Николай Гоголь и искусство анекдота
(мини-монография)
Вводные замечания
1
Вне культуры анекдота мир Николая Гоголя практически необъясним и даже, полагаю, загадочен и просто непонятен. Между тем под таким углом зрения он сколько-нибудь подробно никогда не рассматривался, хотя неразрывная творческая и чисто личная связь Гоголя с анекдотом и была для исследователей совершенно очевидна. Собственно, связь эта требует не доказательств, а собирания материала, его систематизации и осмысления, чего как раз совсем и не делалось и, строго говоря, не делается и до сих пор. Они лишь декларируются.
Скажем, в книге Владимира Марковича «Петербургские повести Н. В. Гоголя» есть целая глава, которая называется «От анекдота к мифу». Но фактически там лишь засвидетельствовано то, что и так само собою разумеется: «В сущности, каждый из гоголевских сюжетов – это симбиоз двух популярных форм городского фольклора – анекдота и легенды». А вот конкретное выявление анекдотического субстрата гоголевской новеллистики автором книги «Петербургские повести Н. В. Гоголя» вообще не было предпринято. И тут имеет место какая-то печальная закономерность, присущая едва ли не всей научной литературе о писателе. Даже в классической монографии Юрия Манна «Поэтика Гоголя» феномен анекдота, можно сказать, начисто проигнорирован.
Конечно, теоретически допустимо строить описание поэтики Гоголя, убрав при этом пусть и не единственный, но все-таки основной строительный материал, коим для гоголевского мира, без сомнения, является анекдот. Но насколько продуктивен такой путь?
Я убежден, что данный путь совершенно не продуктивен, ведь анекдот в гоголевском мире, по мере развертывания этого мира, по значению своему не бывал, а, наоборот, только нарастал. Так что, игнорируя анекдот, отказываясь на деле его анализировать и учитывать, исследователи делают эволюцию писателя в принципе необъяснимой.
Как уже подчеркивалось выше, Владимир Маркович весьма эффектно назвал главу своей книги «От анекдота к мифу». Между тем движение Гоголя происходило совершенно иначе, и в принципе совсем не от анекдота, а как раз к анекдоту.
Сначала Гоголь сложился именно как рассказчик¸ как создатель устных новелл и мистификаций, но это был еще долитературный, нежинский Гоголь. Когда же в Петербурге он стал профессиональным писателем, анекдот поначалу вспыхивал в его текстах хотя и ярко, но все-таки более или менее спорадически (говоря так, прежде всего имею в виду обе части «Вечеров на хуторе близ Диканьки»). Но уже начиная с «Миргорода», удельный вес анекдота стал целенаправленно и стремительно нарастать. И вскоре гоголевский мир стал мощнейшим образом анекдотизироваться. Так что строить описание гоголевской поэтики, минуя анекдот, просто невозможно. Сама природа гоголевского мира протестует против этого.
Между тем советская филологическая наука о Гоголе фактически проигнорировала генерирующие особенности творчества и писателя, и его творческого поведения. Корневую связь гоголевского мира с анекдотом, анекдотический субстрат гоголевского мира невозможно отрицать. Зато этот субстрат можно признать, упомянуть, но при этом отодвинуть в сторону, задвинуть в тень, заштриховать. Так и делалось, ибо, как видно, блюстителям литературной морали гоголевский анекдотизм явно казался предосудительным, марающим чистый облик классика.
А в наши дни вкус Гоголя к анекдоту многим, видимо, кажется слишком дисгармонирующим с его религиозностью, столь поднимаемой ныне на щит. Но я попробую, в дальнейшем продемонстрировать, как Гоголь мог самую что ни на есть душеспасительную, строго православную беседу прервать неприличным анекдотом и делал это осознанно, в целях достижения совершенно определенного эстетического эффекта. И происходило это отнюдь не только с молодым проказливым Гоголем, но и с Гоголем-мистиком.
Все дело в том, что даже в поздние годы своей жизни Гоголь писатель отнюдь не потерял вкус к анекдоту. Более того, как раз в поздние годы анекдот воспринимался особенно выпукло, ярко, неожиданно, дерзко, ибо резко прорезал рыхлую ткань религиозно-моралистических бесед. Вообще Гоголем была выработана и с полнейшим успехом апробирована целая стратегия рассказывания анекдота и еще тактика шокового финального удара.
Отталкиваясь от сюжетов прозы Гоголя и его устных новелл, попытаюсь наметить основные параметры гоголевской культуры анекдота.
2
Николай Гоголь не просто впитал в себя традиции культуры анекдота, не просто необыкновенно тонко и точно чувствовал и понимал законы жанра, что проявилось и в его художественном творчестве, но и в устных импровизациях. Он еще и создал свою индивидуальную культуру анекдота.
Кстати, гоголевская культура анекдота весьма существенно отличается от пушкинской. Она не столь сильно отфильтрована, не столь стилистически нейтральна, гораздо менее вдвинута в рамки письменного художественного текста, более густа и плотна по своему составу, более резка по характеру и стилистически, более неправильна и более выразительна.
Анекдот у Гоголя начинается почти всегда невинно, идиллически, а заканчивается подчас грубо, неопрятно. На этом контрасте как раз и строится основной эффект гоголевского устного творчества. Тут не просто срабатывает закон пуанты (см. главу «Введение в поэтику анекдота»), закон предельно неожиданного финала. Следует иметь в виду одну важнейшую особенность гоголевского поведения.
Задумывая каверзу, мистификацию, анекдот, писатель явно побаивался, что его замысел будет слишком быстро обнаружен, что могло снизить шоковость финального эффекта. Поэтому он и придумывал всяческие обманные стилистические ухищрения. Именно отсюда и шла преднамеренная невинность начала гоголевского анекдота, его стилистическая нейтральность, которая, как правило, была тщательнейшим образом продумана. В целом мощный оглушительный эффект гоголевского анекдота держался во многом как раз на столкновении стилей, на чрезвычайно динамичной, жесткой даже амплитуде колебания стилей, очень мало как бы друг с другом сочетавшихся.
У Пушкина, видимо, анекдот так не строился никогда. У него анекдот, сохраняя верность закону пуанты, вместе с тем, как правило, был более или менее стилистически однороден, моностилен, во всяком случае не обладал мощной стилевой контрастностью. Так что в 30–40-е годы XIX столетия, можно сказать, произошла смена двух больших индивидуальных культур анекдота, но в каком-то смысле это была еще и смена типа структуры анекдота; причем, каждая из этих структур обладала художественными преимуществами.
Случай с Пушкиным и Гоголем доказывает, что сериалы анекдотов вполне могут оформляться в индивидуально-авторские системы.
У Пушкина и Гоголя как рассказчиков были не только свои особые репертуары сюжетов, но каждый из них в устном творчестве своем еще и выработал весьма специфическую стилистику. Таким образом, анекдот, преодолевая свою анонимность, свою, так сказать. «безотцовщину», вполне способен вырастать в искусство авторское. Наличие индивидуальной стилистики бросает совершенно особый отсвет на природу и возможности этого жанра.
Гоголевская культура анекдота изначально строилась как «неопрятная», в ней больше грубости, скабрезности даже, больше сочных живых, интонаций. Вот, например, какие характеристики дали в свое время устному творчеству Гоголя А. Н. Афанасьев и Ал. Иванов (кн. А. И. Урусов):
Остроты Гоголя были своеобразны, неизысканны, но подчас не совсем опрятны 133 ;
Любимый род его рассказов в то время были скабрезные анекдоты, причем рассказы эти отличались не столько эротическою чувствительностью, сколько комизмом во вкусе Раблэ.
134
Гоголевская культура анекдота возникла и утвердилась как явление, которое фактически сменило пушкинскую культуру анекдота (при всем публичном пиетете Гоголя перед Пушкиным, гоголевская культура анекдота даже противостояла пушкинской).
Когда гоголевская и пушкинская культуры анекдота будут если и не осмыслены, то хотя бы в общих чертах описаны, то можно будет реально сопоставить природу и особенности пушкинского и гоголевского анекдотизма.
И Пушкин и Гоголь в своей новеллистике явно ориентировались на анекдот («Повести Белкина», «Пиковая дама», «Нос», «Шинель», «Коляска» и т. д.). И тот, и другой были известны как виртуозные рассказчики анекдотов. Оба испытывали пристальный интерес к этому жанру, к его поэтике и связанным с ним традициям. И тем не менее гоголевская культура анекдота принципиально отличается от пушкинской, она возникла и утвердилась в ином интеллектуально-психологическом контексте.
Эстетика гоголевского анекдота, может быть, и отталкивается от пушкинской, но в любом случае, как мне кажется, не продолжает, не развивает ее, а скорее сменяет. Все дело в том, что карамзинской тенденции сглаживания или гармонизации русской прозаической речи, великим завершителем которой выступил как раз Пушкин, неистовый романтик Гоголь последовательно противопоставил тенденцию речи контрастной, основанной на столкновении конструктивных элементов.
Пушкин, фактически так и оставшийся карамзинистом (романтизм ему был чужд) с явной классицистской закваской, сглаживал, гармонизировал, убирал стилистические контрасты резкие переходы, а вот Гоголь, с учетом того, что сделал Пушкин, стал двигаться вспять или можно сказать в сторону, тяготея к взрывным контрастам, открывая слово живое, сочное, неотфильтрованное.
Однако вместе с тем не следует пушкинскую и гоголевскую культуры анекдота решительно и бесповоротно разводить. Хорошо бы для начала детально определить их специфику и сопоставить, но пока что сделать это, кажется, еще нет возможности. Не стоит думать, что Гоголь сделал неприличные анекдоты своим «коньком», в то время как Пушкин в своем устном творчестве был исключительно благопристоен.
Пушкин вполне мог в кругу приятелей своих рассказывать «неопрятные» анекдоты. Просто Гоголь их стал разыгрывать в лицах всюду, и прежде всего в великосветском дамском обществе, осознанно и планомерно нарушая законы приличий. Строго говоря, аналогичные поползновения были, скажем, у В. А. Жуковского и Вл.Ф.Одоевского, но их во время успевали одернуть и даже в наказание выдворяли из гостиной. А вот Гоголь, виртуоз-анекдотист, ухитрялся удачно протаскивать свои мало пристойные сюжеты. Начинал он очень уж благостно. Неприличность историй обнаруживалась тогда, когда, как правило, бывало уже поздно.
Так что у Пушкина и Гоголя были разные стратегии рассказывания, отличавшиеся различием эстетических установок. При этом в целом гоголевские анекдоты во многом несли в себе больший заряд неожиданности (у Гоголя он почти всегда носил шоковый характер). Однако пропасть отнюдь не разделяла устное творчество Пушкина и Гоголя.
Это общие соображения. Ни на что более основательное я пока не имею права отважиться.
Замечу, что разговор о Гоголе и культуре анекдота на самом-то деле только начинается. Строго говоря, нужно только заложить еще систему отсчета нового, а на самом деле давным давно востребованного подхода к Гоголю.
Жизнь и творчество Гоголя в контексте культуры анекдота – этот ракурс способен, я думаю, высветить множество весьма значимых историко-литературных фактов, которые долго пребывали в тени и во многом пока еще остаются там.
О немецком цикле Гоголя
Несколько соображений о том, как Гоголь рассказывал анекдоты
Гоголь и Аристотель
1
Гоголь любил рассказывать анекдоты о немцах, и подчас они были весьма неприличного свойства, довольно грубоватые.
В рукописном сборнике «Забавные изречения, смехотворные анекдоты или домашние остроумцы» есть несколько анекдотов, записанных со слов Гоголя. Некоторые из них известны и по другим источникам (например, по записям Нестора Кукольника, однокашника писателя), то есть в целом это вполне гоголевские тексты.
В одном из анекдотов рукописного сборника «Забавные изречения, смехотворные анекдоты или домашние остроумцы» фигурирует дача в Патриотическом институте приятеля и покровителя Гоголя П. А. Плетнева (а Гоголь одно время в этом институте даже преподавал):
Гоголь жил на даче у Плетнева в Патриотическом институте.
В том же сборнике есть еще один интересующий меня анекдот. Имя Гоголя в том тексте не названо, но есть там одна деталь, которая позволяет соотнести анекдот о немцах именно с гоголевским циклом сборника. Публикуя в свое время этот анекдот, я не смог до конца разобрать его первую строчку:
Немец был приглашен
на дачу в… (слово не разобрано – Е. К.).
Теперь же мне это удалось; вот как читается та строчка:
Немец был приглашен на дачу в Патриотический институт.
Привожу полный текст анекдота, хотя имя писателя в данном случае и не было названо, но, думаю, что авторство и тут принадлежит Гоголю; во всяком случае это история совершенно в его духе:
Немец был приглашен на дачу в Патриотический институт. Он хотел там провести целый день, но после обеда вдруг исчез и возвратился только через полчаса.
Любезная хозяйка дома из учтивости заметила ему его внезапное исчезновение, спрашивая причину тому.
– Я опсирал окрестность, – сказал наивно немец, не подозревая ужасного каламбура.
139
2
Когда Гоголя пробовали в подобного рода случаях стыдить, он, как правило, и не пытался даже оправдываться, а отвечал самыми что ни на есть аристотелевскими энтимемами – вероятностными силлогизмами, способными придать достоверность самому невероятному парадоксу.
Напомню еще один анекдот из немецкого цикла, который в свое время со слов А. О. Смирновой-Россет записал П. В. Висковатов-Висковатый:
Немцев он (Гоголь –
Е. К.
) не любил, но хранил благодарную память и любовь к некоторым из немецких писателей. Особенно благоволил к Шиллеру и Гофману. Последнего называл даже своим наставником «при создании моих первых юродивых творений». Но долго Гофман не мог ужиться на малороссийском хуторе, хохол перестал понимать немца, немец – хохла и убежал, и мы после не встречались.
– Вы браните немцев, – как-то сказал я ему, – ну, а Шиллера все-таки любите, а Шиллер тоже немец.
– Шиллер! – отвечал Гоголь. – Да когда он догадался, что был немцем, так с горя умер. А вы думали, отчего он умер?
140
Финальный гоголевский аргумент как будто не логичен и даже совершенно нелеп (Шиллер умер, когда узнал, что он немец). Между тем в устах Гоголя все это звучало в высшей степени естественно, органично и убедительно и абсолютно логично вытекало из парадоксального, но для Гоголя очевидного положения, что немцем быть стыдно… даже самому немцу, если понимать под «немцем» некий негативный культурно-психологический комплекс.
Фактически писатель, бывший мастерским рассказчиком, в данном случае явно применил прием риторической разработки аргумента, отвечая на укоры приятельницы своей А. О. Смирновой-Россет, находившей противоречие в неприятии Гоголем немцев, сочетавшемся с любовью к Шиллеру. Напомню сейчас суть этого приема, впервые описанного, кажется, Аристотелем:
Мы употребляем такого рода вероятностные силлогизмы, чтобы только убедить нашего собеседника 141 ;
Вероятностный, или правдоподобный, силлогизм есть тоже силлогизм.. Однако он не столь самоочевиден, как силлогизм аподиктический, и требует для своей доказательности, чтобы доказывающий еще как-нибудь убедил своего слушателя при помощи приведения разных обстоятельств, логически не имеющих ни какого отношения к силлогизму, но материально глубоко с ним связанных и делающих приводимое в данном случае доказательство вероятным, достаточно убедительным и достаточно правдоподобным.
142
Не важно, что происходившего не было (Шиллер был немец и ничуть в этом не сомневался). Главное в убежденности Гоголя, что между Шиллером и стереотипом «немца» лежит бездна, что они для него просто принадлежат разным, непересекающимся мирам. Гоголь, как видно, убежден был в своей правоте и говорил забавно, парадоксально, но абсолютно искренне.
Гоголь, изнутри чувствовавший природу анекдота, ставил достоверность психологическую выше достоверности фактической. Объяснить соединение страстного преклонения перед Шиллером с презрением к немцам обычная логика, логика движущегося по инерции коммуникативного акта никак не могла. Здесь нужен был ход нетривиальный, нужен был окрашенный экспрессией парадокс. А оправдания (если бы он стал извиняться за свои отзывы о немцах, да и не хотел вовсе извиняться) совершенно не спасли бы Гоголя и ничего бы не прояснили и не структурировали бы сюжет происшествия, не оформили бы его в забавно притягательную устную новеллу. Так что писателю ничего не оставалось, как с самым невинным видом прибегнуть к условно-вероятностному силлогизму, к энтимеме с венчающим ее особенно динамичным риторическим доказательством – топосом.
Приведу еще один пример, по-моему, тоже весьма показательный. В «Воспоминании» А. П. Стороженко достаточно подробно воссоздана одна прогулка Гоголя-лицеиста, непосредственным свидетелем и участником которой оказался сам мемуарист. Фактически это описание распадается на две равнозначные и даже направленные друг против друга энтимемы.
Гоголь перелез через забор и оказался в пределах незнакомого крестьянского двора. Хозяйка увидела его и напустилась на него с бранью. Что было делать – убегать? оправдываться? Ни то, ни другое ничего хорошего лицеисту не сулило: с одной стороны, кидались и рычали хозяйские собаки, а с другой, было ясно, что от язычка хозяйки спуску ждать не придется, тем более, что она была права, – Гоголь самозвано явился в чужое владение. И он выбрал для обороны энтимему – этим термином, как уже говорилось, Аристотель обозначал вероятностный силлогизм.
Гоголь сказал хозяйке, грозно вопрошавшей, зачем школяры к ней явились, что они пришли поглядеть, так как им сообщили, что тут живет молодица, у которой дитя – вылитый поросенок. Услышав такое, хозяйка полнейше неистовствовала, но она уже не нападала и не выгоняла, а только оправдывалась, вовсю доказывая, что ее ребенок вовсе не похож на поросенка. Так что метод энтимемы сработал абсолютно безошибочно.
Тот вероятный силлогизм, который выдвинул Гоголь, при всей своей неожиданности отнюдь не случаен и не произволен. У Гоголя, видимо, он возник потому, что ребенок, находившийся на руках у молодицы, весь был до ушей вымазан вишнями. Кром того, явился на яростные крики хозяйки муж ее. Услышав слова Гоголя о ребенке-поросенке, он добавил, что ребенок похож на поросенка как видно потому, что его (хозяина) жена кличет кабаном. Таковы звенья (дополнительные аргументы), подкрепляющие гоголевскую энтимему. Это фактически есть самые настоящие топосы энтимемы:
Самое слово топика произведено от греческого слова topos, что буквально значит место. Под этими местами в «Топике» Аристотель понимает вообще всякие разноречивые факты, обстоятельства, события, а также понятия, которые не имеют прямого логического отношения к вероятностному силлогизму, но которые диалектик привлекает в том или ином смысле, стремясь сделать свое высказывание максимально убедительным.
143
И Гоголь оказался настоящим диалектиком в аристотелевском смысле: выстроил невероятный, но убедительный текст. Но это первая энтимема со своими топосами. Далее следует вторая, прямо противоположная, но также убедительная..
Гоголь подходит к расстроенной, вконец обескураженной (им же самим) хозяйке и начинает доказывать, что ее сын, когда вырастет, непременно станет городничим в Ромнах. Теоретически это, конечно, возможно, но еще более невероятно, что ее ребенок, вымазанный вишнями, – вылитый поросенок. Однако Гоголь и на сей раз практически убеждает хозяйку. Муж ее, бывший свидетелем и первой и второй сценки, совершенно потрясен искусством Гоголя и заявляет следующее:
– Просто чаровник (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и святое писание знает, как будто грамотная.
Я также разделял мнение \Остапа; искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным.
144
Да, Гоголь был непревзойденный рассказчик, однако это пусть и верное, но слишком общее объяснение сделанное мемуаристом. Гоголь не просто был непревзойденный рассказчик, но он еще при этом виртуознейше владел техникой вероятностного силлогизма. Он с легкостью воображал случаи, характеры, происшествия, делая их максимально правдоподобными, психологически достоверными и убедительными. Напомню характерное свидетельство мемуаристки Веры Нащокиной:
К каждому слову, к каждой фразе у него находилось множество комических вариаций, от которых можно было помереть со смеху.
145
Совершалось все это, казалось бы, без малейших усилий со стороны Гоголя. Как будто он просто не мог без того, чтобы из прочитанной или услышанной занятной фразы, увиденного случайно выразительного лица не вылилась у него целая устная новелла. Видимо, так и было. Творческий процесс не прекращался, был чрезвычайно органичен, но подчас он носил довольно болезненный характер. Вот признание самого Гоголя:
Заговорили мы с ним об его болезни.
«У меня все расстроено внутри, – сказал он. – Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать – и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают спать и совершенно истощают мои силы.
146
Так, видимо, и рождались, гоголевские анекдоты, – в полнейшей гармонии с особым нервно-психическим складом личности писателя, в исключительном соответствии с природой этого жанра.
Гоголь по фамилии мог представить характер, безошибочным воображением своим придумать весьма убедительную биографию или под реальный типаж сочинить умопомрачительную фамилию, или брал конкретную личность и ставил ее в невероятные, фантастические положения, но делал так, чтобы его рассказ звучал предельно достоверно. См. например, в высшей степени выразительное свидетельство Д. А. Оболенского:
На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня:
– А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?
– Право, не знаю, – отвечал я.
– А вот я вам расскажу.
И тут же начал смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал мне всю его служебную карьеру, представил даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Помню, что я хохотал как сумасшедший, а он все это выделывал совершенно серьезно.
За сим он рассказал мне, что как-то одно время они жили вместе с Н. М. Языковым (поэтом) и вечером, ложась спать, забавлялись описанием разных характеров и за сим придумывали для каждого характера соответственную фамилию.
«Это выходило очень смешно», – заметил Гоголь и при этом описал мне один характер, которому совершенно неожиданно дал такую фамилию, которую печатно назвать неприлично.
147
Дар Гоголя был в высшей степени энтематичен. Богатейший мир этого писателя легко и органично может быть описан через систему диалектических силлогизмов, в соответствии с принципами вероятностной логики, некогда сформулированными еще Аристотелем. Вероятностная логика – это своего рода ключ к гоголевскому миру.
Гоголь никогда не был реалистом. С жизни ничего не списывал. Зато его уникальное воображение работало предельно точно и достоверно. Это был человек высочайшей анекдотической культуры.
Анекдот – это невероятное реальное происшествие, не то, что реально непременно существует, а то что в первую очередь психологически реально. Это очень гоголевский жанр.
Устное творчество Гоголя и восточный фольклор
Как уже говорилось выше, устные новеллы Гоголя никогда не собирались вместе и не изучались, и уж тем более не включались в собрания его сочинений (хотя в разделе приложений для них место можно было бы найти). А ведь устные новеллы Гоголя и многие высказывания его в не меньшей степени принадлежат к сфере словесного творчества, чем его пьесы, повести и великая незавершенная поэма.
Гоголь был неподражаемый рассказчик, обладавший своим особым стилем, имевший свой весьма обильный репертуар сюжетов. Он умел, как никто другой, нарушить ожидания своих слушателей, умел изумить их историей, которая буквально взрывала течение беседы, делая ее динамичной, пикантной и острой.
Анекдотами Гоголь буквально пропитывал свои занятия еще в ту раннюю пору, когда он давал частные уроки:
Гоголь при всяком случае рассказывал множество анекдотов…
Какою неистощимою веселостию и оригинальностию наполнены были его рассказы о древней истории! Не могу вспомнить без улыбки анекдоты его о войнах Амазиса, о происхождении гражданских обществ и проч.
148
Анекдоты – это как раз те сверкающие алмазы, что украшали речь Гоголя в дружеской литературной беседе:
Малороссийские устные рассказы Гоголя и его чтение (известно, что он был удивительный чтец и превосходный рассказчик) производили на Белинского сильное впечатление… В то время Гоголь еще нередко позволял себе одушевляться в кругу своих старых несветских товарищей и приятелей и, приготовляя сам в их кухне итальянские макароны, до которых был величайший охотник, тешил их своими рассказами.
149
В беседах с великосветскими приятельницами своими Гоголь умел неизменно удивить их своими неподражаемыми устными новеллами; вот одна из них, которую писатель поведал когда-то Александре Осиповне Смирновой-Россет:
Император Николай Павлович велел переменить неприличные фамилии. Между прочими полковник Зас выдал свою дочь за рижского гарнизонного офицера Ранцева. Он говорил, что его фамилия древнее, и потому Ранцев должен изменить фамилию на Зас-Ранцев.
Этот Ранцев был выходец из земли Мекленбургской, истый ободрит. Он поставил ему на вид, что он пришел в Россию с Петром Третьим, и его фамилия знатнее. Однако он согласился на это прилагательное. Вся гарниза смеялась. Но государь, не зная движения назад, просто велел Ранцеву зваться Ранцев-Зас. Свекр поморщился, но должен был покориться мудрой воле своего императора.
150
Анекдот проскакивал и в дружеской переписке Гоголя, которая фактически есть особый вид беседы:
Здесь и драгун. Такой молодец с себя: с страшными бакенбардами и очками, но необыкновенный флегма. Братец, чтобы показать ему все любопытное в городе, повел его на другой день в бордель; только он во все время, когда тот потел за ширмами, прехладнокровно читал книгу и вышел, не прикоснувшись ни к чему.
151
Причем Гоголь не только придумывал свои собственные истории, а потом расцвечивал и обыгрывал их, но еще не раз брал старые, даже древние анекдотические схемы и делал их органичной частью русской жизни первой половины XIX столетия.
Вл.Соллогуб подробнейшим образом записал следующую устную новеллу Гоголя и вдобавок присовокупил к этому, как она была рассказана, при каких обстоятельствах и какую реакцию вызвала (кстати, именно на эту реакцию, чрезвычайно близкую к шоковой, Гоголь как раз и рассчитывал). Вот это бесценное свидетельство:
Тетушка сидела у себя с детьми в глубоком трауре, с плерезами, по случаю недавней кончины ее матери. Докладывают про Гоголя. «Просите». Входит Гоголь с постной физиономией. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, разговор начался о бренности всего мирского…
Вдруг он начинает предлинную и преплачевную историю про какого-то малороссийского помещика, у которого умирал единственный, обожаемый сын.
Старик измучился, не отходил от больного ни днем, ни ночью, по целым неделям, наконец утомился совершенно и пошел прилечь в соседнюю комнату, отдав приказание, чтоб его тотчас разбудили, если больному сделается хуже. Не успел он заснуть, как человек бежит.
«Пожалуйте».
«Что, неужели хуже?»
«Какой хуже! Скончался совсем!»
При этой развязке все лица слушавших со вниманием рассказ вытянулись, раздались вздохи, общий возглас и вопрос:
«Ах, боже мой! Ну что же бедный отец?»
«Да что ж ему делать, – продолжал хладнокровно Гоголь, – растопырил руки, пожал плечами, покачал головой, да и свистнул: «фю, фю».
Громкий хохот детей заключил анекдот, а тетушка, с полным на то правом, рассердилась не на шутку, действительно в минуту общей печали весьма неуместную.
152
Должен сообщить, что эта яркая гоголевская новелла, наделавшая столько переполоху, представляет собой весьма своеобычную вариацию старинного анекдота о Ходже Насреддине. Вот этот текст:
Пошел однажды Насреддин к себе в сад, лег там под грушей и заснул. Тут пришел приятель с известием, что мать Ходжи умерла. Сын Насреддина привел его в сад, растолкал отца и сказал:
– Вставай, отец. Мужкан Джехаич принес весть, что твоя мать умерла.
– Ох, – сказал Насреддин, – как это ужасно! А еще ужаснее будет завтра, когда я проснусь!
С этими словами он повернулся на другой бок и продолжал спать.
153
Абсолютно неожиданная будто бы перекличка Гоголя с Ходжой Насреддином в высшей степени интересна и показательна. И в первую очередь она прямо свидетельствует, что Гоголь как рассказчик не просто легко и самозабвенно творил, полагаясь на волю своей фантазии, а еще и опирался на комплекс анекдотических традиций.
Вообще виртуозное обыгрывание старого сюжета, органичное включение в совершенно иную культурно-бытовую обстановку, в принципиально другой национальный колорит – это с позиций романтической эстетики как раз и был высший класс мастерства. Напомню давнее, но не потерявшее своей свежести наблюдение Н. Я. Берковского:
… Отсюда следует, что мастерство новеллист может выказать только своеобразием трактовки, что именно на авторской субъективности лежит ударение, когда оценивают обработку бродячего анекдота.
Анекдот обыкновенно ничтожен, оторван от великих исторических интересов. Художник же умеет придать ему значительность. На этом основано все искусство Боккаччо или Сервантеса-новеллиста. В их новеллах самое главное – это не предшествующее состояние сюжета, но знаки, отметки, полученные сюжетом, когда он проходил через руки индивидуального мастера.
154
Так что органично введя анекдот о Ходже Насреддине даже не в российский, а в малороссийский быт, Гоголь проявил себя как настоящий писатель-романтик.
Важно и то, что он не просто мастерски обработал анекдот о Насреддине, но и полностью переплавил его в духе своей излюбленной стратегии повествования, когда неприличный, не соответствующий общественной ситуации анекдот поначалу изящно камуфлируется и лишь к самому финалу осуществляется истинный выброс сюжета, когда протесты слушателей уже несвоевременны и бессмысленны, ибо история рассказана. Гоголь обожал такие эффекты. Итак, один из анекдотов о Ходже Насреддине стал по-настоящему гоголевским, что по романтическим канонам было весьма ценно.
Вообще прирожденный вкус Гоголя к анекдоту находил полное оправдание в романтической эстетике. Конечно, старые анекдоты пересказывались, когда романтизма еще и в помине не было, но все-таки обновление старого анекдота как самое настоящее творчество было осознано именно в рамках романтической доктрины, и для Гоголя, при его обостренном внимании к романтической теории искусств, это было немаловажно. Отсюда, собственно, и идет абсолютная оправданность и даже необходимость анекдотического субстрата в пределах гоголевского повествования.
Неприличные темы в искусстве
Гоголь о борделях
История одного анекдота
У В. А. Жуковского был свой особый репертуар анекдотов, небольшой, но достаточно определенный, однако при этом был у него анекдот-любимчик, главным персонажем которого был известный писатель-преромантик Жан Поль (Рихтер).
А. О. Смирнова-Россет вспоминала:
Жуковский приходил ко мне и рассказывал все старые, мне известные анекдоты. В особенности он любил происшествие Jean Paul Richter у герцога Кобургского.
155
Напомню этот анекдот, некогда вызывавший гневное возмущение в высшем дамском обществе и одновременно бывший столь милым сердцу Жуковского:
… Я вспоминаю истории. Жан-Поля Рихтера, которую он (Жуковский –
Е.К.
) рассказывал, говоря: «Ведь это историческое происшествие». А вот эта история.
Великий герцог Кобург-Готский пригласил Жан-Поля провести у него несколько дней. Он написал ему собственноручно очень милое письмо.
После очень обильного обеда, не найдя никакой посуды, тщательно проискав во всех коридорах угол, где он мог бы облегчиться от тяжести, он вынул письмо великого герцога, воспользовался им, выбросил его за окно и преспокойно заснул.
На другой день великий герцог пригласил его к утреннему завтраку на террасу, где он должен был восхищаться цветниками и статуями: «Самая красивая – Венера, которую я приобрел в Риме», и дальше: – «Вы будете в восторге».
Но, о ужас! Подходят к Венере – у нее на голове письмо великого герцога, и желтые ручьи текут по лицу богини. Герцог гневается на своих слуг, но надпись «Г-ну Жан-Поль Рихтеру» его успокаивает.
Вы представляете себе смущение бедного Жан-Поля!. 156 .
За рассказывание этого анекдота Жуковского даже высылали из гостиной, а однажды выгнали с обеда, который был устроен в его честь:
Плетнев всегда ему (Жуковскому –
Е.К.
) говорил: «Знаем, вы мне рассказывали тысячу раз эту гадость». Госпожа Карамзина заставила его выйти из-за стола за этот анекдот. Так как он родился под Новый год, то раз на Новый год был обед в его честь… Жуковского просто-напросто выслали в гостиную и посылали туда кушанье, но пирожного и шампанского не дали.
157
Любопытно и занятно, что Жуковского за то, что он рассказывал анекдот о Жан-Поле осуждал, шутя, даже и Гоголь, пародируя этим, видимо, общественное мнение. Пикантность ситуации была в том, что Гоголь-то был тогда великим докой по части сальностей. Так или иначе, Гоголь обещал донести на Жуковского высшему начальству – законной супруге поэта:
Гоголь грозил ему пальцем и говорил: «А что скажет Елизавета Евграфовна, когда я скажу, какие галости вы рассказываете?» Жену Жуковского приводило в негодование, когда он врал этот вздор.
158
Да, ситуация была особенно пикантной, ведь сам Гоголь славился как рассказчик неприличных историй:
Большею частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти все довольно сальные;
159
… Потом говорил Гоголь о Малороссии, о характере малороссиянина, и так развеселился, что стал рассказывать анекдоты, один другого забавнее и остроумнее. К сожалению, все они такого рода, что не годятся для печати.
160
Репутация Гоголя как рассказчика особого сорта историй бросает очень любопытный отсвет на сделанное им замечание Жуковскому. Но, кстати, Гоголя не изгоняли из гостиной и не лишали пирожных и шампанского. Все дело в том, что он поступал стратегически более тонко и обдуманно, чем Жуковский.
Если автор «Светланы», как правило, предлагал слушателям и слушательницам один и тот же набор историй, и те заранее уже знали, чего от него можно ожидать, то Гоголь, как никто, умел застать слушателей и слушательниц врасплох, и делал он это обдуманно, преднамеренно. Слушатели, хоть знали репутацию Гоголя, но часто все же не могли представить, что может произойти столь резкая смена стилистических регистров.
Стратегия, выработанная Гоголем, действовала безошибочно, и ему в итоге прощалось то, что другим не прощали, – все благодаря виртуозному мастерству рассказчика. Это очень хорошо иллюстрирует рассказ В. Соллогуба о том, как в обществе реагировали на неприличные истории, подчас срывавшиеся с уст В. Ф. Одоевского, и на гоголевские устные новеллы:
Он (В. Ф. Одоевский –
Е.К.
) отличался еще тою особенностью, что самым невинным образом и совершенно чистосердечно и без всякой задней мысли рассказывал дамам самые неприличные вещи; в этом он совершенно не походил на Гоголя, который имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, тогда как бедного Одоевского прерывали с негодованием.
Между тем Гоголь всегда грешил преднамеренно…
161
Как я уже отмечал, Гоголя часто просто не успевали прервать, ибо он был необычайно хитер, изобретателен, в том числе и как рассказчик. Начиная историю, он делал совершенно постную физиономию и брал исключительно благонамеренную тональность. Это очень точно подметил в «Воспоминаниях» В. А. Соллогуб, поведавший, как Гоголь в семействе Виельгорских рассказал как-то анекдот о публичном доме: причем, рассказал именно дамам Виельгорским – матери и дочерям. И не просто рассказал. Это был настоящий спектакль, со своей особой интригой. Гоголь, можно сказать, виртуознейше обвел Виельгорскую-мать вокруг пальца.
Луизу Карловну Виельгорскую, урожденную принцессу Бирон, сам император Николай считал излишне педантичной и взыскательной. Это была дама, в высшей степени строгая и крайне высокомерная, притом помешанная на воспитании своих дочерей, на одной из которых как раз и был женат мемуарист (Вл. Соллогуб). «Когда дело касалось столь щекотливого для нее вопроса, теща моя, – писал он в своих воспоминаниях, – была до болезни строптива насчет нравственности». Гоголь обо всех свойствах и привычках Луизы Карловны был отлично осведомлен. И вот именно в присутствии Виельгорской-матери и ее дочерей он как раз и рассказал, а вернее мастерски разыграл в лицах анекдот о публичном доме.
Следует напомнить, что Гоголь фактически был духовным наставником женской половины семьи Виельгорских. И анекдот был им поведан среди беседы, насыщенной религиозно-мистическим колоритом, и начал его Гоголь рассказывать совершенно в унисон с моралистическим пафосом завязавшейся беседы. Любопытно еще и то, что все это происходило в довольно поздний (мистический) период гоголевского жизненного пути – после 1847-го года, когда Гоголь поселился в доме А. П. Толстого и когда с его любовью к скабрезностям как будто было уже покончено.
Духовные ученицы стали утешать погруженного в черную меланхолию Гоголя, и вот как он на это отреагировал. Приведу полный текст этой великолепной устной новеллы сначала в очень подробной записи Соллогуба, а затем в записи, сделанной Н. В. Кукольником (она краткая, но выразительная и имеет свои особые преимущества):
… Гоголь проживал тогда у графа Толстого и был погружен в тот совершенный мистицизм, которым ознаменовались последние годы его жизни. Он был грустен, тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость, и тонкие губы его как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом. Вдруг бледное лицо писателя оживилось, на губах опять заиграла та всем нам известная лукавая улыбочка и в потухающих глазах засветился прежний огонек.
– Да, графиня, – начал он своим резким голосом, – вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть, – графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать, – а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, – продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольствия, – я засиделся вечером у приятеля, где нас собралось человек шесть охотников покалякать. Когда мы поднялись, часы пробили три удара; собеседники наши разбрелись по домам, а меня, так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взялся проводить домой. Пошли мы тихо по улице, разговаривая; ночь стояла чудесная, теплая, безлунная, сухая, а на востоке уже начинала белеть заря – дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился посреди улицы и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и даже, сколько можно было судить при слабом освещении начинавшейся зари, довольно грязный дом. Место это, хотя человек он был и женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: «Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Простите, Николай Васильевич, – обратился он ко мне, – но подождите меня, я хочу узнать…» И он быстро перешел улицу и прильнул к низенькому, ярко освещенному окну, как-то криво выглядывавшему из-под ворот дома с мрачно замкнутыми ставнями. Я тоже, заинтересованный, подошел к окну… Странная картина мне представилась: в довольно большой и опрятной комнате с низеньким потолком и яркими занавесками у окон, в углу, перед большим киотом образов, стоял налой, покрытый потертой парчой; перед налоем высокий, дородный и уже немолодой священник, в темном подряснике, совершал службу, по-видимому, молебствие: зудой, заспанный дьячок вяло, по-видимому, подтягивал ему. Позади священника, несколько вправо, стояла, опираясь на спинку кресла, толстая женщина, на вид лет пятидесяти с лишним, одетая в яркое зеленое шелковое платье и с чепцом украшенным пестрыми лентами на голове; она держалась сановито и грозно, изредка поглядывая вокруг себя; за нею, большею частью на коленях, расположилось пятнадцать или двадцать женщин, в красных, желтых и розовых платьях, с цветами и перьями, в завитых волосах; их щеки рдели таким неприродным румянцем, их наружность так мало соответствовала совершаемому в их присутствии обряду, что я невольно расхохотался и посмотрел на моего приятеля; он только пожал плечами и еще с большим вниманием уставился на окно. Вдруг калитка подле ворот с шумом растворилась, и на пороге показалась толстая женщина, лицом очень похожая на ту, которая в комнате так важно присутствовала на служении. «А, Прасковья Степановна, здравствуйте! – вскричал мой приятель, поспешно подходя к ней и дружески потрясая ее жирную руку. – «Что это у вас происходит?» – «А вот, – забасила толстуха, – сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается. Так пообещалась для доброго почина молебен отслужить».
«Так вот, графиня, – прибавил уже от себя Гоголь, – что же говорить о правилах и обычаях у нас в России?»
Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ Гоголя: надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества рассказать графине Виельгорской подобный анекдотец.
164
Слово «бордель» тактично, а точнее очень умело Гоголем так и не было названо (лишь вначале был сделан намек – «грязный дом», – но сделан таким именно образом, чтобы создавалось впечатление, что речь идет о внешнем виде здания), и лишь к самому финалу повествования становится очевидным: рассказ посвящен именно борделю и его обитательницам.
Сравните теперь подробную, тщательно детализированную запись Вл. Соллогуба с более сжатым, но зато более откровенным вариантом из записной книжки Нестора Кукольника (причем если Соллогуб слышал рассказ в обстановке чванного аристократического семейства, то Кукольник вероятнее всего – в какой-то писательско-артистической компании, то есть в обстановке более свободной):
В обществе, где весьма строго уважали чистоту изящного, упрекали Гоголя, что он сочинения свои испещряет грязью самой подлой и гнусной действительности.
– Может быть, я и виноват, – отвечал Гоголь, – но что же мне делать, когда я как нарочно натыкаюсь на картины, которые еще хуже моих. Вот хотя бы и вчера, иду в церковь. Конечно, в уме моем уже ничего такого, знаете, скандалезного не было. Пришлось идти по переулку, в котором помещался бордель. В нижнем этаже большого дома все окна настежь: летний ветер играет с красными занавесками. Бордель будто стеклянный; все видно. Женщин много; все одеты будто в дорогу собираются; бегают, хлопочут: посреди залы столик покрыт чистой белой салфеткой; на нем икона и свечи горят… Что бы это могло значить?
У самого крылечка встречаю пономаря, который уже повернул в бордель.
– Любезный! – спрашиваю. – Что это у них сегодня?
– Молебен, – покойно отвечал пономарь. – Едут в Нижний на ярмонку; так надо же отслужить молебен, чтобы господь благословил и делу успех послал.
165
В кратком кукольниковском варианте наибольший интерес, как мне кажется, представляет сохраненная, надеюсь, в неприкосновенности своей, замечательная итоговая формула, истинная соль этого анекдота: «надо же отслужить молебен, чтобы господь благословил и делу успех послал».
Возвращаясь к записи, сделанной Вл. Соллогубом, отмечу следующее.
Только то глубокое состояние крайнего изумления, в которое оказались повергнуты слушательницы – и прежде всего чванная и гордая принцесса Бирон в замужестве Виельгорская, – и спасло Гоголя. Но очевидно и следующее: рассказывая анекдот, он как раз и рассчитывал на то, что сумеет вызвать в слушательницах состояние даже не изумления, а шока. Собственно, именно к этому он как раз и стремился.
Так «великий меланхолик» поступил с теми, кто осмелился учить и утешать его. Со своими великосветскими приятельницами Гоголь разделался с помощью анекдота, безошибочно точно, хотя и по контрасту, введенному в разговор моралистической тематики.
Из истории дорожных анекдотов Гоголя
Об испанском цикле
1
Гоголь любил рассказывать об Испании. Его ближайшая приятельница А. О. Смирнова-Россет вообще не верила, что он когда-либо был в Испании и, соответственно, все испанские рассказы его принимала за чистую выдумку:
Один раз говорили мы о разных комфортах в путешествии, и он (Н. В. Гоголь –
Е.К.
) сказал мне, что хуже всего на этот счет в Португалии и советовал мне туда не ездить.
«Вы как это знаете, Николай Васильевич?» – спросила я его.
«Да я там был, пробрался туда из Испании, где также прегадко в трактирах», – отвечал он преспокойно.
Я начала утверждать, что он не был в Испании, что это не может быть, потому что там все в смутах, дерутся на всех перекрестках, что те, которые оттуда приезжают, всегда много рассказывают, а он ровно никогда ничего не говорил.
На все это он очень хладнокровно отвечал:
«На что же все рассказывать и занимать публику? Вы привыкли, чтобы вам с первого слова человек все выкладывал, что знает и не знает, даже и то, что у него на душе».
Я осталась при своем, что он не был в Испании и меж нами осталась эта шутка: «Это когда я был в Испании».
166
Но был Гоголь в Испании или не был, он испанские сюжеты развертывал в живые, сочные устные новеллы, слагавшиеся в совершенно особый отдел цикла дорожных историй.
2
Начиная рассказывать об Испании, Гоголь обычно применял такую тактику. Довольно часто он предварял (или порой завершал) повествование рассуждением о том, что грязнее испанской локанды (трактира) лишь в жидовской корчме:
В 1830-х годах испанские локанды были гораздо грязнее русских станций; грязнее их знаю только жидовскую корчму и один монастырь в Иерусалиме и также на Афоне, где легкая и тяжелая артиллерия, то есть блохи, клопы, тараканы и вши, ночью поднимали настоящий бунт и однажды сражались на моей спине.
167
Попутное замечание. У Гоголя на одном уровне с жидовской корчмой ее невообразимой грязью (и даже превосходят ее) оказываются два монастыря – иерусалимский и афонский; видимо, православный, во всяком случае Афон, славился именно своими православными монастырями. Но в любом случае это были христианские монастыри.
Любое сопоставление монастыря с жидовской корчмой уже было бы страшным кощунством, но сопоставление их по грязи было даже сверхкощунством.
Да, в сфере анекдотической Гоголь был большой безобразник. Но ведь анекдот, восходящий к «Тайной истории» Прокопия Кесарийского, – это жанр тайный, недозволенный, неофициальный. Так что Гоголь канонам жанра отнюдь не изменял. Но возвращаемся к испанскому циклу.
Как правило, вслед за живописным рассказом о грязи испанских трактиров у Гоголя следовала целая цепочка микроновелл:
… Другой случай произошел в гостинице в Мадриде. Все в ней по испанскому обычаю было грязно; Гоголь пожаловался, но хозяин отвечал: «Senor, нашу незабвенную королеву (Изабеллу) причисляют к лику святых, а она во время осады несколько недель не снимала с себя рубашки, и эта рубашка, как святыня, хранится в церкви, а вы жалуетесь, что в•аша простыня нечиста, когда на ней спали только два француза, один англичанин и одна дама очень хорошей фамилии: разве вы чище этих господ?»
Когда Гоголю подали котлетку (жаренную на прованском масле и совершенно холодную), Гоголь снова выразил неудовольствие. Лакей (mozzo) преспокойно пощупал ее грязной рукой и сказал:
– Нет, она тепленькая: пощупайте
ее!
Конечно, полностью реконструировать испанский цикл Гоголя, видимо, уже невозможно, но общий абрис цикла, тематику, отдельные сюжетные звенья вполне реально обозначить.
И будем хотя бы помнить, что существовали испанские рассказы Гоголя, что их слушали и ими заслушивались.
Гоголь и анекдоты-небылицы
(лживые истории)
«Гоголь был лгун», – так начинается статья Ю. М. Лотмана «О «реализме» Гоголя», продиктованная им в больнице в последний год своей жизни (1993). Впрочем, то, что Гоголь был лгун, стало очевидно еще при жизни писателя. П. А. Вяземский в 1836-м году писал:
Гоголь от избытка веселости часто завирался, и вот чем веселость его прилипчива.
170
Но Гоголь не просто любил привирать и в жизни своей, и в творчестве, – он вообще обостренно чувствовал поэзию лжи, эстетику лжи и изнутри знал законы построения анекдота-небылицы (в нем невероятность происшествия подчеркивается, выделается даже и одновременно оно аргументируется как совершенно правдоподобное) и вообще этот жанр ставил чрезвычайно высоко. Так, в «Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору» он проницательно заметил:
Вообще у нас актеры совсем не умеют лгать. Они воображают, что лгать – значит просто нести болтовню. Лгать – значит говорить ложь тоном, так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину, и здесь-то заключается именно все комическое лжи.
171
В полном соответствии с законами построения анекдота-небылицы, Гоголь придумал первый анекдот о Пушкине (именно с этого гоголевского текста, собственно, и берет начало весьма разветвленный к настоящему времени сериал о Пушкине) и включил его во вторую редакцию комедии «Ревизор», но об этом – позже. А теперь несколько слов об одной устной книге лживых историй, которую Гоголь несомненно знал.
П. А. Вяземский включил в свою «Старую записную книжку» небольшую коллекцию анекдотов-небылиц, предварив ее следующим рассуждением:
Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмем, например, князя Цицианова…
172
В 1937-м году Владислав Ходасевич свой очерк «О лгунах» начал с общирной справки, посвященной Д. Е. Цицианову, которого современники называли «русским Мюнхгаузеном». Ходасевич высоко оценил искусство Д. Е. Цицианова и привел несколько его анекдотов-небылиц, извлеченных им из «Старой записной книжки» П. А. Вяземского:
Например, кн. Д. Е. Цицианов, знаменитый враль конца 18-го и начала 19-го столетий, великолепен в таком рассказе…
173
Наконец, Д. Е. Цицианова и его анекдоты-небылицы упомянул в своей последней прижизненной книге Ю. М. Лотман, правда, спутав его при этом с каким-то неведомым Михаилом Цициановым:
В пушкинскую эпоху современники хранили память о великих лжецах как о мастерах особого искусства. В начале девятнадцатого века знаменитым, вошедшим в легенды своего времени лжецом был князь М. Цицианов.
174
На протяжении многих лет я собирал по крупицам цициановские анекдоты, пытаясь реконструировать творившуюся с екатерининских до александровских времен устную книгу о «русском Мюнхгаузене», – книгу, которую отлично знали А. С. Пушкин, П. А. Вяземский и другие. Должен был знать ее и Гоголь.
Писатель вполне мог слышать и самого Цицианова, мог узнать его анекдоты-небылицы в пересказе П. А. Вяземского, А. С. Пушкина, В. А. Жуковского, П. А. Плетнева. И, наконец, Гоголь неминуемо должен был получить весьма обильную информацию о Цицианове от своей ближайшей приятельницы А. О. Смирновой-Россет, которая приходилась Цицианову внучатой племянницей, всячески пропагандировала его устное творчество и сохранила немалое количество его анекдотов.
Одна из прославленных историй Цицианова была о цветных овцах. Она известна в записи П. И. Бартенева, слышавшего ее от Арк. О. Россета, младшего брата Александры Осиповны:
Он (Д. Е. Цицианов – Е. К.) преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собою прелестную картину.
176
Предполагаю и даже уверен, что Гоголь трансформировал этот популярный некогда цициановский анекдот в историю о цветных лошадях и вложил ее в уста Ноздреву, который демонстративно был показан автором, как бескорыстнейший поэт лжи:
И наврет совершенно без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти, и тому подобную чепуху.
177
Хлестаков еще в большей степени, чем Ноздрев, ориентирован на традиции жанра анекдота-небылицы, что, в частности, проявилось и в хлестаковском анекдоте о Пушкине:
А как странно сочиняет Пушкин. Вообразите себе: перед ним стоит в стакане ром, славнейший ром, рублей по сту бутылка, какову только для одного австрийского императора берегут, – и потом уж как начнет писать, так перо только: тр… тр… тр… Недавно он такую написал пиэсу: Лекарство от холеры, что просто волосы дыбом становятся.. У нас один чиновник с ума сошел, когда прочитал.
178
Анекдот был рассказан в бешеном темпе, бегло и потому требует раскрытия. Такого рода реконструкции анекдотов мне приходилось предпринимать, восстанавливая по упоминаниям в письмах, дневниках, записках современников устные новеллы «русского Мюнхгаузена» – Д. Е. Цицианова. Так, например, Ф. В. Ротопчин писал Д. И. Киселеву:
Московских здесь я вижу Архаровых, соседа моего Цицианова, у которого лошадь скачет 500 верст не кормя.
179
Анекдот, судя по всему, был очень популярен; можно сказать, был одной из цициановских визитных карточек, – во всяком случае он попал не к кому-нибудь, а к А. С. Пушкину, в «Домик в Коломне»:
… поплетусь-ка далее
Cо станции на станцию шажком,
Как говорят о том оригинале,
Который, не кормя, на рысаке
Приехал от Москвы к Неве-реке.
180
К Пушкину-то попал (так что Гоголю в любом случае был известен), а вот современники этот анекдот так и не удосужились, увы, записать. Осталось лишь беглое упоминания в письме Ф. В. Ростопчина.
Текст анекдота можно восстановить примерно следующим образом: «У меня такая есть лошадь, что скачет 500 верст не кормя». Собеседник требует объяснения, каким образом это может быть совершено. И Цицианов (а он был мастер на всякого рода пуантирующие псевдобъяснения), ничуть не задумавшись, отвечает: «А так… со станции на станцию шажком».
Таким же образом может быть реконструирован и хлестаковский анекдот о Пушкине: «А как все ж таки странно сочиняет Пушкин!» – «Да почему же странно?» – «Как начнет писать, так перо только скачет: тр… тр… тр…»
Несомненно эти «тр… тр… тр…» не просто произносились, но и показывались, сопровождаясь еще и выразительным жестом, что делало рассказанный анекдот еще более убедительным… Причем этот жест для Гоголя, который сам был виртуозным рассказчиком и часто прибегал к театрально-комическим эффектам, думаю, был достаточно важен. Интересно, что в редакции «Ревизора» 1836-го года мотив скачущего пера в его не только звуковом, но и пластическом выражении уже присутствует, хотя и не связывается еще с именем Пушкина, то есть перо поначалу бешено скачет у чиновника, исполняющего повеление Хлестакова:
Вы, может быть, думаете, что я принадлежу к тем, которые только переписывают бумаги? О нет, совсем нет! Я только приду и скажу: «Это вот так, это вот так», – а там уже чиновник для письма сию минуту пером: … тр… тр… так это скоро.
181
Не исключено, что Гоголь, вкладывая анекдот-небылицу о Пушкине в уста Хлестакову, вспомнил незабываемы цициановский жест из курьерского анекдота о Потемкине, заменив только бешено ударяющую по верстовым столбам шпагу на бешено скачущее перо; вот запись цициановского анекдота, сделанная гоголевской приятельницей А. О. Смирновой-Россет:
Я был, говорил он (Д. Е. Цицианов – Е. К.) фаворитом Потемкина. Он мне говорит:
– Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с горячим калачом.
– Готов, Ваше Сиятельство.
Вот я устроил ящик с комфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам (верстовым – Е. К.) все врем\ тра, тра, тра…
182
Занятно, что и это цициановский анекдот попал к Пушкину, и не куда-нибудь, а в «Евгениий Онегин»:
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают, как забор.
183
Пушкин сопроводил эту строфу прозаическим примечанием, в котором просто пересказал цициановский анекдот о том, что «русский Мюнхгаузен» скакал так быстро, что шпага его ударяла по верстовым столбам, как по забору; в общем, Гоголю этот анекдот в любом случае был известен, если не от самого Цицианова, если не от Смирновой-Россет, то, вполне возможно, от Пушкина:
Сравнение, заимствованное у К***, столь известного игривостию изображения. К***рассказывал, что будучи однажды послан курьером от князя Потемкина к императрице, он ехал так скоро, что шпага его, высунувшись концом из тележки, стучала по верстам, как по частоколу.
184
Как бы то ни было, но Гоголь питал громадный интерес к жанру анекдота-небылицы, и феномен Д. Е. Цицианова, виртуознейшего рассказчика-враля, был для него не только интересен, но и внутренне близок.
Об одном анекдоте Гоголя-лицеиста
Исключительное значение анекдота для Гоголя едва ли не в первую очередь определяется характером особой творческой природы и писателя. Гоголь ведь, собственно говоря, не столько изучал действительность, сколько пытался представить, как могло быть, как бы могло развиться то или иное событие или характер. См. запись доктора А. Т. Тарасенкова по поводу беседы с Гоголем о «Записках сумасшедшего»:
Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: «Читал, но после».
«Да как же вы так верно приблизились к естественности?» – спросил я его.
«Это легко; стоит представить себе…»
185
Ю. М. Лотман в последней своей статье эту особенность Гоголя, писателя и человека, определил так:
Мышление Гоголя как бы трехмерно, оно все время включает в себя модус: «а если бы произошло иначе». Вообще это «а если бы» является основой того, что в творчестве Гоголя обычно называют фантазией.
186
Тут-то и оказывается совершенно необходимым и даже незаменимым анекдот, и вот почему. В анекдоте ведь совершено не важно, было ли на самом деле рассказанное или не было.. В анекдот важно лишь, что так могло быть. Даже самый невероятный анекдот претендует на достоверность, но только достоверность психологическую. Вадим Вацуро необыкновенно точно заметил, написав, что в анекдоте «центр тяжести переносится с фактической на психологическую достоверность события».
Гоголь, воображая, угадывая даже в деталях, что могло в той иои иной неожиданной, какой-то непредсказуемой ситуации произойти, не мог не ориентироваться на законы анекдота, которые он знал и чувствовал совершенно безошибочно. Характерно, что эта способность предельно реально, достоверно представить немыслимую, невероятную ситуацию в первую очередь проявлялась у Гоголя в в сфере устной новеллистики, а потом уже собственно и в письменном творчестве. Анекдот ведь в большинстве случаев реализуется, как невероятное реальное происшествие, и это как раз и делало его необыкновенно родственным гоголевской натуре. И это уже было присуще Николаю Васильевичу с юности.
В «Воспоминании» А. П. Стороженко зафиксирован один из эпизодов из жизни Гоголя-лицеиста, рисующий его именно как рассказчика совершенно определенной тональности (тот самый эпизод, который был упомянут во введении к настоящей главе). Остановимся сейчас на нем поподробнее.
Проходя через незнакомый двор, Гоголь попал под обстрел проклятий хозяйки, крайне рассерженной появлением двух незнакомых людей (Гоголя и Стороженко). Гоголь не стал оправдываться. В качестве ответного хода он создал развернутую устную новеллу, в которой остроумно и предельно достоверно доказывал, что ребенок вконец рассерженной хозяйки точь-в-точь вылитый поросенок:
– Что вам нужно?.. Зачем пришли, ироды? – грозно спросила молодица, остановясь в нескольких от нас шагах.
– Нам сказали, – отвечал спокойно Гоголь, – что здесь живет молодица, у которой дитина похож на поросенка.
– Что такое? – воскликнула молодица, с недоумением посматривая то на нас, то на свое детище.
– Да вот оно! – вскричал Гоголь, указывая на ребенка. – Какое сходство, настоящий поросенок!
– Удивительное, чистейший поросенок! – подхватил я, захохотав во все горло.
– Как! моя дитина похожа на поросенка! – заревела молодица, бледнея от злости. – Шибеники, чтоб вы не дождали завтрашнего дня, сто болячек вам!.. Остапе, Остапе! – закричала она, как будто ее резали. – и кинулась навстречу мужу.
....................
– Послушай, Остапе, что эти богомерзкие школяры, ироды, выгадывают, – задыхаясь от злобы, говорила молодица, – рассказывают, что наша дитина похожа на поросенка!
– Что ж, может быть и правда, – отвечал мужик хладнокровно, – это тебе за то, что ты меня кабаном называешь.
188
Молодица была совершенно повержена, но Гоголь после паузы начинает развертывать другую новеллу, в которой с не меньшей, даже еще и с большей убедительностью, необычайно живописно начал рисовать перед молодицей замечательное, даже великолепное будущее ее ребенка, разные варианты, и все радужные; картинки получились одна ярче другой:
– Ну, полно же, не к лицу такой красивой молодице сердиться. Славный у тебя хлопчик, знатный из него выйдет писарчук: когда вырастет, громада выберет его в головы. – Гоголь погладил по голове ребенка, и я подошел и также погладил дитя.
– Не выберут, – отвечала молодица смягчаясь, – мы бедны, а в головы выбирают только богатых.
– Ну так в москали возьмут.
– Боже сохрани!
– Эка важность! в унтера произведут, придет до тебя в отпуск в крестах, таким молодцом, что все село будет снимать перед ним шапки, а как пойдет по улице, да брязнет шпорами, сабелькой, так дивчата будут глядеть на него да облизываться. «Чей это, – спросят, – служивый?» Как тебя зовут?
– Мартой.
– Мартин, скажут, да и молодец же какой, точно намалеванный! А потом не придет уже, а приедет к тебе тройкой в кибитке, офицером и всякого богатства с собой навезет и гостинцев.
– Что это вы выгадываете – можно ли?
– А почему ж нет? Мало ли теперь из унтеров выслуживаются в офицеры!
– Да, конечно; вот Оксанин пятый год уже офицером и Петров также, чуть ли городничим не поставили его к Лохвицу.
– Вот и твоего также поставят городничим в Ромен. Тогда-то заживешь; в каком будешь почете, уважении, оденут тебя, как пани.
– Полно вам выгадывать неподобное! – вскричала молодица, радостно захохотав. – Можно ли человеку дожить до такого счастья?
Тут Гоголь с необыкновенной увлекательностью начал описывать привольное ее жить в Ромнах: как квартальные будут перед нею расталкивать народ, когда она войдет в церковь, как купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая сударыней-матушкой; как во время ярмарки она будет ходить по лавкам и брать на выбор, как из собственного сундука, разные товары бесплатно; как сын ее женится на богатой панночке и тому подобное.
Молодица слушала Гоголя с напряженным вниманием, ловила каждое его слово. Глаза ее сияли радостно, щеки покрылись ярким румянцем…
189
В итоге молодица полностью принимает на веру и первую и вторую истории, хотя они взаимно отрицают друг друга. Гоголь был настолько психологически достоверен, что убедил молодицу и в первый и во второй раз, хотя поначалу в обоих случаях она отказывалась верить.
Исходя из своего принципа «а если бы произошло иначе», писатель создал две абсолютно противоположных по значению, но жанрово целостных, единых текста. И сама эта противоположность была предумышленная, она обнажала, подчеркивала необыкновенную убедительность Гоголя-рассказчика.
Он врал так, что нельзя было не поверить? Да, одна история полностью отрицала другую и, значит, в одном случае надо было все-таки не поверить. Но таково было, и уже в лицейские годы, феноменальное умение Гоголя представлять свои фантазии как абсолютную реальность, что молодица ему поверила в обоих случаях. Из этой парадоксальной, преднамеренной созданной ситуации и выросла большая двухчастевая устная новелла.
Гоголь и поэтика лжи
Рассказчик небылиц никогда не имеет целью обман или надувательство. В первую очередь он обнажает, разоблачает ложь и надувательства других:
Заметив, вероятно, как трудно бывает подчас втемяшить здравые понятия в бестолковые головы и как легко, с другой стороны, какому-нибудь дерзкому спорщику своим криком оглушить целое общество и заставить его потерять всякое представление о действительности, барон Мюнхгаузен и не пытается в таких случаях возражать. Он умело переводит разговор на безразличные темы, а затем принимается рассказывать о своих путешествиях, походах и забавных приключениях – и все это особенным, ему одному свойственным тоном. Но этот тон как раз и оказывается наиболее подходящим, чтобы обличить искусство лжи, или, выражаясь пристойнее, искусство втирания очков, извлечь его из укромного уголка и выставить напоказ перед всеми.
190
Вышеприведенная характеристика барона Мюнхгаузена, как мне кажется, довольно многое помогает понять в поведенческом комплексе рассказчика анекдотов-небылиц. Кстати, в первой половине XIX столетия книги о бароне Мюнхгаузене в России выходили, но только без обозначения имени автора, а также и без обозначения имени главного героя (Мюнхгаузена). И носило это издание, строившееся как своего рода анонимная автобиография, такое название: «Не любо – не слушай, а лгать не мешай». Не знаю, читал ли его Гоголь, но оно довольно многое может объяснить в нем как рассказчике.
Анекдоты-небылицы, при всем своем бытовом колорите, при всем том, что они зачастую строятся как случаи из жизни, настолько невероятны, настолько нелепо фантастичны, что этим доводят до логического предела, до абсурда тривиальную ложь бытовых вралей. Нелепость такого рода текстов подчеркнута, фантастичность совершенно не скрывается, скорее уж наоборот. И это осознанная тенденция, ибо таким образом создается фон, который должен раскрыть мир тщательно маскируемой лжи.
В анекдотах-небылицах, как правило, есть враль (или хотя бы подразумевается) и супер-враль, который превосходит в искусстве лжи обычного враля и с блеском разоблачает его. По этой модели построена и комедия «Ревизор». Хлестаков – враль по внутреннему призванию; вот признание самого Гоголя:
Хлестаков лжет вовсе не холодно или фанфаронски-театрально, он лжет с чувством; в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни – почти род вдохновения.
191
И он своими вдохновенно безудержными фантазиями разоблачает грязный, изолгавшийся мир, что как раз и производит эффект наказания лжи.
Хлестаковские небылицы буквально пронизывают текст комедии. И звучат они необычайно искренно, правдиво. Вообще «небыличный» слой «Ревизора» по своему характеру глубоко личный, ибо опирается на опыт Гоголя-рассказчика.
Хлестаков ведь не просто завирается, а, рассказывая, придерживается совершенно определенных жанровых критериев; Хлестаков не просто фантазирует, а говорит анекдотами. Развертывая небылицы, которые плетет Хлестаков, в некое единство, Гоголь пародирует, доводит до абсурда стилистику лживых историй. И в некотором роде, думаю, это была попытка взглянуть со стороны и на свой собственный опыт рассказчика и мистификатора, попытка понять и попробовать оправдать себя же самого, ведь небылицами своим Хлестаков фактически наказывает мир закоренелых лгунов и мошенников. Вообще, мне кажется, что со временем Гоголь стал подыскивать можно сказать этическую основу для своих небылиц и розыгрышей, видя в себе орудия наказания, а не одного лишь насмешника и зубоскала.
Точно так же, как и в случае с Хлестаковым, в единый целостный текст фактически развертываются небылицы, которые рассказывает Ноздрев. Собственно, за каждой из этих небылиц стоит какое-то совершенно реальное сюжетно-тематическое ответвление жанра. Рассказ о цветных лошадях связан напрямую с небылицами о диковинных странах и чудесах, там встречающихся. Рассказ о пойманной огромной рыбе, которую не могут поднять два человека, связан с совершенно определенным кругом небылиц, которые были весьма популярны в первой половине XIX столетия; ср.:
Обед был в театральной зале на 120 приборов. В пример изобилия и изящества стола, упомяну о разварном осетре, поданном целиком в паровом котле. Без сомнения рыба сия у римского сибарита была бы смеряна, взвешена и превознесена тут же странствующим бардом; но мы в ее честь скажем только, что как ни усердно трудились мы над нею, но не смогли ее уничтожить.
192
Рассказ о том, как Ноздрев поймал за ногу зайца, явно соотносится с охотничьими байками и т. д.
В целом рассказы Ноздрева выстраиваются в совершенно особый мир лживых историй, имеющий свои традиции, законы, свой устойчивый круг тем и мотивов. Мир этот противостоит обычной тривиальной лжи. Когда Чичиков, после того, как Ноздрев поведал ему свои небылицы, придумывает объяснение того, зачем ему нужны «мертвые души», то Ноздрев, со своей высоты «поэта лжи», презрительно троекратно бросает: «Врешь!»
Гоголь знал поэтику лживых историй досконально, изнутри, ведь он и сам был непревзойденным рассказчиком-лгуном.
Параллель к одному эпизоду из «Носа»
Кроме того, что повесть Гоголя «Нос» откровенно решена в ключе анекдота, она еще пронизана целым рядом микротекстов, которые являются самыми настоящими анекдотами. Эта анекдотическая пропитка «Носа» очень существенна и ни в коей мере не случайна. Анекдот оказывается жанровой доминантой повести и на уровне главного сюжета, и на уровне общего фона.
Напомню один из «текстов в тексте», который совершенно органически входит в состав «Носа».
Когда майор Ковалев, после исчезновения носа, приходит в газету давать объявление о пропаже, возникает ситуация, выстраиваемая, как самый настоящий анекдот.
«Сам чиновник, казалось, был тронут затруднительным положением Ковалева. Желая сколько-нибудь облегчить его горесть, он почел приличным выразить участие свое в нескольких словах:
– Мне, право, очень прискорбно, что с вами случился такой анекдот. Не угодно ли вам понюхать табачку? Это разбивает головные боли и печальные расположения; даже в отношении к геморроидам это хорошо.
Говоря это, чиновник поднес Ковалеву табакерку, довольно ловко повернув под нее крышку с портретом какой-то дамы в шляпке.
Этот неумышленный поступок вывел из терпения Ковалева.
– Я не понимаю, как вы находите место шуткам, – сказал он с сердцем, – разве вы не видите, что у меня именно нет того, чем бы я мог нюхать? Чтоб черт побрал ваш табак! Я теперь не могу смотреть на него…»
Не как источник, а как функциональную параллель к этому эпизоду имеет смысл привести сейчас следующий анекдот из записной книжки Нестора Кукольника, точнее два однотипных анекдота о Я. И. Ростовцеве.
Имея душевные недостатки, Ростовцев был к тому же еще и заика. Это послужило поводом к забавным столкновениям. Однажды отец пришел просить о помещении сына в корпус. На беду он был также заика. Выходит Р<остовцев> прямо к нему:
– Что… о ва… ам угодно?
Тот страшно обиделся. Заикнулся, кривился, кривился, покраснел как рак, наконец выстрелил – «Ничего!» и вышел в бешенстве из комнаты.
В другой раз служащий по армейскому просвещению офицер пришел просить о награждении, но Р<остовцев> не находил возможным исполнить его желание.
– Нет, почтеннейший! Этого нельзя! Государь не согласится.
– Помилуйте, Ваше Превосходительство. Вам стоит только заикнуться.
– Пошел вон! – загремел Ростовцев в бешенстве.
Повесть «Коляска» как анекдот
Повесть «Коляска» характером своего построения и типом сюжета открыто ориентирована на анекдот. Данную особенность повести кратко и точно определил в свое время Г. А. Гуковский: «Это повесть, основанная на анекдоте, сжато изложенная без отступлений и «развертываний», по внешнему виду как бы повесть-шутка».
В самом деле, если в «Петербургских повестях» гоголевский текст всегда представляет собой развернутый анекдот, то в случае с «Коляской» налицо анекдот как таковой, еще не обросший деталями, растягивающими действие, и характеристиками, еще не новеллизировавшийся в полной мере.
Видимо, из-за того, что анекдотический субстрат «Коляски» особенно резко бросается в глаза, повесть эту по довольно давней уже теперь традиции принято выводить из одного совершенно конкретного анекдота.
В комментариях Н. Л. Степанова к «Коляске» читаем следующее:
Сюжет «Коляски» восходит, скорее всего, к тому анекдотическому происшествию с гр. М. Ю. Виельгорским, о котором рассказывает в своих воспоминаниях В. А. Сологуб: «Он был рассеянности баснословной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратись, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне, в звездах и лентах, явились в назначенный час и никого не застали дома. Все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды; и с тех пор к Виельгорскому ни ногой». Как личное сближение Гоголя с В. Сологубом в тот период, так и то обстоятельство, что Гоголь вообще охотно пользовался в своих замыслах анекдотами, – делают весьма убедительным предположение о зависимости сюжета «Коляски» от приведенного рассказа…
196
Перекличка анекдота о рассеянности Виельгорского с сюжетом «Коляски» мне кажется натянутой и произвольной, а сходство если и есть, то оно случайно. Все дело в том, что повесть «Коляска» разоблачает не столько рассеянность, сколько лживость.
Чертокуцкий по пьяному делу забывает о своем обещании. Но даже если б он вдруг и не забыл об обещании и успел бы подготовиться к приходу гостей, ему пришлось бы прятаться от господ-офицеров, ведь та чудо-коляска, о которой он им рассказал, и та коляска, которую все-таки увидели офицеры, – это фактически две разные коляски. Таким образом наказывается не рассеянность, а лживость героя.
Повесть «Коляска» не о рассеянности, а о лжи, о посрамлении лжеца. Но давний комментарий Н. Л. Степанова до сих пор продолжает застилать глаза исследователям Гоголя.
Недавно появилась работа В. Гитина «‘Коляска’ Гоголя: некоторые особенности поэтики анекдота». В ней на материале повести сделаны интересные наблюдения над картинностью и предметностью у Гоголя, но о поэтике анекдота, о специфических законах этого жанра и их роли в построении «Коляски» нет буквально ни одного слова. Правда, анекдот о рассеянности Виельгорского Гитин пересказывает, да еще сообщает:
«К анекдоту у Гоголя была собственная предрасположенность».
Вот и все, что там сказано о связи повести с жанром анекдота. Отмечено, конечно, верно, но это слишком общие слова.
Повесть «Коляска» связана не вообще с анекдотом, а с его совершенно особой разновидностью – с лживой историей, с анекдотом о лжецах.
Обычно такого рода анекдоты строятся как диалог двух лжецов – лжеца и суперлжеца, разоблачающего ложь первого. Но эта традиционная схема знает и варианты, разночтения. Вполне возможны ситуации, когда надобность в суперлжеце, в лжеце-помощнике отпадает, так как происходит саморазоблачение лжеца, либо он, без чьих-либо посторонних услуг, сам себя посрамляет.
Чертокуцкий и есть такой двойной лжец: лжец и супер-лжец в одном лице (таким синтетическим лжецом в России первой половины XIX века был Дмитрий Евсеевич Цицианов, которого называли «русским Мюнхгаузеном»).
Рассказ Чертокуцкого о своей коляске – это мини-цикл самых настоящих анекдотов-небылиц.
Первый, микроновелла о коляске, строится как реализация метафоры ЛЕГКАЯ КАК ПЕРЫШКО:
«У меня, ваше превосходительство, есть чрезвычайная коляска настоящей венской работы». – «Какая? Та, в которой вы приехали?»
«О, нет. Это так, разъездная, собственно для моих поездок, но та… это удивительно, легка как перышко, а когда вы сядете в нее, то просто как бы, с позволения вашего превосходительства, нянька вас в люльке качала!»
У Д. Е. Цицианова была история о медвежьей шубе, которая была самая что ни на есть медвежья и одновременно легкая как пух (она могла быть уложена в носовой платок, складывалась в карман, летала по воздуху и т.д).
История о «цициановской шубе» того же типа, что и сделанное Чертокуцким описание коляски, которое построено как чистейшая «поэзия лжи». Затем следует вторая микроновелла о коляске.
Фактически это целый блок сюжетов, представляющих собой детальное описание коляски и ее немыслимых преимуществ. Венчает же эту цепочку текстов рассказ о том, что в карман коляски можно быка поместить (опять-таки тут стоит вспомнить «цициановскую шубу»:
«А уж укладиста как! то есть я, ваше превосходительство, и не видывал еще такой. Когда я служил, то у меня в ящики помещалось 10 бутылок рому и 20 фунтов табаку, кроме того, со мною еще было около шести мундиров, белье и два чубука, ваше превосходительство, такие длинные, как с позволения сказать, солитер, а в карманы можно целого быка поместить».
Третья микроновелла сама по себе ничего пикантного как будто не представляет, но она очень важна и в контексте двух предыдущих воспринимается как подлинная пуанта ироикомического гимна чудо-коляске.
Чертокуцкий подробнейшим образом говорит о том, как и при каких обстоятельствах (выиграл в карты) он получил свою необыкновенную коляску. Этот момент чрезвычайно показателен, ведь настоящий анекдот-небылица всегда завершается пуантирующим псевдообъяснением.
Согласно канону, откровенно невероятную историю нужно закончить сообщением, доказывающим ее полную достоверность, что в целом как раз и придает тексту совершенно особую остроту.
Итак, повесть «Коляска» связана не вообще с анекдотом, а с анекдотом-небылицей. Именно поэтому повесть столь органично вобрала в себя поэтику лживых историй.
Более того, повесть построена с учетом внутреннего этического пафоса лживых историй, ибо весь смысл «Коляски» в посрамлении лгуна, в том, что он сам выставляет себя на посмешище.
Такая же тактика, имевшая ясную этическую сверхзадачу (развенчание лжеца), в принципе была и у Гоголя как рассказчика устных новелл. Вот характерное признание писателя, сохраненное Н. С. Лесковым:
«Сделай мне такое одолжение, позволь из него такого дурня устроить, который сам себя высечет».
Стреляющая шинель
В первоначальную редакцию эпилога «Шинели» включен рассказ, который, если рассматривать его обособленно, забыв о проблематике повести и об ее трагически-сентиментальном колорите, вполне может быть соотнесен с традицией мюнхгаузениад, с книгой «Не любо – не слушай, а лгать не мешай»:
Все время больной Акакий Акакиевич впадал в поминутный бред: то видел Петровича и заказывал ему сделать шинель с пистолетами, чтобы она могла отстреливать, если еще нападут мошенники, потому что в его комнате везде сидят воры…
203
В окончательном тексте эпилога стреляющей шинели уже нет, но зато там есть вполне эквивалентная история, опять-таки выдержанная в духе анекдота-небылицы, о шинели-капкане:
Явления, одно другого страннее, представлялись ему беспрестанно: то видел он Петровича и заказывал ему сделать шинель с какими-то западнями для воров, которые чудились ему беспрестанно под кроватью.
204
И рассказ о стреляющей шинели и рассказ о шинели-капкане представляют довольно интересный случай, когда берется типичная лживая история и нагружается совершенно иной функцией.
Обычно анекдот-небылица гротескно сгущает реальность, а тут он оказывается непосредственной частью реальности. Анекдот-небылица получает свой статус реальности, вводясь в поток бредового сознания.
Как видим, возможности анекдота-небылицы Гоголь использовал очень по-разному, не только в собственных устных новеллах и не только в сценах, где его герои активно и самозабвенно лгут, но и в сценах, где никакой лжи нет и в помине.
Тяготение к особому типу анекдота, безошибочное понимание его внутренних специфических свойств, – все это и определило громадный удельный вес лживой истории в творчестве Гоголя.
Писатель не только сам мастерски рассказывал анекдоты-небылицы, не только был обостренно внимателен к ним в быту, – он еще и осознавал анекдот-небылицу как литературный жанр, как высокое искусство. Он знал и чувствовал генеалогию этого жанра, его поэтику, характер его тематического репертуара.
Пропитывая бред Башмачкина анекдотами-небылицами, вводя в текст повести истории о стреляющей шинели и шинели-капкане, Гоголь работал в рамках определенной жанровой традиции.
Башмачкин никого не обманывал. Он в самом деле мечтал о стреляющей шинели, которая сама себя сможет защитить и спасти; потому и мечтал, что знал: сам он отстоять свою шинель не способен, – значит, она должна отстоять сама себя. Так не бывает, но так должно быть, раз он слаб и беспомощен. Таким образом, бред Башмачкина через анекдот-небылицу внутренне мотивируется, получает свое реально-психологическое оправдание.
Модель анекдота-небылицы оказывается успешно и эффективно работающей в самых разных контекстах и ситуациях. Для Гоголя такая модель была поистине универсальной.
Композиционные принципы Гоголя и их истоки
Анекдот вклинивается в разговор, оживляя его, динамизируя и ошарашивая слушателей. Анекдот не просто появляется неожиданно – он еще и должен быть к месту: неожиданность появления должна сочетаться с точностью попадания, иначе грош ей цена.
Именно так, с соблюдением двух этих условий, рассказывал анекдоты Гоголь – великий мастер нападения из засады, предельно точно просчитывавший удар, который собирался нанести. Он умел, как никто, сломить слушателей, буквально прижать их к стенке, повергнуть в состояние шока.
Показателен в этом отношении пример с устной новеллой о публичном доме, которую Гоголь рассказал своим духовным ученицам – Л. К. Виельгорской и ее дочерям, причем рассказал среди беседы духовно-мистического содержания. Это был поздний Гоголь – периода второго тома «Мертвых душ». Но так же он рассказывал и в юности, видимо, только еще начиная помышлять о литературной карьере.
Как правило, Гоголь вводил анекдот в разговор по контрасту, поступая так и в юности, и в последние годы своей жизни. Так же, кстати, он построил и «Невский проспект» – первую из петербургских повестей.
Повесть «Невский проспект» построена на соединении трагической истории художника Пескарева, который полюбил страстно девицу легкого поведения и покончил из-за этого с собой, с анекдотом о майоре Пирогове, который стал волочиться за хорошенькой немочкой и которого за это мастеровые Шиллер, Гофман и Кунц пребольно поколотили; причем сначала Пирогов хотел жаловаться по начальству, а потом затанцевался и раздумал.
Анекдот был введен в повесть по контрасту, как контраргумент в споре, как реплика в разговоре о романтических разочарованиях и великих страстях. Принцип такого построения текста Гоголь сформулировал в статье 1831 г. Об архитектуре нынешнего времени, включенной, кстати, писателем вместе с «Невским проспектом» в сборник «Арабески»:
«Истинный эффект заключен в резкой противоположности; красота никогда не бывает так ярка и видна, как в контрасте».
205
Формулирование принципа предшествовало созданию повести «Невский проспект», но самому формулированию предшествовал опыт Гоголя-рассказчика.
Гоголь предпочитал рассказывать анекдоты на чужой территории, а не в резервации, отводимой обычно для этого опасного жанра. В результате происходило оживление анекдота: он становился особенно эффектным и убедительным, рельефным, выпуклым, незабываемо ярким.
Гоголь рассказчик – отрабатывал тот закон стилевого контраста, который впоследствии оказался столь принципиально важен для его творческой практики.
Путь Гоголя-художника и природа анекдота
Василий Гиппиус, говоря о жанровых источниках «Вечеров на хуторе близ Диканьки», выделил «сказки-анекдоты, сказки-новеллы и сказки-трагедии». Коснусь сейчас первой тенденции из трех, намеченных исследователем. Формулировка, предложенная исследователем, представляется мне не совсем точной, и вот почему.
Сказка и анекдот генетически связаны друг с другом, но все-таки это разные жанры; причем их принципиально разводит отношение к реальности.
Анекдот – это то, что невероятно, но что может быть; это то, что психологически достоверно. Рассказывающий анекдот всячески стремится представить его как часть действительности.
Сказка – это то, чего заведомо не может быть. Рассказывающий сказку даже не стремится к тому, чтобы слушатели поверили в достоверность рассказываемого.
Так вот Гоголь в «Вечерах…», конечно же, сказочник. Анекдот если и присутствует в ту пору в творчестве писателя, то в общей сказочной стихии. Прощание с этой стихией предчувствуется в хронологически последней повести «Вечеров…» – в Иване Федоровиче Шпоньке и его тетушке. Но самый переход от сказки к анекдоту намечается во второй книге прозы – в «Миргороде», а осуществляется в «Петербургских повестях», уже целиком выстроенных на анекдоте.
То, что переход к анекдоту опробывается именно в «Миргороде», очень символично, ведь «Миргород», как явствует уже из заглавия, – городской цикл.
Сопоставляя анекдот и сказку, я уже отмечал в свое время, что сказка – жанр преимущественно деревенский, а анекдот – жанр преимущественно городской. Напомню еще раз прежние свои выводы. Для уяснения творческой эволюции Гоголя они крайне важны.
Сказка, в основном, возникла и функционировала в крестьянской среде. М. К. Азадовский в свое время совершенно точно отметил:
«Сказка в том виде, как мы ее знаем, – есть уже порождение крестьянского быта и крестьянской психологии».
Это положение находит широкое подтверждение в темах, образах, социальной направленности сказки и конечно же, в форме принципах организации сказочного текста.
Многоступенчатое построение сказки, замедленность, заторможенность ее действия, традиционные сказочные формулы, во многом клишированные зачин и финал, как неоднократно отмечалось исследователями, восходят к магическим земледельческим обрядам. Сказка не носит, конечно, ритуального характера, но следы этой ритуальности, пусть и потерявшей свой практический, культовый характер, в ней налицо. В частности, Е. М. Мелетинский видит даже в самой структуре сказки пародийный отзвук «шаманизма, обрядов и церемоний».
Вообще психологически сказка очень точно вписывается в атмосферу и ритм деревенских посиделок, в долгие зимние сельские вечера. Само многоступенчатое построение сказки уже обнаруживает основную ее функцию: заполнять время между работами или в дороге. Напомню еще одно наблюдение М. К. Азадовского: «Сказку рассказывали в семье, на посиделках и вечорках, на постоялых дворах, на работах…»
Точно так же и сквозь структуру анекдота явственно просвечивает его социальная природа. Основная сфера распространения анекдота, та среда, в которой он прежде всего создавался и функционировал, наложила на него неизгладимый отпечаток.
Анекдот–жанр городского фольклора; отсюда его динамичная, компактная форма, определяемая ускоренным темпом городской жизни, прямым следствием которого является отбрасывание деталей, повторяющихся действий, второстепенных эпизодов, побочных характеристик и мгновенное выделение сюжетного нерва происшествия.
Из сказки – причем сказки бытовой, новеллистической – горожанин взял то, что соответствовало кругу его интересов и ритму его жизни. Иными словами, из сказки был вычленен один лишь короткий эпизод, забавный, занимательный, остроумный, лишенный откровенной невероятности, как бы реальный. Этот эпизод в новой социально-эстетической среде вырос в особую и вполне самостоятельную форму – жанр, обладающий своей собственной поэтикой и своим репертуаром сюжетов.
«Вечерам на хуторе близ Диканьки» идеально соответствовала сказка как генеральная жанровая тенденция, которая подчиняла себе все остальные жанры, в том числе и анекдот.
Как только цикл повестей из сельского стал городским («Миргород»), жанровая тенденция начала кардинально меняться. Анекдот перестал быть периферией. Но это было только начало поворота.
В «Петербургских повестях» анекдот взял на себя роль жанровой доминанты. Оказалось, что именно он эмоционально, структурно, ритмически в наибольшей степени соответствует столичному быту.
Мир гоголевского Петербурга выстроен на густом, необыкновенно концентрированном анекдотическом субстрате. Теперь периферией стала сказка. Более того, она явно начала анекдотизироваться. А завершение эта тенденция получила в комедии «Ревизор» и поэме «Мертвые души», которые не просто выросли из анекдотов, но еще и оказались буквально настоенными на анекдотах.
Движение Гоголя-художника в целом можно определить как последовательное и стремительное движение к анекдоту. А параллельно с этим развивалось гоголевское устное творчество. На его фоне, собственно, и шло движение писателя к анекдоту.
Причем устные новеллы Гоголя сюжетно, в основном, отнюдь не совпадали с его повестями, комедиями и поэмой. Рассказывал Гоголь об одном, а писал о другом. Но опыт рассказчика учил обращению с анекдотом, помогал изнутри ощущать специфику этого особого жанра, находящегося где-то между литературой и фольклором.
Таким образом, вкус к анекдоту проявлялся у Гоголя на самых различных творческих уровнях, в разных областях словесного искусства.
Сколько писали о движении Гоголя от романтизма к реализму! А ведь это было обозначение ложного, начисто придуманного движения. Реально все происходило иначе. В пределах густой, насыщенной фольклорности Гоголя менялась жанровая ориентация писателя. Он шел от сказки к анекдоту, от невероятного как невероятного к невероятному как реальному. Так что оперирование понятиями РОМАНТИЗМ и РЕАЛИЗМ в случае с Гоголем не уясняло, а только запутывало дело. А вот обращение к анекдоту тут давно назрело. Анекдот это именно тот ключик, которым можно и нужно отомкнуть мир Гоголя.