Рукопись, обнаруженная в библиотеке Смоленского Авраамиевского монастыря
Мы привыкли во многом воспринимать партизанскую войну 1812 году по «Войне и миру». Но великий Лев Толстой создал художественно безупречное, но во многом идеализированное представление о дубине народной войны. В реальности всё было не так просто и по-настоящему страшно.
Как в действительности начиналось партизанское движение в 1812 года, читатель сможет узнать из предлагаемой книги. В основе её громкая некогда история подполковника Павла Энгельгардта, создавшего из своих крестьян партизанский отряд, с которым ловил и уничтожал солдат и офицеров «Великой армии». Крестьяне же не хотели воевать и ждали выгод от нового французского начальства. Они донесли в Смоленск оккупационным властям, что барин их вынуждает убивать французов. Энгельгардт был схвачен, предан суду и казнён.
Император Александр I объявил его национальным героем. Памятник на месте казни Энгельгардта, возведённый по личному распоряжению Николая I, после революции был уничтожен. Остались лишь старые открытки и факты, которые не должны быть забыты.
Рукопись, обнаруженная в библиотеке Смоленского Авраамиевского монастыря
Пролог
У деревеньки Ляхово Смоленского уезда Смоленской же губернии 28 октября 1812 года произошла грандиозная партизанская битва, уникальная для той войны.
Партизаны, нападавшие, как правило, ночью и с тылу, тут сошлись в открытом бою с частями сводной дивизии генерала Бараге д’Ильера.
Казачьи полки атаковали неприятеля, преследовали 15 верст, загнали в болото и уничтожили. При этом были захвачены обозы, транспорт с фуражом и провиантом и 700 кирасир. Артиллеристы из отряда Сеславина подорвали у неприятеля патронные ящики. Генерал Ожера, под началом которого находилось более тысячи человек пехоты и два эскадрона егерей, сдался партизану Фигнеру. Сеславин захватил одного генерала, шестьдесят одного обер-офицера и тысячу шестьсот пятьдесят солдат.
Партизанские партии Давыдова, Сеславина и Фигнера соединились у деревеньки Дубасищи ещё 24 октября, обнаружили сводную дивизию французов, призвали на помощь казачий корпус Орлова-Денисова и решили атаковать. Вот краткая предыстория этой грандиозной партизанской битвы.
Когда произошло соединение упомянутых отрядов, Денис Давыдов впервые сошелся в беседе со знаменитым партизаном и разведчиком Александром Самуиловичем Фигнером, и даже вышел у них весьма горячий спор.
Александр Самуилович, при всех блистательнейших военных дарованиях (и не только военных, кстати: он потрясающе владел не только французским, но и итальянским, польским, немецким, что позволяло ему под видом польского или итальянского офицера разгуливать по захваченной врагом Москве), был известен ещё и тем, что он расстреливал и вешал захваченных в плен захватчиков сотнями, и не знал пощады, действуя не по душевному порыву, а обдуманно.
И, кстати, поводом к встрече послужило то, что Фигнер бросился к Давыдову и стал просить, чтобы тот отдал ему своих пленных для «растерзания». Именно так и выразился.
Вот превосходнейший рассказ об этом самого Дениса Давыдова, бывшего не только «поэтом-партизаном», но и неподражаемым рассказчиком:
«Друзья мои, едва только Фигнер узнал об пленных, захваченных моими ахтырскими гусарами, как бросился просить меня, дабы я позволил растерзать их каким-то новым казакам его, кои, как говорил он, ещё не натравлены. Не могу выразить, что почувствовал я противуположности страшных слов сих с красивыми чертами лица Фигнера, с взором его — добрым, ласковым, приятным.
Но как припомнил я превосходные военные дарования его, отважность, предприимчивость, то с нескрываемым сожалением сказал ему: „Любезнейший Александр Самуилович! Прошу тебя, не лишай меня заблуждения. Оставь меня думать, что великодушие есть душа твоих дарований“.
Фигнер, не раздумывая, довольно резво и с весьма ехидною улыбкою заметил мне: „Господь с тобою! Да разве ты сам не расстреливаешь?“
Я ответствовал решительно и твёрдо: „Да, расстрелял двух изменников отечеству, из коих один был грабитель храма божия. Изменников да мародёров надобно изничтожать, но воинов, взятых в честном бою — мы не имеем такого права. И ещё, Александр Самуилович. Я прощаю смертоубийству, коему причина — заблуждения сердца огненного. Страсть к благу общему, часто вредная, но очаровательная в великодушии своём. И пока вижу в человеке возвышенность чувств, увлекающих его на подвиги отважные, безрассудные и даже бесчеловечные, — я подам, не раздумывая, руку сему благородному чудовищу и готов делить с ним мнение людей, хотя бы чести его приговор написан был в сердцах всего человечества! Но презираю убийцу по расчётам или по врожденной склонности к разрушению“.
Фигнер помолчал, а потом сказал, четко проговаривая каждое слово: „Как бы то ни было, я не стану обременять себя пленными. Так и знай. И ещё? Ты ведаешь, конечно, о судьбе незабвенного Павла Ивановича Энгельгардта, подло убиенного захватчиками земли нашей. Так вот, это был человек богатырской силы. Он хватал пойманного солдата или офицера „Великой армии“ и кидал в болото. Он самолично погубил не одну вражескую душу. И он был прав, ибо враг, преступивший рубеж России, обречен на гибель“».
Именно о Павле Ивановиче Энгельгардте и некоторых других первых партизанах 1812 года и пойдет речь в нижеследующем труде и прилагаемых к нему материалах.
От публикатора
Сколько можно судить, предлагаемый труд, значившийся под заголовком «Старые смоленские хроники», был написан в предъюбилейные месяцы 1912 года, но тогда по неизвестным причинам так и не был отдан в печать. Теперь, наконец-то, рукопись неизвестного автора, скрывшегося за инициалами С. М., дождалась своего обнародования.
Труд этот был, судя по всему, создан одним из смоленских краеведов предреволюционной эпохи (возможно, студентом или даже преподавателем тамошней духовной семинарии, существовавшей при мужском Авраамиевском монастыре) и до сих пор во многих отношениях не утерял своего исторического значения как первый подступ к описанию партизанского движения в Смоленской губернии в 1812 году.
Как рукопись, чисто светская по своему характеру, оказалась в библиотеке Авраамиевского монастыря, объяснить затрудняюсь. Разве что всё дело именно в том, что автор настоящего труда имел прямое отношение к семинарии, устроенной при монастыре, как студент или как преподаватель. По традиции историки Смоленска зачастую являлись духовными лицами.
Ефим Курганов,
доктор философии. г. Париж. 18 мая 2011 года.
Из «старых смоленских хроник»
Позван я был французами в Спасскую церковь, где содержались под стражею разные плененные русские, в том числе и отставной подполковник Павел Иванович Энгельгардт.Отец Никифор (Мурзакевич),
На него показали, что он убивал французских мародёров.священник Одигитриевской церкви города Смоленска, церковный писатель и историк Смоленска.
Приговорённого к расстрелянию я исповедал, приобщил святых тайн и проводил на место. За Молоховскими воротами направо, во рву его расстреляли (15 октября) и зарыли, дозволив отслужить по нём панихиду.
Кочевье на соломе под крышею неба!Денис Давыдов,
Вседневная встреча со смертию! Неугомонная, залётная жизнь партизанская! Вспоминаю о вас с любовию и тогда, как покой и безмятежие нежат меня, беспечного, в кругу моего семейства! Я счастлив… Но отчего тоскую и теперь о времени, когда голова кипела отважными замыслами и грудь, полная обширнейших надежд, трепетала честолюбием изящным, поэтическим?поэт и партизан.
Тетрадь первая. Государь прибывает в Смоленск
Глава первая. 9 июля
Император Александр Павлович, покинувший по настоянию ближайшего своего окружения действующую армию, спешно направлялся в первопрестольную столицу нашу, дабы поднимать на священную битву против грозного неприятеля российское дворянство и народ российский. Но ещё до Москвы сию священную миссию государь должен был осуществить в пределах Смоленской губернии. Его Величеству донесли, что там царит полнейшая паника, переходящая в хаос, ибо на Смоленщину надвигалась страшная туча и раздавались уже громовые раскаты — шла «Великая армия».
Первоначально Его Величество прибыл в Поречье — село дворцовой казённой волости по мановению могучей воли матушки Екатерины Великой превращённое в уездный город. Там императора ждали уже пореченский городничий Амболевский и пореченский предводитель дворянства Баранцев. Сии двое представили государю и его свите отряды формирующегося ополчения, а затем незамедлительно препроводили Александра Павловича в Смоленск.
Июля 9-го дня 1812 года в 11 часов утра государь уже лобызал барона Аша, смоленского военного губернатора. Происходило это в губернаторском (бывшем царском) дворце, на площади Блонье.
За бароном Ашем выстроилось смоленское дворянство — представители всех 12-ти уездов губернии. Ещё несколько часов пред сим в городе царила неимоверная паника, но тут всё как рукой сняло, вплоть до отъезда Александра Павловича. В честь государя неслись радостные приветственные клики. Впрочем, Его Величество досадливо поморщился от шума и движением руки остановил галдеж. Воцарилось молчание.
Тогда Александр Павлович стремительным шагом отошёл от губернатора барона Аша и, раздвинув толпящихся, подошел к Сергею Ивановичу Лесли, предводителю смоленского дворянства. Это был потомок шотландских рыцарей, кои в составе польского войска короля Владислава в семнадцатом столетии штурмовали Смоленск, а затем остались тут и превратились в коренных русаков и даже в горячих патриотов нашей земли.
Государь обнял Сергея Ивановича и что-то доверительно пошептал ему на ухо. Лесли согласно кивал головой своей, а затем громким пронзительным голосом возгласил: «Господа! В сию страшную годину Его Величество дозволяет всем нам вооружать наших дворовых людей…» По зале прошёл ропот, и было не совсем даже понятно, насколько он одобрителен. В любом случае присутствующие были явно потрясены тем, что услышали от своего предводителя дворянства. Несколько ошарашен был и сам Сергей Иванович, но сам потомок шотландских рыцарей был явно обрадован услышанным от своего императора.
Прошло ещё несколько мгновений. Зала гудела. Тем временем Лесли обратился с какою-то просьбою к Александру Павловичу и подвёл его к группе бравых дворян, глядевших с благоговением на государя. То были дальние родичи Сергея Ивановича — отставной генерал-майор Дмитрий Егорович Лесли и четверо его сыновей — Александр, Георгий, Егор и Пётр. Вся четверка успела уже повоевать супротив Бонапарта в прежних кампаниях, а теперь находилась на покое, в своих обширных поместьях. Дмитрий Егорович, несмотря на почтенный возраст свой, горячо заверил Его Величество, что он и дети его никоим образом не смирятся с присутствием в нашем крае неприятеля.
Государь счастливо заулыбался и радостно воскликнул: «Коли так, родные мои, то надобно непременно свести вас вот с кем…» Он обернулся к своей свите и поманил громадного белокурого красавца с сияющими голубыми глазами, несколько чересчур вытаращенными, что впрочем, тому только придавало шарма. То был генерал-майор Фердинанд Фёдорович Винценгероде, из гессен-кассельского баронского рода, заклятый враг революционной Франции и Бонапарта. Сей Винценгероде не пропускал ни одной антинаполеоновской кампании. Он неоднократно был и в российской службе, быстро прошёл путь от майора до генерал-майора, был адъютантом великого князя Константина Павловича. А потом стал и генерал-адъютантом императора Александра Павловича.
Сей Винценгероде, при исключительной порядочности своей, был нраву необычайно пылкого, вечно на что-нибудь обижался или негодовал на что-нибудь. Он несколько раз выходил из российской службы. Но в мае 1812 года, уразумев, что назревает страшная война с недругом его, опять попросился к нам и состоял при государе. Но ещё июля 7-го дня было высочайше решено, что Александр Павлович временно расстанется с верным своим рыцарем: сам он последует в Москву, а Винценгероде останется в Смоленске сторожить город от нежданных наскоков неприятеля.
Сей Винценгероде и стал командиром первого партизанского соединения в 1812 году. Потом, перед уходом французов из Москвы, он попался в плен, но в итоге был отбит отрядом урядника Дудкина. Винценгероде прослышал, что Наполеон отдал маршалу Мортье приказ взорвать Кремль. В то время Винценгероде стоял уже на тогдашней окраине Москвы со своим авангардом (меж Петровским парком и бутырской заставой). Придя в совершенный ужас от того, что может быть взорвана русская национальная святыня, он тут же с белым флагом парламентера в сопровождении одного лишь своего адъютанта Льва Нарышкина и одного казака ринулся в Кремль, решив уговорить Мортье не исполнять зверский приказ Наполеона, и был вопреки всем установленным тогда международным военным правилам арестован французами.
Да, забыв о смертельной опасности, угрожавшей ему, полетел спасать Кремль!
Такой это был наёмник, преданный безраздельно Его Величеству Александру Павловичу, болеющий всею душою за Россию. Не зря император так на него всегда полагался, что вызывало во многих наших придворных и военных (Денисе Давыдове, например) лютую зависть и ревность.
Таков был обруганный и приниженный Денисом Давыдовым генерал-адъютант Винценгероде, а вина последнего была лишь в том, что Денис Давыдов отдан под его начало.
Но вернёмся к утру 9 июля. Итак, государь поманил к себе Винценгероде и представил Фердинанда Фёдоровича всем братьям Лесли, сказав при этом: «А вот тебе, дружочек мой, и первые помощники». После чего Его Величество оставил сию группу и пошел стремительно прогуливаться по зале губернаторского дворца.
Вскоре Александр Павлович заметил одного прежнего своего, можно сказать, знакомца, скромно и задумчиво прислонившегося к стенке, и незамедлительно подлетел к нему.
Это был невысокого роста человечек, невзрачный, лысоватый; длинные прямые волосы спускались низко по бокам черепа, в середине образовывавшего круглую голую поляну. Был он в штатском и вид имел совсем не воинственный. Между тем, государь, несмотря на свою близорукость, сразу же признал в нём генерал-майора Евгения Ивановича Оленина.
Он из смоленских дворян и в составе смоленского мушкетерского полка проделал с Суворовым итальянский и швейцарский походы, в битве за Сен-Готардский перевал был трижды контужен. По окончании сих походов император Павел Петрович наградил его и перевел тем же полковничьим чином в лейб-гвардии конный полк. Генеральский же чин сей Оленин получил уже при Александре Павловиче. Он славно дрался в антинаполеоновских кампаниях, а при Аустерлице на глазах у великого князя Павловича захватил не менее трёх сотен пленных и отбил неприятельское знамя. Ещё бы государю его не помнить!
После 1808 года Оленин был по болезни в отставке и проживал в своём смоленском именьице.
Александр Павлович стал расспрашивать Евгения Ивановича об его житье-бытье, об здоровье, а потом настоятельно просил опять поступить на воинскую службу. «Ты сейчас очень нужен России», — сказал государь. Оленин, не раздумывая, дал согласие. И тогда государь тут же подвёл его к естественно образовавшемуся кругу, состоявшего из братьев Лесли; в центре же круга находилась громадная статная фигура генерал-адъютанта Винценгероде.
Пристроив Оленина, государь, весьма довольный, двинулся дальше и почти сразу же наткнулся на большую группу, которая тут же расступилась пред ним и окружила его, возбуждённо и радостно что-то говоря. То был клан Энгельгардтов, имеющих в Смоленской губернии множество больших и малых вотчин.
Как только государь оказался в центре энгельгардтова круга, все они стали клясться в верности Его Величеству и в ненависти к проклятому Бонапарту. Едва ли не каждое восклицание, исторгаемое из душ этих людей, лило, безо всякого сомнения, подлинный бальзам на душу нашего государя.
Выслушав всех, Его Величество прочувствованно заметил: «Только, ради Господа, подкрепите ваши замечательные слова, друзья мои, делом. Непременно подкрепите! Бейте супостата!»
Энгельгардты — довольно-таки древний баронский род швейцарского происхождения. Но история наших Энгельгардтов начинается с момента, когда некий Георг Энгельгардт переселился из Цюриха в Лифляндию. Потомки сего Георга так и остались в Лифляндии. А в семнадцатом столетии Вернер Энгельгардт (в России потом он стал Еремеем) вступил в войско польского короля Сигизмунда и в составе этого войска брал Смоленск, в награду за что и получил на Смоленщине поместья. Так там и осели Энгельгардты и стали затем настоящими русаками, оправославились даже. И вот они стояли пред российским государем и изливали свои патриотические восторги, совершенно искренние.
А поодаль от них стоял мужчина громадного роста, напоминавший то ли быка, то ли медведя. Шитый золотом дворянский мундир, который широко облегал его необъятную фигуру (мундир достался ему от отца, бывшего по стати своей даже ещё выше и объёмней своего наследника) рождал ещё одно сравнение — с солнцем что ли. Во всяком случае, это скорее был не человек, а явление природы. Могучее и страшное.
Между прочим, сей богатырь тоже был Энгельгардт, но прочие члены клана его сильно не жаловали, вот он и стоял отдельно, как бы сам по себе. Сумрачный. Недовольный. Независимый.
Помещик Пореченского уезда Смоленской губернии отставной подполковник Павел Иванович Энгельгардт, в отличие от многих своих родичей, не был состоятельным землевладельцем. Отнюдь. Скорее он был очень небогат и, пожалуй, даже довольно-таки беден. В его основном имении (Дягилево) было всего 77 душ крестьян. Но Энгельгардты сторонились его совсем не поэтому. Причина была в ином.
При всей скудости своих средств, Павел Иванович был знатен и чванлив. Он полагал, что по общественному своему весу никто из Энгельгардтов не может с ним сравниться, что, естественно, родичей его крайне обижало.
Надо сказать, что для чванливости Павла Ивановича Энгельгардта были некоторые основания. Вот, что я имею в виду.
Родной брат его отца (Ивана Андреевича) Василий Андреевич Энгельгардт женился на сестре самого светлейшего князя Григория Потёмкина, и она родила пятерых дочерей. Они-то и стали основными наследницами князя Потёмкина. Были баснословно богатыми и имели особый вес в обществе. Особенно Потёмкин жаловал Александру Васильевну Энгельгардт (говорят, даже был с ней в любовной связи).
Сия Александра Васильевна (по супругу Браницкая), одна из богатейших и влиятельнейших женщин Российской империи, благоволила к своему кузену Павлуше Энгельгардту. Именно она устроила его в Первый Петербургский шляхетный кадетский корпус и вообще оказывала всяческие благодеяния, что вызывало у смоленских Энгельгардтов чувство законной ревности.
Но необходимо назвать ещё одну причину, по которой Павла Ивановича Энгельгардта не жаловали смоленские его родичи.
Он был необычайно страстным поклонником горячительных напитков и особливо «дягилевки» (род охотничьей водки «Ерофеич»), которая производилась его крестьянами.
Можно сказать, что Павел Иванович всегда был навеселе, а когда очень навеселе, то впадал даже в буйство, крушил мебель, а бывало, что и дрался.
Всё это родичам его казалось совсем не комильфо, и они открыто стыдились, что принадлежат к одному роду с этим медведем, охочим до пьяного меду.
И открыто Энгельгардты возмущались тем, что Павел Иванович буквально никогда не расставался с огромной серебряной флягой, на коей был выбит герб рода Энгельгардтов.
Вот и в залу губернаторского дворца, где государь встречался со смоленским дворянством, Павел Иванович не постеснялся явиться со своей неизменной флягой — этим вызовом местному обществу.
Правда, когда государь, отделившись от группы Энгельгардтов, стремительно направился к нему, Павел Иванович мигом спрятал флягу за полу своего громадного шитого золотом мундира.
До того он никогда не был представлен государю, Но Александр Павлович, конечно, был наслышан о подполковнике Павле Энгельгардте, об его отличной службе в ополчении 1807 года и об его винных «художествах».
Беседа императора со скандальным кузеном Александры Васильевны Браницкой была непродолжительной, но милостивой. Александр Павлович спросил у него, что он собирается предпринимать в нынешних тревожных обстоятельствах и не собирается ли покидать пределы своих владений, как некоторые другие помещики.
Павел Иванович отвечал до неприличия скупо: «Государь, куда же я поеду от родной смоленской земли? Тут останусь, и басурману спуску не дам».
При этих словах император приветливо, но молча поклонился Энгельгардту и двинулся дальше. Тут на него налетел высокий, необычайно худой, весь извивающийся змееподобный человек и рассыпался в подобострастных поклонах и приветствиях.
Это был некто Голынский, богатейший землевладелец Могилевской губернии, имевший, впрочем, кой-какую недвижимость в городе Белом на Смоленщине. В царствование Павла Петровича он имел грязные тяжбы с соседями, по решению государя получил триста палок и был посажен в Петропавловскую крепость. Освободили его лишь с восшествием на престол Александра Павловича. Вот теперь при встрече с государем он и изливался в благодарностях.
Правда, Его Величество прервал этот фонтан из приторного сахаристого сиропа и осведомился: «Что же, любезнейший, вы собираетесь делать в нынешних обстоятельствах?» Но Голынский как будто не слышал ничего и продолжал говорить о своих тяжбах, и что был несправедливо посажен за тюремный замок, и что только Его Величество Александр Павлович установил справедливость.
Император досадливо махнул рукой и пошел к выходу из залы. Однако Голынский нагнал его и стал уже теперь болтать что-то в том духе, как он презирает французов, этих легкомысленнейших созданий, и что их нечего бояться. Тут уже государь пустился чуть ли не бегом.
За государем Александром Павловичем неизменно, буквально как тени, следовали двое. Это были его флигель-адъютанты: полковник Александр Бенкендорф и ротмистр князь Сергей Волконский; будущий шеф корпуса жандармов и будущий декабрист. Было решено, что они также останутся в Смоленске. Высочайше был уже заготовлен приказ об их назначении штаб-офицерами при генерале Винценгероде.
Следом несся губернатор барон Казимир Аш, при излишней округлости своей страшно пыхтя и обливаясь потом.
А генерал-адъютант барон Винценгероде по-прежнему оставался в плену семейства Лесли, но кажется, он вовсе не жалел об этом, скорее — наоборот.
Беседа у них шла весьма оживлённая. Фердинанд Фёдорович усиленно жестикулировал, взор же буквально пылал: громадные голубые глаза излучали сияние. Бравые братья вытянулись пред ним в струнку и что-то докладывали. И особенно горячился Александр Дмитриевич Лесли. Пылкостию своею он чем-то походил на барона.
Разговор, конечно же, шёл об двигавшихся в сторону Смоленской губернии и об средствах их одоления. Лесли жаловались, что многие помещики тамошние бегут за пределы губернии, даже и не думая о противодействии врагу.
Винценгероде бурно негодовал, был даже в самом форменном бешенстве.
Но говорили братья Лесли и об том, что изменники отнюдь не все, и что смоляне, в отличие от дворян, скажем, Виленской губернии, ни в коем случае не встретят Бонапарта с распростертыми объятиями.
Фердинанд Фёдорович кивал согласно головой, одобрительно покачивал длинным своим носом и делал какие-то отрывистые замечания, судя по всему совершенно благожелательные. Выглядел он при этом довольным и даже радостным.
Публика стала расходиться, а генерал-адъютант Винценгероде всё ещё был окружён этими Лесли, бравыми потомками шотландских рыцарей и пылкими, неудержимыми, глубоко истинными патриотами земли русской.
Меж тем, часы на площади Блонье пробили двенадцать часов дня, и это прервало оживлённую беседу самым решительным образом. Вот-вот должен был начаться молебен.
Винценгероде, белокурый голубоглазый гигант, в окружении высоких, статных как на подбор братьев Лесли, буквально ринулся, полетел к кафедральному собору.
Глава вторая. 9 июля (окончание)
По выходе из губернаторского дворца государь Александр Павлович направился на молебствие в собор Успения святой Богородицы (храм сей возводился более ста лет и был выстроен на месте храма, заложенного ещё Владимиром Мономахом и взорванного в XYII столетии во время осады Смоленска поляками).
Когда император проходил мимо здания городского магистрата, его там встретили все чины этого учреждения и земно ему поклонились. Неуёмный Голынский был уже там, вертелся, крутился и тоже кланялся, но как-то слишком уж по фиглярски. Александр Павлович сделал вид, что не замечает его; к тому же он спешил на молебен.
После молебна государь посетил архиерея. Тот откровенно поведал Его Величеству, что в городе пред самым приездом государя была страшная паника, и особливо среди дворянства и чиновничества, тогда как низшие классы более или менее спокойны. Узнав обо всем этом. Александр Павлович оставил особый рескрипт на имя смоленского епископа Иринея, в коем увещевал хранить спокойствие и быть стойкими пред наступающим неприятелем: «Узнав, что некоторые поселяне и жители, оставляя поля и работы, скрываются и бегут от малочисленных неприятельских разъездов, появляющихся в далеком ещё расстоянии от Смоленска, возлагаем мы на вас пастырский долг: внушениями и увещаниями своими ободрять их и не только отвращать от страха и побега, но наоборот — убеждать, как того и требует долг и вера христианская, чтобы они, совокупляясь вместе, старались вооружиться, чем только могут. Дабы, не давая никакого пристанища врагам, везде и повсюду истребляли их и, вместо робости, наносили им самим великий вред и ужас».
Потом был обед. Несколько слов о нём, точнее об его финальной части. Когда все за десертом двинулись в диванную, государя вдруг окружила группа Энгельгардтов. Все они наперебой стали клясться в верности и что нещадно станут бить французов, как только те появятся в пределах губернии.
Государь вдруг осведомился у них: «Что же вы сторонитесь родича вашего… подполковника Энгельгардта? Чем это он не люб вам?»
Энгельгардты замолкли, а один из них сказал: «Да позорит он нас, наш славный род, Ваше Величество».
«Чем же это позорит он вас?» — полюбопытствовал Александр Павлович, не в силах скрыть изумления.
Тот же Энгельгардт после минутного раздумья ответствовал следующим образом:
«Да как же не позорит? Выгнал супругу свою и завёл в именье своём самый настоящий гарем из дворовых девок и даже не думает сего обстоятельства скрывать».
При этих словах государь заливисто рассмеялся и стал искать глазами подполковника Энгельгардта, но так и не нашёл. Тогда Его Величество повернулся к стоявшему за его спиной ротмистру Сергею Волконскому, своему флигель-адъютанту, и попросил, чтобы он спешно разыскал и подвёл к нему Павла Ивановича.
Не прошло буквально и пяти минут, как перед государем уже высилась гора, именуемая Павлом Ивановичем Энгельгардтом, и гора не вполне уже трезвая…
«Ну, что, любезный друг! — обратился к нему император, — неужто сказывают правду, и ты и в самом деле завел у себя в Дягилеве подлинный гарем?»
Тут Павел Иванович, несмотря на обычную храбрость свою и всегдашнюю самоуверенность, несколько задрожал и не мог скрыть испуга, явно мелькнувшего в больших круглых чёрных глазах его. Государь заметил это и лукаво улыбнулся.
Он понимал, что Энгельгардт, как видно, ожидает страшного высочайшего нагоняя, даже и не помышляя о том, что пред ним находится один из величайших, несравненных дамских соблазнителей того времени, необычайно страстный, истинно дионисический поклонник женской красоты. И смольнянки очень даже волновали императора.
Помолчав несколько, Его Величество продолжал говорить, не убирая лукавой улыбки со своего прекрасного лица:
«Слушай, Энгельгардт, вот как побьем супостата Бонапарта, непременно наведаюсь к тебе. Примешь в гости? Ужас, как хочется пощупать твоих девчонок».
И государь отошел, оставив Павла Ивановича в такой растерянности, в какой тот никогда, кажется, и не бывал прежде. Энгельгардт стоял, а вернее высился посреди диванной залы, разинув от изумления рот.
Однако ещё большее впечатление сценка эта произвела на толпившихся вокруг Энгельгардтов. Они казались неимоверно близки к самому настоящему обмороку и были ещё более злы, чем ранее, на родича своего, владельца сельца Дягилево.
Так что обед завершился более чем пикантно и весьма живописно.
Но особого времени для отвлечений и раздумий не оставалось. По окончании обеда сделан был смотр отряду генерал-адъютанта Винценгероде. Там было 27 эскадронов и батальонов, собранных из запасных команд, а также из пребывающих в отпуску офицеров, оказавшихся в то время на территории Смоленской губернии.
Передовой частью отряда, совсем небольшой, командовал генерал-майор Евгений Иванович Оленин. Сразу же по окончании смотра последний со своей крошечной командой был отправлен в местечко Ляды, около города Красного, что на границе Могилевской и Смоленской губерний. Основная задача отряда заключалась не столько в обороне, сколько в добыче сведений об расположении войск противника: Оленин должен был своевременно предупредить, когда могут появиться основные силы Бонапарта.
Кроме того, в Лядах пребывал жидовский проповедник Шнеур Залман. Это был изумительный мудрец и заклятый враг Бонапарта. Он проклял императора французов и поставлял русской армии разведчиков из числа своих учеников.
И государь наистрожайше повелел охранять сего Шнеура Залмана как зеницу ока, а в случае приближения основных неприятельских сил забрать вместе со всем многочисленным семейством его и вывести в совсем безопасное место. Что и было проделано генералом Олениным безукоризненно.
Кроме того, тогда девятого числа генерал-адъютант Винценгероде призвал к себе всех четырёх братьев Лесли и призвал поставить конный добровольческий отряд хотя бы из двадцати человек, дабы отдать его в распоряжение генерала Оленина, отправленного в Ляды. Забегая вперёд, замечу, что братья Лесли поставили отряд не в двадцать, а в 60 человек.
Общей же и главной целью отряда Винценгероде было защищать Смоленск по тракту к Красному и Могилеву от занятия Смоленска как пункта, где первая и вторая армии соединятся. Надобно было в преддверии встречи двух командующих (Барклая и Багратиона) и их соединений охранять Смоленск от внезапного coup de main (нападения).
Винценгероде блистательнейше справился с возложенной на него задачей. При этом ему очень помогли его штаб-офицеры, и особливо полковник Бенкендорф, имевший громадный и неоценимый опыт партизанской войны в Грузии, Турции и Греции. Но это я забегаю вперёд, а покамест вернёмся к 9 июля.
Ближе к вечеру, когда несколько схлынула бешеная жара, государь совершил пешую прогулку по Смоленску, коей остался чрезвычайно доволен. Он несколько раз повторил: «Да, это чудо, а не город». Никто ещё не догадывался, что через несколько недель это чудо превратится в груду обгорелых зданий и россыпь пепелищ.
После ужина же Его Величество уединился в предоставленной ему опочивальне губернаторского дворца с какою-то дамою. Злые языки поговаривали, что сия честь была оказана чуть ли не самой супруге губернатора барона Аша, весьма молодой, сравнительно с мужем, и очень даже очаровательной даме, хоть и по провинциальному несколько претенциозной.
Так или иначе, но вечер и часть ночи государь провёл в обществе какой-то дамы и остался, как будто, чрезвычайно доволен. Может быть, даже гораздо более, чем прогулкой по Смоленску.
Так как Александр Павлович был занят, то съехавшиеся со всех концов Смоленской губернии поглазеть на него и послушать помещики явно к вечеру заскучали. Но губернский предводитель Сергей Иванович Лесли нашёл хоть какой-то выход: он устроил у себя большой дворянский сбор. Да, государь отсутствовал, но зато все собрались в более или менее полном составе и могли свободно, не стесняясь высочайшего присутствия, обсудить назревшие проблемы и близящиеся страшные тревоги.
На сей раз главная зала дворянского собрания напоминала базарную площадь в самый разгар дня. Шум и гам стояли совершенно невообразимые. Толчея была просто невозможная и для этого места небывалая.
Сергей Иванович Лесли как обычно председательствовал, но сладить с публикою на сей раз никак не мог, и это, видимо, случилось с ним чуть ли не впервые. Он был явно растерян, и в том числе и от того, что он тут слышал.
Поразительно, но ура-патриотические речи, непрестанно звучавшие с самого утра, с момента приезда государя, вдруг отчего-то притихли.
О Бонапарте и его полчищах говорили всё время, но в несколько ином разрезе.
Присутствие императорских флигель-адъютантов, полковника Бенкендорфа и ротмистра Волконского, кажется, при этом мало кого смущало — видимо, их почитали уже за своих, местных. Они ведь оставались в Смоленске.
О чём же говорили в тот вечер, покамест император Всея Руси предавался утехам любви?
Во-первых, выяснилось вдруг, что дозволение государя вооружать дворовых людей, оказывается, было встречено многими со страхом и даже с недоумением, но в основном никак не с радостию.
Довольно многие из присутствующих спорили о том, имеют ли дворяне право вооружать крепостных и жертвовать чужою жизнию.
Один лишь Александр Дмитриевич Лесли, один из сыновей генерала Дмитрия Егоровича, горячо требовал созыва ополчения. Тогда Воеводский, уездный предводитель Смоленского уезда, осерчал и возразил ему: «Коли ты есть первый затейник всему этому, тебя первого и надобно выбрать в ополчение!»
Александр Дмитриевич с гордостию ответил: «Я уже и сам ополчился, и вот вам приказ генерал-адъютанта Винценгероде, который мне велел состоять при нём!»
«Проворен, брат!» — сказал с досадою Воеводский и тут же замолк.
Энгельгардты, так горячо уверявшие государя, что будут бить французов нещадно, теперь отмалчивались или же высказывались в том духе, что жалеют своих дворовых и не дадут их на заклание.
Павел Иванович Энгельгардт, видя столь явное малодушие едва ли не всех родичей своих, ежеминутно прикладывался к знаменитой фляге и буквально рычал от бешенства. Никаких внятных слов он, правда, не произносил, но было очевидно, что самый дух нынешнего собрания вызывает в нём явное отвращение.
Братья же Лесли поглядывали на Павла Ивановича косо.
Поддержка его им явно претила, и всё из-за той проклятой фляги, как видно.
Кроме того, сестра братьев, Варвара Дмитриевна, была замужем за одним из Энгельгардтов, и она перенесла в родовой свой клан презрение к Павлу Ивановичу.
И Бенкендорф и князь Волконский не издавали ни звука, но было видно, что они глубоко потрясены всем происходившим. Не исключено, что именно это собрание и дало повод князю Волконскому впоследствии заявить на вопрос Александра Павловича, как дворянство ведет себя в тяжелую годину войны: «Государь! Стыжусь, что принадлежу к нему — было много слов, а на деле ничего!». Впрочем, стоило лишь государю отвернуться, и даже словесный патриотический порыв мигом улетучивался.
Между прочим, по окончании собрания оба они (Бенкендорф и Волконский) подошли к Павлу Ивановичу Энгельгардту и горячо пожали ему руку, а вернее лапу. При этом он уже почти не держался на ногах, и взгляд его огромных круглых глаз был уже совсем мутен. Но к фляге он продолжал прикладываться и на Энгельгардтов буквально рычал, в гневе притоптывая ногой (лапой). Окружающие видели в этом одно лишь пьяное буйство. Но всё было гораздо сложнее. А Павла Ивановича вполне оправдала праведная его гибель.
Глава третья. 10 июля
В шестом часу утра государь Александр Павлович покинул Смоленск и отправился спешно в Москву. В четыре часа он ещё провёл небольшое краткое совещаньице, на которое пригласил генералов Винценгероде и Оленина, а также флигель-адъютантов Бенкендорфа и Волконского.
По окончании той памятной встречи Его Величество произнес наставительную речь и потом всех нежно облобызал. Он окинул присутствующих обнадеживающим и одновременно глубоко тревожным взором. А генерала Винценгероде государь крепко обнял и даже прослезился, прошептав: «Прощай, друг мой. Даст Бог, свидимся при более весёлых обстоятельствах».
Как только коляска, увозившая государя, скрылась из виду, генерал Винценгероде незамедлительно призвал к себе братьев Лесли и сказал, что срочно ожидает обещанного конного отряда (20 всадников) для поддержки своего обсервационного корпуса.
К вечеру этого же дня братья Лесли доставили отряд даже не из требуемых двадцати, а из шестидесяти конников, который они при участии ещё двух сестер своих и родителя набрали из своих дворовых и полностию вооружили на свои собственные средства.
Из имения Копыревщина, принадлежавшего генералу Дмитрию Егоровичу Лесли (отцу) было взято 12 конных.
Из имения Гусаково, принадлежавшего Егору Дмитриевичу Лесли, было взято 20 конных.
Из имения Петрово, принадлежавшего Григорию Дмитриевичу Лесли, взято 16 конных.
Из имения Кимборово, принадлежавшего Петру Дмитриевичу Лесли, было взято 19 конных.
Из имения Станьково, принадлежавшего Александру Дмитриевичу Лесли, было взято 20 конных.
Из имения Озеренск, принадлежавшего Варваре Дмитриевне Энгельгардт (Лесли), было взято 10 конных.
Елизавета Дмитриевна Апухтина (Лесли) из своего конного завода прислала 40 лошадей.
Отряд, сформированный семейством Лесли, генерал-адъютант Винценгероде отдал в распоряжение генерала Евгения Ивановича Оленина, стоявшего на самой границе Смоленской и Могилевской губерний. Непосредственно осуществлено это было 11 июля, а решено днем раньше, а именно — десятого, сразу же по отъезде государя.
Как только Александр Павлович покинул Смоленск, тут же возобновилась и паника, причём, в удесятиренном, если не более, размере. Губернатор барон Аш приказал расставить на заставах патрули, кои останавливали беглецов и силою возвращали их обратно в город. При этом сам барон Аш распорядился отобрать у крестьян семьсот подвод и лошадей, дабы вывезти казенное имущество и чиновников, что ещё более усилило панику. Барклай де Толли, двигавшийся со своей первой армиею к Смоленску, отменил это распоряжение, добавив, что крестьянам подводы надобно вернуть, а казенное имущество надобно вывозить тайно по ночам.
В общем, паника росла не по дням и не по часам, а буквально по секундам.
Помещики, прибывшие в Смоленск на встречу с государем, в основном уже десятого разъехались по имениям своим, но кое-кто ещё и остался в губернском городе. Остался Голынский (его могилевские имения были уже заняты французами), болтался и Павел Иванович Энгельгардт, у него будто какая-то тяжба была в судебной палате. И вообще, он ждал Пореченского уездного предводителя Баранцева, Тот тоже ещё торчал в Смоленске, а вместе они весьма активно обсуждали, как устроить в их Пореченском уезде ополчение. Кроме того, в Смоленске они надеялись добыть по протекции губернатора не менее пятнадцати возов с оружием.
Предводитель Сергей Иванович Лесли собрал снова на совет смоленскую шляхту, ибо обстановка катастрофически ухудшалась, неприятельские полчища неотвратимо приближались. Совет однако получился довольно-таки грустным.
Один помещик (из Энгельгардтов, кстати) кричал, бесстыдно разыгрывая благородное негодование: «Господа! Как же мы смеем жертвовать жизнью других и делать ополчение? Это же антигуманно. Мы должны беречь соотечественников наших».
Прохор Иванович Булатов решил трусость и низость свою спрятать за маскою рачительного хозяина. Он выдал следующее: «Как давать людей в ополчение. Ежели теперь время сенокоса?» Ему, правда, Павел Иванович Энгельгардт прорычал в ответ: «Ну что ж, заготавливайте сено для неприятеля».
А один принимал как будто идею ополчения, но только с какими-то своими особыми условиями. Он заявил: «Я согласен на ополчение, но только по моему плану». Баранцев, пореченский предводитель, крикнул ему: «По чьему угодно. Только надо поскорее собрать людей и вооружить!»
А один помещик (это был неуемный и невозможный Голынский) ехидно осведомился: «Где же хваленые ваши братья Лесли? Они первые стали кричать об ополчении, их и надобно выбрать в офицеры».
Тут уже не выдержал и сам Сергей Иванович Лесли. Он отвечал: «Мы здесь ещё толкуем. А они уже сражаются».
«Да где же они сражаются?» — всё так же ехидно продолжал осведомляться Голынский.
«В составе корпуса генерал-адъютанта Винценгероде».
Голынский умолк, будто воды в рот набрал, но недоброжелательная улыбка продолжала змеиться на узком личике его. Вообще, об сем субъекте ещё будет у нас особый разговор.
Поразительно, но его издевательские, изменнические речи в тот раз, кажется, почти никого не возмутили, ибо многие из помещиков в ту страшную для нашего отечества минуту, признаюсь, думали лишь о себе и собственных выгодах и никак не желали жертвовать своим имуществом для своих же, хотя его с легкостью мог забрать себе неприятель (и забрал потом).
Правда, один человек всё же подошел к Голынскому и тихо шепнул ему: «Гнида, задушу». Голынский в страхе и ужасе отшатнулся.
Этот человек был Павел Иванович Энгельгардт, помещик Пореченского уезда Смоленской губернии, владелец сельца Дягилево и ещё кое-какой мелкой землицы.
Голынский не зря в ужасе отшатнулся от него. Павла Ивановича едва ли не все в губернии сторонились и побаивались. С ним шутки были плохи. Он ведь мог и лапу свою приложить. Запросто. Тем более сие касалось такого скользкого и неопределенного типа, каковым являлся Голынский.
Да, он был богатейший землевладелец Могилевской и Смоленской губерний. Но Павел Иванович Энгельгардт это совсем не брал в расчёт. У него были свои критерии оценки человеческой личности и значимости её. И по этим критериям помещик Голынский был полнейшее ничтожество, иуда собственною персоною.
В общем, после «ласковых» слов, зловещё пошептанных ему на ухо, Голынский спешно ретировался из залы, где столь горячо обсуждался план смоленского ополчения.
С исчезновением, даже, пожалуй, что и бегством Голынского, подполковник Энгельгардт совершенно успокоился и принялся и далее опорожнять знаменитую свою флягу.
Павел Иванович вовсе не слыхал, что Голынский, выбегая из залы, тихо, невнятно приговаривал: «А Наполеон всё равно выше Александра! Наполеон выше Александра! Выше Александра!» А то бы, без сомнения, Голынскому досталось. Энгельгардт был весьма скор на расправу; не зря его называли «смоленским медведем». Но Бог на тот раз негодяя миловал.
Беседа дворянских представителей тем временем продолжалась. И идея смоленского ополчения, хоть и с бою, но в итоге была всё же большинством голосов одобрена.
Но было ясно и то, что пожертвовать достоянием своим — уже не говорю жизнию, — увы, готовы были далеко не все из присутствовавших на многолюдном собрании у Сергея Ивановича Лесли, что неимоверно того опечалило.
Правда, он заметил вслух, громко, отчетливо, выходя из залы, где всё происходило, говоря с чувством, вызовом и нескрываемой гордостию:
«Зато есть хоть у нас братья Лесли, наши смоленские рыцари, истинные рыцари, без страха и упрека. Они вполне оправдают здешнюю шляхту и пред Государем нашим и даже пред самим Господом!». Против этого дворянским представителям нечего было возразить, хотя сей откровенный дифирамб семейству Лесли, по правде сказать, далеко не всем из них пришёлся по душе. Кое-кто даже стал порицать губернского предводителя, что он слишком уж возвеличивает своих родичей, но это было совершенно несправедливо, гнусно и порождено самою чёрною завистью, и ничем иным.
* * *
В некотором роде братья Лесли и в самом деле давали в 1812 году шанс смоленскому дворянству не покрыться позором.
Да, когда основные корпуса «Великой армии» наводнили губернию, многие помещики бежали (ещё предварительно даже), но многие и остались и стали всемерно вредить врагу.
Так, в Сычёвском уезде дворянский предводитель Николай Нахимов, городничий Павел Карженковский и квартальный надзиратель Леонов организовали из местных дворян и полицейских чинов партизанский отряд. И ещё возникло множество такого рода отрядов, действовавших смело и дерзко.
И всё же ИМЕННО братья Лесли и ещё до царского манифеста от 6 июля 1812 года, до того, как государь призвал созвать ополчение, выдвинули идею собирания на Смоленщине ополченских отрядов и сами стали формировать один из таковых.
Именно отряд братьев Лесли был присоединен к регулярным войскам, которые как раз и встретили у городка Красный «Великую армию».
И, наконец, именно братья Лесли первые стали жертвовать ради войны своим достоянием и вооружили отряд на свои собственные средства, привели отборных лошадей из фамильных заводов, что сильно изумило и озадачило тогда не одного смоленского помещика.
А поддержку братья Лесли на самом-то деле получили лишь после того, как генерал-адъютант, барон Винценгероде был самим государем Александром Павловичем оставлен в Смоленске для организации сопротивления внутри наполеоновых войск. И генерал-адъютант стал буквально требовать от смоленского дворянства создания ополченских отрядов.
И первыми к генерал-адъютанту российского императора явились именно братья Лесли — все четверо. Причём, немалое число смоленских помещиков их тогда явно осуждало, считало выскочками. Однако все без исключения российские представители рода Лесли встали на сторону братьев и особливо родной отец их — отставной генерал-майор Дмитрий Егорович.
Горячий патриотический порыв братьев Лесли, столь сильно проявившийся в июльские дни 1812 года — это было тогда самое настоящее событие и, может быть, даже событие национального масштаба. А его как-то подзабыли теперь что ли.
Да, помнят как будто, но в то же время и не помнят, а вернее «растворяют» во всех остальных партизанских отрядах, которые потом только ведь появились.
Нынешние представители рода Лесли гордятся, конечно, славными, героическими предками своими, но открыто хвалиться стыдятся. А остальным как будто и дела нет до братьев Лесли, истинных смоленских рыцарей. Такие вот невесёлые дела с памятью нашей.
Попробую сейчас хоть чуть-чуть, хоть в самом общем виде исправить положение, хотя у настоящего повествования есть собственный герой. Но чего не сделаешь ради торжества справедливости.
* * *
Итак, несколько необходимых отступлений, посвящённых братьям Лесли, первым ополченцам 1812 года.
На самом-то деле сии отступления совсем не необходимы. Просто я никак утерпеть не могу и поведаю хоть немного о четырёх героях земли смоленской, прямых потомках шотландского рыцаря Александра Лесли.
Он сначала был нанят поляками, вступил наёмником в их армию, попал в плен под Смоленском, был отпущен, а потом вернулся на Русь, поступил на царскую службу и бился не раз за Смоленск уже со стороны русских и был даже сделан впоследствии (уже при царе Алексее Михайловиче) смоленским воеводою, перейдя в православие со всем семейством своим.
Прямые потомки этого самого смоленского воеводы и ринулись в 1812 году против наполеоновых полчищ, обороняя от врага родную смоленскую землю. Интересно, что во главе этих Лесли тоже стоял Александр, как и его предок, рыцарь, перебравшийся на жительство в московское царство.
И безо всякого сомнения, Александр Лесли — герой 1812 года — отличнейшим образом сознавал и гордился, что он продолжатель дела того самого шотландского рыцаря, перешедшего на русскую службу и не раз защищавшего Смоленск от неприятеля.
Глава четвёртая. Отступление первое о братьях Лесли: штаб-ротмистр Александр Лесли
Братья Лесли, все четверо, хотя и были совсем ещё не в летах, находились уже в отставке к тому времени. Каждый проживал в имении своём. Но при этом все они уже успели поучаствовать в антинаполеоновских кампаниях. И проявили себя при этом достойно, вполне поддержав честь рыцарского своего рода.
Старшим по воинскому званию был среди братьев Александр Лесли, дослужившийся до штаб-ротмистра. Но дело даже и не в этом. Суть в ином. Это он первый предложил фамильное ополчение, первый выставил вооружённых конников за свой собственный счёт, став душой партизанского тряда Лесли.
Но правда и то, что все братья тут же поддержали его и не пожалели своего достояния. Сначала они вооружили до 60 человек своих дворовых и выделили соответствующее число лошадей, чистокровнейших притом, отборных, а потом поставили аж 200 конников.
* * *
Александр Лесли получил домашнее образование. С семи лет был он зачислен в армию. С шестнадцати лет служил в Чугуевском уланском полку, сформированном отцом его генерал-майром Дмитрием Егоровичем.
Участвовал он затем в суворовских походах 1799 года и в антибонапартовской кампании 1807 года.
Затем Александр Лесли вышел в отставку. В 1810 году женился и зажил тихой семейною жизнию в имении своём Станьково.
С началом военной компании 1812 года в жизни Александра Лесли всё переменилось. Он сразу решил, что выбора нет, и что он непременно встретит захватчика с оружием в руках.
После бесед с генерал-адъютантом Винценгероде, состоявшихся 9 и 10 июля 1812 года, Александр Лесли стремительно принялся за формирование семейного партизанского отряда.
Каждый день и даже каждый час стали необычайно бурными и предельно наполненными.
Александр Лесли созвал братьев своих и стал приготовлять их и посылать (а также и людей своих) в разные места: одно в Копыревщину, к батюшке своему — просить благословения, другого — за покупкою седел и прочего необходимого для ополчения, третьего — в Озеренск, к сестрице Варваре Дмитриевне, дабы попросить несколько человек и лошадей для ополчения.
Так в 1812 году именно и началась в Смоленской губернии партизанская война, не просто жестокая, а ещё и ожесточённая. То был опыт сопротивления, который явился сигналом и для других губерний, к коим приближался враг.
* * *
Все четверо братьев во главе дворовых людей своих пошли против наступающих на смоленскую губернию наполеоновских полчищ. Это было даже не геройское дело, а безумно геройское.
Вначале генерал-адъютант барон Винценгероде, также истинный рыцарь, направил их к генерал-майору Евгению Ивановичу Оленину, стоявшему у города Красного, что в сорока верстах от Смоленска.
Под началом Оленина находилась небольшая пехотная часть, и ему нужен был хотя бы небольшой конный отряд. И вот этой пехотной части и был бароном передан отряд всадников, коим командовали Лесли.
Прибыв к месту назначения, братья Лесли со своими молодцами несли аванпостную службу, делали разъезды, то бишь выполняли работу разведчиков и делали это чрезвычайно толково, заслужив полнейшее одобрение и даже изумление генерала Оленина.
Обнаружив неприятеля, приближавшегося огромными массами, братья Лесли первые донесли об этом генералу Оленину, и сами присоединились к войску при городе Красном, будучи прикомандированы к Харьковскому драгунскому полку.
В сражении при городе Красном, на который Бонапарт вдруг двинул основные свои силы, отряд братьев Лесли потерял несколько человек убитыми и ранеными; весь обоз их с провиантом и фуражом был захвачен неприятелем. Это было боевое крещение первого партизанского (ополченского) отряда в войне 1812 года.
Участвовали братья Лесли во главе своего отряда и в Бородинском сражении.
Когда же Бонапарт повел свою «Великую армию» из Москвы, и она стала превращаться постепенно в сброд, в расстроенные толпы голодных, замерзающих оборванцев, братья Лесли вернулись к себе в имения и стали приводить их в порядок после неприятельского разорения.
Уничтожать жалкие остатки бывшей «Великой армии» в их планы совсем не входило — это было ниже их рыцарского достоинства. Добивать бегущего врага, отбирать у него награбленное — этим пусть занимаются другие, решили Лесли, имевшие свой кодекс чести и строжайше придерживавшиеся его.
В общем, исход военной компании был очевиден. Грозный ещё недавно враг откатывался к самым рубежам российской империи. И братья Лесли вернулись к своим обязанностям помещиков. Надобно было восстанавливать разрушенное войной хозяйство.
Братья пришли на помощь своему родному краю в минуту истинной, страшной опасности, когда стоял вопрос быть или не быть русской земле, когда вся смоленская губерния была наводнена неприятелем, и шёл страшный, ни на минуту не прекращавшийся грабеж городов и поместий.
Именно исходя из катастрофичности момента, Лесли и рискнули пожертвовать всем — и жизнью, и достоянием.
Глава пятая. Отступление второе о братьях Лесли: поручик Пётр Лесли и партизанская война
Поручик Пётр Лесли в составе Петербургского драгунского полка принял участие в походах 1805, 1806 и 1807 годов. Боевой опыт, ненависть к неприятелю и природный энтузиазм впоследствии сделали его неоценимым помощником брату штаб-ротмистру Александру Лесли, как главе семейного партизанского отряда.
2 августа 1812 года, поручик вызвался на предложение генерал-майора Оленина взять взвод Харьковского драгунского полка и открыть расположение неприятеля за двадцать верст от Красного, по правую сторону Днепра.
Исполнив возложенное на него поручение и возвращаясь уже, Пётр Лесли при деревне Лучки наткнулся на французских гусар. Он тут же ринулся в атаку, наголову разбил неприятеля, взял в плен 9 человек с лошадьми и очистил себе путь.
Между тем, все близлежащие деревни были заняты уже врагом. Так что, возвращаясь, поручик всё время продирался с боем, отбиваясь от французов.
Он уже находился в трёх верстах от Красного, когда обнаружил, что отрезан и со всех сторон окружён. Тогда Пётр Лесли со своим взводом и с пленными скрылся в лесу. Там он встретил прятавшихся жителей города Красного и узнал от них, что за несколько часов до того город уже взят французами. Тогда поручик взял проводника и возвратился с отрядом в новое расположение войск. Им командовал генерал-майор Оленин. И это только один рейд, совершённый среди полчищ наступающего противника.
Того же 2 августа Пётр Лесли участвовал в продолжении дела под Красным. 4–5 августа он был один из тех смельчаков, кто дрался в битве за Смоленск.
И когда Барклай в ночь на 6 августа отдал вдруг приказ оборонявшим его войскам бесшумно сняться и исчезнуть из города, то и Пётр Лесли со своими харьковскими драгунами, после двухдневного пребывания в пороховом дыму и среди горящих зданий, ставшими закопчёнными как черти, покинули Смоленск. Было ясно, что мера сия совершенно неизбежная и разумнейшая, но Лесли чуть не плакал.
Во время отступления Второй Западной армии по Московской дороге, на поручика обратил внимание генерал Пётр Багратион и причислил его к главному дежурству, в составе войск, вверенных Багратиону.
Дело было так. Отойдя от Смоленска верст четырнадцать по Московской дороге, за Валутину гору остановились ненадолго. Кормили лошадей. А солдаты готовили себе еду. И тут подъехал князь Пётр Багратион. Увидев неизвестное ему боевое соединение, он послал адъютанта спросить, что это за команда. Ему отвечали: «Конное ополчение, составленное братьями Лесли на свой счёт и содержимое своими средствами». Тогда Багратион приказал привести их к нему. Встретил их превосходно, наговорил множество похвал и назначил всех состоять в своём дежурстве, то бишь в роли конвоя или телохранителей.
Кстати, встреча генерала Багратиона с партизанским отрядом братьев Лесли произошла ещё дней за двадцать до того (никак не менее), как Денис Давыдов предложил Багратиону свою идею касательно образования партизанских соединений.
Пётр Лесли участвовал и в Бородинской битве. Был он во фраке, к коему были прицеплены прежние его боевые награды. Также были одеты и остальные братья.
Пётр Дмитриевич и Григорий Дмитриевич состояли при Багратионе. При этом Григорий Дмитриевич исполнял должность колонновожатого: водил колонны в сражение при Бородине. Пётр Дмитриевич за адъютанта под огнём разъезжал с приказаниями. А Егор Дмитриевич с командой выносил из самого огня раненых на перевязочный пункт чрез фронт.
В разных сражениях, и особливо в бою при Бородине, в отряде братьев Лесли убито было всего 18 человек. Всех остальных привели в имение Станьково в полнейшем порядке, с трудом, но хорошо продовольствуя на свой счёт. Из Станькова уже распустили всех по домам.
Всё это было потом. А 11 июля 1812 года Пётр Лесли начал свой дерзкий и доблестный партизанский путь совместно с братьями своими — штаб-ротмистром Александром, поручиком Григорием, подпоручиком Егором.
По окончании военной компании 1812 года, отставной поручик Пётр Лесли был Смоленским уездным предводителем дворянства, исполнял и должность губернского предводителя, был председателем палаты уголовного суда, но в первую очередь это был рачительный помещик.
Никакой воинственности в нём уже более не чувствовалось. Просто была за Петром Лесли репутация исключительно порядочной личности, верного блюстителя традиций смоленского дворянства. При этом никаких резких шагов, громких заявлений он не делал. Однако в годину страшных испытаний он без малейших колебаний ринулся с братьями своими защищать землю смоленскую от несметных вражеских полчищ, даже и не помышляя об какой-либо иной для себя возможности.
Братья Лесли не посрамили славного своего рода, ведущего начало от рыцаря Варфоломея, прибывшего в 1067 году в шотландское королевство из венгерского в свите принцессы Маргариты, невесты короля Шотландии. Впоследствии сей рыцарь Варфоломей женился, сказывают, на принцессе Беатрисе (сестре шотландского короля).
На земле смоленской Лесли осели, и навсегда, причём, в царствование первого монарха из династии Романовых — царя Михаила Фёдоровича.
История такая. В 1616 году рыцарь Александр Лесли из Ачинтуля (Auchintoul), впоследствии ставший Авраамом Ильичем, воевал в составе польской армии и попал под Смоленском в плен к русским. И пару лет находился на русской службе (в 1818–1819 годах), но потом подался к шведскому королю.
Однако в 1630 году Александр Лесли появился в Москве в составе шведской военной миссии, как полковник шведской королевской армии, получил аудиенцию у царя Михаила Фёдоровича и подал прошение, в коем высказывал настоятельное желание перейти на русскую службу. Прошение было удовлетворено царем. Лесли было поручено создание на Руси «полков нового строя», предназначенных для отражения кавалерийских атак.
И уже в марте 1630 года Александр (Авраам Ильич) Лесли стал служить царю Михаилу Фёдоровичу, а в 1633 году уже защищал Смоленск от поляков. Был, правда исключён из русской службы, хотя та война закончилась для царя неудачно, Смоленск так и не удалось тогда отстоять, однако полки, находившиеся под началом Лесли, дрались отменно и смогли покинуть поле сражения, сохранив и вооружение, и знамёна.
Александр Лесли из Ачинтуля (там у них родовой замок; он сохранился как будто) опять вернулся на Русь при царе Алексее Михайловиче, стал его военным советником, воевал за Смоленск (уже удачно) и был тогда как раз и сделан смоленским воеводою. Царь подарил своему воеводе имение Самойлы, деревни Панково, Орлово, Гаврилово, Болдино, Пнёво, Козлово, Данилово, Захарово, Масково, Васкино, Алфёрово, Пузиково, Сомово, Котово, Щёткино, Кудрино, Филиппово, Боровки, Манихино, Озерецкое, Свеклино, Микулино, Никоново, Залужье.
И было семейство Лесли приписано к смоленской шляхте, то бишь к смоленскому дворянству. А прежний польский наёмник стал истово защищать землю смоленскую от польских и иных поработителей.
В общем, с марта 1630 года шотландский рыцарь и полковник шведской службы Лесли поступил на русскую военную службу, а при царе Алексее Михайловиче принял российское подданство и перешел со всею семьёю в православие.
И с той самой поры стали рыцари Лесли из Ачинтуля вернейшими вассалами царей Романовых, неизменно с оружием в руках стойко оборонявшими пределы российской империи. Их даже не надо было призывать в трудную для царей минуту — являлись сами и никогда не подводили своего августейшего монарха.
Недаром девиз в гербе Лесли из Ачинтуля звучит так: «Держи крепче». Сохранилась и легенда о происхождении сего девиза. Даю в чрезвычайно сжатом пересказе, полностию опуская детали.
Предание свидетельствует, что основатель шотландского рода Лесли, рыцарь Варфоломей прибыл в Шотландию в свите венгерской принцессы Маргариты, отданной в жены шотландскому королю Малькольму Третьему.
Рыцарь Варфоломей помог своей госпоже, уже ставшей шотландской королевой, перебраться через бурные речные воды, за что получил в герб три стянутые пряжки и девиз «Держи крепче».
И Лесли, став российскими дворянами, таки «держали крепче»! Всегда и неизменно!
* * *
Это всего лишь краткая, скудная справка, но за нею, как представляется, вполне уже вырисовывается образ горячего российского патриота, воина, потомка доблестных шотландских рыцарей.
Сию справку я даю сейчас попутно, ибо просто не в силах удержаться, а настоящий центр данной хроники — фигура подполковника Павла Ивановича Энгельгардта и совершённый им подвиг. Но миновать совсем братьев Лесли совершенно не в моих силах. Однако это именно, увы, всего лишь упоминание, расчистка, так сказать, тропинки для будущих изыскателей.
Летопись наших Лесли, самых первых смоленских ополченцев, ещё только должна быть написана.
Производимая нашими отечественными архивариусами перепечатка разрозненных старых бумаг — это хорошо, конечно, спору нет, но этого, однако же, слишком мало. Недостаточно, господа! Совершенно этого недостаточно!
Необходимо создание подробнейшей летописи смоленского рода Лесли. Надеюсь, что смоляне не подведут и хотя бы в преддверии надвигающейся громкой юбилейной даты начнут создавать нечто фундаментальное в данном отношении. Настоящую Леслиану.
Есть большая и неотложная надоба в появлении истории смоленских и вообще русских Лесли.
Забыть о братьях Лесли и об их самоотверженном, героическом почине было бы нечестно и просто подло, наконец.
Не будем же подлецами! Не будем патриотами на одних только словах! Не забудем о братьях Лесли и об прародителе их рыцаре Александре Лесли из Ачинтуля!
Коли всё сложиться благополучно в смиренной жизни моей, и Господь благословит нынешний и будущий труд мой, может, и я самолично (но только, конечно, по окончании жизнеописания подполковника Павла Ивановича Энгельгардта) примусь за подробнейшую историческую роспись шотландско-российского рода Лесли.
Однако заранее никаких обещаний давать не хочу, да и не могу. Надеюсь, что читатели сего труда, ежели они только будут, конечно, поймут меня правильно.
* * *
А покамест ещё предлагаю несколько выписок из вороха леслиевских бумаг, хранящихся до сих пор в имении Станьково — это родовая усадьба российско-шотландского семейства Лесли, расположенная всего в тридцати пяти верстах от Смоленска по Ельнинскому почтовому тракту.
Между прочим, в своё время деревенька сия принадлежала самому Александру Дмитриевичу Лесли, первому ополченцу 1812 года, первому народному партизану фактически.
Я специально ездил в Станьково, и мне довольно долго пришлось пробыть там. Надеялся-то слетать мигом, ан никак не вышло. А пылищи наглотался просто немерено: целую неделю потом чихал без передыху. Ей-Богу! Думал уже, что от этой станьковской пылищи не избавлюсь вовек. Но суть совсем не в этом, конечно.
А дело всё в том, что фамильные бумаги семейства Лесли в Станьково хранятся в довольно-таки большом беспорядке, нумерации нет, описание архива никем до сих пор так и не сделано, но это ещё полбеды. Страшно другое.
Многих листов недостает, а те, что есть, почти все перепутаны, края частенько оборваны или смяты. А есть листы, едва ли не целиком изъеденные жучками, и там можно разобрать лишь отдельные слова.
В общем, моему взору предстала безотрадная картина, несказанно удручившая меня.
Тем не менее, кое-что любопытное, кажется, мне всё же удалось выудить, хотя, наверное, мне ещё не раз придется наведаться в Станьково, дабы как следует покопаться там. Для того чтобы освоиться с тамошними бумагами, надобны сноровка и время. Я уже вполне готов к неизбежному заглатыванию новых порций пыли.
На этом, пожалуй, я и закончу свой экскурс в Леслиану, первый и самый приблизительный, предварительный точнее. Для начала хватит, как я думаю.
Итак, буквально несколько отредактированных мною выписок из станьковского архива, из той его части, что связана с эпохою наполеоновских войн. Не прочитанные слова восстановлены мною строго по смыслу.
Как я надеюсь, выписки сии добавят несколько бесценных штришков к устоявшимся представлениям о партизанской войне в Смоленской губернии в июле-августе 1812 года.
Глава шестая. Ещё о братьях Лесли и партизанской войне 1812 года
Записи из семейного архива смоленского ответвления рода Лесли из Ачинтуля
(несколько извлечений)
* * *
Как из всех имений генерала Дмитрия Егоровича и его четырёх сыновей были собраны молодцы, и в Соборе отслужили молебен, то генерал их провожал на битву с захватчиками земли смоленской.
Ополченцы вооружены были очень длинными пиками и саблями. Были ещё мушкеты кавалерийские и несколько пистолетов.
Все верхами на лошадях, и ходили они около Катыни, около Надвы, Рудни и не дошли до Витебска только пять верст, разъезжая по лесам и забирая мародёров.
* * *
Вот совершенно реальный случай, записанный Григорием Дмитриевичем Лесли.
Григорий Дмитриевич Лесли приказал казакам взять у мужика овёс. Тот никак не хотел давать — жалко было, и всё тут.
Мужик сей даже лег на копну овса, с коей никак не мог расстаться, лег, широко раскинув руки.
Казаки стали разбирать кругом него овёс, выдирая его из-под мужика большими клочьями.
Когда весь почти овёс был уже забран казаками, мужик увидал это, махнул рукой и пошел прочь.
Григорий Дмитриевич, глядя на эту презабавнейшую сценку, тихо и заливисто смеялся.
А через несколько минут мужик уже не тужил совсем и даже сам помогал казакам разбирать свой двор, только бы ничего не досталось басурманам.
* * *
Один партизан-ветеран (звали его Фёдор Заяц), дворовый человек Александра Лесли, рассказывал следующее:
«Как эти бродяги (то бишь мародёры) придут куда-нибудь в деревню, человек с десять или более, грабить скот или забирать хлеб; как узнаем, отрядят нас человек сорок или сколько нужно, мы обскачем их и, как мы не присяжные солдаты, то не острым концом, а тупым хорошенько хватишь басурмана, то он и бросает ружьё, кричит „пардон“.
Тогда у них отберут всё оружие и соберут с другими в кучи и погонят плетьми, как баранов.
И ни одного не убили.
И как сдадутся в плен, то уже не обижают их. И так ведь обиженные!
А вот подполковник Энгельгардт, что из Пореченского уезда, сказывают, в плен живыми никогда никого не брал. Басурманов или топил, или в землю закапывал… живьем, между прочим.
Уж очень лют он был на врага.
Кажись, его можно понять?!»
* * *
Рассказ Петра Дмитриевича Лесли:
«Как-то в охоте за неприятельскими курьерами, отбили мы карету, которая отчаянно быстро летела в главную квартиру Наполеона. Но вместо курьера с депешами мы там обнаружили 18 ящиков с отборными французскими винами. Сии сокровища предназначены были лично императору французов.
Сия добыча досталась нам где-то в сорока верстах от Смоленска. Я под конвоем велел транспортировать в город Белый, который, как известно, французами не был захвачен, а сам отправился далее, по своим партизанским делам.
И что же я узнаю потом? Карета была отбита и разграблена отрядом наших ополченцев, им пришли на „подмогу“ и местные мужики, растащившие ящики с винами по своим избам.
Ну, слыханное ли дело? Это вместо того, чтобы мародёров бить и вражеских курьеров ловить?!.
Признаюсь, мне было стыдно».
* * *
Слова одного из участников леслиевского отряда (как видно, бывшего до того приказчиком или управляющим имением у одного из братьев-партизан):
«Собрав необыкновенно скоро людей, молодцов из дворовых и крестьян, братья Лесли вооружили их всех по-конному. Лошади были отменные: почти все господские, своих заводов. Из Копыревщины Егор Дмитриевич Лесли прислал чудных лошадок, истинно боевых, горячих. А также Апухтин Александр Петрович, женатый на Елизавете Дмитриевне Лесли, из Сельца Иванова, близ Ельни доставил по-настоящему роскошных коней — у них там заводик свой, и преотличный, скажу я вам. Люди в отряд в ополчение шли служить с удовольствием к своим господам, которые оставались их начальниками. Они не были замучены рекрутским приемом в присутствии, где их раздевали донага. И готовы были в полной мере защищать Отечество от нахлынувших врагов-басурман, нехристей, как они сами перетолковывали, хотя им иначе объясняли. Присоединясь к отступавшей армии около Лядов, побыв в сражении около Красного и Гусинова, они отступали с армией на Москву, но при этом подчинялись такомо господам своим — братьям Лесли».
* * *
Рассказ дворовой девки из села Станьково, принадлежавшего Александру Дмитриевичу Лесли:
«Барин наш Лександр Дмитрич забрал мужиков, самых молодых да спорых, и пошел басурмана бить. От них долгонько ничего не известно было.
Уже вроде басурманы эти, нехристи поганые побёгли, слава Господу. А наших нет, как нет. Мы уж думали порешили их насмерть враги земли русской. А нет: все возвернулись потом.
Так и жило всё наше Станьково, в горестном страхе да неуверенности.
Пришли раз казаки Платова, и у нас на селе заночевали, а он сам остался в доме священника. И ещё на следующий день остались. Особливо все станьковские девки казакам были рады, что мочи нет, горячие они, казаки-то. Задержались, короче, в Станькове, и не пожалели, никто не пожалел.
Стали тут басурманы чрез реку на лошадках своих переправляться, со всем ворованным скарбом своим. Казаки на них налетели, да всех и захватили: кого побили, кто в реке утоп, а кого и в полон взяли!
Всё добро, басурманами захватанное, теперь казакам досталось.
А добра-то было! Видимо-невидимо! И крикнули нам казаки: „Берите!“ Как сами уж набрали, а девать было некуда.
Лошадки их насилу шли, так навьючены были.
Прискакал сам атаман Платов, свирепый как черт. Велел у казаков всё отобрать: многие лошадки у казаков от непосильной поклажи были попорчены, сбиты.
Собрал атаман в кучу всё добро, да и попалил, а казаков послал басурманов догонять и сам за ними поскакал. Ужас как строгий! А они дрожали по-страшному пред атаманом своим.
А мы как бросились на добро, да со всех сторон мужики набежали. Как на ярмонку. И глаза разбегаются: не знаем, что брать.
И ещё незадача: брать некуда! Так мы наберем, лучшее в кусты попрячем, и опять за добром!
А многие были догадливы, с возами понаехали. Набрав на воз, за кустами положат, один останется караулить, а другой таскает. Иные куда много набрали, да дорогих вещёй!
Ну, мне всё же кой-чего досталось: и колечки, и браслетики всякие, и шелка разные, и шляпки всякими чудесами украшенные. Вот радости-то было!
Мы толечко боялись, что казаки вернутся и вещи назад заберут. Да слава те Господи, не вернулись казаки-то. Видать, атаман Платов дале их потащил — басурманов вконец добивать. Молодец атаман! Вещички нам достались.
Но, конешно, всё припрятать нам пришлось, когда Лександр то Дмитрич вернулся. Он насчёт этого строгий больно: отобрал бы всё у нас беспеременно, да ещё к становому приставу снес бы, а нам бы ещё и розог велел всыпать, чтобы впредь неповадно было».
* * *
Рассказ отставного генерал-майора Дмитрия Егоровича Лесли, отца четырёх братьев Лесли (партизан):
«Светлейший князь-то Потёмкин, Григорий Александрович, он же из наших краёв, со Смоленщины. Тут недалеко есть имение Пологи, и принадлежит Богдану Ильичу, родичу Светлейшего.
Как пришёл Бонапарт, господа все из Пологов бежали. А как прогнали французов, вернулись господа в свои Пологи.
Пошли осматривать имение. Стоит потёмкинский мужик и занят молотьбой. Всё чин чином. Только одет он в роскошную медвежью шубу своего барина.
И состоялся такой вот диалог.
„Чего ж ты господскую шубу взял?“
„Да, нам казали, что панов боле не будет. Ну, а коли вернулись, то вот вам и шуба“.
Снял с себя и продолжил молотьбу.
Покладистый мужик оказался.
А вообще, разграблены вещи были у всех, но, возвратясь, многое забрали назад, а многое так и пропало».
* * *
Ещё генерал-майор Дмитрий Егорович Лесли рассказывал, как пришли поляки, забрали весь скот и поели, жалуясь при этом на Наполеона, который не продовольствовал их и предоставлял самим содержать себя, о дворовых и крестьянах, которые побрали и поломали господские вещи, а французы ничего не тронули, и ещё много чего.
* * *
Когда Александр Дмитриевич Лесли, отпартизанив, вернулся в своё родовое имение Копыревщина, то оказалось, что там всё разграблено: господский скот, лошади, хлеб, мебель — одни пустые стены господского дома остались, опустошённые амбары и конюшни. Ей-Богу!
Собрал тогда Александр Дмитриевич крестьян на сходку и стал уговаривать всё возвратить: мебель в дом снести, хлеб ссыпать, скот и лошадей пригнать назад.
Какое там! И слушать не захотели. Уперлись и стояли на своём: знать, мол, ничего не знаем, ничего не ведаем.
Очень долго Александр Дмитриевич с крестьянами мучился, всё хотел урезонить, кончить лаской, добровольно. Но так и не послушались его. И он, блистательно бившийся с французами, уехал, так и не добившись торжества справедливости.
На другой день явился в имение исправник с командой. Опять собрали на сходку всех крестьян, спросили, хотят ли слушаться барина Александра Дмитриевича Лесли. И в очередной раз отказались крестьяне возвращать награбленное…
Как начал исправник пороть без пощады, как отодрали трёх-четырёх порядком, ан и другие тут же сдались.
И начали крестьяне, как миленькие, всё возвращать, и до последней нитки быстренько доставили на место. И даже более того: те, битые исправником и подручными его, никому не дали ничего утаить, на каждого указали, сообщив также, что где припрятано.
* * *
Пётр Дмитриевич Лесли поведал о том, что государь Александр Павлович после 1812 года прислал в Смоленскую губернию огромные денежные суммы для раздачи потерпевшим дворянам, а потом вдруг многие, кому раздача была поручена, оказались подвергнуты следствию и даже самому настоящему уголовному преследованию.
Сам же Пётр Дмитриевич в этом деле был абсолютно чист, а он, кстати, был именно из числа тех, кому также было поручено распределение по губернии компенсационных денег.
В общем, и на сей раз славный род рыцарей Лесли не был опозорен!
* * *
И было тогда совершено ещё одно благодеяние государя Александра Павловича.
Да, благодеяние замечательнейшее, но только осуществить его было совсем непросто. И воспользовались им многие не по заслугам.
По завершении военной компании 1812 года вышло монаршее постановление выдавать бывшим ополченским соединениям зачетные рекрутские квитанции, дабы восстановить понесённые ими расходы.
И что же?! Братьям Лесли поначалу никак не хотели давать сии квитанции, ибо их партизанский отряд был сформирован ещё до воззвания государя о созыве ополчений.
А Лесли и не хотели требовать для себя никаких вознаграждений, хотя они в отличие от многих других устроили и вооружили отряд за свой собственный счёт. И это в то время как многие смоленские помещики да не то, что своих лошадей для армии не хотели отдавать, но даже и корм жалели — приходилось силой реквизировать!
От публикатора и составителя «Старых смоленских хроник»
Однако я забежал несколько вперёд, как водится.
Обширный свод бумаг из семейного архива Лесли (27 огромных папок, старых, давно расползшихся, а многие бумаги скомканы и существуют вне папок, как бы сами по себе) — в основном это дневники и разного рода мемуарные записи — ещё ждет своих публикаторов и исследователей.
Пока что из сего архива отбирались для печати всякого рода мелочи, хотя совсем и не безынтересные, конечно; мелочи ведь непростые, исторические. Кажется в сем году, юбилейном, как известно, что-то должно появиться как будто в сборнике «Смоленская старина». Но это опять же будут всего лишь извлечения, никак не более.
Бумаги рода смоленского Лесли, без сомнения, надобно издавать целиком, как единый комплекс, но это дело будущего, и неблизкого совсем будущего.
Бумаг-то семейного архива буквально мириады. Дабы справиться со всем этим, понадобятся целые десятилетия. А за это время с семейным архивом может, увы, произойти что угодно (прости Господи!), ибо хранится он в деревянном флигельке, примыкающем к господскому дому в поместье Станьково.
А теперь возвращаемся всё же к тем дням, когда, собственно, и начиналось партизанское движение на смоленской земле, к июлю 1812, а именно к 11 числу того рубежного во многих отношениях месяца.
То был день начала партизанской войны. Но на самом-то деле я попробую не столько самое начало партизанских действий сейчас описывать, сколько попытаюсь присмотреться к личности Павла Ивановича Энгельгардта и расскажу ещё поподробнее об его поместье Дягилево. Это всё крайне важно в рамках настоящей хроники.
Глава седьмая. 11 июля
Уездный предводитель Пореченского уезда Алексей Баранцев, завершив в Смоленске все свои неотложные дела, возвращался, наконец-то, домой, в родное Поречье. Как и было уговорено, с собою прихватил он Павла Энгельгардта, пореченского помещика, землевладельца хоть и не богатого, но личность весомую во всех отношениях.
В дороге, проезжая мимо бесчисленных топей, озер, лесов, как правило заболоченных, говорили они исключительно о движущихся прямо, как сказывал на днях губернатор, на Поречье основных силах проклятого Бонапарта.
Предводитель Баранцев при содействии Пореченского городничего Амболевского уже почти что набрал свой отряд добровольцев. Состоял он из нескольких дворян, представителей мелкой шляхты, но в основном из пореченских исправников, квартальных надзирателей и рядовых полицейских чинов. Наиболее же крупные пореченские помещики, как рассказал предводитель, зарыв в тайных местах столовое серебро и фамильные драгоценности, в основном уже преспокойненько обретались в соседних губерниях.
Вот случай, один из многих.
Помещик Лутковский, когда приближались французы, взял своего преданного старосту и с ним, уложив серебро и другие ценные вещи, отправился в лес. Зарыли. Лутковский уехал в безопасные губернии. Когда пришли французы в его имение, кто-то из дворовых велел передать им чрез переводчика: «Староста с барином закапывали в лесу серебро и прочее». Французы стали допрашивать старосту, бить, мучить. Сперва он отговаривался в несправедливости этого показания, а потом, когда его стали уличать доносчики, сказал: «Хотя и заливал с барином клад, но не помню — где». Его изверги стали ещё более мучить, выпытывая, где клад. Но он молчал, отпирался беспамятством. Староста так и не открыл неприятелю истины. Лутковский, когда война кончилась, возвратился и нашёл все свои сокровища. Такая вот история.
А теперь вернёмся к поездке из Смоленска в Поречье, состоявшейся 11 июля 1812 года.
Говоря о необходимости сопротивления, которое надобно оказать грозному захватчику, Баранцев поведал Павлу Ивановичу о том, что пореченский мещанин Минченков из поречан простого звания набирает вовсю свой особый отряд. Во двор к сему Минченкову натащили несколько дерев, разрубили, настругали пики, приладили к ним металлические наконечники — и смертоносное оружие готово.
Сам же предводитель настоятельно звал Энгельгардта приписаться к своим добровольцам, дабы потом совместно действовать супротив французов: «Иди ко мне. Сообща и будем лупцевать супостата! Ох, и достанется ему от нас!»
На что Павел Иванович ответствовал: «Да стар я уже (а шёл ему 38-й год), любезный мой, чтобы подчиняться кому-то ни было. Так что буду уж сам со своими ребятами бить французов. Пусть они только попробуют подступиться к моему Дягилеву! Поверь уж, пощады им от меня не будет!»
В Поречье был как раз базарный день. И Баранцев высадил Энгельгардта за рынком, недалече от пристани и старой заброшенной таможни, где при Екатерине Великой брали пошлину с барок, плывших в Рижский порт.
Павел Иванович, потолкавшись немного среди гулявших по пристани, двинулся на рынок и там легко отыскал мужика своего Мишку Лаврентьева, неизменно торговавшего там семенами дягиля (а ведь с любого из этих растений ссыплется за сезон никак не менее тысячи семян) и цукатами из почек дягиля — вкуснейшее лакомство, должен вам признаться.
Завидев барина, сей Мишка мигом схватил два огромных парусиновых мешка (в одном были семена, а в другом цукаты), крепко перевязал их бечёвками, взвалил на плечи и резво, демонстрируя повышенное подобострастие, двинулся вслед за Павлом Ивановичем, который шёл уже к их телеге, стоявшей в переулке за площадью.
И отправился подполковник Энгельгардт в родное своё именьице Дягилево, за которым успел в Смоленске ужас как соскучиться.
Именьице было совсем небольшое, ежели не крошечное, но Павел Иванович, при всем своём буйном нраве и неумеренной привязанности к горячительным напиткам, оказался необычайно рачительным и оборотистым хозяином. Как это ни поразительно, но он сумел создать наиуспешнейшее хозяйство, хотя у него почти что ничего не произрастало.
Судите сами!
На пригорке примостился двухэтажный деревянный домишко, совсем как будто непрезентабельный. За домом каменный одноэтажный флигель вполне добротный. Сзади к пригорку, на коем стоят дом, флигель и хозяйственные службы, примыкает стена леса, не слишком большого, ибо лес перерезает тракт — дорога, ведущая из Белого на Духовщину. Перед пригорком, внизу расположены две довольно большие поляны, которые разделяло несколько ветвистых яблонь. Несколько десятков убогих крестьянских изб были разбросаны также внизу пригорка, как бы у основания господского дома.
И это всё. Так что именьице не то, что небольшое, а крошечное. Что же такого смог напридумать Павел Иванович, как смог устроить наиуспешнейшее хозяйство?
Счастье Энгельгардта было в том, что крошечное именьице его было расположено в местах мокрых, топких и, значит, дягильных.
На дягиле как раз и было основано всё процветание Павла Ивановича.
Дягиль, ежели произрастает он в сухом месте, в душном лесу, будет вялым, худосочным и может прожить хоть двадцать лет, так и не зацветя. А вот дягиль, произрастающий на краю болота или просто на сильно увлажненной почве, достигает аж двух метров, обязательно на втором году жизни зацветает и представляет собой истинно чудо-растение, целебные свойства коего неисчислимы.
Именьице Павла Ивановича Энгельгардта было окружено заболоченным лесом, и на краю была целая россыпь дягилевых полян. Растение это, живое, сочное, громадное окружало его крохотное владение и составляло его подлинный центр.
Для Павла Ивановича дягиль был равен чуть ли не золоту. И он, не удовлетворившись тем, что тот произрастал на краю леса, примыкавшего к его владениям, ещё и засеял семенами дягиля одну из своих полян, которая была окружена рядком ульев. Дело всё в том, что дягиль отличный медонос, из него получается ароматнейший мед красноватого оттенка. Дягилевый мед Энгельгардта на пореченской ярмарке ценился необычайно высоко, один бочонок шёл аж за сорок рублей, представляя собою чуть ли не целое состояние. Около поляны с дягилем и ульями днем и ночью дежурило двое мужиков.
Естественные дягилевые поляны, окаймлявшие лес вдоль тракта от Белого на Духовщину, тянулись на двадцать километров и также постоянно охранялись мужиками Павла Ивановича. Он ставил там живую цепь стрелков из тридцати мужиков.
Ранней весной Энгельгардт посылал своих девок в лес, и они специальными ножичками нарезали набухшие почки дягиля. Потом замачивали в соляном растворе и поджаривали — вкуснятина необычайная! Ещё почки замачивали в сахарном сиропе и делали из них наичудеснейшие, несравненные цукаты. Но это не всё.
Сочные литья дягиля шли в салаты; кроме того, они высушивались, и получаемый дягилевый порошок, острый, пряный добавлялся к мясным и рыбным приправам. Но и это ещё не всё.
К листьям и черешкам дягиля добавлялись маленькие яблочки (свои же), и из этого состава готовилось варенье — сладкое, но с незабываемою горчинкой.
Но самая главная часть дягиля — это его корень («корень святого духа»). Во-первых, из него выдавливалось масло, из коего делались мази, чудодейственно омоложавшие кожу зрелых дам. На пореченской ярмарке небольшой флакончик дягилевого масла шёл за 15 рублей.
Кроме того, корни дягиля измельчались в порошок, и получался особый, истинно волшебный чай, которым снимал судороги, ублажал нервишки и успокаивал желудок. Маленький пакетик такого чая шёл на пореченской ярмарке за два рубля.
И, наконец, на корнях дягиля, нарезанных ломтиками, настаивалась водка, и получалось что-то вроде охотничьего «Ерофеича», но только волшебней. Это была «дягилевка», из-за коей Павел Иванович просто с ума сходил и никогда с нею не расставался. Если же он перепивал «дягилевки», то спасался дягилевым чаем.
Из корней дягиля делали у Энгельгардта ещё и сладкий, а вернее горько-сладкий ликёр (род французского шартреза): 500 грамм корней, листья мяты и семена полыни, 30 литров водки, 10 литров мягкой воды, всё это перегонялось, очищалось и ещё потом заливалось двадцатью килограммами дягилевого меда. Это уже была не «дягилевка», а «дягильница». Пореченские дамы её обожали.
А супруга Павла Ивановича, Елена Александровна (урожденная Корсакова) стала употреблять «дягильницу» в таких количествах, что чуть ли не начала терять благородный облик свой. Так поговаривали в уезде и во всей губернии даже. Во всяком случае, Энгельгардт сильно осерчал и вовсе прогнал её. Это уж точно.
И отправилась Елена Александровна в именье своё Боровка Ельнинского уезда, в коем было 123 крестьянской души.
Правда, соседние помещицы божились, что Елена Александровна в рот не брала спиртного, но что она не могла вынести того, что от супруг её слишком много внимания уделял дворовым девкам.
Сам Энгельгардт рассказывал дело несколько иначе. Будто бы сначала он запретил ей употреблять «дягильницу» сверх одного флакона в месяц. Елена Александровна будто бы стала подворовывать желанный ликёрчик. Тогда Павел Иванович весьма сильно осерчал и прогнал её, крикнув в сердцах, что ему не нужна жена-пьяница. Так или иначе, Елена Александровна была отправлена к своей матушке. В родовое поместье.
Но вернёмся покамест в Дягилево.
Ежели на первой поляне в именьице Энгельгардта дягиль засеивали и взращивали, то на второй поляне разрезали и сушили на солнышке корни дягиля, раскладывали соцветия, из коих потом вылущивали семена, нарезали листья дягиля и черешки. Всё это раскладывалось по банкам (они плотно закупоривались) и отправлялось во флигель, примостившийся за господским домом.
Во флигельке, охранявшемся четырьмя дородными, заматерелыми бабами, находились юные девицы, сочные, маслянистые как молодой дягиль, и они готовили из дягиля всё: чай, варенье, порошок к приправам, листья в салаты, черешки для цукатов. Причём, сии роскошные девицы занимались не только всевозможною обработкою дягиля, а ещё и ублажали всячески Павла Ивановича. Это, собственно, и был его гарем, о коем прослышал даже сам государь император Александр Павлович, величайший соблазнитель своего столетия.
«Дягилевка» же и «дягильница» изготавливались четырьмя особыми мужиками, мастерами перегонять водку и делать наливки, — Энгельгардт специально подбирал для сего дела непьющих.
В общем, дягилевое хозяйство у Павла Ивановича было устроено наипревосходнейшим образом.
Энгельгардт гордился им по праву, и он делал всё, дабы разнообразная продукция из дягиля, производимая в его небольшом именьице, зорко и надёжно охранялась.
Когда-то бывали случаи нападений мужиков, приказчиков и даже землевладельцев из окрестных поместий на разнообразные дягилевы припасы Павла Ивановича, но энгельгардтовские ребята живо отбили охоту у чужаков полакомиться «дягилевкой», «дягильницей», вареньем, цукатами, медом и т. д.
В 1812 году ситуация вдруг резко и даже страшно осложнилась по причине грандиозной, жесточайшей военной компании, которую начал Наполеон, вторгшись в пределы Российской империи. А он ведь уже на второй месяц своего нашествия самолично появился на земле смоленской и неумолимо двигался к центру её (Смоленску) — и как раз чрез Поречье.
Появление в Пореченском уезде Смоленской губернии частей «Великой армии» сулило лично Павлу Ивановичу Энгельгардту и хозяйству его пребольшие опасности. Однако он не бежал в соседние губернии, как многие окрестные помещики, не попытался вывезти хотя бы часть бесценных своих припасов.
Более того, он дал себе слово, что ни один из вражьих солдат ни при каких условиях не получит ни единого глотка «дягилевки» или «дягильницы» и не полакомится ни одним бочоночком бесценного меда, даже чая из дягиля не попробует.
В общем, было решено: не получат НИЧЕГО ни сами захватчики, ни их подлые приспешники, кои, к несчастью, сразу нашлись среди местного населения Смоленской губернии, хотя, слава Богу, не в таком большом числе.
Всё дело в том, что набеги французских мародёров нередко сопровождали проводники-добровольцы, набиравшиеся по уездам. Им бестрепетный патриот российский Энгельгардт готовил ту же самую судьбу, что солдатам и офицерам «Великой армии».
И ещё Павел Иванович твёрдо пообещал себе нещадно уничтожать солдат и офицеров противника в той мере, в какой это только будет возможно, и где бы он ни встретил их, пусть даже и вдали от своего имения, которое берёг он как зеницу ока.
А Энгельгардт принятых решений сроду не отменял, и он таки сдержал своё слово и на сей раз, хотя и ценою собственной жизни.
Нравы его, подчас весьма буйные и громкие, многим соседям его частенько казались предосудительными, но он в итоге доказал всем, что именно он является человеком чести в полном смысле сего слова.
Павел Иванович сумел защитить себя и сумел, в отличие от некоторых сограждан своих по губернии и даже по уезду, не пойти в услужение к захватчику, посягнувшему на Отечество его.
Но, кажется, мы опять забежали несколько вперёд.
До гибели Энгельгардта оставалось никак не менее трёх месяцев.
Так что возвращаемся к середине июля 1812 года. Нам ещё есть, о чём рассказать. Времечко-то не простое было, чреватое самыми непонятными, страшными даже последствиями.
Партизанщина в Смоленской губернии только-только разворачивалась; можно сказать делала первые шажки свои — первые, но достаточно уверенные.
Правда, одни помещики просто сбежали (и их было немало), увезя или припрятав ценности. Но были смельчаки, которые остались, решившись лечь костьми, но не дать в обиду землю смоленскую. И легли. И не дали ведь. Таков был и наш Павел Иванович Энгельгардт.
А Денис Давыдов, кстати, начал свои самые начальные партизанские наезды только в последних числах августа, а по-настоящему только в сентябре, то бишь аж чрез два месяца после того, как партизанская война закипела по-настоящему на Смоленщине и закипела тогда, когда враг ещё был матер и опасен. В пределах же Смоленской губернии Давыдов появился не ранее первой недели сентября 1812 (в Юхновском и Вяземском уездах), когда в «Великой армии», кажется, ничего уже не напоминало великую армию.
Итак, возвращаемся к первой половине июля 1812 года, когда до оставления нашими войсками Смоленска оставалось более пятнадцати дней, а главные корпуса «Великой армии» буквально летели от Витебска к Пореченскому уезду и затем на город Красный, и к местечку Ляды, дабы окружить потом со всех сторон столицу губернии, бывшую некогда главным городом Смоленского воеводства и многобашенной крепостью.
Всё шло к неминуемой катастрофе. Бывшее Смоленское воеводство, древняя и славная русская земля вмиг готова была оказаться в железных объятиях жестокого, беспощадного противника. Армии российские остановить бешеный напор наседающей громады никак не могли. Что было делать? Как противостоять этому?
Армии яростно отступали, заманивая противника вглубь территорий. И то не было хаотическое отступление. Там был гениальный план, который оценили лишь впоследствии.
Итак, происходил бег отходивших армий. А партизанские отряды во главе летучего корпуса генерал-адъютанта Винценгероде, наподобие россыпи заострённейших ножичков, врезались на ходу, причём с разных сторон, в летящую вражескую громаду и отсекали от неё кусочки и даже целые куски, отрезали средства пропитания. И страшная громада потихонечку слабела, хотя это и не очень ощущалось на первых порах. Но наносимый урон скоро стал совершенно очевиден. Из громады как бы стал выпускаться дух, и сила начала покидать её.
В июле-августе 1812 года урон «Великой армии» наносился именно с тылу, но при этом в совершенно разных направлениях. Враг не понимал и даже не предполагал, с какой стороны последует удар. Это делал летучий корпус Винценгероде и слепившиеся вокруг него по всем четырнадцати уездам Смоленской губернии партизанские отряды.
Регулярные же войска вступали в соприкосновение с противником лишь для того, чтобы ударить, даже ударить несколько раз кряду, даже сильно ударить, но потом тут же решительно отпрянуть, осуществляя тактику заманивания.
А что именно так и должно быть, предрекал военному министру Барклаю де Толли ещё в апреле 1812 года подполковник Пётр Чуйкевич, экспедитор секретного отдела российского военного министерства, военный теоретик, умница необычайный. Во всяком случае, так оценивал своего экспедитора сам Михаил Богданович Барклай де Толли, необычайно строгий, сдержанный и совершенно не склонный к пустому нахваливанию. В общем, он высоко ставил своего секретного экспедитора, а это было немало. И временный министр оказался тут так же прозорлив, как его подопечный в своём взгляде на то, как надо воевать с непобедимым Наполеоном.
Продолжаем наше повествование.
Хронологически мы находимся сейчас у самых-самых истоков формирования партизанского движения 1812 года. Место действия — Смоленская губерния.
Итак, государь Александр Павлович отправился из Смоленска далее в Москву, а Смоленская губерния начала готовиться к «встрече» с «Великой армией». И руководил, дирижировал сим сложнейшим и, в общем-то, непредсказуемым процессом никто иной, как Барклай де Толли, призвавший всех смолян к всенародному сопротивлению.
Уже 21 июля 1812 года Барклай дал следующее предписание смоленскому губернатору, барону Казимиру Ивановичу Ашу (привожу один лишь всего фрагмент, но достаточно, как мне кажется, выразительный):
«Именем Отечества просите обывателей всех близких к неприятелю мест вооружённою рукою напасть на уединённые части неприятельских войск, где оных увидят. К сему же я пригласил особым отзывом россиян в местах, французами занятых обитающих, дабы ни один неприятельский ратник не скрылся от мщения нашего за причинённые вере и Отечеству обиды».
Сей барон Аш, в коем, увы, не было ни должной воинственности, ни необходимой самоотверженности, вовсе был не тот человек, который способен организовать всенародное сопротивление. Барклай де Толли, как видно, всё это отлично понимал. Поэтому он и не ограничился одним лишь этим предписанием, отправленным им губернатору Ашу.
Барклай обратился непосредственно к смоленской шляхте и вообще ко всему населению губернии со следующим призывом: «Верные соотечественники! Оправдайте сими поступками мнение, которое имеет о вас целой свет. Да познают враги, на что народ наш способен. Не посрамите земли Русския!» И ещё он выпустил листовку (произошло это межу 22 и 26 июля), которая была распространена в трёх губерниях — Смоленской, Псковской и Калужской. Листовка эта представляла собою развернутый призыв к народной войне. Но мы опять, кажется, забежали вперёд.
Итак, народную войну в 1812 году возвестил именно Барклай де Толли. Он же инициировал и создание первого партизанского соединения, о чём как раз и пойдёт сейчас речь.
Тетрадь вторая. Партизаны и изменники
Глава первая. 19 июля и последующие дни
Прошло ровно десять дней, с момента, как государь Александр Павлович обосновался на одну ночь в особняке смоленского губернатора, барона Казимира Аша.
И вот в губернаторском особняке появился новый гость, не венценосный, но тоже очень важный. Я имею в виду Михаила Богдановича Барклая де Толли, со своею армией улизнувшего из Витебска буквально из-под носа Наполеона, который твёрдо рассчитывал на генеральное сражение и просчитался.
Отужинав с губернатором, Михаил Богданович (ужин, причём, прошёл почти в совершенном молчании — военный министр и командующий первой армией не жаловал барона Аша) тут же призвал к себе другого барона, а именно генерал-адъютанта Винценгероде и показал, что может быть очень даже говорливым.
Барклай де Толли заулыбался сколько мог ласково (улыбки, вообще-то, были не по его части) и молвил: «Ну, всё, барон, с запасными командами, находящимися в вашем распоряжении, генерал можно покончить. Свою миссию вы отличнейше выполнили. Багратион вот-вот подойдет. Французы нашему воссоединению воспрепятствовать никак не смогут…»
В громадных голубых глазах Винценгероде явственно читалось изумление, а точнее вопрос. И Барклай тут же на него ответил:
«Вы хотите, сказать, что же теперь? О! Теперь-то как раз и начнется настоящее дело. Мы убежали из-под Витебска. А французская махина уже остановилась и начала разворачиваться для сражения. Но теперь, когда наше исчезновение обнаружилось, Наполеон опять соберет свои силы в кулак и ринется на Смоленск, то бишь сюда. И вас, генерал, я намерен послать на Витебск, наперерез ему, но только запасными дорогами. Ну, как? Что скажете?»
Винценгероде весь расцвел от радости и не мог сдержать обуревавших его чувств. Первоначально Фердинанд Фёдорович решил, что его отправляют в отставку или просто отсылают в свиту государя, раз с его запасными командами покончено.
«Да, начинаются настоящие серьёзные дела, — продолжал Барклай, — и я отдам под ваше начало четыре казачьих полка и драгунский полк, но это так для начала, будет потом ещё прибавление. Ну что, довольны?»
Ещё бы! Как тут можно было быть не довольным. Винценгероде со свежими силами направили в тыл наступающего противника, дабы перерезать его коммуникации и перехватывать секретных его курьеров. О подобном можно было только мечтать.
«Ну, всё, — закончил Барклай свою речь, — я заготовлю приказ, а денёчек или даже пару дней отдохните и где-то 21-го приступайте к новым своим обязанностям».
Но Винценгероде медлил, не уходил. В глазах его читался новый вопрос.
«Ах да! — Барклай хлопнул себя по узкому, клинкообразному лбу необычайно узкой сухой своей ладонью, — Связь! Наиважнейшая вещь. Со мною будете держать регулярную связь чрез казачью летучую почту, но этого совершенно недостаточно. Государь хочет, дабы вы ещё напрямую сносились с ним и постоянно. Так что между летучим корпусом и Петербургом постоянно будут носиться фельдъегеря. Задания вам буду давать я, а вот отчитываться вы будете пред государем. С Богом, генерал! Ступайте. Как только будет готов приказ, я призову вас снова».
Кажется, Винценгероде не ушёл из кабинета Барклая, а улетел из него на крыльях.
В самом деле, начиналось настоящее и полностию самостоятельное дело, опасное, очень непростое, но именно настоящее, о коем можно было только мечтать дело, требовавшее исключительного ума, особой сообразительности и едва ли не ежечасной дерзости и неустрашимости.
Барклай впоследствии вспоминал: «Я поручил генералу Винценгероде начальство над войсками, собранными между Поречьем и Духовщиной. Он обязан был прикрывать с сими войсками дорогу к Духовщине и Белой, освободить Велижский уезд от набегов неприятеля и наблюдать за ними в Поречье, Сураже и Витебске».
Приказ был готов уже на следующий день, потом спешно были подобраны для летучего корпуса Винценгероде четыре казачьих полка плюс два конных орудия и плюс Казанский драгунский полк. Корпус был сформирован, и 21-го приказ был подписан Барклаем.
И уже 21 июля Фердинанд Фёдорович вместе со штаб-офицерами своими, полковником Александром Бенкендорфом и ротмистром князем Сергеем Волконским, собрал первый военный совет своего партизанского соединения. Обращаясь к командирам полков, барон сказал:
«Господа офицеры! Государь получил нам наиважнейшее дело. И даже не одно. Перечислю сейчас по порядку. Ловить вражеских курьеров. Всеми мерами затруднять снабжение войск неприятеля пропитанием, одеждой, вооружением. Фураж отбирать или уничтожать. Вообще перерезать коммуникации противника. Тыловую жизнь его превратить в форменный хаос. Тогда любое выступление врага захлебнётся. Но это не всё, господа офицера. Есть ещё одна довольно-таки неприятная проблема. Это мародёры, которые, к великому огорчению моему, действуют не только с вражеской стороны. Народ русский горой встал супротив супостата, но встречаются и крестьяне, которые, увы, в отсутствие сбежавших господ своих, грабят поместья. Редко, но встречаются. У меня есть неопровержимые доказательства безобразного сего обстоятельства. Михайла Богданович также осведомлён об этом. Предупреждаю: всех без исключения мародёров уничтожать, вне зависимости от их происхождения. Без малейшей пощады».
Командирами собравшихся полков (четырёх казачьих и одного драгунского) эта речь была не просто услышана, но и по-настоящему принята к сведению (скорое будущее доказало это вполне).
Да, был приглашён ещё генерал-майор Евгений Иванович Оленин и ротмистр Александр Дмитриевич Лесли — в качестве представителя этого выдающегося по своему военному патриотизму семейства.
Потом генерал-адъютант Винценгероде раздал присутствующим письменное распоряжение Барклая, в коем, в частности, было сказано следующее:
«Сей отряд иметь должен в виду истребление всех неприятельских партий. Необходимо брать пленных и узнавать, кто именно и в каком числе неприятель идёт, открывая об нём сколько можно».
Так, собственно, и началась партизанская война 1812 года.
Ни Кутузов, ни Денис Давыдов не имели к этому началу ровно никакого отношения.
Винценгероде и два его штаб-офицера: Бенкендорф и Волконский — вот эти трое богатырей, стоящих у самых истоков партизанского движения 1812 года.
Быстро, даже стремительно сформированный корпус Винценгероде тут же ринулся в направлении Витебска, откуда выступала «Великая армия», но ринулся не для того, чтобы ударить в лоб, а чтобы зайти сбоку и разрушать тылы, дезорганизовывая их.
Французы шли вперёд (на Смоленск), а партизаны двигались в противоположном направлении и по параллельным, боковым дорогам, чтобы неожиданно ударить в зад противника. Гораздо резоннее, да и оправданней бить сзади или сбоку наступающего врага, чем добивать врага бегущего, что стал проделывать чрез несколько месяцев наш «поэт-партизан», известный хвастунишка Давыдов.
Пленные при этом дерзком рейде корпуса Винценгероде захватывались буквально сотнями. А уже 27 июля была стычка с французами при Велиже. Бенкендорф, командовавший авангардом корпуса, решительно опрокинул противника. Это был его первый партизанский бой в 1812 году, за который он получил генерал-майора.
На пути к Витебску, недалеко от местечка Бабиновичи к Винценгероде неожиданно явилась депутация тамошних евреев. Они доставили захваченного ими французского кабинет-курьера, ехавшего из Парижа к Наполеону. То была удача, и пребольшая. Причём, такого рода поимка была первая, но далеко не последняя.
Этот курьер с депешами, при нём находящимися, тут же был отправлен в Петербург и прямиком доставлен к государю Александру Павловичу.
Движение корпуса Винценгероде на Витебск с успехом продолжалось, но тут прибыл ординарец Барклая с известием, что Смоленск нами оставлен и армия начала уже движение по направлению к Москве.
Соответственно корпус пошёл назад, двигаясь параллельно большой Смоленской дороге и стараясь всемерно тревожить хвост нацелившейся также на Москву французской армии и при этом захватывать постоянно фуражиров французских, отряжаемых в сторону от главной дороги, и истреблять мародёров всех мастей.
Всё это в итоге приводило к тому, что наступавшая «Великая армия» становилась всё менее могучей и всё более слабела — постепенно, но неуклонно.
Ну, и секретные курьеры по-прежнему очень даже интересовали генерал-адъютанта Винценгероде и предприимчивых его штаб-офицеров — Бенкендорфа и Волконского.
Но тут на сцену надобно вывести ещё одно достаточно важное лицо. Оно заслуживает особого рассказа. На его счету была целая россыпь вражеских курьеров. И вообще, лицо это в 1812 году в Смоленской губернии пользовалось исключительным авторитетом. В общем, без него никак не обойтись нам сейчас. Необходима хотя бы краткая справка.
А фигура была колоритная, и заслуживает она на самом деле целого романа. Дюма-отец, безо всякого сомнения, был бы счастлив набрести на данный материальчик.
Я же предлагаю сейчас всего лишь абрис фигуры, легкий, но точный. Для последователей Дюма — коли они объявятся! — надеюсь, сгодится.
Глава вторая. Виктор Антонович
Флигель-адъютанты Бенкендорф и Волконский были наипервейшие соратники и помощники генерал-адъютанта барона Винценгероде, обе его руки фактически. Однако был в летучем корпусе барона, бившемся в тылу «Великой армии», ещё один совершенно блистательный командир, имевший под своим началом особую партию партизан. Я разумею тут майора Виктора Антоновича Пренделя (впоследствии он дослужился до генерал-майора).
Это был поистине великий партизан. Барон Винценгероде им неизменно гордился, и по праву. Составляя список отличившихся, барон написал о Пренделе следующее: «Отличнейший штаб-офицер, употреблённый мною в самые нужнейшие откомандировки. Исполнял все данные ему от меня препоручения с отличнейшею расторопностью, отважностью и деятельностью».
Майор Прендель в партизанском деле был маг и волшебник, истинный виртуоз. Были у него и свои партизанские шутки. Так, когда он со своими казаками ловил секретных вражеских курьеров — а сие происходило достаточно часто, — то писарь его снимал с арестованных бумаг точнейшую копию. А Виктор Антонович ставил на оригиналах оттиски своей печати и затем отсылал их по назначению (самому Наполеону или маршалам его).
Но расскажу всё по порядку.
Виктор Антонович Прендель родился в Альпах, он из семьи тирольских дворян, из рода хоть и обедневшего, но древнего. Отец его занимался лесничеством, и наш герой с детских лет сопровождал его при многодневных объездах альпийских лесов. Когда ему было 12 лет, он самовольно ушел в горы, встретил там медведя, убил его наповал из ружья и несколько верст тащил до дома. Родителей история эта напугала, и они отослали его в монастырь, в Коллегиум братства Святого Бенедикта.
Виктор Прендель зарекомендовал себя учеником блистательным. Монастырских наставников его особливо поражало, с какой легкостью он осваивает географические карты и выучивает языки — Прендель освоил французский, итальянский, венгерский, польский и русский языки. Монахи были довольны им: это был практически готовый католический миссионер. Но Прендель вовсе не хотел быть миссионером, и он убежал из монастыря. Несколько лет по поручению одного венецианского банкирского дома ездил по Европе, изучал финансы. Однако мирная, спокойная жизнь не была суждена Пренделю.
В Париже вспыхнула революция, и Прендель стал непримиримым её врагом. Он участвовал едва ли не во всех антиреволюционных войнах, однажды был ранен, попал в плен, трибуналом Лиона был приговорён к смертной казни, но сумел бежать.
Виктор Антонович принял участие в итальянском и швейцарском походах Суворова, командуя казачьим отрядом. Однако на российскую службу он перешел токмо в 1804 году.
В сражении при Аустерлице он во главе партии из ста гусар и ста пятидесяти казаков действовал в тылу неприятеля и сумел захватить в плен 260 солдат и 60 офицеров!
На Пренделя обратил внимание Барклай де Толли, и, став в 1810 году военным министром, он определил его в военные атташе и послал в Дрезден. И Виктор Антонович в течение двух лет совершал ценнейшие разведочные поездки по Франции, Италии, Голландии, Австрии и Германии.
В июне 1812 года началась военная компания Наполеона, и уже в июле Прендель появился в России. Он тут же бросился в Смоленскую губернию.
4 и 5 августа Виктор Антонович был среди смельчаков, оборонявших Смоленск, но далее с армией не отступил, будучи определён в отряд генерал-адъютанта Винценгероде. Под его начало было отдано 200 казаков. Это и была его партия, с коей он совершал в тылу противника дерзкие наезды.
Когда «Великая армия» заняла Москву, Прендель оставил пределы Смоленской губернии и действовал под Рузой и Можайском, сумев, между прочим, захватить в плен порядка двух тысяч человек.
Это был великолепный партизан — дерзкий, отчаянный и умный, пример для всех смоленских ополченцев. Сколько я знаю, Павел Иванович Энгельгардт отзывался о нём с восторгом.
Пару раз Прендель бывал в Дягилеве. Энгельгардт угощал его своей знаменитой «дягилевкой», и она произвела на Виктора Антоновича неизгладимое впечатление. Потом они совершили и дружеский обмен. Энгельгардт презентовал Пренделю ящик бесценной «дягилевки», а Прендель прислал Павлу Ивановичу ящик шампанского из обоза, который был послан из Парижа Наполеону, но Прендель сумел отбить весь обоз.
Впоследствии, уже во время заграничного похода, когда у Дениса Давыдова за нарушение приказа был отобран его отряд, тот был отдан под начало Пренделя.
На покое Виктор Антонович принялся за записки. Кажется, они пропали; во всяком случае, текста их ни один известный мне специалист как будто так и не держал в руках. А там должна содержаться масса любопытного, и не только по истории партизанского движения, но и по истории европейской разведки начала XIX столетия.
Но записки всё-таки были. Ещё при жизни Пренделя немецкое историческое общество хотело приобрести у Виктора Антоновича сии записки, но он отказал, следующим образом мотивировав окончательное своё решение:
«Жизнь и сведения мои принадлежат гостеприимной России — моему второму Отечеству — где живу и где намерен умереть».
Таков был этот несостоявшийся католический миссионер и состоявшийся разведчик, великолепный мастер тайных военных наездов, летом и осенью 1812 года лихо рубившийся в тылу противника.
Но возвращаемся к началу августа 1812 года, когда русские войска после двухдневной обороны Смоленска, вдруг исчезли из города и двинулись далее, дабы Наполеон не проскочил к дороге на Москву, заперев нашу армию на погибель её в Смоленске. В губернии же покамест оставался лишь летучий корпус генерал-адъютанта Винценгероде.
Задач было несколько, и все были очень непростые — совсем небольшому сравнительно с размерами «Великой армии» соединению надобно было не только пытаться дестабилизировать наполеоновский тыл, но и ещё поставить «замок» на дорогу, ведущую к столице российской империи, а также нещадно бить мародёров всех мастей. А ещё надобно было содействовать местным помещикам, городничим, исправникам, становым устраивать отряды сопротивления.
И приструнивать как следует надобно было трусов и предателей, помогающих французским властям. А в этом роде случаи были, и нередкие, увы.
Что греха таить, находились крестьяне (не все, слава Богу, но находились), которые выходили из повиновения своим помещикам, приказчикам и старостам. Бунтуя, мужики да бабы говорили не раз, что отныне принадлежат они французам, поэтому повиноваться будут им, а отнюдь не царской власти. Были в данном отношении истории и совсем даже страшные. На ниве измены было пролито много крови.
Приходится признать, что в Смоленской губернии находились тогда некоторые подданные российского императора (сие неоспоримо), способствовавшие неприятелю в отыскании фуража и сокрытии припрятанных барами имуществ, а другие, сообща с солдатами и офицерами Наполеона, попускались даже на грабительство господских домов.
Увы, так было.
Глава третья. От Смоленска к Москве. О действиях отряда императорского генерал-адъютанта, барона Винценгероде в августе и начале сентября 1812 года
(хронологическая роспись)
Августа 9-го, собрав весь свой отряд, Винценгероде направился по большой дороге, ведущей от Витебска на Поречье и Духовщину, к Дорогобужу.
Одна из наших партий, посланная на Поречье, благодаря рвению и храбрости жителей, получила столь действительную поддержку, что у нее оказалось в руках свыше 150 пленных.
Так как мы находились совершенно в тылу французской армии, то марши наши сделались затруднительными. Нас часто останавливали неприятельские отряды, которые со всех сторон наводняли страну, жгли и грабили деревни. Мы повсюду находили следы их опустошений и святотатств, и повсюду генерал Винценгероде спешил на помощь несчастным жителям. Их рвение, до прихода нашего отряда никем не направляемое, хотя и побуждало их к мужеству, но в то же время распространяло страх даже в местах, удалённых от опасности. Чтобы устранить это неудобство и обеспечить внутренность страны, отряд наш направился на Белую, которая уже была оставлена жителями. Зрелище наших войск и пленных, число которых увеличивалось с каждым маршем, произвело наилучшее впечатление и так ободрило некоторых помещиков и исправников, что они стали раздавать вооружение крестьянам и в порядке, разумно действовать против общего врага.
Августа 19-го. Из Белой мы направились к Покрову по Дорогобужской дороге, посылая части по различным пунктам и возможно ближе к большой Московской дороге.
От Покрова шли к Воскресенску и, постоянно следуя в расстоянии нескольких маршей за флангом нашей армии, мы направились к Тесову, между Гжатском и Сычёвкой, где, по мере приближения к столице, война принимала ещё более жестокий и разрушительный характер. Женщины, дети и скот искали убежища в лесах, а крестьяне, вооружась отнятым у французов оружием, бежали защищать свои церкви и готовить пытки для тех несчастных, которые попадали в их руки.
Держась постоянно одного и того же направления, генерал Винценгероде устремился к Корчеву, на путь, который от Гжатска ведёт прямо на Зубцов. Части его продолжали тревожить неприятельских фуражиров, но уже не с прежним успехом, по мере того, как мы слишком приблизились к дороге, по которой двигалось ядро французской армии.
Августа 27-го. Таким образом мы пришли в Сорочиново, на дороге, которая от Можайска ведет к Волоколамску. Тут генерал получил положительные сведения о битве при Бородине, о которой мы уже слыхали от французов, бродивших по деревням в поисках пищи и убежища и которых приводили к нам казаки. Генерал отправился сам на квартиру фельдмаршала Кутузова за новыми приказаниями и по возвращении оттуда направил свой отряд на Рузу.
Августа 28-го. К вечеру мы подошли к городу. Нам показалось, что он занят слабой неприятельской частью, и генерал Винценгероде хотел овладеть им силой. Но в тот момент, когда войска двинулись было в атаку, мы обнаружили значительный лагерь вправо от города и линию правильно содержимых постов, так что генерал вынужден был послать за хвостом своей колонны и сначала осведомиться. Несколько человек неприятельских кавалеристов, снятых с коней нашими казаками, сообщили нам, что то был четвёртый корпус под начальством вице-короле Итальянского, что после бородинской битвы он отстал от армии Наполеона и должен был прикрывать его марш слева.
Так как мы были предупреждены об его марше по дороге от Рузы к Москве, то генерал Винценгероде, заставив весь корпус вице-короля стать под ружьё, шёл всю ночь обходным путем и прибыл с другой стороны Рузы по Звенигородской дороге, чтобы встретиться с неприятелем лицом к лицу. Он тотчас же послал фельдмаршалу своё донесение и тот, осведомлённый этим о направлении четвёртого корпуса, отдал приказание усилить наш отряд полком егерей, двумя орудиями конной артиллерии и тремя казачьими полками. Однако неприятель, приведённый в замешательство нашей атакой накануне на тыл его лагеря и за ночным временем не заметя нашего движения и численность наших сил, провёл весь день в Рузе и только на третий день решился выйти оттуда.
Августа 30-го. Наши пикеты находились в Воронцове, а остальная часть отряда в Белкине и так как егерский полк и два орудия прибыли в Звенигород только поздно ночью, то генерал прислал им приказание дожидаться его там. Он поручил полковнику Иловайскому командовать арьергардом на большой дороге, а полковнику Бенкендорфу, с тремя, вновь пришедшими казачьими полками, обеспечивать его отступление, расположась вдоль высот, идущих по левую сторону дороги от Рузы к Звенигороду. Сам же он с драгунским полком отправился на поиски выгодной позиции для защиты доступа к Звенигороду.
Августа 31-го. Неприятель, численностью в двадцать тысяч человек, начал с того, что развернул все свои силы. Полковники Иловайский и Бенкендорф вытянулись в порядке медленно и соединились, чтобы предпринять атаку против нескольких кавалерийских полков, отделившихся слегка от главной части своих корпусов. Полки эти были отброшены, но так как на помощь им подоспели артиллерия и пехота, то мы вернули в свою очередь казаков: полковник Иловайский вынужден был наскоро перейти дефиле при входе в Звенигород, а полковник Бенкендорф был энергично атакован в тот момент, когда он переходил мост через маленькую речку, которая около города впадает в Москву. Он вынужден был спешить казаков, вооружённых ружьями, и таким образом избавился от преследования кавалерии.
Генерал Винценгероде защитил вход в Звенигород и заставил французов потерять много людей, но так как весь его отряд не доходил до трёх тысяч человек, то он принужден был уступить и отошел за несколько вёрст от города. К вечеру он отступил до Спасского по Московской дороге и тут ожидал, чтобы полковник Бенкендорф с ним соединился.
Сентября 2-го. На рассвете неприятель пришёл в движение и отбросил наши аванпосты и, когда полки драгунский, егерский и два орудия перешли мост, он был уничтожен, и, казаки, могшие перейти речку вброд, остались на той стороне, чтобы сколь возможно замедлить движение неприятеля. Им удалось отбросить до пехоты несколько полков французской кавалерии, которая слишком выдвинулась, и взял ещё двадцать человек пленными.
Тем временем пришёл четвёртый корпус, вступил в дело и таким образом, казалось, ждал только сигнала к атаке в соединении с великой армией Наполеона, которая была почти под рукой. В этот момент вернулся Винценгероде. Наша армия дефилировала через Москву, и наш отряд получил приказание отправиться на дорогу, которая ведёт от Москвы к Владимиру.
Так как Наполеон уже вступил в Москву, то надо было тотчас же начать наше отступление. Генерал вернул к армии егерский полк, Изюмский гусарский полк и казаков гвардии, которые накануне посланы были из авангарда под начальством графа Милорадовича, чтобы произвести сильную рекогносцировку вправо от нашей армии и, не будучи в состоянии перейти вновь через Москву, присоединились к отряду Винценгероде и впоследствии получили приказание там и остаться.
Мы вытянулись вдоль окраины Москвы до Ярославской заставы, не будучи преследуемы. Генерал Винценгероде расположился для защиты жителей столицы, которые бежали при приближении неприятеля. Ночью он отправил к фельдмаршалу курьера, чтобы изложить ему основания, которые вынудили их ожидать вторичного приказа, прежде чем покинуть важные пути Петербурга и Ярославля, остававшиеся совершенно открытыми.
Глава четвёртая. После 6 августа. Смоленск и губерния под французами. Кое-что об изменниках
(несколько коротких заметок, не исчерпывающих, но, как представляется, существенных)
* * *
4 и 5 августа ударные корпуса «Великой армии» штурмовали Смоленск, но город не был взят. Причина была не только в достойной обороне, но ещё и в том, что Наполеон ждал, чтобы русские сконцентрировали и ввели в действие основные свои силы. На 6 августа был назначен главный штурм. Однако когда передовые отряды французов на рассвете 6 августа, крадучись, проникли в Никольские и Молоховские ворота, оказалось, что город пуст. Во всяком случае, русские войска исчезли из него.
В 8 часов утра в город въехал Наполеон, злой до остервенения. Именно по этой причине. «Пропажа» русской армии пред началом решительного штурма вывела его из себя. В сердцах император несколько раз назвал Барклая де Толли «подлецом», «негодяем» и «обманщиком».
12 августа император покинул Смоленск, после значительных колебаний решившись всё же идти далее — в Московском направлении, дабы догнать, наконец-то, вечно исчезающего Барклая.
В Смоленске были оставлены склады «Великой армии» с порохом, оружием, зерном. Генерал-интендантом Смоленска Наполеон назначил генерала Армана Виллебланша. Комендантом стал Трибо. Военным же генерал-губернатором был поставлен генерал Жомини, перешедший впоследствии на русскую службу. Впрочем, в Смоленске за три месяца оккупации была настоящая чехарда военных губернаторов, а вот генерал-интендантом бессменно оставался Виллебланш. Он-то как раз в первую очередь и занимался новым устройством городской власти.
Уже 15 августа Виллебланш организовал в Смоленске муниципалитет. Городским головою он поставил статского советника Ярославцева, секретарем — Ефимова, бывшего до того учителем гимназии. Было ещё несколько членов муниципалитета (10 человек), и среди них два коллежских асессора — Рутковский и Узелков. Было среди членов муниципалитета и несколько купцов — Чапа и Брун. Семинариста Зверева сделали писцом.
Назначил Виллебланш и нескольких комиссаров, которые должны были следить за обеспечением продовольствия города и за порядком. Одним из этих комиссаров был Рагулин, в прошлом помощник консисторского секретаря.
Ещё комиссарами были назначены следующие лица: губернский секретарь Великанов и ещё Ключарев и Павлов.
Рейнеке и Санхо-Ляшевич были определены в переводчики — не знаю точно, при магистрате ли или же вообще при новой власти.
В общем, дворянство, купечество да чиновничество смоленское, интеллигенция смоленская своих изменников французам вынуждены были поставить.
Генерал Виллебланш создал ещё и Верховную комиссию, куда уже вошли дворяне; в основном, правда, это были поляки — упомянутый выше Санхо-Ляшевич и Фурсо-Жиркевич.
В составе сей Верховной комиссии был, например, Голынский, старый наш знакомец, чуть не битый прежде подполковником Павлом Ивановичем Энгельгардтом. Членом Верховной комиссии был, между прочим, и полковник Костенецкий, надзиравший потом за казнью Павла Ивановича Энгельгардта.
Всего на службу к французам пошло, кажется, что-то около пятидесяти человек. Конечно, я имею в виду не крестьян и представителей мещанского сословия (эти просто поименно никем как будто не учитывались, но таковые были, конечно — есть неопровержимые свидетельства), а чиновников, дворян, офицеров.
* * *
Приведу хотя бы несколько имён из сего позорного списка. Этот список важен. Очень. Надобно знать, что предатели тогда были и надобно знать, кто именно они были. А мы ведь их обычно трусливо вычеркиваем, подчищая наше прошлое, облагораживая его. Истинных же героев частенько по лени забываем. И то, и другое совершенно недопустимо.
Впоследствии едва ли не все упоминаемые ниже лица были привлечены к суду, но затем были прощены 30 августа 1814 года, в день ангела императора Александра Павловича.
Следствие длилось около двух лет. В ходе его некоторые из привлечённых к нему померли. Несколько человек были освобождены ещё во время следствия — их невиновность была доказана.
Во время допросов почти все из арестованных утверждали, что были взяты на службу французами не просто насильно и даже под угрозою расстрела. Утверждали они и то, что ничего, вредящего чести Отечества их, не делали. Так заявляли в том числе и те, кто были французским правительством Смоленска назначены комиссарами; например, Фёдор Прокофьевич Рагулин, ставший комиссаром по продовольствию города и надзору за порядком.
Однако мне доподлинно известно, что некоторые снюхались с французами по доброй воле — ведомо мне сие и о Щербакове, и об Голынском, и об Каховском (а это дворяне, между прочим, и двое последних даже весьма родовитые и состоятельные) и ещё кой о ком.
* * *
Вот, наконец, и обещанный списочек:
Дворянин Яков Пржевский.
Дворянин Щербаков (имя мне неизвестно).
Дворянин Каплинский, сообщник Щербакова.
Дворянин Рейнеке.
Дворянин Санхо-Ляшевич.
Подполковник Масленников.
Подпоручик Тарас Бородинцов.
Поручик Влас Трубников.
Штабс-капитан Пётр Попов (бежал и от следствия освобождён).
Штабс-капитан Залевский.
Капитан Степан Телесник.
Капитан Павел Конопадчиков.
Майор Аристарх Каховский.
Майор Евгений Абатуров.
Коллежский секретарь Георгий Петрунин.
Титулярный советник Демьян Краевский.
Чиновник канцелярии губернатора коллежский регистратор
Николай Дроздовский (попал в плен с казёнными бумагами; от следствия был освобожден).
Коллежский асессор Рутковский.
Коллежский асессор Узелков.
Купец Чапа.
Купец Брун.
Рагулин.
Великанов, губернский секретарь.
Ключарев.
Павлов.
Семинарист Зверев.
Фурсо-Жиркевич (вместе с Голынским входил в Верховную комиссию).
* * *
При составлении списка изменников хочется непременно помянуть отдельно и Аристарха Борисовича Каховского, представителя богатого аристократического рода (смоленские дворянские сливки).
Он был офицером Преображенского полка, с императрицей Екатериной Второй менуэт танцевал.
После, выйдя в отставку, Каховский сильно запил. По пьяному делу даже руку сжег.
Каховский остался в Смоленске при вступлении Наполеона и стал при французах переводчиком. Пользовался доверием новых властей.
Сколько можно судить, Аристарх Борисович участвовал в работе Верховной комиссии, устроенной генералом Виллебланшем, но не на правах члена, а добровольно.
К содействию сего Каховского не раз как будто прибегал комендант Смоленска, Трибо.
Каховский впоследствии сотрудничество своё с французскими властями списывал прежде всего на то, что почти постоянно находился под хмельком, и ещё он пытался убедить следствие, что не очень помнит, что именно с ним происходило.
По всей видимости, Каховский использовался французскими оккупационными властями в первую очередь как переводчик.
Особого вреда безопасности российской империи как будто он не принес. Принимал участие в допросах, переводил официальные французские бумаги, которые власти намеревались донести до местного населения. Видимо, это всё, как можно теперь судить.
В общем, ничего особенного. Каховский для меня сейчас оказался важен как российский аристократ, добровольно пошедший на сотрудничество с захватчиками земли русской.
Пример прискорбный, но всё-таки не страшный, как мне кажется.
Между тем, ведь были тогда в Смоленской губернии и случаи настоящей, подлинной измены, чреватые реальными и весьма неприятными последствиями; случаи измены, напрямую наносившие урон интересам российской империи.
* * *
А вот об Голынском, члене Верховной комиссии, стоит, думаю, рассказать особо и даже с некоторыми подробностями, хотя личность это была совершенно премерзостная, отвратительная.
Голынский был изменником из изменников и фактически являлся предводителем разбойничьей шайки, за что даже в тюрьме сидел. И это ведь произошло задолго до 1812 года.
Ну, и как началась война, тут-то Голынский и развернулся во всей прелести своих весьма специфических дарований, как предатель, как личность, способная на всё гадкое.
Случай с Голынским — отдельная история, напрямую, однако, связанная с тем, что приключилось потом с подполковником Павлом Ивановичем Энгельгардтом.
В заключение сей краткой главки замечу, что хотя бы с Голынского, учитывая несомненную измену его Государю нашему и Отечеству (и даже многократные измены!), не надо было снимать наказания. Но это личное моё мнение, и не более того. Возможно, всё дело в том, что я, увы, плохой христианин.
Однако добрейший наш государь Александр Благословенный простил ВСЕХ ДО ЕДИНОГО, без исключений. Простил всех, кто запятнал себя сотрудничеством с захватчиками земли русской. Некоторых, правда, Господь прибрал ещё во время следствия. Все же, кто выжил, были, увы, прощены.
Итак, предлагаю читателям настоящей хроники совершенно неизбежный рассказец о помещике Голынском, по коем виселица плакала чрезвычайно сильно, но, к сожалению моему, совершенно безнадёжно. Ничего не поделаешь — у нас был добрый государь, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
И вдогонку делаю ещё одно замечание.
Французы, придя в Смоленск, силами местного населения создали по инициативе своего императора две институции: первая — городской магистрат; вторая — верховная комиссия.
В магистрате, главным образом, было представлено чиновничество и купечество.
Все члены верховной комиссии были дворяне; правда, это были польские дворяне (а их предки, не стоит забывать этого, целые столетия зарились на смоленские земли, страстно желая отхватить их себе), но при этом они ведь были русские подданные, а вернее — бывшие русские подданные.
Одним из таковых как раз и являлся Голынский — фигура, как я думаю, во многих отношениях в высшей степени показательная.
Но попробуем изложить историю Голынского более или менее последовательно, хотя особо стараясь при этом по возможности не углубляться в детали, дабы не усложнять наше повествование.
Итак, вот каков был Голынский — человек, главным делом своей жизни сделавший измену.
Правда, изменником его можно считать лишь в том случае, ежели бы он был подданным императора Александра Павловича.
Судя по всему, Голынский не считал себя вассалом российского царя и неустанно трудился для восстановления королевства польского, полагая себя подданным несуществующего короля польского, но никак не государя Александра Павловича.
Так что сам Голынский, как видно, не смотрел на самого себя как на изменника.
Но ведь он был помещик Могилевской губернии, имевший ещё кой-какую недвижимость в Смоленской губернии, то есть являлся российским подданным.
В общем, сомнений нет: в случае с Голынским измена всё ж таки имела место.
Глава пятая. Слово о помещике Голынском
Как уже выше было сказано, помещик Голынский был определён в Верховную комиссию, устроенную новой властью в Смоленске, то бишь по воле генерал-интенданта Армана Виллебланша, ежели не самого военного губернатора, бригадного генерала Жомини.
Но если бы только это…
Был Голынский ещё назначен (именно назначен, а не избран, как было бы положено) маршалом Смоленской губернии, иначе говоря, стал на несколько месяцев, до самого изгнания французов, губернским предводителем дворянства взамен беззаконно отставленного Сергея Ивановича Лесли.
Однако дело даже не в одних этих назначениях и должностях, а в тех неисчислимых безобразиях, что творил в 1812 году сей польский дворянин.
Вообще, Голынский работал на французскую администрацию Смоленской губернии просто истово, со всею неисчерпаемой подлостию гнилой своей натуры.
Более того: он находился в состоянии перманентного упоения. Ещё бы! Кровь предков взыграла в нём со всею ретивостию… И Голынского можно понять.
Наконец-то, у поляков появилась возможность дорваться до Смоленска по-настоящему. Они думали, что теперь-то, при содействии непобедимого Наполеона, они захватят этот могучий город-крепость уже навсегда. Прежде они Смоленск не раз захватывали, но русские всегда отбивали его. И тут вдруг появляется реальная перспектива…
Вот Голынский и стал вдруг проявлять летом и осенью 1812 года бешеную активность.
Но надо начать всё по порядку, ибо скандальная известность сего Голынского началась-то ещё в царствование строгого императора Павла Петровича.
Как уже было сказано, Голынский был крупным землевладельцем Могилёвской губернии; причём, основные, центральные имения его находились на самой границе со Смоленской губернией.
Голынский имел множество дел по соседству, регулярно наезжал в уезды сопредельной губернии и имел в городе Красном довольно поместительный особняк. Разъезжал он всегда с большой свитой услужителей, которые сильно напоминали разбойников с большой дороги.
Со смоленской стороны имения Голынского граничили с землями Азанчевского, тоже чрезвычайно состоятельного помещика: они шли просто межа с межой.
Как-то Голынский приобрел у Азанчевского сто саженей дров. Они по уговору были выложены в определённом месте, прямо на границе имений, откуда люди Голынского их и должны были забирать. Так по началу и делалось. Однако вскорости люди Голынского стали водить не только выложенные дрова, а ещё и бревна, и прямо из леса, принадлежавшего Азанчевскому. Приказчик последнего постоянно ставил это на вид, но на людей Голынского сия мера никоим образом не действовала.
Азанчевский решительно потребовал от Голынского, дабы расхищение его леса было прекращено. В ответ Голынский согнал к границе имений множество своих крестьян, и они всё возили, возили. Тогда Азанчевский обратился в суд. Началось следствие, а это дело, как известно, долгое и порой даже нескончаемое.
Тогда Азанчевский припрятал скот, забредший на его луга из имений Голынского. Голынский, не долго думая, приказал своим людям зайти на территорию Азанчевского и увести оттуда из скотного двора целое стадо.
Следствие всё не двигалось, и Азанчевский загнал к себе табун лошадей Голынского за потраву на своих полях. Голынский дождался удобного случая и чрез своих людей, известных разбойников, сделал то же самое. Но он не собирался успокаиваться на этом, ибо рассердился не на шутку, нрав-то горячий, шляхетский.
В убогой, вздорной головушке Голынского созрел план мести, и он, немедля, приступил к его воплощению.
До Азанчевского дошли слухи, что Голынский собрал у себя из всех своих имений до трёхсот человек пеших и двести конных крестьян, вооружённых не только палками, но ещё ружьями и саблями. И тогда Азанчевский заявил в полицию, что жизни его угрожает опасность. Однако исправник Краснинского уезда, в коем проживал Азанчевский, совсем не взволновался сим известием. Правда, послал всё же туда станового, дабы он принял меры к защите.
Между тем, неутомимый Голынский, прихватив с собою до ста человек «свиты», поехал в имение к Азанчевскому. Вошел он один, а «свите» велел затаиться поблизости и поставил ещё верхами несколько человек охраны и сигнальщиков. В общем, готовилось разбойничье нападение по всем разбойничьим правилам.
Настал вечер. Азанчевский сел пить чай в обществе станового, который был прислан для его защиты. Однако, как только во двор усадьбы вошел Голынский, становой тут же спрятался за печь. Азанчевский же продолжал спокойно пить чай, хотя бегство станового сильно его изумило.
Голынский вошел и поздоровался, как прежде здоровался со своим соседом, до начала их междоусобной войны.
Азанчевский привстал и, не в силах скрыть озабоченности, осведомился:
«Позвольте узнать, любезнейший, с каким намерением вы пожаловали ко мне?»
«С одною целию — навестить соседа», — последовал ответ.
При этих словах Азанчевский расплылся в счастливой улыбке и молвил:
«А когда так — милости прошу со мной чай кушать».
Уселись, пили, долго спокойно беседовали, как будто меж ними чёрная кошка и не пробежала.
Потом Голынский встал, церемонно откланялся и просил теперь Азанчевского к себе чай откушать.
Азанчевский, довольный установившимися мирными как будто отношениями, ответствовал так:
«С огромным удовольствием, любезный сосед».
Тут Голынский заявил:
«В таком случае пожалуйте сегодня. Прямо сейчас!»
«Не могу. Уже поздно», — стал отнекиваться Азанчевский.
Голынский продолжал настаивать, однако Азанчевский всё не соглашался. Убедившись в непреклонности своего соседа, Голынский, сей сумасшедший поляк, прорычал вне себя от бешенства:
«Коли так… Эй! Люди! Ведите его!»
Это был призывный клич, и он был услышан. Подоспевшие мигом люди Голынского схватили Азанчевского, связали, уложили в телегу, и она тронулась в имение Голынского. Стояла уже глубокая ночь, никто ничего не заметил.
Кстати, буквально перед тем днем Голынский подал заявление в суд, в коем было сказано, что у него украдены три лошади, там же были приобщены и приметы лошадей.
Вернувшись к себе от Азанчевского, Голынский сел пить чай. Тут слуги вводят к нему Азанчевского, но он уже был в рубище, в ветхой крестьянской одежде.
Слуги докладывают Голынскому:
«Барин, вот мы поймали человека, укравшего у вас лошадей. Нашли и лошадей. Мы вернули. Во дворе лошадки».
Голынский, обращаясь к Азанчевскому, строго, даже сурово спрашивает:
«Кто ты такой и почто украл лошадей моих?»
Азанчевский спокойно и рассудительно отвечает:
«Эй, Голынский, перестань. На свою голову беду накличешь».
Голынский пренагло смеётся в ответ, ни слова более не говоря.
Азанчевский продолжал, изо всех сил стараясь быть возможно более спокойным:
«Да, теперь я весь в твоих руках. Делай, что хочешь со мною. Ты всё можешь теперь. А смотри: кончится худо для тебя эта история. Я-то прощу, а государь у нас строгий: не простит».
Однако Голынский продолжал дудеть в ту же дуду, делая вид, что вообще не слышал последних слов Азанчевского:
«Что ты вздор городишь? Нас с панталыку не собьешь. Лучше признавайся, зачем лошадей крал, кто твои сообщники и кто ты сам такой».
Но и Азанчевский от своего не отступал:
«Перестань же, Голынский! Все прекрасно знают, что я не конокрад, а дворянин, помещик, землевладелец Краснинского уезда Смоленской губернии».
Голынский, однако ж, тоже не собирался отступать:
«Так ты не признаешься, кто ты есть и как украл лошадей моих?»
А потом обернулся к своим слугам и приказал:
«Отведите его, да караульте строго. А завтра с утра повезем этого конокрада в земский суд».
И в самом деле, на следующее утро Азанчевского повезли в Мстиславль, к деревянному полуразвалившемуся убогому домику, хотя и двухэтажному, в коем ютился суд.
Азанчевского люди Голынского привязали к телеге, положили на спину, руки растянули наподобие креста и прикрутили. Так и повезли. Позади вели мнимо украденных лошадей.
По дороге встретилась корчма. Кортеж остановился. Управляющий Голынского купил в корчме водки. Азанчевскому, которому с утра не дали никакой еды, насильно открывали рот крючком и вливали в горло водку. Поехали дальше, опять встретилась корчма и опять повторялась та же процедура. И так несколько раз. Когда, наконец, доехали до Мстиславля, и ввели Азанчевского в здание суда, он уже на ногах не держался и не понимал, кто он и откуда.
Стали Азанчевского допрашивать, как и где он украл лошадей. А он, будучи мертвецки пьян, болтает невесть что. И решили отправить его под тюремный замок — пускай проспится.
На третий день Азанчевского опять привели в суд. Он, уже трезвый, стал рассказывать, что он помещик Краснинского уезда, владелец таких-то имений. В зале стали смеяться: никто ему не поверил. Стоит в рубище, весь оборванный, испитой бледный, с избитым, окровавленным лицом, — ну, какой же это Азанчевский?
Голынский уже торжествовал. Но на беду его мимо Мстиславля проезжал сосед Азанчевского, и зашёл он в суд и подтвердил, что человек в рубище всё-таки Азанчевский, а не конокрад. И Азанчевского отпустили.
Придя в себя, он подал на Голынского жалобу. Получился настоящий скандал, и весьма громкий. Известие дошло до императора Павла Петровича. Тот шуток не любил, как известно, и велел доставить к нему Голынского.
Император велел всыпать ему триста палок, а потом засадить в каземат. Его выпустили лишь после восшествия на престол Александра Павловича, когда были прощены многие преступники.
Вот что эта была за личность — Голынский.
До 1812 года сидел он тихо. А как французы пришли, опять всплыл.
Голынского включили в Верховную комиссию при военном губернаторе Смоленска, назначили предводителем дворянства. И стал он разъезжать по губернии с различными поручениями французского начальства, агитируя за Наполеона и за признание его власти. Но это ещё не всё.
Одной агитации за французов Голынскому показалось мало. И пошел он далее: начал бить партизан, и совсем не без успеха.
Один случай получил тогда достаточно широкую известность. Губернатор Жомини даже обещал представить Голынского к награде.
Помещик Краснинского уезда, Василий Петрович Энгельгардт (между прочим, родич Павла Ивановича) вооружил 19 своих дворовых из села Путятино и во главе этого отряда стал рыскать в поисках мародёров, ловил, расстреливал, отбирал награбленное. Прослышав об этом, Голынский наехал со своими разбойниками и наголову разбил отряд Энгельгардта.
Когда русские войска в ноябре 1812 года прогнали французов из Смоленска, Голынский проселками выехал из города в своей карете, прихватив с собою одного из адъютантов Наполеона.
Голынский был уже совсем близко от своего имения, как наехали казаки, остановили, стали расспрашивать, кто такие.
Голынский объяснил, что он помещик Могилевской губернии и возвращается к себе (всё это было чистейшей правдой), и его уже хотели отпустить. Но тут казаки выяснили, что спутник Голынского по-русски ни слова сказать не может.
Тут казаки поняли, что дело неладно, накинулись на Голынского, отстегали нагайками и отправили, куда следует.
Впрочем, император Александр Павлович, как известно, указом от 30 августа 1814 года, в день своих именин, освободил от следствия всех российских дворян и чиновников, которые в 1812 году пошли на службу к французам. Не исключено, что отпустили тогда и Голынского.
Конечно, отпустили. Всех ведь без исключения отпустили. Чего ж было и его держать?
Тем более, что Голынский был богатейший помещик, человек хоть и не уважаемый, но весьма солидный, от громадных имений коего шёл большой доход в российскую казну.
А опасности от Голынского, ото всех его измен уже не было ровно никакой — Бонапарт ведь был лишен трона и заперт навсегда, до смертного часа своего на острове Святой Елены. Вот и отпустили Голынского. Помиловали подлеца.
А теперь возвращаемся, наконец-то, к нашему главному герою и трагической его судьбе — к подполковнику Павлу Ивановичу Энгельгардту, своего рода антиподу Голынского: один российский помещик против другого, верноподданный против изменника.
Случай Голынского, как мне кажется, ещё более должен оттенить подвиг Энгельгардта, точнее и ярче обозначить значение его.
Тетрадь третья. История двух доносов
Глава первая. Мародёры в Дягилеве
В Пореченский уезд вошли войска Наполеона, стремительно шедшие вслед за отходившей русской армией. И сразу же начался грабеж имений, особливо, конечно, крупных.
В сельцо Дягилево, почти отовсюду окружённого болотами, мародёры не заходили поначалу, но Павел Иванович Энгельгардт ни минуты не сомневался, что мародёры непременно к нему наведаются, доберутся и до него.
Ещё бы! О хранившихся у Павла Ивановича обильных запасах «дягилевки» и «дягильницы» знала вся губерния. «И наверняка неприятелю уже донесли об этом, — говаривал Энгельгардт своим мужикам. — Так что, ребята, надо быть начеку». И «ребята» обещали. Что из этого вышло, скоро узнаем.
В самом деле, вскоре новые власти от нескольких доброхотов узнали, что у Павла Ивановича есть небольшое, но отличное хозяйство, и что у него находятся коллекции замечательных домашних водок и ликёров плюс целые амбары необычайно вкусных и целебных сладостей.
Столовое серебро и ещё кой-какие ценности по указанию Энгельгардта были предварительно закопаны меж яблонями, что разделяли две поляны.
Ну, а амбары, набитые снизу доверху бутылями с водкою и ликёром из дягиля, а также банки с вареньем и медом, коробки с пастилками, снадобьями, мазями и духами, опять же из дягиля приготовленными, охраняли денно и нощно здоровенные, быкообразные мужики, вооружённые охотничьими ружьями и пиками. Но им так и не пришлось ни разу выстрелить или кинуть хоть одну пику, а мародёры поблизости всё же появились и пошли они буквально косяками.
Я уже говорил, что примыкавший к Дягилеву лес перерезала дорога, что вела из Белого на Духовщину. Тут, кажется, необходимы некоторые разъяснения и уточнения.
Глубокие, топкие болота начинаются в нескольких верстах от города Белого и покрывают всю северо-западную часть уезда. Обойдя город Белый, болота доходят почти что до почтовой станции Демехи и между ею и деревнею Новосёлкою проходят на Духовщину.
Это преогромное болотное пространство прерывается только течением реки Межа и впадающих в нее речушек, вдоль коих тянутся узкие полосы земли — топкой, но всё же земли. Одна из этих полос была расчищена от леса, и на ней как раз и примостилось Дягилево.
Вообще, весь Пореченский уезд — край чрезвычайно болотистый. Сухой земли там совсем немного. Самый лес произрастал на очень влажной почве. Но кроме заболоченных земель, есть ещё там и собственно болота — Жарковский мох, Пилецкие мхи и т. д. От Дягилева до этих страшных топких мест рукой подать.
Так вот, как только на дороге появлялся отряд мародёров, мужики, сторожившие дягиль, неожиданно выскакивали, связывали мародёров, пучком травы затыкали им рты, бросали на заранее приготовленные маленькие тележки и везли свою добычу к одному из болот, чаще всего к Пилецким мхам. Ну, и там несчастных живьем кидали в болото. Так что мародёры до заветных амбаров просто не доходили.
Очень часто Павел Иванович сопровождал своих мужиков в этих походах, причем с преогромным удовольствием. Бывал он в эти минуты крайне весел и добр.
И сказывают, что хозяин дягилевцев самолично погрузил на дно Пилецких мхов никак не менее сотни мародёрских душ (некоторые, впрочем, называют гораздо меньшую цифру). Но точных сведений тут, конечно, просто не может быть.
Хочу заметить, что владелец Дягилева использовал в качестве кладбища мародёров, окромя болот, ещё одно природное явление смоленской земли.
В одной части берега вдоль реки Межа была не узкая полоса земли, а целая долина, но весьма опасная. В одном месте в почве находится углубление, коего верхний поперечник имеет от 6 до 7 сажень (так называемая водяная яма). В эту воронку сливается вся масса воды, собирающаяся в долине от таяния снега или после сильных дождей. А в июне месяце как раз прошли обильнейшие дожди. Вот в эту-то воронку Павел Иванович и его мужики и бросали пойманных мародёров, следов коих после этого было уже никому не найти.
Павел Иванович брал пленного, связанного по рукам и ногам, и, держа его на вытянутых руках, подходил к самой водяной яме и осторожно опускал жертву прямо вовнутрь.
В общем, мародёры и отряды, посланные в целях фуражировки, направлялись по дороге из Белого в Духовщину и вдруг исчезали бесследно среди бесчисленных болот, лесов и озер Пореченского уезда.
Так продолжалось, вероятнее всего, весь август 1812 года и ещё значительную часть сентября.
Генерал Жомини, смоленский военный губернатор, грозился послать отряд польских уланов на поиски регулярно пропадавших в Пореченском уезде, у деревенек, ютившихся меж болот, солдат и офицеров «Великой армии», но что-то всё медлил, как будто не очень-то и веря в успешность такой экспедиции или опасаясь за жизнь польских улан, а это были бравые молодцы, которые ещё пригодились бы для того, чтобы держать разорённый и вконец взбаламученный смоленский край в узде.
А пропавшие в Пореченском уезде, конечно же, пропали на веки вечные. Следов их так и не нашли.
Но, наконец, терпение французского смоленского начальства лопнуло, чему способствовало, впрочем, одно обстоятельство, но об этом — чуть позже.
В общем, карательная экспедиция в Пореченский уезд — а именно в сельцо Дягилево, совсем небольшое — всё ж таки была из Смоленска послана, и даже так вышло, что и не один раз.
Глава вторая. Наставление партизанского командира Дениса Давыдова крестьянам Вяземского и Юхновского уездов Смоленской губернии
Подполковника Павла Ивановича Энгельгардта многие соседи-помещики обвиняли в излишней жестокости по отношению к противнику. Говорили также, что это есть чистейшее варварство — живьем кидать солдат и офицеров «Великой армии» в болота и в водяные ямы.
Энгельгардт же полагал, что захватчик есть захватчик, и что он должен быть уничтожен любыми средствами. Собственно, мне неизвестно точно, что именно он полагал, но знаю: Павел Иванович был необычайно воодушевлён ненавистью к врагам своего Отечества.
А то, как именно Энгельгардт поступал с врагами, было естественно для смоленских партизан, мстивших Наполеону за страшное разорение их края.
Денис Давыдов, зайдя в сентябре 1812 года со своим отрядом в Вяземский и Юхновский уезды Смоленской губернии, оставил следующее наставление (это своего рода памятка) крестьянам, в коем было объяснено, как именно надобно поступать с захватчиками земли русской, как вести себя с ними, и даже были подробнейше приведены способы, как уничтожать «хранцев», басурманов.
Вот этот выразительнейший документ (ежели ростопчинские афишки представляли собой стилизованные под псевдонародный язык демагогические измышления, то тут реальное обращение к народу с совершенно конкретными рекомендациями):
«Мужики! Примите их, басурманов то бишь, как бы дружелюбно, подобострастно даже как бы, поднесите с поклонами (они ведь, не зная языка нашего, поклоны поймут лучше всяких слов) всё, что есть у вас съестного и особливо, конешно, питейного. Это для начала.
Потом, как напьются они, уложите всех аккуратненько спать, и когда приметите, что точно они заснули, то кидайтесь молча все разом на оружие их, обыкновенно кучею в углу избы или же на улице поставленное.
И токмо после этого совершите, ребятки то, что Господь повелел совершать с пренаглейшими врагами христовой церкви и вашей родины.
Истребив их всех до единого, закопайте тела в хлеву, в лесу или ещё в каком-нибудь непроходимом месте.
И главное берегитесь, дабы место где тела зарыты, не было приметно от свежей, недавно вскопанной земли и для того побросайте на него кучу камней, бревен, золы или другого чего.
А всю добычу военную, как мундиры, каски, ремни и прочее, — всё жгите или зарывайте в таких же местах, где схороните тела басурманские.
Осторожность такая для того нужна, что другая шайка басурманов, верно, будет рыться в свежей земле, полагая найти в ней или деньги, или имущество ваше. Но отрывши заместо того тела своих товарищей и вещи, им принадлежащие, вас всех побьёт и село ваше сожжёт.
Ты же, брат староста, имей надзор строжайший над всем тем, о чём я приказываю. Да ещё сделай так, дабы на дворе у тебя завсегда готовы были три али четыре парня, кои как завидят многое число басурманов, садились бы на лошадок да скакали бы врознь искать меня, а я завсегда приду к вам на подмогу.
Господь велит православным христианам жить мирно меж собою и не выдавать врагам друг друга. И особливо не выдавайте души христианские чадам антихриста, кои не щадят даже и храмы божии.
Всё, что тут написано, перескажите соседям вашим».
* * *
А вот и партизанская максима Дениса Давыдова — она, как представляется, послужит немаловажным дополнением к вышеприведённому «Наставлению», но только ежели «Наставление» было обращено к крестьянам, то предлагаемая максима поможет понять, что же такое именно был партизанский отряд в 1812 году, и в чем была истинная его польза:
«Господствующая мысль партизан той эпохи долженствовала состоять в том, чтобы теснить, беспокоить, томить, вырывать, что по силам, и, так сказать, жечь малым огнём неприятеля без угомона и неотступно».
Под данным заявлением «поэта-партизана», без сомнения, с удовольствием подписался бы любой командир партизанского отряда. Без сомнения, выражено с максимальной точностию, можно сказать, формульно.
Но, конечно, это было сказано Давыдовым задним числом, когда война закончилась давно и никаких партизанских отрядов уже не было и в помине.
А то, что надобно «Великую армию» «жечь малым огнём», постепенно изничтожая махину изнутри, применил первым у нас Барклай де Толли. И произошло сие в июле — августе 1812 года на территории Смоленской губернии. И осуществлено сие было при посредстве летучего корпуса генерал-адъютанта Винценгероде, почин коего воодушевил довольно многих смолян, и возникла в губернии целая сеть мелких партизанских отрядов, которые охватили буквально всю губернию.
Винценгероде вместе со своими штаб-офицерами Бенкендорфом и Волконским фактически патронировал партизанское движение губернии, поддерживал его, содействовал уездным ополченским отрядам во многих операциях, помогал помещикам обороняться от мародёров, а где надо и приструнивал дворян, ежели в них страх перед неприятелем или за свое добро пересиливал вдруг патриотический порыв.
Действия летучего корпуса Винценгероде воодушевляли смолян на борьбу. Когда авангард корпуса вышел к городу Белому, в коем уже похозяйничали французы и ушли далее на восток, к Москве, то появление казаков и драгун, приведших с собой множество пленных, оживило жителей новым мужеством.
В ряде мест по примеру отряда и по прямым указаниям Винценгероде городничие, исправники, становые и просто мирные обыватели вступили в бой с неприятелем.
Документально подтвержден тот факт, что когда в Поречском уезде Смоленской губернии купец Никита Минченков 18 августа 1812 года получил от Винценгероде открытое повеление, то он взял на себя защищение жилища своего от нападений неприятеля. Сей Минченков собрал добровольцев и партизанил с августа по декабрь, пока враг не покинул пределы российской империи.
В Рославле купцы и мещане вооружили и содержали на свой счёт 400 человек пеших и конных. В Белом и Сычёвке составилось добровольное ополчение. В Юхнове уездный предводитель Храповицкий, имевший трёх сыновей в армии, собрал вокруг себя до двух тысяч человек и из их числа составил несколько десятков вооружённых групп для разъездов по уезду.
Не раз в отряд Винценгероде являлись крестьяне и рассказывали барону Фердинанду Фёдоровичу или штаб-офицерам его, где идут особо крупные грабежи. И помощь всегда отправлялась незамедлительно.
Так, например, около Гжатска явились мужики и поведали, что французский отряд грабит село Дугино, принадлежащее графу Никите Петровичу Панину. И Винценгероде тут же отправил туда сотню казаков под началом штаб-ротмистра князя Волконского. И Дугино на тот раз удалось охранить от больших бед. Это только один пример, рядовой.
Или узнал Винценгероде, что грабят село Самойлово, принадлежащее княгине Голицыной, которая была известна в Санкт-Петербурге как Princesse Alexis. Также чрез крестьян сведал Винценгероде, что вестфальцы совершают там неистовства. И бросился сам генерал-адъютант в Самойлово. Французы, узнав о приближении Винценгероде, отступили, но там ещё остался малый отряд, не успевший отойти. Человек сто вестфальцев заперлись в жилом строении, стоявшем близ господского дома. На предложение сдаться они никак не соглашались и начали стрелять, убив и ранив нескольких казаков. Тогда Винценгероде велел спешить два эскадрона драгун, примкнуть штыки и идти на приступ. Драгуны вместе со спешившимися казаками вломились в строение, и началась резня. Адъютант Винценгероде и ротмистр Волконский кинулись потом туда, чтобы взять языка. Но ни одного живого вестфальца не нашли — полегли все.
Казаки и драгуны отмстили за погибших своих товарищей, а также и за зверские поступки неприятеля с безоружными жителями, за грабеж и поругание святынь в церкви.
Немало наездов с целью защиты имений и целых уездных городов совершил полковник Бенкендорф, а был он лихой рубака.
И подобных случаев было множество, всех и не упомнишь теперь.
Попробуем сейчас представить некую общую картину действий летучего корпуса Винценгероде; я бы даже сказал, что это был не летучий корпус, состоящий из нескольких отрядов, а маленькая партизанская армия.
Глава третья. Краткая справка о действиях отряда генерал-адъютанта, барона Винценгероде в августе 1812 года, к коей прилагаются некоторые интереснейшие документы
Сей отряд, а вернее летучий корпус генерал-адъютанта Винценгероде, состоявший из Казанского драгунского полка, Ставропольского калмыцкого и четырёх казачьих (потом к нему добавились Изюмский гусарский полк, полк егерей и ещё лейб-казаки), отделился от главных сил ещё не доходя Смоленска и пошел на Духовщину, а затем уже всё время двигался параллельно с главными силами Наполеона.
Пока шли бои за Смоленск, отряд, базируясь в уездных городах, не занятых неприятелем (например, в Сычёвке и Белом), производил поиски в Витебской губернии. Подойдя почти к Витебску, он захватил до 800 пленных, после чего отступил параллельно Большой Смоленской дороге и приблизился к главной армии.
Получив от Михайлы Ларионовича Кутузова, назначенного уже главнокомандующим, приказание прикрывать главные силы с правого фланга, Винценгероде двинулся к Рузе. Найдя здесь принца Евгения с его корпусом, он обошел французов ночью окольным путем и задерживал их движение по Звенигородской дороге, пока не вошел в связь с главными силами.
Когда же французы заняли Москву, отряд Винценгероде, пополнившись тверским ополчением (восемь резервных батальонов), стал на дорогах, ведущих на Клин и Тверь, то бишь прикрыл пути на Санкт-Петербург. Потом он сделал Клин своим командным пунктом и посылал оттуда партизанские партии на дороги Ярославскую, Дмитровскую и Рузскую.
Наступательное движение больших сил французов вынуждало отступать постепенно в Подсолнечное, в Чашники и, наконец, в Клин. Но при каждом отступательном движении винценгеродовцы старались истреблять всё то, что способствует снабжению неприятеля продовольствием и фуражом.
При этом авангард отряда, как правило, не вступал в стычки с неприятелем, даже избегал их, а ограничивался разъездами, дабы иметь сведения об его движении.
Казаки сего отряда рыскали почти у самых московских застав, забирали массу пленных, отбивали обозы с провиантом и тем значительно убавляли запасы продовольствия «Великой армии».
Кружил отряд от Москвы в десяти или пятнадцати верстах. При этом в самую Москву посылались разъезды, дабы привозить оттуда пленных. И это ещё не всё.
В целях затруднения неприятеля в средствах продовольствия, Винценгероде учредил особый отряд между Волоколамском и Можайском, приказав посылать свои разъезды вправо и влево по Смоленской дороге, и окружил Москву отрядами своими таким образом, что неприятельские партии, осмеливавшиеся показаться с сей стороны, были почти всегда разбиваемы и забираемы в плен.
Бывшие в летучем корпусе Винценгероде офицеры московской полиции, переодетые крестьянами, живали по несколько дней среди неприятеля на развалинах сожжённой столицы, разведывали и узнавали всё, что было важно, и доносили начальнику отряда, а генерал-адъютант Винценгероде, в свою очередь, обо всём уведомлял напрямую чрез посланцев своих императора Александра Павловича, а также ещё и главнокомандующего российскою армиею.
В этом отношении заслуги Винценгероде совершенно неоценимы, потому что из всех войсковых соединений именно его отряды, руководимые полковником (а потом и генерал-майором) Бенкендорфом, ротмистром Волконским, майором Пренделем и другими бесстрашными офицерами, ближе всех находились к французам во время пребывания их в Москве.
Следовательно, именно генерал-адъютант Винценгероде мог в первую очередь доставлять об них самые животрепещущие сведения. Мог и доставлял, что и императором, и военным командованием ценилось чрезвычайно высоко.
Курьеры от барона Фердинанда Фёдоровича появлялись в Санкт-Петербурге чуть ли не через день. Например, именно от генерал-адъютанта Винценгероде, а не от Кутузова, как многие думают, узнал впервые император Александр Павлович о взятии французами Москвы.
Но, конечно, совершенно особую ценность имели секретные депеши французских курьеров, которые регулярно перехватывали люди Винценгероде, и которые затем незамедлительно отсылались государю.
Главная квартира была более удалена от столицы империи, но главное — Винценгероде выстроил мощную по мобильности своей систему фельдъегерской службы. Обычно почта и наиболее ценные пленные доставлялись к Аракчееву. А он уж решал, передавать ли государю пакеты или же приводить под царские очи ещё и самого посланца. Но была и более прямая связь, когда Винценгероде решил, что надобно действовать без посредничества Аракчеева. И ежели посылался флигель-адъютант Волконский или генерал-адъютант, граф Орлов-Денисов, то они имели возможность конфиденциальных встреч с государем, конфиденциально передавая Его величеству всё, что велел Винценгероде.
Исключительная быстрота, с коей доставлялись новейшие наисекретнейшие сведения, неизменно радовала как государя Александра Павловича, так и высшее военное командование российской армии (сначала Барклая де Толли, а затем и Кутузова), которое Винценгероде также обеспечивал своевременно важнейшей информацией.
И, конечно, летучим корпусом генерал-адъютанта Винценгероде нещадно уничтожались мародёры всех мастей, как неприятельские, так и наши отечественные. Всё это было крайне важно.
Барклай де Толли, кстати, поощрял антимародёрскую сторону деятельности летучего корпуса Винценгероде, для Кутузова же борьба с мародёрами, особливо своими, как будто была не слишком актуальна.
Однако Винценгероде, вне зависимости от позиции высшего воинского начальства, — то бишь и при Барклае де Толли, и при Кутузове — расправлялся с мародёрами беспощадно, не делая поблажки никому, ничуть не щадя и тех, кто интерес своего хозяйства ставил выше интересов российской империи.
Барон Фердинанд Фёдорович видел в данных аспектах своей деятельности прямой и даже священный долг свой, не предполагая ни малейшей возможности для уклонения от него.
Государь Александр Павлович знал о сем, и не просто знал: одобрял, ценил, всячески поддерживал. По свидетельству Левенштерна, адъютанта Барклая де Толли, Его Величество считал Винценгероде орлом. Это подлинные слова Александра Павловича.
Многим, правда, это не нравилось, но открыто осуждать Винценгероде, естественно, мало кто решался.
ПРИЛОЖЕНИЯ К НАСТОЯЩЕЙ СПРАВКЕ
ПРИЛОЖЕНИЕ ПЕРВОЕ
Барклай — генералу ВинценгеродеГенерал от инфантерии,
19 августа 1812 годаБарклай де Толли
Господин генерал-адъютант!
Досточтимый барон
Фердинард Фёдорович!
Надеюсь на усердие ваше к службе и примеры опытности, неоднократно оказанные, предлагаю вашему превосходительству прилагать все зависящие от вас старания, дабы по возможности летучим вашим отрядом встревожить неприятеля нападениями на тыл его, коими он должен был содержать нас в беспрестанном беспокойствии.
Сие вы тем удобнее исполнить можете, что между армиею и вашим отрядом расположен казачий отряд, бывший под командой генерал-майора Краснова, а ныне состоящий в начальстве подполковника Власова, с коим вы имеете быть, так сказать, в ежеминутном сношении.
А по сему остаюсь в твёрдой надежде, что в скорое время получу известие об успехах ваших в тылу неприятеля, и что оным вы прервете, по возможности, сообщения их с запасами и ни денно, ни нощно не дайте им покоя.
Обо всех же ваших предприятиях и всем, у вас происходящем, как можно чаще меня уведомляйте.
ПРИЛОЖЕНИЕ ВТОРОЕ
Барон Винценгероде — государю Императору Александру ПавловичуВашего Императорского Величества
19 августа 1812 годавсепокорнейший слуга,
Всемилостивейший государь!генерал-адъютант,
Получив чрез отправленного курьера из Санкт-Петербурга известие о моём семействе и приписывая оное новому знаку благоволения ко мне Вашего Императорского Величества, я повергаю к стопам Вашим мою чувствительную благодарность.барон Фердинанд Винценгероде
Я нахожусь слишком далеко от армии и от Главной квартиры, с коей имею отношение через курьеров, чтоб иметь способ сделать подробное донесение Вашему Величеству о её движениях, которых цель я никак не отгадываю и не могу понять, отчего произошло всё приключившееся в последние 15 суток.
Итак, я ограничусь донесть только о том, что происходит в моих глазах, хотя оно и не заключает в себе столь большой важности.
Положение неприятельской армии, на левом фланге и в тылу коей находился уже несколько недель мой малый корпус, и которую храбрые казаки мои обеспокоивают и день и ночь, конечно, не очень блистательно.
На всех дорогах находятся шайки грабителей и мародёров французской армии, часто даже под предводительством их офицеров. Они весьма дурно одеты, совсем почти оборваны и конные имеют весьма плохих лошадей и если их атакуют решительно, то они почти не защищаются. В продолжение 10 или 12 дней я взял 300 человек в плен, в числе коих 10 офицеров и всё оное не стоило нам ни одного убитого или раненого.
Я буду иметь честь донести одно приключение, которое ясно доказывает, сколь неприятельские войска расстроены. Оно равномерно ознаменовывает, сколь почтенные жители в городах и селениях настояще русских противно думают и ведут себя тому, что оказывалось в Белоруссии.
16-го числа сего месяца послал я слабый отряд, состоящий из 15 казаков, под командою офицера Перикова, для наблюдения за корпусом генерала Пино, который отряжен был с пехотною дивизиею и тремя конными полками из Смоленска к Витебску и который, следуя за мною, взял своё направление на Поречье. Храбрый сей казацкий офицер начал тем, что сорвал неприятельский пикет, состоящий из 10 рядовых, и присоединился к жителям города Поречье, которые, по приближении неприятеля, оставили город и бросились в близлежащие леса, а потом, когда неприятельские колонны проходили через город, взяли 105 человек в плен, которых они привели ко мне. С нашей стороны при сем случае ранили только двух мужиков и убили лошадь у казака.
Накануне сего происшествия купец Миншенков того же города привёл ко мне адъютанта генерала Пино со всеми его депешами. Миншенков, быв вспомоществуем несколькими мужиками, взял его в плен.
Хотя Главнокомандующий и наградил Миншенкова Георгиевским крестом, однако же, я ещё считаю долгом испрашивать Высокомонаршего воззрения как для него, так и для казацкого офицера Перикова.
В найденных бумагах на адъютанте генерала Пино, который следовал с донесениями в Главную квартиру французской армии, с удовольствием усмотрел я, что неприятель полагает, что мой корпус составлен из 1000 кирасир, 1000 драгун и 3000 казаков, хотя он состоит только из 1300 человек.
По предписанию военного министра, я оставил окрестности Витебска и послал один из моих казачьих полков к графу Витгенштейну. Теперь я нахожусь в местечке Белом, откуда беспрепятственно обеспокоиваю неприятеля у Дорогобужа и у Смоленска.
Глава четвёртая. Энгельгардт и Дягилевцы: первый донос
Вот, отчего лопнуло терпение французского смоленского начальства.
Вдруг дягилевские мужики взбунтовались. Это походило на какое-то светопреставление, ибо до того они сильно побаивались своего барина, весьма, кстати, скорого на расправу и не только с мужиками, но и с приказными, и с дворянами даже, а с мужиками уж тем паче.
В общем, вдруг отказались мужики Павла Ивановича дягилевы поляны сторожить, как отказались сторожить пасеку, амбары и погреба, набитые водками, ликёрами, вареньями, цукатами, целебным чаем и т. д. Отказались, и всё тут!
И дело не только в этом. Совсем не захотели на барщину выходить, то бишь скинули с себя все обязанности свои пред барином своим.
Но это ещё полбеды! Мужики дягилевские напрочь отказались ловить забредающих в их край солдат и офицеров «Великой армии» и уж тем более уничтожать их и кидать в болото, как совсем недавно они делали по почину своего барина.
Мишка Лаврентьев обнаглел, даже ополоумел и прямо так и заявил вдруг Павлу Ивановичу, что теперь власть настала французская, теперь свобода и значит, можно не выходить на барщину и уж тем более отныне никак нельзя причинять французам никакого урону, ибо они господа тут теперь и их слушаться надобно беспрекословно.
Подполковник Энгельгардт обомлел, услышав такую предерзостную речь, а уже потом осерчал и страшно осерчал! Но серчал он, несмотря на пылкий свой нрав, внутри себя, виду и не подал и прямиком отправился искать полковника Александра Христофоровича Бенкендорфа, штаб-офицера при генерал-лейтенанте Винценгероде.
Нашёл Энгельгардт Бенкендорфа в городе Белом, одном из немногих городов Смоленской губернии, коий не был занят французами. В то время там был штаб Бенкендорфа, командовавшего авангардом летучего корпуса Винценгероде.
Александр Христофорович живо вошел в положение Энгельгардта. Посочувствовал ему и выделил в его распоряжение казачью сотню, и она таки навела порядок в Дягилеве! А именно — за милую душу высекла всю мужскую часть взбунтовавшейся деревни.
И сия мера незамедлительно возымела свое действие. Поимка мародёров была продолжена. О своей верности французской власти и об свободах мужики Павла Ивановича более не заикались, более того — как и раньше покорно ловили и топили неприятелей в болотах и водных ямах родного Пореченского уезда.
В имении опять было всё спокойно, а вражеские отряды, что появлялись в пределах тех мест, соответственно, продолжали преспокойненько исчезать. Энгельгардт был доволен донельзя и особливо тем, что его небольшой партизанский отряд по-прежнему действует.
Прошло дней десять-пятнадцать. И вдруг по дороге из Белого в Духовщину показалась коляска, находившаяся под охраною большого отряда польских уланов, а в коляске находился комиссар по охране за порядком Фёдор Прокофьевич Рагулин, из самого Смоленска.
На том участке дороги, в непосредственной близости от коего находилось Дягилево, коляска остановилась, Рагулин вышел из нее и в сопровождении уланов двинулся на поиски дягилевского владельца.
С ним ещё был некто Щербаков, помощник комиссара. Замечу, что впоследствии и он дослужился до комиссара и ему даже, за оказанные им услуги, был, по свидетельству современников, подарен портрет Наполеона. Причиною этой награды было то, что Щербаков, при содействии ещё одного изменника (Каплинского) занимался поставкою продовольствия для «Великой армии».
Между прочим, впоследствии он был прощен государем Александром Павловичем и прожил около 104-х лет. Все чудовищные измены, совершённые им в 1812 году, были, кажется, потом совершенно забыты.
Оба они, и Рагулин и Щербаков, были подпоясаны трёхцветными шарфами — то был знак их комиссарского достоинства.
Разыскав Павла Ивановича Энгельгардта, Рагулин вручил ему предписание об его аресте.
Бумага сия подписана была самим генерал-интендантом Арманом Виллебланшем, а также смоленским военным губернатором, бригадным генералом Жомини, впоследствии перебежавшим от Наполеона на русскую службу.
Павел Иванович на чистейшем французском языке и совершенно спокойно осведомился у Рагулина, на каком основании решено подвергнуть его аресту.
Рагулин же отвечал на весьма корявом своём французском, что владельца Дягилева обвиняют в самоличном убиении солдат и офицеров «Великой армии» императора Бонапарта.
Павел Иванович громогласно расхохотался и крикнул: «Что за кретинизм! Да кому мысль такая в голову пришла, господин комиссар?»
В ответ Рагулин, ни слова не говоря, открыл изящный кожаный портфельчик (он до того держал его подмышкой), щелкнул замком, аккуратно вытащил из портфельчика два листочка и молча протянул их Энгельгардту.
Павел Иванович тут же углубился чтение, и было видно, что оно потрясло его.
Первый листочек представлял собою донос, писанный писарскою рукою, но подписи-закорюки были сделаны четырьмя его крестьянами: Михайлою Лаврентьевым, Григорием Борисовым, Корнеем Лавриновым и Авдеем Свиридовым. А второй листочек представлял собою перевод сего доноса на французский язык, сделанный магистратским переводчиком Санхо-Ляшевичем.
В доносе было сказано, что владелец Дягилева убивает солдат армии Наполеона и к таковым же действиям понуждает крестьян своих.
«Ознакомились, господин Энгельгардт?» — саркастически осведомился комиссар Рагулин.
Павел Иванович молча кивнул, прожигая ненавидящим взглядом трёхцветный шарф, коим был препоясан комиссар.
«А теперь, — заявил Рагулин, — мы вынуждены осмотреть ваше имение».
«Смотрите, смотрите», — сказал Энгельгардт, не в силах скрыть высокомерно радостной улыбки, которая означала, что никаких улик против него Рагулину с компанией не найти.
Собственно, так и оказалось.
Осмотр Дягилева, хоть и был произведен наискрупулезнейшим образом, не дал совершенно ничего. Тем не менее, предписание об аресте Энгельгардта было выполнено: Павел Иванович был усажен в коляску, меж Рагулиным и Щербаковым, и увезён под конвоем в Смоленск.
Там его допрашивали и генерал-интендант Виллебланш, и бригадный генерал Жомини, и комендант Смоленска Тибо, и комиссар Рагулин вместе с помощником своим Щербаковым, но никакого толку никто из них так и не добился.
И, в конце концов, Павел Иванович Энгельгардт был отпущен домой, в родное своё Дягилево.
Первое, что сделал Энгельгардт по возвращении своём — ни минуты не раздумывая, отправился в городишко Белый, к Александру Христофоровичу Бенкендорфу.
Александру Христофоровичу Энгельгардт чистосердечно поведал о гнусной, подлой измене своих крестьян, и Александр Христофорович дал ему в подмогу одну казачью сотню.
В общем, прибыли в Дягилево винценгеродовские казаки, и они за милую душу выпороли нещадно четырёх изменников, не желавших более ходить на барщину, а желавших слушаться исключительно французов: Авдея Свиридова, Григория Борисова, Корнея Лавринова, Михайлу Лаврентьева. А заодно выпороли и баб их.
Была устроена, так сказать, праведная семейная порка. Павел Иванович, кстати, был свято убежден, что жена отвечает за проступки и прегрешения мужа своего.
Строгая мера сия как будто вполне подействовала на дягилевцев, и Энгельгардт успокоился. И мародёров его мужики ловили по-прежнему и по-прежнему всех уничтожали. Всё честь по чести.
Село враз успокоилось. Дягилевцы перестали говорить (вслух, по крайней мере), что теперь подчиняются только французским властям. И, как и прежде, выходили они на охрану дягилевых полян, сторожили неусыпно пасеку, и амбары и погреба, где хранились домашние водки, ликёры, сласти и снадобья, принадлежавшие Павлу Ивановичу Энгельгардту.
Однако мир и покой продолжались дней с десять, но никак не более, увы.
А потом в Дягилево опять вдруг заявился комиссар Рагулин, и опять он был под усиленной охраною польских улан.
С Рагулиным, как и в первый раз, прибыл помощник его Щербаков, но теперь их сопровождал ещё и член Верховной комиссии Голынский, лицо нам небезызвестное по многочисленным пакостным проделкам своим. Прежде он побаивался Павла Ивановича, а теперь вдруг осмелел, что было, конечно, не к добру.
Да, был ещё с Рагулиным и Каплинский, сообщник Щербакова по поставкам фуража и продовольствия в «Великую армию».
Итак, комиссар Рагулин явился снова. И был Фёдор Прокофьевич ещё более строг и важен, чем прежде. И то, что с ним теперь был член Верховной комиссии Голынский, а ещё Щербаков и Каплинский, придавало ему весу. Ещё бы! Целая свита, состоящая из изменников. Данное обстоятельство Энгельгардта могло только раздражить.
И конечно, явился комиссар Рагулин неспроста, не в гости же наведался к Павлу Ивановичу, в лесисто-болотистую глухомань, бросив неотложнейшие свои комиссарские дела.
В общем, казачья порка на самом-то деле на дягилевцев совсем не подействовала, или подействовала, но скорее в обратном направлении, только закалив, обострив обиду на барина. Воспитательная мера стала антивоспитательной.
И ещё. Зароненный в наивные, доверчивые души крестьянские души исковерканно-пропагандистский рассказ о французской вольности всё же дал свои плоды. Но вот что это были за плоды?!
Так или иначе, но дягилевцы и не думали отступаться от своего. Обрыдло им на барина своего работать, и всё тут, ведь можно, оказывается, не работать, на барина во всяком случае. Да и противно стало, видимо, французские души изничтожать — не христианское это дело, тем более, что эти души представляли собой императора, который мог даровать свободу.
Неудача с первым доносом на своего помещика не остановила дягилевцев. И они принялись за второй и попробовали при этом сделать выводы из неудачи, постигшей их с первым доносом.
И в самом деле, этим вторым доносом они таки уничтожили своего барина. Скосили, так сказать, под чистую. Проделано это было крайне подло, но при этом, надо признать, необычайно умело.
Сомнений быть не может: у дягилевских крестьян были, как видно, свои ушлые советчики.
И вместе со всем, дельце было состряпано предельно бессмысленное. Ведь сами дягилевцы ничего не выиграли как будто; скорее проиграли в итоге.
Ну, поживились некоторое время хозяйским добром, попили всласть водочки да ликёрчиков чудодейственных, откушали меду, цукатов и пастилок дягилевых. И это ведь и всё. Более выгод никаких, собственно. А потерь — без числа. Деревня-то погибла. Крестьянское хозяйство в результате не поднялось, а разорилось вконец.
Но зато, конечно, чувство мести крестьянской полностию было удовлетворено. Это уж несомненно.
Да, порою и в лесных глухоманях разгораются весьма нешуточные страсти и изощрённо плетутся виртуознейшие интриги.
Стояла вторая половина сентября 1812 года, шёл второй месяц, как в Смоленской губернии хозяйничали французы, поляки, баварцы, вестфальцы, пришедшие на российские земли в составе «Великой армии».
Хозяйничанье это привело к чудовищному росту мародёрства. Губерния нищала, богатейшие имения приходили в упадок (тем более, что кое-где под шумок и крестьяне стали мародёрничать), но при этом силы захватчиков не укреплялись, а наоборот — всё ощутимее слабели.
То, что произошло в небольшом сельце Дягилево, не является случайностью и никак не может быть целиком списано на буйный и нетерпеливый нрав помещика Павла Ивановича Энгельгардта. Я просто убежден в этом.
В первую очередь, дягилевские события следует рассматривать на фоне беспорядков, происходивших летом и осенью 1812 года. В том числе беспорядки эти были и в Смоленской губернии. Там были партизаны, но были и мародёры, и этими мародёрами являлись не только захватчики.
Я имею в виду грабежи и поджоги имений и складов, убийства управляющих и приказчиков, оставленных помещиками «охранять добро», сотрудничество с новой властью и даже совместное мародёрство.
То всё были прямые последствия распространявшихся в губернии слухов о «воле».
Интересно, что когда Наполеон уже находился в занятой им Москве, он получил прошение жителей города Руза с просьбой издать декларацию о воле. Декларация издана так и не была, но вот прошение-то существовало в реальности.
Всё это как раз и есть ключ к тому, что случилось с главным героем нашего повествования. Разумею, конечно же, Павла Ивановича Энгельгардта, владельца небольшого села Дягилево, в коем пребывало 77 крестьянских душ. Вот эти души и натворили дел, фактически уничтожив и барина своего и само имение.
Коллизия, скажем, истинно трагическая. Как же тут скажешь иначе?
В самом деле, мощнейший патриотизм хозяина имения столкнулся с не менее мощным антипатриотизмом его собственных крестьян, для которых возможность не работать перевесила все остальные помышления, в том числе и любовь к Отечеству.
Во всяком случае четыре зачинщика (авторы доноса) точно были, и их ухищрения привели к гибели всей деревни. И сии четыре зачинщика, безо всякого сомнения, возможность не работать ставили выше всего остального.
И все сельчане, судя по всему, четырёх зачинщиков поддерживали. Они-то ведь, после крестьянской сходки, и делегировали их в Смоленск, в Верховную комиссию и к генералу Виллебланшу, реально представлявшему французскую власть в губернии.
Очевидно, что идея погубления своего барина (Павла Ивановича Энгельгардта) была принята коллективно, едва ли не всею деревнею.
Ещё бы! Пришли «хранцы» (французы) и дозволяют как будто не ходить на барщину, дозволяют вообще не работать на барина! Да как тут «хранцев» не полюбить всей душою?! Да и как тут не донести на барина, дабы вовсе избавиться от него?!
Четырем зачинщикам поддержка деревни была обеспечена. Ежели бы Энгельгардту кто-то из крестьян сочувствовал, то его, безо всякого сомнения, верные мужики нашли бы возможность предупредить. Но таковых не оказалось, увы.
Идём далее. События-то развивались по нарастающей. Crescendo. Темп был взят бешеный, я бы сказал. Да и не только Дягилево — всю Смоленскую губернию буквально захлестнул смерч беспощадных событий, подчас довольно-таки страшных.
Гибли помещики, приказчики, управляющие. Не все до единого, но многие.
Однако самым известным стал тогда именно случай подполковника Энгельгардта.
Да, крестьяне донесли на своего барина новым властям (такое случалось в то время, и не раз; могли даже и сами барина прикончить — в общем, ничего удивительного, бывало в том 1812 году), но он-то решительнейшим образом отказался вступать в сговор с новой властью и заплатил за это самую высокую цену — жизнию своею.
Трагичность сложившейся ситуации, несгибаемый патриотизм пореченского дворянина как раз и подняли этот случай, сделали его особо широко известным, знаменательным.
Крестьянский донос, представленный в Смоленск, и привел как раз к тому, что в Дягилево, в глухие пореченские места, была отправлена, наконец, французами карательная экспедиция, точнее поисково-карательная.
И отправлена сия экспедиция была с целью розыска и ареста одного человека — помещика Павла Ивановича Энгельгардта, владельца сельца Дягилево.
Да, крестьяне донесли врагам земли русской на своего собственного помещика. Таковы страшные, но неопровержимые факты. И крестьянский донос был французами принят…
Глава пятая. Энгельгардт и Дягилевцы: второй донос
При вторичном своём появлении в Дягилеве комиссар Рагулин представил Энгельгардту новое предписание французского правительства Смоленской губернии, а именно — указ об аресте, под коим значилась фамилия аж самого военного губернатора, бригадного генерала Жомини.
А также комиссар Рагулин представил владельцу Дягилева и второй донос, но подписан он был всё теми же четырьмя крестьянами Павла Ивановича. Опять же донос, как и в первый раз, был переведён на французский язык и всё тем же Санхо-Ляшевичем, магистратским переводчиком.
Да, фамилии крестьян были те же, переводчик тот же, а вот сам донос был совершенно новый и гораздо более опасный, чем первый. Второй-то донос был по-настоящему коварен. Судите сами, любезные читатели! Пересказываю в общих чертах, но близко к тексту, а точнее к пересказу, сделанному священником Мурзакевичем, духовником Энгельгардта.
Отставной подполковник Энгельгардт по-прежнему обвинялся в насильственном пресекновении жизни солдат и офицеров «Великой армии», но только теперь утверждалось, что захоронены они на территории сельца Дягилево, а именно — в самой непосредственной близости от господского дома, и указывалось даже точное место погребения.
Этот донос изумил Павла Ивановича гораздо более чем первый, и это понятно. Крестьяне его, не удовлетворившись первым доносом, при составлении второго пошли уже на прямой подлог в отношении своего господина. Донос-то был не простой, а с подброшенной уликой. Это, конечно, было уже чересчур.
И тут Энгельгардт уже не сдержался и зарычал, зарычал страшно, как раненый медведь. Рагулин со свитою своей отшатнулся и стал оглядываться на улан, боясь, как видно, что хозяин Дягилева сейчас растерзает его как главного вестника несчастья.
Однако Энгельгардт довольно быстро успокоился, вернул на свое лицо улыбку и уверенность, обратился к Рагулину и сказал ему на чистейшем французском языке, хотя и в несколько грубоватой форме (то не был простонародный говор, просто высказывался Павел Иванович слишком уж безапелляционно, резко):
«Да что они там все спятили совсем? Жомини окончательно сдурел, как видно! Неужто можно быть настолько наивным? Неужто неясно, что тут явная подстава? Да, зачем мне зарывать французов у своего дома, когда можно всех их утопить в болоте, чтобы ни одна душа не сыскала? Нешто смоленские мужичьё способно обвести вокруг пальца французских генералов, бонапартовых орлов?! Немыслимое дело. Ей-Богу! Таки надули мужики французов, коли те поверили этому. И поверили, что я на самом-то деле чистый идиот: убил французов и закопал подле своего же дома! Немыслимое дело! Немыслимое! Поистине! Но вы то, месье комиссар, хоть понимаете, что тут явный обман? Самое настоящее надувательство!»
Комиссар Рагулин ничего не ответил на бурную речь Павла Ивановича, последовавшую за его страшным рыком, а вот Голынский заливисто и радостно захихикал, ехидно подмигнув Энгельгардту. Было очевидно, что теперь он сего русского богатыря совершенно не боится, ибо тот уже ничего ему сделать не сможет.
В хихиканье Голынского явственно просказывало полнейшее удовлетворение. И конечно, хихиканье это наводило на подозрение. Кажется, сроду ещё не было, чтобы крестьяне, малограмотные мужики посылали донос на своего барина, и уж совсем изумительно, чтобы сей донос был принят к рассмотрению, и уж сверхизумительно, чтобы барина арестовали по доносу его мужиков. И невероятно странно, что мужики сами смогли сие грязное дело провернуть.
Пока происходила эта сцена, Щербаков взял нескольких польских уланов и подвёл их к яблоням. Копали они довольно долго, но в итоге процедура сия закончилась для неприятеля большим успехом, а для Энгельгардта и России — несчастьем.
Глубоко в земле, меж яблонями и в самом деле были зарыты два трупа солдат «Великой армии».
Когда Энгельгардт увидел сие, казалось, что его громадные круглые глаза выскочат из орбит. На лбу выступили крупные капли пота. И он еле слышно прошептал: «Вот гады! Вот изменники! Да они заслуживают уже не казацкой нагайки, а пули! Нет, они не достойны пули. Они заслуживают того, на что я обрекаю врагов земли смоленской. Позорной и мучительной смерти в наших болотах».
Тут уж Павел Иванович сразу понял, что же именно произошло, понял всю жестокость и беспощадность крестьянской мести, понял, что на сей раз капкан сработал безошибочно, хотя, может, поначалу надеялся, что сумеет выкарабкаться, и на этот раз накажет своих мужиков-изменников как следует. Но скоро стало ясно, что всё слишком серьёзно, и затеплившаяся было надежда растаяла.
Вот, что именно произошло.
Мужиков дягилевских, тех, что жаловались генералу Виллебланшу, казачья порка не исправила, отнюдь — ожесточила и вынудила на короткое время затаиться, дабы появиться с новым доносом. Только теперь дягилевцы решились действовать наверняка, действовать так, чтобы французские власти арестовали их барина, но уже не отпустили, как в первый раз.
Итак, Мишка Лаврентьев, Авдей Свиридов, Корнюшка Лавринов и Гришка Борисов (они-то как раз и стояли в лесу, на страже дягилевых полян) изловили двух французов-мародёров, зарезали их, уложили на тележку, доставили в Дягилево и закопали у господского дома. И была тем самым создана против Павла Ивановича неопровержимая улика, смертельная улика.
Энгельгардт понял это вмиг, но было уже поздно. На счастливом лице Рагулина и в наглом поведении Голынского увидел он скорый свой и неотвратимый конец. И более не стал убеждать комиссара Рагулина, что совершенно бессмысленно и глупо было ему тащить пойманных вражеских солдат, дабы их прикончить и закопать у себя в имении, когда их можно утопить в болоте, разом уничтожив все улики. А Пореченский уезд весь в болотах, их даже и искать не надобно.
Что было убеждать?! Рагулин и сам всё понял, но, как видно, его вполне устраивала расправа с местным буяном и смертельным врагом тех, кто сотрудничает с французами. Так что убеждать было некого и не в чем.
И Энгельгардт стал совершенно спокоен, даже величествен по-своему, резонно предпочтя не оправдываться и не обличать более неосновательность крестьянского доноса. И так уже было очевидно, что всё подстроено. А то, что это было подстроено чрезвычайно грубо и подло, никого уже не волновало.
По молчаливому знаку Фёдора Прокофьевича польские уланы погрузили добытую ими грозную улику, то бишь два трупа, на телегу, прикрыли трупы ковриком, сплетённым из дягилевых листьев, телегу прикрепили крюком к коляске, усадили в коляску Павла Ивановича, и кортеж отправился в Смоленск. Голынский ехал в своей карете.
Энгельгардт наполнил доверху «дягилевкой» знаменитую свою серебряную флягу с фамильным гербом (она была здоровенная и тяжеленная) и окинул прощальным взором родное поместье. Догадывался ли он, что видит Дягилево в последний раз, или надеялся вернуться — кто знает?
Не мог не осознавать, мне кажется, Павел Иванович, что хранившиеся в его поместье драгоценные припасы из дягиля, представлявшие собою целое состояние, в ближайшие часы будут расхищены. Осознавать-то осознавал, но тут же, слава Господу, возникала, думаю, встречная мысль о том, что родная Смоленщина оказалась во власти иноземного насильника. А Энгельгардт горевал именно за всю землю смоленскую, чего и не скрывал.
На дворе стояло 30 сентября. До освобождения Смоленской губернии от присутствия в ней частей «Великой армии» оставался один месяц и несколько дней.
Небольшое, но образцовое хозяйство Павла Ивановича Энгельгардта было и в самом деле в считанные часы разграблено.
Бутыли с ядреными водками и целебными ликёрами, банки с ароматнейшим медом и изысканнейшими вареньями, громадные ведра, наполненные цукатами и пастилой, коробки с уникальным дягилевым чаем — всё это крестьяне растащили по своим избам. А из господского дома было вынесено буквально всё, а сам он был разнесен до щепок. А потом из груды мусора, который был когда-то господским домом, устроили большой костер.
Слава Богу, что Павлу Ивановичу не довелось всего этого увидеть. Иначе его могучее, но излишне горячее, я думаю, сердце сразу бы разорвалось.
А так, уходя из жизни, он и не подозревал, к счастью, что Дягилево его превратится в самую настоящую пустошь, в место, безобразно, бессовестно разорённое. И разорённое не врагами, а своими же мужиками. Страшная история, но и великая при этом! Сего последнего обстоятельства не стоит упускать из виду.
Да, с одной стороны, тут налицо бесконечная подлость сирых и бедных, предавших не только своего барина, но и Отечество свое. А с другой стороны, в этом же случае имеет место чистейший патриотический героизм человека, может, и буйного, и горячего чересчур, но при этом предельно честного и высоко благородного!
POST SCRIPTUM
Когда в ноябре месяце 1812 года в Пореченский и Духовщинский уезды Смоленской губернии вошли российские войска, вдруг оказалось, что сельцо Дягилево теперь представляет собою чистейшую фикцию, одно лишь слово на карте, и не более того.
Господский дом и флигель разрушены, погреба и амбары до основания опорожнены, разломаны, разрублены в куски. Ульи исчезли, дягилевы поляны полностию оказались выкорчеваны. От недавнего былого благоденствия не осталось ни следа. Более того: крестьянские избы были пусты. Все 77 принадлежавших Павлу Ивановичу Энгельгардту душ пропали неведомо куда, сгинули.
Впрочем, прошёл слух, что в депутации крестьян, явившихся к генералу Анри Шерпантье (он в начале октября 1812 года сменил Жомини на посту военного губернатора Смоленской губернии) просить французского подданства, якобы было и несколько дягилевцев. Я, кстати, сильно подозреваю, что это были «свободолюбцы» и «миротворцы», не желавшие убивать французов, а именно авторы двух доносов — Михаил Лаврентьев, Авдей Свиридов, Корней Лавринов и Григорий Борисов. И думаю, что эти четверо не были одиноки в своём горячем порыве перестать заниматься обработкою дягиля для своего барина, прекратить охранять дягилевы поляны.
Энгельгардт ведь богател на дягиле, да ещё чрез него ублажал утробушку свою, а мужики и бабы его ради этого горбатились, трудились неустанно. Но тут Бонапарт пришёл, и свободушкой запахло. Как же было дягилевцам не пойти к губернатору Шерпантье, дабы проверить верность слуха касательно возможности не работать?!
Но Наполеон, как известно, так и не решился дать русским мужикам свободу, испугался. Он ведь прямо заявил: «У варварского народа и свобода варварская, необузданная». Да, так прямо и заявил.
Но это ещё что!
В своей речи в парижском сенате 20 декабря 1812 года, произнесенной по возвращении из позорно закончившегося русского похода, император выразился ещё более чётко, со всею определённостию:
«Я мог бы поднять против русского царя большую часть населения его империи, провозгласив освобождение рабов, но я отказался от этой меры, узнав о грубости нравов этого самого многочисленного класса русского народа».
Да, испугался таки Наполеон, хоть он сроду, как будто, никого не боялся. Испугался мужиков русских и бешеного, беспощадного их буйства, предполагая, что может вспыхнуть целая эпидемия повсеместных грабежей. И Россия тогда вспыхнет так, что в этом пожаре сгорит и «Великая армия».
Сходную позицию занимали многие наполеоновские маршалы и генералы. А маршал Гувьон Сен-Сир доказывал даже, оценивая русскую ситуацию, что принципы свободы, равенства и братства применимы лишь к цивилизованным народам.
Пасынок Наполеона, Евгений Богарнэ предлагал отчиму своему ориентироваться на мещанство городов из белорусских преимущественно губерний, полагая, что там французы вполне могут найти поддержку, но никак не на крестьянство.
Так что можно сказать, что был даже некий общий испуг французского генералитета пред российским крестьянством, пред лютостью его, буйством, непредсказуемостью.
Итак, получив отказ смоленского губернатора Шерпантье, подались, как видно, дягилевцы в бега и пропали совсем. Я думаю, как рухнула их последняя надежда на волю, стали сами они мародёрничать.
Знаю, что когда российские войска вошли в ноябре в Смоленскую губернию, то были случаи нападок на наши обозы, и совсем нередкие. Может, это и было дело беглых мужиков Павла Ивановича Энгельгардта, хотя, конечно, развелось тогда на Смоленщине немало и других отрядов, промышлявших мародёрством. Дягилевцы тут были, к величайшему сожалению моему, совсем не одиноки.
А неповторимая «дягилевка», божественный нектар из корня святого духа (так называли корень дягиля), исчезла бесследно. И сладковатая, пряная «дягильница» исчезла, и тоже бесследно.
У Павла Ивановича были свои фамильные рецепты, доставшиеся ему от дальних его швейцарских предков. Как стали дворовые наводить «порядок» в доме своего барина, то пропали не только неповторимые водки да ликёры, но и драгоценнейшие рецепты.
Водки да ликёры были, без сомнения, дягилевцами приняты вовнутрь. А бумаги сожгли, как видно. Старинную ж шкатулку, в коей хранились всякие фамильные документы, за бесценок загнали на ярмарке в Белом — это предположение моё. А бумаги всенепременно сожгли, тут уж сомнений совершенно никаких.
Да, а откуда же мужики Павла Ивановича, пребывавшие в основном в безлюдной болотистой глуши, прослышали вдруг про французские свободы?
Ответ у меня есть, и он таков.
Я знаю совершенно доподлинно, что небезызвестный нам помещик Голынский и некоторые, такие как он, польские помещики белорусских губерний, разъезжали по уездам Смоленской губернии, по имениям, и рассказывали там байки, что те из крестьян, кто примут французское подданство, могут вообще на барщину не выходить и не должны на бар своих больше работать.
И ещё призывали, дабы крестьяне доносили на бар своих, коли заметят, что те действуют против новой власти — ради сего как раз французские власти и рассылали по уездам эмиссаров, желая иметь в Смоленской губернии целые прослойки своих доносчиков.
Вот такая велась изменниками пропаганда.
И особливо усердствовал как раз именно Голынский, и он несколько раз, между прочим, наведывался в Дягилево, выбрав предусмотрительно время, когда Павел Иванович Энгельгардт бывал в отъезде.
И наведывался Голынский, конечно, не зря. С мужиками да девками беседовал, Наполеона нахваливал, рассказывал, что тот ничего плохого мужикам русским не сделает, ибо только добра им желает и волюшку, мол, непременно даст.
А те уши и развесили, мужички-хитрецы.
«Плоды просвещения» оказались злостным, коварным обманом. Но самое ужасное, что пал сей обман на плохую почву, в коей внутренняя низость была перемешана с невероятною наивностию, переходящею в тупость.
Ну, как можно было верить Голынскому?! Тот ведь весь воплощал собою измену и ложь.
Палками-то по повелению государя Павла Петровича Голынский был бит совсем не зря, но об этом-то мужики, скорее всего, и не знали.
Но то, что Голынский в остроге сидел за дела неправые, разбойничьи знала вся Смоленская губерния, даже во всех её глухих уголках.
И знали же все, что он вражья душа. Поляк! Не испугались, не заподозрили ничего. Надо же! Всё равно доверились!
И исчезло Дягилево. Погибло. Фактически было стёрто с лица земли смоленской. Со временем, конечно, заново его отстроили. Но это было уже совсем другое Дягилево.
Появился и новый барин (кажется, это был Иван Энгельгардт, младший брат Павла Ивановича). Однако Ивана Ивановича Энгельгардта уже совсем не интересовал бесценный дягиль, и не ведал он, как «дягилевку» делать, как готовить из дягиля цукаты, пастилу, варенье, чай. Старинные фамильные рецепты ведь пропали бесследно. Пропали навсегда. И не стал Иван Иванович Энгельгардт заниматься обработкою дягиля. Это было ему неинтересно.
Но, кажется, я забежал вперёд. Возвращаемся в октябрь 1812 года.
Смоленск ещё под французами. Подполковнику Павлу Энгельгардту военно-полевым судом вынесен смертный приговор, а санкционирован он был самим Наполеоном.
Кроме того, приговор был утвержден, а точнее подтвержден ещё и Верховной комиссией, набранной из бывших российских подданных (в состав сей комиссии входил и Голынский). От изменников потребовали, чтобы они осудили не сдающегося, не предающего отечество. И они, конечно же, осудили.
Причём, Энгельгардт был заранее — и неоднократно — предупрежден, что смертный приговор ему может быть отменен лишь при единственном условии: ежели он, Энгельгардт, согласится поступить во французскую военную службу (при этом ему был обещан чин полковника). Однако этот путь — путь измены земле родной и государю — Энгельгардт раз и навсегда решительно отверг.
Прежде никто этого человека как будто не воспринимал как исключительно стойкого, как неустрашимого патриота, но именно он оказался едва ли не самым стойким из всех смолян. Верность государю и отечеству он поставил выше жизни своей.
Глава шестая. Духовное завещание подполковника Энгельгардта
Да, Павел Иванович Энгельгардт был натурою чрезвычайно пылкою, даже буйною, пожалуй, и часто не в силах был сдержать одолевавших его чувствований.
Да, в уезде поговаривали, что он буквально не расставался с «дягилевкой» и почти всё время бывал навеселе. Да, он выгнал законную супругу свою или же сама она сбежала, не выдержав его эскапад, его излишне горячего нрава. Утверждали также, что он перепробовал, так сказать, едва ли не всех крестьянок своих по праву законного их хозяина. Всё так, а вернее такова была репутация Энгельгардта, как главного уездного (пореченского) и даже губернского буяна.
Но вместе с тем нельзя не сказать и того, что Павел Иванович был рачительнейший помещик, создавший пусть и не большое, но образцовое хозяйство. И он был по-настоящему заботливый помещик, делая всё, дабы дворовые его никакой нужды не знали.
И просто ужасно грустно, ужасно несправедливо, что дягилевские крестьяне, наслушавшись предательских речей, предали своего барина и сделали это чрез обман, чрез клевету.
Да, я говорю именно так: дягилевские крестьяне.
Хотя доносы на подполковника Энгельгардта подписали всего четверо, но за ними-то стояла, как я убежден, практически вся деревня Дягилево. Четвёрка была лишь делегирована в Смоленск, отстаивать перед тамошними властями интересы деревни.
И ещё одно довольно важное обстоятельство. Павел Иванович, при всем буйстве своём, был чрезвычайно добр, отходчив и неизменно стоял за справедливость, как он её понимал, конечно.
С крестьян своих он спрашивал весьма строго (лени и разгильдяйства не прощал никому), но и любил их, любил душевно, искренно, ото всего своего горячего сердца. А они вот, неблагодарные, решили погубить его и погубили, как только им пообещали, что можно будет не работать.
Павел же Иванович, кстати, готовясь к казни своей, составил духовную (он вручил её перед самым расстрелом комиссару Рагулину, как представителю французской власти), в коей повелевал отпустить на волю многих из своих крестьян и с семьями, причём, — он завещал всем им ещё и землицы в дар, с мельницами, озёрами и т. д.
По реформе 1861 года, российские крестьяне, как известно, были отпущены «голыми», ограбленными фактически, а вот подполковник Энгельгардт ещё в 1812 году отпустил своих крестьян честно и щедро — с землёю и угодьями, причём, в вечное пользование.
Вот этот поразительнейший исторический документ. Приведу его полностию. Он того, без всякого сомнения, заслуживает.
Духовная Энгельгардта есть поступок истинно просвещённого человека, шедшего не только в ногу с веком, но и намного опережавшего его.
Вот он каков вдруг оказался — помещик горячий, невоздержанный и скорый на расправу.
Энгельгардт в последние часы жизни своей выказал в полной мере всё свое бесконечное благородство и истинный гуманизм, о коих качествах Павла Ивановича многие из помещиков Смоленской губернии тогда и не догадывались вовсе, видя в сей личности лишь буяна и драчуна, нарушителя провинциального этикета, большого и страстного поклонника «дягилевки».
Итак, вот оно, духовное завещание отставного подполковника Павла Ивановича Энгельгардта, которое, видимо, было составлено в самую ночь перед казнью, то бишь 14 октября 1812 года, или даже на рассвете дня казни, если верить выставленной на нём дате, И составлено оно было в алтаре Спасской церкви.
Документ, коли вчитаться в него повнимательнее, как мне представляется, есть текст совершенно поразительный, ежели не исключительный, на который историки нашей общественной мысли почему-то так и не удосужились до сих пор обратить внимание, а должны были бы.
Отпустить в то время крестьян с землею — в этом тогда была не только щедрость, не только смелость, но и самое настоящее вольнодумство.
ДУХОВНОЕ ЗАВЕЩАНИЕПавел Иванов сын Энгельгардт.
1812 года Октября 15-го дня
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Аминь.
Я, нижеиименованный, по объявлении мне французским приговором смерти, исполнил весь долг христианский, здрав будучи телом и рассудком, завещаю следующее.
Первое. Долг христианского погребения и поминовения чинить духовному отцу моему, Одигитриевской церкви, священнику Никифору Мурзакевичу, а поминовение трёхнедельное и шестинедельное, по его изволению, чинить в доме моем, сельце Дягилеве, за что вместо денег дарю ему находящихся в бегах Максима Силина с женою его Авдотьею и детьми их, Иваном и Александрою, и девку Прасковью Андрееву, коими владеть ему вечно и, кому похочет, продать и заложить вольно, а равно по душе словесно мною указанные деньги и серебряные вещи.
Второе. Отпускаю вечно на волю благоприобретённых моих людей Льва Алексеева с женою Авдотьею Трофимовою и дочерью их, а сверх того Порецкой округи в сельце Оболоньи два жеребья земли с примером и состоящею на реке Дражне мельницею о двух поставах, озером, плотиною и со всем строением, которою движимостью и недвижимостью владеть ему вечно, и вольно, кому похочет, продать и заложить.
Третье. Отпускаю вечно на волю Авдотью Алексееву с сыном её Иваном и Татьяну Елисееву с дочерью её Анною. Для пропитания же их дарю им пополам в сельце Малых Плотках жеребий земли с примером и строением, озером и со всеми угодьями, которых имением им владеть, до совершенного возраста их детей не продавать и никому не укреплять, а по совершеннолетии детей их дети вольны продать и заложить. Буде же дети их в малолетстве помрут, то право продажи предоставить матерям.
Четвёртое. Отпускаю вечно на волю Павла Силина с женою его Матрёною и сыном его Иваном и дочерью Ульяною, с предоставлением ему владеть вечно жеребьем земли с примером и со всем строением, в котором ныне живет, полосы в пахотной и сенокосной земли иметь ему по соразмерности жеребья. Буде же пожелает продать или заложить, и сие ему вольно.
Пятое. Отпускаю вечно на волю Свирида Дмитриева с женою его Агафьею, с сыном её — Агафьи — Иваном. Сверх сего дарю ей, Агафье, в сельце Михальцове, Духовской округи, земли, по купчей, доставшейся мне от Стунеева, пятьдесят десятин, и ещё от Янковских пятьдесят десятин, а всего сто десятин, которою землею владеть ей вечно и, кому похочет продать и заложить вольно.
Шестое. Отпускаю вечно на волю Катерину Иванову, Прасковью Трофимову, Марью Иванову и Прасковью Данилову.
Седьмое. Смоленскому мещанину Дмитрию Иванову, живущему у меня в доме, дарю половинную часть как в земле со всеми угодьями, так и в строении в сельце Дягилеве. Буде же похочет кому продать и заложить, и то ему вольно.
Восьмое. Исключая всё вышеписанное, остальное движимое и недвижимое имение, со крестьянами, землёю, двумя мельницами (первая — на речке Дубянке, вторая — в деревне Рудне), с лесы и со всеми, какие только есть, угодьями дарю моей родительнице, коллежской асессорше Варваре Васильевне Энгельгардтовой, и владеть ей оным вечно, и, кому похочет, продать и заложить вольна, а равно, хотя заемные обязательства моими крестьянами изодраны, сделать в надлежащих местах выписки, и по копиям взыскивать деньги в пользу её же, матери моей.
Всему вышеписанному своё действие со дня моего погребения.
Сие моё духовное завещание всепокорнейше прошу Смоленского Верховного Правления Интенданта, господина де Виллебланша, явить, утвердить и, в книгу записав, выдать духовнику моему Мурзакевичу, который имеет оповестить о вышепрописанном всех, до кого сие касается.
У подлинного подписано тако:
Тетрадь четвёртая. Восхождение
Глава первая. Спасская церковь
Когда части «Великой армии» заняли Смоленск, уже достаточно обгоревший и сильно разрушенный, то стало ясно: если что и осталось в городе надёжного, так это каменные храмы (деревянные церкви превратились в груду пепла). И вот в одних храмах разместили лазареты, в других — конюшни, в третьих — склады с зерном или порохом, а в некоторых, наиболее прочных, — тюрьмы.
Спасскую церковь превратили в тюрьму для пленных, то бишь там содержались русские солдаты и офицеры.
Расположена сия церковь в восточной части города, подле Авраамиевского монастыря и примыкающей к нему духовной семинарии.
Когда пред приближением французов семинаристы и их педагоги разбежались кто куда, богатейшая семинарская библиотека была брошена на произвол судьбы, и её растаскивали местные жители. Впоследствии, когда французы бежали из Смоленска, какую-то часть книг вернувшиеся священнослужители смогли выкупить, но многие редчайшие книжные ценности из семинарской библиотеки так и сгинули безвозвратно.
Вернёмся к Спасской церкви и её обитателям. Именно её узником и был сделан отставной подполковник Павел Иванович Энгельгардт, когда его доставили в Смоленск в результате второго доноса.
Энгельгардт провёл в Спасской церкви не менее двух недель, вплоть до 15 октября, когда был расстрелян по приговору военного суда.
Каждый день его вызывали на допрос, и допрашивали каждый раз разные лица. Все они (а это был и уже известный нам комиссар Рагулин, и генерал-интендант Виллебланш, и комендант Смоленска Сиов, и военный губернатор Смоленска, бригадный генерал Жомини) все они говорили одно и тоже, и всем им Павел Иванович отвечал примерно одно и тоже.
Об убиении Энгельгардтом французских солдат и офицеров не говорено почти ничего, ибо сие дело почиталось окончательно и бесповоротно доказанным, в силу имевшихся у следствия «неопровержимых улик».
Зато все «допрашивающие» обращались Павлу Ивановичу с одним «советом», настоятельно призывая непременно исполнить его. Все «допрашивающие», учитывая мнение самого императора Наполеона, предлагали Энгельгардту вступить во французскую военную службу, даже в гвардию будто бы, за что обещали ему чин полковника.
После двух недель бесполезных собеседований до сведения Павла Ивановича было доведено, что решено придать его смертной казни. Таково было утверждение верховной комиссии (одного из члена оной, помещика Голынского, мы уже знаем), основанное на заключении императора Наполеона, которое передал он в письме своём к губернатору Жомини. Кроме того, приговор утверждён был также и военным судом, ибо Верховная комиссия была ведь гражданской институцией, и состояла из одних лишь бывших подданных российского императора.
Пройдя через заключение Верховной комиссии, приговор затем был утверждён военным судом.
Таково наше предположение, ибо никаких бумаг на сей счёт, кажется, не сохранилось.
Но совершенно очевидно, что приговор был и означал он высшую меру наказания.
Энгельгардт встретил сие известие крайне спокойно, отхлебнул только глоточек из бесценной своей фляги, уже почти опорожнившейся, от чего он ужасно страдал.
Павел Иванович высказал только одну просьбу — позвать к нему священника отца Никифора (Мурзакевича).
Сей настоятель Одигитриевской церкви не ушел из Смоленска с отступавшею нашею армиею (он был обременён престарелою матерью и семью детьми, а лошадь и подводу у него украли), остался и ревностно продолжал исполнять свой пастырский долг.
12 октября к Мурзакевичу явились посланцы от смоленского коменданта Трибо и приказали явиться в Спасскую церковь для беседы с заключённым туда подполковником Энгельгардтом. Мурзакевич явился незамедлительно, исповедовал и причастил Павла Ивановича. Явился он и наследующий день. Пришёл и 15-го числа, на которое была назначена казнь.
Взяв с собою ризы и богослужебные книги, отец Никифор явился с двумя своими сыновьями, учениками смоленской семинарии. Мурзакевича, по требованию коменданта, всюду сопровождал полковник Костенецкий. Так было и 15 октября, в самый день казни.
В тот день часов в 11 утра все они (Мурзакевич с сыновьями и Костенецкий) явились в Спасскую церковь. Подполковник Энгельгардт явно ждал сих «гостей» и всё же он смутился при их появлении.
Павел Иванович стоял в алтаре и просматривал какие-то свои бумаги. Увидев вошедших, он бросился к отцу Никифору. Пожал священнику руку и сказал, что позвал его, дабы вручить какие-то свои записки. Тут же Энгельгардт попросил отца Никифора проводить его на казнь, а после отпеть его и предать его тело земле по-христиански.
Несколько дней Энгельгардт как будто ничего не ел (с 13-го, с момента объявления казни, французы перестали кормить его), лишь иногда делал глотки из своей знаменитой фляги.
Выражение его огромных чёрных глаз было горячим, лихорадочным.
Отец Никифор стал утешать Энгельгардта и успокаивать его, но Павел Иванович спокойно отвечал, что смерти вовсе не боится и начал просто требовать, дабы его как можно скорее вели на место казни.
Смотрел Энгельгардт исключительно дружелюбно, ласково даже, но на полковника Костенецкого, который немножко лебезил и всячески подчеркивал, что считает приговор несправедливым, взглядывал иногда строго и даже враждебно, но со всеми Мурзакевичами (священником и двумя его сыновьями) был неизменно ласков.
Потом явился комиссар Рагулин, и по отданному им знаку все беспрекословно двинулись, при этом сохраняя полнейшее молчание. Образовалась настоящая траурная процессия во главе с живым покойником — Павлом Ивановичем Энгельгардтом.
Последний выглядел совершенно спокойным, даже равнодушным что ли. Держался потрясающе, обнаружив вдруг выдержку чрезвычайную.
Отец Никифор заметно нервничал, будучи весь уже в предстоящей казни. Рагулин говорил потом на допросе: «Мне всё время казалось, что отец Никифор вот-вот хлопнется в обморок, но всё обошлось, слава Богу». Широкое бледное лицо священника каждой клеточкой своей излучало мучительнейшее страдание и сострадание.
Сыновья отца Никифора не в силах были сдержать слез — они впервые в жизни должны были присутствовать при казни: убитых (при обороне Смоленска) видели, а вот казнь — пока что нет. И детские ещё сердца их разрывались от страшных предчувствий, от необратимости происходящего.
Комиссар по надзору за порядком Рагулин и член военного суда, полковник Костенецкий казались чрезвычайно озабоченными и даже деловитыми, что было совершенно понятно: они ведь отвечали пред смоленским мэром Ярославцевым, магистратом Смоленска и генерал-интендантом Виллебланшем за данное постыднейшее мероприятие. Ну, а военный губернатор Смоленска, бригадный генерал Жомини должен был уже отчитаться потом о казни Энгельгардта пред самим императором Франции.
В общем, обе сии гнусные особы, вполне тогда преданные французам, полностию сознавали всю меру своей ответственности и необычайно сильно желали, дабы процедура была проведена по всей положенной форме.
Так что каждый из участников двигавшейся к Молоховским воротам процессии думал исключительно о своём. А увереннее всех выглядел подполковник Энгельгардт.
Глава вторая. Путь на казнь
Дорогою подполковник Энгельгардт молчал. Он шёл впереди, изредка прикладываясь к знаменитой своей фляге, с выбитой на ней фамильным гербом.
За Павлом Ивановичем двигались отец Никифор с сыновьями, несшими всё, что необходимо для отпевания, потом важно двигался полковник Костенецкий, зорко оглядываясь по сторонам (высматривал он что ли, не хочет ли кто отбить у них добычу, назначенную к закланию, но таковых, к величайшему сожалению, так и не нашлось).
Двинулись из Спасской церкви. По узкому переулку вышли на так называемую Козловскую гору. Потом спуск в овраг и подъём. И вот уже Энгельгардта проводят вдоль стен и башен крепости. Прошли Молоховские ворота и спустились в шанцы.
У Молоховских ворот к процессии присоединился взвод солдат с офицером. Замыкал шествие сам комиссар Рагулин, в обязанности коего входило следить за порядком; смотреть за исполнением похоронного обряда тоже было его дело. Так что Фёдор Прокофьевич был там совершенно на месте и даже необходимым лицом.
Когда прошли по крепостному рву за вторую башню, по сигналу полковника Костенецкого (он тут был представитель инстанции, вынесшей приговор) все остановились.
Тут было место казни. Между башнями Громовою и Бублейкою.
Полковник Костенецкий, как член военного суда, весь надулся и торжественно (ещё бы! Он ведь выступал сейчас как бы от имени самого Наполеона!) начал читать приговор:
«Liberté! Egalité! Fraternité! Повелением его величества, императора и короля».
Но Энгельгардт, прервав чтение приговора, стал кричать на чистейшем, превосходнейшем французском языке, кстати, гораздо лучшем, чем у Костенецкого:
«Полно болтать пустое! Заряжайте скорее и быстро стреляйте. Нет сил мне более глядеть на разорение родной моей смоленской земли, на страдания сограждан моих».
Полковник Костенецкий, никак не ожидавший подобного натиска со стороны приговоренного к смерти, в нескрываемом изумлении замолк.
Потом Павлу Ивановичу по указанию комиссара Рагулина хотели завязать глаза, да только он не дозволил, крикнув опять во всё свое богатырское горло: «Прочь! Хочу видеть свою смерть!»
И в этом Павла Ивановича послушались — глаз ему завязывать не стали.
Он же, совсем уже напоследок отхлебнув из фляги своей, обернулся к отцу Никифору и сердечно стал прощаться с ним и его детьми, а комиссару Рагулину вручил своё духовное завещание.
Отцу же Никифору Энгельгардт передал прощальное письмо для матушки своей и просил потом написать письмо жене своей Елене Александровне, в коем просил передать, дабы она, коли может, простила его.
Интересно, что при этом по духовному завещанию своему Энгельгардт Елене Александровне своей ровно ничего не отписал, и даже не упомянул её имени, как будто и не было у него никогда законной жены.
Отцу Никифору Павел Иванович, напомню, завещал нескольких своих крестьян, а Елене Александровне — НИЧЕГО. Всё отдал матери своей.
Вот этот потрясающий документ — прощальное письмо к матери. Его подполковник Энгельгардт вручил отцу Никифору пред тем, как начали исполнять обряд казни.
Ещё прилагаю письмо отца Никифора к вдове подполковника Энгельгардта, в приложении к коему дано описание казни Павла Ивановича — рассказ несколько сглаженнный, слегка отретушированный, официальный что ли, сделанный именно для вдовы, но при том, не считая некоторых немаловажных, впрочем, деталей (не упомянута, например, знаменитая фляга, с коей Энгельгардт и перед казнью не расставался), совершенно достоверный, как можно судить теперь. В целом это есть неоценимый исторический и даже, пожалуй, историко-психологический источник.
ПРОЩАЛЬНОЕ ПИСЬМО ЭНГЕЛЬГАРДТА СВОЕЙ МАТЕРИЕсмь истинно и усердный сын Павел Энгельгардт.
Дражайшая матушка!Октября 15-го дня 1812 года.
Я — по лживому доносу моих четырёх крестьян: Григория Борисова, Михаила Лаврентьева, Корнея Лавринова и Авдея Свиридова — осужден на смерть, и сегодня кончат нить дней моих. Молите Бога обо мне. Прощайте, попросите прощения мне у жены моей и тёщи.Смоленск. Спасская церковь.
Я сделал духовную; исключая крестьян, подаренных попу Одигитриевскому Мурзакевичу и нескольких на волю, предоставил в ваше владение всё моё имение.
Вот участь несчастных! Благословите меня, хотя мёртвого: «много бо может моление матерне ко благосердию Владыки!»
Прощайте! Дай Бог, чтобы эта участь многих не постигла. Мне остаётся только полчаса наслаждаться светом.
У подлинника тако:
ПИСЬМО СВЯЩЕННИКА НИКИФОРА МУРЗАКЕВИЧА К ЕЛЕНЕ АЛЕКСАНДРОВНЕ ЭНГЕЛЬГАРДТСвященник Никифор Мурзакевич.
Милостивая государыня Елена Александровна!Смоленск. 1812 г. Декабря 11-го.
По случаю несчастного последствия, когда от водворившихся в Смоленске неприятелей объявлена была сентенция: предать смерти мужа вашего, Павла Ивановича Энгельгардта, то он призвал меня в Спасскую церковь, где содержались их арестанты и наши соотечественники, просил меня исповедать и приобщить Животворящих Тайн, что я выполнил, и, по желанию его, для утешения и утверждения в непоколебимом уповании на милость Божию, я от него не отходил до самой полуночи.
И на следующий день, по просьбе же его, придя к нему очень рано, выслушал объясняемые им мне душевные мысли и распоряжения относительно его дома и верных ему людей.
Между прочим, с сожалением сказал мне, что он погрешал пред вами и чрез то причинял в вашей жизни великое расстройство, почему просил меня исходатайствовать у вас от его христианское прощение.
В то же самое время написано им своеручно к матери его особое письмо относительно духовной, сделанной им, и о доносителях на него. И оное отдавши мне, лично просил доставить, которое я ей и вручил.
Удостоверяю вас, что покойный супруг ваш в таком был чистосердечном сознании, что Бог его во всем простил, а я вас прошу ему всё отпустить.
Он и в письме своём к матери просил её попросить у вас и у вашей матери прощения.
Итак, выполняя возложенное на меня покойным Павлом Ивановичем доверие, желаю вам душевного спокойствия.
P.S.
Смерть Павлу Ивановичу объявлена 13 октября. Он весь тот день был покоен и с весёлым духом говорил о кончине, судьбою ему назначенной, и нынешний год какое-то было предчувствие, что он должен умереть 15 октября.
В 11 ч утра пришёл к нему бывший здесь в генеральном заседании членом польский полковник Костенецкий и принес полбутылки простого вина, и просил его с ним оное распить, извиняясь при том, что он сожалеет, что во время суда из Смоленска был откомандирован, — иначе участь была бы инакова чрез обследование.
Он хотя оттого ослабел несколько, и по 14-е число ничего не пил и не ел, и всю ночь не спал, но поблагодарил за геройский дух: поблагодаря его за учтивость, отвечал, что «смерть христианину не страшна, а сожалею, что многие дворяне подвергнутся подобной участи, ибо не будут у вас просить должностей или залога. Я с радостию умираю, как невинный, и смерть моя сделает осторожными других против злодеев, которым скорое, неминуемое последует наказание».
И требовал, чтобы скорее его вели на место, дабы не видеть и не слышать тиранства. Когда пришли за ним, он просил меня идти с ним, что он некоторые записки мне вручит и чтоб отпеть по нём провод и предать земле тело.
За Молоховскими воротами, в шанцах, начали читать ему приговор, но он не дал им дочитать, закричал по-французски: «Полно врать, пора перестать! Заряжайте поскорей — и пали, чтоб не видеть больше разорения моего Отечества и угнетения моих соотечественников!»
Начали ему завязывать глаза, но он не позволил, говоря: «Прочь! Никто не видел своей смерти, а я буду её видеть!»
Потом попрощался со мною и с двумя моими детьми, которые его в тюрьме со мной навещали, и с Рагулиным Фёдором Прокофьевичем, которому, вынувши из-за пазухи, духовную отдал, чтоб по оной последнюю его волю выполнили, а мне отдал две записки, чтоб по оным в селе Дягилеве сыскать скрытые вещи, которыми он благодарит за неоставление, о чём и в духовной упомянул.
Потом, сказавши: «Господи, помяни мя, егда придеши, во царствии Твоем; я в руки Твои предаю дух мой!» — велел стрелять.
И из 18 зарядов 2 пули прошли грудь, а одна — живот. Он упал на правое колено, потом навзничь пал. Имея поднятые руки и глаза к небу, по примеру первомученика Стефана; начал кончаться. И как дыхание ещё в нём длилось, то первый из 18 спекуляторов, зарядя ружье, выстрелил в висок, и тогда скончался.
Я начал здесь отпевать погребение, а Рагулин достал людей выкопать могилу.
Не успел я долг христианский кончить — спекуляторы раздели его донага и ничком в три четверти выкопанную яму вбросили, а окровавленную одежду и обувь разделили себе.
Маленькое, но, кажется, совершенно необходимое примечание.
В самом деле, в духовной Павел Иванович Энгельгардт упомянул, что завещает отцу Никифору столовое серебро, которое по его приказанию на случай появления мародёров было закопано меж двумя яблонями. Но ещё до того, как священник смог посетить Дягилево, дворовые Энгельгардта сие серебро из тайника выкопали и унесли с собою.
Произошло это, когда Павел Иванович был жив и даже ещё и не арестован — когда происходила подготовка ко второму доносу и крестьяне изготавливали смертельную улику против своего барина.
Дягилевцы прикончили двух французских мародёров и глубокой ночью притащили их в имение — к двум яблоням, к господскому дому.
Раскопали ямку, где было спрятано столовое серебро Энгельгардтов, серебро достали, рассовали по карманам и за пазуху, ямку же весьма сильно увеличили, потом побросали туда принесённые трупы, засыпали землей.
Ну, а столовое серебро Энгельгардтов, скорее всего, потащили на ярмарку в близлежащий городишко Белый или продали французам, рыскавшим по Поречью в поисках помещичьих драгоценностей.
Так что отец Никифор, увы, так и не получил никогда завещанное ему столовое серебро.
Глава третья. Казнь Энгельгардта
Я остановился на прощании Павла Ивановича пред самою казнию своей с духовником своим отцом Никифором (Мурзакевичем).
Отец Никифор сказал сквозь слезы, обильно орошавшие его лицо:
«Павел Иванович! Перекрестись и скажи: „В руце Твои предаю дух мой!“»
Энгельгардт начал истово молиться, с особым чувством повторяя сказанные ему отцом Никифором слова. А потом он с глубоким вздохом сделал последний глоток обожаемой своей «дягилевки», обернулся, отдал флягу свою фамильную Мурзакевичу-старшему (не изменникам же Рагулину и Костенецкому отдавать) и спокойно стал ждать выстрелов.
Раздался залп. Но сначала выстрелы были сделаны в ногу подполковника, и это совсем не было случайностью. Так приказал полковник Костенецкий. Да, да! Именно так: стрелять в ногу. И в этом не было совершенно никакого произвола. Всё делалось по заранее разработанному плану генерала Виллебланша.
Энгельгардт упал на одно колено. Тогда к нему мигом подбежал полковник Костенецкий, наклонился и стал шептать в самое ухо:
«Павел Иванович, если вы сейчас согласитесь записаться во французскую службу, казнь тут же будет отменена. Таково личное распоряжение самого императора Франции. Не упрямьтесь — сейчас вовсе не время для этого. Сие есть последний шанс для вас».
Энгельгардт, не медля ни единого мгновения, резко отрицательно мотнул кудлатой своей головой, послав Костенецкому гневно-презрительный взгляд. Весь вид могучей фигуры Энгельгардта выражал собою полнейшую решимость.
Тогда полковник Костенецкий, как видно, крайне раздосадованный полученным от русского отказом, торопливо и недовольно махнул рукой, и тут же раздался новый залп.
Было сделано 18 выстрелов. Две пули попали в грудь, а одна в живот.
Энгельгардт упал сначала на колени, потом навзничь, потом воздел глаза к небу, а потом уже начал кончаться. Но ещё продолжал стонать и, значит, был жив. Тогда один из солдат зарядил ружье, приблизился и выстрелил ему в висок.
Отец Никифор надел ризу и начал исполнять провод. Сын его Иван детским голоском вторил ему «Господи, помилуй!», плача и глотая слезы.
Комиссар же Рагулин деловито, хотя при этом слишком уж торопливо, суетливо даже, распоряжался копанием могилы. Фёдор Прокофьевич был как будто даже подобострастен при этом, рассчитывая, видимо, на всевидящие очи начальника своего генерала Армана Виллебланша.
Рагулин видел, что полковник Костенецкий поглядывает за ним, выказывал свой исполнительский раж в полной мере.
Не успел ещё отец Никифор закончить петь, как солдаты уже кинулись на теплое ещё тело Павла Ивановича, раздели его и потом уже бросили тело в яму, абсолютно нагим.
Окровавленную одежду и обувь казнённого солдаты тут же поделили между собою, чем они были полностию удовлетворены и даже рады. И тут же расстрельная команда ретировалась, нагруженная добычею.
Ужасная и несправедливая казнь свершилась. И мысль о непоправимости случившегося читалась на лицах отца Никифора и двух сыновей его. Лица же комиссара Рагулина и полковника Костенецкого, кажется, ничего особого не выражали в тот момент (во всяком случае, ни комиссар, ни полковник не рыдали) или же выражали некое общее удовлетворение: порученное самим Наполеоном неотложное дело, наконец-то, кончено и, в общем-то, в самом лучшем виде.
Правда, Энгельгардт так и не согласился идти во французскую службу, зато казнь совершилась по всем правилам, приговор был приведен в исполнение, не встретив никаких препятствий со стороны народонаселения Смоленска, чего Рагулин несколько побаивался, хотя день казни и держался в тайне.
В тайне-то в тайне, но отец Никифор знал ведь, что 15-го всё должно решиться. В общем, опасения были, но всё прошло спокойно.
Теперь можно было, наконец-то, передохнуть и приступать к исполнению новых предписаний высшего начальства. О только что совершившейся казни можно было забыть. Теперь она должна была заботить (и то временно) бригадного генерала Жомини, который должен составить соответствующий отчёт на имя своего императора.
Между тем, на деле подполковника Павла Ивановича Энгельгардта не была ещё поставлена последняя точка. Скорее даже наоборот: это дело по-настоящему только начиналось. Но, конечно, ни комиссар Рагулин, ни член военно-полевого суда полковник Костенецкий ни о чём подобном даже и помыслить в тот день не могли. И естественно, они не догадывались, каким именно образом они сами войдут в историю 1812 года. Но, так или иначе, им, начиная с этой даты (15 октября), была уготована роль палачей.
Глава четвёртая. Явление Елены Александровны
Впоследствии, когда жалкие остатки «Великой армии» с позором бежали, весть о подвиге подполковника Энгельгардта широко разнеслась по России. Указом от 30 августа 1813 года государь велел назначить пенсии оставшимся в живых ближайшим родственникам Павла Ивановича (брату и племянникам; мать его уже умерла).
Указ был напечатан в «Северной почте» (газета, издававшаяся почтовым департаментом министерства внутренних дел); кроме того, списки указа были разосланы всем без исключения предводителям дворянства Смоленской губернии (там четырнадцать уездов, как известно; значит, указ получили 14 уездных предводителя, не считая одного губернского).
И тут всплыла на свет божий Елена Александровна Энгельгардт (урожденная Корсакова). Сия Елена Александровна то ли была брошена своим мужем, то ли сама убежала от него. Во всяком случае, с мужем своим в 1812 году точно не жила. И пока шла война, никаких вестей об ней не было. Но тут вот объявилась, и вот по какой причине.
Дело в том, что Елена Александровна захотела пенсию в качестве вдовы народного героя. И не просто захотела, а ещё и подала соответствующее прошение на имя сенатора Павла Никитича Каверина, который по распоряжению государя управлял в том году Смоленской губернией, и он же фактически «вёл», а точнее курировал дело подполковника Павла Ивановича Энгельгардта.
ПРОШЕНИЕ ВДОВЫ ПОДПОЛКОВНИКА ЭНГЕЛЬГАРДТАК сему прошению подполковница Елена Александрова дочь, по мужу Энгельгардтова, руку приложила.
Его Превосходительству Господину Тайному Советнику,Октября… дня. 1813 года.
Калужскому гражданскому губернатору,
Управляющему Смоленскою губерниею
И Кавалеру Павлу Никитичу Каверину
От подполковницы Елены Александровны,
По мужу Энгельгардтовой,
Покорнейшее прошение.
Когда нашествие неприятеля было на город Смоленск, и отделяющимися партиями французских мародёров муж мой, подполковник Павел Энгельгардт, содействовавший истреблению врага на местах своего жительства, захвачен был французами и сколько за подвиг свой, столько и за непреклонность вступить в должность, предложенную ему, нарушить обязанность свою к Отечеству, подвержен был тюремному заключению — и, наконец, суду, где и расстрелян.
Прибыв ныне из отлучки моей, известилась я, что по отношению Вашего Превосходительства к здешнему губернскому предводителю, коим изволили требовать о доставлении сведений о родственниках, оставшихся после расстрелянных французами означенного мужа моего и коллежского асессора Шубина, на которое в ответ отношением его, предводителя, последовавшим к Вашему Превосходительству, как мне известно, что меня не упомянул.
Чувствуя немалое прискорбие сколько потому, что муж мой расстрелян французами, а, тем не менее, что и господин дворянства предводитель отозвался неизвестным о жительстве моем, — я прошу покорнейше Ваше Превосходительство, как благотворительного начальника, пекущегося о пользе несчастных сирот, не благоугодно ли будет сделать, куда следует, представление Вашего Превосходительства о назначении мне подобного, как и прочим осчастливившимся получить родственникам расстрелянных, пансиона, в том уважении, что я из сословия призрения никакого награждения не получала.
Что можно сказать по поводу вышеприведенной бумаги?
Ей-Богу, это просто какой-то перл человеческой наглости и пронырливости.
Да, ради звания вдовы героя и особливо ради императорской пенсии, как видим, Елена Александровна, совсем недавно заявлявшая, что она более не жена Павлу Ивановичу, что его жена теперь «дягилевка», была готова на всё. Как-то даже стыдно за нее, ей-Богу!
Конечно, в большинстве своём официальные документы невыразимо скучны. Но встречаются документы, которые просто жгутся, и они жгут каждого, кто соприкасается с ними. И этот документ — из их именно числа.
И ещё.
События 1812 года обнаружили чрезвычайно много героизма и самопожертвования во всех слоях российского общества, но вместе с тем тогда же проявилось много необычайного бесстыдства. Впрочем, бесстыдство свойственно всем без исключения эпохам — тут ничего удивительного нет.
Письмо-прошение Елены Александровны, как я убежден, есть именно акт публичного бесстыдства, но при этом бесстыдства, как выясняется, совершенно бессмысленного, ибо верховную власть обмануть госпоже Энгельгардт (Корсаковой) так и не удалось.
Оказалось, что российские высшие чиновники, не только официальные бумаги изучают, но при этом могут ещё и вникать в существо дела. Более того, самый высочайший чиновник империи — сам российский император — также оказался таков.
Факт неожиданный (для меня, во всяком случае), но бесконечно приятный.
В общем, возмечтала Елена Александровна Корсакова-Энгельгардт о государевой пенсии за мужа-героя, с коим давно уж не жила. Но вот вдовой героя очень даже быть захотелось. Однако не повезло ей.
Дело в том, что Император Александр Павлович захотел разузнать буквально все обстоятельства, касавшиеся личности и жизни подполковника Павла Ивановича Энгельгардта, вплоть до мельчайших подробностей.
И были собраны все возможные сведения на сей счёт. И соответственно государь доподлинно узнал, что Павел Иванович и Елена Александровна последние годы жили врозь, каждый в своём имении, и за всю войну ни разу не виделись. Даже если виноват был в этом Павел Иванович, факт остается фактом.
Соответственно, императорская пенсия Елена Александровне не досталась, хоть по бумагам она и числилась вдовою Энгельгардта.
Скорее всего, никак не ожидала она от Его Величества подобной дотошности; думала, как видно, что император не узнает, что она и Павел Иванович к 1812 году были уже супругами чисто формально.
Государь Александр Павлович, к разочарованию госпожи Энгельгардт (Корсаковой), оказался вдумчивым, дотошным, памятливым. И решение о назначении пенсии семье героя принял лишь после того, как были собраны об семье Павла Ивановича все возможные сведения.
Сей государь, кстати, вообще не любил оказываться в дураках. И обманщиков верховной власти не только терпеть не мог, а ещё и почитал их личными своими врагами и врагами своей империи.
А был при этом Александр Павлович по натуре своей необычайно подозрителен. Насчёт же обманщиков у него вообще, как говорится, был глаз алмаз.
Итак, Елене Александровне Энгельгардт (Корсаковой) в удовлетворении прошения её было решительнейшим образом отказано.
Сделан отказ был от имени сенатора и управляющего в 1813 году Смоленской губерниею, калужского губернатора Павла Петровича Каверина. Однако всем было понятно, что мнимой вдове героя отказал на самом деле, конечно же, не сенатор Каверин (он вообще не имел прямого отношения к принятию вопроса об императорских пенсиях), а самолично царь Всея Руси, император Александр Благословенный.
И Елена Александровна Энгельгардт (Корсакова) осталась, как говорится, с носом. И конечно, кусала она нежные локотки свои. До крови кусала, и было от чего кусать. Творя самозабвенно образ «скорбящей вдовы народного героя», Елена Александровна была вынуждена пойти на немалые денежные затраты, а они не окупились. Зря утекли сотенки ассигнаций. Как же тут не горевать?!
А в смоленском обществе, кстати, сочувствия к Елене Александровне не было, кажется, почти что и никакого. Отказ, полученный на её прошение, только, страшно вымолвить, приветствовался, вызывал в среде смолянской шляхты откровенную радость. Более того: над случившимся конфузом совершенно открыто посмеивались. Шуточки всякие отпускали, анекдотцы рассказывали, не всегда даже приличного свойства.
Все ведь до единого знали в губернии, что Елена Александровна и Павел Иванович уже вскорости после того, как произошло венчание их в смоленском кафедральном соборе во имя Успения Пресвятой Богородицы, начали бурно ссориться и чуть ли даже не дрались (точно дрались!), а потом и вовсе разбежались по разным имениям, не имея более никакого желания видеть друг друга. И произошло это до 1812 года, задолго до начала военной компании.
И когда Смоленская губерния была захвачена неприятелем, Елена Александровна ровно никакого интереса к судьбе Павла Ивановича не испытывала, хотя должна была предположить что он, по свойству чересчур горячего своего характера, никак не будет сидеть сложа руки и впутается в какую-нибудь историю. Но тогда её это, как видно, не волновало. А как пенсией-то запахло, тут же и всполошилась, голубушка.
Однако императорская пенсия Елене Александровне так и не досталась. И новость сия, на правах чуть ли не самой скандальной, в смоленском обществе в 1813 году долго и весьма активно муссировалась.
Копии с прошения, подданного Еленою Александровною, стали распространяться по губернии в многочисленных списках, причём, со всякими оскорбительными и скабрезными приписками — анонимными, естественно. Но это уже мелочи, касающиеся малопочтенных подробностей быта большого губернского города. Особо вдаваться во всю эту грязь не хочется.
Из всего вышесказанного прямо следует то, что в случае с посмертной судьбою подполковника Павла Ивановича Энгельгардта все государевы средства пошли точно по назначению.
Бывает и так, оказывается. Чудеса, да и только!
На этом чрезвычайно отрадном обстоятельстве с удовольствием завершаю предзавершающую тетрадь труда моего.
Тетрадь пятая. После казни Энгельгардта
Глава первая. Расправа с мародёрами и предателями в смоленской губернии, а также на сопредельных территориях (несколько фрагментов из неизданной антологии партизанских рассказов)
ИЗ ПАРТИЗАНСКИХ РАССКАЗОВ ГЕНЕРАЛА ОТ КАВАЛЕРИИ, ГРАФА АЛЕКСАНДРА ХРИСТОФОРОВИЧА БЕНКЕНДОРФА
В кругу своих домашних (и особливо пред тремя своими дочерьми Анной, Марией и Софьею) граф Александр Христофорович Бенкендорф в последние годы жизни своей не раз рассказывал, как начиналась лихая боевая деятельность его под началом генерал-адъютанта Винценгероде в страшные июльские и августовские дни 1812 года.
При этом граф по причине скромности своей, обычно чересчур был сдержан и, на личных своих заслугах, как правило, предпочитал не останавливаться или делал это вскользь, мимоходом, не задерживая на этом внимание слушателей и сосредоточиваясь исключительно на самом партизанском движении, рисуя примеры доблести народного патриотизма, но не забывая и случаев измены.
Единственное, о чём неизменно утаивал Александр Христофорович, выступая с партизанскими рассказами пред собственными дочерьми, так это об своих бесчисленных любовных похождениях, для коих он даже в напряжённейшей боевой обстановке находил неизменно и время, и силы.
А многие смоленские дамы буквально таяли пред сим лихим рубакою, величали его «нашим любезным защитником» и ради завоевания его благосклонности были готовы едва ли не на всё, ей-Богу!
Но Бенкендорф, и в самом деле, рыцарски оборонял дам и девиц Смоленской губернии, всячески защищая их от мародёров и обидчиков всех мастей. Это был рыцарь и кавалер во всех исконных значениях сих слов. Как же было не обожать его?
Князь Сергей Волконский, партизанивший тогда вместе с ним, даже заметил как-то в шутку: «Истинный покоритель Смоленской губернии, и особливо женской её части, есть на самом деле никто иной, как Александр Христофорович».
Однако тема «Бенкендорф и дамы» весьма щекотлива и заслуживает отдельного исследования, на которое я вряд ли когда-либо решусь: галантные аспекты деятельности исторических фигур никоим образом не соотносятся и не могут соотноситься с моими изысканиями.
В общем, устные рассказы графа Бенкендорфа в целом представляли собою хотя и слишком уж порой сжатую, но всё равно выразительнейшую летопись партизанской войны, насыщенную бесценными свидетельствами.
Можно жалеть лишь о том, что этих свидетельств Александр Христофорович оставил слишком мало, ибо знал он о борьбе на оккупированных французами территориях очень и очень многое, вплоть до мельчайших деталей.
Таков же, кстати, граф был и в писании записок своих: чрезвычайно скуп, церемонен и крайне выборочен — от изложения многих малопочтенных фактов решительно уклонился, но зато, то, о чём писал, излагал исключительно правдиво.
И последнее.
Дабы компенсировать излишнюю скромность графа Бенкендорфа, я вынужден предупредить своих читателей, что Александр Христофорович был правою рукою или первым заместителем генерал-адъютанта, барона Фердинанда Фёдоровича Винценгероде как командира самого первого партизанского соединения в войну 1812 года.
Надобно иметь в виду, что граф Бенкендорф был выдающийся партизанский командир — дерзкий, неустрашимый и справедливый. И когда генерал-адъютант Винценгероде отлучался с докладом к командующему (сначала к Барклаю, а потом к Кутузову), то на его место неизменно заступал именно полковник Бенкендорф, хотя под началом Винценгероде находилось несколько генералов. Барон Фердинанд Фёдорович исключительно доверял Бенкендорфу, и для этого были совершенно все основания.
1
«Милые мои, смею напомнить, что в первые дни августа того великого, достопамятного года Наполеон с основными силами уже приближался к Смоленску.
Некоторые неприятельские части дошли даже до Поречья, Велижа и Усвята. Узнав об этом, генерал Винценгероде тут же направился в леса между Поречьем и Велижем, дабы затруднить противнику производство реквизиций, в коих он уже начал испытывать величайшую нужду. Бросок был сделан резкий, но барон очень даже мог быть резок и неожидан, отчего не раз и одерживал победы над превосходящим врагом.
Велиж по ряду веских причин (одна из них, как я полагаю, в том, что неприятель кем-то был предупрежден о нашем движении) взять нам не далось, и тогда наш отряд отправился к Усвяту. Должен сказать, что неприятель уступил сию позицию совершенно без сопротивления.
Сей Усвят по положению своему представлял довольно большие выгоды, и мы остались там на несколько дней, употребив их на прочёсывание леса небольшими партиями. Мы врасплох нападали на неприятельских мародёров и почти без боя захватили множество пленных.
Затем отряд Винценгероде прибыл к воротам Витебска и навел ужас на весь тамошний гарнизон. Комендант его поспешил притянуть со всех окрестностей караулы и фуражиров. Однако ж значительное число их таки попало в руки наших неустрашимых казаков. Тогда, насколько помню я, захвачено было свыше восьмиста пленных, и триста из этого числа, признаюсь, захватил предводительствуемый мною авангард.
Генерал-адъютант Винценгероде получил затем известие о решительном направлении на Смоленск, которое принимал граф Барклай де Толли, и решил приблизиться к нему. И с этой целию двинулся барон на Велиж, покинутый уже противником после нашего движения на Витебск. То бишь, когда наш отряд двинулся на Витебск, комендант оного в страхе призвал к себе команды, находившиеся в Велиже. Итак, Велиж был пуст от неприятеля.
Я же со своим авангардом был в это время уже у Полоцка. Генерал Винценгероде прислал через одного жида приказание идти безостановочно с ним на соединение, а сам двинулся далее.
Наверное, это ужасно скучные вещи, но иначе не понять, что именно тогда делал Винценгероде со своим летучим корпусом в тылу противника.
Итак, жидовский курьер передал мне приказание барона идти к нему.
Вообще, дорогие мои, вы должны знать, что мы тогда не могли нахвалиться усердием и привязанностию, которые высказывали нам в ту пору (летом 1812 года) жиды, заслуживавшие тем большей похвалы, что они ведь должны были опасаться мщения как французов, так и местного населения. Всё так.
Но дело в том, что жиды ещё более опасались и не хотели возвращения польского правительства, при коем они подвергались всевозможным несправедливостям и насилиям, и горячо желали успеха российскому оружию. Вот они и помогали нам, рискуя своею жизнию. Таково моё объяснение, господа.
Да, вот что ещё, дорогие мои, надобно иметь в виду. Польские дворяне белорусских губерний мечтали во что бы то ни стало освободиться от российского владычества, полностию готовы были предаться французам, и они дорого заплатили за это.
А крестьяне их с приходом врагов наших, сочли себя свободными от ужасного и бедственного рабства, под гнетом которого они находились благодаря скупости и разврату дворян. И стали крестьяне бунтовать почти во всех деревнях, переломали мебель в домах своих господ и находили в разрушении жилищ столько же варварского наслаждения, сколько последние употребили искусства, чтобы довести их до нищеты.
Господа эти, сущие подонки, для защиты от собственных крестьян обратились к французской страже, но это ещё более возбудило бешенство народа. А французские жандармы оставались равнодушными свидетелями беспорядков, или же просто не имели средств, чтобы им помешать.
Я сделал 124 версты в 36 часов и прибыл в Велиж в ту минуту, когда генерал Винценгероде готовился уже оттуда выступить в сторону пределов Смоленской губернии. Мы отправились по большой дороге, ведущей из Витебска через Поречье и Духовщину, на Дорогобуж.
Так как мы — разумею, ясное дело, весь отряд Винценгероде — находились тогда в тылу французской армии, то неприятельские партии, наводнявшие со всех сторон смоленский край, сжигали и грабили деревни, часто стесняли и часто останавливали наши движения.
Повсюду находили мы следы погромов и святотатств и везде мы спешили на помощь несчастным жителям. И с наслаждением спешили на помощь, ведь она воодушевляла смолян на борьбу.
Вид наших войск и пленных, число коих увеличивалось на каждом переходе, произвел самое лучшее впечатление и придал смелости нескольким помещикам и исправникам, которые вооружили крестьян и начали искусно действовать против общего врага.
Таковое поведение смолян, дорогие мои, было совершенно великолепно и радовало, согревало даже наши воинские сердца.
А то, что едва ли не все польские помещики белорусских губерний хотели найти у французов, у захватчиков земли русской управу на своих же крестьян — то было не только возмутительно, но и противно. До сих пор трясет от возмущения, как припоминаю об этом.
Отрадней, без сомнения, думать, как встретили неприятеля в Смоленской губернии.
Конечно, и там происходило всякое, но главное — возникла и успешно действовала целая цепь партизанских группок и полноценных партизанских отрядов, и цепь эта фактически охватила целиком всю губернию.
В общем, подвиг подполковника Энгельгардта, отлично всем вам известный, родные мои, совсем не случайно произошел именно на смоленской земле, обильно политой кровью не только наших людей, но и кровью солдат и офицеров „Великой армии“.
Так что именно при самой горячей поддержке смолян генерал-адъютант Винценгероде со своим летучим корпусом и смог нанести по тылам „Великой армии“ целую серию довольно-таки ощутимых ударов.
Образно говоря, тогда было подрублено несколько наиважнейших артерий, кои питали жизнеспособность громадных войск неприятеля».
2
«Родные мои, ненаглядные! Вы уже совсем взрослые и должны всё знать об той поре.
Доченьки мои милые, долг и честь я неизменно ценил и ценю превыше всего. Но должен вам признаться как на духу, что в пору партизанства мой военный лагерь напоминал скорее воровской притон.
Он был переполнен крестьянами, вооружёнными самым разнообразным оружием, отбитым у неприятеля. Каски, кирасы, кивера, всевозможные мундиры представляли собою донельзя странное соединение с огромными бородами и крестьянскою одеждою. Множество тёмных личностей являлись беспрерывно торговать добычу, едва ли не ежедневно поступавшую в лагерь.
Была масса пленных — солдаты, офицеры и женщины всех тех народов, что пошли против нас в 12-м году.
Новые экипажи, ясное дело — награбленные, всевозможные товары, начиная с драгоценных камней, шалей и кружев и кончая даже бакалейными товарами.
Французы, закутанные в атласные мантильи и крестьяне, наряженные в бархатные фраки или в старинные камзолы. Зрелище было хоть куда!
А золото и серебро в этом лагере обращалось просто в страшном изобилии.
Крестьяне, следовавшие всюду за казачьими партиями, брали из добычи скот, плохих лошадей, повозки и одежду, захваченную у пленных.
И тут я обязан раскрыть неприглядное одно обстоятельство, касающееся пленных. Нам было до крайности трудно спасать их жизни. Да, именно так. И знаете, по какой причине? Из-за крайней жестокости крестьян. Да, их хижины были обращены в пепел, а церкви осквернены. Как же мы могли чинить препятствия их мщению?
И не могу не сознаться: при самых ужасных сценах мы ещё должны были делать вид, что их одобряем, и хвалить крестьян за то, что на самом деле заставляло волосы подыматься дыбом.
Однако ж не могу не заметить, что к славе народа нашего на этой отвратительной картине обильно проступали и добродетельные черты.
Никогда ещё русский мужик не обнаруживал, детки мои, большей привязанности к родной вере и своему отечеству, большей преданности к нашему императору, чем тогда — страшным летом 1812 года.
Да, мужик мстил, мстил буйно и некрасиво, но нужно помнить, родные мои, что враг сильно рассердил его и вывел из себя. Я ни в коей мере не одобрял и не одобряю сейчас мужицких расправ над пленными, но вполне понимал, отчего это делалось. Постарайтесь понять и вы.
* * *
Когда русские армии двинулись от Смоленска в московском направлении, а вдогонку им кинулся Наполеон со своими основными силами, прямо вслед за Наполеоном поспешил и Александр Христофорович Бенкендорф, возглавлявший в ту пору авангард летучего корпуса генерал-адъютанта Винценгероде. Но он потом из-под Москвы несколько раз возвращался в Смоленскую губернию с лихими наездами, дабы поддержать тамошних партизан и не дать в обиду местное население. Тогда-то он как раз и познакомился с подполковником Энгельгардтом и оказывал даже содействие его небольшому, но решительному партизанскому отряду.
Вот один из рассказов (прелюбопытнейший, на мой взгляд) Александра Христофоровича, связанный как раз с его пребыванием в Смоленской губернии:
„Был такой случай. В имении, принадлежавшем одной княгине Голицыной, засели французские мародёры. Я предложил им сдаться, но они решительно отказались. Пришлось мне спешить драгун и даже выбивать двери домов и даже идти на штурм. В итоге все мародёры были нами перебиты.
Овладев деревней, мы напрасно искали её жителей — все избы были пусты. Прекрасный дом княгини весь был открыт настежь. После грабежа уцелели там одни только часы, и продолжали бить среди полнейшего разрушения.
Я отправился осматривать сад и вошел в роскошную оранжерею, в самом конце коей я и приметил нескольких мужиков и баб. Они были счастливы, узнав от меня, что все французы перебиты. Потом собралась вся деревня. Крестьяне с удовольствием дали всё, что необходимо было для продовольствования моего отряда.
Интересно, что один из мужиков обратился ко мне от имени всех и просил дозволения бросить в пруд, то бишь утопить, одну из деревенских баб. Я, ясное дело, изумился и пожелал узнать причину такой странной просьбы.
Тут-то мне и рассказали, что по спешном отъезде княгини Голицыной сами жители деревни вырывали в погребе ямы и уложили туда серебро и наиболее ценную утварь своей госпожи. А эта крестьянка, смерти которой теперь требовали от меня, имела низость указать на эти ямы французам.
Я высказал предположение, что сия крестьянка была вынуждена к тому побоями. Так и оказалось. Её долго секли и она до сих пор больна вследствие этого, но жители деревни были убеждены, что всё равно она никак не имела права предавать интересы своей госпожи.
Я решил было, что княгиня Голицына была для своих крестьян ангелом доброты, но потом я узнал, что она обращалась с ними весьма худо.
Милостивые государи и государыни! Вот, что есть истинная преданность! Вот, что есть подлинная привязанность наших отечественных земледельцев к господам своим.
Пример сей, конечно, чрезвычайно удивителен, но при этом он, доложу я вам, абсолютно реален. Вообще, в сем рассказе моем нет вымысла ни на гран“.
Граф Александр Христофорович, насколько можно судить теперь, не был особо увлекательным рассказчиком, вообще не был говоруном, и ему абсолютно не было свойственно мастерство прилгнуть. Но он был отважный, даже дерзкий партизан, совершенно неустрашимый, принимал участие во многих важных наездах на противника, совершавшихся летучим корпусом Винценгероде летом и осенью 1812 года.
Бенкендорф активно участвовал в партизанской войне, много чего знал об ней и честно рассказал об этом, излагая факты скупо, порой чересчур моралистично, но зато чрезвычайно правдиво.
Рассказы графа не слишком эффектны, может быть, но им стоит верить. Их фактологическая основа бесспорна. Правда, выводы Александр Христофорович подчас делал слишком уж прямолинейные — ну, да Бог с ними.
Зато Бенкендорф как рассказчик был честен, не скрывал массовых расправ над пленными и ещё того, что расправы сии дозволялись, допускались сверху, хотя и негласно. И ничего он не приукрашивал, в том числе и своей роли в партизанском движении.
Но самое неожиданное, что граф защищал крестьян от обвинений в мародёрстве, а расправы их над пленными объяснял местью захватчикам земли русской.
И уж самое удивительное то, что Александр Христофорович защищал крестьян российских (и смоленских в том числе), не только словом, но и делом. Вот его собственное признание на сей счёт:
„Получил я приказ обезоруживать крестьян и расстреливать тех, кто будет уличён в возмущении. Приказ сей, признаюсь, меня удивил и сильно, ибо он не никак не соответствовал преданному и великодушному поведению крестьян.
Я отвечал, что не могу обезоружить руки, которые сам же и вооружил и которые всеми силами служили уничтожению врагов отечества.
И как я мог называть мятежниками тех, кто жертвовали жизнию для защиты своих церквей, независимости, жен и жилищ?!
Изменником является как раз тот, кто в такую священную для России минуту осмеливается клеветать на самых преданных её защитников. Так прямо я и написал.
Ответ мой, достигнув самых верхов, произвел там весьма сильное впечатление. И он уничтожил в итоге некоторые опасения, которые старались внушить государю императору, что навлекло на меня вражду некоторых петербургских интриганов.
Но и что с того? Зато бесчестные репрессии в отношении крестьян, принимавших участие в возмущениях 1812 года были, слава Господу, прекращены. Его Величество встал на мою сторону“.
Интересно, что более или менее сходным образом, в прокрестьянском духе, докладывал Александру Павловичу и другой штаб-офицер при бароне Винценгероде — ротмистр князь Сергей Волконский, будущий декабрист. Вот диалог последнего с императором:
„„Каков дух армии?“ — Я ему отвечал: „Государь! От главнокомандующего до всякого солдата, все готовы положить свою жизнь к защите отечества и Вашего Императорского Величества“.
„А дух народный?“ — На это я ему отвечал: „Государь! Вы должны гордиться им; каждый крестьянин — герой, преданный Отечеству и Вам“.
„А дворянство?“ — „Государь! стыжусь, что принадлежу к нему — было много слов, а на деле ничего““.
Так что разрыв между шефом корпуса жандармов и будущим бунтовщиком, сосланным в Сибирь на самом деле не так уж велик.
Итак, граф Бенкендорф, оказывается, позиционировал себя как защитника крестьян, непосредственно принимавших участие в партизанской борьбе 1812 года или помогавших войскам нашим в уничтожении или захватывании в плен солдат и офицеров „Великой армии“.
Ничего не скажешь — лихо! Таки удивил Александр Христофорович. Ай, да шеф корпуса жандармов, управлявший фактически безопасностью российской империи при Николае Павловиче, прыгнувший из партизан в кресло первого жандарма могучего нашего государства. Прыгнуть-то граф прыгнул, но при этом партизанской своей закваски, что удивительно, не растерял.
Итак, Бенкендорф, хоть и не одобрял, но некоторым образом признавал законность крестьянских возмущений летом и осенью 1812 года. Более того: граф Александр Христофорович отстаивал данную свою точку зрения перед вышестоящими лицами. Ратовал пред начальством и даже пред высочайшею особою за крестьян-партизан и за содействовавших им.
Всё это выглядит красиво и благородно, но на деле оно ведь означало оправдание массовых убийств. Да, именно так, и никак иначе!
Хотя уничтожать варварски подряд всех попадающихся под руку пленных, буквально сотнями, если не тысячами, какая же эта праведная месть, скажите на милость? И какая же тут может быть законность?! И какое может быть этому оправдание?
Интересно всё-таки рассуждал бывший лихой партизан, граф Александр Христофорович Бенкендорф. Стоит призадуматься и попытаться понять, но мне это не очень пока удаётся. Более того, в рассуждениях графа я вижу серьёзенейшие логические провалы.
Разве из-за того, что разорены довольно убогие крестьянские хозяйства и осквернены сельские христианские храмы, можно без разбора убивать всех пленных, голодных, оборванных, замерзающих?! И двигало ли крестьянами именно чувство мести?
Думаю, скорее тут просто была впервые появившаяся после восстания Пугачёва возможность чуть ли не с дозволения начальства кроваво побуянить.
Жизнь пленных оказывалась в полнейшем распоряжении крепостных крестьян, и вот это-то их очень даже устраивало, приносило массу удовлетворения, что понятно: раб доволен, ежели появляется у него возможность оказаться в положение рабовладельца.
Таково моё объяснение, даваемое на основе понимания крестьянской психологии.
Бенкендорф же явно романтизировал мотивы, которые двигали крестьянами, когда они захватывали группы пленных и расправлялись с ними.
Я не могу даже в самом условном виде признать, что можно брать партии пленных и целиком всех их расстреливать, и совсем уже не постигаю я, как можно находить, пусть и с оговорками, хоть какой-то смысл в такой бессмысленной жестокости.
Здесь налицо самый настоящий либеральный гуманизм, из самых лучших побуждений оправдывающий кровопролитие. Самое изумительное тут то, что ростки либеральных идей отыскиваются у Бенкендорфа, у этого охранителя, известного своим воинственным и последовательным консерватизмом. Так что выходит, и самого графа Александра Христофоровича не обошла стороной либеральная зараза.
Но в данном вопросе надобно ещё серьёзно разбираться — это как-нибудь потом, а покамест переходим к рассказам другого партизана.
Ежели граф Бенкендорф как партизан не слишком известен и, пожалуй, незаслуженно забыт, то особа, к коей мы сейчас переходим, давно стала настоящей партизанской знаменитостью. И эта партизанская знаменитость поведала в своё время немало потрясающих случаев, которые весьма выразительно и точно могут проиллюстрировать интересующую нас сейчас тему „Расправа с мародёрами и предателями в Смоленской губернии в 1812 году“.
А настоящая тема в первую очередь нужна нам как фон к описанию подвига подполковника Павла Ивановича Энгельгардта, который является главным объектом настоящего повествования.
Кстати, раз уж мы заговорили об отношении графа Бенкендорфа к расправам крестьян над пленными, заодно можно отметить и следующее.
Да, Энгельгардт убивал солдат и офицеров „Великой армии“, наводнивших родную его Смоленскую губернию. Павел Иванович считал, что имеет полное право на подобные действия. Однако совсем было бы другое дело, ежели бы он стал уничтожать всех подряд бегущих в страхе неприятелей, уже не нападавших, а только защищающихся, на самом деле ищущих лишь возможности поскорее покинуть пределы российской империи.
Братья Лесли, например, отказались от участия в подобных акциях добивания деморализованного противника, как несовместимых с их дворянским достоинством; не сомневаюсь, отказался бы и наш Энгельгардт.
Нападать на сильного противника и уничтожать его — это было достойно дворянина и украшало его. Добивать же противника бегущего, слабого и уже не помышляющего о сопротивлении — это было никак не достойно дворянина.
И ещё. Энгельгардт защищал своё имение, свой родовой клочок земли и уничтожал тех, кто посягал на этот клочок. Выискивать же рассеявшиеся по губернии и бегущие остатки „Великой армии“ он никоим образом не стал бы. Защищать Дягилево — это да! Но не более того.
ИЗ ПАРТИЗАНСКИХ РАССКАЗОВ ДЕНИСА ДАВЫДОВА
Как довелось мне узнать из некоторых устных источников, Денис Давыдов, популярный поэт, крупный скандалист и знаменитый партизан, довольно остро переживал казнь подполковника Павла Ивановича Энгельгардта; главное, что возмущало Давыдова, так это самый факт измены — то, что собственные крестьяне донесли на барина своего врагам земли русской.
И Денис Давыдов не просто переживал по данному поводу. Будучи натурой чрезвычайно горячею, находился он при получении известия о расстреле 15 октября в самом настоящем бешенстве. „Убить предателей“, живыми в землю закопать», — рычал он.
Интересно, что истории, подобные энгельгардтовской, происходили в 1812 году чуть ли не на глазах Давыдова, и он даже принимал в них участие на правах судии, являлся воплощением справедливого отмщения за измену.
Предоставляем слово самому «поэту-партизану».
Это несколько из многочисленных партизанских его рассказов, говоренных им не раз в светском обществе города Пенза, куда он частенько наезжал из имения своего Маза Сызранского уезда Симбирской губернии.
1
«Милостивые государи и любезные дамы! История, которую на сей раз хочу поведать вам, следующая. Уверен, она вас всех удивит, озадачит и даже взбудоражит, а главное — вы на деле убедитесь, что за страхи и ужасы сопровождали великую военную кампанию 1812 года.
Итак, приступаем.
Случилось, увы, так, что дворовые люди отставного майора, почтенного Семёна Вишнёва вошли в сговор с французскими мародёрами и прикончили господина своего.
Если крестьяне-изменники из сельца Дягилева, донося на господина своего, подполковника Энгельгардта, как видно, мечтали о волюшке, о возможности не выходить на барщину, то дворовые майора Вишнёва действовали исключительно в целях грабежа.
Вообще, упомянутые вишнёвские дворовые уподобились самым настоящим разбойникам. Звали их Ефим Никифоров и Сергей Мартынов.
И они не ограничились убиением своего господина. Ефим Никифоров, опять же соединясь с французами, убил отставного поручика Данилу Иванова, а Сергей Мартынов наводил французов на известных ему богатых поселян. Более того, Мартынов самолично убил управителя села Городище, разграбил церковь, вытащил — тут прошу дам прикрыть на миг прелестные свои ушки — из гроба труп помещицы, стрелял даже по казакам.
Собственно, Ефим Никифоров и Сергей Мартынов образовали совместно с французскими мародёрами единую шайку. Факт крайне прискорбный и даже чудовищный, но он имел место, дамы и господа.
При появлении в той стороне моей партизанской партии, францы быстренько разбежались и скрылись, а вот Сергея Мартынова удалось захватить. И я немедленно рапортовал о том начальнику ополчения и приготовил примерное наказание.
Это случилось 14-го числа сентября месяца 1812 года. Незабвенный подполковник Энгельгардт был жив ещё и, кажется, не подвергся пока даже первому аресту своему.
А уже 21 сентября пришло мне повеление расстрелять преступника — разумею Сергея Мартынова, грабившего городищенскую церковь и творившего другие безобразия в общей компании с французами.
И я тотчас же разослал объявление по всем деревням на расстоянии десяти верст, дабы крестьяне собрались в Городище, где до того свирепствовал Мартынов. Были в Городище особо приглашены и четыре священника из окружных сел.
22-го числа, с самого утра, преступника исповедали, надели на него белую рубаху и после этого в сопровождении караула подвели к той самой городищенской церкви, которую он до того жесточайше грабил вместе с французскими мародёрами.
Мартынову велели опуститься на колена. Прямо пред ним стояли священники, на одной черте с ними расположился взвод пехоты. За священниками же расположился народ, а за народом стояли полукружием казаки и гусары, члены моей партизанской партии.
Мартынова отпевали… живого.
Надеялся ли он на прощение? До какой степени укоренилось безбожие в нём? Или им до полнейшей бесчувственности овладело отчаяние?
Вот вопросы, которые в тот момент овладели мною. Ответа у меня не было и нет. Могу только сообщить, что во время богослужения Сергей Мартынов ни единого разу не перекрестился.
Когда служба была окончена, я велел народу и отряду расступиться, а преступнику сказал, дабы он поклонился на все четыре стороны. Затем по моему знаку Мартынова отвели далее и завязали ему глаза. Тут он же затрепетал, окончательно поверив в реальность происходящего.
Взвод подвинулся и разом выстрелил. Партия моих партизан на всякий случай окружила зрителей, хранивших испуганное молчание.
Степан Храповицкий, один из офицеров моей партизанской партии (славный воин, он командовал эскадроном ахтырских гусар, вышел вперёд и зачёл следующее:
„Так карают богоотступников, изменников отечеству и ослушников начальства! Ведайте, что войско может удалиться на время, но государь, наш православный царь, знает, где зло творится, и при малейшем ослушании или беспорядке мы снова явимся и накажем предателей и безбожников, как наказали разбойника, пред вами лежащего; ему и места нет с православными на кладбище“.
Когда Храповицкий смолк, вышел вперёд один из священников, поднял крест и прокричал:
„Да будет проклят враг Господа нашего и предатель царя и отечества! Да будет проклят!“
После этого в молчании все стали расходиться».
2
«Около Дорогобужа явился ко мне вечером некто Масленников, Московского гренадерского полка отставной подполковник. Он был в оборванном мужицком кафтане и в лаптях.
Оказалось, что мой партионный майор Храповицкий знал его с самого детства. Ясное дело, вопросы следовали один за другим. Потом Масленников поведал и о приключившемся с ним несчастии.
Рассказал нам сей Масленников, как не успел выехать из своего села до прихода неприятеля по причине случившегося наводнения, как враги ограбили его и как он едва спас последнее своё имущество, испросив у вяземского коменданта (француза, естественно) охранный лист.
Мы полюбопытствовали видеть лист сей, и с изумлением там прочли, что господин Масленников освобождается от всякого постоя и реквизиций в уважение обязанности, добровольно принятой им на себя, продовольствовать находившиеся в Вязьме и проходившие чрез город сей французские войска.
Приметя удивление наше, Масленников, хотя и с замешательством, но поспешил уверить нас, что сии слова поставлены в охранном листе единственно для спасения его от грабительства и что на самом-то деле он никогда и ничем не снабжал войска французские в Вязьме.
Мы замолчали. Сердца наши готовы были поверить, хотя, конечно, нельзя было совсем исключить того обстоятельства, что он мог ухватиться за всякий способ для сохранения своей собственности. Но стало нам как-то неуютно.
Скоро Масленников отправился в село своё, находившееся верстах в трёх от деревни, в коей мы ночевали. Он взял слово с нас, что на следующее утро мы приедем к нему завтракать.
На рассвете изба моя окружилась вдруг просителями — явилось более ста крестьян из окрестных сел. Все они пали к ногам моим с жалобою на отставного подполковника Масленникова.
А один седобородый старик, имевший совсем уже ветхий вид, на правах патриарха произнес целую речь:
„Ты увидишь, кормилец ты наш, ни один „хранц“ (имееется в виду француз) до его него и не дотронулся, он-то с ними как раз и грабил нас и посылал в Вязьму. И разорил всех подчистую. У нас ни синь-пороха не осталось по его милости!“
Я поскакал в село Масленникова, велев всем просителям отправляться за мною, стоять там скрытно за церковью и без моего особого приказания к господскому двору не приближаться.
Село, принадлежавшее Масленникову, напоминало благословенный остров, чудом спасшийся после всеобщего потопления. Село, церковь, господский дом, избы крестьян — всё было в цветущем состоянии.
Понятно, я тут же уверился в справедливости жалобщиков. Опасаясь, дабы после ухода моего страдальцы сами управы не сделали и тем не подали бы почина к мятежу и безначалию, я решился принять на себя подвиг беззаконный, хотя и спасительный.
Меж тем, товарищи мои сели за сытный завтрак. Я же не взял в рот ни крошки, не пригубил не капли, помалкивал и как бы даже не замечал учтивостей хозяина, который видя меня сумрачным и безмолвным, рассыпался ещё более.
Когда завтрак был, наконец, окончен, Масленников показал нам одну горницу, нарочно для оправдания себя им приготовленную. В горнице той все мебели были изломаны, обои нещадно ободраны и пух разбросан по полу. „Вот, — со слезою в голосе сказал Масленников, — вот, что эти злодеи французы наделали!“
Я продолжал молчать, но подал потаенно от хозяина знак вестовому, чтобы звал просителей. Потом довольно сухо простился с Масленниковым и вышел на улицу, стал садиться на коня своего. Тут показалась толпа просителей. Я, делая вид, будто не знаю, кто они, спросил: „Кто такие?“
Просители отвечали мне, что они окрестные крестьяне, и стали жаловаться на Масленникова. Он же начал уверять, что они бунтовщики и изменники, но при этом бледнел и трепетал.
„Глас божий — глас народа!“ — сказал я строго Масленникову и велел казакам разложить его и дать ему двести ударов нагайками.
По окончании экзекуции я спросил просителей, довольны ли они. Тут давешний старик, тот, что речь говорил, начал требовать возвращения похищенного.
Чтобы прервать разом все претензии, весьма законные, кстати, я схватил старика за бороду и сказал сердито: „Врешь! Этого быть не может. Вы что, не понимаете, что всё похищенное давно французами израсходовано. Где ж его взять теперь? Мы все потерпели от нашествия врагов, но что Бог взял, то Бог и даст. Так что ступайте по домам и будьте довольны, что разоритель ваш наказан, да так, как помещиков никогда не наказывали. В общем, чтобы впредь я не слышал от вас ни жалоб, ни шуму. А теперь ступайте!“
После чего вскочил я на своего коня и уехал».
* * *
Да, ничего не скажешь — интересно получается: мужиков, мародёрничавших вместе с французами, расстреливали да вешали, а дворянина, пошедшего на измену государю да отечеству, ревностно снабжавшего вражескую армию продовольствием и фуражом и грабившего ради этого своих соотечественников, — его только лишь для острастки отстегали нагайками, и всё, более никакого наказания.
Впрочем, тогда это, как видно, находили вполне естественным, ведь сам Давыдов ничего зазорного в рассказанной им истории не находил.
Во всяком случае, дворянина-изменника наказали лишь для виду, дабы пострадавшим не было обидно. И без каких-либо серьёзных последствий для изменника. Таков факт, неприятный, но очевидный.
3
«Гоня вовсю неприятеля, долетели мы и до Смоленской губернии. Пленных стало у нас немерено, и все были даже не в жалком, а в жалчайшем состоянии.
Прибыли под Вязьму. Пленных взяли до трёх тысяч. И стали мужики тамошние выкупать у казаков пленных, говорили, что для работы в поле. А потом сведали мы, что мужики как только заполучали пленных, тут же лишали их всех жизни. И приняло это потом, господа, такие чудовищные размеры, что кончилось наше терпение.
Надо было что-то делать. И приказал атаман Платов „давать пардон неприятелю“, как он выражался. Дело тут было вовсе не жалости атамана к несчастным пленным, а в том, что мужики мстительные лишали его славы, ибо слава Платова зависела от числа пленных.
В общем, атаман решительно отказался оставлять пленных на попечение мужиков, ибо убивали те их нещадно. Бывало даже — признаюсь, покамест дам нет поблизости, — что по пятьдесят человек заживо закапывали. И Платов, дабы слава его не страдала, стал выделять особые команды для конвоирования тех, кто сдался в плен. И это немного умерило дикие и бессмысленные мужицкие расправы».
4
«При подходе к селу Спасскому разъездные моей партизанской партии захватили несколько неприятельских солдат, грабивших в окружных селениях. Так как число пойманных было не слишком велико, то я велел сдать их старосте села Спасского, дабы он отвел их в Юхнов, в коем не было вражеских войск.
В то время как арестованных проводили мимо нас, офицеру моему Бекетову показалось, что один из них похож не столько на француза, сколько на коренного русака. Я остановил его и начал беседу.
Он пал на колено и признался, что он бывший Фанагорийского полка гренадер и что уже три года состоит во французской военной службе унтер-офицером. Можете, представить, дамы и господа, крайнее наше изумление и даже ужас.
„Как? — не в силах скрыть охвативший меня трепет, воскликнул я. — Ты — русский и проливаешь кровь своих братьев? И теперь ещё грабишь совместно с врагами нашими родные села?“
„Виноват! — отвечал пленный — Умилосердитесь, помилуйте!“
Я послал гусар собрать в Спасское всех жителей окружных деревень, и старых и младых, и баб, и детей, то бишь всех собрать.
Когда все явились, я рассказал об ужасающем проступке сего изменника, а потом спросил всех, находят ли они виновным его?
Несколько человек сразу же ответили, что виновного надобно засечь до смерти, человек с десять сказали — повесить, некоторые крикнули — расстрелять.
Словом, все до единого ратовали за смертную казнь.
Тут я велел моим ахтырским гусарам подвинуться с ружьями и завязать пленному глаза, что и было тут же проделано.
Гусары по моему приказу выстрелили, и изменник пал мертвым.
Справедливость восторжествовала как будто, но на душе у меня всё равно было муторно. И ещё одолевали меня разного рода сомнения.
Я думал: где же корни, почему вдруг тянет изменять самому святому, что есть у нас всех — Отечеству нашему? И где корни того, когда начинаешь вдруг грабить своих соотечественников?
И никакого ответа не было у меня. И нет до сих пор.
Признаюсь, я совершенно не понимал и не понимаю, как можно изменить Отечеству. Как можно изменить женщине, понимаю вполне, но как предать Отечество — нет. Не постигаю.
Самих же изменников я бешено презирал всегда и люто ненавидел, при этом презирал и ненавидел гораздо более даже, чем прямых врагов земли русской.
После каждого соприкосновения с изменником у меня неизменно оставалось какое-то гадливое чувство, как после встречи с нечистью.
Да, надобно было срочно выпить, дабы забыть о происшедшем. Так я и сделал, но бывшего гренадера Фанагорийского полка до сих пор помню.
Нет, мне вовсе не жаль его.
Я ещё вполне могу понять, что он поступил во французскую службу. Но как же он мог грабить совместно с врагами землю родную? Непостижимо! Это никак не укладывалось у меня в голове и не укладывается до сих пор, признаюсь я вам».
НЕСКОЛЬКО ЗАМЕЧАНИЙ ПУБЛИКАТОРА
А вот отставной подполковник, владелец сельца Дягилево, Павел Иванович Энгельгардт, увы, так и не был никогда отмщен. Крестьяне-доносчики, крестьяне-изменники, как видно, не понесли никакого наказания. Во всяком случае, нам об этом ничего неизвестно.
Никаких точных сведений о дальнейшей судьбе тех, кто написал доносы на Энгельгардта французским властям, не было и нет. И значит, никакому наказанию они так и не были подвергнуты, в противном случае это непременно отразилось в официальной документации.
И всё же в целом справедливость летом и осенью 1812 года восторжествовала. Но именно что в целом — сию оговорку сделать необходимо. Трагический случай с Энгельгардтом, потрясший государя Александра Павловича, попал в частности. Общая же ситуация была несколько иной, вовсе не такой страшной, как кажется, если судить по одной лишь истории с Энгельгардтом.
Когда партизанские партии двигались вслед за бегущими остатками «Великой армии», то они отлавливали и уничтожали орды захватчиков, едва ли не сплошь превратившихся в мародёров. Вот показательнейшая запись в этом смысле, сделанная Денисом Давыдовым: «Не доходя три версты до большой дороги, нам уже начало попадаться несметное число обозов и куча мародёров. Всех мы били, рубили без малейшего сопротивления. Когда же мы достигли села Рыбково, то попали в совершенный хаос! Фуры, кареты, телеги, конные и пешие солдаты, офицеры, денщики и всякая сволочь, — всё валило толпою. Если бы партия моя была бы вдесятеро сильнее, если бы у каждого казака было бы по десяти рук, то и тогда невозможно было бы захватить в плен десятую часть того, что покрывало большую дорогу».
Всё так. Но вот, что ещё крайне важно. Партизаны ловили и наказывали также и мародёрничавшую часть местного населения. Это было справедливое возмездие. Имели место и расправы партизан с мародёрами абсолютно всех мастей.
Но тут я вынужден сообщить ещё один факт, который по чудовищности своей может показаться странным и даже невероятным.
Можно, конечно, сему факту не верить, но он приведен в солидном мемуарном источнике. С другой же стороны, известно ведь, что мемуары частенько врут, в том числе и вполне как будто солидные.
Итак, один неожиданный дополнительный штришок к теме «Партизаны и мародёрство», без которого, как представляется, не обойтись.
Наполеоновскому маршалу, графу Гувьон Сен-Сиру, между прочим, одолевшему Витгенштейна у Полоцка 7 августа 1812 года (за это сражение он как раз и получил маршала), принадлежат четырёхтомные мемуары «Memoires pour servir à l’histoire militaire».
И в них (а именно — в третьем томе) автор, в частности, приводит реальные примеры того, как русские партизаны нападали не только на обозы неприятеля, но даже и на собственные отступающие войска.
Страшные слова!
Да, партизанских отрядов было тогда множество (в одной Смоленской губернии не менее пяти десятков), и были они разные; может, некоторые из них и напоминали порой разбойничьи шайки — кто знает?!
Я лично об этом судить никоим образом не берусь и не решусь! Но не упомянуть мемуаров наполеоновского маршала Гувьон Сен-Сира и сообщаемых там фактов касательно некоторых особенностей партизанской войны, мне кажется, нельзя.
А возможно, кстати, было и так, что граф Гувьон Сен-Сир принял за партизанский отряд одну из разбойничьих шаек, коих тогда развелось немало. Как же ему было отличить партизан от разбойников — ни те, ни другие ведь форменной одежды не носили!
Так что граф Гувьон Сен-Сир вполне мог и ошибиться, не разглядеть, кто есть кто.
А вот что совершенно очевидно для меня в связи с темой «Партизаны и мародёры».
На абсолютной этической высоте находились в 1812 году (в первый, добородинский период военной компании) отряд четырёх братьев Лесли, по сути — самых первых ополченцев той войны, и летучий корпус, который возглавлял генерал-адъютант, барон Винценгероде и два его заместителя — полковник Александр Бенкендорф, именно за партизанские заслуги свои и произведённый в генерал-майоры, и ротмистр Сергей Волконский, также потом ставший генерал-майором.
Последние были не просто храбрейшие, но ещё и честнейшие штаб-офицеры (твёрдость их моральных принципов была необычайно высокой пробы): настоящие винценгеродовцы. Да, впоследствии их пути решительно разошлись и даже как будто в диаметрально противоположные стороны. Но каждый из них в русле своих идей и действий всегда оставался самым несомненным рыцарем, прошедшим в своё время (а именно — в опаснейшем 1812 году) партизанскую выучку у Винценгероде.
Вообще, нам ещё не раз придется говорить о рыцарстве, как о том реальном механизме, который определял едва ли не все помышления и действия генерал-адъютанта, барона Фердинанда Фёдоровича Винценгероде.
Надо всё же признать, что великим полководцем барон всё-таки не был, хотя дрался весьма удачно, но он был великим человеком.
Делая успешную карьеру, Винценгероде одновременно проявлял свой высокий патриотизм. То был совершенно искренний патриотизм по отношению к стране, вступившей в единоборство с поработителем Европы Бонапартом.
А монарх этой страны был не только патроном Винценгероде, но и другом его, что ещё более усиливало ту ответственность и ту самоотверженность, с коими барон сражался в 1812 году, ловя вражеских курьеров, убивая мародёров и перерезая вражеские коммуникации. Он буквально рассеивал вокруг себя патриотизм, стойкость, воинственность, побуждая смолян к противостоянию нагрянувшим захватчикам.
Так что императору Александру Павловичу явно не пришлось жалеть, что он назвал Винценгероде личным своим другом, коему он особо и безусловно доверял.
Глава вторая. Генерал-адъютант Винценгероде и российское дворянство в 1812 году
Итак, 12 октября (по другим сведениям, 13-го) подполковнику Энгельгардту объявили приговор. 15 октября он был расстрелян, уже перед самой казнию в очередной раз отказавшись от предложения перейти на французскую военную службу.
Примерно в эти же самые дни был совершен на Руси ещё один рыцарский подвиг.
9 октября неустрашимый генерал-адъютант Винценгероде — он, кстати, в этот день был награжден орденом святого Александра Невского — решительно приблизился к самой Москве (до того его отряд закрывал дорогу неприятелю на Петербург).
Винценгероде ввязался в кавалерийскую стычку между Петровским замком и Тверскою заставой, опрокинул французов и взял в плен 400 человек. А 10 октября он дерзко проник в город, хотя и был предупрежден об крайней опасности этого дела. Он и сам знал об опасности, но ему сообщили, что французы сделали подкопы в Кремле и собираются его взорвать. Этого пылкий генерал-адъютант допустить никак не мог. И ринулся в самый центр города, спасать святыни, мощи похороненных там угодников.
Но были у Винценгероде тут ещё дополнительные соображения. Основные силы неприятеля уже покинули Москву, но там оставался ударный отряд. Вот Винценгероде и хотел усыпить его бдительность, отрезать ему путь отступления.
Так или иначе, он в сопровождении трубача и своего адъютанта дерзко поехал прямо к генерал-губернаторскому дому на Тверскую, где и был арестован, ибо французы отказались признавать в нём парламентёра.
Сей благороднейший порыв, сей романтический подвиг во славу спасения российских святынь мог закончиться трагически для Винценгероде, но уже 21 октября Кремль был отбит казаками.
Этот поистине бесстрашный человек был истинным рыцарем партизанской войны, не зря Наполеон столь люто ненавидел его.
Не могу тут не провести одной грустной, но неизбежной параллели.
Барон Фердинанд Винценгероде, представитель древнего германского рода, не мог вытерпеть даже мысли, что Кремль может быть взорван, и ринулся спасать от истребления русские святыни.
А по приказанию императора Наполеона некоторые оставшиеся в Москве жители сняли золочёный крест с кремлевской колокольни Ивана Великого, конную статую Петра — с купола здания Сената в Кремле, золочёных орлов — с Сухаревской башни и здания почтамта.
Жестокие факты, но их не отринешь. Немец оказался большим патриотом, чем коренные москвичи! Что тут скажешь… Только то, что столь нелюбимый Денисом Давыдовым барон Винценгероде оказался истинным героем земли русской.
Да, вот ещё совсем маленькая, но существенная, как мне кажется, справка.
По данным Александра Христофоровича Бенкендорфа, только за время пребывания французов в Москве отряд Винценгероде захватил в плен более 12 000 человек: мародёров, фуражиров, курьеров и кадровых неприятельских солдат.
ПРИЛОЖЕНИЕ ПЕРВОЕ. БАРОН
(запись устного рассказа графа Александра Христофоровича Бенкендорфа)
Хочу вам поведать, государи мои, что некоторые чиновники полиции, вышедшие из Москвы, переряженные, ходили в неё и приносили разные известия барону Винценгероде. И однажды они уведомили барона, что Наполеон намерен взорвать Кремль.
Оставшись после ужина один на один с бароном, я с ужасом сказал ему, что взрыв Кремля, где покоятся мощи святых угодников, поразит отчаянием всю Россию, привыкшую почитать святыню Кремля своим Палладиумом.
Сердце генерала вспыхнуло; он изменился в лице.
«Нет, Бонапарт не взорвёт Кремля, — вскочив со стула, вскрикнул он. — Я завтра дам ему знать, что если хотя одна церковь взлетит на воздух, то все попавшиеся к нам французы будут повешены».
На другой день барон сам въехал в оставленную Наполеоном Москву, был схвачен и потом избавлен от назначенной ему смерти удальством казака Дудкина.
Кажется, я не обманываюсь, полагая причиной, пусть и безрассудного, удальства барона Винценгероде наследственную запальчивость его рыцарского характера, которая затмила в уме его всё, кроме мысли, что спасением Кремля от взрыва он спасёт русских от уныния и сохранит им их святыню.
Любовь и благодарность к нашему государю и отечеству почти равнялась в нём с ненавистью к Наполеону и французам, разорившим его родину и лишившим его самого родовых прав и достояния.
Непримиримый враг революции и её приверженцев он, как я слышал от адъютанта его Льва Нарышкина (они были вместе в плену), сказал в глаза Бонапарту: «Я служил всегда тем государям, которые объявлялись вашими врагами, и искал везде французских пуль».
ПРИЛОЖЕНИЕ ВТОРОЕ. ВИНЦЕНГЕРОДЕ В ПЛЕНУ
(запись устных рассказов и высказываний князя Сергея Волконского)
Наполеон подъехал к барону Винценгероде и раздраженно сказал ему: «Неужели я буду вас встречать везде, где война против меня? Что это за личная вражда? Это таким бездельникам, как вы, мы обязаны тем, что пролито столько крови. Вам мы обязаны всеми жестокостями, совершёнными раздражённым против нас населением. Разве вы забыли, что вы мой подданный? Вы подданный Рейнской конфедерации, следовательно, вы мой подданный. Расстрелять его! Расстрелять! Или лучше пусть произведут над ним суд и потом в 24 часа расстреляют».
Потом император обратился к Нарышкину, который был арестован вместе с бароном Винценгероде: «Зачем вы служите этим иностранцам? Вы русские — хорошие люди, я вас уважаю, но бездельники, как этот…»
Наполеон указал на Винценгероде и продолжал:
«Служите своим русским, а не бездельникам, подобным ему».
И опять указал на Винценгероде, не в силах скрыть бушевавшего в нём гнева.
Однако барон нисколько не был смущен или испуган, не страшась ни немедленного расстрела, ни военного суда. Он думал в тот момент об одном — о спасении Кремля.
* * *
Когда Винценгероде и адъютант его Нарышкин были спасены отрядом урядника Дудкина от плена, они сразу же поскакали в Петербург. И барон был принят с восторгом царём, который называл его своим другом.
* * *
Какова ведущая черта личности барона Винценгероде?
Воинский талант — да, он, несомненно, был в наличии, и всё же не это главное его свойство.
Воля, непреклонность — эти качества были ему присущи, но самыми главными их тоже не назовешь.
Знаете, господа, что, прежде всего, определяет личность Фердинанда Фёдоровича?
Неукоснительное следование правилам рыцарской этики. Да, именно так!
* * *
И сколь страстно генерал-адъютант бился с французскими завоевателями, столь же страстно он боролся с алчностью и развратом многих российских дворян, по чьим имениям прошлась война.
Встречаясь с отсутствием самоотверженности в среде помещиков, Винценгероде приходил в состояние крайнего бешенства и не успокаивался, пока не доводил обнаруженных им постыдных случаев до сведения государя Александра Павловича. Государь также полагал, что препятствия реквизициям для нужд армии, чинимые многими помещиками, непатриотичны.
Вот один лишь случай, но необычайно показательный.
В состав отрядов Винценгероде был включен и Изюмский гусарский полк, коим командовал подполковник Розенберг, офицер в высшей степени достойный.
Сей подполковник получил предписание от барона Фердинанда Фёдоровича доставить в его летучий корпус фураж и продовольствие; реквизиция должна была быть произведена в имениях Александра Балашова, министра полиции и государева генерал-адъютанта, очень близкого к царю человека.
Управляющий имениями Балашова подполковнику Розенбергу отказал. Командир Изюмского полка, естественно, довел это до сведения Винценгероде. Тот вспылил и прорычал: «Когда на защиту отечества столь ценна каждая копейка, нечего заботиться о выгодах помещичьих».
Винценгероде отлично знал о близости Балашова к государю, тем не менее, он велел Розенбергу взять необходимое для корпуса силой, а сам послал своего штаб-офицера, князя Волконского в Петербург, дабы тот довел происшедшее до сведения государя.
Между тем, Балашов уже успел пожаловаться всесильному временщику графу Аракчееву на то, что Винценгероде посягает на его собственность, на его имения. И Аракчеев даже принял меры по этой жалобе — написал Винценгероде «нежный» разнос. Винценгероде возмутился страшно и решил нанести ответный удар. И появление в Зимнем, пред светлые очи Александра Павловича посланца от Винценгероде было дерзким ходом генерал-адъютанта.
Интересно, что царь скрыл от своего любимчика, что дал тайную аудиенцию партизанскому курьеру, в беседе с коим дозволил отряду Винценгероде «щипать» прижимистых помещиков.
Именно в ходе той встречи с Его Величеством штаб-офицер Волконский и произнес ту страшную фразу, что он стыдится теперь принадлежности своей к дворянскому сословию.
Винценгероде проявил тут такую неустрашимость, что она, может, ещё похлеще будет его дерзкого броска в защиту кремлевских святынь.
Барон Фердинанд Фёдорович прямо заявил, имея в виду непосредственно Балашова и иже с ним: «Грустно будет, если приближённые к царю не будут давать примера пожертвованиями, и особенно в предстоящих обстоятельствах. Потому что зачем было беречь теперь русским то, что завтра, если сохранено будет, может быть взято французами».
Может, это звучит чересчур уж патетически, но барон на самом деле был достойною личностью, достойною из достойных. Это был редкостный человек даже для той славной эпохи. Император Александр Павлович, при всей своей подозрительности и страшном скепсисе по отношению к людям, не зря безраздельно доверял генерал-адъютанту Винценгероде — случай почти исключительный. Царь знал, что этот генерал-адъютант никогда и ни при каких обстоятельствах не изменит ему и никогда и ни при каких обстоятельствах не откажется от борьбы с Наполеоном.
Но возвращаемся напоследок к фигуре другого партизанского героя, бесспорного богатыря 1812 года — наиглавнейшего персонажа настоящего повествования. Я разумею, ясное дело, подполковника Павла Ивановича Энгельгардта, которого император Александр Павлович, узнав об его подвиге, провозгласил «истинным сыном России».
Чрез обращение к разного рода официальным бумагам попробуем сейчас выяснить наиважнейшие обстоятельства жизни и трагической гибели Энгельгардта.
Прежде, чем провозгласить его «истинным сыном России», император повелел собрать об Энгельгардте всё, что только можно и даже нельзя. Стоит, мне кажется, привести хотя бы некоторые результаты произведенного по горячим следам расследования.
Тогда как раз окончательно и выяснилось, что Павел Иванович Энгельгардт до самого своего конца, до смертного часа своего, был верен своему императору. А верность — это редчайшее чудо, которое подозрительный и вечно сомневающийся Александр Павлович ценил едва ли не превыше всего; просто редко когда находил в окружающих подлинную верность себе, а вот в случае с Винценгероде никакого разочарования, кажется, не было и в помине.
Глава третья. Кое-что о Павле Ивановиче Энгельгардте и некоторых родичах его
(результаты расследования, произведенного по Высочайшему повелению)
Отношение сенатора Каверина к графу Аракчееву
Сиятельнейший Граф!
Милостивый Государь!
Во исполнение Высочайшего Его Императорского Величества повеления, объявленного мне в предписании Вашего Сиятельства от 18-го минувшего марта с № 209-м, собрав сведения о положении семейств расстрелянных французами Смоленской губернии помещиков Энгельгардта и Шубина, об обстоятельствах сего происшествия и о прочем, долгом поставляю донесть Вам, Милостивый Государь, следующее.
Из дворян Смоленской губернии, Павел Энгельгардт имел чин подполковника; имения за ним состояло в Пореченском уезде благоприобретенного 77 душ, подверглось разорению. Семейство у него: жена, жившая розно, при собственном своём имении в 123-х душах, в котором, Ельнинского уезда в сельце Боровке, ныне имеет пребывание; мать, которой пред совершением над ним приговора, завещал означенное имение, недавно умерла; наследники теперь — родной брат капитан Иван Энгельгардт, племянник поручик Пётр Энгельгардт и малолетняя племянница, рожденная от родной сестры матери, Губиной. За ними имения своего: у Ивана Энгельгардта 51 душа, а у племянника Петра, имеющего трёх дочерей и одного сына, 303 души. Все сии имения состоят в Смоленской губернии и потерпели расстройство от неприятеля.
Предводитель дворянства с достоверных им собранных сведений уведомил меня: оставшись в доме своём, в Пореченском уезде, посредством людей своих и имея сношение с казаками, отвращал нашествие неприятельских партий. Несколько человек мародёров убил и удерживал между своими и соседственными крестьянами повиновение; наконец, по доносу французскому правительству от своих людей, был захвачен в доме. Будучи судим и приговорен к смерти, склоняем был на принятие присяги французскому правительству и вступление в службу оного с чином полковника, но никакая лесть не могла его поколебать в верности своему Отечеству и Государю. С твёрдостью духа решил пожертвовать жизнию, не дозволив даже завязать глаз. Враги и тут желали поколебать его, сделав выстрел сперва в ногу, и, не видя успеха в замыслах своих, довершили злобою, сделав смертельные выстрелы. Энгельгардт, быв заключен под стражу и ведая о приговоре к смерти, призвал священника, остававшегося в Смоленске, духовника его, и вручил ему, для доставления к матери, письмо и завещание, с коих списки при сем имею честь представить.
С отличным высокопочитанием и совершенною преданностию имею честь всегда пребыть, Милостивый Государь Вашего Сиятельства
(подпись Каверина)
№ 1925.
19 июля 1813 года.
Смоленск.
Донесение пореченского предводителя дворянства смоленскому губернатору от 2 февраля 1813 годаБаранцов, предводитель дворянства
В дополнение к донесению моему о взятых французским правительством дворянах и расстрелянном ими подполковнике Павле Энгельгардте, донести честь имею, что оный был взят в последних числах сентября 1812 года по доносу собственных крестьян в убийстве французских мародёров, и что в его доме было пристанище земского ополчения.Пореченского уезда
14 октября подполковнику Энгельгардту была объявлена его участь, почему он сыскав духовника Одигитриевской церкви, священника Никифора Мурзакевича, исполнил христианский долг, сделал завещание. Не имея способов явить в российском правительстве, засвидетельствовал его в смоленском французском верховном правлении интенданта Виллебланша.Смоленской губернии.
15 октября, когда приведён был на место смерти, где не хотел выслушать приговор, отзываясь, что он не признает себя виновным и ему приятнее умереть, нежели видеть угнетенных соотечественников врагами.
Не допустил никак завязать себе глаза, говоря, что он с покойным духом будет смотреть на свою собственную смерть, какую никто ещё сам не видал, подтверждая неоднократно: «Стреляйте!».
Последние его слова были: такие: «Господи, в руце Твои предаю дух мой!»
И погребен раздетый донага за Молоховскими воротами, глубиною не менее аршина, где учинен был провод духовником его отцом Мурзакевичем, от коего о всём вышеизложенном донесении подробно можно узнать.
Глава четвёртая. Почему убили Энгельгардта
РАПОРТ смоленского губернского предводителя Сергея Ивановича Лесли на имя Его Превосходительства, Господина Тайного Советника, Сенатора, Управляющего Смоленскою губерниею, Калужского гражданского губернатора и кавалера, Павла Никитича Каверина
От 4 июля 1813 года
Сей Павел Иванов сын Энгельгардт за отличную службу свою 1807 года в подвижном земском ополчении, во время нахождения со вверенным ему баталионом в походе, произведен в подполковники.
А прошедшего 1812 года неприятель, приближаясь к Смоленской губернии, прежде всего, вступил за нашими войсками в Пореченский (Порецкой) уезд, то есть июля 17-го числа.
Энгельгардт, будучи весьма храбрый и неустрашимый чиновник, надеясь, как видно, на необыкновенную силу свою, остался в уезде, хотя и видел начинающееся беспокойство и неповиновение властям крестьян. Он имел всегда сношение с казаками, в близости от него находившимися, которые по Смоленской губернии, во всё время бытности неприятеля, появлялись в разных местах.
Между тем, Энгельгардт, со своими дворовыми людьми разъезжая, нападал на малые неприятельские партии, побил своеручно 24-х человек французов. Крестьяне его донесли о сем французскому правительству в Смоленске, почему сильный отряд послан был напасть на него, который захватил его внезапно, в собственном доме, следовательно, не в проезд его в Белую, как некоторые описывают, взят.
А по приезде в Смоленск был судим, и крестьяне показывали на него. Приговорен будучи к расстрелянию, склоняем был присягнуть вступить в службу французскую полковником, которую отринул. Написал духовную, отдавая свое движимое и недвижимое имущество, благоприобретенное имение матери своей коллежской асессорше Варваре Энгельгардт, назначив несколько дворовых людей на волю. За час до смерти своей написал письмо к своей матери.
Расстрелян был Павел Иванов сын Энгельгардт октября 15-го дня близ каменной смоленской стены у Молоховских ворот.
Пред сею наглою кончиною, приведен будучи на лобное место и видя право сильного тиранствия, руки простирающего торжествовать над великостью его духа, вручил Энгельгардт бывшему при том своему духовнику означенное к матери письмо.
Однако ж французы, оные любимцы некоторых россиян, утративших свой народный характер, которые и самое варварство их называют просвещением, осудя чужого подданного за верность государю своему расстрелять, но желая поколебать оную произвели к довершению лютости своей с намерением выстрел в ногу сперва.
Тут постарались убедить Энгельгардта к принятию французской службы, говоря, что есть ещё время ему спасти себя, а рану в ноге вполне залечить можно.
Сказали также ему, что пожалел бы о себе, видя неминуемую смерть перед глазами.
Однако сей неустрашимый чиновник не желал ничего, кроме смерти за родное своё отечество.
И оных варваров, французов то бишь и их пособников, не тронула таковая непоколебимость Павла Энгельгардта.
И они свершили по нём смертный выстрел…
ИЗ ПРИВАТНОГО ДНЕВНИКА СМОЛЕНСКОГО ГУБЕРНСКОГО ПРЕДВОДИТЕЛЯ И КАВАЛЕРА СЕРГЕЯ ИВАНОВИЧА ЛЕСЛИ
Запись от 12 февраля 1817 года
Ходили упорные слухи по разным уездам нашей губернии, что дворовые сельца Дягилево отомстили господину своему за то, что занимался он частенько рукоприкладством и регулярно трогал девок их, при этом не токмо даже жён, но ещё и дочерей.
Это будто бы и была истинная причина двух наиподлейших доносов, отправленных французским властям в Смоленск дягилевскими крестьянами.
Однако я без малейших колебаний почитаю сей слух за совершенно вздорный, хотя никогда в приятелях у подполковника Энгельгардта не ходил.
Должен заметить, что у Павла Ивановича при жизни его полно было недругов, ибо нраву был он буйного и довольно-таки драчливого, обид и оскорблений никому не спускал.
К тому же некоторые из дворян смоленских сильно обиделись, узнав, что гибель сего Энгельгардта привлекла внимание самого государя нашего Александра Павловича, и что Его Величество дал брату и племяннице покойного Павла Ивановича, единственным оставшимся в живых прямым родственником его, прекрасные пожизненные пенсии.
Думаю, что это ревнование к памяти нашего героя (и особливо оно проявлялось, между прочим, со стороны многочисленного клана смоленских Энгельгардтов) как раз и родило гнусный слух до него касающийся.
Поразительно всё-таки, что у Павла Ивановича были недруги при жизни, но они остались и после трагической гибели его. Правда, когда Энгельгардт был объявлен героем, недруги его в основном стали высказываться уже более или менее анонимно, прибегая именно к посредству безымянных слухов.
Но я верю, что в сем деле истина всё же восторжествует рано или поздно: подлые сплетни сами собой отомрут, а все недоброжелатели геройски погибшего подполковника Энгельгардта разом возьмут да умолкнут.
И тогда имя нашего смоленского богатыря, никак не пожелавшего быть в услужении у врагов наших, засияет, наконец-то, во всём своём блеске.
ОТНОШЕНИЕ СЕНАТОРА КАВЕРИНА К СМОЛЕНСКОМУ ГУБЕРНСКОМУ ПРЕДВОДИТЕЛЮ И КАВАЛЕРУ ЛЕСЛИ И СМОЛЕНСКОМУ ГУБЕРНАТОРУ БАРОНУ АШУ С ПРИЛОЖЕНИЕМ КОПИЙ УКАЗА ВСЕМ УЕЗДНЫМ ПРЕДВОДИТЕЛЯМ ДВОРЯНСТВАКаверин.
Милостивый государь мой Сергей Иванович!
Господин генерал от артиллерии, граф Алексей Андреевич Аракчеев доставил ко мне список с Высочайшего Именного Его Императорского Величества указа, данного Правительствующему Сенату 30 августа, в коем обожаемый нами Государь Император во всерадостнейший день Тезоименитства Своего в ознаменование и в память подвигов покойных господ подполковника Энгельгардта и коллежского асессора Шубина, запечатлевших смертию Верность и Любовь к Престолу и Отечеству, обильно благоизволил излить Милосердие свое на семейства их.
Я уверен, что сие драгоценное начертание, делающее честь Смоленскому благородному Дворянству, из среды коего просияли столь отличительные подвиги, знаменующиеся настоящим событием, колико признательное Отечество и Всемилостивейший Государь Император вознаграждают верноподданных и истинных сынов своих, доставить собственным Вашим чувствованиям приятное услаждение почёл обязанностию приложить у сего список с означенного высочайшего указа, присовокупляя к тому, что для доведения того до сведения благородного дворянства, препроводил я таковые же ко всем господам уездным предводителям дворянства.
С совершенным почтением,
Сенатор
После того, как сие письмо разослано было губернатору и всем предводителям дворянства Смоленской губернии, недоброжелатели Павла Ивановича Энгельгардта должны были решительно и раз и навсегда умолкнуть, ибо отныне он был высочайше объявлен «истинным сыном Отечества».
Глава пятая. О последних днях и часах подполковника Энгельгардта
Павел Иванович Энгельгардт умер, как истинный христианин. Когда 13 октября ему был объявлен смертный приговор, то им призванный отец Никифор (Мурзакевич) от него не отходил до самой полуночи.
Энгельгардт весь день был покоен и с весёлым духом говорил о скорой своей кончине, судьбою ему назначенной.
В тот день он ничего не пил и не ел, а затем всю ночь с 13-го на 14-е октября и не спал. Трудно было и спать в церкви, в мрачном, нижнем, сводчатом этаже, наполненном множеством людей, так как здесь находились не только русские пленные в числе двадцати человек, но и неприятельские арестанты — осуждённые солдаты французской армии.
13 октября Павел Иванович исповедался и приобщился животворящих тайн, и был он в чистосердечном сознании, что Господь его во всём простил.
14 октября отец Никифор пришёл к Энгельгардту ранним утром и провёл с ним как минимум несколько часов, а, скорее всего, был с Павлом Ивановичем до самого позднего вечера, до ночи — последней ночи в жизни приговорённого к казни.
Прощаясь, они сговорились, что следующим утром Энгельгардт передаст ему прощальную записку к матери своей.
Ещё он взял слово с отца Никифора, что чрез несколько недель по свершении казни тот сообщит обо всём происшедшем супруге его Елене Александровне, жительствующей в Ельнинском уезде, в имении матушки своей.
По уходе духовника, Павел Иванович занялся последними своими домашними делами, почитавшимися им неотложными.
В первую очередь, Энгельгардт озаботился награждением «верных людей» из дворни и составил довольно-таки обширное духовное завещание, а ещё написал прощальное письмо матушке своей, в коем назвал имена доносителей своих, совершенно уже по-христиански, не выражая при этом им ни малейшего порицания.
В дневнике своём отец Никифор оставил следующую запись, судя по всему весьма точную:
«Был я позван французами в Спасскую церковь, где содержались под стражею разные пленные русские, в числе их отставной подполковник Павел Иванович Энгельгардт. На него показали, что он убивал французских мародёров. Приговорённого к расстрелянию я исповедал, приобщил святых тайн и проводил на место. За Молоховскими воротами направо, во рву, его расстреляли (15 октября) и зарыли, дозволив отслужить по нём панихиду».
* * *
Несколько слов о дальнейшей судьбе отца Никифора.
Ровно через десять дней после того, как последние солдаты несуществующей уже «Великой армии» оставили Смоленск, против отца Никифора было начато следствие по обвинению в государственной измене. Произошло это 16 ноября 1812 года.
Один из многочисленных вопросных пунктов звучал так: «Зачем встречал Наполеона?» Отец Никифор дал следующий ответ: «Чтобы спасти храмы Божии: первосвященник иудейский Иоддай встречал язычника Александра Македонского, а папа Лев Святый Аттилу у врат Рима, угрожавшего граду разорением».
В самом деле, комиссары (Рагулин, Великанов и другие) принуждали отца Никифора встретить Наполеона, когда во время ретирады своей проезжал из Москвы в Смоленск, в противном случае угрожая взорвать все смоленские церкви.
И 26 октября отец Никифор стоял у Днепровских ворот с ризами и крестом в руках. Но французский император в тот день так и не прибыл. А на следующий день, 27-го числа, отец Никифор, идя к умирающему одному, совершенно случайно встретил Наполеона на Троицком мосту и поднёс ему просфору.
Ещё следствие обвиняло отца Никифора в исчезновении из ризницы Собора церковных денег (от двадцати тысяч осталась одна тысяча семьсот). Из этих денег французы будто бы оплачивали лекарства для своих больных.
Майор Мельников, временно исполнявший должность смоленского полицмейстера, сделал на сей счёт следующее отношение: «До сведения моего дошло, что при завоевании французскими войсками здешнего города, в соборной ризнице осталось много вещей, принадлежащих собору. А медных денег 20 000 рублей, из которых французские войска уплачивали за забранные медикаменты вольному аптекарю Меро, из чего я полагаю, что ризница та и в ней принадлежащие до церкви вещи, равно и означенные деньги, есть в целости (?), о чём для вернейшего донесения начальству прошу меня уведомить в противном случае. У кого всё то было на руках, и куда употреблено, не оставить без уведомления».
Полицмейстер Мельников на вышеприведенное отношение получил ответ, что на месте нет двадцати тысяч, а есть только 1700 медных рублей.
Однако к этой растрате отец Никифор не имел ровно никакого отношения. У Собора был настоятель Василий Шировский, и только когда он помер, ключи от ризницы соборной передали Мурзакевичу, и произошло сие 1 ноября, за несколько дней до ухода французов.
Кроме того, смоленский аптекарь дал потом следующее показание, из коего следовало, что уменьшение двадцати тысяч церковных денег до тысячи семисот есть плод воображения смоленского полицмейстера, и не более того: «Я только говорил полицмейстеру Мельникову, что неприятельским войском насильно забрано у меня медикаментов тысяч на двадцать, а в последнюю ночь пред выходом неприятеля принесли какие-то французы к живущему в доме жены моей отцу ключи и объявляли, что они от соборного погреба и чтобы взяли оттуда деньги за медикаменты. Но тесть мой прогнал их с ключами, ибо хотел лучше всё потерять, а не брать такой зарплаты. Более же я ничего с ним, Мельниковым, не говорил, что самое показал по сущей справедливости».
Иначе, говоря, то что церковных денег было двадцать тысяч — есть выдумка полицмейстера Мельникова, не иначе. Просто аптекарь сказал при допросе полицмейстеру, что французы взяли у него лекарств примерно на двадцать тысяч и предлагали потом оплату из церковных денег, но аптекарь отказался.
А денег видимо было и осталось припрятано одна тысяча семьсот.
В общем, отцу Никифору приходилось ответствовать за фантазии, которые одолевали смоленского полицмейстера. И как ещё приходилось ответствовать!
17 января 1813 года отцу Никифору было запрещено вести богослужение, а также нельзя было ему делать благословение рукою. Кроме того, отныне он не имел права отлучаться из города, в чём была взята с него подписка.
Дело о встрече отца Никифора с Наполеоном 23 января 1813 года было отправлено на рассмотрение Святейшего Синода. 18 мая оно было утверждено.
Мурзакевич отныне не имел права исполнять священнические свои обязанности.
Однако 24 марта 1814 года смоленская уголовная палата оправдала подсудимого.
И уже 8 июля того же года последовал указ Святейшего Синода, что отец Никифор может вернуться к пастырским своим обязанностям. И он вернулся в свой родной храм — церковь Одигитрии.
Нахождение под следствием и подозрение в измене Отечеству, сказывают, навсегда оставили на отце Никифоре (Мурзакевиче) тяжёлый неизгладимый отпечаток.
Впрочем, это не помешало отцу Никифору создать замечательные труды по истории града Смоленска.
Такова была непростая судьба духовника Павла Ивановича Энгельгардта, который проводил нашего героя в последний его святой путь.
Вообще, совсем не случайно отец Никифор сделался духовником сего смоленского богатыря.
Надобно иметь в виду, что в крайне тяжёлые, страшные месяцы с июля по ноябрь 1812 года отец Никифор, оставшийся с семейством своим в Смоленске, совершил великое множество богоугодных дел, спасая церковное имущество и утешая страждущие российские души.
Глава шестая. В последний раз о Дягилевцах
Государь Александр Павлович от генерал-адъютанта Винценгероде и ещё от ряда своих корреспондентов прекраснейшим образом был осведомлён, что в губернии Смоленской кроме того, что самоотверженно действуют партизанские отряды (было их, сказывают числом около пятидесяти), ещё и орудуют свои, отечественные, мародёры, нередко, кстати, маскирующиеся под партизан.
Знал Его Величество и об случаях крестьянского буйства и неповиновения законным российским властям на занятых неприятелем территориях.
Впрочем, буйства сии почти непременно завершались грабежами и убийствами, подчас жесточайшими.
Воспользовавшись тем, что многие из помещиков при приближении неприятеля покинули пределы родной Смоленской губернии, крестьяне их частенько стали разорять оставленные барами родовые гнезда, и дотла разорять, а потом частенько и поджигать, дабы скрыть следы разбоя.
Ежели кто из оставшихся в поместьях управляющих знал, где припрятаны были владельцами их фамильные ценности, то крестьяне — бывали и такие случаи — доносили на этих управляющих французских властям. Управляющих французские власти арестовывали, с пристрастием допрашивали и даже расстреливали, ежели те отказывались открывать, где схоронены ценности.
Павел Иванович Энгельгардт, как мы уже знаем, не бросил свое родное Дягилево и устроил защиту его от всевозможных мародёров. Так продолжалось примерно месяца с два (июль и август).
В сентябре пришло горестное известие о взятии Москвы. Французы отметили сие событие торжествами да пирушками по всей Смоленской губернии. Празднества не коснулись только не занятых неприятелем четырёх уездов с уездными их городами (Белый, Рославль, Сычёвка, Юхнов).
Население губернии приуныло; кое-кто при этом подумал, что потеря Москвы есть потеря России.
Энгельгардтовские крестьяне, прослышав об отдаче Москвы, порешили, что отныне бить солдат и офицеров «Великой армии», армии-победительницы, уже им не с руки. И не просто порешили, а и сделали. Написали дягилевцы новому начальству доносы, которые погубили их барина. Доносы были устроены как раз в сентябре 1812 года. Приходится признать, что мародёрничали не одни только представители «Великой армии». И потом это стало очевидно.
Когда в ноябре 1812 года неприятель бежал, и в Смоленскую губернию опять зашли российские войска, мародёрничество сильно ослабело, но не исчезло.
Почему же это случилось? Последние жалкие остатки бывшей «Великой армии» бежали, часть была взята в плен, но оставались ещё мародёрничающие крестьяне, хотя, конечно, не в той мере уже, как при французах.
Многие помещики вернулись, и крестьяне вернули своим барам то, что забрали у них прежде, но произошло это нелегко и не везде сразу, а кое-что пропало безвозвратно. Те же, что грабили не свои, а чужие поместья, ничего не возвращали, как правило.
И грабежи в Смоленской губернии ещё какое-то время продолжались. И теперь орудовали, что греха таить, одни уж свои — французов ведь и след простыл.
Пореченский городничий Амболевский при содействии пореченского же исправника составил списочек орудовавших в уезде местных крестьянских шаек, и этих шаек оказалось более десяти! Причём, особо жестко, кроваво действовала одна именно шайка.
Амболевскому удалось узнать, что состояла сия шайка всего из четырёх разбойничьих душ. Затем Амболевскому донесли, что главаря шайки в уезде знают под кличкою Лавр. И тут-то тайна вышеупомянутой шайки и была окончательно раскрыта.
«Лавр! Да это ж Корней Лавринов, дворовый покойного Павла Ивановича Энгельгардта!» — вскричал радостно городничий Амболевский.
Соответственно раскрылись и имена остальных: Григорий Борисов, Михаил Лаврентьев, Авдей Свиридов.
Да, это была та четверка, что донесла на своего барина и погубила его.
Конечно, замечательно, что подлинные имена разбойников узнали, но грустно то, что сыскать самих разбойников так и не смогли. Как сквозь землю провалились Лавр и его дружки. Во всяком случае, из Пореченского уезда они как будто исчезли.
По слухам, бывших дягилевцев припрятал в одном из своих имений известный нам помещик Голынский. Сие, доложу я вам, очень похоже на правду. Судите сами.
Всё дело в том, что Голынский из своих дворовых устраивал самые настоящие шайки разбойников, готовые выполнить любую его волю, самую что ни на есть беззаконную. И не раз беглых к себе принимал.
Есть ещё один дополнительный аргумент.
Ведь с сим Голынским мужики Павла Ивановича Энгельгардта явно были и раньше знакомы — он же несколько раз (было это где-то в августе 1812 года) приезжал в Дягилево агитировать за Наполеона и даруемые им вольности, и, как видно, достиг некоторого успеха.
Я полагаю также, что Голынский был причастен и к писанию доносов на Энгельгардта. Не неграмотные же мужики всё это устроили и выполнили?
Из всей суммы известных мне теперь фактов очевидно, что Голынский не просто агитировал за Бонапарта, и ещё и «помог» мужикам, дабы прекратить действия дягилевского ополченского отряда. Собственно, затем он и приезжал.
Логично, не так ли?
Так что очень даже возможно, что Голынский потом запросто мог подобрать нескольких беглых дягилевцев и пополнить за их счёт армию своих дворовых-разбойников.
Так или иначе, четвёрка доносчиков, несмотря на надежды уездного и даже губернского полицейского начальства, каким-то образом исчезла. Доносчиков, увы, так и не отыскали никогда ни пореченские, ни смоленские сыскари, хотя попытки в данном отношении делались неоднократно.
И ещё вопрос, естественно возникающий у меня в нынешнем юбилейном 1912 году: отчего же российские власти терпели столь долго самые разнообразные непотребства, многократно совершавшиеся Голынским? Ему, ведь собственно, досталось как следует только от государя Павла Петровича. Но тот был строг сверх меры, алкал, так сказать, абсолютной справедливости, отчего, собственно, и погиб.
Я лично полагаю, что закоренелого негодяя Голынского неизменно выручало и спасало то именно обстоятельство, что он был богатейшим помещиком, владевшим громадными имениями, настоящими латифундиями. Это как раз и развязывало ему руки и делало почти что неприкасаемым, фактически неуязвимым для служителей закона, чем он и пользовался.
Но довольно об этом отребье рода человеческого!
Как мне кажется, и так об нём было сказано предостаточно, и то только ради того, чтобы разобраться во всём, что произошло с отставным подполковником российской службы Павлом Ивановичем Энгельгардтом, к личности коего я теперь с радостию и возвращаюсь, дабы завершить, наконец-то, круг моих долголетних изысканий о партизанских действиях в Смоленской губернии, происходивших в 1812 году.
Глава седьмая. История памятника
В ноябре 1812 года (6-го числа) в Смоленск опять вошли российские войска. И уже навсегда теперь. С «Великой армией» было покончено. Её более не существовало. Исчезла, как будто и не было никогда этой страшной громады.
В декабре же месяце (а именно 11-го числа) отец Никифор (Мурзакевич) исполнил последнюю волю погибшего героя (я имею в виду, конечно же, Энгельгардта) и сообщил о трагическом конце Павла Ивановича вдове его Елене Александровне. Вдовой, как мы знаем, являлась она чисто формально, ибо жили они давно уже врозь.
На сие письмо отца Никифора Елена Александровна Энгельгардт никоим образом не откликнулась. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно. Миновали уже зима и весна 1813 года, началось лето, а об Елене Александровне не было ни слуху, ни духу. Как сквозь землю провалилась. Отец Никифор даже начал уже волноваться и решил было написать второе письмо.
Но вот 30 августа 1813 года был обнародован монарший указ о даровании прямым родственникам смоленского героя пенсий и почтении памяти отставного подполковника Павла Ивановича Энгельгардта. И уже в сентябре того года Елена Александровна неожиданно покинула вдруг своё имение Боровка в Ельнинском уезде и явилась самолично в Смоленск, где на некоторое время и осталась.
Отца Никифора она не известила об своём прибытии и вообще не навестила его, что и понятно — он ведь был тогда отрешен от священнического сана и находился под следствием. Зато Елена Александровна в ту осень всячески афишировала себя как вдову знаменитого смоленского партизана, народного героя.
Более того, дабы закрепить сию свою общественную позицию, она вскорости по прибытии своём в столицу губернии громогласно заявила на нескольких больших раутах (у губернатора барона Аша, у предводителя Сергея Ивановича Лесли и у других важных особ местного значения), что непременно возведёт памятник, увековечивающий память знаменитого мужа её, убиенного по приказу супостата Наполеона.
При этом в смоленском обществе все отлично знали — чрез Фёдора Прокофьевича Рагулина, бывшего комиссара, — что в духовной Энгельгардта имя Елены Александровны даже не упомянуто и, значит, она более не имеет к погибшему герою никакого отношения.
Ей в глаза, конечно, ничего не говорили, но за спиною её был рой насмешек и сплетен.
Прошло два месяца, никак не более, и уже в декабре в Смоленске говорили, кажется, только об одном — у Молоховских ворот, во рву, в коем в октябре 1812 года была совершена казнь, и в самом деле был возведён памятник в честь подполковника Павла Ивановича Энгельгардта. Возведён он был на средства Елены Александровны, решившей, что для получения монаршей пожизненной пенсии необходимы и неизбежны солидные финансовые вложения. И она не поскупилась.
Это был небольшой, не совсем правильной формы камень, слегка заострённый кверху (некое естественное подобие траурной вазы). К камню были прибиты две металлические таблички. Одна квадратная; она представляла собою раскрашенный герб Энгельгардтов. Щит разделен надвое: в верхней половине в голубом поле изображена семиугольная золотая звезда; в нижней половине в красном поле три серебряные лилии. Щит увенчан рыцарским шлемом (с прорезями) и короною, по сторонам коей выходят два чёрные распростертые крыла. А в самом верху видна фигура Ангела, держащего пальмовые ветви. Держат щит два льва. А чуть пониже была вторая табличка, имеющая вид узкой полоски. Там была сделана следующая надпись: «Погибшему за Отечество от неутешной вдовы».
Злые языки шутили, что памятник напоминает знаменитую энгельгардтову флягу. Конечно, на фляге у Павла Ивановича был выбит его родовой герб, сие правда, и всё же делание подобных непристойных намеков есть чистейшее кощунство, как мне кажется.
И в голове у Елены Александровны никакого умысла быть не могло. Соображения у нее в тот раз были наисерьёзнейшие и совершенно благопристойные — она ведь решительно намеревалась добиваться для себя монаршей пенсии за героического мужа своего. Но шутники всё не успокаивались.
А открытие памятника Энгельгардту, надо сказать, было самое, что ни есть торжественное. То было истинное событие для всей губернии.
И дело даже не в том, что на открытие явились сам барон Аш, смоленский губернатор, сенатор Каверин, Сергей Иванович Лесли, губернский предводитель, и даже все 14 уездных предводителей, и не в том, что на открытии присутствовало едва ли не всё местное высшее общество. Вот что было крайне важно: на открытие, к величайшей радости Елены Александровны Энгельгардт, был приглашен по-настоящему высокий гость, а вернее гостья — обер-гофмейстерина Императорского Двора, присланная с благословения самого государя, императора Александра Павловича.
В Смоленск прибыла из своего имения Белая Церковь любимейшая кузина и благодетельница Павла Ивановича — Александра Васильевна Браницкая (Энгельгардт), племянница светлейшего князя Григория Потёмкина и во многом даже наследница его (она ведь получила большую часть грандиозного его наследства).
Александра Васильевна неутешно рыдала и, казалось, ничего не видела вокруг, но когда к ней торжественно подошла счастливая и гордая Елена Александровна, тут же, близоруко щурясь, отвернулась в другую сторону, что произвело на всех присутствовавших при открытии памятника неизгладимое впечатление.
Стало совершенно ясно, что монаршей пенсии Елене Александровне не видать.
Графиня Браницкая явилась ведь не только как кузина героя, коему был установлен памятник, но и как посланница государя Александра Павловича, пребывавшего на тот момент в дальних краях.
Сказывают, что смоленский губернатор, барон Казимир Иванович Аш и все четырнадцать уездных дворянских предводителей глядели на графиню Браницкую (Энгельгардт) с нескрываемым обожанием. Как видно, едва ли не всем там было вовсе не до Павла Ивановича. Такова уж наша жизнь!
Но главное всё же заключается в том, что памятник был возведён. Память героя была увековечена.
Прошло двадцать лет. Мемориальный камень обтёрся, да и оказался он на поверку каким-то куцым, мелким.
В следующем царствовании, а именно в 1832 году, памятник, по повелению императора Николая Павловича, заменили на чугунный и гораздо более массивный.
Впоследствии, в 1885 году вал, прикрывавший ров за Молоховскими воротами был срыт, а памятник был приподнят и стоял уже не во рву, а на площадке.
В итоге памятник, установленный на месте казни и над могилою героя (Энгельгардт ведь, судя по всему, был похоронен там же, где казнен), был удален оттуда, и совсем в другое место. Несправедливо и обидно!
НЕСКОЛЬКО ЗАМЕЧАНИЙ ОТ ПУБЛИКАТОРА «СМОЛЕНСКИХ ХРОНИК»
Знал бы только автор «Смоленских хроник», что произойдет впоследствии! По отношению к памяти Энгельгардта была уже допущена не просто несправедливость, а вопиющая несправедливость!
В конце 20-х годов ХХ столетия чугунный памятник, возведённый в честь народного героя Павла Ивановича Энгельгардта, по монаршему распоряжению императора Николая Павловича, был разрушен. «Раз царь приказал возвести, значит, надобно уничтожить», — так, видимо, решили тогда.
От памятника не осталось ничего; разве что старые открытки с его изображением. Более того: о подвиге, совершенном в 1812 году Энгельгардтом, теперь вспоминают крайне редко, почти что и не вспоминают, а ежели всё же говорят о нём, то лишь вскользь, мимоходом.
Имя Павла Ивановича Энгельгардта даже не попало в энциклопедический справочник «Отечественная война 1812 года», в целом достаточно полный как будто.
Грустно.
О первых партизанах, четырёх братьях Лесли, вооруживших на свои средства целый партизанский отряд, тоже, кстати, подзабыли.
Для братьев Лесли, как и для Павла Энгельгардта, также не нашлось местечка в современном энциклопедическом справочнике «Отечественная война 1812 года».
О генерале-адъютанте, бароне Фердинанде Винценгероде, первом командире военного партизанского соединения, появилась двухстраничная заметка в малотиражном саратовском сборничке. И это всё. А нужно непременно сделать что-то более существенное, чтобы перекрыть глубоко несправедливую толстовскую формулу; автор «Войны и мира», как известно, выразился так: «Винценгероде — беглый подданный Франции».
Конечно же, Винценгероде не был «беглым подданным Франции». Да, Наполеон включил его родные земли (Гессен-Кассель) в подвластный себе Рейнский союз. Но Винценгероде начал воевать против революционной Франции, когда Наполеон даже не мог ещё мечтать о власти и, соответственно, когда Рейнского союза не было и в помине. Так что приходится признать: в данном случае великий наш Лев Николаевич грубейшим образом извратил факты.
Кстати, когда Наполеон пришёл к власти, Винценгероде рвался во все армии, которые воевали с ненавистным ему узурпатором, что в гневе признал потом даже и сам император Франции. Так что никакого бегства со стороны Винценгроде не было, а наоборот — было желание драться с Бонапартом.
Между прочим, вот какая характеристика дана недавно генерал-адъютанту Винценгероде в современной биографии графа Александра Христофоровича Бенкендорфа; беда лишь в том, что сделана эта довольно точная характеристика попутно и совершенно вскользь:
«Винценгероде формально был подданным Наполеона, поскольку его отечество — Гессен — вошло в состав Первой империи. Но фактически он был профессиональным борцом с Наполеоном, сражался с французами с 1790-х годов то на стороне России, то на стороне Австрии, заслужил боевого Георгия и орден Марии Терезии, был ранен. 11 мая 1812 года он вновь вернулся на русскую службу, чтобы опять воевать с Наполеоном. Когда война началась, император французов объявил его своим личным врагом».
Неужто историческая справедливость так и не восторжествует?!
Однако, признаюсь, мне очень не хочется заканчивать книгу о первых партизанах 1812 года на такой грустной ноте. Попробую хотя бы в эпилоге показать, что были вершители судеб российской истории, которые не давали забыть, как всё происходило на самом деле, которые помнили, что жертвы, принесённые во благо России, никак не должны быть и не могут быть забыты.
Я имею в виду императора Александра Благословенного.
Эпилог. Увенчанный лаврами героя
Судя по сохранившимся мемуарным свидетельствам, наиболее важные, сановные смоленские дворяне не очень-то жаловали помещика Пореченского уезда Павла Ивановича Энгельгардта, но императорский указ от 30 августа 1813 года раз и навсегда всё изменил в этом вопросе.
После обнародования данного указа нелюбовь к Энгельгардту пришлось затаить и высказывать её разве что втихаря, в домашнем кругу, но уже никак не открыто, или же умело камуфлировать.
Так, сын партизана штаб-ротмистра Александра Дмитриевича Лесли записал в своём дневнике: «К расстрелянному Энгельгардту папа и дядя, знавшие его, относятся очень дурно: был гуляка, пьяница и дурной человек. Пленных офицеров нескольких живыми закопал. Но потом, лишившийся жизни за подвиги для защиты Отечества, достоин стал исторической славы».
ОТНОШЕНИЕ ГРАФА АРАКЧЕЕВА К СЕНАТОРУ КАВЕРИНУ, С ПРЕПРОВОЖДЕНИЕМ КОПИИ УКАЗА ИМПЕРАТОРА АЛЕКСАНДРА ПЕРВОГО ОТ 30 АВГУСТА 1813 ГОДАГраф Аракчеев.
Милостивый государь мой Павел Никитич!В Богемии. г. Теплиц.
1 сентября 1813 г.
Спешу доставить Вашему Превосходительству копию с именного указа Правительствующему Сенату в 30-й день августа данного.
Вы из оного, милостивый государь, усмотрите, что обожаемый наш монарх и в торжественный день Ангела своего занимается тем, что изливает несчётные свои милости оставшимся семействам после убиенных французами Смоленских дворян.
Я, как русский, увеселяю себя тем, что, конечно, не только Смоленское дворянство, но и вообще всякий русский дворянин будет иметь сей указ в своём доме, как памятник приятный сердцу каждого верноподданного.
Примите моё почтение, которое я имею и с коим пребуду всегда Вашего Превосходительства покорный слуга
УКАЗ ПРАВИТЕЛЬСТВУЮЩЕМУ СЕНАТУАЛЕКСАНДР.
По изгнании неприятеля из пределов России, дошло до сведения моего, что помещики Смоленской губернии — подполковник Павел Энгельгардт и коллежский асессор Шубин, содействовавшие истреблению врага на местах своего жительства, захвачены были впоследствии французами, занимавшими тогда город Смоленск, и сколько за патриотический подвиг сей, сколько и за непреклонность вступить в должности, предложенные им, и нарушить обязанность свою к Отечеству, подвержены тюремному заключению и, наконец, суду.В Богемии. г. Теплиц.
Злосчастие, их постигшее, не сильно было среди всех опасностей тогдашнего времени побудить принять льстивые обещания неприятеля, и они с твёрдостию духа, россиянину свойственною, предпочли смерть измене своему Государству. Всё подтверждено и сенатором Кавериным, имевшим поручение от меня разведать подробнее обстоятельства, сопровождавшие судьбу упомянутых чиновников, и открыть настоящее положение семейств, по смерти сих оставшихся.30 августа 1813 г.
Удостоверившись в истине, я поспешаю воздать справедливый долг сим усердным сынам Отечества, при бедном состоянии не прельстившимся на искушение неприятельское, пребывшим непоколебимыми в привязанности к Государству своему и пожертвовавшим жизнию за Веру и верность.
И потому оставшемуся после них семейству определяю по смерть нижеследующий пансион каждогодно:
Подполковника Энгельгардта: брату — капитану Ивану Энгельгардту по шести тысяч рублей, племяннику — поручику Ивану Энгельгардту по три тысячи и малолетней племяннице, рожденной от сестры его Губиной, по три тысячи рублей.
Правительствующему Сенату повелеваю предписать о производстве пансионов сих министру финансов, а о извещении поименованных наследников Энгельгардта и Шубина гражданскому начальству.
На подлиннике подписано Собственною Его Императорского Величества рукою тако: