавице, дать плоды — красивее дерева и на земле не было бы. Да, да, дорогуша! На твои бы ветви что-то золотистое, с зелеными или оранжевыми пятнышками. И розовое подойдет. Что-то среднее между яблоком, грушей, хурмой, лучшее из всего этого!..

Старик торопливо засеменил к стене древней крепости, у подножия которой раскинулись газоны с цветами. Они приятно пахнут, и старик вдыхает воздух полной грудью, словно ему никак не надышаться их ароматом. Он останавливается у грядки, на которой высажено растение, напоминающее луковицу.

— Молодец! — хвалит старик. — Вот взял и выжил один. Самый терпеливый из всех. Братишки-то сдали: пожелтели, засохли. А ты перенес стужу, да еще какую! А ведь немало было споров: гладиолус «триумф» нашей зимы не выдержит. Выдержал! Молодец! А всему причиной…

— Папа! — позвал мужской голос.

Старик обернулся и сердито посмотрел на того, кто помешал ему, но в ту же минуту ему захотелось поделиться (в какой раз!) своей радостью, и он потянул сына за рукав поближе к гладиолусу.

— Посмотри, Николай, посмотри! Растет и растет! Молодец! А каким он будет, когда зацветет…

— Папа, война началась, — осторожно прервал его сын.

Но старик или не дослышал, или не понял всей значимости страшного известия.

— Вынес стужу! И виноград будет расти у нас, Коленька, обязательно будет. Мы эту неженку закалим, а то избаловали его на юге.

— Папа, война! — нетерпеливо повторил сын.

— Какая там еще война? — старик недоверчиво посмотрел на него.

— Немцы сегодня напали.

Старик нервно потирал глаза.

— Немцы? Если немцы… Боже мой!.. Это плохо, сынок, очень плохо! Война будет трудная!..

Он стоял у своего «триумфа» и смотрел поверх крепостной стены, где голубело июньское небо. Солнце полыхало над головой нестерпимо жарко. Казалось, что оно, еще не занавешенное пороховыми дымами, хотело отдать людям всю свою благодать — свет и тепло.

2

Посторонний человек мог подумать, что Шелонск жил своей размеренной, спокойной жизнью. В садах женщины собирали ранние сорта яблок. Девочки все еще по привычке украшали головы венками из ярких васильков. Старики, выбрав на реке тихую заводь, закидывали удочки. На липах и каштанах на разные лады распевали птицы (Шелонск всегда славился лесными певчими).

Но в городе не было спокойно.

Соловьиные трели глушились далекими громовыми раскатами. Шелонцы останавливались и прислушивались к этому грохоту, и, чем он был отчетливее, тем обеспокоеннее становились люди.

«Неужели они придут? Неужели их пустят? — думал, покачивая головой, Петр Петрович. — Нет, нет!» А потом в душу против его воли вкрадывалось сомнение: «Все может быть, все возможно». И чтобы не думать о самом тяжком, Петр Петрович Калачников принимался за работу. В саду появлялись грядки, которые ему не были нужны: их Калачников рыл для того, чтобы убить время.

Война с каждым днем приближалась к тихому зеленому городку, в котором два месяца назад Петр Петрович отметил свое шестидесятилетие. Всю жизнь он был сугубо штатским человеком, хотя многие утверждали, что его подвижность, тщедушная фигурка и взлохмаченный хохолок редких волос напоминают полководца Александра Васильевича Суворова. Впрочем, многие находили в нем сходство с Иваном Владимировичем Мичуриным. Старику это льстило. У Мичурина за свою жизнь он побывал несколько раз. И всегда возвращался к себе в Шелонск с новыми мыслями, со смелыми идеями. Из любителя-садовода он стал селекционером-оригинатором. Сам Иван Владимирович хвалил выведенные им новые сорта яблонь и груш. Нравились Мичурину и цветы, улучшенные его учеником. Калачников преклонялся перед Мичуриным и его помыслами. «Пусть каждый человек посадит и вырастит по одному дереву, — говорил не раз Мичурин, — и мы будем иметь в нашей стране около двухсот миллионов новых плодовых деревьев. Мы разрешим проблему питания, пейзажа, климата. Украшением природы мы смягчим и облагородим характеры и нравы. Мы поможем вырастить человека возвышенного, любящего все чистое и прекрасное на свете». И Петр Петрович старался выполнить эту заповедь. Он настаивал, чтобы в колхозе, насчитывающем триста душ населения, было высажено минимум шестьсот деревьев. Зимой он читал лекции садоводам, колхозным бригадирам, председателям колхозов, а летом трясся на своей незаменимой таратайке, развозя семена и черенки, инструктируя, как нужно делать прививки и опыление. И если случалось, что в очередной свой рейс он замечал засохшие саженцы, горе было председателю колхоза! Калачников ругал его при колхозниках. Затем тащил с собой в сельский совет. Потом отчитывал на районных совещаниях и в районной газете «Шелонская правда». Но на старика никто не сердился: знали, что он до самозабвения любит природу и болезнь дерева переносит как свою собственную.

Не любитель отвлеченных, далеких от жизни теорий, Петр Петрович в своем саду, своей практикой подтвердил, что природа благотворно влияет на перевоспитание человека. Лет восемь назад он писал Мичурину:

«Вы правы, Иван Владимирович, человек не может быть безучастным к красоте природы. Даже испорченная натура «сдает». После разговора с вами я взял к себе в сад хулигана-воришку, который побывал во многих детских домах и колониях. Я посвятил его в тайны гибридизации, метода ментора, аблактировки. Я рассказал ему о чудесах, которые совершаете вы у себя в Козлове. Я говорил ему, что наше дело очень трудное, что человек слабовольный отшатнется от него после первых же неудач. Конечно, я не мог охранять озорника, как это делали в трудовой колонии, я загружал его работой так, что ему некогда было подумать о недавних «приключениях». И дурь с него словно рукой сняло. Посмотрите теперь на него, этого мальчика, — красивого, умного, впечатлительного, мечтающего о том, о чем и мы с вами. Он теперь настоящий Человек и будет, верю в это, до конца таким!»

Петр Петрович смотрел на деревья и не мог представить, что усеянная яблоками шафран-китайка или ярко-красный пепин шафранный, молодые по возрасту, упадут, подкошенные осколками снарядов. Он снял свою помятую шляпу, повесил ее на сучок дерева и задумался. Он вывел немного новых сортов — десятка полтора фруктовых деревьев, кустарников и цветов. Но многие тайны в природе уже были раскрыты, гибридизация продвигалась все успешнее, и Петр Петрович верил, что до конца своей жизни он еще успеет создать немало новых сортов — хорошую память оставит о себе у людей.

Тяжело опершись на лопату, он вдруг поник головой. Неужели теперь, когда так близка цель всей жизни, пришел конец? Вот так же подступали к Шелонску в восемнадцатом году немцы. Петр Петрович решил тогда умереть, но не уходить из своего скромного садика, который занимал небольшую площадь и насчитывал с дюжину деревьев и кустарников. Немцы не вошли в Шелонск, их отогнали. А теперь они могут занять город. И все же уходить из Шелонска не хотелось.

— Нет, нет, — проговорил старик тихо, — здесь у меня вся жизнь…

Петр Петрович не заметил, как к нему подошел человек в сером пиджаке, перетянутом ремнями. Посетитель остановился поодаль, не намереваясь тревожить садовника. Калачников обернулся.

— Здравствуйте, товарищ Огнев! — воскликнул он, идя навстречу гостю. — Я вас таким небритым никогда не видел. И не признал бы, да глаза больно знакомые.

Они поздоровались.

— Значит, глаза выдают? — спросил Огнев.

— Выдают.

— Это плохо, Петр Петрович.

— Почему же плохо? — спросил Калачников. — Хорошие, открытые глаза иметь приятно: через них весь человек виден. Он показал рукой на запад: — Как  т а м, товарищ Огнев?

— Плохо  т а м. Сегодня с утра гитлеровцы ввели свежие силы. Наши снова отступили, километров на десять. У врага пока преимущество в живой силе и технике, Петр Петрович.

— И что же будет?

— Не исключена возможность временной оккупации нашего города. Повторяю: временной. Принято решение эвакуировать Шелонск. В том числе и ваш питомник: конечно, то, что можно вывезти.

Калачников долго и пристально смотрел на Огнева.

Потом он обернулся в сторону сада. Множество крупных яблок и груш свисало с деревьев. На том берегу реки грустно и протяжно запела девушка; песня оборвалась на полуслове…

— Не могу… Не могу!.. — голос у Калачникова дрогнул. — Они не пускают…

— Кто они?

— Деревья… цветы…

Огнев долго смотрел на сад, на Калачникова.

— Подумайте, Петр Петрович. Возможно самое худшее!

— Знаю, товарищ Огнев, но поймите меня правильно: оборудование завода грузят на платформы и отправляют в тыл. А я? Не возьму же я с собой яблони и цветы!

— Понимаю, Петрович, трудно!

— А что я без деревьев? Мне теперь поздно начинать где-то в другом месте. Надо доделать то, что начато.

— Враг-то какой, Петрович!.. Злее не бывало. Не страшно оставаться?

— Боюсь, честно сознаюсь в этом. Но еще больше боюсь за сад — пропадет он без меня… А я, как знать, может, и сохраню. В моем возрасте можно и рискнуть.

На западе отдельные выстрелы слились в протяжный непрерывный гул.

— Когда на бюро обсуждали вопрос об эвакуации города, я сказал, что вы, возможно, пожелаете остаться в своем питомнике, — произнес после раздумья Огнев. — Питомник действительно в два-три года не вырастишь. Но вы нам дороже любого питомника!.. Впрочем, принуждать не будем: уедете — хорошо, останетесь — и здесь честные люди нужны будут!

Калачников смотрел на Огнева и ждал, когда тот кончит. Петр Петрович вдруг оживился: у него мелькнула мысль, что на оккупированной территории он может пригодиться. Немецкий язык он знает отлично… Его домик стоит на отшибе… Вон, как пишут газеты и передает радио, у немцев в тылу уже есть и партизаны, и подпольщики. Будут они и в Шелонске…

— За доверие спасибо. Вы всегда правильно угадывали думы людей, товарищ Огнев! Вы большой души человек, — растроганно произнес Калачников; его костлявая грудь заколыхалась, и он стал растирать ее длинными сухими пальцами.

— Обыкновенный, Петр Петрович, — отмахнулся Огнев.

— Нет, нет!.. Вы всегда так хорошо понимали меня. Без вас мне трудно было бы. — Он посмотрел на заросшее лицо секретаря райкома партии и начал догадываться, почему не побрит Огнев и почему сегодня он недоволен своими глазами. — Я верю, товарищ Огнев, что еще увижу вас, — медленно проговорил Калачников.

Огнев улыбнулся, развел руками:

— И я верю. Впрочем, всяко может быть: война, Петрович!..

— Да, да, война…

Калачников хотел что-то сказать еще и не мог, точно ему сжали горло. Он взял секретаря райкома под руку и показал на деревянный домик — там приемный сын Николай готовился в дальнюю дорогу, чтобы увезти подальше от врага семена ценнейших растений.

3

Все ближе и ближе грохотали пушки. В артиллерийские выстрелы и разрывы снарядов уже отчетливо вплетались пулеметные очереди. На город наползала пелена едкого дыма. Самолеты проносились над Шелонском, и их тени скользили над рекой, которая, словно испугавшись, притихла. В различных местах города рушились здания, в домике садовода теперь непрерывно звенели стекла.

Старик стоял в саду у самого большого дерева, усыпанного плодами, и отсутствующим взглядом смотрел на серую стену крепости. Петр Петрович и одобрял свой поступок, и порицал себя, чувства были противоречивыми. Правильно ли он сделал, оставшись в городе? Что будет с ним завтра, если в Шелонск войдут немцы? А они наверняка войдут… Как он сумеет защитить сад, сохранить все то, что было создано почти полувековой деятельностью? Но старик успокаивал себя: сохраню. Он вспоминал слова секретаря райкома Огнева: в р е м е н н а я  оккупация. Но что означает: в р е м е н н а я? Петру Петровичу хотелось, чтобы, это означало дни, а не месяцы и тем более не годы.

Он принес лестницу и стал забираться на дерево. Вот он, родной Шелонск, тихий и мирный городок! Бывший тихий и бывший мирный… За рекой горели дома, пламя вздыбилось, показывая длинные красные языки. На прицерковной площади снаряды поднимали черные завесы земли. Врагу отвечали наши орудия, занимавшие позиции на этом берегу. Они били залпами и словно хлестали воздух огромными бичами.

Снаряды улетали далеко за город, и мало кто, кроме артиллерийских наблюдателей, мог оценить силу нашего огня. А фашисты били по городу, и разрывы снарядов корежили землю то там, то тут. Огонь хозяйничал уже на нескольких улицах. Калачников не мог спокойно наблюдать за этими разрушениями. Он медленно слез с дерева и тяжело опустился на траву. Он думал о Шелонске, о друзьях, об Огневе, о Николае. Сын, всегда слушавшийся его, вчера вдруг стал упрямо возражать. Он не хотел оставлять старика одного и настойчиво предлагал ему уехать из города. Николай даже грозился, что если Петр Петрович не уедет, то он тоже останется и никуда не повезет семена.

Где он сейчас, бывший беспризорник с кличкой Длиннорукий, ставший помощником, другом и сыном — Николаем Петровичем Калачниковым?

Где Огнев — секретарь райкома партии? Справедливый, понимающий человек. Это он помог получить участок земли для питомника, предлагал командировки в Козлов к Ивану Владимировичу Мичурину. Он приезжал в сад, когда садовник терпел неудачу, и разговаривал с ним так, словно Петр Петрович одержал победу. А если приходил успех, секретарь райкома поздравлял Калачникова, и всегда вовремя.

Когда доведется с вами встретиться?..

Калачникова тихо окликнула женщина. Он обернулся. Женщина испуганно махала ему рукой, платок на ее голове сбился, из-под него выглядывали неприбранные волосы. Калачников медленно пошел к калитке.

— Петр Петрович, в городе фашисты… наводят мост… — проговорила она торопливо и сбивчиво. — Идите домой, Петр Петрович, как бы беды какой не было! — умоляюще закончила женщина и побежала дальше.

Калачников еще больше ссутулился, засунул руки в карманы и побрел домой.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В один из августовских дней во дворе большого дома, стоявшего на отшибе деревни, толпились люди. Наиболее хозяйственные чинили крестьянские поршни, здесь же наващивая дратву и тонким гвоздем прокалывая отверстия в коже. Кое-кто пристроился у забора и брился, опуская кусок мыла в лужицу с прозрачной водой и потом взбивая этим куском холодноватую пену на щеках. Весельчак из категории вечных оптимистов сидел на поломанной скамейке и тренькал на балалайке «Катюшу». Недалеко от него, прижавшись к забору, стояла девушка, которой можно было дать восемнадцать-девятнадцать лет. Она была светловолосая, с выгоревшими бровями, с веселыми серыми глазами. В ямочке ее аккуратного подбородка точкой прилепилась темная родинка, прямой, чуть вздернутый нос красиво сидел между румяных, по-детски припухших щек. Одета она в выгоревшее ситцевое платье, на плечи наброшен тоже выгоревший мужской пиджак. Девушка иронически посматривала на балалаечника; иногда она протестующе махала рукой, это случалось тогда, когда балалаечник фальшивил.

Двор со всех сторон окружали густые высокие ели. А в доме молодой черноусый полковник, прибывший накануне вечером из штаба фронта, вел длинные разговоры. Он вызывал к себе людей по одному и спрашивал, спрашивал. Его интересовало абсолютно все. Если собеседник говорил, что видел зенитную батарею на позициях, полковник тут же подводил его к карте и просил точно указать, где находится эта батарея. Потом он расспрашивал, какого калибра орудие, сколько человек его обслуживает, и, если ему не удавалось получить ответ на один из вопросов, он с сожалением качал головой и говорил: «А жаль, это очень важные сведения». Если бы с ним рядом сидел посторонний, невоенный человек, он, вероятно, так и не понял бы: а что же для полковника не важно? Полковник расспрашивал, где немцы построили мосты или паромы, в каких деревнях обосновались их гарнизоны, каким бензином заправлены автомашины, подвозит ли противник в тылы валенки, лыжи, теплое белье, где солдаты моются и смотрят кино. Каждый ответ он записывал до мельчайших подробностей.

«До чего дотошный полковник!» — недовольно говорили пожилые и молодые люди, возвращаясь к своим товарищам, отдыхавшим во дворе.

Не был доволен своими рассказчиками и полковник. Они знали очень мало, во всяком случае не столько, сколько было нужно ему — работнику разведывательного отдела штаба фронта.

Во дворе находились бойцы нескольких партизанских отрядов, разгромленных за последнее время противником. Они были прижаты к непроходимым в это время года болотам и, к удивлению немцев, проскочили гиблые места. А возможно, гитлеровцы уже списали их в расход как боевые потери противника. Но партизаны вышли к своим и сразу же попали к дотошному полковнику, который не дал им отдохнуть и собраться с мыслями.

Полковник, расспросив очередного партизана, медленно и задумчиво ходил по комнате, изредка пожимая плечами, засовывая пальцы за широкий хрустящий ремень и резко высвобождая их. Вдруг он обернулся к молоденькому лейтенанту, рассматривающему на другом столе карту, и спросил:

— Где тот бородач?

— Кажется, пошел в парикмахерскую, товарищ полковник.

— В парикмахерскую? — представитель разведотдела штаба фронта сердито посмотрел на лейтенанта, будто он совершил тяжелую и непоправимую ошибку.

— Так точно! — лейтенант быстро вскочил со стула и вытянулся.

— Немедленно верните его. И пожалуйста, спасите его бороду. Быстро!

Лейтенант надел фуражку, распахнул дверь и, прыгнув с третьей ступеньки на землю, побежал в деревню. Бежал он легко, прижав к груди сжатые кулаки, будто состязался в спортивном кроссе. Подбежав к парикмахерской, он прыгнул через две ступеньки и дотянулся до ручки двери. Несмазанные дверные петли жалобно скрипнули. Бородач сидел в кресле, а около него уже суетился красноармеец-парикмахер; ножницы в его руках тонко повизгивали — мастер намеревался отхватить распушившуюся веником бороду.

— Прекратить! — крикнул лейтенант.

— Что прекратить? — недоуменно спросил парикмахер.

— Подстригать, — уже спокойнее проговорил лейтенант, с трудом переводя дыхание. Теперь ему хотелось скрыть свой повышенный интерес к большой рыжей бороде, и он обдумывал, как лучше это сделать.

— А что такое? — спросил бородач, все еще находясь в кресле и не собираясь вставать.

— Вас просит полковник. Вы оставили у него на столе какую-то бумажку.

— Я задержусь на полчаса: надоела мне эта борода, зудит под ней так, как будто пять лет в бане не был, — умоляюще попросил бородач.

— Сразу видно, что вы невоенный человек, — улыбнулся лейтенант, осторожно беря ножницы у мастера и разглядывая на них заводскую марку, точно только она его и интересовала. — Когда начальник даже ласково просит, это все равно приказ, и выполнять его нужно немедленно.

— Тогда слушаюсь! — быстро проговорил бородач и поднялся с кресла. Он виновато взглянул на парикмахера: — Сегодня приду. Ножницы должны быть острые и крепкие — у меня не волос, а проволока.

Парикмахер, не понявший шутки, обиделся.

— Я возьму у хозяйки, у нее есть для стрижки овец, — проворчал он.

— Вот-вот! — бородач закивал головой.

Через полчаса полковник остался с бородачом наедине. Они сидели друг против друга, и бородач не мог понять, почему так пристально смотрит на него начальник.

— Вы, товарищ Шубин, никогда не были разведчиком? — спросил полковник после длинной паузы. — Скажем, в мировую или гражданскую войну?

— Нет, я тогда был мальчишкой.

— Сколько же вам лет? — удивился полковник.

— Тридцать восемь.

— Отлично! — Полковник вскочил со стула и начал ходить по комнате.

— Я дал бы вам под шестьдесят, — сказал он и еще раз повторил: — Отлично!

Шубин не мог понять, что же здесь отличного: выглядит он гораздо старше своих лет, а представитель разведывательного отдела именно этим обрадован.

— Откуда у вас такая наблюдательность? — спросил полковник. — Вы дали ценные сведения. Ваши товарищи не заметили и одной десятой того, что оставили в памяти вы. А вы шли тем же путем…

— Я немножечко поэт, в молодости сочинял стишки, — проговорил с улыбкой Шубин. — А для поэта наблюдательность необходима.

— Безусловно! — живо согласился полковник. — Как там у вашего брата: «Зеленая прическа, девическая грудь, о тонкая березка, что загляделась в пруд?» Это надо видеть!

— Хороший поэт писал! — отозвался Шубин.

— Не в обиду будет сказано, поэты любят преувеличивать, любят приукрасить, — не спеша заговорил полковник, подходя к Шубину и пристально смотря ему в глаза. — Мы, разведчики, любим достоверную, очень точную наблюдательность. Существует пословица, что врут на войне и на охоте. Лично я считаю, что на войне вранье должно быть приравнено к измене Родине. На охоте — пожалуйста, можно врать сколько душе угодно, там это на пользу, особенно при неудаче: складная байка поднимает настроение!

Наблюдая за полковником, Шубин не мог понять причину экстренного вызова. Да и весь этот отвлеченный разговор пока не доходил до его сознания.

— Простите, товарищ Шубин, вас, кажется, величают Алексеем Осиповичем? — спросил полковник.

— Да.

— Вам не приходилось быть артистом, Алексей Осипович?

— В самодеятельном кружке.

— Так, так. Хорошо…

Шубин заметил, как снова метнули искру глаза собеседника, точно так же, как тогда, когда тот признал его за старика.

— Кого же вам приходилось играть? — полковник смотрел на Шубина суженными, с прищуром глазами.

— Всякие роли. Десятка полтора, пожалуй, сыграл…

— Какие больше вам давали: положительных или отрицательных персонажей?

— Чаще отрицательных. Для положительных ролей, говорят, физиономия и фигура не подходит. Глаза, говорят, у тебя хитрые, упитанность выше средней, в движениях мешковат. Вот и играл кулаков, лавочников. Однажды даже городового сыграл.

— И получилось?

— Старики говорили, вылитый Держиморда.

— Хорошо!

Полковник внимательно и, как показалось Шубину, с сочувствием смотрел на его одежду: грязный порванный пиджак, на котором оставили свои краски ржавая плесень болот и серая пыль дорог, штаны клеш, наскоро, по-мужски неаккуратно заштопанные, сапоги, перевязанные тонкой проволокой. Во всклокоченных длинных волосах Шубина запутались колючки, с порозовевшего от загара носа сползали лоскутки кожи. Представитель разведывательного отдела словно читал по его лицу и одежде, каким трудным был путь у этого человека, ускользнувшего от солдат противника, карателей и овчарок, прошедшего через огонь и непролазные болота.

— Последняя ваша работа, Алексей Осипович?

— Исполком райсовета.

— А до этого?

— Редакция районной газеты в Шелонске.

— В Шелонске уже с неделю немцы… А еще раньше? — допытывался полковник.

— В профсоюзе.

— Ну а раньше, еще раньше? С чего вы начали свой трудовой путь?

— Подпасок у кулака. Потом пастух.

— А после? — в голосе полковника Шубин уловил оттенок досады.

— Подручный у кузнеца. Пришлось быть и кузнецом…

— Где? — прервал полковник.

— В одной староверской деревне.

— Кузнец? — уже не Шубину, а себе задал вопрос полковник. — В староверской деревне? — Он закрыл глаза, опустил голову, подумал. — Это интересно… — Вскинул голову и проговорил с увлечением: — Это хорошо… Это преотлично, батенька мой! — Полковник положил руки на плечи Шубину и сказал совсем мягко: — Идите отдыхайте, Алексей Осипович. Сейчас девятнадцать часов. Завтра до двенадцати отоспитесь?

— Отосплюсь.

— В двенадцать прошу быть у меня. Волос не трогать — не бриться и не подстригаться.

— А я обещал парикмахеру, что сегодня зайду: мочи нет носить эту бороду!

— Ни в коем случае не трогать! — уже не просил, а приказывал полковник. Посмотрел, не сдержал улыбки. — Итак, до двенадцати часов… Отдыхайте, пока есть возможность, — закончил он многозначительно.

2

Уснул Шубин на сеновале мгновенно. И только когда проснулся — это было часов в одиннадцать, — вспомнил о вчерашнем разговоре. Вспомнил и задумался. Полковник имел какие-то планы, это было очевидно, но в чем они состояли конкретно — Шубин не догадывался. Нужен ли был разведывательному отделу лазутчик в тыл противника, связной в партизанский отряд или проводник для выходящих из окружения — точно и определенно сказать нельзя.

Малоконкретным было начало разговора и в этот день. Полковник опять посадил Шубина на стул, а сам ходил по комнате. Сегодня он смотрел на Шубина лишь тогда, когда слушал его ответы и словно хотел уловить в выражении лица и в интонации голоса то, что его могло вполне удовлетворить.

— У вас есть дочь? — спросил полковник.

— Да, есть.

— Хорошо!

Он постучал по стене, и к нему вошел лейтенант; увидев вчерашнего знакомого, он поздоровался и улыбнулся ему.

— Пригласите Таню на тринадцать часов, — сказал полковник.

Лейтенант козырнул и исчез за дверью.

Полковник подошел к столу и вынул небольшой нательный крест. Он был сделан из плотного и тяжелого дерева, вероятно из дуба. В середине креста было маленькое круглое стеклышко. Шубин посмотрел на свет и увидел изображение святого.

— Староверский, — сказал он полковнику. — В староверской деревне точно такие носили.

Полковник сел на стул и долго изучающе смотрел на Шубина.

— Правильно, — проговорил он после паузы, — староверский.

Он думал несколько минут, приоткрыв ящик стола и перебирая там фронтовые безделушки: портсигар с затейливой гравировкой, сделанной в артиллерийской мастерской, зажигалку, напоминавшую господина в шляпе: стоило крутнуть колесико, как господин снимал шляпу и из его головы выскакивало маленькое пламя.

— Алексей Осипович, — сказал полковник, положив руки на край стола, — а не могли бы вы сыграть еще одну роль? Отрицательного персонажа?

— Какого? — удивленно спросил Шубин.

— Кулака, которого репрессировала Советская власть. Его освободила немецкая армия, и он возвращается домой, к своим староверам.

— Я немножко не понимаю, — растерянно проговорил Шубин. — Вы, кажется, хотите послать меня в тыл к противнику?

— Да, Алексей Осипович… Я предлагаю выполнить эту очень ответственную и очень нужную задачу. Имейте в виду, что играть эту роль куда сложнее, чем даже на сцене столичного театра. Там, если вы будете играть неискренне, сфальшивите, может покритиковать газета или художественный руководитель и коллеги по работе. Если вы сфальшивите здесь, вас казнят после мук и пыток.

— Все это мне ясно, — ответил Шубин и не узнал своего голоса: он стал совсем тихим.

— Вы не боитесь, Алексей Осипович?

— Как вам сказать… За жизнь, товарищ полковник, я меньше страшусь: сейчас война, солдату на фронте не сладко и не менее опасно. Я опасаюсь другого: хватит ли у меня таланта для этой роли? Я прочел немало книг о разведчиках. Их долго готовят, это умные и знающие люди. А я…

— Я уверен, что таланта для этой роли у вас предостаточно, — сказал полковник. — Я очень внимательно, насколько мне позволило время, изучал вас, беседовал с вашими товарищами, еще кое с кем. Повторяю, дело очень трудное, но в человеческих возможностях. Не боги горшки обжигают! Тут нужен природный дар, и он у вас есть.

— Я вам скажу так: если подхожу, очень рад быть полезным. Честно сознаюсь: в молодости, начитавшись книг, грезил подвигами разведчиков; профессия, конечно, увлекательная…

— О, конечно! Я уже подумал о легенде. Из ссылки вы возвращаетесь на своей лошади и на своей телеге, это подарок доброго немецкого начальника. В телеге вы упрячете наш маленький приемопередатчик. На телеге у вас будут куски железа, подковные гвозди, небольшие кузнечные мехи. Вы жадный до денег кулак и используете любую возможность, чтобы заработать лишнюю оккупационную марку или советский рубль, который не запрещен оккупантами. Вы кузнец. Чтобы у вас огрубели руки и чтобы вы могли вспомнить свое давнее ремесло, мы пошлем вас в кузницу за полторы сотни километров отсюда. Здесь вам уже делать нечего. Если мы ведем наблюдение за врагом, то нет оснований предполагать, что враги не делают этого в нашем расположении. Чем меньше людей увидит вас по эту сторону, тем лучше и для вас, и для дела. Для вражеского тыла вы будете Никитой Ивановичем Поленовым, а для колхоза, куда вы поедете, — Кузьмой Николаевичем Петрачковым. Через две недели вы вернетесь, и тогда мы займемся специальными вопросами. Кстати, по легенде у вас будет дочь. Я вызвал ее. Хорошая скромная девушка и отличная радистка.

— В тылу у противника она не бывала? — спросил Шубин.

— Нет. Но стремится туда. Она будет вести себя смело и спокойно. На ее родине, к тому времени еще не оккупированной, немцы высадили десант. Она двадцать километров кралась за парашютистами, пока не встретила бойцов истребительного отряда. Десант приказал долго жить! Отчаянная дивчина!..

— Ну, а так… сообразительная?

— Находчивая, со смекалкой.

— Тогда хорошо.

— Мы, Алексей Осипович, весьма заинтересованы, чтобы у вас была надежная помощница.

«Конечно, — успокоил себя Шубин. — Разве на такое дело пошлешь случайного человека?» И он спросил уже о другом:

— А где я возьму железо, лошадь, телегу?

— Мы вас сбросим с самолета в глухом месте. Там вы отыщете лесника, скажете пароль, и он сделает все, что нужно. Это наш человек. Знакомые, если доведется их встретить, не узнают вас?

— В таком виде меня и родная мать не признала бы!

— Это хорошо. Если потребуется быть в районе Шелонска, в город не заходите. Не советую быть в деревнях Петровке и Ольховке: там вы проводили раскулачивание и, если вернулись кулаки, они могут узнать вас — такое запоминается надолго!.. Путилово тоже обходите: ваша свояченица, как вы знаете, очень не любит вас — трудно угадать, как она может встретить. Огнева хорошо знаете?

— Да. По Шелонску…

— Человек он культурный, авторитетный, но мягковат. Ничего, закалится!.. На первых порах встречаться с ним не нужно, он партизанит; у него свои дела, у вас — свои… Потом будет видно.

«Он все знает, — подумал Шубин. — И про меня, и про других. Откуда ему известны даже такие мелочи, как ссора со свояченицей? Значит, он проверил и все взвесил прежде, чем окончательно решил, как быть со мной».

— На какой срок, товарищ полковник?

— На полгода, не меньше.

В комнату, постучав, вошла запыхавшаяся девушка. Поправляя волосы и весело улыбаясь, она обратилась к полковнику:

— Вы меня вызывали?

— Да, Таня, вызывал. Садись, пожалуйста.

Она села на пододвинутый полковником стул. Струйка солнечного света текла сквозь тюлевую занавеску и падала на ее живое, очень подвижное лицо с родинкой-точкой в ямочке подбородка. Таня щурила глаза и улыбалась самой себе. Она чему-то радовалась, это было видно по всему.

«У нее в голове ветерок, — не осуждая, но и не приходя в восторг, думал Шубин. — А дело предстоит нелегкое, ох нелегкое!.. А может, ветерок и лучше, излишняя впечатлительность, может, и не нужна?»

— Танюша, тебе приходилось видеть живых кулаков? — спросил полковник.

Серые глаза девушки мгновенно потускнели.

— Они убили моего отца, товарищ полковник. Я была тогда еще маленькой. Я и отца-то хорошо не помню, больше куклу запомнила. Привезли мертвого отца и вынули у него из кармана куклу, у которой закрывались и открывались глаза. Как сейчас это было…

— Понятно, Танюша.

Полковник стал ходить по комнате, засунув большой палец левой руки за ремень. Он уже не смотрел ни на Шубина, ни на Таню, а куда-то вдаль, что простиралась за окном этого дома. На заборе сидела стайка скворцов, крупных и глянцевитых, наверное уже собирающихся в далекий полет. Да, птицам легче, не то что людям…

— Таня, вчера ты говорила мне, что хочешь быть разведчицей, — начал полковник, подходя к девушке. — Как ты смотришь на то, чтобы поехать вот с этим человеком. Отныне он твой отец. Кулак, освобожденный фашистами из лагеря…

— Кулак? — Таня вскочила со стула.

— Кулак для фашистов, для меня и для тебя он советский человек.

— Теперь я поняла! — она протянула Шубину руку. — Таня, ваша дочка! — По тону можно было понять, что предложение полковника пришлось ей по душе.

— Не ваша, а твоя дочка, — поправил Шубин. — А я, стало быть, батька, так и величай!.. Товарищ полковник, когда в дорогу-то?

Полковник листал перекидной календарь.

— Месяца через полтора. Две недели, как я уже говорил, вы проведете в деревне. Думаю, что этого времени хватит, чтобы «батька» вспомнил свою прежнюю специальность, а у Тани огрубели руки на крестьянской работе; за этот срок вы привыкнете к роли отца и дочери. Месяц у вас уйдет на изучение приемов и методов разведки. За месяц, понятно, всего не изучишь, но о самом главном вы узнаете.

Они уже собрались уходить, но Таня задержалась.

— У меня к вам просьба, товарищ полковник, — нерешительно произнесла она.

— Пожалуйста, Танюша.

— Не могли бы вы навести справку об одном человеке? Он служит в полку, полевая почта… — она назвала номер полевой почты. — Больше месяца писем нет…

— Брат, родственник?

Она смутилась и покраснела:

— Мы в одном классе учились, товарищ полковник.

— Понятно, Танюша… Как его фамилия, имя, звание?.. — полковник приготовился записывать.

— Он красноармеец, товарищ полковник. Фамилия — Щеголев. Александр Иванович Щеголев.

— Хорошо, я наведу все справки.

Ночью машина перебросила «отца» и «дочь» за сто тридцать пять километров от штаба фронта. Километров восемнадцать они шли пешком. Утром Кузьма Николаевич Петрачков, освобожденный по «чистой» от воинской службы, и его нареченная дочь Татьяна предъявили свои документы в сельский совет. Бумаги были в надлежащем порядке, и к ним не придрались. Шубин нанялся в колхозную кузницу, а Таня пошла копать картошку.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Две недели Петр Петрович жил затворником: из дому не выходил, на людях не показывался. Но вести проникали к нему в дом, редко — радостные, чаще — печальные. Однажды, спустя дня три после оккупации Шелонска, по городу распространился слух, что гитлеровские части разбиты и их наступление приостановлено. «Ну вот, я так и знал, — обрадованно подумал Калачников. — Теперь побегут назад, как в восемнадцатом году». Он был плохим стратегом, и свое страстное желание готов был выдать за действительность.

Но враг наступал. До Калачникова стали доходить страшные известия. Петр Петрович все чаще и чаще задумывался над словами Огнева о том, что злее и кровожаднее врага, чем фашисты, мир еще не знал. Несколько дней назад Петр Петрович слушал рассказ о том, как фашисты сожгли деревню вместе со всеми ее жителями. Сегодня — о том, что в деревушке под Шелонском гитлеровцы побросали в колодец маленьких детей, а в самом Шелонске выпороли старых учительниц, у которых нашли советские учебники, и изнасиловали молодых. Рассказов было такое множество, что старушка, жившая неподалеку от Калачникова, плакала и вздыхала.

— Как это земля-матушка терпит, — говорила она Петру Петровичу, — ведь вся кровью пропиталась, бедная!

На Петра Петровича напала апатия, и он стал реже заглядывать в свой сад, делая там лишь самое необходимое и неотложное.

Хотя бы знать, что с Огневым, посоветоваться с ним. Может, и его уже нет в живых? Узнают ли тогда люди, какими добрыми намерениями руководствовался Калачников, оставаясь в Шелонске?

К нему пока еще никто из немцев не заходил в дом, но он догадывался, что рано или поздно навестят и его — обыски шли по всему городу. Петр Петрович не знал, что было причиной «игнорирования» его новоявленными хозяевами: отдаленность домика от центра города, отсутствие на него, Калачникова, доносов или что-то другое…

В этот день Петр Петрович, по обыкновению, хандрил. Делать ничего не хотелось. То он подходил к книжному шкафу, чтобы достать альбом цветов, но рука застывала в воздухе, и альбом оставался на своем месте. То он брался за костюм, чтобы одеться, но безразлично махал рукой и продолжал бродить в неотглаженной пижаме, неслышно ступая по ковру стоптанными войлочными туфлями. Включил на стенке черный прогнутый репродуктор, но, услышав немецкую речь, тотчас выключил радио.

В дверь тихо постучали. «Опять с рассказом о каких-нибудь ужасах, — подумал Калачников. — А может, немцы? Нет, они так не стучат!» — возразил себе Петр Петрович.

Но пришли немцы. И не так удивили Калачникова они, как идущий впереди мужчина — тучный и низкорослый. Это был Потап Муркин, его давно и хорошо знал Петр Петрович. Два года назад он работал бухгалтером в райпотребсоюзе, а незадолго до войны стал заведовать пивным ларьком на центральной площади города. «Кем же у них сейчас эта шкура?» — подумал Петр Петрович, пропуская впереди себя немцев и Муркина.

— У господина Калачникова большая библиотека немецкой литературы, он поклонник немецкой культуры, учился в Германии. Ему большевики из-за этого и не доверяли, — не говорил, а мурлыкал Потап, оправдывая свою фамилию.

«Что этот прохвост меня расхваливает? — подумал Петр Петрович. — Библиотеку, конечно, имею, немецкую культуру ценю, в Германии в первые годы нашего столетия учился. Верно… Но фашистскую Германию — пусть она пойдет прахом — ненавижу!.. А большевики мне всегда доверяли, врешь ты, Муркин, сукин ты сын!..»

Муркин уже подбежал к книжной полке, сгреб с дюжину книг, но донес до стола половину, остальные рассыпал по пути.

— Как вы неуклюжи, — пренебрежительно сказал обер-лейтенант по-немецки и недовольно поморщился.

— Не рассчитал, тяжелы и скользки, — виновато проговорил по-русски Муркин. — Айн момент! Подниму.

Обер-лейтенант стал перебирать книги; он рассматривал корешки переплетов и титульные листы, рисунки и оглавления. Его лицо все больше оживлялось, и он не удержался от улыбки.

— Немецкий язык не забыли? — спросил он у Калачникова.

Петр Петрович не ответил. Муркин закивал головой. «Да отвечай же, разве можно молчать, ай-ай, ну что ты делаешь!» — говорил его взгляд — испуганный, непонимающий.

— Господин Калачников немного глуховат, — словно извиняясь, проговорил Муркин.

Обер-лейтенант уже громче повторил свой вопрос.

«Надо отвечать, — подумал Петр Петрович, — узна́ю, что им от меня нужно».

— Найн, — сказал Калачников.

Он отвечал сухо и односложно: найн и яволь. Желая в осторожной форме уколоть немца, он сказал:

— Их шпрехе аух энглиш унд францэзиш.

Он все же подчеркнул это, сделав ударение на словах «энглиш» и «францэзиш»; Муркин стал подавать рукой какие-то знаки, — видимо, умолял изменить тон; Петр Петрович сделал вид, что не понимает этих знаков.

— Господин Калачников всегда так говорит. Ради бога, не подумайте, что он повышает тон, — сказал тихо Муркин.

Дальше разговор между Калачниковым и обер-лейтенантом шел на немецком языке.

— Вы профессор? — спросил обер-лейтенант.

— Селекционер, — сухо поправил Калачников.

— Профессор селекции, — заключил немец.

«Черт с тобой, пусть будет профессор селекции!» — со злостью подумал Петр Петрович.

Обер-лейтенант называл его «герр профессор». Он отрекомендовался начальником военной комендатуры Хельманом. Это был высокий, начинающий полнеть немец со шрамом на правой щеке, карими глазами и немного выдвинувшимся вперед энергичным подбородком.

— Вы беспартийный, герр профессор?

— Да.

— Вы произнесли «да» как сожаление?

Что ему ответить? Что он действительно сожалеет об этом? Не спасут ни откровенность, ни старость, да и зачем дразнить! Калачников сделал вид, что не расслышал слов Хельмана, и стал усердно тереть ухо.

Комендант посмотрел на кровать «профессора», даже пощупал, насколько она мягка, взглянул на засушенные цветы в большом застекленном шкафу, потрогал их, сдул пыль с кончиков пальцев. Он подошел к окну, выходившему в сад, увидел спелые яблоки, которые гнули к земле сучья, и заторопился туда.

— Вы, профессор, будете поставлять мне фрукты. Каждый день свежие, — говорил он уже на ходу, от двери. И по-русски Муркину: — Возьмите профессора на полный довольствий. Напишите документ: сад военной комендатуры, профессор нашей службы.

— Будет исполнено, айн момент! — Муркин вытянулся.

Без коменданта Муркин преобразился: поднял голову, погладил живот, наползавший на ремень. Медленно и важно он вывел в помятой школьной тетради:

«Удостоверение
городской голова П. Муркин».

Сим удостоверяется, что сад-питомник господина П. П. Калачникова принадлежит военной комендатуре и господин П. П. Калачников с сего дня состоит на службе у военного коменданта города Шелонска обер-лейтенанта фон Хельмана. Что и удостоверяю своей подписью:

Как бы желая объяснить Петру Петровичу свое назначение на эту должность, Муркин вынул из кармана потускневшую бляху.

— Владимир на шее. Отцовский. Сохранил. Нам советских не давали, мы старые берегли, господин Калачников.

Он приблизился к садоводу, похлопал его по плечу:

— У нас будет хорошо! Хлеб, мясо, яички будешь получать… И мануфактурку… А что тебе большевики: ты человек беспартийный! Для тебя сад важен, а что за садом — наплевать!

Калачников снял с плеча его руку, заросшую густыми темными волосами, зло посмотрел на Муркина.

— Эх, ты! — сорвалось у Петра Петровича.

Муркин ехидно усмехнулся:

— Ничего, будешь служить! Все равно тебе податься некуда! А не будешь — обер-лейтенант прикажет повесить тебя в твоем же саду… — он захихикал, — …на мичуринской яблоне, хи-хи-хи!.. — Приняв важную позу, Муркин добавил надменным голосом: — Господин фон Хельман пришли по моей рекомендации. Прошу учесть это, «герр профессор» Калачников!

Он неловко повернулся и вышел за дверь. Вытянулся в саду перед обер-лейтенантом, выслушал все, что тот говорил, и стал показывать питомник; Петр Петрович дрожащими руками задернул занавеску и отошел от окна.

2

Прошли сутки после этого визита.

Калачников сидел, сжав до боли виски ладонями. Глаза его неподвижно смотрели в одну точку — календарь на стене. На нем начало августа, восьмое число, дата вступления немцев в Шелонск… Иногда старику казалось, что сердце начинает биться учащенно, иногда — что вот-вот оно остановится, и тогда конец мечтам, планам, всему тому хорошему, что он предполагал сделать в оставшиеся годы. Конечно, он верил, что планы будут осуществлены: и без него много преобразователей на земле, вот и Николай по ту сторону фронта, наверное, продолжает работу. Но ему, Петру Петровичу, не суждено, нет, нет…

Калачников встал и начал нервно ходить по комнате. «Как это я не подумал сразу? — упрекал он самого себя. — Как не подумал о том, что меня фашисты могут заставить работать на них? На что я рассчитывал, когда оставался в Шелонске? Буду в стороне от всего, сохраню питомник? Но работать у врага — это уже предательство! Даже если яблоками угощать палачей! Что скажут люди? Нет, такое не простят другие, и такое не простишь самому себе…

А если так — расстреляют или повесят, как фашисты сделали с десятками, сотнями и тысячами других людей. Пусть, пусть расстреляют! — думал Калачников. — Умру честным. Пусть! Но тогда будет ходить в саду почувствовавший себя хозяином Муркин? Это непостижимо, это ужасно! — Петр Петрович потрогал себя за взлохмаченную бороденку. — А что я могу теперь поделать?» За эти сутки он заметно осунулся, непричесанные седые волосы вздыбились, глаза стали какими-то чужими: чересчур тоскливыми. «И как это я не подумал обо всем этом раньше? — в который раз ругал себя Петр Петрович. — Хотел отсидеться за стенами крепости и дождаться своих. Наивный, глупый старик!..»

В комнате уже было темно, но Калачникову не хотелось зажигать керосиновую лампу, и он сидел в темноте, положив на колени маленькие сухие руки. Ему безразлично было все, что происходило за окнами его дома. Когда Петр Петрович услышал стук в дверь, он не пошел открывать, только вяло махнул рукой. Стук повторился, но старик даже не обернулся в сторону двери. Дверь приоткрылась. Знакомый голос заставил садовника встать. Он пошел навстречу неожиданному гостю.

— Здравствуйте, Петр Петрович, — проговорил посетитель.

Это был Огнев.

Калачников замахал рукой, закашлялся и отвернулся в сторону, так и не проронив ни слова. Огнев понял, что старику трудно говорить, что с ним произошло какое-то несчастье: таким он никогда селекционера не видел. Огнев пожал ему руку, взял под локоть и повел к столу. Сам сел напротив. Ему захотелось начать разговор о чем-то постороннем и уже постепенно приблизить беседу к тому конкретному, ради чего он пришел в оккупированный Шелонск.

— Эх и погодка, Петр Петрович! — начал Огнев, потирая красные, озябшие руки.

— Ветер? — спросил Калачников.

— И ветер, и дождь. Дрянь погода! Не для нас — для фашистов! Нам такая погода на пользу.

— А тут пустили слух, что фашисты вас расстреляли, что всех партизан разбили где-то за городом… Думал, что и не свидимся больше.

— Нас нельзя разбить, Петрович. Помните сказку: одного богатыря враги разрубили, а из двух частей его тела стало два богатыря, разрубили двоих — стало четыре, и так без конца. Врагу и не понять, почему, несмотря на известные успехи немцев и наши поражения, мы не становимся на колени, не просим пощады.

— Далеко они пойдут еще? Как долго у них будут эти успехи?

— Еще пойдут, но это скоро кончится, Петрович. Блицкриг уже сорван.

Огнев объяснил, почему гитлеровцы на первых порах имели, да и сейчас еще имеют успехи, но что эти их успехи временны и скоро они непременно должны замениться поражениями. Говорил он уверенно, и, как показалось Петру Петровичу, даже слишком уверенно, словно и не было противника у стен Ленинграда, будто он и не находился в Шелонске. Эту мысль он и высказал Огневу. Тот быстро ответил, что наши главные резервы еще не вступили в бой, а когда они вступят, произойдет перелом в нашу пользу.

— Да, да, — с облегчением вздохнул Калачников, — все это хорошо, но я этого не увижу, нет!..

Волнуясь, Петр Петрович рассказал о вчерашнем визите коменданта и Муркина. Огнев не перебивал его. Голос старика часто срывался или переходил на шепот.

— Этот негодяй, — вдруг гневно бросил Калачников, — то есть этот прохвост Муркин так и сказал мне: «А что для тебя большевики: ты человек беспартийный. Для тебя сад важен, а не власть». Разве он не понимает, что Советская власть мне дорога так же, как и партийному!..

Старик снова говорил, как, бывало, в райкоме или у себя в саду, когда его посещал Огнев. Он всегда говорил, несмотря на свой возраст, горячо, с задором. Петр Петрович плотно прикрыл шторы и зажег керосиновую лампу. Огнев оглядел комнату. На стене тикали огромные часы, они не звонили: бой был испорчен; когда минутная стрелка наползала на римские цифры VI и XII, раздавалось звучное щелканье. Под часами стояла книжная этажерка, а рядом во всю стену — огромный шкаф, там Петр Петрович хранил семена.

— Пустой, — уже спокойнее, будто позабывшись, пояснил Калачников. — Все ценное отправил с Николаем.

— Сын у вас хороший.

— Да. Способный, работать любит. Еще успеет много сделать хорошего: сил у него хватит…

— Завидую физически сильным людям, — сказал Огнев, положив на стол руки с покрасневшими пальцами. — Сожалею, Петрович, что в поле или на заводе поработать не пришлось: из школы в институт, из института на комсомольскую работу, с комсомольской — на партийную. В вашем саду, бывало, с удовольствием землю копал.

— Кончайте с фашистами — участок вам отведу, можно каждый день приходить, — сказал старик, поглаживая бородку.

— Именно каждый день! — подхватил Огнев. — Перед завтраком — для аппетита и для того, чтобы не разучиться ценить физический труд. — Он посмотрел на часы, затем на Калачникова: — Времени у меня маловато… Знаете, что я хочу предложить вам, Петр Петрович?

— Что? — насторожился Калачников.

— Нам очень нужна явочная квартира в Шелонске. Хорошо бы вот здесь, в этом доме…

— Пожалуйста, — ответил старик. Огнев заметил, как снова начали дрожать у него руки. — Но вы знаете мое положение: завтра я отвечу отказом сотрудничать с оккупантами и предателями, и они меня расстреляют или повесят. А работать у них я не буду. Я — не Муркин!

— А если мы попросим идти к Хельману на работу? Как тогда, Петрович?

— Вы? — Калачников растерянно развел руками. — Как это можно, чтобы вы предложили такое!

— И я, и подпольный партийный комитет. Тогда легче будет организовать явочную квартиру. И свой человек будет в управе: кое-какие планы гитлеровцев станут известны. Это очень важно, Петрович, очень важно! Вы им принесете на копейку пользы и на тысячу рублей вреда.

Калачников взглянул на Огнева. Он показался ему более строгим и сильным, чем несколько месяцев назад. Сухощавый, лицо молодое; небольшая борода делала его похожим на студента-старшекурсника тех времен, когда студентом был и Петр Калачников. Старик понимал, что несладко там, в партизанских лесах, где и природа не проявляет милости, и опасность сторожит на каждом шагу. А он по-прежнему в ответе не только за себя, но и за весь район. За хорошее похвалят, за плохое взыщут. Пусть будет больше хорошего, чтобы в истории сохранилась запись: правильной жизнью жил Шелонск в дни иноземного нашествия, мал орех, да крепким оказался, не по зубам фашисту!..

Старик был взволнован, но не тем, что предложение Огнева напугало его, нет, оно, наоборот, открывало перед ним перспективу борьбы, деятельности. Тревожило другое…

— Значит, подпольный комитет выбрал меня? — спросил он, заметно волнуясь.

— Да.

— Среди сотен других?

— Да, Петрович! — в тон ему отвечал Огнев.

Калачников протянул через стол морщинистую руку с отчетливо прочерченными синими венами и крепко сжал тонкие, успевшие загрубеть пальцы Огнева.

— Большое спасибо, что по такому делу пришли именно ко мне, — только и проговорил он.

3

«Выдержать, ни одним движением не выдать себя!» — думал Калачников, приближаясь к зданию военной комендатуры, куда его сегодня пригласил обер-лейтенант Хельман. Порекомендовал Петру Петровичу поступить на службу к немцам Огнев. Это успокаивало. Его пригласил на работу военный комендант Шелонска — тоже хорошо. А как вести разговор с Хельманом, чтобы ложной интонацией и выражением глаз не выдать себя? Глаза что экран — они передают то, что показывает в эту минуту сердце. А на сердце лютая ненависть к врагу. Но глаза должны быть ласковыми, словно Калачников видит не палачей, а самых добрых друзей.

Настоящие друзья, не знающие об этой игре, отвернутся от Петра Петровича. А многие ли будут знать правду? Огнев да еще два-три особо доверенных лица. Остальные окружат его презрением, и даже двойным презрением: в городе стар и мал знал Калачникова как очень и очень порядочного человека. Если к оккупантам пошел «бывший» человек Муркин или какой-то уголовник, люди покачают головой и скажут: а чего еще можно ждать от такого! А тут сам Калачников. Какой же он, оказывается, подлец!.. И ни слова нельзя сказать людям в свое оправдание, намекнуть на то, что это совершается в интересах большого дела. Его будут презирать, и тех, кто будет это делать, он должен любить, и, чем большая ненависть будет к нему, тем большее уважение должен питать к таким людям Калачников.

Трудная служба, трудная жизнь!..

— Куда же это вы, Петр Петрович?

Он оглянулся. Седой сутуловатый мужчина смотрел на него сочувственно, словно догадываясь, куда и зачем шел Калачников. Петр Петрович знал этого человека много лет. Он был хорошим садовником, но не оригинатором: в его саду росли обычные, «традиционные» яблони и груши, какие высаживали в России наверняка и сто — двести лет назад. На риск он никогда не шел, довольствовался тем, что было, но Петра Петровича уважал…

— Комендант вызывает, — ответил Калачников и пожал плечами.

— И вас? Никого не минуют! Изверги! — в голосе садовода послышалось сочувствие. — Вас-то за что?

— Пока не знаю.

— Хотя бы хорошо кончилось.

— Спасибо.

«Через некоторое время все изменится, — распрощавшись, думал Калачников. — По-другому начнут смотреть, плевать будут вслед!..»

Он постоял на мосту. Речка несла мутные воды, крутя в бешеном водовороте широкие белые щепки. Освобождаясь от водяной петли, они неслись стремительно вперед. На миг Калачников подумал: «Вот и я, как щепка, закрутит меня водоворот событий, а когда освободит — кто знает?»

Как небрежно смонтированные кадры киноленты, мелькнула в сознании собственная жизнь: сын небогатого мещанина Петр Калачников учится в далеком немецком городе… Первые нелегальные книги под подушкой, доносы и грозный окрик начальства: не сметь читать недозволенное… Работа у помещика, робкие попытки селекции и запрет воинствующего мракобеса хозяина: богохульства в природе не потерплю… Увольнение с работы, которое привело к разочарованию в жизни… Революция, а после нее труд — творческий и радостный… Война… Все, о чем мечталось, нарушено… «Работы будет много, Петрович, я верю вам, как самому себе», — сказал на прощание Огнев.

У двухэтажного здания комендатуры Калачникова остановил караульный, уже пожилой солдат с темно-рыжими волосами. Он наставил автомат в грудь садоводу и так держал несколько секунд, словно ему доставляло удовольствие видеть людской страх. К недоумению караульного, старик стал в горделивую позу и произнес повелительным тоном по-немецки:

— Прошу доложить господину коменданту: прибыл профессор Калачников. Господин обер-лейтенант приглашал меня на десять часов. Через две минуты — десять…

Калачников подчеркнул слово «приглашал», и это, вероятно, возымело свое действие. Караульный, подняв брови, передернул плечами и удалился. Вернулся через минуту, пристальным взглядом осмотрел Калачникова с ног до головы и глухо сказал:

— Проходи!

Петр Петрович не спеша поднялся по крутой деревянной лестнице и остановился у двери; на медной дощечке неуклюжими буквами выцарапано по-русски:

Военный комендант г. Шелонска

Обер-лейтенант фон Хельман

Хельман сидел в высоком кожаном кресле. Коричневая добротная кожа местами вытерлась и побелела, деревянное основание кресла казалось отлитым из металла. «Графа Строганова, из краеведческого музея», — мелькнула догадка. Треть стола занимал письменный прибор, составленный искусным крепостным мастером из тридцати пород местных деревьев, на стене висело старинное оружие, — все это раньше находилось в музее и вот, оказывается, перекочевало сюда…

— Знакомое? — спросил Хельман, поймав взгляд Калачникова.

— Знакомое или похожее. — Калачников улыбнулся. Он обрадовался: нашелся что ответить, при этом остался спокойным.

— Знакомое. Садитесь! — пригласил Хельман. Он испытующе смотрел на Калачникова. — Говорят, что в этом кресле лет полтораста назад сидел граф Строганов?

— Да, если не ошибаюсь, это кресло когда-то принадлежало графу Строганову, — ответил Петр Петрович. Словно невзначай, продолжил: — До войны, знаете ли, захожу в музей, смотрю, в этом самом кресле сидит уборщица и чулок вяжет. — Покачал головой, сделал вид, что возмущен. — Порядка не было: на графское кресло могла усесться любая чернорабочая!

— Да! — недовольно бросил комендант и обернулся, взглянул на спинку кресла. Он поморщился, как будто только сейчас заметил дефекты.

«Вот-вот», — подумал Калачников. Конечно, историю с уборщицей он сочинил тут же, но пусть у фона Хельмана будет испорчено настроение: ведь он сидел не после графа, а после самой обыкновенной работницы!

Петр Петрович только сейчас увидел в темном углу портрет Гитлера — какое поразительное сходство с сатирическим изображением! «А ведь художник изо всех сил старался! Да такого урода самый лучший художник не сделал бы приятным человеком, — брезгливо подумал Калачников. И он тотчас осудил себя: — Что же я делаю, на моем лице все прочесть можно — и презрение, и ненависть, завалю я так все дело!..» Он показал рукой на другой портрет, стоявший боком на желтом несгораемом шкафу, и вкрадчиво спросил:

— Тоже портрет нашего фюрера?

— Фюрера, но в миллион раз меньшего! — улыбнувшись, произнес Хельман. — Фюрера Шелонска!..

Он повернул портрет, на нем во весь рост был изображен обер-лейтенант Хельман, за его спиной проступали чуть заметные очертания старинного города со шпилями кирок, одиноко торчавшими заводскими трубами, хищной стаей «мессершмиттов» в серо-желтоватом небе.

— Если не ошибаюсь, в Люксембурге? — осторожно спросил Калачников.

— Да! Работа известного художника, — небрежно ответил Хельман. — Художник раньше рисовал люксембургскую герцогиню. — Он недовольно взглянул на Калачникова. — В Европе служить лучше, профессор.

— Здесь, господин обер-лейтенант, тоже Европа, — мягко поправил Петр Петрович.

— Россия не Европа!

— Я рассматриваю вопрос с географической, а не о политической точки зрения, я ведь беспартийный человек, господин комендант.

— В России, профессор, трудно понять, кто коммунист, а кто беспартийный. Для вас я делаю исключение — вы человек старый, когда-то, как мне докладывал городской голова, воспитывались в Германии. Тут все коммунисты! Мы твердим: пришли освобождать Россию от большевиков, — не верят. Они ни во что не верят: ни в нашу великую миссию, ни в нашу победу.

— О загадочности русского человека всегда много писали, — неопределенно ответил Калачников.

— И не разгадали! — Хельман потянулся к журналу, быстро перелистал его и, найдя нужный фотоснимок, ткнул в него пальцем: — Немецкие солдаты уже снимаются у ленинградского трамвая, а Ленинград все еще продолжает сообщать в эфир, что ни один немец не ступит на священную землю их города. Разве это не фанатизм?

— Да, да, — не нашелся сказать что-либо другое Калачников.

Он смотрел на снимок, читал подпись и думал: «Неужели это правда? Неужели немецкие солдаты снялись у настоящего ленинградского трамвая? Подделали, чтобы ободрить свою армию!»

— Ленинград почти в наших руках, — продолжал Хельман, выйдя из-за стола, — а здешние мужики уходят в леса и оттуда совершают нападения. Они добровольно идут на самоуничтожение, и неизвестно, во имя какой цели это делают. Их безумство уже не спасет Ленинград, а себя они погубят. Великая германская армия может только наступать. Отступать ей противопоказано. Надо трезво оценить обстановку и признать статус-кво. — Он посмотрел на большую карту, утыканную множеством флажков с рогатой свастикой, и убежденно добавил: — «Статус-кво анте беллам» больше никогда не будет, надо наконец понять это обезумевшим русским мужикам. Понять и смириться с тем, что история предначертала нам приобщить дикую Россию к западной цивилизации. — Он погладил глянцевитые, лоснящиеся волосы, потрогал пальцем бугристый шрам на щеке и вдруг озабоченно спросил: — Вам нравятся Волошки, профессор?

— Чудное место!

— А земля?

— Для нашего района это — Украина…

Взглянув на Калачникова, Хельман понял, что старику неясен его повышенный интерес к Волошкам.

— Война идет к концу, профессор, — проговорил он сухо и вместе с тем торжественно. — Фюрер обещал землю на Востоке. Надо выбирать, пока есть возможность. Потом понаедут — труднее будет.

«Вот оно что! — догадался Петр Петрович. — В помещики метит. Советуется, боится, как бы не прогадать. За этим, видно, и пригласил».

— Я вас очень хорошо понимаю, господин комендант, — сказал Калачников.

Хельман встал рядом с политической картой мира, на которой черным шнуром была обозначена линия фронта. Долго смотрел на нее и, подняв указательный палец, внушительно заявил:

— Россия — колоссальная территория! Много земли! На всех хватит!

— О да, господин комендант, на всех хватит! — радостно поддержал его Калачников.

Они думали сейчас о разных вещах: Хельман об имении, а Петр Петрович о том, что русская земля сможет похоронить всех пришельцев. Хельман смотрел в лицо профессору, и ему было приятно, что этот человек так искренне улыбается. Петр Петрович видел, как легкой тенью скользнуло подобие улыбки по лицу коменданта. Хельман поднял голову и взглянул на Калачникова:

— Не прогадаю, профессор?

«О чем это он? — испуганно подумал Калачников, потеряв нить мысли. — Ах да, о Волошках!»

— Нет, господин Хельман. Прекрасная, добротная земля!

Лицо у Хельмана стало оживленным и более добродушным, хотя и не утратило своей холодности.

— У меня есть к вам еще одно дело, профессор. Вам обязательно нужно побывать в зовхозе (он выговаривал «зовхоз» вместо «совхоз») «Лесное». Там налаживает хозяйство господин Кох. Первый помещик в этой части России. У него большой сад, ягодники, оранжереи. Просил направить к нему завтра хорошего агронома, знающего здешние почвы и климатические условия.

— С удовольствием, господин комендант!

— А потом, при случае, мы съездим с вами в Волошки.

— Рад служить, господин комендант.

В комнату вошел писарь, уже пожилой солдат, и, попросив разрешения, подал развернутую папку. Хельман пробежал глазами какую-то записку, потом прочел ее более внимательно.

— Так… Хорошо. Оставьте папку у меня, — медленно проговорил Хельман. — Можете идти.

Писарь удалился. Хельман еще раз перечитал оставленную бумагу, посмотрел на Калачникова и сказал:

— Положение несколько меняется. В зовхоз надо выехать не завтра, а послезавтра. Отберите лучшие яблоки и груши, какие у вас есть. Я пошлю за ними солдата.

Калачников покорно кивнул головой.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Сообщение о приезде в Шелонск друга детства Гельмута Мизеля не вызвало радостного чувства у Ганса Хельмана. Да и как оно могло порадовать, если их дружба уже давно стала номинальной?

Семьи Мизелей, Хельманов, Кохов жили на зеленой и тихой улице в Кенигсберге. Парни имели свои планы на будущее: Гельмут непременно хотел стать известным на весь мир разведчиком, добывающим самые важные секреты для Германии, его отец, полковник, как догадывался сын, тоже служил в разведке и много знал о России; Карл Кох говорил, что будет офицером, что его мечта — вернуться на землю деда, куда-то под Петербург: дед жил при русском царе очень богато; у Ганса Хельмана планы были скромнее — он желал стать хорошим адвокатом, каким был и его отец.

В тридцать втором году Гельмут и Карл надели коричневые рубахи, а Ганс поступил в институт. Осторожный старик Хельман советовал сыну не торопиться, не влезать раньше времени в коричневую блузу: он мало верил в Гитлера и боялся за будущее своего единственного наследника. Но Гитлер стал фюрером Германии. Ганс поругивал отца за осторожность, а себя за послушание. Момент был упущен. Конечно, записаться никогда не поздно, в любое время можно стать членом национал-социалистской партии и штурмовиком. Однако Хельман побаивался упрека: а где ты был, когда фюрер с таким трудом шел к власти и ему надо было помогать? Он продолжал учиться, потом стал работать, заменив в конторе отца, который к этому времени умер. Хельман не мог скрыть зависти, когда видел друзей: те жили роскошно, часто уезжали на долгие месяцы из Кенигсберга и возвращались в новых чинах и с новыми наградами. Друзья? Остались ли они друзьями? Скорее, это была дань ушедшему в невозвратное прошлое детству. О себе Гельмут и Карл почти ничего не говорили, и Ганс понимал, что они связаны строгими обязательствами по службе. После аншлюса Австрии Хельмана призвали в армию, он прошел ускоренную военную подготовку и получил звание младшего лейтенанта. А Гельмут Мизель и Карл Кох были уже оберштурмфюрерами СС, или в сравнении с армейскими чинами обер-лейтенантами. В сороковом году, приехав на побывку, Хельман встретил Мизеля в чине гауптштурмфюрера — капитана СС. Такое звание имел и Карл Кох. Правда, и Хельман был уже лейтенантом, но должность адъютанта при майоре в Люксембурге не устраивала его. А теперь он военный комендант заштатного городишка в беспросветной русской глуши.

Впрочем, он любил мечтать, и природа не отказала ему в воображении. Шелонск так Шелонск! Волошки — благодатный уголок. Тысяча гектаров земли — из-за этого, черт возьми, стоило идти войной на Россию. Имение!.. Двухэтажный особняк комнат на пятнадцать с шикарной мебелью. Река, озеро, парк, аллеи, сады — русский граф понимал толк в жизни!.. А Хельман кое-что достроит. Например, гараж на несколько легковых машин, конюшню для выездных рысаков: приятно прокатиться, как в доброе старое время ездили богатые люди!.. Плохих дорог не будет. Асфальтированные шоссе поведут в Кенигсберг, Берлин, Петербург, Москву, Ригу и Ревель. Средств будет предостаточно. Из Волошек можно позволить увеселительную поездку в Париж: он, Ганс, еще молод для красавиц с берегов Сены!.. А рядом, в Лесном, тесть Адольф Кох, отец Карла. Пока не тесть. Но будет!..

Чем плохо быть комендантом Шелонска? По соседству с Волошками и Лесным?

Мешают, конечно, большевики — и на фронте, и здесь. Здешние — чудаки наивнее Дон Кихота. Тот воевал с ветряной мельницей. Известно, чем окончилась такая «война» для рыцаря печального образа: повис на крыльях. А здесь, под Шелонском, идут с винтовками и охотничьими ружьями против танков и броневиков. Чем не донкихотство? Надо истребить коммунистов побыстрее, а без вожаков и народ угомонится. Пока ни над одним приказом о смертной казни Хельман не задумывался…

А профессор, видимо, хорошо знает сельское хозяйство, коварную русскую природу. Он поможет Адольфу Коху… И Хельману… Лесное недалеко от Волошек, — возможно, их со временем удастся слить в одно богатое имение. У Коха три имения, одно он может подарить дочери…

Хельман закрыл глаза: прекрасно!

А открыл — увидел в папке записку:

«Дорогой Ганс! Завтра проездом буду в Шелонске, очень рад встретить тебя. Твой неизменный друг Гельмут Мизель».

В качестве кого едет Гельмут Мизель? Равного или начальствующего лица? Друга или доносчика? Что должно быть подготовлено для встречи: обед, хорошее вино, прелестные собеседницы? Первое он мог сделать, кое-какие вина у него имеются, прелестными созданиями природа не наделила Шелонск…

Хельман стоял у окна и смотрел на город, отданный ему под опеку, а точнее, под его власть. На заржавевшей крыше бывшей церкви гуляли ленивые голуби. В стороне, чуть поодаль, вытянулись в линию пять виселиц, на двух болтались обрывки веревок: только вчера сняли повешенных и увезли за реку, чтобы сбросить в ров. Со скрипом проехала немазаная телега на двух колесах, очень странная с виду: со всех сторон торчат длинные и прямые как свечи палки — отсталость, дикая русская отсталость!.. Мужик правит вожжами и видит только тощую клячу, которую он старательно и методично лупит хворостиной. Экспонат для немецкого музея: и телега, и лошадь, и ездок! А вон на крышах покосились жерди: антенны теперь никому не нужны. Как и электрические провода… Будет ли у шелонцев снова электричество? Зачем оно им, для них сейчас и керосиновая лампа — роскошь.

На колокольне оторвался лист жести, ветер шевелил его, и жесть жалобно скрипела и повизгивала. Над входом в церковь, ставшей в последние годы музеем, висел полинявший красный лоскут, вероятно остаток лозунга или плаката. Хельман решил взять двух солдат из охранной команды и походить по улицам: не остались ли где подобные лоскуты и дощечки с названиями: Советская, имени Коминтерна, имени Маркса… Ленина… Александра Невского… Немедленно снять!.. И заменить!.. Нет, на замену теперь не хватит времени, это потом можно сделать. А сейчас уничтожить все то, что напоминает о Советской власти. Тогда у «друга детства» Гельмута Мизеля не будет повода для доноса.

2

Гельмут Мизель не изменился за этот год. Его черные, лоснящиеся, пропитанные кремом волосы разделены безукоризненным пробором. Они немного поредели, и сквозь них просвечивала розоватая кожа. Холеное лицо стало синеватым от частых массажей. Он часто открывал рот, будто хотел похвалиться зубами, ровными и белыми, и единственной золотой коронкой, поставленной, возможно, не ради надобности, а лишь для красоты. Длинный горбатый нос и утолщенные губы делали лицо Гельмута волевым и решительным.

Приехал он поздно и, не застав Хельмана в комендатуре, завернул на его квартиру. Он шумно выражал свою радость, долго жал руку приятелю, хлопал его по спине и заверял, что Ганс очень хорошо выглядит и что ему русский климат прописан врачами. Мизель уже был штурмбаннфюрером — майором СС, у него прибавились еще две награды. Веселое настроение не покидало его.

— Знаешь, Ганс, — говорил он, усадив Хельмана, точно гостя, в кресло, а сам расположившись на диване, — не знаю, кто как, а я русским признателен: они все время помогают мне получать новые чины и награды.

— Ты, Гельмут, перед войной занимался русскими? Я правильно догадывался? — спросил Хельман.

— Да, русскими. И давно. Больше семи лет. Я тогда работал в Абвер. Из-за русских я стал неутомимым путешественником. Теперь все позади, и я не боюсь раскрыть кое-какие тайны. В эти годы я побывал в Москве, Испании, Японии, Польше, Финляндии, объехал полмира. И все из-за них, моих благодетелей.

— Я буду рад услышать от тебя все, что ты найдешь нужным рассказать. Это очень интересно, Гельмут.

— У меня всегда было желание поделиться с тобой новостями, Ганс, но еще год назад за каждую такую новость у меня могла полететь голова с плеч!..

— Я понимаю твою службу, Гельмут, она требует скрытности, — сказал Хельман.

— Еще какой!.. Да, да… В Москве я был в качестве корреспондента. В Испании — тоже. Во время войны между испанцами, а точнее, между коммунизмом и национал-социализмом. В те годы розовощекий младенец — национал-социализм — положил на обе лопатки своего противника, который был старше его. В Японию я приехал накануне боев. Штаны самураев после Халхин-Гола пахли скверно!.. Финны воевали лучше, они помогли нам понять современную русскую армию. А Польша поставила нас лицом к лицу с будущим противником, и мы точно узнали все полки, дивизии и корпуса, которые нам доведется бить. Наши войска уже оценили и еще больше оценят, что мы не зря получали от рейха содержание и награды.

— Войска хорошего мнения о нашей разведке, — соврал Хельман.

— Не всегда. Многие в войсковых штабах считают, что если мы не ходим в атаки, то у нас меньше заслуг перед рейхом. Это глупость, Ганс! Вот и теперь: у них враг только впереди, а мы действуем всегда в полном окружении противника.

— Да, и у вас, и у нас всегда полное окружение, — согласился Хельман.

— Еду к тебе — обстреляли. Оболтусы! По бронированному автомобилю из винтовок! Пули — как от стенки горох. Ох, Ганс, и прочесали мы лесок! Троих подобрали. Местный полицай говорит, что один очень похож на Огнева… Он тяжело ранен, я отослал его к себе. Хорошо, если это действительно Огнев… А почему мы с тобой ведем разговор всухую? В Риге мои парни захватили хороший склад. Должен сознаться, что русский коньяк «Арарат» штука неплохая. Русская водка — тоже. У меня хватит русских вин, чтобы отпраздновать победу над русскими!

Пока ординарец накрывал стол (Хельман не доверял русским и не брал служанки), приносил из машины вина, Гельмут Мизель сообщил, что он со своей группой расположился в сотне километров от Шелонска, куда он только что переехал из Риги, что визиты в Шелонск будут частыми и он будет рад встречаться со своим добрым приятелем, что теперь, как никогда раньше, они будут полезны друг другу. Он уже успел осмотреть квартиру Хельмана, побывал в спальне и был немало удивлен тем, что здесь жил секретарь райкома Огнев. Но тут же Мизель позавидовал Хельману: служба безопасности разместилась в селе и Мизелю пришлось занять дом правления колхоза — деревянное здание, состоящее из двух неоклеенных и неуютных комнат.

Гельмут Мизель оказался гурманом, к тому же запасливым и щедрым. Круглый стол заполнили вкусные, аппетитные яства, по которым соскучился Хельман в Шелонске. Паюсная и кетовая икра, остэндская камбала, красная рыба, голландский сыр, лимоны и мандарины, ветчина и копченые колбасы, шоколад и конфеты в красивых коробках — все это лежало на столе и манило к себе, ласкало глаз. Калачниковские яблоки и груши — сочные и красивые — все же никак не шли в сравнение с тем, что привез Мизель.

Майор предложил первый тост за фюрера, и рюмки выпили до дна; за службу безопасности и ее шефа Гиммлера — и опять до дна; за доблестных рыцарей службы безопасности, за тех, кто не сегодня, так завтра возьмут Петербург и неудержимой лавиной двигаются на Москву. И все до дна: такие тосты не позволяют оставлять в рюмках вино, да и настроение было такое, что нельзя было остановиться на половине.

— Да, Москва, Москва! — произнес Мизель и поставил пустую после очередного тоста рюмку на стол. — Из нашей тройки больше всего повезло Карлу, Ты знаешь, где он сейчас?

— Могу только догадываться. Где-то там, на главном направлении.

— Карл в особой команде. «Москау»! О, они наведут порядок! В Москве он, конечно, станет оберштурмбаннфюрером. Подполковник СС Карл Кох! Это звучит совсем неплохо! Как ты считаешь, Ганс?

— Да… превосходно… Как ты думаешь, Гельмут, после Москвы и Ленинграда можно считать наш великий поход законченным?

— О да!

— Но у большевиков останутся еще Кавказ, Сибирь, Дальний Восток.

— Падет Москва, и к нам на помощь придут Турция на Кавказе, а Япония в Сибири и на Дальнем Востоке. Впрочем, мы и сами управимся: зачем нам нужны помощники, которых мы завтра объявим неарийцами со всеми вытекающими отсюда последствиями?! Времена наполеоновских походов, когда русская армия, оставив Москву, спокойно готовилась к контрнаступлению, давно миновали. Ныне армия без четкого управления, мощной боевой техники, достаточного количества боеприпасов и хороших коммуникаций перестает быть армией. Конец Москвы будет означать конец России. Карл пишет, что они преследуют дезорганизованную армию, которой, дай бог, унести свои собственные ноги!

— Адольф Кох здесь, недалеко от Шелонска…

Мизель усмехнулся:

— Твой будущий тесть?.. Знаю, что он здесь! Я, между прочим, получил указание обезопасить его от возможных нападений со стороны русских. Он подал хороший пример, как надо осваивать восточные земли. Многие еще боятся ехать сюда. Коха надо охранять. Наша пропаганда скоро поднимет его как своеобразного первооткрывателя земель.

— Я дал ему солдат для охраны.

— Стараешься! — Мизель озорно погрозил пальцем. — Тесть он трудный, зато Шарлотта чудо ребенок!

Гельмут вышел в прихожую и вернулся с бутылкой прославленного «Наполеона». Хельману этот коньяк нравился больше, чем пятизвездный, «араратский», пил он его охотно и был рад, что Мизель меньше спрашивает и больше говорит: в таком случае менее вероятен подвох.

— Большевики еще во что-то верят, — сказал Мизель, намазывая на тонкий кусок хлеба масло и покрывая его паюсной икрой. — Они не только борются с нашими разведчиками, но и сами пытаются вести разведку. Зачем она им? Мертвому припарки не помогут!.. На станции Низовая мы захватили разведчика: передавал о передвижении наших эшелонов. Такую станцию они без своего глаза не оставят. Но мы расставим столько капканов, что они цепко схватят любого лазутчика. На Низовую я бросил небольшой отряд. Плюс агентура. Пусть спускают с неба своих большевистских пташек!.. Тебе не нужен мой отряд?

— Пока управляюсь своими силами. Город заштатный, большевики им не интересуются.

— Большевиков интересует все! А я в данный момент проявил бы повышенный интерес к этакому милому созданию килограммов на семьдесят пять! Есть такие в твоем Шелонске?

— Честно говоря, Гельмут, мне было не до баб!

— Хорошая баба что хороший коньяк — успокаивает нервы и разгоняет кровь! — Мизель расхохотался. — Ты, Ганс, стареешь! Или тебя испортили строгие нравы при дворе великой герцогини Люксембургской?

Теперь настала очередь расхохотаться Хельману. Вдоволь посмеявшись, он сказал:

— Мы еще порезвимся, Гельмут! А красотками я займусь. Буду считать одной из первоочередных задач комендантской службы.

Когда кончился «Наполеон», Мизель открыл еще одну бутылку треста «Арарат». Он был весел все время, повеселел и Хельман.

Спать легли под утро, когда в третий раз пропели шелонские петухи.

3

Перед тем как отбыть на станцию Низовая, Мизель решил вызвать к себе помощников коменданта. Хельман послал за Муркиным и начальником полиции.

Штурмбаннфюрер преобразился. Золотое пенсне изящно прилепилось к носу, а из-под прилизанных волос на голове виднелась отмассажированная щеткой розовая кожа. Он как бы стал олицетворением неприступности и величия, и даже Хельман смотрел на него уже не с той непринужденностью, как утром, когда они допивали коньяк. Как мило текла тогда беседа!.. Сейчас Хельман опасался одного: а вдруг Муркин и начальник полиции похвалят его, военного коменданта? Русские хвалят представителя германского военного командования — что может быть хуже для такого представителя? Он опять не доверял Мизелю и перебирал в памяти вчерашний разговор: не сболтнул ли чего лишнего? Муркин по случаю ответственного визита оделся в черный старомодный сюртук, и Хельман брезгливо морщил нос, осязая резкие запахи: несло луком, нафталином и тройным одеколоном. Маленькие губы Муркина вздрагивали, словно он сосал конфету.

— Вы довольны своим постом? — спросил Мизель и так посмотрел на Муркина, что даже Хельману стало не по себе.

— Весьма и весьма, ваше высокоблагородие, — ответил Муркин и низко, с достоинством поклонился.

— Вас привела к нам идейная ненависть к большевикам или что-то другое?

Вопрос был лишним, Хельман заранее знал, что ответит Муркин, он уже не раз говорил на эту тему с городским головой.

— Идейная! С большевиками у меня всегда были разногласия, и я всю свою сознательную жизнь их ненавидел. Ваше высокоблагородие, мой отец был действительным статским советником, это равно генералу. А кем стал я? Бухгалтером! Зарабатывал меньше грязного каменщика. За взятку получил должность продавца в пивной! Разве это занятие для дворянина? Ненависть к большевикам умрет вместе со мной, ваше высокоблагородие!

— Какого вы мнения о начальнике полиции?

— Как вам сказать? Бывал он и в почете у большевиков, его ведь никто не преследовал, как меня за мое дворянское происхождение. Его карьеру загубил бахус, ваше высокоблагородие!

— Что, на ваш взгляд, надо сделать, чтобы весь народ направить на борьбу с большевизмом? — спросил Мизель.

— Церковь открыть, ваше высокоблагородие, соскучился народ по вере христовой. Неплохо объявить программу.

— Церковь открыть можно. — Мизель недовольно поморщился. — А какую программу?

— Что будет в России? Очень это нужно, ваше высокоблагородие!

— В России будет германская армия! — властно произнес Мизель. — До тех пор, пока не испарится большевистский дух, а может быть, и дольше!

— Понятно. Благодарим, ваше высокоблагородие.

Мизель небрежно сказал «идите» и, выждав, когда захлопнется дверь за выкатившимся Муркиным, весело захохотал.

— Клоун, честное слово, клоун! — говорил он, сняв пенсне и протирая слезящиеся от смеха глаза. — «Программу»! Привезти батюшку-царя на российский престол или устроить что-то вроде либерального правления а ля Керенский. Ох и клоун!

— Если разобраться в его предложении трезво, Гельмут, то в нем что-то есть. Пусть не рациональное зерно, а крупинка этого зернышка. Почему нам действительно не объявить что-то вроде программы. Какая-то часть русских тогда может пойти за нами, а не за Огневыми.

— Не смеши меня, Ганс! — Мизель замахал рукой. — Сколько в Шелонске расстреляно?

— Двести евреев и примерно столько же просоветски настроенных.

— Вот и вся «программа»! И еще столько расстреляешь, и еще! Ведь победители-то мы, а победителей не судят! У побежденных останется одно право — не иметь никакого права. А сопротивление — это явление временное, пока не падет Москва. После нашего парада в Москве таких, как Огнев, русские будут приводить к нам со скрученными руками.

— Ты, Гельмут, прав, — сказал Хельман, хотя в душе не соглашался с ним. Зачем попадать под подозрение?

Начальник полиции, средних лет мужчина с выбритым красным затылком и припухшей верхней губой, ходатайствовал о немногом: разрешить полицаям пользоваться барахлишком арестованных, тем, что не потребуется для нужд немецкой армии. Он заверил, что в отношении большевиков рука у него не дрогнет. А что касается городского головы, то сказать можно так: труслив, мечтает об имении, желал бы стать богатым помещиком, работает не за совесть, а за страх.

— Ну, Ганс, я тебя поздравляю! — сказал Мизель, когда начальник полиции покинул кабинет. — Шуты! Впрочем, умнее и не нужно. И то, что они ненавидят друг друга, превосходно!

— Любят доносить друг на друга, — подтвердил Хельман.

— И вовсе хорошо!.. Кстати, Ганс, у тебя должно быть больше осведомителей. При вербовке используй любые средства. Проникнуть нужно во все слои населения. Сейчас по дорогам занятой нами территории России движутся тысячи беженцев. Надо попытаться использовать их. Конечно, среди беженцев есть немало агентов, засланных красной разведкой. Чем больше мы их поймаем, тем лучше для нас и тем хуже для большевиков. Не попадались тебе агенты?

— Доказать, что они агенты, мы не могли.

— А зачем и кому это нужно! — Мизель ухмыльнулся.

— Точно так и я думаю. После допросов мы помогаем их порочным душам расстаться с грешным телом.

— Впредь, если будут интересные экземпляры, сообщай мне.

— Непременно!

Подумав, Мизель спросил:

— А когда мы навестим твоего будущего тестя Адольфа Коха?

Хельман вспомнил, что сегодня у Коха должен быть Калачников, а его он не успел предупредить: ни слова о Волошках…

— Кох до вечера будет в поле. Вечером можно позвонить, — сказал Хельман.

— Согласен. Поедем вечером. Но без звонка. Так интереснее.

«К этому времени профессор Калачников наверняка закончит свои дела в Лесном, и мы его там не встретим», — с облегчением подумал Хельман.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Унылая, серая, какая-то незнакомая местность. И та, и не та… Потемневшая неубранная рожь легла по пашне неуклюжими волнами. Лен высох, порывы ветра шевелили его, и тонкие стебельки, казалось, чуть слышно звенели. Высокая сухая трава опустилась, словно обиделась, что ее не скосили и ей придется лечь под снег.

Кусты ольховника у дороги давно сбросили листву, но самые цепкие листья — сморщенные и пожелтевшие — еще висели, дрожа, точно боясь сорваться и упасть. На моднице березке, смотревшей в водяное зеркало неподвижной канавы, о чем-то болтала сорока, она была так занята, что даже не обратила внимания на проехавшую мимо повозку. А чуть поодаль, тоже у березки, не такой стройной и чопорной, пристроился косой и усердно терся спиной о шероховатую бересту. Заяц не успел стать из серого белым, изменили окраску лишь задние ноги; было похоже, что косой принарядился в короткие белые штанишки. Он покосился на повозку и ездока, сердито ударил задними лапами по корневищу и сделал саженный прыжок.

Небо занавешено плотной кисеей облаков, они плывут низко и медленно, будто опасаясь разлить по земле накопленную влагу. Неожиданно из-за облаков вынырнул тяжелый многомоторный самолет. Отощавшая лошадь пошевелила ушами, но шагу не прибавила, она по-прежнему едва тянула неуклюжий тарантас. Калачников дернул вожжами, которые взлохматили грязную пыльную шерсть на ребристых боках лошади.

— Но-о, милая! — подбодрил ее Петр Петрович. — Ты что же, везти меня не хочешь? Напрасно! Вот приедем, посмотрим… Может, для себя пользу иметь будем…

Впрочем, Петр Петрович еще и сам не знает, какую пользу для дела извлечет из этой поездки. Посоветоваться ни с кем не удалось, отказаться было никак нельзя. Да и соблазн велик: двадцать четыре года не видел живого помещика — перевелись. А тут — на тебе! — живой, настоящий!.. Неужели тот самый Кох, которому принадлежало Лесное до революции? Вряд ли… Тому сейчас под девяносто… А может быть, сын обосновался в Лесном? Был у Коха достойный отпрыск, всегда с собаками возился…

Он вспомнил коменданта, разговор с ним. Больше всего удивила Калачникова в Хельмане обходительность, желание казаться не тем, кем он был. Чем заслужил Петр Петрович такую милость? Ведь рукой Хельмана подписан уже не один приказ о расстрелах и повешении, он не питает к людям ни любви, ни жалости. Или Хельман другой человек, этакое редкое исключение, чужеродное тело в страшной гитлеровской машине? Одного поля ягоды… И откуда у них такая жестокость? Как будто у фашистов другой бог, свирепый и беспощадный, требующий каждодневно новых жертв.

Калачников потянул за вожжу — лошадь неохотно свернула на полевую дорожку. За речкой среди оголенных деревьев проглянуло светлое здание.

Чем ближе к дому, тем больше чувствовалось порядка. В имении господина Коха дорожки подметены, листья прибраны в кучи. Лошадь остановилась у конюшни и дальше не пошла: напрасно Петр Петрович шевелил вожжами, она только отмахивалась хвостом и как бы просила оставить ее в покое.

Привязав лошадь к металлическому кольцу в стене конюшни, Петр Петрович направился к главному зданию, где и рассчитывал встретить лесновского помещика (так называли его в прежние времена). У дома стояло несколько солдат. Они были пожилые и, как заметил Калачников, изрядно покалеченные: у одного не было руки, другой волочил ногу, у третьего забинтована голова. На чердаке Петр Петрович увидел ствол станкового пулемета, обращенный в сторону лесной опушки. Рядом со скотным двором виднелась только что отстроенная вышка, где также стоял станковый пулемет, — вероятно, это был ночной пост, сейчас на вышке никого не было. «Неспокойно живет господин помещик!» — радостно подумал Петр Петрович.

О приезде Калачникова один из солдат быстро доложил хозяину. Тот долго не показывался: хотел, видимо, дать понять, что русский специалист для него ничего не значит, подольше постоит — побольше страха и уважения будет!..

— Кто меня спрашивал? — услышал Петр Петрович за своей спиной надменный голос.

Калачников оглянулся. Перед ним стоял пожилой низкорослый человек, морщинистые щеки его гладко выбриты, выгоревшие брови чуть заметны.

— Я, — запросто сказал Петр Петрович.

Вначале у него было желание снять шапку. Раздув мал: если нужно, пусть напомнит об этом.

— Кто такой? Мне невнятно доложили!

Петр Петрович уже свыкся со званием, которое «присвоил» ему Хельман («профессор селекции»!), и потому отвечал с достоинством:

— Профессор Калачников. По рекомендации военного коменданта обер-лейтенанта Хельмана.

— А-а! — удовлетворенно произнес Кох. Он долго и пренебрежительно разглядывал приезжего, не находя в нем ничего такого, что делало бы этого человека похожим на профессора. — Впрочем, теперь русских по виду и не определишь, — проворчал он. — Я помню, среди русских девок были настоящие красавицы. — Он брезгливо поморщился, пошевелив бугорками бровей. — А теперь нет. Все на одно лицо: специально сажей мажутся, чтобы быть неприглядными… Вы отлично говорите по-немецки!

— Я учился в Германии…

— О-о! Это очень хорошо!.. А в Шелонске давно?

— Почти всю жизнь.

— Отца моего помните? Иоахима Коха?

— Как же! Помню! — быстро ответил Калачников, а про себя подумал: «Неужели еще жив?»

— Три года назад скончался. Всю жизнь помнил Лесное.

«Особенно семнадцатый год, — подумал Петр Петрович. — Бежал от мужиков в ночных туфлях на босу ногу. Такие проводы действительно никогда не забудешь!»

Кох небрежно кивнул головой, что, видимо, означало: «Следуйте за мною», и зашагал твердой походкой самоуверенного человека. Сапоги из яловой кожи отпечатывали на сыром песке затейливые узоры. Левую руку он засунул в карман кожаного реглана, в правой держал ременный кнут.

Они взошли на пригорок. Взору Петра Петровича представился знакомый сад: здесь он бывал частенько, многие яблони, выращенные им в питомнике, уже давно перекочевали сюда и приносили плоды. Сад был заполнен густым сизоватым дымом: десятки женщин сгребали листья и тут же сжигали их.

— У большевиков люди разучились работать, — сказал Кох, показывая кнутом в сторону сада. — Мне приходится обучать заново.

— Скажите, господин Кох, как вы организовали это обучение? Меня интересует система: отработки или наем?

— Наем? — Кох громко захохотал, на глазах, сидящих глубоко во впадинах, выступили слезы. Он закашлялся, вытер шелковым клетчатым платком губы. — Наем? — повторил он. — Да что вы, профессор, с ума спятили? Для чего же, спрашивается, мы ведем войну? Чтобы, победив, нанимать себе работников? Вы, профессор, наивны как ребенок! Мужики и бабы у меня работают по одному-два человека от каждого дома. Беременные тоже работают, а то большевики выдумали декретные отпуска. Я их отменил: меньше рожать будут!..

Адольф Кох сел на скамейку. Он носком сапога поднимал сырой желтый песок и швырял его в сторону. Когда ему это надоело, он обернулся к Петру Петровичу и стал расспрашивать его об окучивании яблонь, об удобрении почвы на зиму, о побелке стволов. Петр Петрович отвечал охотно. «Яблоньки надо сохранить. Для своих. Вернутся — встретим плодами, пусть кушают на здоровье!»

— А оранжереи? — спросил Калачников.

— Что оранжереи? — сердито задал вопрос Кох.

— Как будет с цветами?

— Я буду выращивать овощи. Цветы, профессор, глупость, это не мужское дело! — Он нервно задвигал бесцветными бровями. После паузы сказал с подчеркнутой значительностью: — Цветы смягчают. Мужчина может превратиться в женщину. А у мужчины должны быть железные нервы, железная воля, железный характер. Все железное, не пробиваемое ни психическим воздействием артиллерийского огня на передовой линии фронта, ни женскими и детскими слезами в тылу.

Калачникову вдруг припомнился немец, герой рассказа Лескова, решивший показать свою железную волю и насмешивший своим трагикомическим характером окружающих. Тогда это было смешно, сейчас — трагично; хорошо, если бы и для других «железновольцев» так окончился бренный житейский путь, как для лесковского Карлуши…

— Наш век суровый, профессор! — назидательно сказал Кох. — Нас, немцев, весь мир называет варварами, а мы этим гордимся. Да, варвары жестокие люди. Но, сокрушив полуразвалившуюся Римскую империю, они обновили мир.

— Говорят, что все в свое время, — робко возразил Калачников. — Варварство для нашего времени — шаг назад, господин Кох. Так, во всяком случае, утверждают ученые.

— От науки все смуты. Римляне гордились своей культурой, наукой, а дикие варвары разгромили их. И наука не помогла! У нас должна властвовать одна теория: мужчины созданы, чтобы воевать, женщины — чтобы нянчиться с детьми, готовить обед, молиться богу за грехи, свои и мужа!

Калачникову казалось, что Кох сейчас ухмыльнется и скажет: пошутил. Но тот заговорил еще надменнее и злее:

— Война — это спасение, профессор. Смотрите, сколько людей наплодилось на земле. Скоро, как саранча, пожрут все! Надо оставить нужное количество, а излишек — к черту! — Кох сделал несколько глубоких вдохов. — Если у хозяина появляется излишний скот, он его прирезает. С людьми нужно делать то же самое. Без всяких сентиментов! Один миллиард оставить — и хватит!

«Нет, оказывается, ты еще больший подлец, чем я предполагал!» — негодовал в душе Калачников. Как и раньше, он стоял на почтительном расстоянии от Коха. Помещик не предложил гостю сесть, а Петру Петровичу, по правде говоря, и не хотелось сидеть с ним рядом.

Кох поднялся со скамейки и быстро пошел в сторону усадьбы, он махнул хлыстом, что означало избранное им направление. Не оборачиваясь, спросил:

— Севообороты когда-нибудь составляли?

— Да.

— Господин Хельман отпустит вас на неделю. Составьте мне севооборот на десять полей. Шесть деревень я уже получил в пользование. Обещают еще четыре. Их тоже учтите.

— Потребности населения в земле?

— «Потребности населения в земле?» — Кох посмотрел на Калачникова. — Вы шутник, профессор! Существуют только мои потребности! Я оставлю столько мужиков и баб, сколько мне нужно для работы. А остальных прогоню. Наиболее сильные выживут, слабые подохнут. Естественный отбор.

— Естественный отбор распространяется только на животных, — тихо возразил Калачников.

— Вздор! — крикнул Кох и еще быстрее зашагал по дороге. — Я вам сейчас докажу, что человек ничем не отличается от собаки!

Кох обернулся, в его взгляде Петр Петрович заметил дикое выражение. Глаза его блестели. Что-то было в этом блеске страшное и непонятное: широкие зрачки заполнили всю роговицу, щеки стали лиловыми.

— Смотрите, профессор! — сказал он торжествующе.

Кох приказал солдату вывести из псарни суку со щенятами. Он вынул пистолет и начал целиться в щенят. Сука заскулила и стала вертеться у его ног: она то взвизгивала, то начинала кататься, то бросалась к щенятам. Кох выстрелил — пуля прошла над собаками. Сука бросилась к щенятам и стала усердно облизывать их своим мягким розовым языком.

— Теперь в сад! — сказал Кох, засовывая пистолет в карман.

Калачников не имел представления, что ему хотел доказать лесновский помещик. Он едва поспевал за Кохом. Адольф держал руку в кармане реглана и шел, не смотря по сторонам и не оглядываясь. В саду у потерявшей листья антоновки играли девочка, и мальчик. Их мать сгребала в стороне желтые листья. Кох взвел пистолет и прицелился.

— Что вы хотите делать? — испуганно спросил Калачников.

— Вы сейчас убедитесь! — только и произнес Кох.

Женщина, заметив нацеленный в сторону детей пистолет, бросила грабли и с ужасом вскрикнула:

— Барин! Что…

Она не закончила фразу, как раздался выстрел. Маленькая девочка (Петр Петрович заметил ее испуганное личико, наполненные страхом глаза) что-то крикнула и побежала к матери, но тут же упала, уткнувшись ничком в желтые листья. Женщина бросилась к ребенку.

— За что? — простонала она.

Девочка уже вздрагивала в предсмертной агонии. Женщина покачнулась и упала: она потеряла сознание. Петр Петрович дрожащими руками поднял ее голову и, задыхаясь от волнения, стал тереть виски.

Кох подошел ближе. Он все еще держал в руке пистолет и говорил спокойно, как о некоей мелочи:

— Я хотел попугать мать. Вы имели бы тогда возможность сделать сравнение… Надо бы взять побольше мушку — был бы перелет.

Заметив, что Калачников не может больше проронить ни слова, что у него дрожат сухие тонкие руки, а глаза стали пустыми и невидящими, что он в высшей мере растерян, Кох с чувством собственного достоинства произнес:

— У вас, профессор, плохие нервы! Всему виной ваши цветы: они превращают мужчину в сентиментальную барышню!..

2

— Нет, нет!.. Я не кровожадный человек, я всю жизнь боялся крови. Я, если хотите знать, всю жизнь был немножко пацифистом. Но Коха надо не просто убрать, а казнить. Да, да, только казнить…

Петр Петрович быстро ходил по комнате и нервно жестикулировал. Собеседник, к которому он обращался, сидел у книжного шкафа и внимательно слушал сбивчивый, торопливый рассказ Калачникова. Гость был в коротком крестьянском полушубке без воротника, овчинную шапку он держал на коленях; волосы у него — лохматые, непричесанные, лицо небритое, но молодое, о чем свидетельствовал и белесый пушок на верхней губе, и быстрые, все замечающие глаза.

— Казнить, и все! Иначе нельзя! — Петр Петрович остановился, заложив пальцы рук за мягкий пояс, задумчиво покачал головой. Стал говорить тихо, медленно. — Вот как дело повернулось. Я никогда не обижал невредное насекомое. Бывало, увижу: божья коровка на спине лежит, лапками шевелит, перевернуться не может… Я ее осторожно беру на ладонь, переверну, чуточку подую. Она пошевелит крылышками и — ж-ж-ж! — полетела. А я радуюсь! — Калачников резко взмахнул правой рукой. — А комара давил. Давил потому, что он человеку жить мешает.

— Кох, Петр Петрович, делает это не впервые, — заговорил собеседник. — На его совести не одна эта девочка. Отомстим!

— Отомстим? — Калачников сердито посмотрел на гостя. — Нет, тут дело не только в мести. Если сейчас жестоко не наказать Коха, завтра-послезавтра у нас появятся десятки кохов, возможно худших, чем этот. Коха казнить. Приедет другой — и с ним сделать то же самое. Испугаются!.. Надо им показать, что на нашей земле такой сорняк, как помещик, больше никогда не произрастет. Не та земля стала!

— Все это я передам товарищу Огневу. Он решит, как лучше сделать.

— Я ему записку напишу, — сказал Петр Петрович, подсаживаясь к столу.

— Не надо. Товарищ Огнев предупредил: никаких записок, передавать только устно. Будьте как можно осторожнее. Недавно из Риги переброшена оперативная команда СД. Это фашистская служба безопасности. Слежку они ведут усиленную. Мы хотели поймать или убить начальника команды, но потеряли троих своих. Он два дня был в Шелонске, а потом поехал в Низовую.

— Так это я для него, значит, отбирал лучшие яблоки и груши?

— Наверное, для него.

Петр Петрович вздохнул:

— Вот кого кормить довелось. Не думал…

— Пусть!.. Входите к ним в доверие. Яблоки — это вроде приманки, как червяк на крючке удочки, А остерегаться нужно. Товарищ Огнев велел договориться о пароле.

— О пароле? — Калачников оживился. — Я помню, пароль раньше на фронте был…

— Теперь везде фронт, Петр Петрович.

— А как на основных фронтах, что там? Как Москва? Как Ленинград? Хельман показывал фото: немецкие солдаты снялись у разбитого ленинградского трамвая. А Гитлер хвалится на весь мир, что седьмого ноября он будет принимать парад своих войск на Красной площади. Похоже это на правду?

Калачников оглядел гостя со всех сторон и только сейчас заметил, что ему не больше восемнадцати лет, но он успел в пришелонском лесу обогнать время и свои лета; парень сидел за столом как взрослый, откинувшись на спинку стула, говорил медленно, разбавляя неокрепшим баском мальчишеский дискант.

— На основных пока наступают они, — сказал он, предварительно откашлявшись в кулак. — В Москве им очень побыть хочется. И в Ленинграде… Но в Москву наши их не пустят, разве можно пустить их в Москву! А под Ленинградом они заняли какое-то место, до которого раньше доходил городской трамвай. А дальше им не пройти. Из Ленинграда по радио говорили, что немцы и на метр больше не продвинутся.

— Молодцы они там, в Москве и Ленинграде! — подхватил Калачников. Он подошел к парню, положил на его плечо руку и спросил: — Так, говоришь, пароль нужен? — Задумался, повернулся к окну, увидел за чистым, отмытым осенними дождями стеклом свой сад с оранжево-золотистой листвой и словно нашел то, что искал. — Ваши люди должны спрашивать, входя ко мне в дом: «Цветы есть?» Мой ответ: «Цветов нет, есть семена». Они: «А будут цветы?» Я: «Конечно будут!»

Связной повторил все это.

Когда он ушел, Петр Петрович долго думал о том, что он велел передать туда, партизанам. Он не только советовал, он страстно убеждал убить человека. Как мало у Коха осталось от человека! Что же сделало новоявленного помещика таким звероподобным существом, помышляющим об уничтожении половины человечества? Проклятый фашизм!.. Сегодня Советский Союз… Завтра Англия… Послезавтра Индия и Китай… Затем Америка… Истребить половину… И во имя какой цели? Чтобы жили и плодились единицы, вроде Коха, — все остальное — человеческий мусор, удобрение… Убить будущих Пушкиных, Толстых, Чайковских, Мичуриных, Шопенов, Шиллеров, Мопассанов, Тимирязевых, Циолковских, оставить истеричных гитлеров, уродливых геббельсов, садистов кохов… Нет, нет! Лучше устранить одного Коха, но сохранить жизнь людям десяти деревень. Лучше отправить на тот свет бесноватых фюреров Германии, чем это делать с миллиардом невинных людей, живущих на земном шаре! Так лучше!

Он подошел к книжному шкафу и снял с полки книгу. Медленно, задумчиво отвернул обложку в ледериновом переплете. На него, как живой, взглянул учитель в белой соломенной шляпе — седой, упрямый старик. Петр Петрович долго смотрел на портрет, покачивая головой, затем стал читать надпись на первой, титульной странице, сделанную упругим, энергичным почерком.:

П. П. Калачникову.
И. Мичурин.

Не ради детских забав переделываем мы природу. Свершаем это во имя Человека, чтобы Человек жил дольше и лучше.

«Чтобы человек жил дольше и лучше! — про себя повторил Петр Петрович. — Вот для чего и должен перестать жить Адольф Кох!»

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Кузнечное дело, к удивлению Алексея Осиповича, оказалось сложнее, чем он предполагал. «Отвык, — подумал Шубин, — придется начинать все сначала». И он терпеливо осваивал забытую профессию, стараясь делать все — от элементарного и легкого до сложного и трудного. Он сам ходил в поле и ловил лошадей, ведя их на поводу до кузницы, рашпилем поправлял поврежденные копыта и всякий раз долго примеривался, куда лучше всего поставить подкову. Постепенно он освоился с кузнечным делом и пришел к выводу, что вспоминать забытое все же легче, чем начинать с азов.

А дома, в комнатушке, снятой за шестьдесят рублей в месяц у пожилой вдовы, иной курс наук…

— Приобретай важность и надменность, — назидательно говорил Тане Шубин, — надо тебе понять, кто ты есть: дочь кулака, обижена на Советскую власть, на всех смотришь с озлоблением, всех считаешь своими лютыми врагами.

— Лютые враги для нас сейчас фашисты, Алексей Осипович! — Таня качает головой и улыбается.

Шубин безнадежно машет рукой:

— Грубее ты должна быть. И слово погрубее, и взгляд злей.

— Лучше скажите, что такое любовь? Вы влюблялись, Алексей Осипович?

Таня сидит у окна и смотрит на улицу. Часто она задумывается вот так же, как и сегодня. Давно понял Шубин, чем озабочена его нареченная дочка. А как ей помочь? Несколько лет назад ему довелось проводить беседу о любви и дружбе. Думал, проще и темы нет. Но девчонки забросали его такими вопросами, на которые он и ответить не мог.

— Любовь, Танюша, такая, знаешь, штука, — начинает Шубин, — и самая простая, и самая трудная. На все, кажется, ради нее готов. Помню, влюбился — знаешь, о каких глупостях думал? Вот бы моя Наташка тонуть в реке начала! В каком-то страшном водовороте… Люди стоят на берегу и боятся прыгнуть. А я со всего размаху — прыг, и ее, миленькую, почти утонувшую, на берег. И она убеждается, что лучшего друга у нее нет в целом свете. Или она спит, а дом горит, крыша вот-вот обвалится. А я бью стекло, залезаю в дом и выношу ее. Вот какими мыслями была занята мальчишеская голова!

Таня с затаенной улыбкой смотрит на Шубина; она слегка, непроизвольно кивает головой, лицо ее светится от внутренней радости.

— Я тоже все готова сделать, — говорит она.

— Полковник наведет справки: может, еще все в порядке, — успокаивает Шубин.

— В пехоте не всех убивают, Алексей Осипович?

— Ну что ты, Танюшка!

— Страшно мне за него… — Она смотрит теперь уже печальными глазами на Шубина. — Ведь правда, что у него самое хорошее имя? Александр, Саня, Саша, Сашка, Шура, Шурик…

— И Сашок! — Шубин кивнул головой.

— И Сашок! — быстро соглашается она. — И почему не вовремя война началась! У нас такие планы были!.. И все пропало, Алексей Осипович!

— Как это так все пропало? Через годик, смотришь, побьем немца. Вот и считай, что у тебя с Сашком после средней школы были большие каникулы.

— Какие же это каникулы, когда каждую ночь страшные сны снятся! На каникулах отдыхают, а я за него измучалась. Я думала, что мы просто так дружим, а оказывается, нет. — В глазах ее одновременно затаились печаль и радость. — Я вот вопрос задала, что такое любовь? Сама я ответить пока не могу… Просто жить без Сашка нельзя, хоть бы издали взглянуть на него!..

— Надо научиться, Танюшка, ждать!.. Вот видишь, ты и меня перевоспитала на свой лад. Грубее нам нужно разговаривать, Танька. И не Алексей я тебе Осипович, а батька! Так и зови. А я тебя все время Танькой буду звать. Люди мы с тобой грубые, озлобленные, чуждые ласке. Так-то!.. Найдем Сашка твоего, имей терпение…

— Постараюсь, батька…

В середине сентября колхозный кузнец Кузьма Николаевич Петрачков получил по почте письмо. Сестра звала на крестины по случаю рождения дочери, обещала наварить пива, бражки, угостить бараниной. Таня перечитывала малограмотные каракули и с недоумением смотрела на Алексея Осиповича. Но батька сказал, что письмо это условное и что они должны прибыть не к сестре на крестины, а к полковнику из разведывательного отдела штаба фронта.

2

В течение месяца с ними занимался капитан, помогая изучить нужные по их легенде приемы и методы разведки. А сегодня их принимал полковник, принимал в заброшенном доме лесника, в нескольких километрах от командного пункта. Они сидели в холодной и неуютной комнате с выбитыми окнами. Лейтенант прохаживался где-то на улице. Полковник и лейтенант оделись, как и подобает заправским охотникам: непромокаемые брезентовые куртки, высокие, за колено, резиновые сапоги, тульские ружья и набитые патронташи — добавить бы к этому жирных тетерок или вальдшнепов!

— Руки хороши! — проговорил полковник, здороваясь с Шубиным и его «дочерью». — Огрубели, почернели, потрескались. Сразу видно, что несладко вам жилось на «большевистской каторге»!

— Привыкнуть ко всем этим ужасным словам не могу, — созналась Таня.

— Надо, Танюша, надо. Да, кстати, навели мы справку по твоей просьбе. Утешительного пока ничего нет: красноармеец Александр Иванович Щеголев пропал без вести, Танюша…

— Как это так «без вести»? — спросила она растерянно. — Убит?

— Без вести, Танюша. Под Шелонском. Когда убит, так и пишут, что убит. Я взял его на особый учет. Буду продолжать поиски.

— А когда без вести, живым он еще может быть? — спросила Таня с надеждой.

— А почему же нет! — как можно бодрее и увереннее проговорил полковник. — В партизанах, в плену. Даже в наших госпиталях иногда отыскиваются. Будем искать, Танюша.

— Никогда не поверю, что он может быть убитым! — проговорила она решительно.

— И правильно делаешь, — сказал полковник. — А вот мать мы отыскали.

— Отыскали?! — Таня вскочила со скамейки.

— Да. Жива и здорова. Пришлось умолчать, что мы знаем о тебе все. Успокоили, что за тебя волноваться не нужно. Напиши ей. А возможно, узнав о матери, ты не пожелаешь идти и на задание?

Она покачала головой:

— Пойду, товарищ полковник!

— Верно, Танюша. Твоей матери уже назначено пособие, она будет его получать до тех пор, пока ты не возвратишься. И вашей жене, Алексей Осипович, назначено пособие.

— Очень признателен, товарищ полковник.

— Забудьте на полгода, что всю жизнь вы были Алексеем Осиповичем Шубиным, а в колхозе — Кузьмой Николаевичем Петрачковым. Отныне вы Никита Иванович Поленов и Татьяна Никитична Поленова.

— Танька! — заметила девушка.

— Это я так учил, — пояснил Алексей Осипович. — Дерзкая, огрубевшая на торфоразработках и других тяжелых работах девчонка. Чего от нее ждать?

— Такой она и должна быть. Запомните: начальником советского лагеря был Василий Петрович Ненашев. Вот его карточка: широкий, картошкой, нос; чуб и эти лохматые усы — рыжие; левая рука всегда в черной перчатке — результат ранения еще в годы гражданской войны. Любит ругнуться матом. Больше о начальнике лагеря и не нужно знать. Мелкие начальники менялись часто. Смело называйте десятника Павла Павловича Хлебина, маленького, вихрастого, веснушчатого, часто повторявшего «елки-палки». Освободил вас добрый немецкий начальник Трауте. Вы его не видели, вам лишь объявили его милостивый приказ. Хвалите, но особенно не перехваливайте, чтобы не вызвать подозрения. — Убедившись, что «отец» и «дочь» запомнили все, полковник продолжал: — Действовать придется в районе Низовой. Не буду скрывать, условия трудные. Наш опытный разведчик на Низовой провалился. Вернее будет сказать, не опытный, а теоретически постигший основы разведывательной службы. Но этого мало… На Низовой обязательно должен быть наш глаз: через этот железнодорожный узел идет снабжение нескольких немецких армий, действующих на ленинградском и центральном направлениях. Недавно немцы перебросили из Риги в район Шелонска — Низовой оперативную команду «1 б» во главе с Гельмутом Мизелем. Мы его «опекали» в Москве, когда он делал вид, что представляет в качестве корреспондента одну немецкую газету, а мы создавали видимость, что верим ему.

Полковник извлек из потайного кармана портрет молодого самодовольного господина с «лейкой» в руках.

— Снят на фоне Манежа в Москве, — пояснил полковник. — Он фотографировал наших товарищей, а они его. Но он видел пьяниц, которые хотят навязать ему свой плохонький «ФЭД». А они видели разведчика, будущего врага, и снимали весьма и весьма старательно. Получился.

— А он ничего себе, только важничает очень, — проговорила Таня, возвращая полковнику портрет.

— Сейчас он выглядит постарше, но еще молод. Он, как и некоторые другие деятели немецкой разведки, имеет серьезный порок: недооценивает советскую разведку. Что ж, это объяснимо. На протяжении многих лет при русском дворе видные посты занимали иностранцы. Супруга Николашки, то бишь Александра Федоровна, никогда не забывала, что она немка, близкая родня кайзеру, и была шпионкой номер один. А разве плох был в качестве шпиона номер два русский военный министр Сухомлинов? А теперь немцы наступают, а мы отступаем, и они думают, им, русским, не до разведки. Лично я недооценку Мизелем нашей разведки и контрразведки горячо приветствую!..

О многом переговорили в тот вечер полковник и его помощники. Таня даже и не предполагала, как много должен знать разведчик. Раньше ей казалось вполне достаточным то, что им в течение месяца сообщил капитан. Когда полковник говорил об опасности, она невольно отвлекалась и вспоминала совсем иное — мать, которая ждет ее теперь в чужом месте среди незнакомых людей. Как она сейчас беспокоится!.. Почему-то припомнились танцы в городском саду и самый лучший танцор — Сашок Щеголев… И самый красивый!.. Купание с подругами в речке, походы за грибами и ягодами… И тут же мысли об опасности: сумеет ли она перевоплотиться в разведчицу, быть внутренне похожей на дочь этого бородатого рыжего человека?.. На нелегкое дело посылает их этот черноусый полковник, видимо больше их знающий, как трудно им будет…

— С партизанами пока контактов не поддерживать, — продолжал полковник, — хотя на будущее и не исключена возможность совместных действий. Не исключено также, что кого-то пошлем к вам на подмогу, а затем и на смену. Я думал над паролем. Запомните его. Приходящий к вам спрашивает: «Хорошее железо продаешь?» А ответ такой: «Барахлом не торгую. Хорошему человеку могу и продать!» Почему я рекомендую железо? Оно у вас будет всегда. А такое словечко, как «барахло», должно входить в лексикон малокультурного мужика Никиты Ивановича Поленова. Итак, все запомнили?

— «Хорошее железо продаешь?» — «Барахлом не торгую. Хорошему человеку могу и продать!» — повторил без запинки Алексей Осипович.

— Заданий будет вам много, — сказал полковник. — Пока добираетесь до Низовой, соберите материал о положении на оккупированной территории. Это, так сказать, параллельное задание. Просил об этом начальник политуправления фронта: факты нужны для агитации в войсках. Мы знаем, что население живет в ужасных условиях. А конкретно? Каковы налоги, поборы, как с питанием? Под Шелонском обосновался первый помещик — немец Кох. Его политика?

— Кох? Это не тот, что был в Лесном до революции? — спросил Шубин.

— Сын. Адольф Кох. Пробный камень. Усидит в Лесном до весны, весной пожалуют новые господа.

— За его отцом мой батька с вилами гнался, — сказал Шубин.

— Надо, чтобы этот не удрал. Огнев получил задание по партизанской линии. Видимо, долго Кох не проживет на этом свете… Вот, кажется, и все. Есть вопросы?

— Пока все ясно, — ответил Поленов.

— Ну, как говорят, ни пуха ни пера! — сказал полковник.

— К черту! — дружелюбно ответил Шубин.

Они постучали в крайнюю избу. Дверь открыла старушка. Она и молодка лет под двадцать пять занимались стиркой. На печи и на кровати спали ребятишки. Шубин и Таня представились как беженцы. Старушка попотчевала уже остывшей вареной картошкой. А потом, вытирая глаза кончиком платка, говорила, что от сына нет известий вот уже два месяца, что живут они с невесткой и на руках у них четверо мальчишек, две пары близнецов, мал мала меньше. «Фашист окаянный, всю жизнь испортил!» — говорила старушка и крестилась. Шубин поддакивал ей, Таня сопела носом и молчала: ей очень хотелось спать.

Утром они покидали деревушку. Проходя мимо сельмага, Шубин вдруг остановился и сказал:

— Возьму махорки, Танька. Туда брать советскую нельзя, здесь накурюсь досыта: в тылу небось эрзац-табак!

В магазине было пусто. Лишь в темном углу у прилавка двое мужчин пили водку и громко разговаривали. Ковыляющей походкой приблизился продавец с родинкой, похожей на темного паука. Он еще издали улыбался, потирая подбородок, отчего «темный паук» на правой щеке шевелился и казался живым.

— Будьте любезны, — проговорил он, взглянув на Шубина и его спутницу, — что прикажете?

— Махорки пару осьмушек, — сказал Шубин.

— Пожалуйста. Немного подмочили, когда везли. Ни машины, ни брезента, а дорога дальняя. Подсушите, сам такой же курю. Угостить? У меня сухой.

— Спасибо, не откажусь.

Пока продавец доставал кисет и отсыпал на цигарку табак, Шубин прислушивался к разговору. Высокий брюнет с рассеченной бровью и тремя металлическими зубами спереди хвастливо говорил, видимо продолжая начатый разговор: «Да мы с Витькой мигом вернемся. Не задержимся. Немцы нас не поймают — все продумано». Блондин поднял левую руку, на которой не хватало большого и указательного пальцев, и пьяным голосом, точно попугай, повторял: «Мы вернемся, честное слово, вернемся!»

— Ребята, да тише вы, разве можно об этом так громко! — попросил их продавец.

— А что? — брюнет сердито уставился на продавца. — Подумаешь! Мы немцев не боимся, а здесь мы у себя дома.

— Нельзя, ребята: время военное, а в душу человека не влезешь, — сказал продавец, и Шубин заметил, как он повел глазом в его сторону.

«Болтуны! — подумал Шубин. — Вот так и проваливаются разведчики. Представится возможность — сообщу полковнику!»

Тане ничего не сказал: еще, чего доброго, посмотрит на них пристально! А они на нее!.. Да и сам повернулся к ним спиной, чтобы они не видели окладистую рыжую бороду… Не дай бог встретиться с такими болтунами по ту сторону линии фронта: свои-то свои, но лучше не знать и не видеть их там!..

В ночь на пятнадцатое октября легкий транспортный самолет, оторвавшись от взлетной площадки, взял курс на запад. Никита Иванович молча наблюдал в маленькое окошечко. Казалось, что внизу, под крыльями самолета, уже давно прекратилась жизнь: ни одного огонька, ни зарева от электричества. Все спряталось, замаскировалось, притаилось.

И только над линией фронта Поленов заметил яркие вспышки от орудийных выстрелов и разрывов снарядов. Светящимися линиями тянулись к самолету трассирующие пули; не дотянувшись, они дугой опускались вниз. Сбоку разорвались зенитные снаряды — в самолете стало светло, ярко, а глазам больно.

Таня дремала, уткнувшись в плечо «отца», — возможно, она побаивалась и поэтому притворялась спящей.

Самолет, не меняя курса, шел на запад.

Летчик кивнул головой. Поленов осторожно толкнул Таню и стал открывать люк. Внизу было темно и холодно, потоки пронизывающего до костей ветра ворвались в кабину. Никита Иванович улыбнулся Тане, кивнул головой летчику и прыгнул в густую темноту октябрьской ночи. Вслед за ним, тоже кивнув головой летчику, прыгнула и Таня.

Самолет, покачав крыльями, повернул на восток.

3

Земля… Родная земля!..

Вероятно, у человека никогда не могут исчезнуть из памяти те места, где он родился, провел детство, влюблялся, дружил или ссорился со своими сверстниками. Уже под старость, живя за «тридевять земель», вспоминает убеленный сединой человек, как он бегал босиком по колючей скошенной траве, забирался на верхушку дерева, поражал девчонок тем, что может больше минуты держаться под водой. Да мало ли что припомнится из прошлого! Промелькнет в сознании какой-то пустяковый случай, который и держать-то в голове не следовало, и потянет вдруг человека в родные места, и так захочется походить старому босиком по скошенной траве, если не забраться на знакомое дерево, то хотя бы потрогать его кору, если не нырнуть под воду, то хоть освежить грудь прохладной водой из речушки, лучше которой не сыщешь в целом свете.

Вероятно, по этой самой причине грузина тянет на побывку с просторов Украины к морю, в горы, на стремительно несущуюся речку, а украинец рвется на Полтавщину и Херсонщину, чтобы почувствовать широту родных степей. По этой причине едет прибалт откуда-нибудь из солнечных мест в отпуск домой, хотя дома в это время из тридцати дней только один бывает солнечным, да и то с утра до обеда или с обеда до ужина. А псковичи и новгородцы навещают свои родные места, где ничего нет, кроме богун-травы, можжевельника да ольхового мелколесья.

Дорога́ она, родная земля! И пусть не навсегда приезжает человек, а на побывку, но возвращается он к месту постоянного жительства помолодевшим, словно воспоминание о детстве, возвращение к дням безмятежной юности сбросили с его плеч не один год…

У Никиты Ивановича Поленова и дочери его Тани не было длительной разлуки с родной землей, но у них чувство встречи с ней было не менее острым, чем у человека, не побывавшего дома полтора-два десятка лет. Они вернулись на землю, которую, как сказал поэт, не знаешь, как и считать: и твоя она, и не твоя. Землю впрягли в ярмо, и не жалости просила она, а требовала скорейшего освобождения.

До утра пролежали Никита Поленов и Таня в кустарнике в пяти километрах от того места, где спрятаны парашюты, и Поленову хотелось поговорить с первым деревом, приласкать белую, с крапинками русскую березку, попросить у нее прощения, что так вот нескладно получилось: оставили ее на время врагу, который ничего более путного не придумал, как делать из березки кресты для могил…

Таня натаскала для изголовья волокнистого белого мха и легла. Она делала вид, что спит, а у самой глаза все время открывались — и когда прокричит поблизости зимующая птица, и когда раздастся треск упавшей с дерева сухой ветки.

И своя и не своя земля…

На востоке легла оранжевая полоска. Она расширялась и светлела.

Наступало утро — неспокойное, полное неизвестности…

Никита пятерней расчесал рыжую бороду, снял овчинную шапку, пригладил длинные волосы — не волосы, а рыжий войлок: не привык следить за собой человек на торфоразработках!

Подняв голову, Никита Иванович осмотрелся: болото, на многие километры болото. Засохла богун-трава, почернели ягоды на можжевеловом кусте: в самую пору из них варить пиво… Леса не видно, а он должен быть где-то поблизости. Получше вглядевшись, Поленов заметил и лес — до него километров шесть… Чего стоило летчику пролететь со своими пассажирами еще несколько секунд? Нет, уж лучше пройти шесть километров, чем висеть на дереве, зацепившись постромками парашюта.

Поленов нащупал за пазухой карту и компас.

— Батька, ты уже встал? — спросила Таня, и Никита Иванович вздрогнул от неожиданности.

— Встал. А ты пока отдыхай.

Но Таня уже сидела на своей жесткой постели, поджав под себя ноги. Потом она подползла к Поленову и взглянула на карту, зябко потирая покрасневшие от холода руки.

— Так, так, — удовлетворенно проговорил Никита Иванович. — Отдельное дерево слева. Тригонометрическая вышка справа. Идем, Танька, прямо. Мы сейчас выйдем на просеку, а по ней — к домику лесника. Если выйдем, значит, научились читать карту.

— Мы тоже учились читать карту, а когда ходили по азимуту — иногда выходили в противоположную сторону! — Она заложила руки в карманы поношенного полушубка с грязным, когда-то серым воротником.

— А к столовой вы всегда выходили правильно?

Таня улыбается и кивает головой. Она несколько минут молчит, погруженная в свои думы-заботы, а потом спрашивает:

— Батька, а бой под Шелонском кто-нибудь видел?

— Видел тот, кто сам воевал, — отвечает Никита Иванович.

— А из жителей? — допытывается она.

— Жители, конечно, в это время в окопах и подвалах сидели. На теперешний бой со стороны не посмотришь, да и удовольствие маленькое из-за любознательности голову терять.

— А раненых или убитых кто подбирает после отступления, немцы?

Никита Иванович уже догадывается, к чему она ведет свой разговор, и отвечает осторожно:

— Чаще всего приказывают похоронить населению ближайших деревень. А раненых иногда подбирают местные жители, а иногда — санитары противника.

«Скорей всего, такие санитары не подбирают, а добивают», — думает про себя Никита Иванович, но не хочет расстраивать девчонку: она полна забот о Сашке, сколько раз уже задает подобные вопросы.

— Ну а если раненый излечился, куда его тогда?

— В лагерь, на работу.

Она тяжко вздыхает и тихо говорит:

— Все равно я отыщу Сашка, все равно…

Болото с низкорослым кустарником давно пройдено, теперь они идут по густому сосновому лесу, стараясь не ступать на сухие сучья, обходя полусгнивший и трухлявый валежник.

— А вот и просека, Танька! — возбужденно произносит Никита Иванович. — А там, смотри, смотри, и домик лесника. Совершенно точно: обшит зеленым тесом, труба из красного кирпича!

Дом действительно такой, каким рисовал его полковник: высокая труба, два сухих веника в залобке, три окна впереди, а два — на правой стороне, там, где шесть ступенек ведут к двери, обитой потускневшей парусиной.

Поленов ударил по двери ладонью.

В доме — ни звука.

— А ну-ка, я сапогой! — В шутку он всегда говорил «сапогой».

И только тогда они услышали глухой, дребезжащий, сердитый голос:

— Чего стучишь так? Лучше головой ударь!

— Двери жалко! — ответил Поленов.

— Оно и видно!

Дверь приоткрылась, в сенях показался седой старик. В его живых настороженных глазах Никита Иванович уловил немой вопрос: «Кого это нелегкая принесла?»

— Чего тебе? — спросил старик недружелюбно.

— За лошадью пришел, — ответил Поленов: так наставлял его полковник.

— Какую тебе лошадь? — удивился старик.

— Да ведь какую не жалко будет!

— Что ж в дверях остановились? — лесник сменил тон. — В дом проходите!

Они миновали темные сени и очутились в полуосвещенной большой комнате с квадратным дощатым столом посредине и с длинными скамейками вдоль стен. За печью, побеленной синеватой глиной, висел цветистый ситцевый полог, прикрывавший кровать.

Печь была жарко натоплена. Таня не удержалась и зевнула. Старик заметил это. Стало ли ему жалко девушку, или он хотел вести серьезный разговор наедине с мужчиной, — он раздвинул полог и предложил Тане отдохнуть на постели.

Поленова он пригласил в красный угол, где висели две маленькие, потемневшие от времени иконки. На хозяине была плотная льняная рубашка, подпоясанная плетенным из шерстяных ниток поясом, на ногах — стоптанные черные валенки.

— Ну, поясняй, что от меня требуется? — спросил он, снимая валенки и потирая затекшие старческие ноги.

— Лошадь, телегу, куски железа, подковные гвозди, кузнечные мехи.

Лесник, нахмурив седые, вытершиеся брови, повторял, слегка шевеля губами:

— Конь будет… телега будет… железо будет… мехи есть… С подковными гвоздями похуже дело… Были, поищу… фунта три или пять… — Он строго посмотрел на Поленова: — Оттуда?

— Оттуда, отец.

— Дочка?

— Дочь.

— Наши скоро вернутся?

— Вернутся. А скоро или нет — Москва знает.

Старик сокрушенно покачал головой:

— Ждут люди, скоро глаза до дыр протрут.

Лесник был немногословен и, обмолвившись еще несколькими фразами, ушел из дому. Поленов посидел, посмотрел в окно, взглянул на теплую печку, и ему тоже захотелось прикорнуть. Но не успел. За окном послышалось скрипучее тарахтение. Он быстро соскочил с печки. Лесник уже распрягал упитанную вороную лошадь, поглаживая ее по лоснящемуся крупу. Телега была громоздкая, на деревянном ходу, такая и требовалась Никите Ивановичу.

Ночью Поленов отлучился часа на два; он отыскал портативную радиостанцию и остальной груз, упрятанный во мху, под кустом можжевельника.

Ночь прошла спокойно.

Рано утром лесник ушел осматривать свои владения, а попутно разведать, что творится на ближайших дорогах.

Поленов с Таней принялись за работу. Никита Иванович отодрал доски и в широком задке телеги сделал несколько углублений, там хорошо поместились рация, карта, компас, деньги, последние номера «Правды».

— А ты, батька, не только кузнец, — одобрительно сказала Таня.

— Мы с тобой, Танька, должны быть мастерами на все руки. И халтурить нам нельзя.

— Нельзя, батька! — согласилась Таня. Она забросила руки за голову и приподнялась на цыпочках. — Батька, а ты поэтов всех знаешь? — спросила она, с улыбкой посмотрев на Поленова.

— Всех поэтов знать трудно. Многих все же знаю. На «вы» знаю!..

— А кто вот это написал?

Поверь мне, той страны нет краше и милее, Где наша милая иль где живет наш друг.

Ну, кто? Быстро!

Поленов подумал, вспоминая, и чистосердечно признался:

— Не знаю, Танька.

— Эх, ты! А еще в молодости стихи писал!.. Михаил Лермонтов — вот кто! — После паузы добавила: — Это, батька, я к тому, что теперь мне и Шелонск ваш нравится куда больше, чем раньше.

Таня жила до войны километрах в полутораста от Шелонска. Шубин бывал в ее городе. По душе он ему не пришелся. Но… надо и Тане сказать что-то приятное:

— Ваш городок ничего себе, зеленый, речка хорошая, место высокое, сухое. Не знаю, почему Александру Сергеевичу Пушкину он не нравился?

— Потому, что он в нашем городе только и бывал проездом. Если бы Пушкин там пожил, такие бы стихи написал!.. Честное слово!

И Таня начала читать пушкинские стихи. Знала она их много и читала с полчаса певучим, звонким голосом.

Лесник вернулся поздно вечером, когда Поленов и Таня уже находились в избе.

— Понравился конь-то? — спросил он сухо.

— Конь хороший, — ответил Поленов.

— Идем, взгляну еще разок, — сказал старик и подмигнул правым глазом.

Они вышли во двор, где конь аппетитно жевал пахучий клевер.

— Немцев на большаке много, — объявил лесник. — С танками, с пушками. Наверное, на партизан. По большаку не езжай.

— А где?

— Я тебе лесную дорогу укажу. А то, неровен час, нарвешься. Все упрятал?

— Все.

Спать легли рано, огня не зажигали. В полночь раздался резкий стук в дверь. Лесник выглянул в окно. Тихо ступая по половику, подошел к Поленову:

— Не спишь? Немцы подъехали. Лежи, лежи, я один выйду, не впервой.

Лесник ушел. Первое, что сейчас пришло на ум Поленову: а кто же он, этот старик? Здешний или заблаговременно поставленный полковником из разведотдела? А вдруг приведет сейчас фашистов, покажет на Поленова пальцем и скажет: вот он, кого вы ищете, пойдемте во двор, там у него стоит хитрая телега!.. Не разбудить ли Таню? Она, кажется, ничего не слышит…

Но он сдержался: не нужно. Если придут фашисты обыскивать, они увидят спокойно спящих людей, у которых документы в полном порядке. А старик — человек проверенный, знает полковник, к кому посылать.

— Лежи спокойно, Поленов! — шептал он самому себе. — Сейчас ты должен выдержать свой первый, а возможно, и последний экзамен на актера в таком трудном амплуа.

Через несколько минут вернулся лесник.

— Немцы, отстали от своей части. Про партизан спрашивали, — неторопливо сказал он. — Не слышал, говорю, спал крепко, может, и проезжали, не слыхал. А хорошо бы им самим к партизанам угодить — те бы показали им дорожку.

Никита Иванович снова попытался уснуть и не мог, хотя за окном было тихо, скрипел только старый, наклонившийся забор, раскачиваемый налетами ветра.

К утру ветер стих. Никита Иванович запряг лошадь, бросил на дно телеги куски железа, подковные гвозди в большой металлической коробке, кузнечный мех. Лесник вынес две овчины, чтобы было мягче сидеть Тане, а для коня — несколько охапок клевера.

Никита Иванович и Таня покинули затерявшийся в лесу домик. Лошадь шла быстро. На рытвинах телега тряслась, и тогда железо звенело и громыхало.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

— Ты еще не умер от тоски в этом Шелонске? Я скоро начну выть волком! — Майор Мизель, переступив порог кабинета военного коменданта Шелонска, стряхнул с козырька капли дождя. — Никогда не думал, что в этой глуши буду жить так долго! И чего наши армии топчутся у Петербурга? Зацепились — надо идти дальше! На плечах противника ворваться в город! Пока Нева безо льда — легче топить большевиков и им сочувствующих! И тех и других там очень много!..

Последние фразы Мизель говорил, пожимая руку Хельману. Сняв черный блестящий реглан, он повесил его на оленьи рога, доставленные коменданту из краеведческого музея.

— Я несколько раз в день включаю радио: жду экстренного сообщения. Должны же наши взять Петербург! — ответил Хельман. — Садись, пожалуйста, Гельмут, это — кресло известного русского графа Строганова.

— Слышал об этой фамилии, когда изучал русскую историю, — ответил Мизель.

Он заметил оперативную карту на стене и начал переставлять флажки со свастикой поближе к Москве.

— Ты, Ганс, отстал! Наши армии более подвижны, чем военный комендант Шелонска!

— Я не получаю оперативной сводки, Гельмут, — отозвался Хельман, следя со стороны за перестановкой флажков, веря и не веря тому, что сейчас видел: шло окружение русской столицы.

— Москва будет взята раньше Петербурга! — уверенно продолжал Мизель, не отрываясь от карты. — Наши войска ведут неотразимое наступление. Русская столица объята паникой! Миллионы людей бегут из города. В Москве остались чекисты и ополченцы. Это — обреченные! Песчаная грядка не удержит горный поток! Я казнил бы тех наших стратегов, которые не советовали вести войну на два фронта. Теперь они молчат! Я рад, что ныне утратило свой смысл меткое изречение Бисмарка: «У немцев потребность — при пивопитии бранить правительство». Никто и никогда больше не будет ругать. Прозорливость фюрера гениальна!

— В этом убедился весь мир! — искренне согласился с Мизелем Хельман.

— О, мир еще во многом убедится. Мы этому миру еще докажем, что «против демократа — лучше нет солдата!». Кто это сказал?

— Гризгейм.

— О черт! Кто он такой?

— Немец.

— Тогда правильно. В этих словах истинно немецкий дух!

Мизель взял флажок и перенес его с маленькой точки «Н. Петергоф» на крупный квадрат «Петербург».

— Так будет точнее, — сказал он. — Петербург можно считать немецким городом, да и название подходит. Впрочем, мы можем назвать его Гитлербургом или Адольфштадтом… Дело в том, Ганс, что, если мы и не будем штурмовать город, он падет, как перезревшее яблоко с яблони! В Петербурге мы подожгли крупнейшие бадаевские склады, город остался без продовольствия. Почти четыре миллиона человек отрезаны от внешнего мира! Сколько они могут держаться без еды? Пять дней? Неделю?

Хельман улыбнулся.

— А я без еды и дня не проживу, — сказал он. — Половина второго, Гельмут. Я могу угостить тебя хорошим обедом. Есть бутылка твоего любимого «Наполеона», мне прислал один друг.

— О нет, Ганс! Я к тебе на двадцать минут: друга нельзя не навестить! Я тороплюсь на станцию Низовую. Нужно еще побывать у Коха. По делам службы. И проехать засветло твои «замечательные» пришелонские места!

— Огнев тогда не попался?

— Попадется. Но пока еще жив. Помнишь, я тебе говорил, что мы захватили раненого, похожего на Огнева? Когда я вернулся от тебя, он был еще жив. Мои парни умеют допрашивать! «Ах, ты молчишь?» Отрезали язык. «Ах, ты не хочешь нас слышать?» Прокололи барабанные перепонки. «Ах, ты не хочешь нас видеть?» Выкололи глаза. А потом повесили головой вниз. Но это был не Огнев, черт возьми!.. Большевистские фанатики и дикари!

— Я с подобными людьми сталкиваюсь ежедневно, — заметил Хельман.

— Все до падения Москвы, до падения Москвы! — повторил свои любимые слова Мизель.

— Может быть, выкроишь из своего бюджета времени шестьдесят минут, чтобы доставить удовольствие старому и верному другу? — спросил Хельман.

Мизель снял с оленьих рогов реглан, набросил его на плечи.

— На обратном пути, Ганс. «Наполеон» не скиснет, а закуски я вожу с собой. — Он надел реглан, затянулся ремнем. — Есть вещи, о которых я никогда не скажу и лучшему другу. Подробности и детали. О методах. Но отвлеченная информация не представляет тайны. Сегодня ночью линию фронта пересек легкий транспортный самолет русских. Вскоре он вернулся через линию фронта обратно. Мы прикинули скорость, курс и приблизительно определили, где он сбросил свой груз. Двумя днями раньше мой агент сообщил, что русские готовятся забросить в наш тыл двух лазутчиков. Их цель — проникнуть на станцию Низовую. Моя цель — изловить их!

— У тебя интересная работа, Гельмут!

— Не обижайся, Ганс: она интереснее и разнообразнее твоей.

— «Комендант Шелонска»! — Хельман криво усмехнулся. — Это для острот и насмешек на будущее. Анекдотическая должность!

— Временная! — успокоил Мизель. — Несколько недель можно посидеть и в Шелонске. Это не хуже, чем месить грязь, преследуя русских. При дележе добычи мы все равно будем первыми.

«Это ты. А я? — подумал Хельман. — Когда идет наступление, служба безопасности предпочитает быть в арьергарде, при дележе добычи — она всегда в авангарде!» Хельман улыбнулся и вкрадчиво проговорил:

— Не откажись доставить удовольствие — покажи пташек, спущенных большевиками с неба!

Мизель покровительственно похлопал его по плечу:

— Пташки и не подозревают, что силки уже расставлены. Я повезу их с почетом, в золоченой клетке. Эти птахи не понимают, что они несут для меня очередной крест! Я тебе покажу их непременно… На обратном пути.

«Пятая награда! — подумал Хельман. — Эх, отец, отец!»

— До возвращения с пташками! — Хельман крепко пожал руку Мизелю.

2

В своем кругу Адольф Кох слыл за гостеприимного хозяина. В его доме можно было отведать и изысканные блюда и коллекционные вина. После тридцать третьего года сын Коха Карл сделал удачную карьеру. Сначала в самой Германии: ведь и в ней были евреи и немцы, противившиеся восшествию на пост канцлера Адольфа Гитлера; много добра в те дни, месяцы и годы перекочевало к Кохам. Подвалы были заставлены корзинами и ящиками с винами. Одна большая комната превратилась в хранилище произведений живописи и скульптуры. Адольф Кох и его сын полагали, что лучше отбирать из большого числа, чем из малого, и свозили к себе превосходные оригиналы и скверные копии. Вместительный сейф принял золото и бриллианты, жемчуг и драгоценные камни; у Кохов глаза слепли от блеска, а сердце замирало от радости.

Сын Карл в нужное время приезжал в Австрию и Чехословакию, Польшу и Югославию, Францию и Грецию. Он будет вовремя и в Москве!..

А отец жил в Лесном. Разве оно могло дать столько, сколько дала Карлу его хотя бы трехдневная поездка в Голландию? Конечно нет! Но Кох любил не только богатство, он мечтал и о славе: его род не оставил на скрижалях истории заметного следа. А ныне? Первый немец, настоящий немец, откликнувшийся на зов фюрера! На все надо смотреть не только своими глазами, но и глазами будущих поколений. Восточные земли будут заселены, образцовые имения тысячами точек вопьются в карту бывшей России от Бреста до Владивостока. А Адольф Кох навсегда останется первым немцем, отправившимся осваивать богатые, нужные для фатерланда восточные просторы, — этаким своеобразным Колумбом!..

Гельмута Мизеля Кох встретил как самого дорогого гостя: тот ведь привез такое радостное известие!

— Наша пропаганда в Берлине, — говорил Мизель, усаживаясь в кресло напротив хозяина, — решила поставить на вас большую ставку, господин Кох! Конечно, тут не обошлось без подсказки ваших друзей. — При этих словах Мизель легонько ткнул себя пальцем в грудь. — В ближайшее время в Лесное приедет группа журналистов и кинохроникеров. «Настоящий хозяин на восточной земле!» — вот что собираются они показать! Они умеют вкусно готовить такие блюда! Господин Адольф Кох будет смотреть с экранов всей Европы, заполнит страницы лучших журналов и газет.

— Я походил бы на большого лицемера, если бы сказал, что спокойно принимаю это сообщение, — ответил Кох. — Я счастлив, мой милый Гельмут! Я всегда любил тебя, как умницу, и гордился, что у моего сына такой друг. Это очень хорошо, и об этом не мог мечтать я, скромный слуга нашего фюрера. Это, милый Гельмут, будет делаться для Германии, для наших союзников, для оккупированных стран Европы или для населения бывшей России? Мне хотелось бы знать это, чтобы соответствующим образом подготовиться.

— Надо принимать в расчет три первых фактора. Настанет такой момент, господин Кох, что мы будем учитывать интересы только Германии, не оглядываясь по сторонам. До падения Москвы, господин Кох.

— Карл шлет мне восторженные письма. Я очень рад за мальчика.

— Да, Карл уже видит в бинокль Москву. Я понимаю настроение нашей армии и всех тех, кто находится там!

Адольф Кох извинился и вышел в другую комнату. Вернулся, бережно неся бутылку вина с истершейся, грязной этикеткой.

— Этому вину, Гельмут, сто пятьдесят два года. Я хотел угостить тебя в прошлый раз. Ты извини меня: пожалел. Не похоже на господина Коха? О, это такой случай, милый Гельмут, что допускается и скупость! Эта бутылка — из семейной коллекции, она двадцать четыре года находилась в Лесном, и большевики не нашли ее. Недели две назад я вспомнил, что отец хранил в подвале свои лучшие вина. Когда приезжали сановные гости, отец сам ходил в подвал. Однажды я подсмотрел. Хитрый и умный был старик! Он закопал ящики в правом углу, а на песок прикатил пустую бочку. Вспомнил я, пошел в подвал, и такое, Гельмут, счастье: ящик сгнил и развалился, а бутылочка тысяча семьсот восемьдесят девятого года рождения сохранилась. Вот мы и разопьем ее, мой дорогой и юный в сравнении со мной друг!

Мизель запротестовал:

— Это же находка для журналистов и кино! Они так обыграют эту бутылку, что, если бы ее даже не было, ее надо было выдумать!

— Милый Гельмут, в земле сохранилась не одна бутылочка! Такой удачный день: и твой приезд, и приятное известие о визите журналистов, и то, что мой Карл на правах хозяина смотрит сейчас на Москву. В такой день хочется поднять бокал самого лучшего вина за фюрера, сделавшего всех нас счастливыми!

Мизель не мог больше отказываться: причин действительно много, да и тост, по существу, уже произнесен.

— Я очень рад, господин Кох, что фюрер пришел в наш век, — сказал он несколько торжественно. — Мы люди, а людям присущ эгоизм. Что мне до того, что величие века чувствовал бы мой дед или почувствовал бы мой правнук?! Величие времени я хочу чувствовать сам.

— Очень хорошо сказано, Гельмут, я сейчас прикажу подать рюмки и фрукты!

Кох ушел, а Мизель стал пристально разглядывать обстановку в кабинете хозяина. Кох имел вкус, но здесь мебель не выдерживала никакой критики. На столе пятна, орех потрескался и облупился. Бронза на люстре позеленела. Заплатанный диван, темные тяжелые дубовые кресла, книжный шкаф с побитыми стеклами и этот круглый столик у дивана, вероятно ровесник вина из подвала… Окна маленькие, с частыми переплетами — такие делали в середине прошлого века…

— На всю эту так называемую мебель прошу не обращать внимания, — сказал незаметно вернувшийся в комнату хозяин. — Здесь будет так, как и в лучших родовых имениях фатерланда.

— Для растопки годится, — заметил Мизель.

— Только для растопки!.. Все это я нашел в канцелярии совхоза. Везти из Кенигсберга не хочу, а здесь нет хороших мастеров. И плохих нет. Здоровые ушли с армией, а старые и больные ничего делать не могут. Я даже кузнеца не могу найти. А весь инвентарь был нарочно поломан, когда к Лесному подступала наша армия. Без мебели я пока обойдусь, а без инвентаря нельзя, милый Гельмут. И без книг: я так люблю читать романы, в которых показываются добропорядочные немецкие семьи и всевозможные любовные истории.

Кох долго пыхтел, прежде чем открыл бутылку. Он понюхал и протянул горлышко Мизелю: в нос ударил густой, кисловатый, отдающий плесенью и все же приятный запах старого вина. Оно заискрилось и заиграло в хрустальных рюмках.

— За человека, появляющегося однажды в тысячелетие, за нашего фюрера! — сказал Мизель, ударяя рюмкой по рюмке Коха.

— «За», еще раз «за» и тысячу раз «за»! — ответил Кох.

Вино было терпким и прогорклым. Если бы не полтора века, которые бутылка пролежала в земле, вино лучше было бы отнести к раковине и вылить… Или выбросить в окно, вон на те камни. Но надо пить и хвалить: какими глазами сейчас смотрит на гостя хозяин!

— Да, винцо, доложу я вам! — проговорил не спеша Мизель. — Даже для одной цели — отыскать такой драгоценный клад — стоило на время покинуть Кенигсберг!

Польщенный Кох удовлетворенно кивал головой.

— Очередная бутылка будет распита по случаю взятия Москвы, — сказал он. — Вы узнаете раньше. Очень прошу навестить меня в моем Лесном.

— Непременно. Такое событие только и можно отмечать с самыми близкими людьми!

— Огнева еще не поймали, Гельмут? — вдруг спросил Кох.

— Недолго ему жить. Мы не прикончим — мороз убьет.

— Морозы обещают сильные в эту зиму.

— Да. Русскую кампанию нужно закончить до наступления зимы.

— Я часто думаю, милый Гельмут, о том, как блестяще мы опередили русских. Они неповоротливы. Не успеют они прийти в себя от первых ударов и распрямиться, как им придется становиться на колени и опускать голову.

— И в этом заслуга нашего фюрера. Планируя великий поход на Восток, он сделал все, чтобы ошеломить русских сразу и уже потом не дать им опомниться.

— Еще раз за нашего фюрера, милый Гельмут!

Кох предложил Мизелю прогуляться по имению, осмотреть сады и аллеи, но гость, поблагодарив, категорически отказался. Хозяин проводил его до первой аллеи, где стояли бронированные автомобили. Солдаты весело смотрели на Коха и своего начальника: Кох послал им несколько бутылок русской водки.

— Мастеровых может дать Хельман, — сказал Мизель прощаясь. — Неужели он не найдет одного хорошего кузнеца? — Ехидно прищурил глаза. — Для будущего тестя я сделал бы невозможное!

Кох взял Мизеля под руку, отвел его шагов на пятнадцать.

— Ты всегда удачно шутил, милый Гельмут! — Кох засмеялся. — Представляю: Шарлотта Хельман! Ха-ха-ха! Его папаша, бывало, любил повторять: «Платон мне друг, но истина дороже». Аристотель, что ли, это говорил?.. Из истины дворец не построишь!

Мизель улыбнулся, но ничего не ответил: он не питал симпатий ни к семье Хельманов, ни к семье Кохов. Во всем Кенигсберге больше всего он ценил одну семью — семью Мизелей.

3

Что же касается лейтенанта СС Эггерта, то к нему Мизель не только не питал симпатий, но и ненавидел его. Как бы ни старался лейтенант, майор Мизель всегда находил повод придраться и отругать его. Эггерт называл себя чернорабочим службы безопасности, гордился тем, что во всех странах, где он успел побывать, его называли одинаково: «кровавая собака». Его рапорты всегда были обстоятельны и подробны, даже тогда, когда можно было ограничиться одним коротким словом «убит».

Мизелю Эггерт не нравился потому, что лейтенант был до глупости откровенен. Хозяйчик небольшой пивной, любитель вести разговоры о политике за кружкой пива, он совершенно серьезно мог говорить о том, что национал-социализм зародился в пивной и что когда-нибудь немцы причислят пивные к молитвенным домам. Он вел счет своим жертвам, у него была точная статистика всех тех, кого ему удалось убить: кто они по национальности, политическим и религиозным убеждениям, по полу и возрасту. Во второй книжке он вел записи всех своих любовных утех, помечая, каким путем он достиг цели: силой или лаской, при помощи вина или пистолета. За глаза офицеры службы безопасности называли Эггерта всякими непотребными словами и после его рукопожатия старались вымыть руки или продезинфицировать их одеколоном. Мизель при первом же случае отправил его подальше от себя — на станцию Низовая. Начальник службы безопасности на Низовой попал в госпиталь, и Эггерт замещал его: на время, конечно, можно, а надолго нельзя — завалит все дело.

Он подробно докладывал Мизелю обо всем, что случилось за последние дни, часто повторяя фразу: «И тут я его!» Задержанных было очень много, больше полусотни, и всех их Эггерт успел пустить в расход. Мизель никогда и никого не ругал за подобную торопливость — никого, кроме лейтенанта Эггерта.

— Вы напрасно не испросили моего разрешения, — сказал Мизель. — Советская разведка направила на Низовую двух агентов. Они имеют явку на станции. Узнают об арестах — расположатся в другом месте.

— Низовая самая крупная станция, господин штурмбаннфюрер, — возразил Эггерт. — Они придут только сюда. Чем меньше будет на Низовой просоветски настроенных людей, тем меньшие будут возможности у советских агентов..

— Вы, штурмфюрер, всегда прерываете старших! Среди расстрелянных могли быть и те, кто ждет этих агентов!

Гельмут Мизель пожелал ознакомиться с Низовой. Эггерт предложил лошадей, Мизель согласился. Лейтенант, несмотря на свою тучность и короткие ноги, легко вскочил на коня и сидел, как натренированный кавалерист.

Мизель внимательно осмотрел район станции: в прошлый свой приезд он не успел этого сделать.

Городок, расположенный по обе стороны от железнодорожных путей, произвел на штурмбаннфюрера худшее впечатление, чем Шелонск: там есть кирпичные дома, здесь же сплошь деревянные. На улицах непролазная грязь; хорошо, что Эггерт предложил выдрессированного коня: ступает так осторожно, что брызги не долетают до начищенных сапог.

— Все жители Низовой учтены? — строго спросил Мизель.

— Так точно, господин штурмбаннфюрер! — четко ответил Эггерт, осаждая своего нетерпеливого коня, изо рта которого уже падала хлопьями желтоватая пена.

— Население предупреждено об ответственности за укрывательство лиц, не проживающих в Низовой?

— Так точно. За нарушение приказа — расстрел или повешение; все об этом знают.

— Наблюдательные посты есть на окраинах?

— Так точно: шесть постов. Все подходы к Низовой перекрываются наблюдением.

— Комендантский час?

— С шести часов вечера до восьми часов утра.

— Проверка?

— Повальная, господин штурмбаннфюрер. Через каждые три дня.

Мизель взглянул на Эггерта. Тот ладонью приглаживал длинные, опустившиеся на глаза брови: они росли у него быстрее, чем волосы на голове…

— Проверять надо через день: за два дня между проверками на станции Низовой можно сделать черт знает что! — сказал Мизель.

— Слушаюсь, господин штурмбаннфюрер!

Мизель прикинул: завтра-послезавтра советские разведчики появятся в Низовой. Что ж, этот дубина Эггерт все сделал, чтобы поймать их. А Мизель посадит их в клетки, отвезет, доложит…

В штабе майору Мизелю вручили шифровку: начальник оперативной группы «А» возлагал на Мизеля поимку двух советских агентов, сброшенных с самолета в ночь на 16 октября 1941 года. Нужно было действовать-еще активнее.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Поленов правил так, словно всю жизнь возился с лошадью. Соколик сразу почувствовал в нем хозяина. Временами конь сильно тряс своей большой головой, и тогда уздечка со старинными украшениями-побрякушками весело позванивала. Никита Иванович вспомнил, как еще мальчишкой, Лешкой Шубиным, он ездил в деревню к дяде, любил ночное, громкое ржание лошадей в жуткой тиши и темени, позванивание колокольчиков на шеях коней. В деревушке Алексей Осипович не бывал целую вечность, а вот хорошо помнит и ручеек, что бежит за околицей, и дикий лес с рысями и медведями, и просторные сенокосные угодья, где так много ульев диких пчел, и это ночное со звонкими колокольчиками…

Хороша лесная дорога в позднюю осеннюю пору! Ели раскинули свои широкие лапы-сучья; они будто потешаются над одинокими худородными осинками, успевшими растерять свой зеленый летний наряд. А ели и зелены, и пахучи. Горделивы и стройны прямые сосенки, тоже пахучие, зеленые, с тысячами маленьких сероватых шишек. То там, то здесь слышится дробное постукивание вечного труженика дятла, протрещит иногда белохвостая сорока, испуганно вскрикнет потревоженная сова. И опять тихо и мирно. У Поленова сегодня лирическое настроение. Он даже пробовал, как и много лет назад, что-то сочинить; уже наметилась первая строчка: «Осенний лес притих, не вспугнутый войной», но дальше ничего не получалось. Вдруг за спиной он услышал:

Орленок, орленок, взлети выше солнца И степи с высот огляди. Навеки умолкли веселые хлопцы, В живых я остался один.

— Танька! — обернулся к ней Поленов. — Ты что, с ума сошла?!

— А что, батька?

— Песню-то какую запела!

— Я же тихо… Сашка вот вспомнила…

— Все равно нельзя.

— Эх! — разочарованно произнесла девушка.

Поленов не торопил лошадь: так легче думается. А думать было о чем. У него пока еще не было ни одной встречи ни с немцами, ни с полицаями, ни с карателями. В порядке ли документы? А если не хватает какого-либо особого знака? И начнется тогда!.. Лучше не думать об этом…

А о задании надо думать — в политуправлении ждут и цифры, и факты. Физическое истребление советских людей фашисты ведут двумя способами. Способ первый — убийство, быстрая смерть. Способ второй — ограбление населения, мучительная смерть от голода, от холода, от болезней.

Вот об этом втором способе с цифрами и фактами и должен будет донести Никита Поленов. Передаст — и получит новое, уже боевое задание. Куда целесообразнее всего ехать и что делать? Приблизительно он знает: район Низовая — Шелонск, а конкретно?

Они выехали из леса, и Поленов увидел на пригорке небольшую деревушку. Она приткнулась к сосновому бору, часть домов едва проглядывала из частого леса.

— Танька, приготовиться: деревня! — сказал Никита Иванович.

— А что мне готовиться, в деревне я бывала! — ответила она, поправляя большой шерстяной платок и обнажая тонкую тугую косичку.

— Деревня-то староверская! Вперед батьки в пекло не суйся, смотри на меня, старайся все делать так, как буду делать я. Лет двенадцать я не был у староверов. Говорят, изменились они, а может, и не все. Может, при немцах восстановили все свои порядки и обычаи…

— Приедем — увидим.

В гору подниматься труднее, но конь был сильный и лихо тянул повозку по малоезженой песчаной дороге. Воздух какой-то прозрачный и звонкий — такой звонкий, что даже колодезный журавль доносит в поле из деревни жалобный и протяжный стон.

Никита Иванович выбрал дом-пятистенок, обшитый тесом, с затейливой резьбой, двойными рамами и балконом: люди живут побогаче, лучше поймут своего брата кулака. В комнате Поленов не спеша снял шапку и размашисто перекрестился двуперстым староверским крестом, слегка поклонился женщине, которая сидела у окна и пряла из темной серой пакли толстые неровные нитки; льняная кожура осыпалась при прядении, шероховатым пятном лежала на выцветшей синей юбке.

— Добрый день, хозяюшка, — сказал Поленов.

— Здравствуйте, — ответила хозяйка, недоверчиво посматривая на гостей. — Беженцы?

— Что-то вроде. Нет ли чего покушать, хозяюшка?

— Проходите да садитесь. Чем-нибудь покормлю.

Женщина достала из печки горшок со щами и большую миску с вареной нечищеной картошкой. Потом вышла за дверь и вернулась с тарелкой квашеной капусты.

— Из мирской чашки не потчуй, хозяюшка. Сам старовер, свою тарелку вожу, — сказал Поленов, развязывая мешок, где хранились тарелки и чашки его и Тани.

— Ты что, папаша, с луны свалился? — в голосе хозяйки послышалось явное недовольство. — Да мы уж забыть успели, что такое мирская чашка и тарелка!

— Неужто все позабыли? — спросил Поленов и поморщился.

— А что помнить-то?

— Да мало ли что? Обычай-то у нас длинный: кажись, с Петра идет, — сказал Никита Иванович, стараясь выговаривать слова с деревенской интонацией.

— Вот уж и обычай! — укоризненно проговорила женщина. — Волосы «под горшок» стричь, к бороде ни ножницами, ни бритвой не прикасаться!

— А чем все это плохо? — отстаивал староверские привычки Никита Иванович.

— Да тем, что вы, мужики-староверы, раньше на медведей походили! — рассердилась женщина. — Ей богу, гражданин, вы такое говорите, как будто и на самом деле с луны упали!

— С луны не с луны, а из ссылки возвращаюсь, потому многого и не знаю и дивлюсь этому, хозяюшка!

— Где же вы были?

— Кулаки мы. Вот немцы освободили. Теперь с дочкой домой возвращаемся.

— И что же делать собираетесь? Дома-то?

— Дом верну, земельку заберу, скот, плуги, бороны тож. Хозяином опять стану! Хватит, помыкался по белу свету!

— А из какой деревни будете?

— Любцы. Тихая такая деревенька. И дом у меня над речкой. Большой, пятистенный…

— Сожгли ваши Любцы немцы!

— Построить заставлю!

— Кто же строить для вас будет?

— Как это кто? Любецкие мужики! Они меня из Любцов вытурили в тридцать втором, а сейчас пущай строят!

— Вот оно что! — проговорила женщина и отвела глаза в сторону.

Не успел Никита Иванович проронить и слова, как хозяйка, собрав со стола картошку и щи, водворила их на прежнее место в печке, а капусту отнесла в чулан.

— Да от тебя махоркой несет! — сказала она, потягивая носом. — У меня муж настоящий старовер: табачный запах для него хуже смертельного газа. Уходите, гости дорогие, муж у меня с норовом!

«Вот так случай! — думал Поленов. — Плохой из меня получается разведчик!» А Таня, словно угадав его мысли, уже на улице весело проговорила:

— Первый блин, батька, всегда комом выходит.

— Правда, дочка, — согласился Поленов.

А когда они проехали деревню, Никита Иванович обернулся к девушке и, покачав головой, сказал:

— Оказывается, с нашим кулацким происхождением, Танька, далеко не уедешь даже на оккупированной территории!..

2

Соколик шел медленно, вразвалку. Настроение у Поленова портилось. Ему будет очень трудно, об этом он знал и ранее, но, видимо, труднее, чем он предполагал: надо выдавать себя за врага Советской власти и самоотверженно, самозабвенно работать на Советскую власть, целых полгода жить двойной жизнью, иметь два лица и одну душу.

Но кто-то должен выполнять и эту работу…

Люди не рождаются сразу разведчиками, как не рождаются готовые актеры, инженеры, врачи. Их ведут в жизнь знания, опыт, труд и талант. И все же сравнить их с разведчиками нельзя; дело, которое выполнял Поленов, требовало чего-то особенного: природного дара, нюха. Никита Иванович и сам толком не знал, есть ли у него такой нюх.

Из леса полевая дорожка вывела их на широкое прямое шоссе. Пятьсот метров до моста через речку, а за речкой село, разбросавшее дома да избушки на полкилометра. Соколик прибавил шагу; бока его вздрагивали, уздечка звенела — сытый конь задорно крутил головой.

Поленов подъехал к крайнему дому и остановил коня.

— Ты себя больше не выдавай за старовера, — прошептала Таня, — опять в галошу сядешь!

— Цыплята курицу не учат, — огрызнулся Поленов.

— Я бабушку научила грамоте, когда ей было почти девяносто лет. Значит, учат!

— Твоя бабушка редкий оригинал: специально не училась и не умирала, чтобы цыпленка дождаться, — уже добродушно сказал Никита Иванович.

В доме они застали женщину лет под сорок и старуху лет за восемьдесят, маленькую девочку и мальчонку, года на три ее старше. Дети что-то строили из палочек; заметив чужих людей, они прекратили игры.

— Здравствуйте! — Поленов снял шапку. — Погреться можно?

— Почему же нельзя, — ответила молодая женщина. — Тепло у нас пока налогом не облагается.

— Почему «пока»?

Женщина взглянула на него.

— Может, и на трубу налог будет. Сейчас налог устанавливают все кому не лень: староста, бургомистр, полицай!.. Вы-то откуда будете? — спохватилась женщина.

— С торфоразработок вот возвращаемся. Работы там больше нет. И в городе не могли устроиться, — ответ прозвучал искренне, доверительно.

— Нам не сладко, а в городе еще хуже! — женщина сокрушенно вздохнула и подставила Поленову табурет.

Никита Иванович придвинул ногой табурет к Тане, а сам присел на край скамейки у печки.

— Так говорите, много налогов? — продолжал расспрашивать Поленов.

— Могло быть и больше, — женщина болезненно улыбнулась. — За воздух тоже пока не платим. Да и за солнце не берут…

— Барин в крепостное время того не брал, — перебила старуха.

— Вон с гектара пашни подай, говорят, пятьдесят пудов, — сказала молодая.

— А сколь собрали? — спросил Поленов.

— У нас не Украина. Да и на Украине столь не каждый год собирают. Родилось у нас пудов пятьдесят, ну, от горя шестьдесят! Почти все и забирают…

Никита Иванович сочувственно покачал головой.

— С коровы триста пятьдесят литров молока, — изливала свое горе молодуха, — а надоим, дай бог, четыреста. С курицы, говорят, неси двести яиц; найти бы такую курицу, которая несет столько яиц!..

— Наши и по полторы сотни не снесут, — прошамкала старуха, убирая со стола картофельную шелуху.

— А деньгами сколь! По сто рублей с едока, по двести рублей с коровы, по сто рублей за собаку, по десять рублей за кошку. Во всем селе не сыщешь сейчас ни курицы, ни собаки, ни кошки… Позабыли, как и петух по утрам поет!

— Петух не курица, — заметил Никита Иванович, — или и с него яйца?

— А им что? И за него неси двести яиц в год и деньги плати. Дорогим стало для нас «ку-ка-ре-ку».

— Плохо вы живете.

— Живем — хуже и жить нельзя! — оказала молодуха и вяло, безнадежно махнула рукой.

— А кто же собирает: полицаи или старосты?

— Собирают и полицаи, и старосты, а устанавливает немецкий комендант. Есть такой обер Хельман. А у него в помощниках, прости господи, наш, русский.

— Кто же такой? — спросил Поленов.

— Муркин. Теперь голова в Шелонске.

— Муркин?

— Да. Раньше на площади пивом торговал. В засаленном пиджачишке еще ходил, будто беднее его в Шелонске и не было.

— Маскировался. Значит, плохой он для народа?

— Такой — уж худшего и искать не надо, — быстро отозвалась молодуха. — Ему-то простительно: говорят, из бывших он. А вот Калачников Петр Петрович!.. — Она покачала головой. — И тот у немцев теперь. Говорят, у помещика Коха да у самого обера первый гость.

Пришла очередь удивиться Поленову:

— Калачников? И он остался?

— Остался. Говорят, что нарочно. И машину наши к дому подали, а он не поехал. Говорят, что больным прикинулся. А немцы пришли — он их с хлебом-солью…

— Мама, а к нам опять полицаи идут, — сказал, подходя к окну, мальчик.

— Опять нелегкая их несет! — зло проговорила женщина. Она быстро схватила половину круглого хлеба, который только что положила на стол, и упрятала его в шкафчик над умывальником.

Никита Иванович успел моргнуть Тане: начинается!..

3

В дом вошли трое полицаев с зелеными повязками на рукавах и немецкими буквами «RP», что означало «русский полицай».

— Это что за гости? — спросил один из полицаев, вероятно старший, с конопатым лицом и заостренным красноватым носом. — Что за гости, спрашиваю?

— Проезжие, — ответила хозяйка.

— Много тут проезжих по дорогам шляется! — крикнул ей полицай. И к Поленову: — Кто такой? Откуда едешь? Куда?

— Да что ты так часто тараторишь? Дай хоть с духом собраться!

— Я тебе соберусь с духом! — прикрикнул полицай. — Я из тебя последний вышибу!

— Ну? — Поленов с издевкой посмотрел на него.

— Кажи документы! — приказал полицай. — А то у нас недолго: можем быстро направить в могилевскую губернию!

— Эка! Какие права у тебя, а! — в тон ему, грубовато сказал Поленов.

Хозяйка молча, но с нескрываемым интересом наблюдала за всей этой сценой; было видно, что она сочувствует Никите Ивановичу и его дочери.

Поленов неторопливо полез за пазуху, извлек тощий бумажник и, порывшись, достал помятую бумагу. Полицай долго вертел ее, несколько раз перечитал; гримасой скользнула по лицу улыбка.

— Издалека едешь-то? — уже совсем иначе — мягко и не зло — спросил он.

— Издалека. Там, где были, теперь нет! Все кончилось… Вызвал нас большой немецкий начальник и вежливо, не в пример тебе, сказал: «Поезжайте, господин Поленов Никита Иванович, такие люди нам сейчас будут очень нужны!»

— И куда?

— Далеко. Километров сорок за Шелонск.

— А у нас остаться не хочешь?

— Кем?

— Полицаем.

Таня презрительно скривила губы и сказала пренебрежительно, через нос:

— Не соглашайся, батька! Они небось раньше большевикам подпевали. А мы как-никак от большевиков пострадавшие. Соглашайся на начальника полиции — я в хорошем доме жить хочу!

— Начальником полиции, пожалуй, согласен, — серьезным тоном ответил Поленов.

— Начальник полиции у нас есть, — сказал полицай. — Он тоже в тюрьме сидел. Не один раз.

— По политическому?

— Нет, за всякие другие дела.

Полицай козырнул. Никита Иванович так и не понял, на какой лад он приветствовал: на немецкий или на дореволюционный русский. Он вышел за дверь, а вслед за ним покинули комнату и другие полицаи.

Поленов обернулся к хозяйке дома, улыбнулся: мол, смотри, как ловко я их провел! И в этот же момент уловил, что потускневшие было глаза хозяйки наполнены гневом. Ее взгляд говорил лучше слов: «И какой же ты мерзавец!» А что ей можно ответить? Что он никакого отношения не имеет к кулаку Никите Поленову? Женщина ткнулась головой в подушку и заплакала. Произнеся как можно мягче слово «до свидания», Поленов поклонился и вышел из комнаты. Таня последовала за ним.

— Я представляю ее настроение! — сочувственно произнесла Таня. — Приютила, обогрела нас, как людей, все, что думала, сказала, а мы, оказывается, самые последние на свете мерзавцы! Ох, и должность у нас!.. Я бы на ее месте в глаза нам наплевала!

— Ничего, Танька, вот война закончится, приедем мы к бывшей староверке, к этой вот женщине и скажем им так: «Спасибо вам, дорогие! Ваша ненависть в те дни здорово ободряла нас. Какие вы молодцы!»

Они свернули в проулок и опять выехали на полевую дорожку. Поленов осмотрелся по сторонам, обернулся к Тане и тихо заговорил:

— Смотри, что творится на свете, Танюха. Муркин — городской голова! Отец у него каким-то большим начальником в Питере был. Для фашистов проходимцы — сущий клад… Меня не удивляет Муркин: он из бывших. А вот Калачников Петр Петрович… Любой клятвой за него поручился бы, голову бы на плаху положил!..

— Вот и остался бы без головы, батька!

— Это верно.

— А здорово я тебя в начальники полиции чуть было не выдвинула! — оживилась Таня.

— Здорово! Ты у меня просто молодец, Танюха! Ты им дала понять: мы такие отпетые негодяи, что нам мерзавчиками нельзя быть, давай сразу полных мерзавцев!

Поленов подстегнул лошадь.

— Но! — крикнул он. И совсем тихо: — Скоро и тебя, Соколик, из-за нас не пустят в теплый хлев. Из-за таких «мерзавцев», как мы с Танькой, придется тебе ночевать под открытым небом и в дождь, и в холод!..

4

Трое суток уже находился в пути Никита Поленов. Много слез видел он на глазах людей, много страшных рассказов выслушал. Запомнил их Поленов на всю жизнь. Строже стала и Таня; она реже шутила и частенько вздыхала про себя: дела-то куда труднее, чем она предполагала ранее.

К исходу третьих суток они завернули в лес. Чем дальше от дороги, тем глуше, сумрачнее, холоднее. Дорога давно не езженная и не хоженная. Ели нахохлились и навесили над дорогой свои тяжелые сучья.

Даже Соколик ступал неуверенно, точно прощупывал, что находится у него под ногами.

Показалась просека с давно выкорчеванными пнями — ямы успели позарасти травой и папоротником. Поленов повернул лошадь на просеку. Ехать стало труднее: ни колеи, ни следа.

Глушь словно тайга сибирская…

Но и просека не удовлетворила Поленова. Он повернул лошадь вправо; теперь колеса телеги подминали высокий пожелтевший папоротник, ломали сучья у разросшихся кустов можжевельника.

— Приехали, — тихо проговорил Поленов. — Слезай, Танька.

Он распряг лошадь и пустил ее пастись по рыжей, огрубевшей от осенней непогоды траве. Никита Иванович стамеской оторвал доски у задка телеги. Таня подошла к Поленову, наклонилась, не могла скрыть восторга.

— Смотри, батька, совсем не видно, где мы рацию спрятали! — сказала она.

— Загладилось — любо посмотреть! — согласился Поленов.

Он отнял дощечку с задка телеги, извлек миниатюрную рацию и такие же, похожие на спичечные коробки батареи.

— Ну как, дочка, поймаешь? — спросил Никита Иванович, устанавливая рацию на овчине под телегой.

— Знаешь что!.. — обиженно начала Таня и не закончила фразу: сейчас девушка отчетливо поняла, что она уже не простая пассажирка, украшающая легенду разведчика, а очень нужный, полезный, прямо-таки незаменимый помощник.

Но рация не работала. Таня крутила ручки настройки; туго заплетенная косичка девушки наползла на лоб; Таня сбросила платок и сидела с обнаженной головой, хмурясь и шевеля губами.

— А такую рацию вы у себя изучали? — ласково, чтобы не обидеть девушку, спросил Никита Иванович.

Она метнула суровый взгляд и бросила:

— Какие нужно, такие и изучали…

Таня все больше сердилась.

— Думаешь, что все так просто, раз — и готово! Это тебе не гвоздь в подкову заколотить!

— Ладно, ладно, Танюха. Не брюзжи, ты же не старуха какая-нибудь…

— А ты шифруй, открытый текст я передавать не буду! — огрызнулась Таня.

«Зашифровать-то можно, а вот как передать? — Никита Иванович с беспокойством поглядывал на девушку, но вслух вопросы уже не задавал. Думал про себя. — Неужели ничего не получится у Танюшки? Все возможно, и не у таких мастеров иногда промах получается, не дай бог! Что тогда? Кому нужен разведчик, имеющий ценные сведения, передать которые он не может? И главное — ждут там, в штабе, сам полковник сидит у рации… Сейчас, вот в эти минуты…»

Никита Иванович занялся шифровкой. Текст предстояло передать большой, опыта у него не было, нужные слова не отыскивались, составление фразы занимало много времени. Приходилось сокращать уже написанное, безжалостно вычеркивать свои выводы, не щадить и факты. А жаль: надо выбрасывать выстраданное и пережитое… И вдруг:

— Ти-ти-та-та-та!..

Таня ответила:

— Та-та-ти-ти-ти!

«Морзянка» пищала непрерывно, словно обрадовалась, что освободили ее звонкий и чистый голосок.

— «Орел» слушает, — холодно, равнодушно произнесла Таня. — У аппарата Тридцать третий!

— Передавай: говорит «Сокол»!

— Это я передала.

— У аппарата Пятнадцатый!

— И это передала.

Таня явно «мстила» своему батьке — она даже не смотрела на него.

— Вот, Танюша, шифровка. Передавай пока, я еще не закончил.

«Морзянка» трещала без умолку. В эфир летели цифры; они, эти цифры, несли и боль народную, и его ненависть, и его мольбу: да освобождайте же поскорее!.. Там, в штабе фронта, цифры превратятся в слова, заговорят языком убедительных, хватающих за душу примеров.

Таня работала ключом быстро, Никита Иванович едва успел закончить шифрование.

— Все, — сказал он, передавая последнюю группу знаков.

«Морзянка» запищала часто-часто. Таня торопливо писала цифры, а Поленов расшифровывал их:

— Спасибо за первые сведения. Следуйте в квадрат 2762. Уточните пропускную способность станции, что идет на фронт и с фронта, направляются ли в действующие части зимние вещи и какие именно? Берегите себя. Ни пуха ни пера!

— Значит, на Низовую, — озабоченно проговорил Никита Иванович, — там дела будут посложнее.

— Зато интереснее! — быстро ответила Таня. — Мы теперь будем почти воевать. Это хорошо, батька!

5

Кулак Никита Иванович Поленов и его дочь Татьяна Никитична Поленова имели больше десяти тысяч немецких оккупационных марок и второй день голодали.

На немецкие оккупационные марки ничего нельзя было купить.

На оккупированной советской территории цену имели только советские рубли и червонцы.

— Батька, да покажи ты свою устрашающую бумагу какому-нибудь старосте, попугай его! — не выдержала Таня.

— И то правда, дочка! С волками жить — по волчьи выть! — согласился Поленов.

В первой же деревне Никита Иванович разыскал старосту. Тот жил в хорошем просторном доме. Несколько месяцев назад здесь помещалась изба-читальня — еще до сих пор по крыше волочился обрывок антенны, а на стене скрипела от ветра пустая доска для объявлений.

Староста, носатый мужик с коротко остриженной бородой, долго смотрел на документы, предъявленное «возвращающимся из советской ссылки» Поленовым Никитой Ивановичем, и спросил без всякой радости:

— Чем могу быть полезным?

— Едой, — учтиво, но твердо произнес Поленов.

— Еды нет, — последовал ответ.

— Я не прошу милостыню. Я покупаю, — еще строже сказал Никита Иванович.

— Не возражаю. Покупайте сколько вам будет угодно.

— На немецкие деньги никто не продает. Вот вам двести марок и извольте сами продать! — безапелляционно заявил Поленов. — Если и вы не продадите, я буду знать, кто воспитал так мужиков!

Староста пытался что-то сказать, но, промямлив какое-то слово, которое Поленов так и не разобрал, ушел в другую комнату.

— Вот здесь ты можешь дуть губы, важничать, — шепнул Тане Никита Иванович.

— Как начну дуть, так сразу смех разбирает, — проговорила Таня.

Староста вернулся с фонарем «летучая мышь» и, сердито буркнув «жди», вышел из дому. Минут через пятнадцать он принес небольшой мешочек. Поленов придирчиво проверил: два круглых хлеба, кусок свинины, соленое коровье масло, завернутое в холщовую тряпицу…

— Маловато, — недовольно проворчал Поленов, а сам подумал: «Если экономить, нам с Танькой дней на пять хватит».

— Нет больше, — сердито буркнул староста, открывая дверь и желая пропустить впереди себя незваных гостей.

— И за это благодарствуем, мил человек!

И снова Соколик тащил телегу по полевым дорогам, пока Никита Иванович не принял решения:

— А собственно, кого мы с тобой, Танька, боимся? Документы у нас по всей форме. Вон как полицаи испугались. И староста тоже. Поедем по шоссе? Через сутки, смотришь, и на станции будем!..

Таня согласно кивнула головой. На широком шоссе камни да камни, стучат о них металлические ободья колес. Недавно Поленов подобрал и положил на телегу несколько железных прутьев, они звонко дребезжат и громыхают.

Тучи плывут над головой, серые, низкие, набухшие: того и гляди, не сдержат они тяжеловесной влаги и обрушат ее ливнем на желтые похолодевшие поля.

Никита Иванович завернул Соколика на тропинку и заехал в низкий кустарник. Он рассупонил коня и положил ему охапку потертого, слежавшегося клевера, а Таню попросил хозяйничать. Мелкие капли дождя уже сеялись по земле, и хлеб от них становился влажным, невкусным.

Отужинав, они разложили под телегой сено и овчины. На сухом сене под овчинами спать было тепло.

Проснулись они рано утром от сильного грохота. Таня выглянула из-под телеги и тотчас спрятала голову: по дороге шли немецкие танки. Когда за поворотом исчезла последняя машина, Никита Иванович стал запрягать отдохнувшего Соколика.

На шоссе еще пахло бензином; Соколик шел с настороженно поднятыми ушами, бока у него вздрагивали.

6

«Первое задание выполнено. Хорошо или плохо, но выполнено. Дополнительных вопросов не последовало, — значит, полковник удовлетворен», — думал Никита Иванович, опустив вожжи и вглядываясь в тусклую холодную даль. По небу навстречу им ползли низкие серые тучи. «Не иначе, будет снег: и тучи такие, и зябко. Замерзнет у меня Танька». Никита Иванович тихо окликнул девушку, она глухо отозвалась. Поленов посоветовал ей прикрыть себя овчинами, а ноги упрятать в сухое сено.

— Ладно, дочка у тебя почти послушная, — сказала она и стала натягивать на себя овчины.

«Согревайся в телеге, не к матери родной едем, — думал Никита Иванович, — никто и нигде не ждет нас!»

Хорошо бы заехать сейчас к Коху, посмотреть на живого помещика. Наняться к нему на работу? Кузнец — специальность дефицитная, может, возьмет? Сколько плохого говорит о нем народ! Когда же на него обрушится тяжелая рука мести?..

А Петр Петрович Калачников? Кто бы мог подумать, что этот человек пойдет на службу к врагам, станет другом Хельмана и Коха. С ним готовил Алексей Шубин статьи для районной газеты о преобразовании природы, о садах и новых видах плодовых деревьев, о цветах, которые должны украсить пришелонские места. Алексей восторгался Калачниковым и в душе лелеял мечту, что в Шелонске будет свой Мичурин… «Мичурин»! Эх, знать бы, что думал этот человек тогда, когда печатались статьи с его портретами! Он всегда улыбался… А сам был себе на уме, лицемер! И в партию не вступал, скромницу из себя корчил! В питомнике его, правда, был порядок, все же он много делал для народа!.. Не для народа, — упрямо возразил себе Поленов, — питомник он берег для себя, чтобы при подходящем случае стать помещиком в своем имении. И всех обвел. И Огнева, доверчивого интеллигента, и Шубина, восторженного репортера… Побываю, обязательно побываю в Шелонске. И посмотрю. Так посмотрю, чтобы он навсегда запомнил! — твердо решил Поленов. — Не признает он в грязном, заросшем рыжими волосами кулаке-увальне Никите Ивановиче Поленове расторопного, щеголеватого шелонского репортера Алексея Шубина!..»

— Но-о, миленький! — Никита легонько тронул замусоленные, лоснящиеся вожжи.

— Батька, мы еще никуда не приехали? — спросила из-под овчины Таня.

— Никуда, дочка, дремли, пока дремлется.

Холодный северный ветер подгонял тучу, она повисла над шоссе, над неприветливыми полями, лесами и кустарниками, закрыв большую часть неба и выключив по крайней мере три четверти дневного освещения. «Будет снег. Эх, не надо его так быстро! — забеспокоился Поленов. — Как мы поедем тогда на своей телеге? Конечно, на телегу дровни можно выменять. А как спрятать в дровнях рацию? Паз там выдолбить негде…»

— Но-о, Соколик!

На гравийной дороге, пришедшей на смену булыжнику, блестели большие и малые лужи. Поодаль, на копне неубранной ржи, суетились вороны, отбрасывая клювом стебли с пустыми колосьями. На сорванных гусеницах одиноко стоял заржавленный трактор.

Поленов взглянул вдоль шоссе и увидел броневики. Свернуть некуда, да и нельзя. Первая встреча с немцами. Никита Иванович оглянулся.

— Немцы, дочка! — тихо предупредил Поленов.

Таня выглянула из-под овчины и не ответила. Еще никогда она не испытывала такой робости, как сейчас. Вся надежда теперь на батьку… Хотя бы немцы не обратили на них внимания: не останавливают же они каждую повозку?..

А машины приближались — грязные, наглухо закрытые. Поленов свернул на обочину, снял шапку и стал кланяться. Первая машина прошла, но средний броневик остановился. Выскочил автоматчик, за ним строгий сердитый офицер в кожаном реглане. Он поднял палец, и солдат наставил автомат на Поленова.

«Неужели попались? — по спине у Никиты Ивановича заходили мурашки, на лбу выступила испарина. — Неужели конец?» Верить в это никак не хотелось…

— Документ! — крикнул автоматчик.

Поленов сунул руку за отворот шубы и достал чуть помятую бумагу. Офицер ловко посадил на нос пенсне и начал читать, посматривая, то на Поленова, то на слегка вздрагивающую овчину за его спиной.

— Кто подписал? — строго спросил офицер.

— Большой немецкий начальник, господин начальник, — ответил Поленов, кланяясь. — Добрый начальник. С такой хорошей фамилией!.. Трауте, господин начальник!

— Вы его видели?

— Никак нет, господин начальник. Нам господа немцы приказ зачитали да вот лошадь с телегой дали, большое спасибо за это! Документик на руки выдали. Теперь едем к себе домой с дочкой. Вот деревня наша, Любцы, слыхать, сгорела…

Офицер не стал слушать дальше и что-то сказал по-немецки солдату. Тот автоматом отшвырнул овчину. Таня сначала сделала испуганное-лицо, потом заулыбалась и сказала:

— Здравствуйте, господин начальник. Вы не господин Трауте?

— Дурочка, — желая вызвать снисхождение, проговорил Поленов. — Как увидит большого немецкого начальника, так сразу и думает, что это и есть господин Трауте.

Немец протянул документ, зажатый кончиками пальцев.

— Вам не встречались в пути два молодых человека? — тихо спросил он, предварительно посмотрев по сторонам: кругом было пусто. — Один брюнет, другой блондин. У брюнета рассечена правая бровь, во рту три металлических зуба, при разговоре немного заикается. Блондин не имеет большого и указательного пальцев на левой руке.

Поленов виновато пожал плечами:

— Не доводилось, господин начальник. Преступники, знать?

— Опасные большевики. Начальник советского концлагеря и его комиссар. Сбежали из-под ареста. Увидите и сообщите — тысяча марок в награду!

Поленов только развел руками:

— Мы и без денег согласны. Натерпелись, господин начальник, теперь рады послужить своим спасителям! Куда сообщить прикажете?

— Первому же старосте или полицаю.

— Рад буду услужить. Всю жизнь благодарствовать буду.

— А железо вам для чего? — вдруг спросил не без любопытства офицер.

— Кузнец я. В лагере научился. Инструментик господа немцы дали, а железо по дороге насбирал.

— Поезжайте в Лесное к господину Коху. Ему нужен хороший кузнец.

— Благодарствуем, господин начальник!

Немцы сели в машину, и броневики тронулись. Когда они отъехали метров триста, Никита Иванович вытер рукавом полушубка пот со лба и сказал полушепотом:

— Сдается мне, Танька, что ищут они тех двух болтунов, которых мы в магазине встретили. Помнишь? Когда я махорку покупал? Незадолго до вылета?

И он коротко сообщил, что видел и слышал тогда в лавчонке. Таня прервала его:

— Батька, а этот броневик повернул и идет к нам.

— Ну?! — Никита Иванович оглянулся. — Действительно! Может, обыскать хочет? — Поленов остановил Соколика. — Или документы еще раз проверить? Может, усомнился в чем?

Однако офицер ничего этого не сделал. Он приоткрыл дверцу и, не выходя из броневика, сказал громко и властно:

— Вот что, Поленов… Поезжайте не к Коху, а в Низовую. Найдите около вокзала немецкого лейтенанта Эггерта. Он даст на окраине дом и кузницу. Хорошо жить будете!

— Позвольте узнать, господин начальник: а если он спросит, кто послал меня к нему? Что мне ответить?

— Майор с бронемашины, — бросил офицер. После короткой паузы он добавил: — Впрочем, зайдите завтра ко мне в десять ноль-ноль. Я сам поговорю с вами. Я буду в желтом доме, с левой стороны вокзала, — и захлопнул дверцу.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Последние дни с колокольни церкви, что стояла неподалеку от дома Петра Петровича Калачникова, доносился бестолковый и непонятный звон. Да и как понять: колокола не церковные, привозили их с усадеб МТС и совхозов, а один, побольше, сняли с пожарной каланчи. Не было у них ни мелодичности, ни того звона, который принято называть малиновым. Сегодня Петр Петрович уже улавливал какой-то мотив, но далеко не церковный, призывающий к благочестию и смирению: было в нем что-то удалое и бесшабашное. Заинтригованный таким обстоятельством, Петр Петрович решил одеться потеплее и посмотреть, что там, на колокольне, происходит.

Ночью тонкими белыми лоскутами лег снег; он не прикрыл всю землю, куда ни глянешь — видишь обнаженные прогалины: черную грядку с капустными кочерыжками, желтые опавшие листья, побуревшую траву на газонах. Солнце сегодня светит, но не греет, висит будто ради приличия…

Около церкви стоял священник и, задрав голову, смотрел то ли на колокольню, то ли еще выше, на покосившийся крест. Еще издали виднелась его белая, изрядно прокопченная борода. Он услышал шаги, оглянулся, узнал.

— А, Петр Петрович! — обрадовался он. — Рад вас видеть! Пять лет прошло!

Узнал попа и Петр Петрович: действительно, пять лет назад выслали его из Шелонска.

— Здравствуйте, отец Василий! — ответил Калачников, протягивая руку. — А я уже думал, что и не свидимся более, не поспорим!

— Пути господни неисповедимы, дорогой Петр Петрович. А спор материализма и идеализма вечен. Мы так и спорили бы до тех пор, пока мать сыра земля не приняла нас в свои объятия… Или вы сами себя переспорили?.. К церкви-то зачем пожаловали?

— Звон привлек, отец Василий!

— И меня от обеда оторвал. Слышать стал плохо. Но разобрал: не то!

— А кто пономарь?

— Да один парень напросился. Музыкальный слух, говорит, имею! Заметный такой парень: правое ухо порвано.

— Тогда понятно, почему церковные колокола начинают вызванивать что-то несуразное! Посидимте, отец Василий.

Парень с порванным ухом действительно слыл оригиналом: мог играть на гармошке и гитаре, мандолине и балалайке, а не было музыкального инструмента — брал расческу, травинку, пуговицу, петушков с клена, стручок дикого гороха — все, что попадет под руку, и начинал наигрывать, устраивая своеобразный концерт по заявкам. А когда был пьян (а таким он бывал часто), в угоду пьяным мужикам пел такое, что девушки, заткнув уши, разбегались. Похоже, что и сегодня он был выпивши…

— Сквернослов и охальник! — рассердился отец Василий, услышав рассказ Петра Петровича. — Сию минуту поднимусь и скажу, чтобы прекратил!

— Посидите, отец Василий. А потом в два голоса крикнем. И лезть не надо. Далеко были?

— Далеко. В Белоруссии.

— Трудно было?

— Трудно.

— Обижаетесь?

— Бог не велел обиду и злобу в сердце носить. Грешный я человек, хотя и духовного звания… — Он вяло махнул рукой. — Дня через три храм святить буду. Не заглянете?

— Вечный спор материализма с идеализмом, — уклончиво ответил Калачников.

— Насильно не зову. И спорить больше с вами не буду, Петр Петрович. С душой своей вот спорить буду, с совестью. Большевики бога не признают, меня они обидели. Это правда… — Он скорбно покачал головой. — Сущая правда… А теперь еще хуже — новые хозяева от меня требуют под страхом смертной казни, чтобы я молил за Адольфа Гитлера и его христолюбивое воинство. Приказ коменданта Хельмана…

Пономарь настроился на полюбившуюся мелодию и теперь безошибочно отзванивал ее на всех колоколах. Отец Василий засуетился, сунул Калачникову на прощание холодную руку с пожелтевшими от курения пальцами и засеменил к притвору, в котором была лестница на колокольню.

2

— Вас жду, Петр Петрович, — сказал поджидавший у крыльца Муркин. — Добрый день Отца Василия навещали?

— Да, — ответил Калачников и сразу подумал о том, что́ могло занести к нему городского голову: своим вниманием тот в последнее время не баловал. — Прошу, прошу в дом, начальству всегда готов оказать почтение!

— Будем считать себя равными, — примирительно сказал Муркин.

«Злить я его не буду, — решил Калачников. — Зачем лишние подозрения?»

Муркин медленно разделся и сел к столу. Он был в хромовых сапогах, бриджах, в черном пиджаке; на белой, слежавшейся, в желтых пятнах рубашке неестественно празднично прилепилась «бабочка», которую в Шелонске не носили с дореволюционных лет.

— Обижаете вы меня, Петр Петрович, — сказал Муркин, пригладив намасленные волосы.

— Чем? — спросил Калачников, усаживаясь за стол напротив городского головы.

— Замечаю, что вы на меня волком смотрите. Может, обиделись, что я не совсем правильно вел себя, когда мы заходили сюда с господином комендантом.

— Я уже и забыл, что тогда было! — добродушно проговорил Калачников.

— Нам, русским, надо стоять друг за друга. Жизнь-то у нас тяжелая, Петр Петрович. Немцы нам не доверяют и нас не любят, откровенно скажу вам, не боюсь что пойдете и донесете.

— Не в моем характере, — заметил Калачников.

— Знаю!.. И соотечественники наши готовы нас стереть в порошок. — Маленькие, заплывшие глазки Муркина замигали часто-часто. — Нас так мало!.. И если мы еще враждовать будем, что тогда?

— А мы и не ссоримся, — возразил Петр Петрович.

Но Муркин только покачал головой:

— Ссоримся, еще как ссоримся! Что нам делить с начальником полиции? А если какой у меня промах, он уже у коменданта. Поносит на чем свет стоит.

— Ни к чему… — начал Калачников.

— Совершенно верно, Петр Петрович! Нам защищать друг друга нужно. Вот и вы… Даже здороваться перестали. А я вам плохого не хочу. Я ведь не пошел и не сказал Хельману, в какой чести вы были у Огнева и вообще у коммунистов. Я подчеркнул тогда другое: что вы обожаете германскую культуру и учились в Германии, что вы человек беспартийный и вам не доверяли большевики.

«И угрожает, и умасливает, — подумал Калачников. — Наверное, все время на сердце кошки скребут. Политикой решил заниматься! Сидел бы дома и занимался мелкой торговлей, а то — городской голова!»

— Я вам всегда буду признателен, — сказал Калачников. — Без вашей рекомендации бог знает что со мной было бы!

— Всякое могло быть, — согласился Муркин. — Всякое. — Он полез в карман, достал лист бумаги, протянул его собеседнику. — Каждый день угроза. А за что?

В письме, написанном детским почерком, было несколько слов:

«Муркин, вот что тебя ждет в будущем!»

Внизу рисунок, каким предупреждают об опасности на столбах высоковольтных линий.

— Неприятное послание! — подтвердил Калачников, возвращая письмо.

— Говорят, я добровольно пошел к немцам. Пошел! Мне ли, сыну действительного статского советника, торговать пивом на площади?! А я торговал. Но я всегда думал, как много я потерял с победой революции. У нас было чудное имение, Петр Петрович!.. Как сейчас, помню: красивая липовая аллея, господский дом на берегу озера. А в озере, знаете ли, такие карпы, боже ты мой! А какие были рысаки!

— Коху вернули имение…

Городской голова безнадежно махнул рукой:

— Заикнулся я тут Хельману. А он посмеялся. Не скрою: я и на должность городского головы пошел с этой целью. Послужу, думал, — они отблагодарят!.. — Он вздохнул и закрыл маленькие глазки. — Хельман сказал, что русские не способны налаживать хозяйство, что и в прежних имениях русских помещиков порядок был тогда, когда там управляющими были немцы.

— Печально, — стараясь быть искренним, посочувствовал Калачников.

— Да, — согласился Муркин.

«Как цепко хватает человека собственность! — с осуждением подумал Петр Петрович. — Двадцать четыре года жил Муркин при Советской власти, а во сне видел свое имение. И ничего его не радовало. Добровольно пошел на службу к врагу, чтобы вернуть потерянное. А теперь терзается, что надежды рухнули…»

— Попросите у Хельмана Волошки, — с тайным умыслом столкнуть коменданта и городского голову посоветовал Калачников. — Хорошее имение.

— Комендант сам туда метит, — ответил Муркин. — Да и не нужно мне чужое, Петр Петрович. Наверное, кто-то из Строгановых еще остался в живых. Может быть, в свои Волошки просится.

— Вот церковь открывают, — сказал Петр Петрович, чтобы перевести разговор на другую тему и побольше узнать о настроениях городского головы.

— По моей рекомендации. А у народа разве заслужишь благодарность? «Муркин — предатель, такой-сякой-переэтакий!» Я даже программу попросил объявить, какой Россия теперь будет. А на меня Мизель так накричал, будто перед ним не Муркин, а какой-то большевик.

— На меня ведь тоже покрикивают.

— На вас не так.

Прощаясь, Муркин продолжил то, с чего он начал свой разговор:

— Поближе нам нужно держаться друг к другу, мы же русские!.. Заходите, Петр Петрович. Моя хозяйка будет очень рада. У нас сейчас никто не бывает. Ждать?

— Забреду, спасибо. Большой привет вашей супруге.

«Мы же русские»! — повторил про себя слова Муркина Калачников. — Русские, да не все… Не имеете вы права называться таким именем! Почувствовал пустоту вокруг себя — друзей теперь ищет… Отщепенец!»

3

События развертывались стремительно, и Петр Петрович даже забыл о своем разговоре с городским головой Муркиным. Связной Огнева доставил ему сообщение: подготовлен налет на Лесное, Петру Петровичу необходимо побывать у Хельмана и, если удастся, выяснить, не попытается ли военный комендант Шелонска предпринять репрессивные меры к населению деревень, окружающих Лесное.

Калачников решил наведаться в этот вечер к обер-лейтенанту Хельману и поговорить с ним на излюбленную тему — о Волошках, подразнить его красочным описанием добротности земельных и лесных угодий, больших садов с новыми сортами яблонь, груш, слив. Петр Петрович был уверен, что аппетит у Хельмана сразу же пропадет, как только он услышит о налете партизан на Лесное.

Однако все получилось иначе. Спустя часа полтора после ухода огневского связного в дом к Петру Петровичу забежал немецкий солдат и вручил запечатанное письмо. Хельман предлагал срочно направиться в Лесное. Ночью выпал снег, ударил сильный мороз, и Адольф Кох не знал, что делать с фруктовыми деревьями: он побаивался, что может остаться без сада.

— Что передать? — спросил солдат.

— Что же? — тихим, сдавленным голосом ответил Калачников. — Еду. Сейчас поеду.

Солдат ушел. Петр Петрович стоял с растерянным видом, не зная, что предпринять. Создавалось щекотливое положение: партизаны могли принять его за предателя, пожелавшего выдать Коху все планы, — они могли пристрелить его по пути в Лесное. В свою очередь и Кох по-своему мог объяснить приезд профессора и налет партизан. Это совпадение он мог толковать, как намерение Калачникова отомстить за убийство русской девочки, ведь тогда старик лишился дара речи и при всем желании не мог скрыть своей ненависти к убийце.

Но еще хуже было ослушаться Хельмана: у военного коменданта будут все основания считать, что профессор знал о готовящемся налете и только поэтому не выехал.

Надо было ехать.

Вскоре тощая лошаденка уже везла Петра Петровича в Лесное. Ветер вздымал поземку и крутил ее на дороге, кое-где легли угловатые бугры снега. Иногда мягкая снежная россыпь обволакивала лицо, и тогда Калачников смахивал ее овчинной рукавицей. Полозья под санями скрипели тонко и протяжно.

Подъезжая к Лесному, Петр Петрович заметил большую группу женщин. Они расчищали дорогу и, как еще издали определил Калачников, не проявляли особого рвения в работе, а лишь «отбывали номер».

— Здравствуйте, бабоньки! — крикнул он им, как любил приветствовать раньше, приезжая в колхоз. И только сейчас понял, что совершил ошибку. Одна из женщин — высокая и сердитая, в полушубке, повязанная шерстяным платком — подняла лопату снега, бросила его в сани Калачникова и прошипела:

— Погоняй свою клячу, пес шелудивый!

Он ехал посреди толпы женщин, и у него не хватало смелости посмотреть им в глаза. От их взгляда, кажется, можно провалиться сквозь землю. «Правильно, бабоньки, — и с горечью, и с затаенной радостью думал Калачников, — хорошо, что вы так принимаете подлецов. Откуда знать вам, дорогие, что я ваш!»

А выкрики продолжались:

— Издохнуть тебе, продажная душа!

— Конопатый нос! Опять выслуживаться едет!

— Немец ради его удовольствия опять кого-нибудь убьет!

— На такого и веревки мало!

— Кишки из него на веретено вымотать!

Конечно, много горького было во всех этих «пожеланиях». Но ведь не возразишь! Промолчал и тогда, когда почувствовал удар по голове небольшим камнем, — тоже правильно! Хорошо, что шапка овчинная: удар оказался безболезненным.

У конюшни Петр Петрович услышал глухие стоны и крики. Он прислушался: кричали и стонали женщины. Калачников вылез из саней. К нему никто не подходил. Один солдат направился было в его сторону и сразу же повернул обратно. «За своего считают», — с огорчением подумал Калачников.

— А, это вы? — услышал он голос. Обернулся. Из ворот конюшни выходил Адольф Кох в добротном русском полушубке, сшитом на немецкий лад: борта обтянуты кожей, обшиты кожей и петли.

Кох ударил по рыхлому снегу хлыстом, и на снегу протянулась длинная красная полоса.

— Устаешь как дьявол! — сказал Кох, втягивая толстыми ноздрями воздух. — Все приходится делать самому.

Петр Петрович не подал виду, что он уже понял, какая «работа» так утомляет лесновского помещика. Что делает людей такими жестокими? Наследственность, среда? Уродливые формы воспитания? Патологические отклонения от нормы? Понять этого старик не мог, хотя давно слышал о злодеяниях фашистов.

Кох пригласил Калачникова следовать за собой. Они вошли в маленькую комнатку с дверью, обитой войлоком. Здесь раньше жил конюх, в наследство от него сохранился и фонарь «летучая мышь». Правда, закоптелое стекло было побито, но фонарь висел на прежнем месте.

— Эта комната для вас, — не снижая высокомерного тона, сказал Кох. — Вы должны спасти деревья и кустарники. Работу начнем завтра. Сегодня уже поздно. Я приучил себя к определенному режиму и не хочу от него отступать. Еще за одну ночь ничего не будет с кустами?

— Нет. Морозы невелики.

— А с деревьями?

— Тем более ничего не будет. Они у нас закаленные!

Кох подумал.

— Обед прикажу принести сюда! — повелительно произнес он и, резко повернувшись, вышел за дверь.

Петр Петрович осмотрелся более внимательно. Комнатка маленькая, с небольшим окном. Справа, у стены, стоял деревянный топчан, на нем — сено, прикрытое толстым, порыжевшим от сырости брезентом. У окна — самодельный столик: дощечка, укрепленная снизу подпоркой. Между кроватью и столиком — узенькая скамейка. Стены обиты загрязненной фанерой.

«Не ахти какой радушный прием, господин «профессор»!» — Петр Петрович горько усмехнулся. Он снял поношенное пальто с черным вытершимся каракулевым воротником и повесил его на гвоздь, а сам остался в темной бархатной толстовке, тоже вытершейся и заношенной. Калачников провел холодными ладонями по щекам — они были небритые; жесткие седые волосы кололи как иголки.

Калачников сел на топчан и задумался. Ему вспомнился толстый, обрюзглый Иоахим Кох. Нет, тот был лучше своего сына. Он даже делал вид, что покровительствует ученым людям: если к нему заезжал гость с ученым званием, устраивал обед. Это не мешало ему, однако, с большой выгодой для себя сдавать мужикам землю, за долги отнимать последнюю корову, сажать в тюрьму мать малолетних детей, не уплатившую вовремя долг. К людям он не знал снисхождения. Но при этом умел делать хорошую мину на лице: я просвещенный человек. Он мог говорить о музыке Брамса, о стихах Гете, о философии Гегеля, о последних спектаклях петербургских театров или о картинных выставках. На волка можно надеть хорошую беличью шубку, но она не скроет волчий оскал. И если Иоахим Кох все же делал попытку выглядеть лучше в глазах общественного мнения, то его сын Адольф Кох гордился тем, что он волк и что ему совершенно незачем прикрывать волчью личину.

Петр Петрович представлял, сколько должно быть ненависти к людям у этого новоявленного помещика. Его радовало теперь то, что Кох скоро, очень скоро прекратит свое существование.

Вдруг он впервые более серьезно подумал о себе. А если среди нападающих не будет Огнева? Что будет с ним, Калачниковым? Расстреляют его как самого последнего подлеца на земле! В отряде, конечно, о его двойной игре могли знать два-три человека. А если и их не окажется? Да и предупредить никого не мог Огнев: разве он мог предполагать, что Петр Петрович в этот самый вечер будет в гостях у лесновского помещика? Какой страшной будет смерть, если ему, Калачникову, доведется погибать с ярлыком предателя!

Перед вечером к нему зашел пожилой рябоватый солдат. Он волочил правую ногу, а на голове из-под волос у него проглядывал большой шрам. Солдата послал к Калачникову сам Кох: солдат до войны занимался садоводством где-то на юге Германии. Советы Петра Петровича о том, что надо сделать с кустарниками, выслушал внимательно. Больше ни о чем не спросил. Калачников остался один в пустой комнате, где пахло затхлым сеном и мышиным пометом.

4

Чем больше сгущались сумерки за окнами конюшни, тем все тревожнее и тревожнее становилось на душе у старика. «Будет или не будет Огнев? Как все это произойдет?»

Он сидел у маленького окошечка, выходившего на господский двор. По промятой в снегу тропинке прохаживались часовые. Вспыхивал и угасал огонек на чердаке, где нес службу пулеметный расчет. В комнатах господского дома еще долго горел свет, за прозрачной занавеской угадывалась грузная фигура Адольфа Коха.

Тихо вокруг…

Даже ворчливые собаки и те угомонились — перестали выть и лаять…

«С чего начнется?» — думал Петр Петрович, потирая сухой подбородок. Ему представлялось, как ночную тишину разорвут пулеметные очереди, разрывы гранат заставят дребезжать стекла в окнах. И в трескотне выстрелов, в грохоте разрывов — отчетливое, грозное, обязательно дружное русское «ура!».

У него не было часов, а времени казалось уже очень много. Не случилось ли чего непредвиденного? Всякое бывает… Может, партизаны встретились с гитлеровцами и завязали бой? Или получили более важное и срочное задание и решили, что Кох никуда не уйдет, что это пойманная и посаженная в клетку птица?..

Петр Петрович уронил голову на ладони и незаметно уснул. Ему снилось чу́дное лето. Он ходил по берегу моря. Ровные аллеи протянулись от моря на несколько километров. Цвела сирень. Особенно красивой была розовая — яркая, крупная, с пряным запахом магнолии. Почти на уровень сирени поднялись гигантские розы с огромными цветами, напоминавшими тюльпаны. Вот кедр, а рядом с ним голубая сибирская ель. Вот аллея, где растут деревья с вкусными и сочными плодами. Петру Петровичу хочется сорвать диковинный плод и испробовать его, но он не решается и идет дальше, уже по другой аллее.

Калачников радовался тому возвращению к природе, о котором он мечтал всю жизнь у себя в Шелонске. Правда, это был уголок, незнакомый ему, эти цветы вывел не он, а другой оригинатор, но какая разница! Он не завидовал удаче неизвестного счастливца: хорошо, что все это уже есть на земле!

Среди ясного неба прогремел гром, гром необычный — отрывистый и резкий; кто-то закричал звонко и испуганно. Калачников хотел уже идти на помощь кричавшему, но еще раз загремел гром, и он… проснулся. По двору суетливо бежали люди, недалеко от конюшни стонал человек… На чердачном окне господского дома вспыхивали огоньки, и Петр Петрович догадался, что там строчит пулемет. А через минуту пламя осветило весь чердак, и тогда же грохнул взрыв: в окно угодила граната, а может, и целая связка гранат. Калачников не знал, что ему делать: сидеть здесь или выйти на улицу. Если выйдет, не станет ли он мишенью для стреляющих? И опять кто-то закричал, теперь уже наяву. Голос был звонкий, мальчишеский. Петру Петровичу даже почудилось, что он слышал слова «мама» и «больно». «Им бы спать в такую пору, этим мальчикам, а они воюют, терпят нечеловеческие боли и часто погибают. Они и жизни не видели, а уже над ними витает смерть!..»

Калачников стоял за простенком, когда неподалеку от конюшни разорвалась граната и стекла небольшого оконца брызнули на пол. Он прижался в угол. «И пожил, кажется, достаточно, а вот умирать, не хочется!.. Не пустил бы кто в окно гранату! Услышу русскую речь — крикну. Нет, не буду… Откуда им знать, кто здесь, за простенком?»

На улице все еще гремели выстрелы и грохали разрывы, слышались вскрики раненых и громкие ругательства. Он так и не успел принять, решения, что ему предпринять, как дверь распахнулась настежь…

— А-а, да здесь господин Калачников! — басовито проговорил мужчина, направляя Петру Петровичу в лицо яркий луч электрического фонарика.

— Попался, подлец! — со злорадством воскликнул второй человек, которого, как и первого, Петр Петрович не мог различить в темноте. — Ребенка Кох из-за него убил! Пристукнуть его на месте, чего с ним возиться!

— А приказ знаешь?! — напустился на него первый. И к Калачникову: — Встать, фашистское отродье! Выходи…

Калачников понимал, что спорить в таких случаях бесполезно, да, собственно говоря, и не о чем. «Посмотрю, что дальше будет, открыться никогда не поздно».

Они вышли во двор, по которому сновали люди в полушубках, шинелях, ватниках. Петр Петрович увидел, как налево, к запряженным саням, несли раненых. Он посмотрел в другую сторону и вдруг почувствовал, что голова у него начинает кружиться, а на сердце стало нехорошо. Он увидел убитого, которого еще не успели убрать. Это был подросток, на лице его застыли ужас и недоумение. Ватник расстегнут… Рядом окровавленный снег… Руки паренька сжали белый, не испачканный кровью снег, словно убитый хотел смять его и начать игру в снежки… Может, это он и кричал совсем недавно «мама» и «больно»?

— Кого ведете? — спросил попавшийся навстречу им сухопарый высокий мужчина в синем ватнике, в красноармейской ушанке.

— Птицу одну поймали. В конюшне прятался!

Петр Петрович хотел возразить, что он не прятался, и опять подумал, что это ни к чему.

Вошли в дом. Только в одной из комнат тускло мерцал огонек. Вот и спальня, где совсем недавно почивал Адольф Кох. На столе лежало несколько пистолетов различных марок, с десяток длинных гранат. Бумаги валялись на полу. Пухлое одеяло свесилось с кровати.

За столом сидел Огнев. Густая черная борода закрывала почти все лицо, но зато какими знакомыми были его глаза! Петр Петрович широко улыбнулся ему и хотел шагнуть навстречу, но Огнев резко и сердито закрутил головой. Калачников сразу не понял этого сердитого жеста и остался стоять на месте, выставив правую ногу вперед, по направлению к Огневу.

— С ним потом будет разговор! — хмуро проговорил Огнев и махнул рукой. — Дайте закончить с господином помещиком.

Кох стоял тут же в комнате в длинной, ниже колен, полосатой рубахе, руки у него тряслись. Щеки за эти минуты пожелтели, старательно выбритый синеватый подбородок дрожал.

— Цель вашего приезда в Россию, господин Кох? — спросил Огнев по-немецки.

— Говорите со мной, пожалуйста, по-русски, — испуганно заговорил Кох. — Мой отец Иоахим Кох был, по существу, русским человеком. Я русский язык..

— Любите? — иронически подсказал Огнев.

— Люблю. С детства питаю уважение!

— Пушкина, Толстого, конечно, обожаете?

— О, безусловно! — быстро ответил обрадованный Кох.

— И Маркса читали?

— Да, да!

— И Гитлера ненавидите?

— О да! Всегда! Это сумасбродный истерик! Разве можно его почитать?!

Огнев улыбнулся.

— И русских любите? — спросил он с натянутой вежливостью.

— Да, конечно! — уже растерянно пролепетал Кох.

Огнев придвинул к себе лежавшую на столе книгу, раскрыл ее наугад.

— Я не буду читать все, — с трудом проговорил Огнев. — У меня бывалые люди, но и у них могут не выдержать нервы. Я прочту вот эту запись: «Третьего октября тысяча девятьсот сорок первого года. Фюрер объявил о генеральном наступлении на Москву. Седьмого ноября назначен парад нашей армии на Красной площади. Будет шагать и мой Карл! Только бы ему добраться до Оружейной палаты: одна-две вещи — и на всех Кохов хватит!»

Без стука вошли двое партизан, у каждого по паре бутылок, зеленых от плесени и серых от пыли.

— Извините, товарищ Огнев, — сказал парень постарше и победовее, — с немецким мы не в ладах, а тут «Москау» написано. Что бы это могло значить?

Кох даже присел от неожиданности, когда услышал имя Огнева и увидел бутылки.

— Старое вино, товарищ Огнев, — пробормотал он. — Не обращайте внимания на надпись. Это для отвода глаз гестаповцу Мизелю. Сами знаете, что такое гестапо.

— «Распить с Гельмутом Мизелем по случаю взятия Москвы», — громко прочел Огнев. — Разбейте эту дрянь!.. А «товарищ» для вас, господин Кох, бешеный пес!.. Но не будем отвлекаться, вы обладаете даром речи, и я продолжу чтение! «…Помогаю фюреру, как могу. Сегодня собственноручно выпорол нескольких баб. Устал, как после бега километров на сорок. Нам здесь нелегко! Скрытые большевики есть в каждой деревне. Я их узнаю на расстоянии и вышибаю из них дух!

Фюрер сказал: убей русского потому, что он не немец. Я считаю, что безразлично, где я убью русского — на фронте или здесь, у себя в имении. Неужели Германия не оценит эти заслуги?»

Огнев закрыл книгу и отбросил ее в сторону.

— Германия вряд ли! — гневно сказал он. — А вот Россия оценит!

Огнев встал, поправил ремни на фуфайке, принял воинскую стойку «смирно».

— За убитых невинных людей русских, за поруганную честь девушек русских, за попытку отнять у нашего народа завоеванную кровью свободу, за муки и страдания людей наших от имени Советской власти приговариваю вас, Адольф Кох, к смертной казни через повешение. И пусть всякий, кто пойдет за вами следом, знает и помнит: рабовладельцев на нашу землю не пустим, карать будем беспощадно!

Адольф Кох пытался броситься на колени, но его взяли под руки. Теперь у него дрожало все: голова, руки, коленки… Огнев подошел к окну и распахнул форточку, чтобы проветрить комнату.

— Трус! — крикнул он в лицо позеленевшему Коху. — Даже умереть не можете по-человечески!.. Уведите его!

Когда двое партизан увели Коха, Огнев дал знать, чтобы и другие оставили помещение, что допрос Калачникова он будет вести один.

Огнев подошел к Петру Петровичу, пожал его холодную дрожащую руку, рассерженно спросил:

— А как вы-то оказались здесь?

— Комендант Хельман распорядился. — Калачников вынул из кармана записку и протянул ее Огневу. — В зятья себя прочил Коху, вот и послал: сберечь сад от морозов. Прикидывал я по-всякому. Нельзя было ослушаться.

Они сели на диван. Огнев положил на колени руки — они у него огрубели, потрескались на ветру.

— Вы, Петрович, на народ не обижайтесь, — произнес после паузы Огнев. — Вас они оскорбили, мои ребята, но ведь иначе и быть не могло: предателем вас народ считает.

— Смерти я не боюсь. Страшно погибнуть собакой, товарищ Огнев. Люди не знают, что́ у меня на душе!..

— Партия знает. А если партия знает, будут и люди знать!

— Угрызения совести мучают, — сказал Калачников. — Делаю мало, делать надо больше.

— Будет, много работы, Петрович! — обрадованно произнес Огнев. Глаза у него блеснули. — Работа еще только начинается. — Он протянул Калачникову дневник Коха. — На первых порах надо будет перевести признания отошедшего в другой мир господина Адольфа Коха. Этот дневник наполнит сердца людей еще большей ненавистью к врагу. В случае чего, скажете, что в господском дворе дневник подобрали. И еще два задания есть. Ответственных, рискованных…

— Вот это и хорошо! — сказал Калачников.

— В военной комендатуре служит фельдшер. Говорят, очень жадный человек. Не попытаетесь ли купить у него некоторые медикаменты? Деньги мы дадим.

Петр Петрович задумчиво потер упругую щетину на сморщенных щеках.

— Попытаюсь, — сказал он.

— И третье поручение. В лагере военнопленных между Шелонском и Низовой есть хорошие ребята. Не удастся ли их перетащить к себе: мол, работники нужны для питомника? А мы потом их к себе переправим. А?

— Потребуется ходатайство самого Хельмана.

— А вы почаще напоминайте, что плодовый питомник его собственность. Военнопленных для него не пожалеют — они все равно умирают в лагере.

— Думаю, что согласится.

Огнев вдруг пожал плечами, потрогал себя за густую широкую бороду.

— А вот что с вами теперь делать, Петрович, не придумаю, — сказал он. — Освободить вас и объявить всем, что вы наш человек, не могу, а вдруг затесался провокатор? И отпустить просто так нельзя: скажут, Огнев предателя оправдал.

— Задал я вам задачу, товарищ Огнев.

— Ничего, решим!

Огнев чертил но столу карандашом, сосредоточенно хмурил брови. Петр Петрович внимательно присмотрелся к нему: постарел секретарь, вон сколько седых волос стало, и морщин раньше не было, а теперь бороздками протянулись по лбу и от глаз по щекам… Огнев одет в полушубок, перепоясанный ремнями, из-за пазухи торчит рукоятка пистолета.

— У нас нет времени на раздумье, — проговорил он и уже решительно добавил: — Вы убежите от нас!

— Как, убегу? — удивленно спросил Калачников.

— Спасетесь от партизан. Это поднимет ваш авторитет в глазах военного коменданта Шелонска. А для достоверности возьмите с собой хромого немца. Кстати, он первым поднял руки. Его напарник хотел стрелять — он его отбросил от пулемета. — Огнев взял руку Калачникова, крепко стиснул ее. — Спасибо за информацию, пригодилась. Знали, где и что находится в Лесном.

— Жаль, что без потерь не обошлось!..

— Без потерь бои бывают редко, Петрович! Есть и убитые, и раненые…

— Ужасно, когда хорошие люди погибают!

— Да, это правда… В такой войне мы потеряем очень много хороших людей. Ничего не поделаешь! — Огнев опять стал чертить по столу карандашом. — Мы вас посадим с хромым немцем в конюшню. Время есть: нам надо погрузить продовольственные запасы господина Коха, в лесу пригодятся. Посидите, пока не увидите условный знак. Охранять вас я поручу пареньку, который к вам связным ходит. Вот от него вы и убежите!..

— От друзей к врагу… — задумчиво проговорил Калачников.

— Что поделаешь? Так надо, Петрович.

5

Медленно текут минуты в заточении. Рыжеватый немецкий солдат сидит в углу на топчане, положив подбородок на ладонь. Петр Петрович нет-нет и взглянет на него. Глаза у солдата закрыты, будто его ничто не тревожит.

— Они нас капут расстрел или виселиц? — вдруг спрашивает немец вполголоса по-русски.

— Не знаю. В таких случаях со смертниками не советуются, — ответил по-немецки Калачников.

— Лучше пусть пристрелят: так легче и почетнее, — сказал, на этот раз по-немецки, солдат.

— Коха повесили, — произнес сочувственным тоном Петр Петрович, чтобы войти собеседнику в доверие.

Солдат хмуро выпалил:

— Вас они повесят. Меня расстреляют.

— Это почему же? — Петр Петрович удивленно посмотрел на немца.

— Вы по собственной воле пошли к нам на службу, за это они карают хуже… Ну а я — оккупант, захватчик…

— Да-а, — протянул Калачников.

Он на долгое время задумался, уставившись глазами в окно, за который бесновался злой и колючий ветер.

— А если попробовать бежать… — медленно проговорил Петр Петрович: он увидел условный знак: караульный трижды подмигнул фонариком — зеленым, красным, зеленым огоньками.

— Куда? — хромой немец быстро взглянул на Петра Петровича.

— В Шелонск, — прошептал Калачников.

— Поймают, — немец отмахнулся.

— Я знаю хороший ход…

Калачников подошел к окну, выходящему в конюшню. Когда-то отсюда наблюдал за лошадьми конюх. Сейчас окно заколочено фанерой.

— Оторвем аккуратно фанеру и — в конюшню. А она пустая. Ворота выходят к оврагу, — Калачников говорил глухим голосом заговорщика.

Солдат встал.

— Для нас нет другого выхода, — сказал он. — Можно попробовать.

…Фанера отлетела быстро, даже не скрипнув. Солдат помог вылезть в окно Петру Петровичу. Калачников почувствовал под ногами мягкое трухлявое сено, вероятно прошлогоднее. Потом спрыгнул и солдат. Они стали пробираться в противоположную от часового сторону. Дверь конюшни оказалась тоже заколоченной. Пришлось лезть через второе окошко. Тщедушная фигурка Петра Петровича проскочила быстро, а солдат застрял. Калачникову стоило больших усилий вытащить его за плечи.

Спустились в овраг, засыпанный снегом. Шли тихо, вслушивались в каждый шорох. Когда уже подходили к Шелонску, Петр Петрович оглянулся. Над Лесным поднималось огромное зарево.

— Горит, — сказал немец.

— Конец, — отозвался Калачников.

На сердце было тревожно: еще предстояли объяснения с комендантом Шелонска. Поверит ли он наспех придуманной версии о побеге?

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Перед сном Ганс Хельман любил перелистывать журналы. Если попадалось что-либо о женщине, брал с ночного столика общую тетрадь и записывал понравившееся. Это для будущей словесной дуэли с Шарлоттой Кох. Победу в таких дуэлях обычно одерживала Шарлотта: у нее всегда оказывались новые записи о мужчинах — оригинальные, ядовитые. И откуда она их выписывает! Анекдоты и прочий юмор для журналов сочиняют обычно мужчины, ставить себя в глупое положение они не заинтересованы, а у Шарлотты всегда больше записей. Как будто для нее специально сочиняют!..

Хельману показалось, что синяя штора недостаточно плотно прикрывает окно. Он отбросил одеяло и, путаясь в длинной ночной рубашке, подбежал к окну. Чтобы окончательно обезопасить себя, Ганс Хельман каждый вечер перетаскивал кровать в другой угол. Делал он это без помощи ординарца — пусть не болтает лишнего среди солдат!

Читать долго не стал: захотелось спать. Он бросил на тумбочку журнал, потушил лампу. Скорее бы Адольф Кох по-настоящему обосновался в Лесном. Тогда Шарлотта непременно пожелает навестить отца. К весне Хельману обещают авто. Шарлотта отлично водит машину. Сколько можно совершить развлекательных поездок! А потом поставить старого Коха перед совершившимся фактом.

Так он и уснул в мечтах о весне, об авто, о Шарлотте. Крепкий и приятный сон был прерван телефонным звонком. Хельману он показался пулеметной очередью — длинной, резкой, оглушительной. Ничего не соображая, он выругался и схватил трубку.

— Я слушаю! — сердито прокричал он.

— Господин комендант, горит Лесное! — доложил дежурный по комендатуре.

— Как горит? — не понял Хельман.

— Большой пожар, господин комендант. Мы не могли дозвониться, чтобы выяснить. Господин Кох к телефону не подходит.

— Сейчас я буду в комендатуре.

Не зажигая огня, он стащил с себя ночную рубашку, нашел китель, бриджи, сапоги. Хельман никогда не отличался смелостью, поэтому и не тяготел в молодости к военной службе. Но такое спокойно не пережил бы и Гельмут Мизель, которому природа не отказала в смелости. «Горит Лесное… Что же там могло случиться? Почему не отвечает Кох? Или он на пожаре?» Хельман взял трубку и потребовал Лесное.

— Там все еще пожар, линия пока не работает, господин комендант, — спокойным голосом доложил телефонист.

Хельман приказал соединить его с оперативной группой «А»: нужно проинформировать Мизеля.

— Обрыв на линии, — сказал телефонист.

— Пожар, обрыв, черт вас побери! — закричал Хельман, словно телефонист был в чем-то виноват. Он вызвал по телефону дежурного и приказал объявить боевую тревогу шелонской команде.

На ходу застегивая шинель, комендант торопливо шел с ординарцем но еще не проснувшемуся Шелонску. Ночное небо над Лесным играло красными зловещими сполохами… Ох, как не хотел быть там Хельман сегодняшней ночью! Он пока не знал, что предпринять. Во главе команды двигаться к Лесному? А если это партизанская провокация: выманить команду из города, уничтожить ее, ворваться в Шелонск? Красные в Шелонске!.. За одно такое с ним, Хельманом, расправятся свои же, чтобы и другим комендантам было неповадно хлопать ушами…

Солдаты уже выстроились у здания комендатуры. Они были сонные, угрюмые и недовольные. Обер-лейтенант Хельман, стараясь быть спокойным, сообщил им о своих предположениях; половину людей он оставил у здания комендатуры, остальных послал на охрану важных объектов и выходов из Шелонска.

Телефонной связи с группой «А» все еще не было. Мотоциклист, посланный для устранения повреждений, был обстрелян на восьмом километре от города и вернулся.

Вскоре патруль доставил к Хельману хромого солдата и русского профессора. Вид у них жалкий: грязные, усталые и напуганные. Солдат пытался доложить, но Хельман оборвал его:

— Что там случилось? Почему горит Лесное? Почему вы здесь?

— Партизаны напали… Налет был неожиданным, господин обер-лейтенант, — устало и невнятно сказал хромой солдат. — Имение сожжено, оружие досталось партизанам, господин Кох наверняка казнен…

— «Налет был неожиданным»! — закричал Хельман, выходя из себя. — А вы что же, предполагали, что Огнев пришлет вам любезное послание, предупредит о своем нападении?! У вас были пулеметы, черт возьми!

— У нас заело пулемет, господин обер-лейтенант. А другой стрелял.

— А ваш не стрелял?! Почистить вовремя не могли, лодыри! На двадцать суток под арест!

— Если позволите слово, — вступился Калачников, — я хочу сказать в его защиту. Он достойно вел себя. Не откажи пулемет — Огневу в Лесном не бывать, господин комендант!

— Огнева видели? — прервал его Хельман.

— Он меня лично допрашивал, господин комендант. Утром казнить обещал. В их партизанском лагере, на виду у всех. Да вот удрали мы с ним. Вы его не наказывайте, господин комендант, он мне так помог!..

Хельман был неумолим:

— Под арест! А вы, профессор, идите и отдыхайте. Огнева мы еще поймаем, от нас он никуда не уйдет!

Оставшись в кабинете один, Хельман стал обдумывать различные варианты своего доклада вышестоящему начальству: как-никак комендант Шелонска отвечает, вернее, отвечал за жизнь первого немецкого помещика на русской земле Адольфа Коха!.. Зазвонил телефон. Говорил офицер из группы «А»: штурмбаннфюрер Мизель не мог дозвониться к Хельману — на линии связи был обрыв; Мизель выехал с журналистами и кинооператорами в Лесное, его нужно встретить; броневик штурмбаннфюрера сопровождают танки…

Хельман поблагодарил за сообщение, обождал, когда абонент выключится, бросил трубку на рычаг. Как некстати этот визит болтливых и всезнающих репортеров!..

2

— Ганс, быстро одевайся, поехали в Лесное! — открывая дверь кабинета Хельмана, прокричал майор Мизель. Его кожаное на меху пальто было расстегнуто, а сам он, судя по коньячному запаху, был навеселе. — Пусть и на тебя смотрят зрители! Пристроим в какой-нибудь кадр! Я — с репортерами и кинооператорами! Как, поехали?

Хельман болезненно улыбнулся, легонько пожал руку Мизелю.

— Случилось большое несчастье, Гельмут, — сказал он. — Сегодня ночью партизаны сожгли Лесное. По имеющимся данным, погиб и господин Кох.

Мизель опешил:

— Что ты говоришь! У тебя точные данные?

— К сожалению, да, Гельмут. Разденься, присядь на минутку.

Хельман усадил Мизеля на диван, сел поодаль от него, мельком взглянул на друга и начальника. Мизель потирал то руки, то подбородок, улыбка исчезла с его лица, брови нахмурились, сжатые губы стали тонкими и злыми.

— Неприятная новость. Как это случилось? — спросил он, уставив немигающие глаза на Хельмана.

— Ночью Огнев напал на усадьбу. Охрана оказала упорное сопротивление, но противостоять крупным силам партизан не могла. К несчастью, один пулемет в разгар боя заело. Второй расчет долго отстреливался, но был уничтожен гранатами. Партизаны захватили имение и господина Коха. Одному солдату удалось бежать, остальные, видимо, погибли. Ночью над Лесным стояло огромное зарево.

— А как же ты, Хельман?! — не сдержался и прикрикнул Мизель. — На тебя была возложена персональная ответственность за охрану господина Коха. Ты из рук вон плохо организовал это дело!

— Готов понести любое наказание.

— Понесешь!.. Почему не позвонил мне?

— Я звонил, но линия не работала. Послал связиста — его обстреляли.

— Я сначала предполагал, что линию связи повредил ветер, — менее сердито, но все еще строго проговорил Мизель. — Два танка взял так, на всякий случай. Позади меня ехали связисты. Они что-нибудь сделали?

— Линия уже работает. Я еще не доложил по команде о случившемся, решил обождать тебя. Что ты посоветуешь?

— Что я посоветую? — в свою очередь спросил Мизель.

Он подошел к окну, молча посмотрел, как суетятся на улице операторы и репортеры. Хельман тоже взглянул в окно. Только сейчас до его сознания дошло, что дело куда сложнее, чем казалось раньше. Бригаду направили в Шелонск служба безопасности и ведомство самого Геббельса. План съемок провалился. «Настоящий немецкий хозяин на дикой русской земле…» Не будет такого фильма. И очерки в газетах и журналах не появятся. Если бы репортеры приехали на сутки раньше!.. Огнев не решился бы напасть на имение, в котором несут охрану броневик и два танка. Фильм был бы сделан. А там — пусть бы и пожар…

— Мы сейчас поедем в Лесное, — сказал Мизель, закуривая сигарету. — Один сюжет не вышел. В литературе и искусстве это вполне возможно. Надо придумать другой сюжет. Скажем, «Налет красных бандитов на немецкий медицинский пункт, открытый для русского населения освобожденных восточных областей». Это длинно. Надо что-то покороче и поэффектнее. Репортеры на то они и репортеры, чтобы выдумывать самые невероятные истории!

— Не боишься рисковать их жизнями? — спросил Хельман, которого больше всего интересовала собственная жизнь: он не хотел ехать в Лесное.

— Риска никакого нет: в Лесном Огнев сидеть не будет, это безумие. А если репортеров и обстреляют, это очень полезно: пусть знают, как мы живем, и не думают, что мы с тобой тыловые крысы.

Впереди шел танк, ощетинившийся пушкой и двумя пулеметами. За ним, по порядку, броневик, специальная машина с репортерами и кинооператорами, грузовик с пулеметом и автоматчиками коменданта Шелонска. Хельман ехал в броневике майора Мизеля. Он иногда поглядывал в щель, смотреть все время не решался: а вдруг в придорожном кустарнике притаились партизаны? Пуля — дура. Что стоит хотя бы одной скользнуть в этот глазок и продырявить голову смотрящему?

— А как теперь быть с Лесным? — тихо спросил Хельман у Мизеля, который неотрывно смотрел в узкую щель.

Тот не обернулся на голос.

— Доложим — решат. Возможно, переберемся сюда со своей группой «А». Здесь немного лучше. Ближе и к Шелонску, и к Низовой.

«Нашелся наследник! — подумал Хельман. — Приедет в Лесное, потом его не выгонишь!»

— Там теперь тоже не осталось приличного помещения, — проговорил Хельман.

— Восстановим, усадьба там превосходная! — ответил Мизель.

— А Карл и Шарлотта не пожелают вступить во владение имением? Лесное — их родовое…

— Карлу сейчас не до Лесного! — сердито сказал Мизель. — Под Москвой он выберет то, что душа пожелает. А Шарлотта одна сюда не поедет, она будет держаться поближе к брату. А может, к тебе, а? — Глаза его опять улыбались, как и час назад, когда он переступал порог кабинета: вот характер! — Русские, Ганс, говорят: нет худа без добра (эти слова Мизель произнес по-русски). Господин Кох мог бы заупрямиться. А теперь Шарлотта сама себе хозяйка!..

— С папашей Кохом мы уже нашли общий язык, — похвалился Хельман. — Несколько дней назад мы с ним чудно поговорили! Жаль, очень жаль господина Коха!

— Жаль, — подтвердил Мизель после паузы. — Таких бы побольше в Россию, здесь они нужны не меньше, чем мы с тобой.

Над Лесным поднимался густой и темный дым. Сильные порывы ветра наклоняли его, и дым растекался по обширному господскому двору и саду. Мелькали бледные обессиленные языки пламени. От скотного двора и конюшни остались одиноко торчащие кирпичные кладки, а от дома — массивные стены. Коров и лошадей не было видно: их увели партизаны. Около дома блуждала, скуля, овчарка со щенятами.

— Вот и все, что осталось от первого образцового немецкого имения в России, — тихо, почти на ухо Хельману проговорил Мизель. — Первого, но не последнего!.. — И, обращаясь к репортерам, уже окружившим броневик, сказал громко: — Снимайте, господа! Сюжет придумаем. Есть дым, огонь, собака со щенятами (покойник очень любил собак) — надо снимать!

— У меня уже есть сюжет, господин майор, — сказал близорукий оператор, укрепляя на носу пенсне. — Римские воины стояли на посту в Помпее даже тогда, когда огненный пепел стал засыпать их. Мы сделаем в этом плане.

— План романтичен, — ответил, подумав, Мизель. — Но!.. Нам нужно показать, что это происходит в далеком тылу нашей победоносно наступающей армии. А главное, зверства большевиков, их — на первый план!

— Хорошо, господин майор, и ваши требования, и наши замыслы найдут свое воплощение, — сказал сговорчивый оператор.

Мизель дал команду отыскать труп Коха. Но его не нашли. На дереве солдаты обнаружили петлю, а под деревом комнатную туфлю с левой ноги. Хельман подтвердил, что он видел такую туфлю на ноге Коха.

— Напиши телеграмму, — обратился к Хельману Мизель. — Мои парни потом зашифруют. Не могу писать: руки окоченели.

Он диктовал, а Хельман торопливо писал:

«Донесение. Сегодня сожжено имение преданного национал-социалиста Адольфа Коха. Господин Кох казнен большевиками. Принимаю репрессивные меры: 1) сегодня в Шелонске будут расстреляны все задержанные по тем или иным причинам; 2) ближайшая к Лесному деревня Гучки, в которой принимают партизан, будет сожжена вместе с населением; 3) веду поиски Огнева и его банды. Мизель».

— На первый случай хватит? — спросил он у Хельмана.

— Достаточно, — ответил тот.

3

Когда броневик подъезжал к комендатуре, Хельман заметил на улице группу людей. Он долго всматривался и узнал городского голову Муркина. Рядом с ним был начальник полиции. Они держали кого-то за руки.

— Кого-то поймали. Может, Огнева? — осторожно начал Хельман, радуясь своему предположению.

Мизель от Лесного до Шелонска не проронил ни слова. Взглянув на Хельмана, он небрежно ответил:

— Они держат русского попа, ты разве не видишь длинные седые волосы?

— Поп, действительно поп! В чем дело? Мы его освободили из лагеря, открыли церковь. Позавчера он был у меня, докладывал, просил немного пшеничной муки на просвиры и кагора для причастия. Кагора я дал ему литровую бутылку…

Мизель промолчал. Шофер резко затормозил, и Хельман стукнулся грудью о ящик с патронами. Мизель вышел из броневика первым, Хельман за ним. Муркин и начальник полиции вытянулись, не выпуская попа из рук, который, вероятно, и не собирался вырываться.

— Что такое? — спросил Мизель строго.

— Он должен был молить, ваше высокоблагородие, за победу фюрера Адольфа Гитлера и его христолюбивого воинства, — осмелел Муркин, — над супостатами-большевиками. Так вчера я ему и втолковывал. А он отказался молиться.

Из специальной машины пытались выскочить репортеры и оператор, увидевшие любопытную сцену, но Мизель сердито махнул рукой, и шофер увез репортеров на другую улицу, чтобы они ничего не увидели.

— Ты сознательно это сделал? — спросил Мизель у попа.

Священник молчал.

— Я обычно дважды не повторяю свой вопрос! — повысил голос Мизель.

— Я согласился нести службу просто, без политики. А мне приказали молить бога за…

— Вот как! — оборвал попа Мизель и весело подмигнул Хельману. — Повесить его на площади! И надпись крупными буквами: «Большевик».

— Плоть моя в вашей власти, а за душу свою я не боюсь, ибо уповаю на милость божью. Но на земле я имею одну просьбу: напишите на вашей доске, что я православный христианин. Со словом «большевик» мне умирать не хочется.

— Не пишите «большевик», — сказал Мизель. — Напишите: «Активный агент партизан».

— Вам не понять человека, — сказал поп. Он возвысил голос: — Ироды вы, ироды и есть!

Мизель махнул рукой. Два дюжих полицая схватили попа, завернули ему руки за спину и поволокли к скрипящим от ветра виселицам.

— А это еще что такое? — удивился Мизель, посматривая на соседнюю улицу, по которой медленно катилась телега, запряженная парой тощих лошадей; над телегой, подобно шатру, вздымалась серая парусина.

Не менее Мизеля был удивлен и Хельман.

— Цыгане! Откуда они взялись?.. А-а, понятно! Их доставил полицай.

— Пошли кого-нибудь из солдат, пусть притащат сюда цыганенка, — распорядился Мизель. — Люблю смотреть на их пляску!

Цыганенку было лет десять — двенадцать. Маленький, озябший, в порванном пальто и дырявых валенках, он был беспомощен и жалок. Увидев в руках Мизеля взведенный пистолет, он залился слезами, размазывая их вместе с грязью по чумазому лицу.

— Дяденька, не стреляйте в меня! — взмолился он. — Я вам сплясать могу! Я хорошо пляшу, дяденька!..

— Пляши! — сказал Мизель, не опуская пистолета.

Цыганенок плясал лихо, словно понимал, что от этой пляски зависит его жизнь. Он усердно притопывал подшитыми валенками и даже бодрил себя какими-то восклицаниями, которые он произносил по-цыгански. А Мизель, точно его возбуждали эти восклицания, неистово торопил пляшущего:

— Быстрее! А ну, быстрее!.. Еще быстрее!

Цыганенок уже задыхался. Он как открыл рот, так и не закрывал его. В глазах не было ни задора, ни блеска, а слезы и мольба о пощаде. И восклицания теперь больше походили на стон, чем на бодрящие выкрики. Когда цыганенок повернулся к Мизелю спиной, он прицелился и выпустил две пули. Цыганенок закачался и упал…

— В будущем году на освобожденной территории не останется ни цыган, ни евреев, — сказал Мизель, засовывая пистолет в кобуру. — Да и русских сильно поубавится…

4

Мизель долго смотрел в окно из кабинета Хельмана, пока на площади шли приготовления к казни. Когда стул был выбит из-под ног попа и тот повис в петле, Мизель закурил сигарету и процедил сквозь зубы:

— Так нужно всех! Взрослых на виселицы и ко рву. Детей в колодцы! Всех!

Хельман понял его состояние и предложил:

— Может, Гельмут, по рюмке коньяку?

— По рюмке сегодня пить не будем. Не та норма! — Мизель сел в кресло, взглянул на карту, утыканную маленькими флажками со свастикой. — Я увидел сегодня Лесное и впервые подумал, Ганс: если бы они победили, они бы всех нас, как Коха… Он и его отец, старый Иоахим, были первыми моими консультантами по России. Воспоминания о детстве самые светлые и святые воспоминания. И их сегодня омрачили. Мерзавцы!.. Огнев и этот поп!.. Пошли солдата в мой броневик, пусть притащит чемодан. Там есть валерьянка нашего боевого двадцатого века — коньяк.

Когда чемодан доставили в кабинет, Мизель раскрыл бутылку и протянул ее Хельману. Тот отпил несколько глотков и вернул бутылку Мизелю. Гельмут пил медленно, маленькими глотками.

— Мы мало вешаем, Ганс. Очень мало и очень плохо! Этого попа я повесил бы на языке колокола, головой вниз. Пусть бы эта голова дубасила по металлу и вызванивала, вымаливала прощение грехов!

— Могу я сказать пару слов, Гельмут?

— Как всегда и сколько угодно, Ганс!

— Гельмут, верь мне, как самому испытанному товарищу, — начал Хельман. При этих словах Мизель насторожился и долго смотрел на приятеля. — Русские — народ религиозный, и это надо учитывать. Мы открыли церковь в Шелонске и освободили из лагеря попа. Это уже большое дело. Молить за нашу армию можно было начинать не с освящения храма, а двумя месяцами позже. За это время поп помог бы нам сколотить вокруг церкви, а следовательно, и направить против большевиков немалое число людей в Шелонске и в окрестностях. А что подумают религиозные фанатики, увидев повешенным своего пастыря, как они его здесь называют? Не совершаем ли мы очень большую ошибку?

— У вас, у адвокатов, — сказал Мизель, ставя бутылку на стол, — глубоко засели в головах ложные логические предпосылки. Попы нам больше не помогут! Нам надо внушить русским только одно — страх. Бояться нас должны все, от старика до младенца. В этом смысле правильно поступал Адольф Кох. Для России у нас не будет ни программы, ни обещаний. Плетка, пуля, веревка и газовая камера — вот все, что русские заслужили; иным путем нельзя истребить их любовь к коммунизму.

— Я говорю о ближайшем времени. Их надо обманывать, хотя бы до тех пор, пока мы победим окончательно, — неуверенно проговорил Хельман.

— А мы уже почти победили!

Мизель вернулся к окну, посмотрел, сел в кресло, потянулся к бутылке.

— Не расстраивайся, приверженец веры христовой! Мы подберем попа для Шелонска. Будет молить за кого угодно, хоть за самого сатану!

Хельман выпил, взял плитку шоколада, разломил ее, половину протянул Мизелю, другую засунул себе в рот.

— Не подумай обо мне превратно, — сказал, проглотив шоколад, Хельман. — Ты отлично знаешь, сколько людей я казнил в Шелонске, и мое сердце не дрогнуло, Гельмут! Но мне казалось, что всюду, где мы находимся, нужны и плетка, и пряник. Конечно, я могу и ошибаться.

— Я это признаю как ошибку. Человеку свойственны заблуждения. Передо мной ты можешь быть откровенным: пусть лишнее не лежит на сердце. Через два месяца ты будешь хохотать над предложениями, которые ты сегодня выдвинул.

— Видимо, так и будет, Гельмут. Может быть, и не через два месяца — это большой срок, — а намного раньше.

— В сроках я могу ошибиться, в существе вопроса — нет!

— Да, я давно хотел у тебя спросить, Гельмут, не удалось тебе напасть на след советских агентов в Низовой?

— Мне думается, что это провокация красных, я так и доложил. Никаких признаков. Нашего резидента они ввели в заблуждение: готовили высадку агентов в Низовой, в этом направлении послали и свой самолет. А сбросили, вероятно, в другом месте. Могу заверить тебя, мой друг: на Низовой и воробей не приземлится без нашего разрешения, не только большевистский лазутчик! Еще выпьем?

— Конечно, до нормы, до нормы, — пролепетал захмелевший Хельман.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Больше недели живет Никита Поленов в Низовой. Дом словно прилип к небольшому бугорку, но обзор по сторонам широкий: посмотришь в окна справа — и видишь поблескивающие рельсы; прямой стрелой уходящие через Шелонск в Прибалтику; взглянешь в окно слева — другая железнодорожная линия, в Германию, через Белоруссию и Польшу.

За это время Никита Иванович уже поднаторел в кузнечном деле. Лейтенант Эггерт разрешил ему занять кузницу на окраине Низовой. Мехи, горн, наковальня сохранились, нашелся небольшой запас угля, на земляном полу валялись куски железа. А с собой Никита Иванович Поленов привез металлические прутья и подковные гвозди; гвозди на оккупированной территории приравнивались если не к золоту, то наверняка к серебру. Как и ожидал Поленов, больше всего было заказов на ковку лошадей: начались заморозки, лужи на дорогах покрылись льдом. Заезжал и лейтенант Эггерт — подправить у лошади подковы или перековать ее заново. Но, конечно, это был предлог. Он все время интересовался двумя парнями, «начальниками из советского концлагеря», как он в целях обмана называл хвастливых и незадачливых разведчиков, которые все еще не были пойманы. Как теперь догадывался Никита Иванович, Эггерт не случайно отдал ему кузницу: она стояла у развилки шоссейных дорог, многое мог заметить настороженный взгляд!

Никита Иванович Поленов уже знал, что «майор на броневике» был не кто иной, как Гельмут Мизель, что лейтенант Эггерт — представитель немецкой службы безопасности на Низовой. Как-то после остановки в Низовой Поленов с Таней наведались в лес якобы для заготовки дров, связались по радио с полковником, доложили обстановку. Тот заметил, что подобная ситуация имеет свои плюсы: кулак Поленов может жить легально. Полковник предложил связаться с ним по радио через неделю: пусть отпадут подозрения, если они есть у Мизеля и Эггерта.

2

А подозрения, конечно, были. Документы кулака Никиты Ивановича Поленова лейтенант Эггерт забрал и до сих пор не вернул. Проверяет. Надо быть настороже все время, каждую минуту. Вот хотя бы взять этого человека, который сейчас вбежал в комнату с испуганным лицом, в порванном полушубке, с запекшейся кровью на щеке. «Едва удрал от немцев, — пояснил он, с трудом переводя дыхание. — Вы уж не выдавайте!» Кто он? Честный человек или провокатор, подосланный Эггертом, чтобы проверить Поленова, как он поведет себя по отношению к русским, не забушует ли у него славянская кровь? Доложить Эггерту? А если этот человек и взаправду бежал от немцев?

— Где же вы были? — холодно спросил Поленов.

— У самого Эггерта. Донесли, что я коммунист, вот и схватили.

— А вы коммунист?

Гость опасливо оглянулся и ответил шепотом:

— Коммунист.

— Адреском ошиблись! — сказал Поленов. — Нет, нет, хорошо, правильно, что ко мне прибежали, — проговорил он, будто опомнившись. — Оставайтесь, а я посмотрю, нет ли посторонних людей у дома.

Он быстро оделся, моргнул Тане и вышел в коридор. Дверь плотно не прикрыл.

— Дочка, я пошел до лейтенанта Эггерта, — сказал он громко, чтобы услышал пришелец.

— А ты скоро вернешься?

— Скоро. Возьму кого-нибудь на помощь.

Таня поняла хитрый ход батьки и сказала тоже громко:

— Я боюсь, а вдруг он меня убьет!

— Займи его разговорами. Только бы не удрал.

— Ладно уж! — неохотно согласилась Таня.

А у парадной двери Никита Иванович прошептал Тане на ухо:

— Если он честен, то сбежит, не станет дожидаться, пока на пороге появится первый палач Низовой!

Эггерта Поленов застал в служебном кабинете. Лейтенант делал какие-то записи в черной тетради.

— Ваше благородие, — торопливо начал Поленов, открывая дверь, — от вас коммунист сбежал. Он сейчас у меня, попросил, чтобы я его спрятал.

— Его примет, Поленофф?

— Порванная шуба, на правой щеке кровь. Брюнет, глаза или голубые или серые, никак не разобрал!

— Сейшас я отдавайт команд, его хватайт мой солдатен.

Эггерт не спешил: он закончил в тетради свою запись и только после этого вышел за дверь. И эта деталь успокоила Поленова: не торопится гестаповец, следовательно, тот человек наверняка провокатор.

— Вы, Поленофф, правильно делайт, што доложил, — сказал Эггерт, возвратившись в кабинет. — О всех подозрительных надо докладайт! Поленофф, а ваш документ фальшивый!

— Быть не может, ваше благородие! — горячо возразил Никита Иванович.

— Фальшивый, Поленофф!

— Тут какое-то недоразумение, ваше благородие. Немцам я верю. Они люди точные. Документы я от них получил. Они обмануть не могли!

— Я пошутил, Поленофф. Документ правилен… А пошему, Поленофф, вы так долго ехал? Синявин болот не так далек?

— И не близко, ваше благородие. А тут еще Соколик ногу зашиб. Думал, что и с лошадью распрощаюсь. А конь у меня очень хороший. Вот две недели и ждал в одной деревне. И после слишком не гнал. Лошадь-то потерять жалко!

— А по какой дороге вы ехал?

— Помню, мимо Тосно и Вырицы проезжать приходилось. Потом влево повернул. Батецкую проезжал. Недалеко от Низовой господина Мизеля встретил. Спасибо ему, что надоумил в Низовую податься!

— Испугался, Поленофф, когда первый раз майор Мизель увидайт?

— А чего же мне пугаться, ваше благородие? — удивился Никита Иванович. — Это пусть большевики его пугаются! А я немцам ничего плохого не сделал!

— Правильно, Поленофф. Вот ваш документ. Живит спокойно.

— Премного благодарен, ваше благородие. Домой пойти можно? Наверное, того уже взяли?

— Идит. Мой солдатен делал засад. Он его хватайт. Выйдет из дома, его сразу хватайт.

Дома Таня не без удовольствия рассказала батьке:

— Давно ушел. Сначала попросил, чтобы я его спрятала. Чтобы и ты не знал. Я отказалась. Он ругаться стал. Называл нас последними словами!

— Может, он и взаправду честный человек?

— Что ты, батька?! «Честный»! Да его солдат на улице встретил!

— Не забрал?

— Нет! Отошли от дома, закурили и — в разные стороны.

— Ну, тогда слава богу! Хорошо, что я доложил «господину лейтенанту».

Подозрения, если они и были, теперь наверняка отпали. От имени Мизеля лейтенант Эггерт вручил Поленову четыреста марок — аванс за будущую службу осведомителя, рассказал, как вести наблюдение и сообщать о подозрительных людях. Никита чуть не прослезился от умиления, с дрожью в голосе благодарил за заботу: он хорошо играл свою роль!

И вот первое боевое задание от полковника: доложить о движении поездов через Низовую.

Жил Никита Иванович в большой комнате. Хозяин дома — мужчина со сморщенным болезненным лицом — не проявил никакого интереса ни к своему постояльцу, ни к его дочери. Документы у них были в надлежащей форме. Условия оплаты квартиры устраивали обе стороны: пуд хлеба и две меры картошки за месяц. Хозяин даже принес с чердака старую кровать, Никита Иванович подремонтировал ее и поставил к стенке: кровать для дочки обеспечена. Для себя устроил постель в углу, бросив на топчан полушубок и несколько овчин, подаренных лесником.

Ночь была темной. Лишь мутные глаза фонарей путевых, обходчиков блеклыми пятнами освещали небольшие куски железнодорожных линий. Обходчики встречали каждый поезд, встречали поезда и двое советских разведчиков: Никита Иванович следил за «немецкой» линией, как он называл путь, идущий через Белоруссию, а Таня — за «прибалтийской».

Первым прошел по«немецкой» линии тяжеловесный состав, в котором Никита Иванович насчитал восемьдесят вагонов. Под брезентом угадывались очертания танков и артиллерийских систем.

В натопленной комнате было жарко. Поленова клонило ко сну. Несколько раз он засыпал: то ему снился небольшой домик у речки, напротив мельничной запруды, он шел с длинным удилищем ловить рыбу; то прыжок с самолета, падение в бездну — он вздрагивал и просыпался; то снилась жена: она потеряла гребенку и никак не могла отыскать ее на полу.

Борьба со сном заняла около часу. А потом он отряхнулся от дремоты и спать уже не хотел. Таня, чтобы отогнать сон, тихо что-то мурлыкала себе под нос. Когда проходил железнодорожный состав, Поленов брал листок бумаги — грязный и помятый — и писал очередную цифру. На листке бумаги написано:

С кого получить долги:

Васильев

Пономарев

Архипов

Тимофеев

Жидков

Самарин

Если бы кто заглянул в комнату кузнеца часов в семь утра, то обнаружил бы, что у жадного кулака Никиты Поленова феноменальная память: прошло много лет после высылки из деревни, а он все припомнил и записал:

Васильев 6+32+28+40+24+18

Пономарев 52+30+4+28+56

Архипов 12+18+2+22+14

Тимофеев 40+22+30+28

Жидков 6+12+15+22+13

Самарин 30+12+14+12+16+11

Правда, неясно было, какой должок имел в виду кулак Поленов — деньгами или натурой, но это уже было дело кредитора, и он мог всегда ответить, что к чему. (Скорее всего, он успел бы уничтожить листок с этими цифрами.) Что же касается разведчика Поленова, то он добросовестно подсчитал, что в ночь с тридцатого на тридцать первое октября 1941 года к линии фронта проследовало: вагонов запломбированных с неизвестными грузами — 148, платформ — 170, артиллерийских систем — 68, танков — 120, живой силы — 68 вагонов, а от фронта в тыл — 95 санитарных летучек. Судя по всему, противник готовился к серьезной операции, подбрасывал на фронт средства прорыва — тяжелые артиллерийские системы и танки — и разгружал фронтовые госпитали от раненых.

3

Под вечер, когда из укромного и глухого места в лесу была передана шифровка в штаб фронта и разведчики вернулись домой, в комнату, где они жили, ввалился высокий худой мужчина в расстегнутом пальто на меху. Поленов так и не разобрал, что это за мех — из дорогих шкурок или покрашенной кошки: мех износился, обвалялся и повытерся. У посетителя все было крупным: и нос, напоминавший приплюснутую синеватую свеклу с прожилками, и большие навыкате глаза, и толстые, словно вывернутые наизнанку, губы, и длинные оттопыренные уши.

— Кто таков?! — Закричал посетитель таким тонким пронзительным голоском, что Таня прыснула со смеху. Он повернулся к ней: — Чего хохочешь, дура?

— Без воспитания она у меня, — виновато промолвил Никита Иванович, укоризненно взглянув на дочку. — Кулаки мы бывшие, мил человек, вот домой возвращаемся.

И не дав опомниться гостю, Никита Поленов протянул ему всесильную бумагу со свастикой и грозной печатью, выданную «добрым немецким начальником» Трауте. Пришедший повертел ее в руках, посмотрел на паспорт и вернул документы.

— А кузница тебе зачем? — не снижая грозного тона, спросил гость. — Я только сегодня узнал, что ты в ней хозяйничаешь!

— Подзарабатываю, мил человек, чтобы дальше ехать.

Гость отрекомендовался помощником головы Низовой; осмотревшись, сел на кровать, не застегивая и не снимая пальто.

— Кузница эта моя, — твердо сказал помощник головы. — Я уже и кузнеца подыскал.

— А какая разница, мил человек, — робко начал Поленов, — я или другой мастеровой будет…

— А такая, что деньги тогда пойдут мне! — сердито прервал его помощник головы.

— Мы ведь можем поделить, мил человек.

— Мне пайщики не нужны! — отрезал гость.

Никита Иванович незаметно подмигнул, и Таня вышла на улицу. Он имел строгое указание от Эггерта: на связь со службой безопасности не ссылаться. Когда потребуется, его выручат. А сейчас он сам себя выручит! Поленов достал из-за пазухи шестьсот оккупационных марок и стал пересчитывать их дрожащими пальцами.

— Шестьсот заработал, пятьсот отдаю, мил человек. Согласен на такие условия? — с мольбой в голосе произнес Поленов.

— Так оно может пойти, — не спеша ответил помощник головы, пряча деньги в карман.

Произошло то, чего даже и ожидать не мог Никита Иванович. Помощник головы вдруг разоткровенничался, назвал свое имя и отчество. Он стал сетовать на свою судьбу, жаловался, что голова наложил лапу на все уцелевшие здания артелей, а ему, помощнику, ничего не осталось. Присмотрел кузницу, и в ту вцепился Поленов. Конечно, в его власти сию минуту выбросить Поленова, но он идет ему навстречу и готов уступить ее проезжему на долгий срок, если Никита Иванович будет ежемесячно выплачивать пятьсот марок. Видимо, голова не ладил со своим помощником, даже не делился с ним награбленным.

— Ему что! — сердито говорил помощник. — Он при отступлении Красной Армии все склады обворовал. А я на бобах остался.

Слушая все это, Никита Иванович сочувственно кивал головой, поглаживая окладистую рыжую бороду, которая стала еще длиннее и гуще. Присмотрись хорошенько помощник головы к выражению лица Поленова, он обнаружил бы в глазах скрытую ненависть, которую никак, при всем своем желании, не мог спрятать Никита Иванович.

— Эх, Максим Мартыныч, мил ты человек! — с трудом выдавил из себя сочувственные слова Поленов. — Правды-то на земле нет. Нет! Голова-то, знать, большой подлец. А вот если большевики вернутся, они и голову́, и помощника — под ноготь! — Никита Иванович сделал выразительный жест. — Не будут они смотреть, кто ловчее к новой жизни, к новым порядкам приспосабливался. Скажут, изменники и предатели, ни дна вам ни покрышки, куда лезли, сучьи вы дети, иуды треклятые. А пока на казнь поведут, бабы все физиономии заплюют, и опять-таки не спросят, кто лучше поднажиться сумел. Да и ругать еще будут на чем свет стоит: гады, прохвосты, ироды, негодяи, шваль, продажные ваши души!.. Нет правды на земле, Максим Мартыныч, нет!

Высказав все эти ругательства, Никита Иванович вдруг смолк. Легче стало на душе. А Максим Мартыныч сидел, угрюмо уставившись в окно, точно прислушиваясь к тому, что происходило на улице.

— Ты как думаешь, они, того, вернутся? — спросил он.

— А кто их знает! — Поленов махнул рукой. — Я вот по секрету скажу, мил человек, домой еду, а у самого кошки по сердцу скребут: а вдруг они вернутся? Тогда мужики без суда повесят. Ты сам знаешь, Максим Мартыныч, какой у нас народ. Новые порядки не признает, в партизаны бежит, красных ждет. Вот и живешь с оглядкой, мил человек.

— Это так, — согласился помощник головы.

Никита Иванович вдруг заговорил по-другому, с сочувствием и уважением:

— Не будем пока о том думать! Так, говоришь, мил человек, ни одного беспризорного заводишка в Низовой не осталось?

— Льнозавод. Не в порядке.

— А мы порядочек наведем, Максим Мартыныч! А? Заставим мужиков ленок сеять. А? За границу сбывать начнем? Так? Как, мил человек?

— Немцы без денег заберут, — мрачно произнес помощник головы.

— Ничего, отчаиваться не надо, Максим Мартыныч! Уладим это дело. Положись на меня. Осмотри-ка, мил человек, льнозавод да скажи свое хозяйское слово — что там еще можно сделать?

— Льнозавод не то! Не открыть ли самогонный? — загорелся Максим Мартыныч. — На спиртоводческом сохранились кое-какие принадлежности. Видел, прикидывал. Может, и военный комендант к нам в пай пойдет, отдадим ему половину!

— Тоже дело! — подзадорил его Поленов. — На самогоне сейчас большую деньгу зашибать можно.

— Я сам туда еще разок съезжу. Если встретишься с головой, молчи.

Поленов сложил руки, как на молении, и послушно ответил:

— Молчу.

Так закончилась встреча Никиты Поленова с помощником головы.

После его ухода Поленову вдруг стало душно и противно, словно минуту назад он совершил дурной поступок. Расстегнув ворот рубашки, сделанной из грубого толстого полотна, Никита Иванович стал ходить по комнате, то взмахивая рукой, то закладывая ее за самодельный крученый пояс, то почесывая заросший затылок: предатели его всегда бесили.

Вбежала Таня, плотно прикрыла за собой дверь.

— Твой «мил человек», батька, пошел и улыбается! Кто кого обдурил?

— Он меня, дочка! — весело ответил Поленов. — Буду платить ему за кузницу в два раза больше, чем заработаю. Зато он обещал взять меня в компаньоны на самогонный завод. Смотришь, что-нибудь и перепадет. И станешь ты, Танька, дочерью самогонозаводчика Никиты Поленова.

— Я, батька, за Сашка боюсь, — невпопад сказала она. — Видела я колонну военнопленных. Страшные они, едва ноги волочат!

— Жизнь у них несладкая, Танюша.

4

На второй день Таня исчезла. Вышла утром на часок, а сейчас уже полдень. Сначала Никита Иванович сердился, а потом всерьез забеспокоился. Впервые он ощутил в хвоей комнате гнетущую пустоту. Своими подчас детскими выходками, шутками Таня скрашивала нерадостную жизнь. Она не уставала говорить про Сашка, и, чтобы успокоить ее, Поленов часто внушал ей надежды на встречу с ним, в которую и сам не верил.

Где же ты, егоза Танюшка?

Никита Иванович вышел во двор, окликнул. Только глухое эхо отозвалось в высоких и сухих стропилах. Поднял голову Соколик, оторвался от сена, насторожил уши. Захлопал крыльями на насесте вспугнутый петух. «Надо было держать девчонку на глазах, — корил себя Никита Иванович, разбирая бороду на пряди. — Выкинула что-нибудь по глупости и неопытности…» Рация с наступлением зимы была заделана в дровни, и Поленов решил перепрятать ее. «А для чего? — возразил он самому себе. — Танька попадется — найдут рацию или не найдут — гибель обеспечена!.. Нет, нет, без рации нет улики». Никита Иванович перенес рацию в хлев, положил ее в деревянный ящик и прикрыл сухим навозом.

Он обошел дом вокруг, прогулялся по улице. Неужели помощник головы что-то пронюхал? А может, вчера его Эггерт подослал? А сегодня схватили девчонку и пытают. Когда человек волнуется и переживает, все ему представляется в самых мрачных тонах. Ему уже виделась Таня, подвешенная ремнями за руки, с воткнутыми за ногти иголками, с застывшим шепотом на искусанных губах: «Батенька, родной, помоги!»

Как поможешь и как выручишь?

И все же он старался успокоить себя, внушая мысль, что легенду Таня знает хорошо, вывернется, представится глупышкой. Нагрянут с обыском — ничего не найдут, кроме грязного полушубка, овчин да надежных немецких документов.

А уже наступили сумерки. Никита Иванович подходил то к одному, то к другому окну. Маленькие маневровые паровозы, кряхтя, тащили платформы, груженные песком, битым кирпичом, бревнами: где-то противник вел оборонительные работы; это тоже очень важно, и об этом надо будет донести. Как и накануне, к фронту двигались длинные составы с пушками, танками, продовольствием, пехотой, а с фронта возвращались тысячи покалеченных солдат и развороченная в боях техника.

Когда Никита Иванович, занятый наблюдениями, отвлекся было от своих тяжелых дум, в комнату тихо и незаметно вошла Таня. Поленов хотел поругать ее, но, когда увидел ее глаза, полные слез, участливо спросил:

— Что случилось, Танюша? Где ты была? Почему ты плачешь?

Она села у стола, положила голову на стол и заплакала навзрыд.

— Я Сашка… видела… Наверно, это он…

— Каким образом, Танюша? — Поленов подсел к ней.

Таня посмотрела на него, из ее глаз безостановочно текли слезы.

— В обед по улице гнали колонну пленных, — начала она, — один был очень похож на Сашка. Я ждала целый день. Их гнали обратно, на рабочий поезд. Лагерь, говорят, где-то между Низовой и Шелонском. Вижу, ну настоящий Сашок! И он как посмотрел на меня, я сразу и заплакала. Худющий, рваный, тело голое видно, это в мороз-то! Ноги обернуты тряпками. Я — как будто в сторону: «Сашок!» Он оглянулся. Это он!

— А ошибиться ты не могла?

— Нет! Я его в любом виде узнаю. Это — Сашок.

Трудная задача встала вдруг перед Поленовым: отругать Таню, запретить поиски Сашка? Конечно, запретить надо. Но девчонка тогда затаит обиду: первая у нее любовь… Да она на все пойдет, чтобы добиться своего. И попадется при первом же случае: парень не знает про легенду Тани, не имеет представления, что за работу она тут выполняет. Назовет ее своим именем. И провалится все предприятие Никиты Ивановича Поленова, опять останется штаб без своего глаза на Низовой.

— Это надо серьезно обдумать, дочка, — сказал Никита Иванович. — Пойми, что населению запрещено всякое общение с пленными, даже кусок хлеба нельзя подать. Тебя схватят, его схватят. Он ничего не знает, будет говорить о тебе всю правду. И капут. Тебя повесят, его тоже. И меня за компанию.

— Но ему, если это он, батька, все равно надо помочь! — упрямо произнесла Таня.

— Трудно. Куда их гоняют, на какие работы?

— Аэродром строят, уже почти готов. В трех километрах от Низовой.

— Видел. Скоро готов, говоришь?. Надо будет сообщить полковнику!

— Вот на аэродром и гоняют, — обиженно сказала Таня, заметившая, что батьку больше заинтересовал аэродром, чем судьба Сашка.

— Так, так… — задумчиво проговорил Никита Иванович. — Свяжемся с полковником. Он что-нибудь придумает: есть же у них контакт с партизанами. Вот и поручат им. А ты больше туда ни шагу. Тяжело, знаю, но такова у нас с тобой служба, Танюха!.. Помнишь наказ полковника: разведчик, сознательно нарушивший правила конспирации, подлежит самому суровому наказанию?

Она долго думала, потом ответила:

— Помню… Трудно будет, батька, но все, что ты сказал, я сделаю.

— Опрометчиво поступила — это плохо, а за честность — молодец! — похвалил Поленов. — Только надо было предупредить, переволновался я за тебя здорово!

— Если бы предупредила, ты от себя не отпустил бы…

— Наверняка не отпустил бы, — согласился Поленов.

— Вот видишь! А вообще-то я тебе, батька, скажу, что за меня беспокоиться не надо. Еще бабушка, когда я была маленькой, говорила: нашей Таньке палец в рот не клади.

— Хвастунья, — дружелюбно проговорил Никита Иванович. — Пусть все так, как ты говоришь, но уговор остается в силе. Без моего разрешения — ни шагу.

Таня кивнула головой.

5

Никита Иванович уже на второй день решил прогуляться к аэродрому. Хотя Низовая находится в двух десятках километров от Шелонска, здесь он бывал редко, разве только проездом в Москву или на юг. Низовая ему не нравилась и раньше: за грязь весной и осенью. Зелени в поселке было мало, цветов еще меньше; нет-нет да и встретишь, бывало, соломенную крышу, поломанный забор или неказистый фронтон с выставленными будто напоказ вениками.

Этой осенью Низовая была еще невзрачней. На месте сгоревших домов одиноко торчат печные трубы, в которых тоскливо завывает ветер. Стекол нет во многих окнах, их заменили доски, картон и тряпки — все, чем можно прикрыть зияющую пустоту.

Поселок кончился. Дорога, прямая и широкая, долго петляла по низменности; кое-где она разрезала густые заросли ивняка и ольховника.

«Аэродром строят… Тут и площадок хороших нет, кругом болота да трясина, — рассуждал Поленов. — Вот поэтому и строят, чтобы наши не догадались! И полковник пока ничего не знает, иначе дал бы задание. По своей инициативе донесем, так оно даже будет лучше!»

Аэродрома пока не видно. В закрытых автомашинах проехали солдаты, Никита Иванович сошел на бровку: фашисты с присущим им «остроумием» могли задавить одинокого прохожего.

Впереди замаячила фигура. Навстречу Поленову шел низкорослый человек в длинной, до пят, шинели какого-то неопределенного цвета. На рукаве у него зеленая повязка полицая. Вероятно, полицай сменился где-то с поста или патрулировал на шоссе.

«Обожду, пусть пройдет», — подумал Поленов и стал снимать сапог, делая вид, что ему нужно переобуться.

— Куда идем? — спросил полицай.

— Куда нужно, туда и идем! — ответил Поленов несколько рассерженным тоном, желая этим показать полицаю, что его он не боится и ему нет нужды отчитываться: мало ли куда нужно идти человеку; желаешь проверить документы, — пожалуйста!

— Ну-ну, — сказал полицай: ответ ему явно не понравился.

— Иду по делам, — поправился на всякий случай Поленов и разогнул спину.

— Куда же? — спросил полицай.

— Отсюда не видно, — попытался отделаться шуткой Никита Иванович.

— Ну-ну…

Пристально осмотрев Поленова, полицай спросил:

— На аэродром?

— В Торопино.

— Ну-ну.

— Да, туда, вот тороплюсь, — пояснил Никита Иванович.

После паузы, все еще всматриваясь в спокойное, безразличное лицо Поленова, полицай сказал:

— Торопино по другой дороге.

— Разве? — удивился Поленов. — Значит, ошибся. Вот те раз! А как выйти на торопинскую дорогу?

— Я помогу. Идемте.

«Вот ведь привязался!» — думал Поленов. Он ненавидел полицая, но старался показать ему, что весьма признателен за помощь. Никита Иванович стал жаловаться на свою горькую судьбу: как его раскулачили, сколько лет он мыкался по лагерям и другим невеселым местам, как трудно работать сейчас в кузнице, в которой мехи прохудились и едва нагнетают воздух, а в Торопино, говорят, можно достать хорошие мехи, кузнец продает.

Полицай произносит свое «ну-ну» то ли с сочувствием, то ли с насмешкой. Лицо у него тусклое, голос детский, писклявый. Самое характерное у него — глаза, красные, словно плотичьи.

— Так где же выйти на дорогу? — спросил Никита Иванович, когда они уже подходили к станции.

— В нашем участке есть человек из Торопино, он расскажет.

«В полицейский участок тащит, вот подлец! — про себя ругнулся Поленов. — Видно, меня он прихватил по своей инициативе. Этот работает на немцев с душой… А есть ли смысл идти с ним в полицейский участок? А если их, полицаев, там много и среди них окажется кто-то знакомый? Или из деревни Любцы, откуда родом Никита Поленов? Взял да и нанялся в полицию настоящий любцовский кулак?.. Попался, ай-ай! А еще Таньку вчера ругал!.. Ругал правильно, нельзя нам так запросто прогуливаться!»

— Я вас затрудняю, вы, наверно, только с поста, усталые? — начал Поленов. — Может, я и сам найду эту дорогу?

— Ну-ну! — уже прикрикнул полицай.

Они проходили мимо здания гестапо. «Нет, к полицаям я не пойду!» — решил Поленов.

— Одну минуточку, — торопливо произнес он, — я до лейтенанта Эггерта. Одну минуточку! Дело до него большое!

«Эггерту скажу, что видел двух подозрительных, шел за ними следом, да вот задержал полицай: ему объяснять не стал… Жаль, что потерял из виду тех!.. Если сразу пойти, может, еще и догоню…»

— К господину лейтенанту Эггерту! — доложил Поленов, входя в комнату дежурного.

— Будет через час.

— Разрешите обождать?

— За дверью.

Через туманное стекло Поленов наблюдал за полицаем. Тот долго переминался с ноги на ногу и, махнув рукой, пошел своей дорогой. Вскоре, не дождавшись Эггерта, покинул ненавистный дом и Никита Иванович. Он побрел к своему дому, сожалея, что аэродром не разведан и завтрашний доклад полковнику будет малоценным.

6

До обеда работы у Никиты Ивановича было много: подковал несколько лошадей, а пообедав, он вместе с Таней принялся за уборку кузницы. Нужно уложить уголь, купленный у сторожа депо, починить прохудившиеся мехи, убрать негодные подковы, подмести. Таня называла такую уборку «субботним днем» в кузнице. Вернувшись с очередной корзиной угля, она сообщила Поленову:

— Батька, сюда на лошади Прыщ едет, — наверное, лошадь подковать хочет. — Прыщом Таня звала лейтенанта Эггерта.

Она угадала: Эггерт приехал подковать лошадь. Он молодцевато спрыгнул с коня, погладил ему бок, морду, вынул изо рта удила и сказал, заглядывая в разговорник:

— Конь, ковка, ошень быстро работа!

— Айн момент! Будет очень быстро работа! — в тон Эггерту ответил Никита Иванович.

Приняв лошадь, он под уздцы провел ее к колоде и привязал к позеленевшему медному кольцу. Эггерт закурил сигарету и, расставив широко ноги, наблюдал за работой кузнеца. Поленов старался работать так, чтобы лейтенант остался доволен и не усомнился в его способностях. Таня продолжала таскать уголь с воза в кузницу.

— Поленофф, у вас красиво дошь. Одеть красиво, будет ошень красиво!

Никита Иванович взглянул на Эггерта и заметил масляный налет на глазах, вздрагивающие губы.

— Ви красив барышень, — сказал он Тане. — Я понимайт толк русские красавицы!

— Дочка хорошая, да вот большевики угробили ее. Чахотка у нее, ваше благородие, — торопливо заговорил Никита Иванович, испугавшись, что Эггерт может принять на себя заботу о русской красавице.

— Кропили, што знашит слово «кропили» и «шахотка»?

— Гробили, ваше благородие, — это значит почти до гроба, до смерти довели. А чахотка по-ученому туберкулезом прозывается, — ответил Никита Иванович.

— Туберкулез штука плохой, ошень плохой.

— Надо бы хуже, да нельзя, ваше благородие! Здоровая девка была, а вот большевики что наделали. Капут им будет?

— Есть капут! Москве капут ошень скоро, Петербург капут. Всей России капут!

Таня его уже больше не интересовала. Тем более что она, поняв, чего хочет Никита Иванович, зашлась надрывным кашлем до слез в глазах.

— Нам надо лучше помогайт, Поленофф, активно помогайт! — Эггерт приблизился к Никите Ивановичу и заговорил полушепотом: — Те оба большевик есть Низовой. Может, они вас искают. Ловийт их надо. Две тысяши марок наград. Богат будешь, Поленофф!

— Во сне эти бандиты снятся, ваше благородие.

— Это хорошо, Поленофф!

«Если спросит про вчерашний случай — расскажу, — подумал Никита Иванович. — А не спросит, чего я полезу на этот разговор. Полицай, конечно, не доложил, чтобы не выставлять себя на посмешище: хотел забрать своего же человека!»

— А может, они в другое место подались, ваше благородие? — не отрывая взгляда от конского копыта и стараясь быть совершенно безразличным, спросил Никита Иванович. — Чего им торчать в этой яме?

— Ты не понимайт, Поленофф. Они понимайт, им нужен Низовая. Они уже был поймат.

— Поймали и отпустили?

— Не их лично поймат, других поймат. Они Низовой. Это я знайт. Вы ходит много, все посмотреть. Ошень нужен. Два тысяши марок, Поленофф, большой немецкий денег. Сегодня посмотрийт. Они не ушел. Дороги Низовой я ставийт замок. Они шаломовке. Как это? Не шаломовке, другой слов.

— Мышеловке, ваше благородие.

— Яволь, яволь: мышейловка! Приме́т помнит, Поленофф?

— Помню, ваше благородие, вы мне говорили, — ответил Никита Иванович, посмотрев по сторонам. — У брюнета рассечена бровь, и спереди у него три металлических зуба, у блондина нет большого и указательного пальцев.

— У вас хороший память, Поленофф! Блондин имейт серый глаза, типишный русский нос, как говорят, картошкой. Брюнет шерный глаз, лысый голов мак… маку…

— Макушка? — подсказал Никита Иванович.

— Яволь!

— Это уже лучше, когда есть новые приметы, ваше благородие.

— Яволь. Они не бегут Низовой. Мы будем поймат. Вы, Поленофф, старайтесь: два тысяши — больший деньги!

— Буду, ваше благородие, деньги нам с дочкой очень нужны. А дадут? Все дадут, что обещают?

— Немцы педант. Они делайт, как говорят! — снова рассердился Эггерт.

— Вот лошадку подкую и направлюсь по Низовой, ваше благородие. Такой заработок нельзя другим отдавать. С дочкой пойдем. Заприметим — считайте, что они наши.

— А не боится Поленофф красных бандитов?

— А чего мне бояться, ваше благородие? Капитала у меня нет, кому я нужен? Если только за то, что кулак я, а теперь вам помогаю?

— Большевик не за капитал убивайт, за идею убивайт. Господин Кох убийт.

— Господин Кох? — спросил взаправду ошеломленный и обрадованный Поленов. — Что вы? Кто же это посмел сделать?

— Огнефф! Большой большевик! Мы его скоро поймат.

Поленов покачал головой.

— Ай-ай-ай! — проговорил он. — Господина Коха убили! В своем-то имении! Приеду я в свою деревню — и меня прикончат. Ай-ай!

— Пока будешь, Поленофф, в Низовой. Деревня потом. Когда Москва капут.

— Да уж придется, ваше благородие, обождать, раз до капута теперь недолго!

— Ошень скоро!

Никита Иванович подковал коня и, угодливо склонившись, протянул поводок Эггерту. Тот ловко вскочил в седло. Когда он скрылся из виду, Никита Иванович подозвал Таню поближе и спросил:

— Тебе не доводилось видеть, как кошка свой хвост ловит?

— Видела. А почему ты задаешь такой вопрос, батька?

— А потому, дочка, что сегодня мы будем похожи на эту кошку: сами себя ловить будем!.. К нам он неспроста заехал. Значит, застукали наши передачи из леса, вишь как забеспокоился! Несколько дней придется помолчать… А потом будем ездить еще дальше и в другой лес… Как тебе понравилась моя уловка: большевики дочку угробили!

— Не угробили, а кропили. Противный он, этот Прыщ! Говорят, батька, что он и допрашивает, и казнь сам придумывает, и приговор приводит в исполнение. А перед смертью он так над людьми издевается!.. У меня характер жалостливый, а я его своими бы руками прикончила, батька!

— Тише. Придет время — получит он то, что ему причитается. По нему давно веревка плачет.

7

Два дня Никита Поленов усердно «искал» советских разведчиков и подробно докладывал Эггерту. Однажды он сообщил, что в Низовой появился странный человек, маскирующийся под духовное лицо. Никита Иванович знал, что прохожий был дьяконом и служил километрах в десяти от Низовой. Эггерт вдоволь посмеялся над переусердствовавшим осведомителем.

А сегодня Поленов докладывал самым серьезным образом: видел, как в пустующий сарай на окраине Низовой зашли двое мужчин с каким-то грузом за спиной. Так порекомендовал доложить полковник, который хотел создать безупречную характеристику для своих разведчиков — Поленова и его дочки. Никита Иванович догадывался, что полковник с кем-то установил контакт, что накануне в этом сарае побывали люди и оставили против себя улики.

Так оно и было.

— Поленофф, вы сегодня шуть не стал богатым шеловек, — сказал Эггерт, заехав в кузницу после налета на сарай.

— Поймали, ваше благородие?! — обрадовался Поленов.

— Ушли. Я послал погонь в лес. Это они, Поленофф! Смотрите, што я нашел! — Эггерт показал две батареи, вероятно, выброшенные за ненадобностью, помятый лист бумаги с колонкой цифр, пустую пачку из-под папирос «Беломорканал». — Они много курил, нервнишал!

— Значит, ушли, ваше благородие? — спросил Поленов дрогнувшим голосом, чтобы показать свою растерянность. — Жалость-то какая! Деньги почти в кармане были. Не везет мне, ваше благородие! Эхма! — он почесал голову под шапкой.

Эггерт протянул три ассигнации по сто марок в каждой.

— За хороший донесение, Поленофф! Они еще вернутся. В лес им делать нешего. Им нужен Низовая. Придут. День, два, неделя — придут!

— Премного благодарен, ваше благородие. Буду опять стараться.

Эггерт подхлестнул коня и поехал к центру поселка. Он мало верил, что облава в лесу принесет успех. Проводил он ее для проформы, чтобы майор Мизель не обвинил в бездеятельности: он любит свою вину перекладывать на других. А вот в кулака Поленова верил: выследит! Он настоящая находка, хорошо, что тогда его встретил Мизель. Надо будет доложить майору: из канцелярии оберштурмбаннфюрера СС Трауте сообщили, что кулак Поленов был освобожден немецкой армией из лагеря и получил указание вместе с дочерью направиться к месту своего прежнего жительства. Все верно, — значит, не обманул Никита Поленов!

«Еще два-три таких доклада, как сегодня, и я буду на самом лучшем счету у Эггерта, — думал Никита Иванович, проводив глазами лейтенанта службы безопасности. — Полковник обещал помочь… Самая простая хитрость может быть самой трудной для разгадывания».

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Петр Петрович не ожидал такого оборота дела: обер-лейтенант Хельман стал относиться к нему с бо́льшим доверием. Калачников не знал, чем объяснить расположение к себе шелонского коменданта. Тем, что расписал все достоинства Волошек и словно подарил имение будущему помещику? Или тем, что сумел нарисовать картину богатств, которые мог принести в будущем году плодово-ягодный питомник? Или тем, что так удачно бежал от большевиков? А возможно, что все, вместе взятое, так высоко подняло авторитет «профессора селекции». Хельман охотно принимал его советы. Когда Калачников попросил выделить человек тридцать для работы в питомнике (нужно начинать строительство теплиц для ранних овощей), обер-лейтенант Хельман сам предложил взять для этой цели военнопленных.

— Они все равно мрут, — равнодушно произнес он.

Хельман после пожара в Лесном усилил охрану военной комендатуры. Даже к домику Петра Петровича был приставлен полицай. Днем он обычно спал, а ночью бродил по тропинке, испуганно шарахаясь от каждого свиста и шороха.

Петр Петрович с усмешкой разглядывал его через оконное стекло; подернутое морозцем стекло искажало фигуру, как плохое зеркало: полицай представлялся криволицым, с длинной изогнутой головой.

Собственно, Калачникову нравилось, что такой шалопай приставлен для охраны: легче будет провести.

— Самогон любишь? — спросил однажды Петр Петрович.

— Самогон? А кто его не любит? — полицай с надеждой посмотрел на Калачникова. — А ты что, достать можешь? — бесцеремонно спросил он.

Петр Петрович, словно невзначай, ответил:

— Обещали из одного места, если не обманут, возможно, и принесут.

Калачников купил три бутылки самогона и принес их домой. Появится связной от Огнева — будет хорошее объяснение: заходил самогонщик, вот и бутылки стоят.

Все эти дни, закрыв комнату на крючок, Петр Петрович усиленно работал. Ему предстояло к приходу связного перевести на русский язык дневник Адольфа Коха. Аккуратно в течение трех недель заносил в него свои мысли лесновский помещик…

«25 сентября. Русские забыли, что такое господин, — переводил Петр Петрович. — Даже мне один старик осмелился сказать в глаза: «Разучился гнуть спину на господ». — «Научу!» — сказал я. «Позвоночник не слушается, ничего не поделаешь», — продолжал он. Я видел, как смеются бабы. Над кем? Надо мной! Я им сказал: «Есть русская пословица: горбатого могила исправит. Может, и позвоночник могила выправит?» Пристрелил старого осла — бабы моментально перестали смеяться.

Вечером разрешил трем солдатам побаловаться с женщинами. А они с детьми. Сделал намек. Солдаты поняли с полуслова. Побросали русских недоносков в колодец. Визжали как поросята. А женщинам — подолы на голову.

Ночью долго не мог уснуть. А уснул — приснилась друг моего дома Марта. До чего нежна и ласкова эта женщина! С нею я забываю про свои годы, про то, что мне теперь не двадцать, и не тридцать лет. Русские женщины на это не способны: они дикие. Это я по глазам вижу: растерзать готовы».

«Вот скоро переведу, — думал Петр Петрович, — тогда все ознакомятся с откровениями фашистского людоеда. Кох не просто странный индивидуум, явление из ряда вон выходящее. Нет, Кох — это олицетворение гитлеризма».

Работа над переводом приближалась к концу, когда пришел связной — тот самый белокурый парень с ласковыми, но хитроватыми глазами, в которых задорно светились зеленые зрачки.

— Ты, батенька мой, посиди, а я пока закончу! — сказал ему Петр Петрович.

Парень осмотрелся. Ему казалось, что комната стала пустыннее и неуютнее оттого, что не прибрана: на шкафу и на окнах лежала пыль, на полу валялись обрывки бумаги.

— Петр Петрович, вы работайте, а я приберу комнату, — сказал он.

— Это почему же? — недовольным тоном спросил Калачников.

— По трем причинам: первая — я сейчас ничего не делаю, а вы заняты работой; вторая — я раза в три моложе вас; третья — к уюту тянет: все время в землянках да в шалашах!

После таких убедительных доводов Петр Петрович уступил, и паренек энергично принялся за работу.

Прошло часа два. Петр Петрович пристукнул кулаком по столу и сказал:

— Все!

— А товарищ Огнев мало надеялся. Он говорил, что вам придется очень много поработать…

— Много… Я, дорогуша, никогда не был переводчиком. К тому же, вероятно, «Фауста» переводить с немецкого куда легче, чем вот это! — Калачников потряс в воздухе толстой тетрадью. — Здесь каждая строчка из себя выводит. Бывает, одну строку переведешь, а потом два часа как больной ходишь, никак не успокоишься.

— Люди прочтут — еще лучше драться будут.

— О да! — согласился Калачников. — И назовут пусть так: «Дневник людоеда». Два слова, а сказано все.

Связной снял ремень, и на пол из-под рубашки посыпалось множество цветных бумажек.

— Это вам Огнев прислал, — сказал связной, подбирая бумажки. — Немецкие оккупационные марки.

— Это хорошо! — Петр Петрович нагнулся и тоже начал подбирать марки. — С аптекарем я уже говорил, у него глаза, как у вора на ярмарке, забегали. Неравнодушен к деньгам, сукин сын!.. Сколько?

— Тысяч пять, кажется, — пояснил связной, подобрав последнюю марку. — Три тысячи у Коха взяли, а остальные у какого-то немецкого казначея. Попался нам один…

— Отлично, — проговорил Петр Петрович, засовывая деньги под крышку стола: в толстой ножке он успел сделать вместительное углубление.

Связной собрался уходить, запрятав за пазуху оригинал и перевод дневника Адольфа Коха. Прощаясь, словно невзначай, сказал Калачникову:

— Ох и баня была за вас!.

— Кому?

— Мне.

— За что же, дорогуша?

— Убежали вы от меня!.. — связной улыбнулся. — Партизаны требовали под суд меня отдать. Огнев заступился, а для отвода глаз выговор объявил.

— Трудное было положение.

— Сложное!

Петр Петрович рассказал о своих успехах, о завоеванном у Хельмана авторитете.

Связной громко рассмеялся и сказал:

— Значит, не зря я помог вам убежать?

— Не зря.

Калачников попросил передать Огневу, что медикаменты он постарается достать через два-три дня, а в лагерь выедет завтра или послезавтра; работы для него спало больше, и он рад, что теперь может приносить пользу.

— А на этого хромого немца я еще посмотрю. Занятный тип! Возможно, для дела приспособлю, — сказал Калачников.

— Ой, а я чуть было не забыл, Петр Петрович! — спохватился связной. — Огнев просил передать вам, что если в этом лагере находится красноармеец Александр Иванович Щеголев, то постарайтесь взять его для работы в питомнике. Товарища Огнева из штаба об этом просили.

— Дай-ка я запишу, память у меня скверная. Так говоришь, Щеглов…

— Не Щеглов, а Щеголев, — поправил связной. — Щеголев Александр Иванович.

— Постараюсь. Что в моих силах и возможностях — все сделаю, так и передай, дорогуша, — заверил Калачников.

2

Через несколько минут после ухода связного к Калачникову заявился полицай.

— Был? — нетерпеливо спросил он у Калачникова, запустив пятерню в гриву запутанных волос, по которым давно не ходила расческа. — Чего он так долго?

— Ты о ком это? — испуганно спросил Петр Петрович.

— Ну, этот, с самогоном? — полицай зашмыгал носом.

— А! — вспомнил свой уговор Калачников. — Был. Болтал-болтал, едва выпроводил…

— А самогон?

— Вот!

Петр Петрович вынул бутылку, потряс ею в воздухе, подразнил полицая тем, как переливается за стеклом мутная влага. Полицай протянул руку, но Калачников грубовато оттолкнул.

— На двоих… — сказал он. — Один выпьешь — под кустом валяться будешь. Кто тогда охранять будет?

— Э-э! — Полицай только махнул рукой. — Все равно не усторожишь. Задумают — ухлопают.

— Кто? — Петр Петрович наивно пожал плечами.

— Партизаны.

— Спасибо! — Калачников поклонился. — Охрана с таким настроением! Разве могу я быть спокойным?

Полицай покачал головой: мол, до чего же ты глуп, старик, ничего не понимаешь в таком сложном деле.

— Коха вон с пулеметами сторожили. И без толку… Хоть пушку ставь! Они такие!..

Петру Петровичу хотелось, чтобы полицай разговорился, и он налил ему целый стакан самогону. Себе — тоже стакан, но отпил лишь глоток, сославшись на больное сердце. Полицай сидел на краю стула и, отправив в рот колесико огурца, сосал его, точно это была конфета. Чем больше полицай пил, тем словоохотливее становился («Середку перед тобой разворачиваю», — говорил он).

— Выпьем еще! Все равно у вас делов нет по мне! Вот наши ребята идут, это да-а… — полицай не договорил и присвистнул.

— Куда? — Петр Петрович сделал безразличное лицо.

— Пока не знаю, а узнаю — не скажу, — начал куражиться полицай. — Но в деревне будет светло. Светлее, чем днем. Наши ребята… Эх, везет людям!.. — Полицай сердито ударил ладонью по столу.

«О чем он говорит? — с тревогой подумал Калачников. — Не о том ли, о чем просил разузнать Огнев? Ночью в деревне светло?.. Своим ребятам завидует… Не собираются ли фашисты в отместку за Лесное сжечь какую-то деревню? Такие меры они, звери, практикуют…»

— Я тебя отпущу повеселиться в эту деревню, — ласково сказал Калачников, наливая полный стакан полицаю. — Ты меня только заранее предупреди. Я на одну ночь и спрятаться у кого-нибудь могу!

— Во-о! Это дело! — обрадовался полицай. — Ты хороший у меня старик, понимаешь, что к чему. Сразу видно, что человек ученый!..

— Учился. Довелось…

3

После ухода полицая Петр Петрович долго ходил по комнате. Он теребил бороденку, пожимал плечами и часто хмурился.

— Неужели Мизель и Хельман задумали такую страшную месть?.. За Коха, за убийцу, казнить невинных людей!.. Если так, людей надо спасти, любой ценой спасти! — шептал Калачников.

В том, что полицай придет и обо всем расскажет ему (захочет поехать с другими!), Петр Петрович не сомневался, как не сомневался в том, что, если дать знать Огневу, тот спасет народ. Ночью он несколько раз вставал, надевал войлочные туфли и ходил по комнате, посматривая в сторону Лесного: нет ли зарева? Но там была непроглядная темень, и это немного успокаивало Петра Петровича.

Утром Калачников направился к заведующему аптекарским складом, прихватив тысячу оккупационных марок. У заведующего были густые, лихо закрученные усы, и одно это делало его мало похожим на всех остальных немцев, служивших в Шелонске. Круглая голова его была выбрита и, видимо, намазана кремом, отчего она вся блестела.

— Пришел за обещанным, — сказал Петр Петрович, оглянувшись по сторонам и удостоверившись, что на складе никого нет, кроме заведующего.

— А что я вам обещал? — спросил аптекарь, крутя правый ус и хитро прищурившись. — Забыл, профессор.

— У меня списочек есть. Вот, прошу. На вас вся надежда.

— «Вата, марля или бинты, йод…» — медленно читал по-русски аптекарь. — А для чего вам, профессор, такие дефицитные вещи? — он недоверчиво посмотрел на Калачникова.

— Деликатное дело, господин заведующий! — Петр Петрович усмехнулся.

— А все же?

— Акушерка ко мне обратилась. Немецкий язык она не знает да и вас побаивается: вдруг ругаться начнете. А вы, говорит она мне, господина аптекаря хорошо знаете. Знаю, ответил я ей, добрейшей, говорю, души человек!

— А вы знаете, что грозит нам, если она проболтается? И вам, и мне?

— Не знаю, но догадываюсь: хорошего ждать нельзя.

— Вот видите!

— Не проболтается, она человек надежный, — сказал Калачников и тут же подумал: «С акушеркой придется поделиться медикаментами: если заведующий аптекой пожелает проверить, она может подтвердить».

— На вашу полную ответственность, профессор! А ее адрес я все же запишу!

— Пожалуйста, пожалуйста!

— На сколько, профессор?

— На тысячу марок.

Калачников знал, что аптекарь не выдаст его. Преступление было обоюдным и тяжким: за спекуляцию военными материалами немцы строго наказывали, вплоть до расстрела. А преступление уже было совершено: большой пакет с бинтами из искусственной марли, с ватой, йодом и другими лекарствами уже перекочевал в руки Петра Петровича.

Провожал аптекарь приветливо:

— Заходите, всегда готов оказать помощь!

«Деньги тебе нужны», — подумал Калачников, а ответил с той же лицемерной приветливостью:

— Большое спасибо. Мне еще господин Хельман говорил, что вы чрезвычайно отзывчивый, обязательный человек.

— Обер-лейтенант Хельман справедливый начальник.

«Одного вы с ним поля ягоды», — думал Калачников, улыбаясь в то же время аптекарю, как лучшему другу.

На следующий день Петр Петрович уже подъезжал к лагерю военнопленных. Он был уверен в успехе: в его бумажнике находилась служебная записка Хельмана.

Лагерь произвел на Калачникова гнетущее впечатление. Заболоченное место. В три кола ржавая колючая проволока, вдоль толстого металлического провода рыскали настороженные собаки. На всех углах — вышки с пулеметами, вдоль проволоки расхаживали охранники.

Военнопленные жили под открытым небом, на снегу; они здесь обедали, спали, отправляли естественные надобности. Потрепанные шинелишки у большинства из них покрыты наростом льда. Люди лежат, плотно прижавшись друг к другу, — кажется, что это сплошной клубок человеческих тел, который не разъединить никакой силой.

Но, оказывается, не нужно и силы. Взлетают вверх две белые ракеты — и люди стремглав бегут занимать свое место в шеренге. Может быть, некоторые через двадцать — тридцать метров упадут на землю и не поднимутся, но, если есть хоть капелька сил, надо бежать, чтобы не быть пристреленным; и если даже упал человек, он ползет к тому проклятому месту, где объявлено построение.

Начальник лагеря — долговязый пожилой обер-лейтенант с небольшими, щеткой, рыже-зеленоватыми усами, ознакомившись с запиской, строго взглянул на Калачникова. В его глазах Петр Петрович уловил стеклянный блеск и тут же догадался о причине: от начальника попахивало шнапсом.

— Что они будут делать в Шелонске? — спросил он.

— Строить теплицы.

— Для кого?

— Для военной комендатуры.

— Для Хельмана? — уточнял начальник лагеря.

— Возможно. Мое дело подчиненное, в подробности мне не положено вникать.

— А что будет иметь поставщик рабочей силы?

— В апреле месяце свежие помидоры, огурцы, салат, редиску. Хорошая закуска, не правда ли?

— Неплохо, — согласился обер-лейтенант и после паузы добавил: — В условиях вашего Шелонска.

— Еще одна просьба, господин начальник: есть под вашим началом пленный Щеголев Александр. Он в тепличном деле немного понимает, родственница за него ходатайствовала. Такой помощник мне бы пригодился!

— Щеголев? Кажется, есть такой. Проверю. Передайте Хельману, что я выделю ему тридцать таких работников, которые смогут совершать переходы до Шелонска и обратно, держать в руках заступ, лопату и топор! До города сопровождают мои караульные, охрану несут и сопровождают обратно его караульные!

Обер-лейтенант засунул большие пальцы рук за ремень и принял холодно-начальствующую позу.

— Слушаюсь! — по-военному отчеканил Калачников.

— В армии служили? — оживился обер-лейтенант.

— В первую мировую войну.

Начальник лагеря походил по комнате, обернулся к Калачникову:

— Не забудьте: в апреле ко мне должны поступать помидоры, огурцы, салат, редиска! А потом все остальное!

Это была не просьба, а скорее категорический приказ.

4

В другое время Петр Петрович, вероятно, считал бы себя удачливым человеком. Медикаменты он получил, разрешение на военнопленных было в кармане. Но до полной удачи было далеко: он пока не знал, когда и какая деревня намечена к уничтожению. Сегодня должен прийти связной Огнева, а что он скажет ему?

Вот поэтому так предупредителен и любезен был сегодня Петр Петрович с полицаем: он улыбался ему, хлопал его по плечу, стараясь вести себя с ним запанибрата. Калачников извлек бутылку самогону и тут же налил граненый стакан.

— Моему защитнику! — с пафосом произнес он.

Полицай пил, а Петр Петрович подливал и подливал ему, словно позабыв о закуске: на столе лежали соленые огурцы, которыми и довольствовался охранник. С такой закуской он быстро захмелел.

— Значит, ты это… Меня отпускаешь? — спрашивал он и сам отвечал: — Отпускаешь! А им через три дня капут… Ты, ты понимаешь? Не понимаешь? Тебе не надо понимать!.. Зачем тебе понимать?.. — говорил он, икая.

— А далеко ехать-то? — осторожно начал Калачников.

— Отсюда не видно!

— В какую деревню-то? — небрежно спросил Петр Петрович, разрезая на дольки огурцы.

— А зачем тебе деревня?.. Ты расписку не давал, а я дал!.. Все дали расписку! Деревню называть не имеем права, вот!.. Дай еще водки!

В этот день Петр Петрович водки не жалел. Он отвел охранника в другую комнату и уложил в кровать.

— Злой народ там, в Кормилове, — сказал Калачников, расстегивая ворот полицаю. — Осторожней надо быть!

— Кормилово… почему Кормилово?.. Гучки, там вот… Гучки… капут… — проговорил полицай, засыпая.

Он был мертвецки пьян.

«Неужели Гучки? — Калачников ходил по комнате и ежеминутно посматривал в окно. — Красивая, в садах, деревушка на берегу реки!.. И такой народ! Неужели через три дня начнется все это страшное?»

Теперь он не только смотрел в окно, а, набросив на плечи полушубок, часто выходил за калитку и смотрел, не появится ли огневский паренек. Не случилась бы помеха! Постов натыкано много…

Зато как он обрадовался связным — так они были кстати! На этот раз с прежним, белокурым, подвижным пареньком был другой, моложе его, веселый и еще более подвижной, зрачки что круглые угольки. Смуглый, загорелый, с кудряшками черных волос на лбу, он походил на бойкого цыганенка.

— Это на всякий случай, — пояснил белокурый, показывая на товарища. — Мы теперь к вам по очереди ходить будем.

Петр Петрович увел парней на кухню, подальше от полицая, и рассказал им все, что узнал о готовящемся нападении на деревню. Потом он выложил на стол медикаменты. Лекарства было решено спрятать в корзину, прикрыть тонким слоем сена, а сверху положить в два ряда яйца. Получилось хорошо, но Петр Петрович все же побаивался: обнаружат гитлеровцы пересылаемое — несдобровать ребятам.

Связные ушли.

Вскоре проснулся полицай и намекнул, что у него пересохло в горле. Калачников налил еще полстакана, полицай выпил и, шатаясь, вышел из комнаты.

Петр Петрович вдруг почувствовал на душе облегчение: пригодился он для дела. Теперь люди могут быть спасены… Удачная разведка — половина успеха боевой операции. Так часто бывает на фронте. А ныне везде фронт: вон сколько березовых крестов выросло на окраине Шелонска… Да и разгром карателей будет иметь большое значение: прохвосты задумаются, может быть, меньше будут совершать злодеяний — побоятся народной мести.

За окном мелькнула фигура возвращающегося полицая. Еще в дверях он радостно закричал:

— Господин Калачников! Там дело такое случил лось!.. Одного вроде бы цыганенка сцапали!.. Сейчас потащили в комендатуру. А второго ранили, но он в кусты уполз. Найдут!.. Стаканчик, господин Калачников, в честь такого известия!

— А кто же этот цыганенок? — стараясь быть спокойным, спросил Петр Петрович.

— Говорят, партизан.

Полицай протянул стакан, Калачников налил почти до краев: пусть в такой момент охранник будет лучше пьяным, чем трезвым!

5

Известие, неожиданно принесенное полицаем, резко меняло положение. Еще несколько минут назад казалось, что все складывается как нельзя лучше. Теперь рушились все планы: и спасение населения, и доставка медикаментов. Возможен теперь провал и самого Калачникова. Если черноглазый паренек-«цыганенок» сдаст, смертной казни не миновать.

Первой мыслью Калачникова было бежать, бежать куда глаза глядят, лишь бы быстрее выбраться из Шелонска. С трудом взял себя в руки: а куда бежать? Местонахождения партизанского отряда он не знал. Если попадет в деревню, крестьяне могут уничтожить его, как предателя. Да и как вырваться из города: Калачникова знал и стар и мал, и хорошие и плохие люди, знали и все полицаи. Сутулого, сгорбленного, сухощавого, с хохолком редких волос на голове, его легко можно отыскать даже в многотысячной толпе.

Вопрос о бегстве из города, таким образом, был решен отрицательно. Да и не хотелось быть трусом.

Но что делать? Ждать, когда придут полицаи или немцы и схватят в собственной квартире? Пойти к соседям и пересидеть облаву?

Он медленно бродил по комнате и думал о том, как найти выход из этого трудного положения. План возник неожиданно — рискованный, дерзкий, но, пожалуй, единственно правильный при сложившейся ситуации.

Калачников забрался на чердак и стал отбирать лучшие яблоки, которые хранились в ржаной соломе. Набрав кошелку доверху, он прикрыл ее плотной синей бумагой и направился в военную комендатуру. Рассуждал про себя так: если он пришел, следовательно, не чувствует за собой вины. Если его даже и выдаст под пытками связной, он отопрется: скажет, что Огнев мстит ему за переход на сторону немцев, за бегство из Лесного. Медикаменты тоже не улика, он категорически отвергнет это обвинение, да и немец-аптекарь не выдаст ни его, ни себя.

Несмотря на все опасения, Калачников все же верил в связных: вряд ли Огнев поручил бы такое дело первым попавшимся.

У военного коменданта Петр Петрович застал Муркина. Городской голова, вероятно, что-то докладывал и внезапно смолк, как только увидел Калачникова.

— Я обожду, посижу за дверью, — сказал Петр Петрович; Хельман кивнул головой.

— В движке обнаружили металлическую пыль, — услышал Калачников за неплотно прикрытой дверью голос Муркина. — Кто-то подбросил, чтобы вывести из строя.

— Нашли виновников? — спросил Хельман.

— Пока нет, — виновато ответил Муркин.

— Вы очень медленно ищете! — повысил голос комендант. — Все вы делаете ужасно медленно и плохо! Что сделали с работницей, у которой нашли Почетную грамоту?

— Повесили. Вчера повесили, господин обер-лейтенант, — угодливо и торопливо отвечал Муркин. — А грамоту на грудь прикололи.

— Приказ об изъятии советских учебников, выпущенных после семнадцатого года, подготовили? — спросил Хельман.

— Так точно!

— Что обещали за невыполнение приказа?

— Да у нас одна награда, — ответил Муркин, — расстрел или повешение. Вопрос возник, господин обер-лейтенант.

— Какой?

— Дореволюционных учебников ни у кого не сохранилось.

— А зачем они вам?

— Учить…

— Кого учить? — обрезал Хельман.

— Детей.

— Глупости несете, господин городской голова! — раздраженно произнес Хельман.

«А с ним, Муркиным, ты показываешь себя таким, какой ты есть на самом деле!» — подумал о Хельмане Петр Петрович.

Калачников услышал приближающиеся к двери шаги и принял безразлично-равнодушную позу. Полуоткрыв дверь, Хельман посмотрел на старика и пригласил его в кабинет.

— У вас что-нибудь срочное? — спросил Хельман уже не таким грубым тоном, каким он разговаривал с Муркиным.

— Очень срочное, — простодушно ответил Калачников.

— Что именно?

— Яблоки, господин комендант! Полез на чердак, а они такие красивые, душистые!.. Дай, думаю, отнесу господину коменданту, пусть испробует!..

— Благодарю. Садитесь, профессор.

В дверь постучали. Вошел хромой солдат, с которым Петру Петровичу довелось уходить из Лесного. Он доложил, что погоня за беглецом закончилась неудачей. Неизвестный сумел ускользнуть в лес, а при приближении к лесу преследующие были встречены ружейным огнем.

— Так… — сердито проговорил Хельман. — Значит, сбежал… А что говорит второй?

— Говорит, что он с братом нес яйца, чтобы обменять на соль и спички.

— Пусть фельдфебель доставит его ко мне. Я развяжу ему язык!

Фельдфебель привел паренька. Руки у него закручены за спину и связаны крепким узлом. Один глаз заплыл в кровоподтеке. Он взглянул на Калачникова, узнал его, незаметно, словно про себя, улыбнулся. Вероятно, он подумал, что Петр Петрович тоже схвачен гитлеровцами, и пытался ободрить его сочувственным взглядом.

— Ну, молодий шиловек, куда ходил? — с веселым видом по-русски спросил Хельман, предполагая расположить к себе парня.

— В город, дяденька господин! — писклявым, совсем детским голоском отвечал парнишка и тут же зашмыгал носом.

— Што же ви делал?

— Яйца хотели обменять на соль и спички.

— Обменил?

— Не все.

— Куда возвращался?

Мальчик не отвечал. Он смотрел на Хельмана здоровым левым глазом и чуть заметно шевелил губами.

— Ну, молодий шиловек? — Хельман небрежно, словно невзначай, взял в руки пистолет, поиграл им.

— Домой, дяденька господин!

— Куда домой?

Парень опять замолчал. Но вот в глазах его вспыхнул луч надежды. Калачникову даже показалось, что парень улыбается.

— Мы возвращались домой, в Гучки, дяденька господин! — быстро и уверенно проговорил он.

— Гучки? — Хельман обернулся к Муркину, отступившему в темный угол комнаты.

— Так точно, есть такая! — доложил голова. И тише, многозначительнее: — Та самая…

— Ах, так! — оборвал его Хельман.

«Та самая! Значит, городской голова в курсе дел. Выходит, ему все же больше доверяет обер-лейтенант? В таких делах — пусть! А Гучки, видимо, правильно… Та самая!» — рассуждал про себя Петр Петрович.

Долгое время комендант смотрел на парня, потом обернулся к Муркину.

— Отправьте его со свой людими, — сказал он по-русски. — Если подтвердится, оставийт деревне, врет — взять в город!

Паренька увели. Ушел и Муркин, закончивший очередной свой доклад.

Хельман заговорил с Калачниковым по-немецки.

— Большевики обвиняют нас, господин профессор, в жестокости, садизме и бесчеловечности, в том, что мы не гуманны. Вы убеждаетесь, что это ложь?

— Убеждаюсь.

— Парня я мог расстрелять и не сделал этого.

— Вижу, господин комендант. Я очень рад, что судьба привела тогда вас в мой сад. Мне так недоставало общества культурных людей!

Думал о другом: «Не расстрелял, чтобы живым сжечь. Гучки предназначены к истреблению — и мальчугана туда. Нечего сказать, хороша у вас гуманность!»

— В Германию не тянуло, профессор?

— Всегда, господин комендант, всегда! Меня всю жизнь называли германофилом. И от большевиков за это попадало. Как я мечтал побывать в Германии!

— Разобьем большевиков — поедете, — заверил Хельман.

— Буду жить надеждами!

— Дочь господина Коха Шарлотта собирается навестить могилу отца, — сказал Хельман, рассматривая какие-то бумаги, — а могилы нет. Я ей не писал, что отец не погребен. Она будет потрясена, если узнает всю правду.

— К приезду госпожи Кох можно оборудовать могилу, — робко предложил Калачников.

— Где?

— На окраине Шелонска или в Шелонске. И крест березовый можно поставить…

— Вы подали прекрасную идею, профессор, — сказал, подумав, Хельман. — Это будет символическая могила. А Шарлотте я объясню, что мы похоронили ее отца со всеми почестями, как настоящего фронтовика. И каску сверху положим!

— Да, да, очень хорошо! — согласился Калачников.

— Прибудут военнопленные — пусть начинают с могилы господина Коха. Без шума, профессор. Шарлотта не должна знать этой тайны!

— Я вас понимаю, господин комендант.

— Военнопленных можно будет доставить дней через десять, не раньше, — сказал Хельман. — Около Шелонска, как вы слышали, появились партизаны, нужен усиленный конвой. На днях я получаю пополнение. — Хельман вынул из ящика большой лист ватманской бумаги. — Как вы думаете, профессор, что это такое?

— На мой взгляд, план усадьбы, господин комендант.

— Вы угадали.

Хельман водил по границе усадьбы синим карандашом и пояснял:

— Особняк графа Строганова я реконструирую, но сохраню, это интересно: граф-то, вы говорите, был очень знаменитый! Хозяйственные постройки надо воздвигать заново: их сожгли рабочие зовхоза при наступлении наших войск. Хорошо будет соорудить небольшую оранжерею: Шарлотта, как и все женщины, сентиментальна и любит цветы, в Шелонск она приезжает на длительный срок. Как, профессор?

— Для женщины цветы что для мужчины хорошее вино, — ответил Петр Петрович и стал в деталях разбирать план будущей усадьбы обер-лейтенанта Хельмана.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Перед карательным походом Хельман предложил расставить боевые силы в таком порядке: танк, броневик, пулеметчики, полицаи. Выслушав обер-лейтенанта, майор Мизель разразился смехом:

— Можешь на меня сердиться, Ганс, но скажу тебе откровенно, из тебя не выйдет ни Карл Клаузевиц, ни Эрих Людендорф! Военачальнику надо все учитывать: и место действия, и время, и врага, и свои силы. Мы сделаем все почти наоборот: впереди пойдут русские полицаи, потом наши пулеметчики, затем танк и замыкающим наш броневик, из которого мы будем наблюдать за развертыванием баталии!..

— Но ты же сам говорил, что, по агентурным данным, партизаны ничего не знают и наш приезд в деревню Гучки будет походить на гром среди ясного неба, — возразил Хельман.

— Говорил. Полководец, Ганс, тем и отличается, от простых смертных, что он, как отличный шахматист, видит все ходы наперед! А если будет засада? Неужели тебя устраивает могила под Шелонском?

— Для меня откуплено место в Кенигсберге рядом с отцом и матерью. — Хельман горько усмехнулся.

— А русские полицаи, если что случится, уроженцы этих мест, — продолжал тем же шутливым тоном Мизель, — их вполне устроит общая могила даже под Гучками.

Мизель после коньяка и сытного обеда прилег на диван, предложив с часок соснуть и Хельману. Но комендант возразил: надо самому проверить подготовку к походу на Гучки.

— Не будь чудаком! — сказал Мизель. — У нас есть подчиненные. Не нужно баловать их излишней опекой. Все сделают! А не сделают — будут пенять на себя: впереди партизаны, а позади мы на броневике.

— Я спать не хочу, Гельмут. Почитаю твою газету, я за это число получу дня через три.

— Читай! А у меня есть письмо от Карла Коха. Торопился и прочесть не успел.

Хельман отложил газету в сторону.

— Интересно, — проговорил он.

Мизель достал из кармана брюк сложенный конверт, вскрыл его и начал читать про себя; он то шмыгал носом, то посасывал губы. Прочитал, подумал, сказал:

— Слушай, тут нет ничего такого, чего бы нельзя было знать и тебе. Кстати, о смерти отца он еще не слышал. Мы послали письмо по почте. Я хотел дать шифровку, но убыстрять доставку известий подобного рода нет нужды.

Читал Мизель медленно, монотонно:

«Дорогой Гельмут!
Твой Карл.

Письмо короткое, извини. Мы — в походе. Движемся, движемся, движемся! Я почти в Москве. Сегодня забирался с биноклем на высокую сосну. Различил в дымке контуры башен Кремля! Я, можно сказать, изучал свой объект! Моя команда будет в Кремле первой.

Все только и говорят о Москве. Солдаты явно, спешат: до холодной зимы хочется обосноваться в теплых московских квартирах. А русских, если они еще будут способны к сопротивлению, во что я мало верю, выгоним в поле, на мороз.

Вчера заезжал на позиции артиллеристов. Солдаты на каждом снаряде написали: «Moskau». «Наш подарок большевистской столице», — остроумно шутили они. Пока стрелять нельзя: не долетят. А потом, видимо, будет ни к чему. Придется делать другие надписи: больших городов на нашем пути встретится еще много!

Давно не получаю писем от отца. Как он, старый гренадер, навел порядок среди этих дикарей? Пусть приобретает опыт в условиях Лесного, такие организаторы нам скоро будут нужны в очень большом масштабе.

Будешь в Шелонске — передай привет Гансу. Не скучно ему в такой яме? Шарлотта просила за него. Надо что-нибудь придумать.

Пиши. Следующее письмо будет из Москвы. Так и решил. До Москвы — никому ни одной строчки.

29 октября 1941 г.

Под Москвой».

— Двадцать девятого октября, — проговорил Мизель. — Ого, сегодня и там холодно. Как и у нас.

«Там, может быть, и холоднее, — отозвался Хельман. — Слушай, Гельмут, я решил к приезду Шарлотты оборудовать могилу старого Коха. Здесь, в Шелонске. Похоронить, как настоящего фронтовика: березовый крест, каска. Это — чтобы не расстраивать Шарлотту, Как ты относишься к подобному предложению?

— А Адольф Кох? Хоть что-нибудь нашли?

— Комнатная туфля. Больше ничего.

— А вдруг они утащили Коха с собой? Может, Адольф Кох еще жив? — Мизель вскочил с дивана. — Огнев возит его с собой, чтобы при удобном случае предложить обмен? А? Как ты думаешь?

— Нет, Гельмут, партизаны таких вещей не практикуют, у них нет ни времени, ни возможностей, чтобы возиться с пленниками!

— Черт с ним, хорони комнатную туфлю, успокой Шарлотту! Говоришь, у партизан нет возможностей. Зато у нас есть и время, и возможности. И все-таки мы не возимся с теми, кого захватываем. И не разбираемся, правы они или виноваты. Дышали одним воздухом с большевиками при Советах? Дышали! На виселицу! К стенке! И никакой ответственности!.. Знаешь, Ганс, что взволновало меня в письме Карла: он в числе самых первых будет в Москве!

— А мы — в Петербурге, — успокоил его Хельман.

— До Петербурга нам с тобой дальше. Он после Москвы еще и к нам, в Петербург, успеет!

— Москва так богата, что Карлу и его команде хватит работы на многие месяцы.

— Это верно, — согласился Мизель после раздумья.

Он энергично заходил по комнате, посматривая в окно, за которым сгущались сумерки.

— Впрочем, ты прав, Ганс: надо пойти и посмотреть, как идет подготовка к нашему походу на Гучки.

— Да, это все-таки необходимо, — подтвердил Хельман.

Мизель постоял у окна и, не оборачиваясь, сказал:

— О, сегодня под Шелонском будет разожжен огромный факел! Мы озарим это темное небо!

2

До сих пор помнит Гельмут Мизель прогнозы на осень и зиму 1941 года. Осень с дождями, но теплая. Морозы будут несильными и начнутся с запозданием. «Несильные? С запозданием?» Они ударили так, что за несколько дней все реки и озера под Шелонском заковались в ледяную броню: противотанковыми гранатами не сделать проруби.

А в первых числах ноября снега набросало по самые окна. Дороги удалось расчистить, но в трех метрах от них, за придорожными канавами, ступить нельзя: увязнешь по пояс.

Сегодня вечер удался на славу: пурга не метет, ветер не гонит поземку. В тихом безмолвии дремлют поля, широким серпом повисла луна над окрестностями Шелонска. Иногда пронесется падающая звезда, оставляя за собой сверкающую полосу. Как медленны по сравнению с этими посланцами далеких миров летящие самолеты: светятся разноцветными точками в небе, словно стоят на одном месте, будто и спешить им некуда, хотя Мизелю доподлинно известно, что идут они за Волошки, где осмелевшие партизаны и мужики выгнали из трех деревень немцев и подняли над сельсоветом красный флаг, — жарко им сейчас будет!

Жарко будет и в Гучках!..

Мизель приник к смотровой щели. Приятно наблюдать, как мелькают деревья, кустарники, телефонные столбы. Не видно лишь огоньков в домах: мужики боятся, что самолеты сбросят свой груз на их головы…

А Хельман прижался к коврику на стене броневика и спит. Или делает вид, что спит? Что это за разговор он начал перед походом на Гучки? «Мы, немцы, не выработали хитрого подхода к другим народам. Мы, немцы, недооцениваем тот факт, что многие народы нас не любили, а многие ненавидели на протяжении столетий». Черт с ними, со всеми этими народами! Народ есть один — немецкая нация! Ганс Хельман — это новоявленный Иоганн Герден, проповедующий божественное происхождение всех народов. Так можно по лесенке дойти черт знает до чего: от Гердена к Гегелю, от Гегеля к Карлу Марксу, а от Маркса к Владимиру Ленину… Адвокат, искатель истины!.. Фронт — это не гимназия, и ты, Ганс Хельман, сейчас не адвокат в кенигсбергской конторке, а обер-лейтенант великой германской армии. Немецкая армия неудержимо движется к Москве. Сорок первый год — последний год русской государственности. А потом, в лучшем случае для контактов с немцами, будут подобраны пустые головы, вроде Муркина в Шелонске. Не нравится? Тогда кончайте, как жители Гучков!..

Спит Ганс Хельман… А может, трусит? В этот самый момент, закрыв глаза, думает о смерти?

Мизель толкнул Хельмана в бок. Тот вздрогнул и открыл глаза.

— Ганс, ты отлично научился спать в своей шелонской берлоге! — дружелюбно заметил Мизель.

— Сон — признак здоровья, Гельмут.

— Вижу… Ты знаешь, о чем я сейчас думал?

— О чем?

— На фронте спокойнее, я уже тебе говорил как-то: враг только впереди. А у нас со всех сторон. Сейчас вот тихо, ни звука. И вдруг — в воздух поднимается земля вместе с нашим броневиком!

— У нас будет достаточно времени, чтобы сказать в воздухе: «Господи, прими наши души в рай без покаяния!»

— Ты веришь в бога?

— Когда туго бывает.

— В Польше, Ганс, мне очаровательная парикмахерша хотела перерезать горло. Я тогда вспомнил дьявола и пистолет. И помогло. Как видишь, остался жив!

Машина шла медленно, с легким шумом, покачиваясь на мелких бугорках. До Гучков десять — двенадцать километров. За Гучками густой лес, протянулся он на добрых тридцать километров. В этом лесу Огнев. Лес укрыл его. А здесь отдельные деревца да кустики. Спокойно. Здесь никто не отважится показать свой нос. И никто не знает пока о походе на Гучки.

— Ты храбрый, Гельмут! Я помню, скольким парням на нашей улице в Кенигсберге ты разбил носы, — сказал Хельман.

— Улица одно, а война другое.

Проверка ничего не дала. Мизель затеял весь этот разговор, чтобы вызвать Хельмана на откровенность: авось сознается, что ему тоже бывает страшновато. Но тот не стал говорить об этом. Хитрит или приобвык, неспокойная жизнь в Шелонске кое-чему научила. Ну нет, попадет в настоящую переделку — не будет больше разглагольствовать о хитром подходе к другим народам!.. Хвастался как-то, что ни над одним смертным приговором он еще не задумывался. Приказы он отдавать может, а сам исполнять — нет, интеллигентский хлюпик! Ничего, образумится! И сегодня можно было без него обойтись. Он, Мизель, нарочно пригласил. В Гучках Хельман будет поднимать баб с ребятишками прямо с постелей и гнать их по морозу в просторную избу, на «жаркое».

В небе возникло множество точек: зеленые, красные, белые. Самолеты отбомбились и шли на свою базу в Низовую. Сегодня они «обновили» аэродром, сделав первую посадку. А это был первый взлет для выполнения боевого задания.

«Как там, на Низовой? Плохо работает Эггерт! За такой срок не схватить советских разведчиков — позор. Впрочем, сам знал, что Эггерт глуп как бревно. Зачем было посылать в Низовую? — упрекнул себя Мизель и тотчас оправдал: — Послал на неделю замещать начальника службы, а тот залежался в госпитале… Эггерту ничего нельзя поручать, кроме приведения в исполнение приговоров! Всю Низовую можно накрыть большой шапкой. А у него в распоряжении специальная команда, полиция. Трех надежных людей лично он, Мизель, отобрал. Кулака этого, рыжебородого… Как его? Поленов. Никита Поленов! Отличнейший осведомитель! Затем нашел бывшего колчаковца плюс уголовника, имевшего три убийства и скрывавшегося от советского суда в лесах… Советские разведчики окончательно обнаглели, регулярно передают из района Низовой свои шифровки. Словно и не существует немецкой службы безопасности. А Эггерт только докладывает: «Напал на след! Веду поиски! Они почти в моих руках!» Надо навести справки в госпитале, как долго там будет находиться начальник службы безопасности Низовой. Если долго — болвана Эггерта убрать ко всем чертям!..»

В нескольких метрах от броневика, под танком, взметнулось красно-лиловое пламя и грохнул взрыв. Танк ткнулся носом и пополз куда-то.

— Огонь! — скомандовал Мизель.

Торопясь, перебивая друг друга, заговорили два пулемета. За речкой, на машинах солдат и полицаев, затараторили два других. Зачастили винтовки, звенящими в морозной ночи очередями ударили автоматы. Трассирующие пули неслись по темному небу, чертя его красивыми линиями. Мизель не отрывался от смотровой щели и требовал усиления огня, хотя темп его был предельным.

— Ну, Ганс, думаю, что эта ночь принесет нам сразу две победы, — сохраняя изо всех сил спокойствие, проговорил Мизель, — над Гучками и над Огневым! И откуда он мог взяться со своей бандой? Ничего, милый Ганс, огня у нас хватит! Сейчас выберемся на тот берег!.. Это они нам специально злости прибавляют! — уже не говорил, а кричал Мизель.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

За окном темная ноябрьская ночь. Небо занавешено густыми облаками, скрывшими мерцающие холодным огнем звезды и широкий серп луны.

Петр Петрович стоит у окна и смотрит, как ветер подхватывает с земли снежинки и поднимает их ввысь, унося неизвестно куда. В эти минуты ему хочется превратиться в маленькую снежинку и унестись туда, где нет фашистов. Да, самое сокровенное желание его — очутиться там, за линией фронта, и увидеть то, чего уже нет в оккупированном Шелонске. Там можно спеть раздольную русскую песню или задорную советскую — и тебя не повесят за это. Там ребятишки по утрам бегут в школу, наполнив сумки учебниками, а здесь за такой учебник одно наказание и малому, и старому — расстрел. Там можно честно смотреть людям в глаза, а здесь Петр Петрович, честно проживший всю жизнь и продолжающий честно жить на земле, должен отворачиваться от людей, словно он совершил гнуснейшее преступление.

Где-то Коля, Николай Петрович Калачников? Добрался ли до места? Начал ли работу? А может быть, и он уже на фронте, где-нибудь в непрерывных атаках пробивает брешь во вражеской обороне, прокладывая дорогу к Шелонску?

Велик фронт, и никогда не угадаешь, где в данный момент находится родной человек. На Урале или в Сибири, на Белом или Черном море, под Ленинградом или Москвой? Фронт сейчас всюду, и везде людям неизмеримо трудно — в глубоком тылу и на передовой линии.

Фронт… Война… Тяжелая, невиданная в истории человечества…

Что-то делается в Москве? Сегодня седьмое ноября. Раньше в этот день столица бурлила и клокотала — радостная, счастливая. Сегодня Москва, видимо, сурова и сдержанна. Тяжело Москве, ой как тяжело! Конечно, Хельману он не верил. Во время последнего разговора Петр Петрович намекнул, что немецкие газеты писали о параде германской армии седьмого ноября на Красной площади. «А это вполне возможно, — ответил Хельман. — Кремль уничтожен нашей авиацией. Германская армия пятого ноября находилась в нескольких километрах от Москвы. За полутора суток она может овладеть Москвой и пусть не утром — вечером седьмого ноября устроит парад».

Хельман говорил спокойно, с внутренним убеждением; он, вероятно, сам верил в это.

А Петр Петрович не верил, и, хотя у него не было никаких доводов, которые могли бы опровергнуть утверждения Хельмана, он верил своему сердцу: Москва никогда не будет сдана.

Далеко сейчас Москва. И дело не только в километрах: огненная, смертельная полоса отделяла Шелонск от столицы.

Вот Гучки рядом, и то Петр Петрович не знает, что там происходит.

Какова судьба этой деревни? Где сейчас смуглый, похожий на цыгана, паренек? Кто одержал победу? Вчера, шестого ноября, направилась карательная экспедиция в сторону Гучков. И — ни слуху ни духу. В город Петр Петрович не выходил: как бы не разминуться со связным Огнева, он должен появиться сегодня или завтра.

Когда человек живет на людях, ему легче: можно поделиться думами, рассказать или выслушать шутку и анекдот, спеть песню. На людях и смерть красна! А Петр Петрович был один, и те люди, которые окружали его, были его врагами — их смеха он не переносил, как не мог спокойно смотреть и на их улыбающиеся физиономии.

Долго стоял Петр Петрович у окна, наблюдая, как порывистый ноябрьский ветер крутит поземку на притихшей городской улице. Вдруг Калачников резко обернулся и направился к шкафу, над которым висел семейный портрет. Он снял его, перевернул на другую сторону и поставил на комод в углу. Свет от керосиновой лампы осветил знакомые контуры древней стены с высокими, точно ажурными, башнями, увенчанными рубином звезд. После прихода фашистов в Шелонск Петр Петрович, сжигая политическую литературу, заметил в журнале этот снимок Кремля. Рука повисла в воздухе и не дотянулась до печки. Тогда он и наклеил фото с другой стороны семейного портрета: разве придет кому в голову, что это сделано нарочно?

Он придвинул снимок поближе, стряхнул с него пыль.

— Эх, Москва, Москва! — тихо прошептал он; на глазах старика заблестели слезы.

Петр Петрович снова перевернул портрет. Он медленно ходил по комнате, думая не о том, что есть, а о том, что будет: о земле — светлой и красивой, о кремлевских садах и скверах, в которых когда-нибудь найдется местечко для нового деревца, созданного селекционером Калачниковым.

2

Еще не рассвело, а в дверь раздался настойчивый стук. Калачников торопливо поднялся с кровати, набросил на плечи старенький, полинялый халат и пошел открывать. В комнату вошел невысокий человек с зеленой повязкой на левой руке. Он щурил глаза и улыбался.

— Здравствуйте, цветы есть? — спросил он.

Старик растерянно посмотрел на полицая. «Что ответить ему? Глупость порет, что ли, разыгрывает на старости лет? А вдруг?..»

— Цветов нет. — Петр Петрович нахмурил брови, точно не знал, что говорить дальше. — Есть семена.

— А будут цветы? — полицай продолжал улыбаться.

«Да он действительно пароль знает!» — обрадовался Калачников и быстро ответил:

— Конечно будут!

«Полицай» пожал руку старику и сказал:

— Еще раз здравствуйте, Петр Петрович! Я ведь от Огнева!

— Садитесь, пожалуйста! — быстро проговорил Калачников, обрадованный приходу гостя.

Посетитель отвязал зеленую полицейскую повязку и положил ее в карман.

— Рискнул с этой тряпкой, — пояснил он. — Сейчас в город пробраться трудно. Мы поймали полицая из соседнего района. Его документами и воспользовался. Мол, к родственникам в Шелонск иду.

— А как шелонские полицаи? Что с Гучками? Где тот славный парень? — старик не давал ответить ни на один вопрос и продолжал задавать все новые и новые. Он даже вскочил со стула и теперь стоял напротив гостя.

— Туго нам пришлось, Петрович, — упавшим голосом проговорил партизан, руки у него задрожали.

— Что такое? Вас разбили? — испуганно спросил Калачников.

Гость помолчал.

— Разбить нас не разбили, но людей мы потеряли. И хороших людей, Петрович. А думали без потерь обойтись: при внезапном нападении такое бывает…

— Так что же случилось?

— Мы готовились принять только полицаев, — медленно начал связной. — Думали так: их машина пройдет — мы подорвем за ними мост и встретим их огнем. А чтобы машина не могла развернуться и удрать, дорогу по бровке заминировали. Смотрим, едет не одна машина, а две: за полицаями — немецкие пулеметчики и автоматчики. А за этими машинами — танк и броневик.

— Да, да, — сочувственно проговорил Калачников, покачав головой. — Это Мизель. Он со своей бандой нарочно прибыл за несколько часов до нападения, чтобы никто не узнал.

— Да, Мизель хитрый черт. Наши разведчики, дежурившие на шоссе между Шелонском и штаб-квартирой Мизеля, даже донести не успели…

— И что же дальше?

— Наш подрывник взорвал мост вместе с танком. Танк ткнулся носом в берег. Из строя вышел, но не затонул.

— А броневик?

— Уцелел. Сила огня у него большая. Из пулемета и винтовки его не возьмешь. А подрывать гранатами не рискнули: могли понапрасну погубить людей.

— А полицаи?

— Вот им всыпали! — оживился партизан. — И немцам на машине! Полицаи сунулись в деревню, а там у нас станковый пулемет. Вряд ли кто из них уцелел!

— А деревня?

— Сожгли ее немцы… Зажигательными пулями…

— А люди? Ведь там же люди! Дети там! — прервал гостя Петр Петрович.

— Мы людей еще под вечер в лес вывели.

— А паренек? Жив он? Ведь он должен быть в машине!

— Погиб паренек… Из машины он выпрыгнуть успел, метров тридцать бежал… Очередью его, собаки! И второго паренька, который к вам ходил, ранили. Но того легко…

Они долго молчали.

— Огнев просил передать вам большое спасибо, — нарушил молчание партизан.

Калачников отмахнулся.

— За что спасибо? Ваши-то люди погибли, без потерь не обошлось!

— Главное сделано: в Гучках все спасены. А их больше ста человек, Петрович.

— Меня благодарить не за что: я в бою не был. Благодарность эту в свой адрес не принимаю! — упорствовал старик.

— Вы все время на боевом посту, Петрович! Без вашего донесения народ в Гучках был бы сожжен заживо.

Калачников ничего не ответил, настроение у него заметно упало, руки стали дрожать; таким он бывал всегда, когда слышал о гибели людей, особенно тех, кого знал или с кем успел познакомиться.

— А у меня есть и радостная весть, Петр Петрович, — сказал гость, заметивший перемену в настроении старика. — Вчера в Москве на Красной площади состоялся парад Красной Армии.

— В Москве? На Красной площади? — встрепенулся Калачников.

— Да, на Красной, на нашей замечательной Красной площади шли войска Красной Армии! — с воодушевлением произнес партизан.

— Так ведь под Москвой немцы!

— Немцы в нескольких километрах от Москвы…

— Обождите, обождите… И парад, как в прежние годы, как в обычный праздник?!

— Да!.. Когда мы слушали радио, Петр Петрович, то казалось, что нет врага под стенами Москвы и Ленинграда, что Москва твердо знает, когда мы будем в Берлине!

— Как это приятно услышать! — голос у Калачникова дрогнул. — Народу все это надо сообщить! Порадовать людей нужно!

— За этим и пришел. Выпустили наши ребята листовки на своем партизанском «лилипуте». Я их принес. Разложите, побросайте, где можно. Но не рискуйте. А пока спрячьте…

Он вынул из-за пазухи небольшую пачку листовок и положил на стол. Калачников вчитывался в крупные буквы заголовка:

«В МОСКВЕ СОСТОЯЛСЯ МОГУЧИЙ ПАРАД КРАСНОЙ АРМИИ. А ФАШИСТАМ НИКОГДА НЕ БЫВАТЬ В НАШЕЙ ЛЮБИМОЙ СТОЛИЦЕ!»

— Как это хорошо, — тихо произнес Калачников и поцеловал пахнущий типографской краской листок.

— Скоро, Петр Петрович, начнем выпускать «Шелонскую правду». Размер будет, конечно, поменьше, чем в мирное время.

— Да разве, дорогой, в размере дело! Я ведь люблю свою газету. Если вы бывали раньше в Шелонске, то должны помнить Алексея Шубина. И статьи писал, и фельетоны, и очерки. Стихами тоже баловался. Город любил, природу обожал. Благородный человек! Большая помощь от него была…

Гость не перебивал Калачникова, слушал со вниманием. И лишь после едва слышно проронил:

— Мы с Алексеем Осиповичем Шубиным от немцев удирали, Петр Петрович. Расколотили наш отряд, вот мы, уцелевшие, и хотели к своим прорваться. Через линию фронта…

— И как же?

— Прижали нас к непроходимому болоту. Трое суток подряд, днем и ночью, сыпали по нас снарядами и минами. Спаслись, да немногие. Ночью в лес обратно пробились.

В глазах у Петра Петровича и нетерпение и испуг:

— А Шубин?

— В болоте остался.

— Погиб?

Гость потрогал крышку стола, будто собирался проверить, как прочно она прикреплена.

— Трудно сказать. Скорей всего — да, Петрович. С нами он в лес не прорвался. А до линии фронта далеко, да и болото вязкое и глубокое. Много там ребят осталось…

— Вот оно что, — упавшим голосом произнес Калачников. — Вечная ему память…

Гость встал, выжидая, когда старик немного успокоится, подошел к нему, положил обе руки на его плечи.

— Не печальтесь, Петрович. Все бывает, на то она и война… Хочу вас порадовать: теперь в Шелонске начнет работу целая организация. Враг не будет знать покоя ни днем ни ночью. Очень скоро он еще более почувствует, как у него под ногами в ноябрьскую стужу будет гореть земля!..

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

Никита Иванович Поленов держит путь в пришелонские леса. Протяжно и звонко скрипит снег под полозьями дровней-розвальней, Соколик неторопливо переставляет ноги, будто знает, что путь долог и силы надо беречь. Солнце висит над головой, отражаясь в мириадах снежинок, и они сверкают до боли в глазах.

Пришелонские леса!.. Сколько раз доводилось, бывало, Алексею Шубину навещать эти места с корзиной! И лес щедро награждал своими дарами: осанистыми боровиками, модницами волнушками, разноцветными сыроежками, длинноногими опенками, широкошляпными груздями и подгруздками, хрупкими рыжиками и лисичками… Богат грибами пришелонский лес! И зайцами. Сидишь зимним утром и ждешь, пока собака подгонит на выстрел беляка. Мчится косой изо всех сил, присядет на задние лапы, упрется во что-нибудь твердое — и бросит свое тело в воздух; иногда поторопится и, как озорник мальчишка, кубарем скатится с высокой снежной горы — не разберешь, где заяц, а где снег.

Сейчас поохотиться бы!.. Хорошим охотником был в недавние времена и Огнев. Не до беляков ему сейчас: другого зверья много, только успевай делать облавы.

К Огневу «в гости» и едет Никита Иванович. Насолил Огнев верховному командованию германской армии! Ничего не пожалели немцы: прислали на Низовую шесть танков, чуть ли не батальон карателей, обещали помощь с воздуха.

Но… прежде всего надо знать, где пребывает со своими лесными друзьями Огнев. Выяснить это по заданию Мизеля и Эггерта должен Никита Поленов.

Многое беспокоило сейчас Никиту Ивановича. Рация находилась в хлеву — ее не удалось перепрятать в более надежное место. Таня перед приходом Эггерта ушла к депо: посмотреть издали, что за паровозы прибывают на ремонт. Повеселела Таня за последнее время — Сашок отыскался!.. Правда, с окончанием строительства аэродрома Сашок в Низовой не появлялся, но она знала, что он жив, а полковник из разведотдела заверил, что партизаны постараются выручить красноармейцев вместе с Сашком. Итак, девушка ушла к аэродрому и не вернулась, а Эггерт сидел в комнате до тех пор, пока Поленов не собрался в дорогу и не выехал. Никита Иванович оставил Тане записку. Прочтет — поймет по намекам, что произошло в ее отсутствие. Скверно, что не связался с полковником. А нужно. Если захватят партизаны — как вести себя? Можно открыться Огневу или нет? Если не захватят партизаны, он сам должен отыскать их, предупредить о готовящемся нападении…

В вечерних сумерках открылся Шелонск — тихий, темный, пустой. Здесь Лешка Шубин впервые влюбился и написал свои первые стихи. Он был готов прожить хоть две жизни в этом городке; много раз отказывался уезжать отсюда, когда ему предлагали работу номенклатурой повыше; последний раз, когда его выдвигали в соседний район, вынесли категорическое решение по партийной линии, пришлось подчиниться. Почти все отпуска потратил он, чтобы отыскать в архивах строчки, прославляющие Шелонск. Много интересных статей прочли шелонцы в районной газете и были приятно удивлены: хотя их городок и небольшой, но история у него длинная и поучительная, уходит она в глубь веков. А о современниках писать уже легче: они на глазах Алексея делали свое дело. И сейчас, налетая на противника, поднимая поезда вместе с рельсами, отправляя на тот свет оккупантов и карателей, они пишут новые страницы в историю Шелонска, и, как знать, может, еще Алексею Осиповичу доведется написать обо всем этом в четырехполосной ежедневной «Шелонской правде». Но не о всех шелонцах можно будет сказать доброе слово. Печально, что в новой летописи Шелонска нужно будет предать анафеме Петра Петровича Калачникова, обманувшего надежды своих сограждан. Заехать к нему, посмотреть ему в глаза?.. Нет, не время…

— А ну, стой!

Поленов туго натянул вожжи. К дровням подошли полицаи, у одного из них были ножницы для стрижки овец. Не успел Никита Иванович слова сказать, как полицай отхватил хвост Соколика под самый корень.

— Хвосты тут распустили! — сердито проворчал полицай.

— Без хвоста и конь — не конь! — не менее сердито ответил Никита Иванович. — Осел какой-то!

— Кто осел? — полицай вплотную подступил к дровням.

— Конь, говорю, без хвоста не конь, а осел, — тише проговорил Поленов, чтобы отвязаться от полицая и не привлекать к себе внимания прохожих. — А ты что думал, про тебя?

— Что болтаешь лишнее! Откуда едешь?

Не отвечая на вопрос, Никита Иванович достал паспорт и бумагу с визой коменданта Низовой. Долго вертел полицай документы, а потом осклабился и уже дружелюбно спросил:

— Самогонки, случаем, нет?

— Не промышляю, — с достоинством ответил Никита Иванович.

— Поезжай.

Было за девять часов вечера, в городе встречались лишь редкие прохожие. Никита Иванович ехал медленно, не понукая Соколика, не шевеля вожжами. Вот там, налево, — бывшая гимназия, там ребята поставили его одноактную пьесу. Сначала ему казалось, что пьеса под стать творениям Островского, а прочел спустя два года — не нашел и сотой доли тех достоинств, что видел когда-то…

Вправо, у мельницы, — бывшая квартира, хорошие соседи… Заехать, посмотреть? Нет, от знакомых людей и родных мест подальше! Хорошо, что на улицах так редко встречаются прохожие: борода-то большая, рыжая, а вдруг по разговору, по глазам земляки узнают?..

Ночевал Поленов на окраине Шелонска у больной старухи бобылки, которая никогда ранее не видывала Шубина. Распряг Соколика, провел его в пустой хлев, дал вволю душистого сена. В комнате у старухи прохладно и пусто. Никита Иванович накормил хозяйку консервами, она угостила его горячим кипяточком. Хозяйка оказалась на редкость молчаливой и за весь вечер проронила всего несколько фраз: что все немцы не от бога, а от черта и потому не случайно у них рога на касках, а теперь они хвосты себе еще делают, вот от лошадей и отрезают. Старуха перекрестилась на красный угол и полезла на печь, а Никита Иванович бросил шубу на пол, прилег да так и уснул.

Спозаранку — в путь. Мороз выдался крепкий, берет до костей; от Соколика облако пара, и сам он замохнатился белым-пребелым инеем. Где отыскать Огнева? Конечно, километрах в пятнадцати от Шелонска, там, где до войны водились медведи, — глушь несусветная!

Повстречался обоз с лесом: везли березу, ель и сосну. «Березу, наверное, на кресты немцам, — подумал Никита Иванович. — Ладно, для такого дела не жалко!»

2

Километров пятнадцать отмерил Соколик по лесной дороге, а вокруг — ни души. Никита Иванович и насвистывал, и громко покрикивал на коня, и кашлял так, что за полкилометра слышно. И ни звука в ответ, даже эхо не откликается.

Вернуться, не выполнив задания? Наверняка Эггерт и Мизель возьмут под подозрение, не поверят. И для Огнева хуже: так и не узнает, что против него готовится крупная карательная экспедиция.

Как хорошо в лесу! Только стихи писать. И пейзажи — Шишкина бы сюда… Рыхлый снег толстыми грудами лежит на сучьях елей; кажется, достаточно щелчка, чтобы вся эта груда осыпалась вниз — на дорогу, на Соколика, на дровни с незадачливым ездоком. Косые солнечные лучи пробиваются сквозь чащу и тянутся то светлыми ниточками, то светятся причудливыми оконцами, заставляя сверкать снег, зеленеть еще пуще можжевельник, сосну и ель.

Куда подевались партизаны? Быть может, прослышали о карателях и ушли в глушь, куда и танки не пройдут и люди идти побоятся?

— Что ты здесь крутишься, старый хрыч? — неожиданно прогремел басовитый голос.

Перед Поленовым предстал рослый краснощекий детина лет под тридцать с залихватскими усиками и чубом темных волос, отчетливо выделявшемся на фоне серой шапки-ушанки.

— Я-то? — всерьез растерялся Поленов.

— Ты-то! — подтвердил неизвестный, поправляя гранаты у пояса и как бы напоминая этим, что шутить он не намерен. — Борода-то у тебя настоящая, доморощенная, или так, для фасона? — Тут усач так сильно дернул за бороду, что из глаз Поленова выступили слезы.

— А ты не балуй, заблудился я. На Тетьково мне надо. Правильно еду али нет?

— Ты, дед, зубы не заговаривай! — На дорогу прыгнул мужчина помоложе с немецким автоматом поверх полушубка.

— У тебя ведь зубы не болят, чего же их заговаривать! — огрызнулся Поленов.

— Постой, постой! — словно обрадовался чему-то мужчина с автоматом. — Это ты в Низовой кузницу получил?

— Я, стало быть…

— Лошадь Эггерту подковывал?

— Кто этот Эггерт, немец, что ли?

— Не прикидывайся! — И к товарищу: — Это о нем я тогда рассказывал! — Опять к Поленову: — Быстро ты снюхался со своими! И Эггерт к нему ездит, и помощник головы заходит! Мало тебя в лагере держали!.. По домам в Низовой с дочкой шляется, для немцев все вынюхивает, рыжая скотина!

«А он имеет обо мне точные сведения, — подумал Никита Иванович. — Огнев молодец, далеко пустил свои щупальца!»

— Кулаки, молодой человек, разные бывают, — начал было возражать Поленов.

— Знаем вашего брата, — оборвал молодой, более горячий «собеседник». — Где документы?

Никаких документов, кроме немецкого паспорта и приказа об освобождении из лагеря, у Никиты Ивановича не было, и он протянул их мужчине постарше возрастом. Но молодой перехватил бумаги и начал читать, презрительно поглядывая на пленника.

— Вот-вот, сам Трауте освободил! А Эггерт кузницу дал! Лошадь ему подковывает, рыжая образина!

— Ты не ругайся, — спокойно проговорил Поленов. — Ну, освободил Трауте, что ж из того? И по сей день на торфу работать?

— Зачем на торфу! Если у тебя душа правильная, надо забыть обиды и идти туда, куда идут все честные люди. А ему — кузницу, он деньгу зашибать должен!

Никита Иванович еще не знал, кто стоял перед ним: враги или друзья. Скорее всего, друзья. Могла быть и провокация: вдруг их подослал Эггерт, чтобы окончательно убедиться в преданности кулака Поленова?

Но продолжать разговор дальше было рискованно: время боевое, да и есть ли оно у этих людей? Погорячатся — и капут Никите Поленову!..

— Ваше право, ребята, казнить меня или миловать, — примирительно сказал Никита Иванович. — Да только разобраться надо. Ведите меня к своему старшему. Можете и глаза завязать, и руки закрутить. Ей-богу, не побегу!

Постарше тронул свой длинный толстый ус и сказал:

— А чего нам горячку пороть? Поведем. Пока за «языка» сойдет. А там видно будет!

Тот, что помоложе, никак не хотел успокоиться. Особенно ему не нравилась рыжая борода Поленова.

— Отрастил, схитрил! — зло говорил он, посматривая на Никиту Ивановича. — А ну, шагай-вышагивай, рыжее благородие!

Никита Иванович сам привязал Соколика к дереву, дал ему вволю сена, покрыл его овчиной, похлопал по бокам и пошел между двумя конвоирами. Как и прежде, на душе было спокойно: свои ребята, поругаются, а сделать ничего не сделают. А там Огнев, Придется ему открыться до конца.

3

Огнева на месте не оказалось: ушел на выполнение задания. Никита Иванович так и не увидел партизанского лагеря: еще за километр ему завязали глаза шарфом; он шел, спотыкаясь, ему все время казалось, что вот-вот он упадет в какую-то пропасть.

Землянка, в которую его привели, была тесной и темной, лишь в печи, сделанной из большого чугунного горшка, светились тлеющие угли. Никита Иванович прилег на еловые ветки и против своей воли уснул. Проснулся и испугался: в лагере — ни шороха. Неужели ушли, оставили его одного? Поленов приоткрыл дверь.

— Что, борода, не спится? — насмешливо спросил молодой паренек с перевязанной бинтом головой.

— Уже поспал, сынок.

— Волк серый в поле тебе сынок! Как быстро усыновил! — сердито огрызнулся парень.

— Что ругаешься-то, а? — с искренней теплотой в голосе спросил Никита Иванович: — Ты ведь не знаешь, кто я такой. Может, я лучше, чем ты думаешь?

— Видали мы таких «лучших»! Немцы за зря кузницу не дадут! Если только за рыжую бороду!

— Какая разница? У тебя борода будет светлая, у меня рыжая. Ты из какой деревни, парень?

— Из деревянной! Иди, досыпай.

Никита Иванович вернулся в землянку, присел на еловые сучья. Задумался. Огнев на задании. Все может случиться с человеком. Не дай бог, убьют еще. Только ему можно открыться, а без него кто поверит, что Шубин и Поленов одно и то же лицо? Может, и нет в отряде старых знакомых… Здесь, в лесу, суд скорый. А почему на честное слово должен поверить и сам Огнев? «Вместе работали…» Ну и что из того? Огнев часто бывал у Калачникова, хвалил его на всех совещаниях, а он к немцам перешел, служит им, как верный холуй! Как доказать Огневу, что ты честен? Конечно, может и поверить. А не поверит — придется назвать фамилию полковника из разведотдела фронта. Пусть Огнев запросит свой партизанский штаб, а там свяжутся с полковником, наведут справки, кто такой Никита Иванович Поленов и можно ли ему верить на слово. А есть ли у Огнева рация? Должна быть, как же можно обойтись без нее?.. А если испортилась? Рация — штука хрупкая…

Он приоткрыл дверь землянки и спросил у караульного:

— Слушай, парень, радио у вас есть?

— Фашистам на Низовую привет передать хочешь? — послышался насмешливый голос. — Не торопись, еще есть время!

Нет, не сладишь с таким парнем!

Позднее у парня, наверное, что-то пробудилось в душе, и, приоткрыв дверь, он сказал:

— Спи, дед. Когда надо — разбудим.

Утром в землянку к Никите Ивановичу вошел человек в дубленом коричневатом полушубке. Потеребил бороду, прищурил глаза.

— Зачем пожаловали, Никита Иванович, в наши леса? — спросил он. — Я — Огнев.

— Здравствуйте, товарищ Огнев! — оживился Поленов. — Очень рад встретиться с вами!

— Не знаю, насколько вы рады этой встрече. Садитесь. Вы не ответили на мой вопрос.

Никита Иванович сел на еловую хвою, Огнев — на торчавший из земли пенек. Они внимательно смотрели друг на друга: Огнев — строго и с любопытством, Поленов — с затаенной улыбкой. Ему нравилось, что Огнев не узнал его.

— Товарищ Огнев, вы работника газеты «Шелонская правда» помните? Был такой Алексей Шубин…

— Какое это имеет отношение к моему первому вопросу?

— Непосредственное, Виктор Викторович. Шубин — это я.

Огнев приоткрыл дверь. На него смотрели прищуренные глаза Поленова — молодые, лукавые. Огнев тотчас снова закрыл дверь.

— Узнал, узнал! — обрадовался он. — Помню вас, Алексей Осипович. Приветствую! — он пожал руку Шубина, но тут же спохватился. — А как же все это получилось? Как же вы кулаком Поленовым стали? Как в нашем лесу оказались?

— Придется рассказать, Виктор Викторович!

Они присели на еловые ветки, и Шубин сообщил все, что могло интересовать собеседника: и как разбитый партизанский отряд был прижат к непроходимому болоту, и как ему, Шубину, удалось прорваться к своим, и о встрече с полковником, и о том, как Алексей Осипович Шубин стал Никитой Ивановичем Поленовым. Рассказал он и о цели своей поездки в лес на поиски партизанского лагеря…

— Так, так, — проговорил Огнев, выслушав Никиту Ивановича. — Значит, на Низовой каратели? Мы знали, что они прибыли туда. Не знали только, против кого они предназначены. Ну что ж, давай, Мизель, карателей — встретим!

— Рискованно, Виктор Викторович: их много, около батальона, пожалуй, наберется. И танков штук шесть. Авиация тоже будет.

— Танки сюда не пройдут, авиация пусть бомбит без толку: лес большой. А карателей встретим. Спасибо за исчерпывающую информацию. — Огнев взглянул на Шубина, думал долго, прежде чем продолжить разговор. — Алексей Осипович, война — штука хитрая. Я вам верю. И если бы дело касалось только меня, я не стал бы учинять тщательной проверки. Но у меня есть люди, за жизнь которых я отвечаю перед страной и их семьями. Короче: кто может подтвердить легенду о кулаке Поленове?

— В разведотделе штаба фронта.

— Проверим. Мы для них тоже кое-что делаем. Недавно получили просьбу — выручить из лагеря красноармейца…

— Александра Щеголева? — прервал Шубин.

— Да. А вы откуда знаете?

Шубин улыбнулся и сказал:

— Знаю.

— Постараемся выручить целую группу, и в самое ближайшее время… Обожди, обожди, я начинаю теперь догадываться! С тобой не было такого случая, чтобы ты по заданию своего полковника посылал немцев в заброшенный сарай, чтобы схватить советских радистов?

— Был такой случай!

— И что же там немцы нашли?

— Две старые батареи, пустую пачку из-под «Беломорканала» и помятый лист бумаги с колонкой цифр.

— Хорошо, очень хорошо! — обрадовался Огнев, хлопая себя по коленкам, как пришедший в восторг мальчишка.

— А еще?

— Позднее в месте, указанном полковником, я обнаружил пачку листовок и доставил их Эггерту. Чуть позже подсказал гестаповцу, что у километрового столба с цифрой «3» по дороге в Шелонск что-то делали люди, а затем побежали в лес. Немцы откопали там мины.

— Все правильно, Алексей Осипович! Это наши ребята для тебя старались, чтобы ты был похож на настоящего немецкого осведомителя. Впрочем, они не знали, для кого и для чего это делается. По просьбе твоего полковника я давал такие задания.

— Большое спасибо!

— И еще: хорошее железо продаешь?

— Барахлом не торгую, хорошему человеку могу и продать! — быстро вспомнил пароль Никита Поленов.

— Проверку можно считать законченной! Спасибо, Алексей, за то, что не подвел. Молодцом оказался! Кушал?

— Вчера доел краюху хлеба.

— Сейчас накормят. А я начну помаленьку перебазировать основные силы в запасной лагерь. Здесь оставлю наших автоматчиков, они радушны насчет встреч.

— Мне не нужно открываться партизанам, кто я такой?

— Нет. Вы остаетесь кулаком Поленовым. Правду буду знать я и радист отряда. Вам еще придется много поработать. Думаю, что мы еще пригодимся друг другу.

— Я тоже так думаю, Виктор Викторович! Когда над Шелонском поднимем красный флаг? Никуда больше оттуда не уеду!

— Не так скоро. Сейчас все будет зависеть от Москвы, Алексей Осипович. Там готовится удар страшной силы. Врагу перед ним не устоять. Мне думается, что тяжелое военное поражение под Москвой будет для немцев и непоправимым моральным поражением. Немцы поймут то, что должны были знать накануне двадцать второго июня: Советский Союз — это не Бельгия. И это не Франция. И что Гитлер далеко не бог.

— Если бы они так в бога верили, как в Гитлера! — заметил Поленов.

— Верить в наитие фюрера и ему подобных отучим!.. Ну, как говорят, баснями соловья не кормят. Пойду дам команду принести обед.

Алексей отведал партизанских щей и каши с мясом. Посидел, прислушиваясь к шуму за дверью землянки: партизаны готовились к походу. Потом пришел Огнев и дружелюбно сказал:

— Всего хорошего и счастливого пути, Алексей Осипович! Поезжайте, я дал приказание отпустить вас.

…Соколик озяб от долгой стоянки. Он сразу же взял хороший ход, рысцой, — не нужно было ни понукать его, ни подхлестывать вожжами.

4

Эггерт принимал Никиту Поленова у себя на квартире, здесь когда-то жил председатель Низовского райисполкома, даже мебель с тех времен сохранилась: кресла, стол, диван.

— Вы напрасно рисковайт, Поленофф, — сказал он. — Партизан имайт глаз везде! Не надо нарошен встреши со мной в мой квартир. Я мог ждать. Я шасто посылайт солдатен посмойтреть, не приехал Поленофф. Садитесь, Поленофф!

Никита Иванович сел на краешек стула, помял, покрутил в руках шапку, отвечал виновато:

— Торопился, ваше благородие. Вот только из леса вернулся!

— Вы их видайт?

— Поймали они меня, ваше благородие. Сначала хотели пристрелить. Передумали. Завязали шарфом глаза и куда-то повели. Посадили в пустую землянку, поставили охрану. Натерпелся я страху, ваше благородие!

— Страшно было, Поленофф?

— Страшно, ваше благородие! Что я для них? Кулак, спасенный великой немецкой армией! Разве таких им жалко? Легко могли пустить в расход!

Вряд ли Эггерт осмыслил все то, что сказал Поленов. Сейчас важно было другое: верит он своему разведчику или не верит? Таня говорила, что немецкие солдаты все время вертелись около дома: ждали его, Поленова, а может, боялись, что она сбежит…

— Как ви их обманул?

— Всплакнул, слезу пустил, ваше благородие. Просил больную чахоточную дочку пожалеть, мою старость пожалеть. Живу, я говорю, честной жизнью, работаю в кузнице с утра до вечера, в политику, говорю, не лезу, вреда никому не приношу. Не верите, говорю, поедемте в Низовую, на месте убедитесь. А еду, говорю, в деревню Тетьково, хочу подковные гвозди на мясо поменять: дома есть нечего стало. Пошли они к дровням, обыскали, а там и взаправду подковные гвозди. Гвозди, конечно, забрали, а спасибо сказать забыли.

— А как отпустили, Поленофф?

— Долго совещались, ваше благородие. А потом приходит один в землянку и говорит: катись, чтобы духу твоего не было. Еще раз в этом лесу поймаем — на сосне болтаться будешь! А я уж, грешным делом, и не думал, что живым вернусь! Соколика своего из леса гнал, как в былые времена на ипподроме! У меня была такая лошадь — ветер!..

Эггерт уже не слушал его. Он вынул из сейфа большой лист бумаги и развернул его во весь стол. Это была подробная карта Шелонска и его окрестностей.

— Поленофф, понимайт карту?

— Что это, ваше благородие?

— Карту шитать умейт? Идит сюда!

Никита Иванович подошел ближе, долго сопел носом, улыбнулся и покачал головой.

— Хитрая штука, ваше благородие. Зеленая да серая. А вон там еще голубая, как поганая гадюка вьется!..

— Это река, Поленофф. А зеленой — это лес, ви там был. Там партизан. Вот смойтрит. — Эггерт ткнул пальцем в карту. — Это Низовая, тут ми с вами живет. Это дорога в Шелонск. А этойт — Шелонск на берегу река. Этойт дорога по лесу. Ви заметил што-нибудь характерное по дорога, штоб знайт, где лагерь Огнефф?

— Меня задержали недалеко от пустого дома. Лесник там жил когда-то, ваше благородие.

— Дом лесника? Хорошо, Поленофф! Видийт шерное пятно? Это есть дом лесника. — Эггерт провел по карте курвиметром. — Восемнадцать километр по лесу. Далеко забрался Огнефф! А далеко он от дом лесника?

— Вели меня по дороге влево, ваше благородие. Километров пять, а может, и больше — мне дорога длинной показалась.

— Это далек от дорога! И много в лагерь партизан?

— По лагерю меня вели с завязанными глазами. Ничего не видел, ваше благородие. А коли по голосам судить — много, ваше благородие.

— Нишего, Поленофф, теперь Огнефф капут! Ви еще мне кой-шем рассказывайт: о дорога, снег, лес. А потом идит домой, Огнефф капут, наград Поленофф.

Прощаясь, Никита Поленов долго и подобострастно кланялся, благодарил и заверял, что он рад служить, лишь бы служба шла на пользу.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

Майор Мизель с силой прихлопнул за собой дверь. Сегодня он был злым и нервным; когда расстегивал пальто, сорвал пуговицу, бросил пальто на диван, зацепил провод, телефон с грохотом упал на ковер. Он задернул шторы на окнах, сел глубоко в кресло напротив стола и, обхватив голову руками, задумался. Что за чертовщина! Позавчера он получил шифровку-приказ: команде быть собранной в кулак, в полной боевой готовности. А вчера шифровка от друга из команды «Москау»: при бомбежке погиб Карл Кох. При бомбежке?.. Значит, русские стали сильнее, если они залетают так далеко? Не может особая команда «Москау» находиться в непосредственной близости от передовой. Тогда еще успокоил себя тем, что Карл Кох мог погибнуть случайно: забирался же он на высокую сосну, чтобы в бинокль увидеть Кремль, — мальчишество!.. А сегодня новая шифровка: русские ведут под Москвой наступление крупными силами. Откуда взялись эти силы? К чему приведет это наступление: к успеху русских армий или к истреблению их последних резервов? Если верховное командование германской армии уверено, что наступление русских не принесет им успеха, тогда зачем такая широкая информация шифром о событиях под Москвой и приказ, требующий привести команды и группы СД в полную боевую готовность?

Мизелю еще не приходилось задумываться над тем, что будет, если русские вдруг начнут бить немецкую армию. Сейчас, пригнув голову к коленям, он впервые подумал об этом. Но не о поражении Германии, не о разгроме германских войск. Другое тревожило в эти минуты: если русские начнут одерживать победы, что тогда сделают с ним, немецким разведчиком, донесения которого были учтены при разработке плана войны с Советами. Был ли он объективен, направляя донесения начальству? Конечно нет! Субъективен, субъективен от крупного до мелочей; это отвечало его духу, характеру, планам, и это (он знал от отца) удовлетворяло немецкую разведку. Встречая пьяного красноармейца или краснофлотца, не отдавшего командиру честь, он сообщал о полном развале дисциплины в Красной Армии. Заметив танк в кювете, он с радостью фотографировал его и доносил, что личный состав армии Советов технически не подготовлен и управлять боевыми машинами не может. С финского фронта от Мизеля шли победные реляции, точно не финны, а он, Гельмут Мизель, оказывал упорное сопротивление на линии Маннергейма. Много послал донесений Мизель. Проанализировать их да обобщить — выйдет, что русской армии как таковой не существует. Хороший, могучий натиск — и панически побегут беспорядочные толпы в зеленых гимнастерках…

Интересно, сохраняются ли в архивах эти донесения? Как далеко они упрятаны? Хорошо, что доступ к ним имеет отец, он все может сделать.

Гельмут Мизель поднял голову и словно впервые увидел за своим столом огромную карту с множеством воткнутых флажков. Он медленно встал. Ему хотелось одним взмахом руки сбросить на пол все флажки, и особенно тот, большой, на котором с такой тщательностью нарисована свастика. Мизель воткнул его месяц назад в центр черного круга, под которым четким шрифтом напечатано: «Moskau». Месяц назад!.. Так ли близко находятся сейчас немецкие войска от Москвы, как в первых числах ноября, когда Мизель всем ходом событий был убежден, что парад германских войск на Красной площади непременно состоится?..

Сорвав флажок, Мизель долго держал его в руке и опять воткнул на прежнее место: рано поддаваться панике. Да и нельзя: подчиненные увидят. Что скажут они, заметив снятый или перенесенный на запад флажок со свастикой: штурмбаннфюрер СС перестал верить в падение большевистской столицы, его вывели из равновесия первые сводки о русском наступлении под Москвой?..

Из равновесия Мизеля вывели не только сводки. Он сел в кресло и стал насвистывать какую-то песенку, слышанную в кабаре, — были когда-то веселые времена! А сейчас — неудачи, кругом неудачи… Поход на Гучки — это успех наполовину. Куда там наполовину! На одну четверть задуманного плана!.. Партизан поколотили, но основные силы отряда и сам Огнев уцелели. Гучки сожгли, но лишь пустые дома: людей вовремя увели партизаны. И как они узнают про все это?

Карательная экспедиция против Огнева удачи вовсе не имела. Этого и следовало ожидать. Разве можно посылать танки и людей в дремучий лес, где за партизан выступает каждый снежный бугор, каждая сосна и каждый куст можжевельника? Танки застряли на первых километрах лесной дороги. Каратели на пятнадцатом километре были встречены автоматным огнем. Они не отступили и не разбежались, преследовали русских до партизанской стоянки, а дальше следы пошли в разные стороны. Куда идти? Каратели, понеся потери, вернулись на лесную дорогу.

Ну, а если бы получилось наоборот, вверх полетел бы рапорт: операция проведена превосходно, ее успех предрешила разведка. «Умеет же подбирать кадры агентов штурмбаннфюрер СС Гельмут Мизель! Даже в этой неприступной России…»

Как неприятно, что Огнев всегда уходит от преследования! Торчит, как бельмо на глазу… Все время нужно доносить, как ведут себя партизаны и что предпринято, чтобы пресечь их деятельность…

А не он ли, Гельмут Мизель, утверждал в своих донесениях из Москвы, что партизанской войны в России не предвидится, что большевики восстановили против себя весь народ, что в случае войны русские мужики начнут борьбу против большевиков, в поддержку наступающей немецкой армии? Где эти донесения? Попадись они сейчас под руку рейхсфюреру СС Гиммлеру — расценит как преднамеренную провокацию.

Неудачи, кругом неудачи!.. Мизель выдвинул ящик стола, нашел выгоревшую и полинявшую зеленую папку. Вот он, парень с вызывающей нагловатой улыбкой, с родинкой на правой щеке, родинкой, похожей на темного паука, — надежда Гельмута Мизеля…

Перед войной все казалось проще простого: подобрать лазутчиков, обучить их, сбросить на парашютах с радиостанциями. В панике русским будет не до поимки шпионов. А лазутчики будут все примечать и обо всем доносить. «Морзянки» тикают непрерывно, сведения самые нужные и ценные несутся бурным ручьем, только успевай обрабатывать! Не одну группу разведчиков подготовил Мизель после сорокового года. Были в этих группах и прибалтийские немцы, и русские белогвардейцы, и украинец-«самостийник», и этот парень с пятном паука на щеке. Прибалтийские немцы свое задание выполнили и остались в Литве, Латвии, Эстонии: куда их пошлешь с таким скверным акцентом! «Самостийника», как стало известно, схватили русские бабы в момент приземления. Белогвардейцы успели дать шифрованную радиограмму: приземлились. Глубоко, видимо, «приземлились» — с тех пор о них ни слуху ни духу. А парень с пауком на щеке регулярно шлет донесения.

…Отыскал его Мизель в финском лагере для русских военнопленных. Он перебежчик, но об этом знали только финны.

Мизель увез его в свою резиденцию и стал учить всему тому, с чем доведется встретиться. Недостаточно прочно сидит в памяти история партии — изволь, вот тебе «Краткий курс истории ВКП(б)». Надо быть в курсе текущих событий — слушай Последние известия из Москвы и Ленинграда, учи новые советские песни, не забывай советскую терминологию. Он хорошо освоил рацию, отлично постиг коды и коварные приемы разведки. Когда он добровольно перебегал на сторону финнов, его заметили и ранили свои же красноармейцы: отлично, теперь его можно выдать за советского раненого, пострадавшего от финнов на фронте!

С документами инвалида-пенсионера, с кодами, рацией и деньгами он был сброшен в июле 1941 года в тылу Советской Армии. Документы превосходные. А сам агент — клад, а не человек! Устроился завмагом в селе, неподалеку от штаба фронта, и сообщил о предполагаемой выброске советских разведчиков, подготовленных для работы в Низовой: двух парней, выболтавших по пьянке важнейшую тайну. Приметы советских агентов точнейшие, вплоть до таких подробностей, как они произносят слова, хмурят брови, размахивают руками. Мизель доложил тогда, что сам берется поймать их в Низовой. А не поймал ни тогда, ни потом. И вот до сих пор каждые пять дней отчитывается за них перед начальством. «Почему не пойманы?» — «Идиоты там, в центре! Потому и не пойманы, что не ловятся, неужели это не понятно?!»

В кабинет, постучав, вошел писарь с новой шифровкой. Медленно читал ее Мизель. Прочитал, расписался на документе, вернул его писарю. Когда тот ушел, Мизель с облегчением вздохнул.

— Хоть одна беда с плеч свалилась! — проговорил он.

2

— Слушайте, штурмфюрер Эггерт, вы когда-нибудь поймаете советских разведчиков в Низовой?. — спросил Мизель.

Эггерт понял это как шутку и ответил:

— Когда-нибудь поймаю.

— Я вас вызывал не за тем, чтобы валять дурака! — Мизель поднялся с кресла. Эггерт вытянулся. — Два месяца сидят в Низовой два советских агента, регулярно передают сведения, направленные на подрыв нашей мощи, а штурмфюрер СС, представитель службы безопасности, пребывает в полнейшем спокойствии, словно его и не касается, как будто в его обязанности и не входит поимка вражеских лазутчиков. Неужели вы, Эггерт, думаете, что звание штурмфюрера и высокий оклад вам положены исключительно за умение пить водку и возиться с девками?

Эггерт не оправдывался. Виноват. Штурмбаннфюрер виноват не меньше. Но зачем дразнить начальство: пусть выговорится, отойдет. Он, Эггерт, мог бы выставить тысячу причин, но их и Мизель превосходно знает. Начальство на то и существует, чтобы распекать подчиненных.

— Для вас, Эггерт, пища положена в рот. Разжеванная пища, Эггерт, вам оставалось лишь проглотить! Почему не глотаете? Я сообщил их приметы. С такими приметами можно отыскать агентов не только в этой дыре — Низовой, а в Берлине или Кенигсберге!

«Почему же вы не нашли, если все это так просто? — подумал Эггерт. — Тогда так важно приехали в Низовую! На броневике, со своей свитой! В случае успеха у майора на груди был бы новый крест, а Эггерту — кукиш с маслом!»

— Я специально отобрал и послал вам трех надежных людей. Если бы вы умело использовали их, они могли бы, как ищейки, ежедневно обнюхивать каждый уголок в Низовой.

— Из трех, господин штурмбаннфюрер, остался один, — заметил Эггерт, решивший, что теперь самое время возразить спесивому начальству.

— А где остальные?

— Политический оказался вовсе не колчаковцем, как он тогда назвался. Я поставил его на работу в депо — участок очень важный. Сегодня ночью он взорвал помещение вместе с паровозами и удрал. Ищем.

— А где другой, этот… уголовник?

— Его сегодня ночью зарезали. И финский нож оставили в груди. На ноже надпись…

— Что за надпись?

— «Предатель».

Мизель гневно смотрел на Эггерта и думал: «Он, вероятно, нарочно говорит об этом, чтобы показать, что я не умею подбирать нужных людей!»

— А вы уверены, Эггерт, что тот, кого мы считали колчаковцем, совершил диверсию, что это не очередная провокация со стороны большевиков? У вас есть доказательства?

— Есть, — спокойно ответил Эггерт.

Он достал из кармана бумажку и протянул ее Мизелю. Тот насадил на горбинку носа пенсне и начал читать. Человек, подписавший письмо «с позволения сказать «колчаковец», называл Эггерта последними словами, советовал держать наготове теплые штаны: в такое время года холодно бежать в одних подштанниках, можно лишиться мужского отличия; сообщал, что в честь успешных боев советских войск под Москвой он решил порадовать Родину и потому взорвал депо — жаль, что Эггерта там не было!..

— Логики нет, — снизил тон Мизель. — То беспокоится, чтобы у вас были наготове теплые штаны, то сожалеет, что в момент взрыва вас не было в депо. Верить надо второму! Любви он к вам не питал, Эггерт.

— Ко мне никто не питает любви, — сказал Эггерт. — Ни враги, ни свое собственное начальство.

«В этом ты прав», — про себя согласился Мизель.

— Зато Никита Поленов превосходен! — еще мягче проговорил Мизель.

— Поленов очень надежен, господин штурмбаннфюрер, ненависть к большевикам у него в крови!

— Что сообщает о нем Трауте?

— Я хотел доложить вам: самые благоприятные для нас сведения. По агентурным данным, имеющимся у оберштурмбаннфюрера Трауте, после ссылки кулак Никита Поленов долгое время саботировал, не выходил на работу. За избиение десятника был осужден и посажен в лагерь, недалеко от места поселения; дочь находилась на воспитании у знакомых Поленова, тоже кулаков. В лагере Поленов держал себя вызывающе, не соблюдал режим, вступал в пререкания и неоднократно сидел в карцере.

— Упрямый человек этот Поленов! — заметил Мизель.

— Так точно. Вы поручили ему вести слежку — он докладывает обо всем. Помощник головы в Низовой подбивает его открыть нелегальный самогонный заводишко. Поленов немедленно доложил мне. Был чрезвычайно возмущен, что тот действует тайно от немецких властей.

— Он очень жадный. Эту черту надо развивать в нем и дальше. Платить за каждое донесение, независимо от того, представляет оно ценность или нет.

— Разрешите доложить: я так и делаю!

— Хорошо. Между прочим, при экспедиции в лес мы взяли тяжелораненого. Он полностью подтвердил все то, что говорил Поленов после возвращения из леса: как захватили его в лесу, как вели с завязанными глазами, как посадили в землянку. Партизан не знает о результатах допроса: допрашивал его сам Огнев, а Огнев обычно допрашивает наедине.

— Разрешите спросить: о чем еще рассказывал партизан?

— Как всегда, о несущественном он может говорить сколько угодно. Про существенное он «ничего не знает». Мы его расстреляли… Так что, Поленов не желает оставаться с большевиками?

— О нет! Узнал, что красные перешли под Москвой в наступление, перепуганный прибежал ко мне. Просит взять с собой, если мы вздумаем отступать.

— Это хорошая мысль! Его в Низовой оставлять не нужно. Его надо взять с собой.

— Куда? — Эггерт насторожился. — Вы думаете, нам придется уходить?

— Да, — тихо и многозначительно ответил Мизель. А чтобы еще больше заинтриговать Эггерта, добавил: — Низовую мы оставляем, Эггерт.

— Но ведь фронт еще далеко от Низовой, господин штурмбаннфюрер?

— Низовую оставляет группа штурмфюрера СС Эггерта, я только что получил шифровку. Да, да, я не шучу! Низовая переходит в распоряжение особой группы, обслуживающей авиацию дальнего действия. Я уже подумал о вас, Эггерт. Вы поедете в Шелонск заместителем коменданта обер-лейтенанта Хельмана.

— Но это уже не по линии службы безопасности. А наша служба и моя жизнь одно и то же.

— Теперь везде должны быть представители службы безопасности, — четко и строго отрезал Мизель. — Видимо, с этой целью и утверждена должность заместителя коменданта в Шелонске, хотя по штату там и не должен быть работник СД… Службу в Низовой вы сдадите в течение пяти дней. Советских разведчиков, если к этому времени не поймаете, — Мизель иронически улыбнулся, — сдавайте без акта, пусть другие ловят! А Поленова не оставляйте. Возьмите его в Шелонск, он еще пригодится.

— Да, — безразлично проговорил Эггерт. Штурмфюрера сильно огорчило то, что Мизель добился своего — удалил его из службы безопасности. Впрочем, черт с ней, с этой службой, зато он оставляет Низовую, которая успела надоесть до тошноты.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

1

В то самое время, когда Мизель вел разговор с Эггертом и решал дальнейшую судьбу бывшего кулака Поленова, в Низовой Никита Иванович был занят не менее важными делами. Он копошился в кузнице и делал вид, что работает, но работа у горна сегодня не шла на ум, и всем приезжающим он советовал наведаться дня через два или три. Одним он говорил, что хворает, другим — что получил срочное задание от начальства, третьим — что ждет, когда привезут железо и подковные гвозди. Поленов лишь наведывался к горну или к наковальне, все остальное время он сидел у небольшого окошечка с мутным от грязи и копоти стеклом и смотрел на сверкающую полосу рельсов, уходящих в Белоруссию, Польшу, Германию.

Несколько дней назад он получил шифровку:

«По агентурным данным, мимо Бреста прошел эшелон, состоящий из тридцати платформ, восьми вагонов с живой силой. Установлено, что на платформах находятся дальнобойные орудия, предназначенные для обстрела Ленинграда. Опасаясь диверсии со стороны партизан, фашисты пропускают эшелон днем, а ночью он стоит в тупиках станций. Его прикрывают две бронированные дрезины. Нужно тщательно разведать, когда эшелон прибудет на Низовую, немедленно сообщить об этом, а потом в пределах возможностей прокорректировать бомбометание нашей авиации».

Дальше кратко объяснялось, как вести наблюдение за бомбежкой и наводить самолеты на цель.

Сложная задача! Легче, конечно, заметить приближающийся эшелон, чем вести корректировку. Хотя и первое не из легких: немцы могли и не пригонять платформы на Низовую, а оставить их где-то в тупике, в нескольких километрах от станции. Чтобы выяснить это, Таня с утра отправилась на ближайшие тупики. Путевые обходчики, стрелочники, сторожа в будках хорошо знали кузнецову дочку и не чинили ей препятствий; к ее приходу у них всегда имелись подобранные на путях гайки и костыли; они охотно выменивали ржавые железки на махорку.

Таким образом, внешне все обстояло благополучно: батька возится в кузнице, а дочка выменивает для него сырье. Все эти костыли и гайки Никита Иванович держал на виду: пусть знают господа хорошие, для чего Танька совершает свои коммерческие походы.

Никита Иванович вышел на улицу. Мороз крепчал, даже солнце не могло поднять ртуть в термометре. Градусов двадцать, никак не меньше. Вон как усердно приплясывает немец в тамбуре санитарного вагона! И нос потрет, и щеки погладит шерстяной варежкой. Очередная санитарная летучка, из-под Ленинграда или от Новгорода. «Везде ныне колотят вашего брата, — с радостью подумал Никита Иванович. — Не привыкли вы к такой жизни, а надо привыкать».

На «немецкой» линии показалась точка. Приближаясь, она увеличивалась, как снежный ком. Больше и больше… Белесый дымок занавешивает густой и зеленый лес. Поезд? Неужели он, долгожданный? Где же Таня? Никита Иванович старался показать, что он равнодушен к окружающему: и к маневровым паровозам, снующим за его спиной, и к полету трех истребителей, набирающих высоту, и к этому поезду, уже сбавляющему скорость. Но его все интересовало, и прежде всего этот поезд. Что тащит, пыхтя, большой паровоз? Где он остановится? А не проскочит ли он Низовую и не уйдет ли дальше? Попробуй потом отыскать эти орудия на огневых позициях и разбомбить их поодиночке. Поленов погладил бороду и вздохнул: эх, если бы удалось накрыть эшелон бомбами!

Поезд уже проходил мимо Поленова: пассажирские вагоны, теплушки, платформы. Но на платформах не тяжелые орудия, а покрашенные в белый цвет грузовые машины. На Низовой поезд даже не сделал и короткой остановки. Торопится… Неужели вот так же проскочит Низовую и тот эшелон, которого уже давно ждет не дождется Никита Иванович?

К кузнице подъехал хромой мужичок. Заломил шапку, отвесил поклон.

— Одна нога расковалась, — пояснил он, тыча кнутовищем в ногу лошади.

— Гвоздей нет, — ответил Поленов, — дочку за гвоздями послал.

— Уважь, мастер! Совсем конь ногу зашибет. А гвоздков я с собой прихватил. Ржавые, да ить держать подкову будут.

Он достал из кармана полушубка грязную тряпицу и протянул ее Поленову. Никита Иванович пересчитал гвозди, взглянул на лошадь. Усталый конь низко опустил голову. Кузнец махнул рукой и сказал:

— Давай!

Увлекся делом, перековал и вторую ногу. Не заметил, как в дверях показалась запыхавшаяся Таня.

— Батька! — крикнула она и осеклась.

Никита Иванович оглянулся и все понял: дочка что-то должна сообщить. Он похлопал коня по шее и сказал хозяину:

— На зиму хватит.

— Сколь за работу-то? — спросил мужик.

— Потом отдашь. Ладно, поезжай!

Мужик с удивлением смотрел на кузнеца: экий благодетель отыскался! Потом взял коня под уздцы и повел, громко хваля кузнеца и его работу. Поленов не слушал его.

— Что, дочка? — спросил он у Тани.

— Пришел, батька, — тихо начала она. — Все, как написано: тридцать платформ, восемь вагонов с солдатами, бронированные дрезины впереди и позади. Дрезины в депо пошли. А поезд знаешь, батька, куда загнать хотят?

— Куда?

— В тупик недалеко от нас. Начальник станции офицеру показывал. А тот кивнул головой. Значит, согласен!

Таня довольна тем, что так успешно выполнила важное поручение, она смотрела на батьку и улыбалась. Глаза девушки блестели, словно светились изнутри, лицо порозовело от мороза. Давно мечтала Таня о настоящем деле, хорошо, что именно она обнаружила эшелон с дальнобойными орудиями.

— Удачно, конечно, что поезд делает остановку, — сказал после раздумья Никита Иванович, — но есть тут и загвоздка, Танюха.

— Какая, батька?

— А как они будут бомбить?

Она не поняла:

— Как бомбить? Сверху. И вниз. По эшелону, батька!

— Так-то так… — он сделал паузу. — Да не все ведь бомбы в эшелон попасть могут!

— И пусть!

Она не догадывалась о причине беспокойства Никиты Ивановича: а если и их дом окажется в зоне бомбежки?.. Может, это и лучше, что она не догадывается: зачем лишнее волнение?..

2

Таня оказалась права: после маневров паровоз притащил состав в тупик неподалеку от их дома. Прошли восемь пассажирских вагонов и тридцать платформ. Каждая артиллерийская система занимала две платформы. Пятнадцать дальнобойных орудий, сколько они могут выпустить тяжелых снарядов, разрушить зданий, убить и покалечить людей! Нельзя эти пушки выпустить с Низовой. Сейчас бы под каждую платформу заложить тол, а затем поднять в воздух! Но динамита нет. Да и кто может подобраться к составу, когда его так зорко охраняют?

Только бы хорошо прокорректировать бомбежку, направить бомбы точно на цель. Условились: Никита Иванович будет сообщать по радио, как далеко в сторону — направо или налево, впереди или позади — упали бомбы, а летчики уж сами сделают нужные поправки.

Вернулась Таня. Она ходила смотреть, отцепили паровоз или нет. Пришла и, сбрасывая шубу, с огорчением произнесла:

— Не отцепили, батька! Под парами стоит!

— Это плохо, Танька! Неужто хотят угнать?

— Не везет нам, батька! — сказала она, туго заплетая косу. — Знаешь, еще что плохо? Сюда идет, кажется, этот самый… «полголовы»! Если он — только к нам, наш дом — крайний…

— Наверное, за деньгами, — сокрушенно проговорил Поленов. — За этот месяц я ничего не платил. Вот некстати. Далеко он?

— Близко. С какой-то женщиной стоит.

— Хотя бы она его подзадержала! — он обернулся к Тане. — Слушай, дочка, нам надо что-то придумать. А? Сообщить, что эшелон прибыл на Низовую, и дежурить у рации. У летчиков все наготове, они ждут нашего сигнала. Рискнем один раз из дому передать: авось и не засекут. А потом самолеты прилетят, у них тоже рации, все перепутается…

— Я спущусь, батька, в подвал и передам.

— И то дело! — подхватил Никита Иванович.

— А когда вылетят самолеты, я три раза стукну по стене. Услышишь?

— Не надо. Этот болван услышит, может заподозрить. А если он быстро не уйдет, что тогда делать? Самолеты прилетят, а мы окажемся в роли посторонних наблюдателей! При нем передавать не будешь.

Они задумались.

— Батька, а ты сиди и заговаривай ему зубы!

— А как же я тебе передам, куда бомбы упали?

— У меня очень хороший глазомер. Двести метров влево! Триста метров позади! — повысила она голос.

Поленов замахал руками:

— Тише, ты! А если паровоз потащит состав? Тогда что?

— Передам, куда потащит, — успокоила Таня. — По какой линии.

— Что ж, давай так. Только ты, дочка, наблюдай как можно лучше.

— Не беспокойся!

— А видно будет из подвала? Окошечко маленькое!

— Сейчас я проверю.

Она взяла электрический фонарик, открыла дверцу и по лесенке стала спускаться вниз. Через минуту Никита Иванович услышал:

— Хорошо, батька!

А еще через минуту слабо запищала «морзянка» — Таня вступила в радиосвязь. Поленов прикрыл дверцу, писк через пол уже не проникал в комнату.

За окном мелькнула сутулая фигура.

— Добрый вечер, Никита Иванович! — отчеканил помощник головы, входя в комнату и протягивая руку. — Мое почтеньице! Дочка-то не дома?

— Привет, привет! Дочка к подруге пошла. Очень рад гостю! В долгу себя чувствую. Давно собирался отнести, да так и не собрался.

— О деньгах после, — сказал помощник головы, присаживаясь к столу и принимая небрежную позу. — Я насчет самогона. Перетащил я в дом лесника хороший инструментик, Никита Иванович! Такой хороший, что литров тридцать в сутки легонько выдоим. Как от племенной коровы…

— Тридцать литров… — Поленов задумался. — Тридцать литров — хорошо. При такой дороговизне — капитал.

— Большие деньги, Никита Иванович! — воодушевился помощник головы. — Тридцать литров по пятьсот рублей — это сколько? Пятнадцать тысяч рубликов! А в год? Миллионами начнем ворочать, Никита Иванович!

Поленов встал, потер бороду и возбужденно заходил по комнате.

— Голова вы, Максим Мартыныч, как есть голова!

— Голова не я. Я помощник головы.

— Да я о деле, Максим Мартыныч, а не о должности. Светлая и мудрая голова у вас, Максим Мартыныч!.. И где же это оборудованьице?

— В подвале у лесника. Там сейчас никто не живет. Перебирались, бы туда с дочкой, Никита Иванович?

— И переберусь! — решительно заявил Поленов. — Комендант разрешит — переберусь! А гнать из чего, Максим Мартыныч?

— В Низовой сколько домов? Около шестисот. А у скольких огороды? Больше чем у половины. По мешку картошки с каждого огорода — это сколько будет, Никита Иванович? — помощник головы торжествующе взглянул на Поленова. — Триста мешков! Хватит на первое время?

— Хватит. Еще как!

Помощник головы нахмурился.

— Они вон наступают, красные-то! Бежать не придется?

— Немцы пишут, что у них полный порядок, — начал успокаивать Поленов, — что они вовсе и не отступают, а выравнивают линию фронта, клинышки, выступы срезают.

Помощник головы махнул рукой и ничего не сказал в ответ.

— А я верю, Максим Мартыныч! — упрямо доказывал Поленов. — Техника у них, говорят, лучшая в мире. И генералы толковые. Отступили, что ж, бывает. Может, и взаправду уголки срезали!

— Может, и так.

Помощник головы не торопился, он даже снял шубу и положил ее на топчан. Поленов делал всяческие намеки, даже раза два выходил из комнаты, но Максим Мартынович продолжал спокойно сидеть на топчане, застланном овчинами. Тогда Никита Иванович предложил выпить по стаканчику первача-самогону, который он держит для самых дорогих гостей: авось выпьет и сразу уйдет. Помощник головы охотно согласился. Поленов наливал и угощал, а сам весь превратился во внимание. Самолеты должны вот-вот появиться, до советского аэродрома не так уж далеко от Низовой. Пока за окном стояла тишина, нарушаемая паровозными гудками и стуком буферных тарелок.

Возник шум, далекий и глухой. Максим Мартынович и ухом не повел: над Низовой теперь часто летали немецкие самолеты. Гул все нарастал и нарастал. Помощник головы смачно закусывал кислой капустой и соленой свининой.

Из ровного гула выделился свист, резкий и настойчивый. И тут же грохнули взрывы. Стекла со звоном вылетели из окон и светящимся градом усыпали пол, в комнате закружилась поднятая пыль. Максим Мартынович полез под лавку. Поленов подбежал к окну. Бомбы искорежили землю с правой от эшелона стороны; паровоз толкал вагоны и платформы назад, по направлению к Шелонску: видимо, машинист рассчитывал, что ему удастся увести состав из-под бомбежки.

— Это чьи же? — спросил из-под лавки помощник головы.

— Наши! — проговорился Поленов. Сердито добавил: — Советские. И откуда они появились, Максим Мартыныч!

— Я побегу, — сказал побледневший Максим Мартынович, вылезая. — Пока второго захода нет. Побежим, Никита Иванович! — Он не дождался ответа и прыгнул в открытую дверь.

А в небе, прорываясь через стену разрывов зенитных снарядов, шли новые и новые самолеты. Бомбы ложились теперь и вправо, и влево, рельсы вздымались вместе со шпалами и землей, но шелонская, «прибалтийская», линия оставалась целой, и эшелон продолжал пятиться назад.

Стекол в доме — ни одного. По комнате гуляет черно-сизая пыль, пахнет гарью и жжеными кирпичами. Над головой что-то грохнуло, затрещало, небо сморщилось и потускнело. Никита Иванович хотел крикнуть «Танька!», но не успел — резкий удар свалил его на пол, усеянный битым стеклом, песком и щепками.

3

Таня чуть не задохнулась от пыли. Она не поняла, что произошло. Сначала ей показалось, что все рушится, и она легла на рацию, чтобы защитить ее, как будто рация представляла ценность без человека. В доме действительно что-то рушилось; в подполье провалилась печка, она-то и принесла столько пыли и песку. Осторожно ступая по кирпичам и непрерывно чихая, Таня пробралась к дверце: лесенка была поломана, выкарабкаться трудно, тогда она позвала на помощь Никиту Ивановича. Ей никто не ответил. Она ухватилась руками за половицы и, подтянувшись, с трудом поднялась наверх. Поленов лежал, уткнувшись ничком в пол, по правой щеке его текла кровь, смешанная с кирпичной пылью.

— Батька! Папа, миленький! — вырвалось у нее невольно.

Она подбежала к Никите Ивановичу, повернула его на спину, приложила ухо к груди. О, какое счастье — Поленов дышал, сердце его билось, пусть слабо, но билось. Она не знала, что делать: целовала его в щеку, просила открыть глаза и плакала, плечи ее судорожно вздрагивали, на щеках появились блестящие полосы от слез. Хотела водой облить голову Никиты Ивановича, чтобы привести его в чувство, но воды не оказалось, да и побоялась Таня — в разбитые окна сквозняком врывался колючий морозный ветер.

Никита Иванович потянулся и, не открывая глаз, позвал слабым голосом:

— Танька…

— Я, батька!.. — она хотела назвать его папой, но теперь уже постеснялась.

— Что это со мной?.. По голове… Ничего не помню.

Поленов открыл глаза, стал медленно поднимать руку, дотянулся до раны на голове.

— Кирпичом… Осколок прошел бы глубже… тогда бы конец… С тобой ничего, дочка?

— Ничего. Я принесу чистой воды, замою, перевяжу. Потерпи минутку.

Она вернулась с полным ведром колодезной воды.

— Линия разрушена, а поезда нет, — проговорила она расстроенным голосом. — Неужели они угнали эшелон? Я же сообщила, что поезд пошел к Шелонску!

— Чу-у, тише!.. — Они прислушались. — Бомбежка-то идет, Танюха! Наверное, преследуют!.. А рация, дочка, цела?

— Цела!

Таня старательно промывала его рану, в которой еще не успела запечься кровь, перевязала чистой тряпкой; Никита Иванович морщился от боли, но не стонал.

— Немцы! — испуганно проговорила Таня.

— Ну? Пусть заходят. Будь приветливей.

Вошел Эггерт с солдатами. Заметив лежащего Поленова, кровь на половицах и Таню, перевязывающую рану, он воскликнул:

— И вас, Поленофф! — И по-немецки солдату: — Быстро бинт!

Тот протянул Тане бинт, и она стала обматывать голову Никите Ивановичу, сказав немцу «мерси», единственное слово, которое она знала из французского языка; по-немецки она говорила неплохо, но никогда не делала этого при немцах.

— Поленофф, вам могли капут, — сказал Эггерт.

— Могли, ваше благородие. Я под лавкой сидел, а вот ранили.

— Помощник головы убит, Поленофф!

— Ай-ай, ваше благородие, — медленно и тихо проговорил Никита Иванович. — Он все время у меня сидел. Опять о самогонке говорил. Услышал бомбежку — испугался. Побежим, говорит, на улицу, там безопаснее, там есть, говорит, где спрятаться. А я тоже труса праздновал, под лавку залез. Вот как получилось: меня стукнуло, а ему и полный капут!

— Когда поправитесь, Поленофф?

Никита Иванович легонько пошевелил головой.

— Питаю надежду, что скоро, ваше благородие. Голова гудит, круги перед глазами. Пройдет, ваше благородие.

— Поправляйтесь, Поленофф! Низовую к шерту! В Шелонск поедем, вас брать с собой! Там бомб не летайт, там тихо, Поленофф!

— Спасибо, ваше благородие, превеликое спасибо, что такую заботу проявляете. Когда прикажете собираться?

— Скоро, ошень скоро, Поленофф! Я торопил, пошел: красный большевики тут, самолетам помогал, ловийт буду!

Когда Эггерт ушел, Никита Иванович зашептал:

— Знать, застукали нашу передачу! Хорошо, что в наш дом попало, а то мог бы заподозрить и обыскать… Что он задумал? В Шелонск перебираться? Может, к Огневу лучше удрать?..

Таня пожала плечами и прошептала:

— Лучше в Шелонск, если полковник разрешит. От Шелонска до лагеря, где Сашок, совсем близко!..

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

1

Читать газеты Петр Петрович очень любил, и особенно свою, районную. Получит, бывало, «Шелонскую правду», пробежит глазами первую страницу, ознакомится с четвертой, там все новости, и уже затем внимательно начинает читать внутренние полосы: тут и сев, и прополка, и заметки о садоводах, и его собственные статьи. До прихода немцев Калачников хранил шесть номеров, в которых «с продолжением следует» напечатаны его материалы — «В Мичуринске, бывшем Козлове». Сколько он тогда получил откликов! И, чего греха таить, гордился, когда называли его шелонским Мичуриным. Писал Калачников всегда добросовестно, как прилежный ученик старших классов, но… скучно. Алексей Шубин умело «оживлял» такие материалы: где вставит диалог, где даст описание природы. Способный был журналист, любил свое дело…

Сегодня Калачников не просто читал газету, а старался запомнить ее от первой до последней строчки. Подойдет к столу, поднимет крышку, бережно вынет из углубления ножки газету, посмотрит, сядет спиной к окну, чтобы с улицы не было видно, и начинает читать — медленно, вдумчиво, с улыбкой. Почитает первую и вторую странички, приложит газету к щеке и сидит, задумавшись, не замечая, как бегут слезинки и повисают прозрачными каплями на усах.

А вся газета с хороший носовой платок, только не квадратного формата. Печать тусклая, некоторые буквы лишь угадываются. Бумага серая, чуть ли не оберточная. И название газеты не клишированное, обыкновенный типографский шрифт. Но слова те самые: «Шелонская правда». Появилась она на свет где-то в лесу, заметки для первой страницы нес эфир через линию фронта из Москвы и Ленинграда, а для второй страницы, видимо, писали те же руки, что не расставались с автоматом. «Наши боевые дела!» — называется страница.

Такую газету потом в Музей Революции, и на самое видное место!

Читает и читает ее Петр Петрович, до чего же мила и дорога она ему сейчас! Полный разгром фашистов под Москвой. Полный… Не то, что где-то отогнали, оказали сопротивление наступающим немецким армиям, перешли в контратаку. Полный разгром!.. Лежат завоеватели в подмосковных снегах с танками, пушками, автоматами, смотрят открытыми глазами на белый снег и… Если бы мертвые могли удивляться, как бы они оценили случившееся? Откуда, мол, взялась такая силища: остановила, столкнула и погнала! Не смотрят они больше в бинокль на Кремль, как тот хвастун Карл Кох, о котором однажды рассказывал Хельман. И город Калинин небось не видят: далеко они от него, давно уже по эту сторону.

Под Тихвином тоже полный конфуз. Да и какой еще! Думали-гадали: второе кольцо уже почти готово, через пару недель вымерший Ленинград завоевывать не нужно — бери его голыми руками. А вместо спокойного въезда в Ленинград фашистам пришлось переодеваться в женские платья и юбки и разбегаться по лесам: страху, должно быть, много было!..

То-то обер-лейтенант Хельман больше не говорит ни о Москве, ни о Петербурге. Мрачный, туча тучей ходит. Отто, солдат, с которым Калачников бежал из Лесного, сказал, что Хельман и спит в сапогах. Насмехается, наверное, над своим начальником в отместку за гауптвахту. Во всяком случае, сегодня у военной комендатуры и у дома обер-лейтенанта солдаты рыли траншеи. Или бомбежка в Низовой его напугала?..

Денек так денек! Как хорошо, что на свете существуют вот эти самые буквы, которые сообщают людям такие радостные, прямо-таки поразительные известия. Побольше бы таких известий и газет!

А как хороши «Партизанские вилы»! И кто только не попал на них! «Почетное» место в уголке сатиры отведено штурмбаннфюреру Мизелю. «Будет тебе и штурм, и баня, фюрер!» — заканчивалась веселая заметка о нем. Удачно обыграна фамилия коменданта Шелонска Хельмана. Городской голова Муркин представлен в виде породистой собаки с маленькими глазками и царским орденом на шее. «Плачется по тебе веревка, иуда!»

Молодцы партизаны!

Петр Петрович положил руку на серый листок с печатными буквами, на ладони осталось пятно от невысохшей типографской краски.

2

Такой «Шелонской правды» в ножке стола — полсотни, ее сегодня утром доставил связной от Огнева. Типография заработала. А в Шелонске — подпольная организация, делающая свои первые шаги. Оккупанты не будут иметь покоя. Они его уже лишились, Москва их лишила…

Как близко стали подлетать наши! Почти к самому Шелонску… Километрах в десяти разбомбили вражеский эшелон. Кто видел, говорят, все в одной груде лежит — и платформы, и пушки, и фашисты… Молодцы летчики, метко клали бомбы!

И опять мысли перенеслись к себе в дом… Одному трудно работать. Не так трудно, как рискованно: и принимать связных, и расклеивать по заборам листовки, и разбрасывать их во дворах. Зато какое испытываешь моральное удовлетворение! Но приказ Огнева категоричен: отныне самому ничего не делать, лишь принимать связных из отряда и шелонской подпольной организации. Пусть будет так, Петр Петрович Калачников человек дисциплинированный.

Калачников услышал громкие шаги за дверью. Оглянулся: без стука в комнату входил широкоплечий крестьянин в армяке, подпоясанном синим кушаком. Борода рыжая, глаза прищуренные, голова перевязана грязноватым, в крови, бинтом.

— Ну, цветами торгуешь? — спросил он грохочущим басом.

Петр Петрович ко всему привык, разные связные побывали у него. Неужели этот запамятовал пароль? Смысл тот — цветы. Надо отвечать. А что гость скажет дальше?

— Цветов нет, есть семена, — ответил Калачников.

— Ну, какой же ты выученик Мичурина, если для наших господ-спасителей зимних цветов не вывел! Эх ты, голова с ушами! Что же, только уши у тебя и остались? А мозги высохли? Тьфу, старый хрыч! До встречи, господин Калачников!

Он взял руку старика да так сжал ее, что тот чуть не вскрикнул от боли. Рыжий жал руку и смотрел своими ехидными глазами — сколько в них злости! И все же что-то знакомое есть в них!..

После ухода гостя Петр Петрович долго перебирал в памяти всех своих знакомых, рыжебородых, и никого не мог вспомнить. Кто он, этот нахальный тип? Хороший человек или мерзавец? Чего он хотел? Или желал выразить свой личный протест против подлости свихнувшегося старика Калачникова? А может, обозлен неудачами немцев, служил им верой-правдой, а они подвели?..

А гостем был Алексей Осипович Шубин, давнишний и близкий знакомый. Шубин-Поленов перебирался в район Шелонска к новому месту своей неспокойной службы. Полковник сожалел, что он теряет на Низовой такого верного человека. Но другого выхода из положения он не нашел; что ж, пусть будет свой глаз в Шелонске, а для Низовой он подберет другое око. Если немецкая разведка укрепляется в Шелонске, почему бы и советской разведке не обосноваться там попрочнее?

В Шелонске Никита Иванович не выдержал. Давно кипела у него в сердце обида: и на Калачникова, как предателя, и на себя, так много и искренне прославлявшего шелонского мичуринца. Сказать все, что он думал, нельзя, наказать — тем более. Но заехать!.. Кто признает в рыжебородом старике молодого и подвижного Шубина, который раньше брился чуть ли не каждый день и не хотел показывать окружающим свою рыжую щетинку: не нравился ему рыжий волос… Бинт тоже мешал распознать в лицо прежнего Алексея… Никита Иванович оставил Таню в санях неподалеку от моста и зашел в крепость. Там, в тихом домике с голубыми наличниками, он и застал Калачникова.

Доволен Поленов: вены у старика чуть не лопнули. Неужели такое «рукопожатие», слова, тон разговора не оскорбили и не обидели фашистского прислужника?

Быть этого не может!

Калачников прохаживался по узкому, вытертому за долгие годы зеленому коврику. За окном уже были сумерки, в комнате висела густая темень. Петр Петрович поглаживал борта мягкой, тоже вытершейся фланелевой пижамы и пристально вглядывался в окно.

За дверью кто-то стал скрестись — осторожно, по-кошачьи. Петр Петрович пошел навстречу, приоткрыл дверь.

В комнату быстро вошел молодой человек лет двадцати или немногим больше. В полушубке, в белой овчинной шапке и валенках-чесанках, розовощекий, свежий и веселый, он чем-то напоминал юношу богатыря из сказки.

— Цветы есть?

— Цветов нет, есть семена.

— А будут цветы?

— Конечно будут!

Петр Петрович протянул несколько газет.

— Хорошую весть понесешь, юноша! — Петр Петрович пожал его руку — большую и, несмотря на мороз, теплую. — Под Москвой фашистам капут. И под Тихвином!.. Эх, возрадуется народ!

— За ночь разбросаю.

— Счастливого пути, дорогой!

А потом опять посланцы: второй, за ним третий.

— Цветы есть?

— Цветов нет, есть семена.

— А будут цветы?

— Конечно будут!

«Будут! И цветы будут, и праздник большой будет на нашей земле!» — восторженно думал Петр Петрович, успевший забыть и наглого рыжебородого мужика, и его обидные слова.

#img_7.jpeg