Первые партизаны, или Гибель подполковника Энгельгардта

Курганов Ефим Яковлевич

Тетрадь четвёртая. Восхождение

 

 

Глава первая. Спасская церковь

Когда части «Великой армии» заняли Смоленск, уже достаточно обгоревший и сильно разрушенный, то стало ясно: если что и осталось в городе надёжного, так это каменные храмы (деревянные церкви превратились в груду пепла). И вот в одних храмах разместили лазареты, в других — конюшни, в третьих — склады с зерном или порохом, а в некоторых, наиболее прочных, — тюрьмы.

Спасскую церковь превратили в тюрьму для пленных, то бишь там содержались русские солдаты и офицеры.

Расположена сия церковь в восточной части города, подле Авраамиевского монастыря и примыкающей к нему духовной семинарии.

Когда пред приближением французов семинаристы и их педагоги разбежались кто куда, богатейшая семинарская библиотека была брошена на произвол судьбы, и её растаскивали местные жители. Впоследствии, когда французы бежали из Смоленска, какую-то часть книг вернувшиеся священнослужители смогли выкупить, но многие редчайшие книжные ценности из семинарской библиотеки так и сгинули безвозвратно.

Вернёмся к Спасской церкви и её обитателям. Именно её узником и был сделан отставной подполковник Павел Иванович Энгельгардт, когда его доставили в Смоленск в результате второго доноса.

Энгельгардт провёл в Спасской церкви не менее двух недель, вплоть до 15 октября, когда был расстрелян по приговору военного суда.

Каждый день его вызывали на допрос, и допрашивали каждый раз разные лица. Все они (а это был и уже известный нам комиссар Рагулин, и генерал-интендант Виллебланш, и комендант Смоленска Сиов, и военный губернатор Смоленска, бригадный генерал Жомини) все они говорили одно и тоже, и всем им Павел Иванович отвечал примерно одно и тоже.

Об убиении Энгельгардтом французских солдат и офицеров не говорено почти ничего, ибо сие дело почиталось окончательно и бесповоротно доказанным, в силу имевшихся у следствия «неопровержимых улик».

Зато все «допрашивающие» обращались Павлу Ивановичу с одним «советом», настоятельно призывая непременно исполнить его. Все «допрашивающие», учитывая мнение самого императора Наполеона, предлагали Энгельгардту вступить во французскую военную службу, даже в гвардию будто бы, за что обещали ему чин полковника.

После двух недель бесполезных собеседований до сведения Павла Ивановича было доведено, что решено придать его смертной казни. Таково было утверждение верховной комиссии (одного из члена оной, помещика Голынского, мы уже знаем), основанное на заключении императора Наполеона, которое передал он в письме своём к губернатору Жомини. Кроме того, приговор утверждён был также и военным судом, ибо Верховная комиссия была ведь гражданской институцией, и состояла из одних лишь бывших подданных российского императора.

Пройдя через заключение Верховной комиссии, приговор затем был утверждён военным судом.

Таково наше предположение, ибо никаких бумаг на сей счёт, кажется, не сохранилось.

Но совершенно очевидно, что приговор был и означал он высшую меру наказания.

Энгельгардт встретил сие известие крайне спокойно, отхлебнул только глоточек из бесценной своей фляги, уже почти опорожнившейся, от чего он ужасно страдал.

Павел Иванович высказал только одну просьбу — позвать к нему священника отца Никифора (Мурзакевича).

Сей настоятель Одигитриевской церкви не ушел из Смоленска с отступавшею нашею армиею (он был обременён престарелою матерью и семью детьми, а лошадь и подводу у него украли), остался и ревностно продолжал исполнять свой пастырский долг.

12 октября к Мурзакевичу явились посланцы от смоленского коменданта Трибо и приказали явиться в Спасскую церковь для беседы с заключённым туда подполковником Энгельгардтом. Мурзакевич явился незамедлительно, исповедовал и причастил Павла Ивановича. Явился он и наследующий день. Пришёл и 15-го числа, на которое была назначена казнь.

Взяв с собою ризы и богослужебные книги, отец Никифор явился с двумя своими сыновьями, учениками смоленской семинарии. Мурзакевича, по требованию коменданта, всюду сопровождал полковник Костенецкий. Так было и 15 октября, в самый день казни.

В тот день часов в 11 утра все они (Мурзакевич с сыновьями и Костенецкий) явились в Спасскую церковь. Подполковник Энгельгардт явно ждал сих «гостей» и всё же он смутился при их появлении.

Павел Иванович стоял в алтаре и просматривал какие-то свои бумаги. Увидев вошедших, он бросился к отцу Никифору. Пожал священнику руку и сказал, что позвал его, дабы вручить какие-то свои записки. Тут же Энгельгардт попросил отца Никифора проводить его на казнь, а после отпеть его и предать его тело земле по-христиански.

Несколько дней Энгельгардт как будто ничего не ел (с 13-го, с момента объявления казни, французы перестали кормить его), лишь иногда делал глотки из своей знаменитой фляги.

Выражение его огромных чёрных глаз было горячим, лихорадочным.

Отец Никифор стал утешать Энгельгардта и успокаивать его, но Павел Иванович спокойно отвечал, что смерти вовсе не боится и начал просто требовать, дабы его как можно скорее вели на место казни.

Смотрел Энгельгардт исключительно дружелюбно, ласково даже, но на полковника Костенецкого, который немножко лебезил и всячески подчеркивал, что считает приговор несправедливым, взглядывал иногда строго и даже враждебно, но со всеми Мурзакевичами (священником и двумя его сыновьями) был неизменно ласков.

Потом явился комиссар Рагулин, и по отданному им знаку все беспрекословно двинулись, при этом сохраняя полнейшее молчание. Образовалась настоящая траурная процессия во главе с живым покойником — Павлом Ивановичем Энгельгардтом.

Последний выглядел совершенно спокойным, даже равнодушным что ли. Держался потрясающе, обнаружив вдруг выдержку чрезвычайную.

Отец Никифор заметно нервничал, будучи весь уже в предстоящей казни. Рагулин говорил потом на допросе: «Мне всё время казалось, что отец Никифор вот-вот хлопнется в обморок, но всё обошлось, слава Богу». Широкое бледное лицо священника каждой клеточкой своей излучало мучительнейшее страдание и сострадание.

Сыновья отца Никифора не в силах были сдержать слез — они впервые в жизни должны были присутствовать при казни: убитых (при обороне Смоленска) видели, а вот казнь — пока что нет. И детские ещё сердца их разрывались от страшных предчувствий, от необратимости происходящего.

Комиссар по надзору за порядком Рагулин и член военного суда, полковник Костенецкий казались чрезвычайно озабоченными и даже деловитыми, что было совершенно понятно: они ведь отвечали пред смоленским мэром Ярославцевым, магистратом Смоленска и генерал-интендантом Виллебланшем за данное постыднейшее мероприятие. Ну, а военный губернатор Смоленска, бригадный генерал Жомини должен был уже отчитаться потом о казни Энгельгардта пред самим императором Франции.

В общем, обе сии гнусные особы, вполне тогда преданные французам, полностию сознавали всю меру своей ответственности и необычайно сильно желали, дабы процедура была проведена по всей положенной форме.

Так что каждый из участников двигавшейся к Молоховским воротам процессии думал исключительно о своём. А увереннее всех выглядел подполковник Энгельгардт.

 

Глава вторая. Путь на казнь

Дорогою подполковник Энгельгардт молчал. Он шёл впереди, изредка прикладываясь к знаменитой своей фляге, с выбитой на ней фамильным гербом.

За Павлом Ивановичем двигались отец Никифор с сыновьями, несшими всё, что необходимо для отпевания, потом важно двигался полковник Костенецкий, зорко оглядываясь по сторонам (высматривал он что ли, не хочет ли кто отбить у них добычу, назначенную к закланию, но таковых, к величайшему сожалению, так и не нашлось).

Двинулись из Спасской церкви. По узкому переулку вышли на так называемую Козловскую гору. Потом спуск в овраг и подъём. И вот уже Энгельгардта проводят вдоль стен и башен крепости. Прошли Молоховские ворота и спустились в шанцы.

У Молоховских ворот к процессии присоединился взвод солдат с офицером. Замыкал шествие сам комиссар Рагулин, в обязанности коего входило следить за порядком; смотреть за исполнением похоронного обряда тоже было его дело. Так что Фёдор Прокофьевич был там совершенно на месте и даже необходимым лицом.

Когда прошли по крепостному рву за вторую башню, по сигналу полковника Костенецкого (он тут был представитель инстанции, вынесшей приговор) все остановились.

Тут было место казни. Между башнями Громовою и Бублейкою.

Полковник Костенецкий, как член военного суда, весь надулся и торжественно (ещё бы! Он ведь выступал сейчас как бы от имени самого Наполеона!) начал читать приговор:

«Liberté! Egalité! Fraternité! Повелением его величества, императора и короля».

Но Энгельгардт, прервав чтение приговора, стал кричать на чистейшем, превосходнейшем французском языке, кстати, гораздо лучшем, чем у Костенецкого:

«Полно болтать пустое! Заряжайте скорее и быстро стреляйте. Нет сил мне более глядеть на разорение родной моей смоленской земли, на страдания сограждан моих».

Полковник Костенецкий, никак не ожидавший подобного натиска со стороны приговоренного к смерти, в нескрываемом изумлении замолк.

Потом Павлу Ивановичу по указанию комиссара Рагулина хотели завязать глаза, да только он не дозволил, крикнув опять во всё свое богатырское горло: «Прочь! Хочу видеть свою смерть!»

И в этом Павла Ивановича послушались — глаз ему завязывать не стали.

Он же, совсем уже напоследок отхлебнув из фляги своей, обернулся к отцу Никифору и сердечно стал прощаться с ним и его детьми, а комиссару Рагулину вручил своё духовное завещание.

Отцу же Никифору Энгельгардт передал прощальное письмо для матушки своей и просил потом написать письмо жене своей Елене Александровне, в коем просил передать, дабы она, коли может, простила его.

Интересно, что при этом по духовному завещанию своему Энгельгардт Елене Александровне своей ровно ничего не отписал, и даже не упомянул её имени, как будто и не было у него никогда законной жены.

Отцу Никифору Павел Иванович, напомню, завещал нескольких своих крестьян, а Елене Александровне — НИЧЕГО. Всё отдал матери своей.

Вот этот потрясающий документ — прощальное письмо к матери. Его подполковник Энгельгардт вручил отцу Никифору пред тем, как начали исполнять обряд казни.

Ещё прилагаю письмо отца Никифора к вдове подполковника Энгельгардта, в приложении к коему дано описание казни Павла Ивановича — рассказ несколько сглаженнный, слегка отретушированный, официальный что ли, сделанный именно для вдовы, но при том, не считая некоторых немаловажных, впрочем, деталей (не упомянута, например, знаменитая фляга, с коей Энгельгардт и перед казнью не расставался), совершенно достоверный, как можно судить теперь. В целом это есть неоценимый исторический и даже, пожалуй, историко-психологический источник.

ПРОЩАЛЬНОЕ ПИСЬМО ЭНГЕЛЬГАРДТА СВОЕЙ МАТЕРИ
Есмь истинно и усердный сын Павел Энгельгардт.

Дражайшая матушка!
Октября 15-го дня 1812 года.

Я — по лживому доносу моих четырёх крестьян: Григория Борисова, Михаила Лаврентьева, Корнея Лавринова и Авдея Свиридова — осужден на смерть, и сегодня кончат нить дней моих. Молите Бога обо мне. Прощайте, попросите прощения мне у жены моей и тёщи.
Смоленск. Спасская церковь.

Я сделал духовную; исключая крестьян, подаренных попу Одигитриевскому Мурзакевичу и нескольких на волю, предоставил в ваше владение всё моё имение.

Вот участь несчастных! Благословите меня, хотя мёртвого: «много бо может моление матерне ко благосердию Владыки!»

Прощайте! Дай Бог, чтобы эта участь многих не постигла. Мне остаётся только полчаса наслаждаться светом.

У подлинника тако:

ПИСЬМО СВЯЩЕННИКА НИКИФОРА МУРЗАКЕВИЧА К ЕЛЕНЕ АЛЕКСАНДРОВНЕ ЭНГЕЛЬГАРДТ
Священник Никифор Мурзакевич.

Милостивая государыня Елена Александровна!
Смоленск. 1812 г. Декабря 11-го.

По случаю несчастного последствия, когда от водворившихся в Смоленске неприятелей объявлена была сентенция: предать смерти мужа вашего, Павла Ивановича Энгельгардта, то он призвал меня в Спасскую церковь, где содержались их арестанты и наши соотечественники, просил меня исповедать и приобщить Животворящих Тайн, что я выполнил, и, по желанию его, для утешения и утверждения в непоколебимом уповании на милость Божию, я от него не отходил до самой полуночи.

И на следующий день, по просьбе же его, придя к нему очень рано, выслушал объясняемые им мне душевные мысли и распоряжения относительно его дома и верных ему людей.

Между прочим, с сожалением сказал мне, что он погрешал пред вами и чрез то причинял в вашей жизни великое расстройство, почему просил меня исходатайствовать у вас от его христианское прощение.

В то же самое время написано им своеручно к матери его особое письмо относительно духовной, сделанной им, и о доносителях на него. И оное отдавши мне, лично просил доставить, которое я ей и вручил.

Удостоверяю вас, что покойный супруг ваш в таком был чистосердечном сознании, что Бог его во всем простил, а я вас прошу ему всё отпустить.

Он и в письме своём к матери просил её попросить у вас и у вашей матери прощения.

Итак, выполняя возложенное на меня покойным Павлом Ивановичем доверие, желаю вам душевного спокойствия.

P.S.

Смерть Павлу Ивановичу объявлена 13 октября. Он весь тот день был покоен и с весёлым духом говорил о кончине, судьбою ему назначенной, и нынешний год какое-то было предчувствие, что он должен умереть 15 октября.

В 11 ч утра пришёл к нему бывший здесь в генеральном заседании членом польский полковник Костенецкий и принес полбутылки простого вина, и просил его с ним оное распить, извиняясь при том, что он сожалеет, что во время суда из Смоленска был откомандирован, — иначе участь была бы инакова чрез обследование.

Он хотя оттого ослабел несколько, и по 14-е число ничего не пил и не ел, и всю ночь не спал, но поблагодарил за геройский дух: поблагодаря его за учтивость, отвечал, что «смерть христианину не страшна, а сожалею, что многие дворяне подвергнутся подобной участи, ибо не будут у вас просить должностей или залога. Я с радостию умираю, как невинный, и смерть моя сделает осторожными других против злодеев, которым скорое, неминуемое последует наказание».

И требовал, чтобы скорее его вели на место, дабы не видеть и не слышать тиранства. Когда пришли за ним, он просил меня идти с ним, что он некоторые записки мне вручит и чтоб отпеть по нём провод и предать земле тело.

За Молоховскими воротами, в шанцах, начали читать ему приговор, но он не дал им дочитать, закричал по-французски: «Полно врать, пора перестать! Заряжайте поскорей — и пали, чтоб не видеть больше разорения моего Отечества и угнетения моих соотечественников!»

Начали ему завязывать глаза, но он не позволил, говоря: «Прочь! Никто не видел своей смерти, а я буду её видеть!»

Потом попрощался со мною и с двумя моими детьми, которые его в тюрьме со мной навещали, и с Рагулиным Фёдором Прокофьевичем, которому, вынувши из-за пазухи, духовную отдал, чтоб по оной последнюю его волю выполнили, а мне отдал две записки, чтоб по оным в селе Дягилеве сыскать скрытые вещи, которыми он благодарит за неоставление, о чём и в духовной упомянул.

Потом, сказавши: «Господи, помяни мя, егда придеши, во царствии Твоем; я в руки Твои предаю дух мой!» — велел стрелять.

И из 18 зарядов 2 пули прошли грудь, а одна — живот. Он упал на правое колено, потом навзничь пал. Имея поднятые руки и глаза к небу, по примеру первомученика Стефана; начал кончаться. И как дыхание ещё в нём длилось, то первый из 18 спекуляторов, зарядя ружье, выстрелил в висок, и тогда скончался.

Я начал здесь отпевать погребение, а Рагулин достал людей выкопать могилу.

Не успел я долг христианский кончить — спекуляторы раздели его донага и ничком в три четверти выкопанную яму вбросили, а окровавленную одежду и обувь разделили себе.

Маленькое, но, кажется, совершенно необходимое примечание.

В самом деле, в духовной Павел Иванович Энгельгардт упомянул, что завещает отцу Никифору столовое серебро, которое по его приказанию на случай появления мародёров было закопано меж двумя яблонями. Но ещё до того, как священник смог посетить Дягилево, дворовые Энгельгардта сие серебро из тайника выкопали и унесли с собою.

Произошло это, когда Павел Иванович был жив и даже ещё и не арестован — когда происходила подготовка ко второму доносу и крестьяне изготавливали смертельную улику против своего барина.

Дягилевцы прикончили двух французских мародёров и глубокой ночью притащили их в имение — к двум яблоням, к господскому дому.

Раскопали ямку, где было спрятано столовое серебро Энгельгардтов, серебро достали, рассовали по карманам и за пазуху, ямку же весьма сильно увеличили, потом побросали туда принесённые трупы, засыпали землей.

Ну, а столовое серебро Энгельгардтов, скорее всего, потащили на ярмарку в близлежащий городишко Белый или продали французам, рыскавшим по Поречью в поисках помещичьих драгоценностей.

Так что отец Никифор, увы, так и не получил никогда завещанное ему столовое серебро.

 

Глава третья. Казнь Энгельгардта

Я остановился на прощании Павла Ивановича пред самою казнию своей с духовником своим отцом Никифором (Мурзакевичем).

Отец Никифор сказал сквозь слезы, обильно орошавшие его лицо:

«Павел Иванович! Перекрестись и скажи: „В руце Твои предаю дух мой!“»

Энгельгардт начал истово молиться, с особым чувством повторяя сказанные ему отцом Никифором слова. А потом он с глубоким вздохом сделал последний глоток обожаемой своей «дягилевки», обернулся, отдал флягу свою фамильную Мурзакевичу-старшему (не изменникам же Рагулину и Костенецкому отдавать) и спокойно стал ждать выстрелов.

Раздался залп. Но сначала выстрелы были сделаны в ногу подполковника, и это совсем не было случайностью. Так приказал полковник Костенецкий. Да, да! Именно так: стрелять в ногу. И в этом не было совершенно никакого произвола. Всё делалось по заранее разработанному плану генерала Виллебланша.

Энгельгардт упал на одно колено. Тогда к нему мигом подбежал полковник Костенецкий, наклонился и стал шептать в самое ухо:

«Павел Иванович, если вы сейчас согласитесь записаться во французскую службу, казнь тут же будет отменена. Таково личное распоряжение самого императора Франции. Не упрямьтесь — сейчас вовсе не время для этого. Сие есть последний шанс для вас».

Энгельгардт, не медля ни единого мгновения, резко отрицательно мотнул кудлатой своей головой, послав Костенецкому гневно-презрительный взгляд. Весь вид могучей фигуры Энгельгардта выражал собою полнейшую решимость.

Тогда полковник Костенецкий, как видно, крайне раздосадованный полученным от русского отказом, торопливо и недовольно махнул рукой, и тут же раздался новый залп.

Было сделано 18 выстрелов. Две пули попали в грудь, а одна в живот.

Энгельгардт упал сначала на колени, потом навзничь, потом воздел глаза к небу, а потом уже начал кончаться. Но ещё продолжал стонать и, значит, был жив. Тогда один из солдат зарядил ружье, приблизился и выстрелил ему в висок.

Отец Никифор надел ризу и начал исполнять провод. Сын его Иван детским голоском вторил ему «Господи, помилуй!», плача и глотая слезы.

Комиссар же Рагулин деловито, хотя при этом слишком уж торопливо, суетливо даже, распоряжался копанием могилы. Фёдор Прокофьевич был как будто даже подобострастен при этом, рассчитывая, видимо, на всевидящие очи начальника своего генерала Армана Виллебланша.

Рагулин видел, что полковник Костенецкий поглядывает за ним, выказывал свой исполнительский раж в полной мере.

Не успел ещё отец Никифор закончить петь, как солдаты уже кинулись на теплое ещё тело Павла Ивановича, раздели его и потом уже бросили тело в яму, абсолютно нагим.

Окровавленную одежду и обувь казнённого солдаты тут же поделили между собою, чем они были полностию удовлетворены и даже рады. И тут же расстрельная команда ретировалась, нагруженная добычею.

Ужасная и несправедливая казнь свершилась. И мысль о непоправимости случившегося читалась на лицах отца Никифора и двух сыновей его. Лица же комиссара Рагулина и полковника Костенецкого, кажется, ничего особого не выражали в тот момент (во всяком случае, ни комиссар, ни полковник не рыдали) или же выражали некое общее удовлетворение: порученное самим Наполеоном неотложное дело, наконец-то, кончено и, в общем-то, в самом лучшем виде.

Правда, Энгельгардт так и не согласился идти во французскую службу, зато казнь совершилась по всем правилам, приговор был приведен в исполнение, не встретив никаких препятствий со стороны народонаселения Смоленска, чего Рагулин несколько побаивался, хотя день казни и держался в тайне.

В тайне-то в тайне, но отец Никифор знал ведь, что 15-го всё должно решиться. В общем, опасения были, но всё прошло спокойно.

Теперь можно было, наконец-то, передохнуть и приступать к исполнению новых предписаний высшего начальства. О только что совершившейся казни можно было забыть. Теперь она должна была заботить (и то временно) бригадного генерала Жомини, который должен составить соответствующий отчёт на имя своего императора.

Между тем, на деле подполковника Павла Ивановича Энгельгардта не была ещё поставлена последняя точка. Скорее даже наоборот: это дело по-настоящему только начиналось. Но, конечно, ни комиссар Рагулин, ни член военно-полевого суда полковник Костенецкий ни о чём подобном даже и помыслить в тот день не могли. И естественно, они не догадывались, каким именно образом они сами войдут в историю 1812 года. Но, так или иначе, им, начиная с этой даты (15 октября), была уготована роль палачей.

 

Глава четвёртая. Явление Елены Александровны

Впоследствии, когда жалкие остатки «Великой армии» с позором бежали, весть о подвиге подполковника Энгельгардта широко разнеслась по России. Указом от 30 августа 1813 года государь велел назначить пенсии оставшимся в живых ближайшим родственникам Павла Ивановича (брату и племянникам; мать его уже умерла).

Указ был напечатан в «Северной почте» (газета, издававшаяся почтовым департаментом министерства внутренних дел); кроме того, списки указа были разосланы всем без исключения предводителям дворянства Смоленской губернии (там четырнадцать уездов, как известно; значит, указ получили 14 уездных предводителя, не считая одного губернского).

И тут всплыла на свет божий Елена Александровна Энгельгардт (урожденная Корсакова). Сия Елена Александровна то ли была брошена своим мужем, то ли сама убежала от него. Во всяком случае, с мужем своим в 1812 году точно не жила. И пока шла война, никаких вестей об ней не было. Но тут вот объявилась, и вот по какой причине.

Дело в том, что Елена Александровна захотела пенсию в качестве вдовы народного героя. И не просто захотела, а ещё и подала соответствующее прошение на имя сенатора Павла Никитича Каверина, который по распоряжению государя управлял в том году Смоленской губернией, и он же фактически «вёл», а точнее курировал дело подполковника Павла Ивановича Энгельгардта.

ПРОШЕНИЕ ВДОВЫ ПОДПОЛКОВНИКА ЭНГЕЛЬГАРДТА
К сему прошению подполковница Елена Александрова дочь, по мужу Энгельгардтова, руку приложила.

Его Превосходительству Господину Тайному Советнику,
Октября… дня. 1813 года.

Калужскому гражданскому губернатору,

Управляющему Смоленскою губерниею

И Кавалеру Павлу Никитичу Каверину

От подполковницы Елены Александровны,

По мужу Энгельгардтовой,

Покорнейшее прошение.

Когда нашествие неприятеля было на город Смоленск, и отделяющимися партиями французских мародёров муж мой, подполковник Павел Энгельгардт, содействовавший истреблению врага на местах своего жительства, захвачен был французами и сколько за подвиг свой, столько и за непреклонность вступить в должность, предложенную ему, нарушить обязанность свою к Отечеству, подвержен был тюремному заключению — и, наконец, суду, где и расстрелян.

Прибыв ныне из отлучки моей, известилась я, что по отношению Вашего Превосходительства к здешнему губернскому предводителю, коим изволили требовать о доставлении сведений о родственниках, оставшихся после расстрелянных французами означенного мужа моего и коллежского асессора Шубина, на которое в ответ отношением его, предводителя, последовавшим к Вашему Превосходительству, как мне известно, что меня не упомянул.

Чувствуя немалое прискорбие сколько потому, что муж мой расстрелян французами, а, тем не менее, что и господин дворянства предводитель отозвался неизвестным о жительстве моем, — я прошу покорнейше Ваше Превосходительство, как благотворительного начальника, пекущегося о пользе несчастных сирот, не благоугодно ли будет сделать, куда следует, представление Вашего Превосходительства о назначении мне подобного, как и прочим осчастливившимся получить родственникам расстрелянных, пансиона, в том уважении, что я из сословия призрения никакого награждения не получала.

Что можно сказать по поводу вышеприведенной бумаги?

Ей-Богу, это просто какой-то перл человеческой наглости и пронырливости.

Да, ради звания вдовы героя и особливо ради императорской пенсии, как видим, Елена Александровна, совсем недавно заявлявшая, что она более не жена Павлу Ивановичу, что его жена теперь «дягилевка», была готова на всё. Как-то даже стыдно за нее, ей-Богу!

Конечно, в большинстве своём официальные документы невыразимо скучны. Но встречаются документы, которые просто жгутся, и они жгут каждого, кто соприкасается с ними. И этот документ — из их именно числа.

И ещё.

События 1812 года обнаружили чрезвычайно много героизма и самопожертвования во всех слоях российского общества, но вместе с тем тогда же проявилось много необычайного бесстыдства. Впрочем, бесстыдство свойственно всем без исключения эпохам — тут ничего удивительного нет.

Письмо-прошение Елены Александровны, как я убежден, есть именно акт публичного бесстыдства, но при этом бесстыдства, как выясняется, совершенно бессмысленного, ибо верховную власть обмануть госпоже Энгельгардт (Корсаковой) так и не удалось.

Оказалось, что российские высшие чиновники, не только официальные бумаги изучают, но при этом могут ещё и вникать в существо дела. Более того, самый высочайший чиновник империи — сам российский император — также оказался таков.

Факт неожиданный (для меня, во всяком случае), но бесконечно приятный.

В общем, возмечтала Елена Александровна Корсакова-Энгельгардт о государевой пенсии за мужа-героя, с коим давно уж не жила. Но вот вдовой героя очень даже быть захотелось. Однако не повезло ей.

Дело в том, что Император Александр Павлович захотел разузнать буквально все обстоятельства, касавшиеся личности и жизни подполковника Павла Ивановича Энгельгардта, вплоть до мельчайших подробностей.

И были собраны все возможные сведения на сей счёт. И соответственно государь доподлинно узнал, что Павел Иванович и Елена Александровна последние годы жили врозь, каждый в своём имении, и за всю войну ни разу не виделись. Даже если виноват был в этом Павел Иванович, факт остается фактом.

Соответственно, императорская пенсия Елена Александровне не досталась, хоть по бумагам она и числилась вдовою Энгельгардта.

Скорее всего, никак не ожидала она от Его Величества подобной дотошности; думала, как видно, что император не узнает, что она и Павел Иванович к 1812 году были уже супругами чисто формально.

Государь Александр Павлович, к разочарованию госпожи Энгельгардт (Корсаковой), оказался вдумчивым, дотошным, памятливым. И решение о назначении пенсии семье героя принял лишь после того, как были собраны об семье Павла Ивановича все возможные сведения.

Сей государь, кстати, вообще не любил оказываться в дураках. И обманщиков верховной власти не только терпеть не мог, а ещё и почитал их личными своими врагами и врагами своей империи.

А был при этом Александр Павлович по натуре своей необычайно подозрителен. Насчёт же обманщиков у него вообще, как говорится, был глаз алмаз.

Итак, Елене Александровне Энгельгардт (Корсаковой) в удовлетворении прошения её было решительнейшим образом отказано.

Сделан отказ был от имени сенатора и управляющего в 1813 году Смоленской губерниею, калужского губернатора Павла Петровича Каверина. Однако всем было понятно, что мнимой вдове героя отказал на самом деле, конечно же, не сенатор Каверин (он вообще не имел прямого отношения к принятию вопроса об императорских пенсиях), а самолично царь Всея Руси, император Александр Благословенный.

И Елена Александровна Энгельгардт (Корсакова) осталась, как говорится, с носом. И конечно, кусала она нежные локотки свои. До крови кусала, и было от чего кусать. Творя самозабвенно образ «скорбящей вдовы народного героя», Елена Александровна была вынуждена пойти на немалые денежные затраты, а они не окупились. Зря утекли сотенки ассигнаций. Как же тут не горевать?!

А в смоленском обществе, кстати, сочувствия к Елене Александровне не было, кажется, почти что и никакого. Отказ, полученный на её прошение, только, страшно вымолвить, приветствовался, вызывал в среде смолянской шляхты откровенную радость. Более того: над случившимся конфузом совершенно открыто посмеивались. Шуточки всякие отпускали, анекдотцы рассказывали, не всегда даже приличного свойства.

Все ведь до единого знали в губернии, что Елена Александровна и Павел Иванович уже вскорости после того, как произошло венчание их в смоленском кафедральном соборе во имя Успения Пресвятой Богородицы, начали бурно ссориться и чуть ли даже не дрались (точно дрались!), а потом и вовсе разбежались по разным имениям, не имея более никакого желания видеть друг друга. И произошло это до 1812 года, задолго до начала военной компании.

И когда Смоленская губерния была захвачена неприятелем, Елена Александровна ровно никакого интереса к судьбе Павла Ивановича не испытывала, хотя должна была предположить что он, по свойству чересчур горячего своего характера, никак не будет сидеть сложа руки и впутается в какую-нибудь историю. Но тогда её это, как видно, не волновало. А как пенсией-то запахло, тут же и всполошилась, голубушка.

Однако императорская пенсия Елене Александровне так и не досталась. И новость сия, на правах чуть ли не самой скандальной, в смоленском обществе в 1813 году долго и весьма активно муссировалась.

Копии с прошения, подданного Еленою Александровною, стали распространяться по губернии в многочисленных списках, причём, со всякими оскорбительными и скабрезными приписками — анонимными, естественно. Но это уже мелочи, касающиеся малопочтенных подробностей быта большого губернского города. Особо вдаваться во всю эту грязь не хочется.

Из всего вышесказанного прямо следует то, что в случае с посмертной судьбою подполковника Павла Ивановича Энгельгардта все государевы средства пошли точно по назначению.

Бывает и так, оказывается. Чудеса, да и только!

На этом чрезвычайно отрадном обстоятельстве с удовольствием завершаю предзавершающую тетрадь труда моего.