Всё-таки ещё хотя бы разок, но всё ж таки придётся вывести мне теперь на сцену военного министра Александра Ивановича Чернышёва. Уж не обессудьте!

Да, всё-таки как-то выходит, что без этого нам никак не обойтись в настоящем повествовании, хотя я с сей малосимпатичной личностью решил было совсем уж распрощаться. Ан нет! Не получилось.

Итак, опять Чернышёв. Никак не избавиться от него. Но уж в последний раз — обещаю, друзья мои, и самым определённым образом.

Хотя кто знает… Ручаться не могу.

Так уж повелось, что каждый год ровно за два дня до Рождества Христова тайный советник и камергер Двора Его Императорского Величества Александр Политковский неизменно прибывал к десяти часам утра на Малую Морскую 10, и прямиком взлетал по громадной мраморной лестнице особняка светлейшего князя Александра Чернышёва.

Когда-то сей роскошный особняк принадлежал знаменитой Наталии Петровне Голицыной, которую великий наш Пушкин увековечил в образе старухи-графини. Но потом особняк выкупила казна, и он был превращён в резиденцию военного министра российской империи. Но впоследствии, по указанию государя Николая Павловича, бывший особняк старухи Голицыной был отдан Александру Ивановичу Чернышёву и всему его роду в вечное владение.

И за два дня до Рождества Политковский приезжал поздравить своего шефа и благодетеля со святым праздником.

Ничего не изменилось в этом смысле и в декабре 1852-то года. Политковский прибыл минута в минуту — к десяти. Только обычно его маленькая пузатенькая фигурка излучала самоуверенность и веселье, а тут директор канцелярии комитета о раненых чуть не плакал.

Политковский прибыл со своим обычным рождественским даром — белый платок из тончайшего шелка, на коем вышит золотистый лик Спасителя, но только-только народившегося. В сей чудный платок был обернут крошечный портсигар из чистого серебра, весь обсыпанный бриллиантовой крошкой.

Вручив торжественно свой праздничный дар, толстяк вдруг зарыдал: из глаз брызнули слезы, лицо, напоминающее большой белый блин, вдруг сморщилось, плечи задёргались.

Узрев это, светлейший князь даже опешил: такого от вечного бодрячка и весельчака Политковского он никак не ожидал. Да ещё в такой день.

И Александр Иванович загнусавил: говорить после удара ему было крайне тяжело, и звуки с трудом складывались в слова — «Гг…гг…о…лал. уб. ччикк Сс…а. шш. а дд. а чч..т..о ээ. тт… сс тобою… У…сс…пп..о..кк..ой..сс..я».

Но директор канцелярии продолжал неутешно рыдать, голося в том смысле, что он теперь остаётся совсем один, чистым сиротою на белом свете.

Чернышёв был смущён и растерян, что вообще случалось с ним крайне редко или даже практически не случалось, а если учесть, что теперь словопроизводство вообще давалось ему с трудом, а ему надо было утешать Политковского, то ситуация складывалась крайне тяжёлая.

Да, поздравления никак не получалось на этот раз, скорее — наоборот.

Князь даже начал побаиваться нового удара. Всё же он продолжал утешать Александра Гавриловича, говоря, что бояться тому совершенно нечего, что он отличный, преданный Отечеству работник и что новый министр будет его ценить не менее, чем он.

Однако Политковский продолжал рыдать, продолжал оплакивать своё сиротство.

Чернышёвские утешения ничего не давали, да он и не нового министра боялся (он отличнейше знал его — Василий Андреевич Долгоруков был прежде помощником Чернышёва), он боялся, и с полным на то основанием, госконтролёров, появление которых при смене министров было абсолютно неизбежно.

Меж тем Чернышёву становилось уж совсем худо. Видя это, подлетели адъютанты и откатили его в кресле из кабинета. Политковский, заметя это, тут же примолк и отправился восвояси.

На набережной Александра Гавриловича ждала карета (всего их у Политковского в конюшне стояло никак не менее десяти, и все были дорогие, помпезные, а были ещё коляски, дрожки, пролётки, но он предпочитал именно кареты, обитые золотом и серебром, а изнутри обшитые роскошными тончайшими шелками).

Появившись на морозном воздухе, Политковский немного успокоился и тут же отправился на службу — в канцелярию. Настроение было преотвратнейшее, но сдаваться он и не думал. Не из таковских был!

Князь же Чернышёв с большим интересом рассматривал преподнесённый ему портстигарчик, любовно ощупывал бриллиантики, рассыпанные по его поверхности, и заплетающимся языком шептал сам себе:

«Вот чудак человек этот Политковский, Ей-Богу! И чего он так тревожится, это ведь зря совсем. Аудиторы моего министерства многократнейше проверяли отчётность комитета, и никогда никаких претензий у него не возникало. Ну, ни единого разу. А бриллиантики, скажу я вам, пресимпатичнейшие! Чудненький портсигар, ничего не скажешь!»

А Александр Гаврилович тем временем прибыл к себе в канцелярию и тут уже устроил совещаньице закрытое с ближними сотрудниками — помощником по комитету титулярным советником Путвинским, казначеем надворным советником Рыбкиным, и начальником счётного отделения коллежским советником Таракановым.

Совещаньице (то бишь откровенная, живая беседа с сообщниками, которые его подбадривали, как могли), совсем уж успокоило Политковского, и к концу затеянного разговора он приобрёл свой прежний самоуверенно-наглый вид, нахрапистость и какую-то совершенно особую вальяжность.

И после пяти часов пополудни Александр Гаврилович заторопился за очередной порцией любовных утех к очередной своей балеринке.

К девяти надо было ещё ему к себе домой поспеть — у Политковского на тот вечер был приём, а вернее, серьёзная карточная игра. Ожидались гости, и среди них несколько весьма важных птиц из военно-дипломатического мира, и даже сам генерал Дубельт, Леонтий Васильевич.

Неприятное утро как будто стало забываться. И директор канцелярии комитета о раненых опять был, как обычно, необычайно бодр, показывая всем окружающим и себе самому в том числе, что неискоренимо верит в собственную звезду и в благосклонность к себе председателя комитета о раненых Павла Николаевича Ушакова, прославленного военачальника и генерал-адъютанта самого императора.

Но в то же время было совершенно очевидно, что на душе Политковского явно скребли кошки, а в голове роились самые дурные предчувствия.

Ведь не идиот же он был? А был очень даже умным человеком, чрезвычайно умным и многоопытным, хоть и излишне самонадеянным, коему успехи давно вскружили голову.