ИЗ ЯПОНСКОГО ДНЕВНИКА
Вскоре после войны — во второй половине сорок пятого года и в сорок шестом — я выезжал в Западную Германию, Финляндию и Японию на судебные процессы над военными преступниками. Очерки и корреспонденции о заседаниях Международных военных трибуналов в свое время публиковались, как и написанные тогда же — международный репортаж «Американцы в Японии» и очерки «Колокол из Рованиеми». Все эти работы не могут быть включены в настоящую книгу, охватывающую главным образом различные периоды советской жизни. И все же я счел возможным сделать исключение для отрывка из японского дневника, посвященного поездке по городам послевоенной Японии, в частности, в Хиросиму и Нагасаки, написанного по свежим, мимолетным впечатлениям через год с лишним после атомных взрывов. В известной мере этот дневник или, точнее, отрывок из него близок к циклу очерков о войне.
25 сентября
Нам разрешили выехать в Хиросиму и Нагасаки через Киото и Осака. Все приготовления закончены, ждем лишь пропусков. В час дня в Клуб журналистов, где мы жили, приехал молодой американский лейтенант. Как потом выяснилось, это сын американского инженера, пробывшего четыре года в СССР. Фамилия его Маркитант. Лейтенант объявил, что поедет с нами, так как в пути придется сталкиваться с американскими властями и его присутствие облегчит нашу участь. Как бы между прочим он заметил, что работает в Джиту, то есть в отделе разведки и контрразведки американского штаба в Японии.
Мы предполагали послать нашего переводчика-японца на день раньше в Киото, чтобы он мог договориться о встречах с японской интеллигенцией.
— Простите, — заявил нам Маркитант, — мы возражаем против поездки переводчика… Мы возьмем его с собой и выедем вместе, скажем, завтра.
После этого лейтенант Маркитант откланялся, сказав, что он будет ждать нас у вагона на главном вокзале в Токио.
В тот же день мы устроили прощальный ужин в клубе. Пригласили к нашему столу американских корреспондентов. Узнав, что нас сопровождает офицер Джиту, корреспондент газеты «Крисчен сайенс монитор» Гордон Уолкер посоветовал мне на прощанье:
— Постарайтесь потерять своего «джиту».
Но потерять нашего «джиту», то есть американского офицера, было не так-то легко, тем более что он был не один.
На главном вокзале в Токио Маркитант представил нам второго лейтенанта. Его фамилия Скуби.
Два американских лейтенанта указали нам места в вагоне, познакомили с маршрутом, и с этой минуты мы перестали принадлежать себе. Мы превратились в «пленников Джиту». В восемь часов вечера поезд покинул Токио, и наше путешествие, или, как мы потом его в шутку называли, «джитушествие», началось.
26 сентября
Поезд подходил к Киото. Американцы уже были одеты. Они просили нас не беспокоиться о вещах. Чемоданы будут доставлены в отель, где для нас приготовлены комнаты.
Как и надо было ожидать, на вокзале в Киото нас встретили американские офицеры. Перрон был пуст; казалось, что его очистили специально к нашему приезду. Ни одного японского лица. Где-то на задней платформе длинная очередь японцев, желающих получить билет на поезд. Но их мы имели возможность наблюдать только издали. Мы двигались, подталкиваемые к выходу американскими офицерами.
Киото — древняя столица Японии, город, о котором говорят, что в нем хранится феодальная душа Японии, город, славящийся своими храмами, тысячелетней культурой, университетом и двумя тысячами публичных домов.
Вот он перед нами, шумный, пестрый, охваченный какой-то горячкой, живущий тайными для нас мечтами и надеждами. Американские автомобили у подъезда вокзала, а рядом с ними рикши, ожидающие пассажиров. Американка в военном костюме и рядом с ней две девушки в кимоно. Этот национальный наряд все реже встречаешь в Токио, там носят в основном европейские костюмы. Здесь же, в Киото, преобладают кимоно. И, наконец, шум гэта́ — обуви, которую уже тысячу лет носят в Японии. Это род деревянной скамеечки. В Японии к ней привыкли. Я думаю, не из любви к дереву и даже не от нищеты: деревянная обувь иногда дороже кожаной. Но такова сила национальных традиций. Стук гэта́ по каменным мостовым Киото сопровождал нас на всем пути от вокзала до гостиницы «Киото».
В вестибюле гостиницы нас встретил американский офицер, ведающий приемом гостей, — капитан Лаури. Он предложил ознакомиться с планом нашей поездки. Я взглянул на этот вычерченный лист и поразился, с какой точностью и пунктуальностью был расписан наш маршрут, присланный сюда из Токио. В восемь часов пять минут утра мы должны были покинуть гостиницу. В восемь часов двенадцать минут утра мы должны прибыть в храм «Золотой павильон», в восемь часов двадцать минут покинуть этот храм. В восемь часов тридцать одна минута мы должны прибыть к какому-то старинному замку, в восемь часов сорок шесть минут покинуть этот замок. В девять часов пять минут мы должны быть у какого-то древнего буддийского храма. Нам разрешалось осматривать этот храм только двадцать две минуты. Потом предстояло осмотреть до завтрака еще шесть храмов. В полдень надлежало вернуться в гостиницу завтракать, после чего мы опять включались в эту механизированную туристскую карусель, рассчитанную только на то, чтобы мы ни с чем не познакомились, никого не встретили и — боже сохрани! — не проникли в современную Японию.
Так были по минутам расписаны все дни нашего пребывания в Киото, Осака, Кобэ и Нагасаки.
Я вернул «план» капитану и сказал, что мы хотели бы пробыть в Киото не один день и действовать не по плану какого-то американского офицера: мы ведь журналисты, а не туристы.
— К сожалению, — ответил Лаури, — я ничего не могу изменить.
После этого он взглянул на часы и сказал:
— Мы опоздаем к завтраку.
Мы осмотрели храмы, в которых не могли задержаться, так как американский офицер с часами в руках все время поторапливал нас.
Люди, желающие изучать древнее японское искусство, приехавшие в Японию, чтобы вести исследования основ буддизма или внутренней сущности могущественного японского культа — синтоизма, такие люди действительно могли бы в этих храмах просиживать целыми днями. Здесь все — от камня у входа до колонн — принадлежит истории. Десять веков человеческих страданий наложили свой отпечаток даже на внешний вид лестниц, по которым мы поднимались, и галерей, по которым переходили от храма к павильонам, где скучающие японцы в белых кимоно предлагали нам сувениры.
Старый священник торопливо поведет вас в особый павильон, где за две иены показывают канат, которым семьсот лет назад поднимали колонны храма. Этот канат сплетен из женских волос. И священник с гордостью расскажет историю этого каната: в него как бы вплетена женская душа Японии — страны, которой вот уже двадцать шесть веков правит потомок богини солнца Аматерасу омиками.
28 сентября
Мы попросили показать нам фабрики — ведь Киото славится еще и своим шелком. Нас повезли на маленькую кустарную фабрику, где ткут яркие парчовые о́би. Оби — это пояс, который японцы надевают на кимоно: мужчины — темных и блеклых тонов, а женщины — с пестрым узором. Это наиболее древнее и яркое украшение. Все свое искусство вкладывают японские ткачи в тонкий и замысловатый узор. За день ткач может сделать только два сантиметра оби.
В длинном здании, полутемном и ветхом, с низким потолком, сотни людей трудятся у ткацких станков, установленных, быть может, лет двести назад. Станки, по-видимому, пережили многие поколения ткачей. Здесь начинали трудовую жизнь и здесь же умирали тысячи японских мастеров, владевших этим великолепным искусством.
Старик японец, к которому мы подошли, работает на этой фабрике сорок пять лет. Дряхлые руки, однако, легко, проворно, как бы на ощупь улавливают висящие над ним челноки с разноцветными нитями. Он подбрасывает то один, то другой челнок и даже не оборачивается к нам, когда его спрашивают:
— Сколько оби вы сделали за свою жизнь?
Этим, очевидно, интересовались все туристы, приезжавшие на фабрику.
На фабрике в страшной духоте трудились дети, женщины, старики. Все они бродили между станками полуобнаженные. Даже не верилось, что мы живем в середине XX века, что нас по этому длинному, мрачному цеху сопровождают шесть американских офицеров, кичащихся своей цивилизацией. Не верилось, что где-то за углом мчатся автомобили, проносятся поезда и тяжелый самолет кружит в воздухе над городом. Люди трудятся здесь с рассвета до сумерек, чтобы было на что купить кусок рыбы. Так было двести лет назад. Так было до реставрации Мейдзи. Так было в эпоху зарождения и расцвета дзайбацу. Так живут и трудятся на этой фабрике и теперь.
29 сентября
Мы едем в Сингосю — буддийский храм. Он славится своей высотой. Это, кажется, самое высокое деревянное здание в Японии. На сей раз нам разрешают зайти к священнику.
Еще на лестнице мы снимаем туфли и в одних носках идем по длинному залу, устланному «татами» — толстыми японскими циновками. Священник читает проповедь японским юношам — будущим буддийским монахам.
Они стоят перед ним на коленях. Нет, даже не на коленях, а склонившись до самого пола, так что лоб касается священной циновки, на которой стоит священник. Священник не прекращает своей проповеди, когда мы входим. Он только чуть понижает голос, как бы боясь, что мы подслушаем таинственные слова, которые он вкладывает в души слушателей, собранных со всей Японии. И юноши, распростершись ниц, тоже не обращают на нас внимания. Они слушают назидательные поучения священника о великом пути буддийской религии, о ее месте в жизни и судьбе японского народа.
Нам предстоит еще посетить синтоистский храм, но мы предлагаем отложить это до нашего возвращения из Нагасаки и напоминаем о широко известной фабрике «Оримоно» — родоначальнице шелковой промышленности в Японии. Пятьсот тысяч человек трудятся на полях, в горах, в цехах, чтобы приумножить сокровища владельцев фабрик «Оримоно» в Киото.
Американские офицеры переглядываются.
— Вы не можете там идти, — говорит лейтенант Скуби на ломаном русском языке. — Нет, нет, вы не надо это хотеть.
Он произносит эти фразы жалобным, умоляющим тоном, словно мы предлагаем ему броситься вниз головой с отвесной скалы в пропасть. Он уверяет, что даже и не слышал ничего об этой фабрике, и ни он, ни его друзья-офицеры не знают, где она находится. Ко всему прочему нужен пропуск, а его можно получить только в Токио.
Нам разрешают часовую прогулку по городу без машины. Мы идем по главной улице Киото, окруженные американскими офицерами. Мы ни с кем не можем поговорить, познакомиться — от нас оттесняют японцев, и нам остается лишь молча наблюдать пеструю, яркую и шумную толпу на улицах Киото.
В маленьких магазинах торгуют всякой мелочью, главным образом сувенирами для американцев. Можно купить носовой платок с гербом американского корпуса, находящегося в Киото, портсигар с выгравированным американским флагом, запонки с эмблемой какой-нибудь американской дивизии, кимоно с вышитым на нем знаком восьмой американской армии, расположенной в Японии.
Тут же, почти у самой мостовой, раскинулись маленькие уличные ресторанчики, где можно за сто иен купить кусочек жареного осьминога. Запах далеко не свежей рыбы распространяется по улице и не покидает вас на всем пути. Вам предложат за две иены чашку «кори» — струганого льда, или за пол-иены глоток воды с сиропом. По в ресторанчики почти никто не заходит. Хоть предназначены они для бедноты, но у нее нет ни пол-иены, ни иены, ни, тем более, ста иен.
Американцы поторапливают нас: пора возвращаться в гостиницу. Там уже ждет капитан Лаури. Он всегда уезжает на своем «джипе» чуть пораньше, чтобы «обезопасить» нас от встреч в вестибюле гостиницы с какими-нибудь словоохотливыми людьми. Вообще его миссия заключается в одном: держать нас подальше от людей. Вот и теперь он стоит в огромном и абсолютно пустом вестибюле гостиницы, окруженный мальчиками-японцами, которых здесь называют «бой-сан». Он встречает нас широким жестом:
— Пойдемте в бар!..
Там, за столиком, он тяжело вздыхает, закрывает лицо руками и с какой-то горечью признается:
— Мне бы сейчас хотелось быть не здесь, а где-нибудь в Техасе, на ферме. Я ведь понимаю, что у меня очень неприятная роль. Но что поделаешь — я солдат. К тому же надо как-то жить. Вы меня понимаете? Давайте выпьем японского пива.
В баре нам не дают задерживаться. Лейтенант приглашает к ужину. Едем в гостиницу «Миако отель», где живут только старшие офицеры американской армии. Там предстоит провести весь вечер.
— Можем ли мы погулять вечером по городу, или зайти в какой-нибудь дом, или посетить японский театр, или заглянуть в кинематограф?
— Нет, — отвечают нам американцы, — туда неяпонцам вход запрещен. (А уж нам, советским журналистам, и подавно.)
«Оф лимитс» («Вход воспрещен») — такая надпись висит во всех японских ресторанах, театрах, на японских кварталах, японских поездах, гостиницах и даже в трамваях, — всюду, где вы можете столкнуться с японцами. Какая-то бронированная завеса отделяет японский народ от всех приезжающих в страну. «Оф лимитс» — эта надпись придумана штабом Макартура, чтобы силой оружия и закона изолировать японский народ и в то же время подчеркнуть, что ни один европеец или американец не должен общаться с японцами, не может сидеть с ними в одном вагоне, не может развлекаться с ними в одном кабаре, театре или кинематографе, не может жить с ними в гостинице.
Итак, подчиняясь этим диким законам, мы вынуждены последний вечер в Киото проводить не в Японии, а в фешенебельном американском баре, устроенном для старших офицеров.
Усаживаемся у открытых окон — по вечерам здесь нестерпимая жара, наши костюмы влажны от пота, порой кажется, что задыхаешься. Бой-сан приносит стаканы «кока-кола» с виски. Хочется выйти на улицу, побродить по городу, и запрет раздражает нас. Мы пытаемся убедить приставленных к нам офицеров, что их полицейские функции не вызвали бы восторга у американского народа, который все мы уважаем.
Капитан усмехается.
— Да, может быть, — соглашается он.
1 октября
Всю ночь к нам в гостиницу приходили какие-то люди. Они приносили пропуска, билеты, справлялись о нашем багаже, проявляли необычайную заботливость — шли приготовления к отъезду в Хиросиму и Нагасаки.
На рассвете мы заснули, но не надолго. Поезд из Киото в Нагасаки уходил в шесть часов пять минут утра. Мы вышли из гостиницы «Киото» молчаливые, еще вздрагивающие от беспокойного сна и утреннего холодка. Наши чемоданы уже были погружены в «джипы». У подъезда стояли две машины с американскими флажками. На них нас повезли к вокзалу.
У входа в вагон мы заметили, что весь поезд совершенно изолирован от нас. Хотя в нем не было ни одного японца — поезд предназначался для американцев — и ни один японец не имел права приближаться к нему, но мы не могли общаться даже с теми, кто едет в других вагонах, потому что наш вагон последний и от всего состава его отделяет толстая железная дверь, наглухо завинченная болтами. У входа в вагон стоял лейтенант Маркитант. Он указал нам места, и после длинного звонка, который обычно на японских железных дорогах продолжается чуть не две минуты, мы уехали в Хиросиму и Нагасаки.
Я прошелся по коридору, посмотрел во все купе: они были почти пустыми, если не считать офицеров, которые нас сопровождали. Теперь их было четверо: в Киото к нам присоединились еще два офицера — капитан Пафолини и лейтенант Бредли.
Мы разместились в двух купе и почувствовали себя как-то тоскливо в этом большом, устланном коврами полупустом вагоне.
Весь день горел электрический свет. Поезд залезал в тоннели, мчался за высокой каменной оградой над пропастью, шел вдоль берега моря, вновь погружался в тоннели. На маленькой станции мы выскочили из вагона и побежали вдоль состава к ресторану. Впереди бежал лейтенант Скуби; за ним — мы трое, а позади нас — лейтенант Бредли, высокий тощий парень лет двадцати двух, с неизменной сигарой во рту.
В вагоне-ресторане нам дают обычный американский завтрак, состоящий из апельсинового сока — «джюса», кусочка консервированной ветчины, яйца и чашки кофе.
После завтрака мы опять стоим в тамбуре, ждем остановки поезда.
— Почему бы нам не пройтись по вагонам? Мы обещаем идти в полном молчании, ни к кому не обращаться с вопросами, — предлагаем мы.
— Нет, нет, — отвечает лейтенант Скуби, — вы не можете там идти! Мистеры, вы должны это понять, — вы не можете там идти!
Нам приходится ждать больше часа. Пыль, духота. Мы прижимаемся к окнам, пытаясь разглядеть домики, повисшие где-то над обрывом, или у края пропасти, или у самого берега моря на клочке земли, отвоеванном у природы. Тысячи рыбаков вместе с женами стоят по пояс в воде у своих снастей. Мелькают квадратные рядки с круглыми ямами в середине: японцы добывают соль из морской воды. Только тоннели, которые выдолблены в высоких горах и сопках тяжелым, нечеловеческим трудом, отвлекают нас от этих обычных картин японского быта.
В два часа дня мы приезжаем в Хиросиму. Нам предстоит увидеть первый город, разрушенный атомной бомбой. Правда, теперь Хиросима выглядит не такой уж пустынной, какой она нам представлялась. Есть целые улицы, вновь отстроенные и заселенные. Домики японцев, состоящие из фундамента, «сьодзи» — раздвижных стен — и крыши из черепицы, кажутся игрушечными.
Поезд медленно идет мимо крохотных палисадников, в которых мы видим первых поселенцев возрождающегося города. «На этой выжженной земле уже никогда не будет ничего живого — ни травы, ни цветов, ни деревьев», — сказал нам американский генерал перед нашим отъездом в Хиросиму и Нагасаки. Но вот они, живые поросли Хиросимы, — яркие маки и белоснежные хризантемы, густая зелень над почерневшими стволами низкорослых деревьев, тяжелые вишневые ветки в садах.
И почему-то в навязчивой памяти все время звучат строки из толстовского «Воскресения»: «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались…» Да, как ни старались люди испепелить эту землю и все живое на ней, но жизнь вновь возрождалась с неумолимой и торжествующей силой.
Во всяком случае, так выглядит город из окна вагона. Когда же мы приближаемся к тому району, который до взрыва атомной бомбы считался центром Хиросимы и который американцы называют «эпицентром взрыва», пользуясь терминологией сейсмологов, а японцы — «адским кругом» или «кругом смерти», когда идем по трехкилометровому пространству и пересекаем этот «круг» из конца в конец, то видим перед собой не только буйную траву, не только крохотные огороды, но и мертвые, покрытые спекшейся землей пустыри. Эта земля, этот колкий, сплавленный и потом остывший песок напоминают мне давнее путешествие — летом 1936 года — к кратеру Ключевского вулкана на Камчатке вскоре после его извержения. Тогда казалось, что мы идем по земле далеких геологических эпох, такое же ощущение не покидает меня и в Хиросиме, в этом «адском кругу».
Но там, в камчатском селении Ключи, красноармейцы-пограничники ночью разбудили камчадалов, вывезли их подальше от разбушевавшейся стихии, и никто из них не погиб и не пострадал. А здесь, в Хиросиме, американские генералы и даже сам верховный главнокомандующий, президент Соединенных Штатов, сделали все возможное и от них зависящее, чтобы разбушевавшаяся атомная стихия застигла японцев врасплох, чтобы никто из них не мог спастись. Конечно, война есть война. Но ведь жертвами атомных бомб оказались не японские солдаты, а их дети, матери и отцы. «Вот здесь была школа на шестьсот детей, — показывают нам маленький холмик спекшейся земли и кирпичей, — но никого из них не нашли». Вечером пятого августа, накануне взрыва, была объявлена воздушная тревога в Хиросиме, и все дети, старики, женщины покинули город — они ночевали в деревнях. Утром шестого августа после отбоя воздушной тревоги все они вернулись в город, в свои дома. В восемь часов пятнадцать минут утра над городом появились два американских самолета, на них не обратили внимания, разведчики летали здесь все время. Серьезные же налеты были массированными, в них принимало участие сто и даже двести бомбардировщиков. И в этот безмятежный миг прогремел гром, и сразу же солнце опустилось на землю и все воспламенило своим огнем.
Мы приехали в Хиросиму через год с небольшим после атомного взрыва, и поэтому многое уже скрыто временем, внешних признаков катастрофы, кроме пустырей и сожженных домов, кроме спекшихся осколков кирпича и черепиц, в сущности, очень мало. Но мы все же пытаемся восстановить детали августовской трагедии, спрашиваем то одного, то другого прохожего. Но далеко не все хотят вспомнить «тот день», японцы только кланяются, торопливо уходят. Американские офицеры предлагают нам послушать явно подготовленных ими «прохожих», они ждут нас на пустырях. Они были, конечно, не в «адском кругу», а в трех километрах от него, но все видели, вместе со всеми жителями города пережили «тот день». Один из таких «случайных собеседников» рассказывает нам, что принадлежит к племени «эта», что в переводе означает «грязь». Им разрешалось селиться только на окраине города, в центре жить запрещали, этих нечистых из племени «эта» правоверные буддисты использовали только на грязных работах — убое скота, уборке отбросов и нечистот. Так вот, после атомного взрыва, когда десятки тысяч людей остались без крова, они нашли приют именно в домиках «эта», на окраине Хиросимы. Атомная катастрофа уничтожила не только город, но вековые кастовые барьеры и религиозные предрассудки.
По-видимому, рассказ об этом не был предусмотрен «программой», и американский майор произносит чуть ли не официальную тираду. Дело в том, говорит он, что все, связанное с атомной бомбой, ее действием, последствиями, даже состояние и цвет земли в Хиросиме и Нагасаки, словом, все, все является государственной тайной Соединенных Штатов. И хоть нам разрешили побывать здесь и даже побеседовать с очевидцами, японцами, мы не должны смущаться, если они будут прекращать разговор. Нас, конечно, это предупреждение не только смущает, но и возмущает, и мы прямо говорим об этом американскому офицеру разведки. И может быть, поэтому майор не воспользовался злополучными «интересами безопасности Соединенных Штатов». К тому же далеко не все японцы — случайные и не случайные прохожие — отличались словоохотливостью.
Только один из них подробно рассказал, как он был ослеплен вспышкой, а очнувшись, увидел, что весь город и даже река Ота и все семь ее рукавов объяты огнем. Он вспомнил, что его жена и двое внуков ушли к реке, и побежал искать их. В пути его тужурка воспламенилась, и он сбросил ее, ему все время казалось, что кожа горит на нем, но все же продолжал бежать, хоть было очень, очень трудно, — вместе с ним, обгоняя его, бежали люди, нет, нет, не люди, а живые факелы. Они кричали, падали на землю, пытаясь погасить огонь песком, но потом опять вставали и бежали к реке. А река Ота уже была забита тонущими, кое-как державшимися на поверхности людьми. Горели берега, горели дома, горели мостовые, горели люди, горели камни. Все это он повторяет нам два, три раза, чтобы мы понимали, с кем имеем дело, — он человек, принадлежавший к «нечистым», побывал в аду и все же остался в живых.
— Моему соседу больше повезло, — заключил японец явно непредусмотренной американцами фразой. — Он нашел в доме пепел своих детей и похоронил его.
Потом, с другими японцами, пережившими атомный взрыв, шел разговор о чудовищной силе взрывной волны (нас подвели к фермам большого железнодорожного моста, который был силой этой ударной волны отброшен на далекое расстояние), о световом излучении, о так называемых «тенях на камне».
На сохранившейся стене дома поджидавший нас полицейский показал тень бегущего человека. Необыкновенно яркая вспышка в момент атомного взрыва обесцветила все гладкие предметы, находившиеся в зоне воздействия этой вспышки. И если на фоне этих предметов — стены, камня, бетонной плиты — рядом с ними оказывались растения, животное или человек, то их тени как бы отпечатывались на «выцветшей» плоскости так ясно и четко, словно вырезанные из темной бумаги силуэты. Люди, растения, ветки, животные исчезали, сгорали, а тени их оставались. На это сразу же после взрыва обратил внимание японский профессор, известный геолог Сёга Нагаока, преподававший в университете в Хиросиме. Он проводил в «адском кругу» дни и ночи, разгребал темно-серую поверхность атомной пустыни, под которой еще сохранились следы былой деятельности и жизни человека, расплавленные остатки его поселения. Нагаока находил плиты и камни с отпечатанными на них тенями, довел свою трагическую коллекцию до тысячи экспонатов и показывал ее всем приезжавшим в Хиросиму. Печальная повесть для будущих поколений и будущих веков.
Конечно, и до Хиросимы мы видели разрушенные врагом города, бесчеловечные «зоны пустыни» и лагеря уничтожения, — от первого до последнего дня войны мы, военные корреспонденты, прошли с Советской Армией путь потерь и разрушений. Миллионы погибших советских людей — на полях сражений, в газовых камерах, крематориях, танковых рвах, превращенных в могилы для тысяч и тысяч людей, в огне сожженных городов — будут напоминать о страшном лике фашизма. Обо всем этом я думал, когда ходил по «адскому кругу» Хиросимы. И все-таки испепеленный город, лежавший передо мной в октябрьское утро 1946 года, потрясал бессмысленностью, тупой жестокостью, безумным злоупотреблением вверенной народами властью. Мало того — веселой, беззаботной уверенностью, что все это не преступление, а доблесть, государственная целесообразность, словим, что угодно, только не вина перед людьми. Ведь после вступления Советской Армии в битву за освобождение Азии судьба Японии была уже предрешена.
— Так надо ли было сбрасывать атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки? — спрашиваю я у американского майора, хотя понимаю, что я слишком многого жду от офицера разведки.
Майор медленно обходит камни с тенями исчезнувших людей и, неожиданно повернувшись, отчеканивает:
— Бомбу создали — ее надо было взрывать, это ясно.
3 октября
К утру мы приезжаем в Нагасаки. На вокзале нас встречает лейтенант Маккелрой — еще один американский офицер, прикомандированный к нам. Он везет нас через весь город к холму, на вершине которого, за густой зеленью, спрятан маленький домик в японском стиле. Это дом какого-то богатого купца, выселенного американцами перед нашим приездом.
У входа в сад, который заменяет здесь двор, стоит американский часовой с автоматом. Автомобиль останавливается у подъезда. Два американских солдата вносят наши чемоданы, и до завтрака нам предлагают осмотреть наше жилище.
Как и во всех японских домах, поражает полное отсутствие вещей. Пол устлан толстыми циновками, но нам не приходится, как обычно, снимать обувь. Впервые мы ходим по циновкам в пыльных ботинках. Раздвигаем стеклянные стены; они уходят куда-то в сторону, и мы оказываемся в саду. Порой кажется, что нет вообще никакого домика, есть только циновки, разостланные на мягкой траве сада.
Потом мы едем в город, переживший атомный взрыв. Нас везут сперва по уцелевшим улицам. Это почти нетронутые кварталы стареньких домиков, главным образом двухэтажных. В эти утренние часы стены верхних этажей раздвинуты, и мы можем наблюдать жизнь в домах. Почти в каждом доме — магазин с сувенирами, пестрыми шелковыми изделиями, японской посудой, железной утварью. Ресторанов почти не видно, их заменяют уличные харчевни, где за довольно большие деньги можно купить кусочек жареной рыбы и маленькую мисочку супа, в котором плавают лепестки морской травы. На европейский вкус это почти несъедобно, но голодные люди — рикши, грузчики, уличные торговцы, разносчики — толпой стоят у столиков, поставленных на улице и едва прикрытых парусиновым навесом.
Мы в центре взрыва атомной бомбы. Оглядываемся вокруг. Здесь уже тоже возникли маленькие домики, какие мы видели в Хиросиме. В огородах трудятся японки.
Нас везут к трем гигантским корпусам, где когда-то помещалась Медицинская академия. Мы встречаем здесь сторожа Сонода. Он пережил взрыв атомной бомбы, помнит все до мельчайших деталей.
Утром его вызвал надзиратель и приказал вырыть щель вдоль стены второго корпуса академии. До одиннадцати часов Сонода трудился не отдыхая, и он мог уже спрятаться в этой щели, если бы ему угрожала опасность. Правда, для этого пришлось бы чуть-чуть пригнуться, так как щель была глубиной в половину человеческого роста.
В одиннадцать часов пятнадцать минут утра над городом появились три самолета. Они кружили над портом, центром города, над заводами и, как казалось Сонода, над академией и главным образом над ним. Именно поэтому он залез в щель и чуть-чуть пригнулся. На поверхности земли оставалась только его голова. Примерно на четвертой или пятой минуте после появления трех американских самолетов раздался большой взрыв. Звук его не похож был на взрыв обычной бомбы — он напоминал скорее сухой треск. После этого пламя, подобно метеору, ослепило Сонода, и он упал на дно ямы, ничего не видя, ничего не слыша. Когда он поднялся — город был охвачен пламенем. Академия горела. Из огня выскакивали какие-то люди, полуобожженные, многие падали.
Нас подвели к высокому деревянному столбу, на котором была прибита большая доска. Черными буквами на желтом фоне на английском и японском языках было написано: «Над этой точкой взорвалась атомная бомба, и начался атомный век».
Мы стояли перед этой надписью и молчали. Неужели начало нового века, о котором мечтали поколения передовых людей, — здесь, в этой страшной трагедии? Неужели рубежом этого века будет августовский день 1945 года, когда самое великое открытие человеческого разума, оказавшееся в руках обезумевшего цивилизованного варвара, ядовитым, черным грибом выросло над японской землей? Нет, с этим человеческая совесть не может примириться.
— Если за одну минуту можно уничтожить город, — сказал американский офицер, — то нет никакого смысла что-нибудь строить. Никакого смысла! — повторил он убежденно.
— Но когда человек перестанет строить, он перестанет жить.
— Наш генерал говорит, — возразил офицер, — что человек вышел из пещер и вернется в пещеры. С этим ничего не поделаешь. Да, да, так считает наш генерал…
— И вы этому верите?
Молодой американский офицер помолчал, неторопливо закурил сигарету и коротко ответил:
— В нашей семье не было идиотов.
Потом, после долгой паузы, добавил:
— Интересно было бы приехать сюда лет через пятнадцать. Что здесь будет?
— Пожалуй, большие новые города — Хиросима и Нагасаки.
— А эту надпись о начале атомного века высекут на мраморе, — заметил офицер.
— Кто знает, может, ее вообще не будет.
Американец пожал плечами и ничего не ответил.
Мы едем к губернатору префектуры Нагасаки — Сугияма Соодзиро. Он принимает нас в большом кабинете уцелевшего дома префектуры, угощает зеленым чаем. Губернатор рассказывает, что только треть города пострадала от атомной бомбы: сгорели главным образом деревянные японские домики.
Он обращает наше внимание на судостроительную верфь Мицубиси, которая находится на берегу бухты Нагасаки. Верфь, как и прежде, до войны, выпускает корабли, и атомная бомба не повлияла на ее жизнь. Губернатор считает, что от атомной бомбы погибли в основном те, кто был застигнут в домах и не мог вырваться из пламени.
Теперь в Нагасаки уже открылись школы. Но подлинным бичом города является беспризорность. Мы видели на базарах, пустырях, в парках ребятишек, полуодетых, полуголодных, у которых нет ни родных, ни крова. Они живут в грязи, питаются отбросами. Целыми днями они возятся на задних дворах богатых домов или под окнами бараков, где живут американцы, выискивая на свалках остатки консервов, или корки хлеба, или картофельную шелуху.
Мы спросили губернатора, чем вызвана такая беспризорность..
— Это по всей Японии, — сказал Сугияма Соодзиро. — Пока у нас не хватает домов для этих детей. — И, беспомощно разведя руками, сокрушенно заканчивает: — Что я могу сделать? Я ведь совершенно бессильный человек.
— Хорошо бы выпить холодного пива, — замечает лейтенант Бредли.
Однако мы не торопимся и еще долго сидим с губернатором за круглым столиком, слушая его рассказ.
В городе большая библиотека, пять кинотеатров, два постоянных театра, много кабаре, которые открыты для американцев. Голод все еще уносит сотни человеческих жизней. Он, губернатор Сугияма Соодзиро, не может бороться с голодом, потому что во всей провинции всего двадцать восемь тысяч тйо пахотной земли.
— Что я могу сделать? — снова восклицает он. — Я совершенно бессилен!..
— Голодная смерть — обычное явление в Нагасаки, — заключает Сугияма Соодзиро.
Американский офицер встает и вновь напоминает:
— Пора выпить холодного пива.
Губернатор приглашает нас посетить судостроительную верфь и торпедный завод. На заводе, где делались торпеды, теперь выпускаются турбины и предметы хозяйственного обихода: весы, ножи, вилки, кастрюли.
Попадаем на этот завод уже после полудня. Нас встречает главный директор — Фукуда Иосидо, он показывает полуразрушенные цехи, гигантские корпуса без крыши, но слышен шум машин и станков: завод действует. Он подчинен судостроительной верфи Мицубиси, которая находится невдалеке; верфь выпускает маленькие суда.
Потом директор показывает цех, поврежденный атомной бомбой: здесь было разбито четыреста механизмов. Но двести очень нужных машин и станков удалось исправить и пустить в ход. Теперь здесь уже тысяча четыреста станков.
Фукуда был на заводе во время взрыва атомной бомбы. Он сидел в конторе и писал. После страшного грома Фукуда выбежал из своего маленького домика и увидел пылающие цехи и штабеля досок. На заводе был склад торпед; он оказался совершенно нетронутым. Из цехов бежали люди, одежда на них дымилась. Они сбрасывали ее с себя, а те, кто не успевал, падали и пытались о землю погасить охватившее их пламя. Потом они вновь вставали и бежали по направлению к бассейну, где столпились тысячи людей.
Фукуда был легко ранен оконным стеклом. Он перевязал свою рану и быстро начал обходить завод. К вечеру пожар был ликвидирован, и всю ночь они убирали трупы. Люди умирали главным образом от ожогов. А ожоги получили те, кто был на открытом, незащищенном месте. В цехах все уцелели. Фукуда показал нам только один цех, пострадавший, очевидно, от взрывной полны. Цех как бы пригнулся или даже накренился, как корабль во время сильного шторма. Так он стоит и сейчас. Директор утверждает, что американцы сохраняют его в таком виде для того, чтобы показывать всем туристам, приезжающим в Нагасаки, какая взрывная сила таится в атомной бомбе.
4 октября
Еще издали мы видим домик, украшенный маленькими японскими фонариками. Из открытых окон доносится музыка джаза. Поднимаемся на второй этаж. У входа солдат. Вдоль стен большого зала скамейки; на них сидят девушки, одетые в европейские платья и в японские кимоно. Нас знакомят с хозяйкой кабаре. Это японская артистка из Осака. Она приехала сюда, чтобы придумать какие-нибудь развлечения для американских солдат: они ведь так скучают! Девушки, которые сидят на скамейках, — постоянные танцовщицы в кабаре. Они должны танцевать с приезжающими сюда американскими солдатами или офицерами.
— Только танцевать, — подчеркивает хозяйка.
За каждый танец девушка получает от американца купон, который он должен купить при входе. Девушка, набравшая за вечер тридцать купонов, считается хорошей танцовщицей. Ведь этим самым она доказывает, что нравится американцам: ее приглашают чаще других. А есть девушки, которые просиживают целый вечер на своей скамеечке в тоскливом ожидании, не пригласит ли кто-нибудь ее.
Расспрашиваем девушек, что они делали до того, как пришли в кабаре. Одна отвечает, что училась в Осака, в университете, на третьем курсе литературного факультета. Другая только что закончила гимназию и не может найти применения своим знаниям — нет никакой работы. Никакой! Третья была на заводе, но теперь там всех женщин заменяют мужчинами, и она вынуждена была уйти.
— Ну и что же, весело вам здесь? — спрашиваем мы.
— Да ничего не поделаешь, приходится веселиться, — говорит одна из них. — Надо же как-то жить.
Девушки уже выучили десяток английских слов — для того, чтобы можно было хоть что-нибудь ответить американцам на их любезности или шутки во время танцев. Бой в белом костюме, совсем еще мальчик, бегает по залу с подносом — он предлагает стаканчики с холодным пивом; американцы угощают девушек, с которыми танцуют. Это считается вершиной галантности, и танцовщицы в таких случаях долго кланяются и благодарят своих кавалеров. Так продолжается до одиннадцати часов вечера. Потом солдат у входа нажимает звонок, гасится свет, и все должны покинуть кабаре.
Приехавшие с нами американские офицеры объясняют:
— Мы и в Америке веселимся так же. Только туристам там показывают фешенебельные рестораны, прекрасные увеселительные места, а средний американец туда не ходит. Обычно мы проводим время в кинотеатре, в барах или кабаре подобного типа, с той только разницей, что там танцуют не японки, а американские девушки. Там приятнее, — заключают американцы.
Мы идем по ночному городу, все улицы ярко освещены. До поздней ночи японцы торгуют. В маленьких лавчонках вы можете купить кимоно или какой-нибудь сувенир, связанный с атомной бомбой, можете съесть миску похлебки или выпить вина. В узеньких переулочках, куда не может пролезть даже американский «джип», под окнами на тротуарах размещаются бездомные люди. Они спят на раскаленном за день камне, положив под голову мешочек со своим бедным скарбом. Встречаются нищие; они еще издали протягивают руку и, получив пол-иены, опускают голову до самой земли, становятся на колени и так продолжают стоять до тех пор, пока мы не исчезаем в другом переулке.
Попадаем в храм. Монах объясняет, что это буддийский храм и сюда японцы приходят, чтобы перед сном напомнить о себе богу. Мы наблюдаем, как быстрой походкой три женщины идут к большой чаше-курильнице, за одну иену покупают десяток свечей, сделанных из морской травы, тут же зажигают их и, встав на колени, произносят короткую молитву. Потом они поднимаются и такой же быстрой походкой идут к выходу.
Некоторые из них задерживаются в саду, прилегающем к храму, где каждое дерево и каждый кустик считаются священными. Они приносят с собой крохотные бумажки, на которых иероглифами пишут свои желания, мечты и просьбы, обращенные к богу. Тонкой ниточкой, вымытой священной водой, тут же, у входа в храм, они привязывают к священным веткам эти бумажки-желания. Минуту или две стоят на коленях перед ними и затем уходят, полные иллюзий, что за ночь, пока они спят, их мечты и жалобы дойдут до вершителя судеб. И тогда изменится их жизнь. Я спросил у монаха:
— О чем же они просят бога, все эти люди?
— Они просят о многом, — неодобрительно ответил мне монах.
— Все-таки, о чем же?
— Слишком о многом они просят, и слишком многого они хотят, и поэтому не все, конечно, сбывается, — не всякое желание даже бог может удовлетворить.
5 октября
Вечером сидим в саду и в безмолвии наблюдаем за звездным небом над островом Кюсю. Теперь уйти бы пешком, через всю Японию, домой в Москву.
Мысли наши уносятся туда, к родной земле, но их прерывает басовитый окрик лейтенанта Бредли:
— Бой-сан, холодного пива!
Мы встаем и уходим в глубь сада.
— Вы не можете там идти, вы не должны, господа! — кричит нам вслед лейтенант Скуби.
Но мы не слушаем его. Мы просим лейтенанта Скуби передать в американский штаб, что все же вынуждены были покинуть американцев, переселиться в японскую гостиницу и с этого дня передвигаться только в японских поездах.
Мы попросили лейтенанта Скуби передать также, что преграды, которые нам ставит Джиту, несовместимы с понятиями о свободе печати и демократии, которыми так кичатся американские дипломаты.
— Эта поездка, — подчеркнули мы, — только показала нам Америку в ее неприкрытом и довольно непривлекательном виде, если только можно американцев в Японии отождествлять с самой Америкой.
Офицеры выслушали нас с недоумением, но все же попытались превратить все это в шутку. Однако мы уверенно направились к выходу, на ходу обронив:
— Мы уезжаем в Осака, а вы можете оставаться…
Очевидно, этот «демарш» повлиял.
На следующий день майор из Джиту сообщил, что все наши желания будут выполняться и все, что мы хотим видеть, будет нам показано. Американские офицеры больше не будут вмешиваться в нашу жизнь. Единственно, что Джиту хочет сохранить, — это непрестанное сопровождение нас «в целях безопасности», заметил майор.
О, эта пресловутая «безопасность»! Как много бед принесла она людям.
Мы приехали на вокзал, и вскоре появились американские офицеры. Вагон с экзотическим названием «Оскалуза» был уже прицеплен к поезду Нагасаки — Осака. Маленькая победа над Джиту все же была одержана, и, чтобы отметить ее, мы извлекли из чемодана далеко спрятанную бутылку русской водки.
Поезд мчался по ночной Японии. Мы сидели в своих купе в страшной духоте. В эти знойные октябрьские дни и ночи мы впервые ощутили, что жажда больше изнуряет и ослабляет, чем голод. Не хотелось ни обедать, ни ужинать, Мы включили вентилятор, но и он не помог.
В эту ночь мы долго не могли заснуть. В коридоре непрерывно маячила высокая фигура полуодетого лейтенанта Бредли; он то заглядывал к нам в купе, проверяя, спим ли мы, то останавливался у окна. Очевидно, он дежурил, или, может быть, нам это казалось. Изредка он замечал:
— Хорошо бы теперь выпить холодного пива. Как же мы не позаботились об этом!
11 октября
Утром приехали в Осака.
Огромный город, второй по величине в Японии, поразил нас своей шумной и многообразной жизнью. «Вы не увидите Осака — это мертвый гигант», — сказал мне как-то еще в Токио американский генерал. Теперь мы убедились, что гигант оживает. С утра мы осматривали город. Как ни странно, но роль гида у нас выполнял солдат Эмпи — американской военной полиции. Нам объясняли, что он хорошо знает город и поэтому ему поручен этот почетный и важный труд — сопровождать нас во время поездки по городу. Теперь мы уже двигались на шести «джипах», хоть сами размещались в одном. Впереди автомобиль Эмпи, за ним «джип» майора Джиту, встречавшего нас на вокзале в Осака, за ним наш «кар», а позади еще три автомобиля с американскими офицерами. Осака — деловой и промышленный центр Японии. Почти все крупные японские газеты имеют вторые редакции и печатаются в Токио и Осака. Именно в этом городе мы впервые почувствовали, что монополистическая Япония, охваченная шоком в дни поражения, в период катастрофы, теперь как бы вновь оживает, ощутив чью-то поддержку. Уже торгуют универсальные магазины. На фабриках и заводах идет так называемый подготовительный период к выходу на мировой рынок. У массивных и модернизованных японских банков выстроились комфортабельные автомобили. Приводятся в порядок гостиницы. В приемных Мицуи, Мицубиси и Сумитомо, там, где определялась судьба Японии, ждут гостей из Америки. Над городом поднимается дым из заводских труб. Словом, деловая и экономическая жизнь Осака как бы вырывается из «мертвой зоны».
12 октября
В городе Осака мы познакомились с гигантским «царством дзайбацу». Люди, которых теперь называют «дзайбацу», владеют всеми богатствами, промышленной мощью и реальной властью в Японии. Точный перевод слова «дзайбацу» — финансовая клика. Четыре феодальные семьи — Мицубиси, Мицуи, Сумитомо и Ясуда — появились на политической арене Японии еще во второй половине XVII века. Они превратились в империалистические монополии, пользуясь государственной помощью и всемерной императорской поддержкой. Дешевый труд рабов способствовал обогащению дзайбацу. Агрессивные войны в Китае, которые полвека вела Япония, показали всему миру главные пути, избранные владыками Мицуи, Мицубиси, Сумитомо и Ясуда для укрепления своего могущества.
«Дворцы дзайбацу» создавались кровью и потом народов, а за последние сто лет к этим дворцам переместился центр всей политической и экономической жизни Японии.
— Что же теперь делают дзайбацу? — спросил я у Нагама Удзо, крупного экономиста, человека, близкого к дому Мицубиси.
Мы сидели в большой гостиной, обставленной в японском стиле, или, вернее, никак не обставленной, потому что там не было ни мебели, ни вещей. Только в углу на маленьком столике из черного дерева лежали наши шляпы, а на белоснежные циновки были брошены плоские подушки с замысловатой вышивкой. Они-то и заменяли нам кресла.
Хозяин отпил глоток подогретого японского пива из крохотной рюмки и ответил:
— Три человека стремились к объединению Японии: Ода Нобунага, Тойотоми Хидейоси и Токугава Изясу. Но цель эта была достигнута лишь при Токугава Изясу. Кто-то удачно сравнил характер этих трех людей в стихотворении типа «Хайку». Темой стихотворения послужило отношение каждого из них к кукушке, которая никак не могла начать петь. Ода Нобунага сказал: «Если кукушка не поет, убейте ее». Тойотоми Хидейоси в свою очередь сказал: «Если кукушка не поет, заставьте ее петь». А Токугава Изясу сказал: «Если кукушка не поет, давайте подождем, пока она запоет».
Дзайбацу идут теперь по пути Токугава — они ждут.
На следующий день мне передали родовой устав дома Мицуи. Этот устав принят и узаконен в 1900 году и до сих пор сохраняет свою силу. Я привожу его почти дословно, так как он помогает осмыслить роль дзайбацу в современной экономической и политической жизни Японии.
«Сфера рода Мицуи ограничивается пределами следующих одиннадцати семей: Мицуи Хатироэмон, Мицуи Мотоноскэ, Мицуи Гэнэмон, Мицуи Такаясу, Мицуи Хатиродзиро, Мицуи Сабуроскэ, Мицуи Мататаро, Мицуи Мориноскэ, Мицуи Такеносуке, Мицуи Ионоскэ, Мицуи Токуэмон; члены рода обязаны соблюдать учение родоначальников, быть в дружественных отношениях друг с другом, пополнять свои знания, стремиться к укреплению своей семьи. Вся личная, общественная, политическая и экономическая жизнь членов рода обсуждается и утверждается на собрании родственников; члены рода обязаны заниматься предприятиями и фирмами по особым уставам, по очереди осматривать положение каждого из них и докладывать собранию родственников. В том случае, если кто-либо из них совершает или собирается совершить рискованное действие, надо созывать собрание родственников как можно скорее; собрание родственников, или «додзокукай», состоит из глав вышеназванных одиннадцати семей Мицуи. Президентом на собрании является глава центральной семьи рода. Собрания созываются раз в месяц. Там обсуждаются и решаются следующие проблемы: наследование, бракосочетание или развод кого-либо из рода Мицуи; прибыли, дивиденды, различные запасные фонды, годовые расходы отдельных фирм и заводов, надзор над резервными фондами, распоряжение общим имуществом, подробное обсуждение бюджетов каждой семьи рода. Все собрания родственников являются секретными. Исполнительным органом собрания является секретариат, который осуществляет все, что род считает нужным; в случаях бракосочетания кого-либо из членов рода Мицуи надо обязательно разрешение собрания родственников. В том же порядке обсуждается и решается вопрос об опекунах, наследстве и личном имуществе. Все фонды разделяются на следующие категории: общий фонд, запасный фонд, резервный фонд, фонд для издержек, фонд для потомства; в том случае, когда родственники нарушают устав, применяются различные наказания. Если почему-либо изменяется государственная система Японии, устав может быть изменен, но при этом полностью сохраняются основные принципы рода великого дома Мицуи».
Этот устав до сих пор не изменен. Очевидно, дом Мицуи считает, что и в государственной системе Японии ничто не изменилось. Такой же устав есть и в доме Мицубиси, Сумитомо, во всех концернах, которые в Японии называют дзайбацу.
В сущности, дзайбацу и теперь продолжают находиться на своих прежних стратегических позициях. Те, кто изучает Японию не по разрушенным улицам Токио или Осака, не по внешним признакам, на которые с особенным рвением наталкивают американские гиды всех приезжающих в Токио, а по более глубоким и серьезным факторам, те могут убедиться, что в «царстве дзайбацу» ничто не изменилось. До сих пор Япония владеет современной промышленной машиной, которая уже семь раз в течение полувека была причиной и средством японской агрессии. И эта машина все еще находится в руках тех, кто подготовил и развязал агрессию, — в руках дзайбацу. Теперь они с надеждой заглядывают в будущее — они пережили самый критический и тяжелый период, но уже встали на путь возрождения.
Есть нечто общее в экономической и политической судьбе Японии и Германии. Как известно, грозы и бури 1848 года не уничтожили феодализм в Германии, а революция Мейдзи в 1867 году сохранила феодальные устои в Японии. Германия вступила в двадцатое столетие со своими юнкерскими, а Япония — со своими самурайскими традициями. В этих государствах возникли крупные концерны, которые господствовали во всей экономической жизни: Круппы и «Фарбениндустри» в Германии, Мицуи и Мицубиси в Японии. В XIX веке Мицуи оказали финансовую помощь императорскому двору в период переворота Мейдзи; они уничтожили остатки власти сегуната и посадили на трон пятнадцатилетнего Мацухита, который после смерти был назван именем Мейдзи. Капиталовложения в императорский дом оказались взаимно выгодными. Трон из благодарности к дому Мицуи дал щедрые прибыли из национального богатства всем этим финансовым магнатам. Дому Мицуи были переданы права на горные разработки, концессии, леса и заводы. Все экономические ресурсы Японии стали монопольной собственностью Мицуи, Мицубиси, Сумитомо, Ясуда. Императорский двор за семьдесят пять лет после реставрации, то есть за время царствования Мейдзи, Тайсе и Сева, превратился в богатейшую в мире династию, которая владеет акциями Мицуи — Мицубиси. Когда американский штаб делает все возможное для сохранения тенноизма, он тем самым укрепляет всю систему дзайбацу, которую он якобы должен подорвать.
Но вернемся к аналогии между Германией и Японией.
Дом Круппа создал в 1870 году вооружение для Вильгельма I в его войне против Франции. А в 1914 году Крупп оказал такую же услугу кайзеру Вильгельму II. После поражения Германии в первой мировой войне Крупп и «Фарбениндустри» сохранили свою мощь, не было даже пародийного суда, — во всяком случае, было сделано все возможное, чтобы сберечь эти концерны. Так же, как Япония в 1945 году, Германия после 1918 года оказалась в экономическом кризисе, и Америка возродила военный потенциал Германии, вновь оживила заводы Круппа, дала возможность всем немецким дзайбацу укрепить их концерны, банки и экономические институты и тем самым подготовила Германию к новой войне. Крупны и «Фарбениндустри» нашли Гитлера, для того чтобы продолжить то, чего не закончил Вильгельм, то есть борьбу за передел мира. Вскоре слабая, подорванная войной Германия превратилась в вооруженную державу, и Гитлер бросил мир в огонь второй мировой войны.
Теперь эти трагические страницы истории лежат перед нами, залитые кровью 50 миллионов павших воинов и слезами вдов и сирот.
И все-таки дзайбацу полагают, что они дождутся, когда «кукушка запоет». Кто знает, может быть, после этого они вспомнят о большой рождаемости на японских островах, о жизненном пространстве, о колониях.
И они вновь захотят повести миллионы простых людей на смерть.
16 октября
С большим трудом удалось проехать на текстильную фабрику «Канэбо». Шесть американцев шли за нами, как тени.
Нас познакомили с главой фирмы «Канэбо». Она объединяет хлопчатобумажные фабрики Осака, Кобэ и Токио. Это одна из старейших и крупнейших фирм в Японии. До войны дешевые ткани «Канэбо» успешно конкурировали на мировых рынках с американским и английским текстилем. Это, пожалуй, одна из могущественнейших текстильных компаний, которая доставляла немало хлопот всем мировым торговцам хлопчатобумажными тканями.
Курати Сирао, владелец фабрики «Канэбо», принимает нас в большом, роскошном кабинете. Секретарь, низко кланяясь, приносит ему зубочистку — хозяин только что пообедал. Этот маленький толстенький человек с французскими усиками весел и бодр, он произносит фразы с какой-то ленивой усмешкой. В общем, он производит впечатление человека, у которого дела идут успешно. В отличие от директора заводов Мицубиси в Нагасаки он не скрывает от нас своего блистательного будущего. Он даже с гордостью демонстрирует свою фабрику, построенную по последнему слову техники.
Курати уже как будто ни с кем не хочет конкурировать: люди нуждаются в тканях, и он идет им на помощь. Для этого заключен договор с американскими текстильными компаниями, — о, там, в Америке, его давнишние друзья! Это порядочные и деловые люди. Они дают ему хлопок, а он поклялся им, что будет выпускать ткани только из их хлопка. Курати передал им даже монопольное право поставлять хлопок для фабрик «Канэбо». В обмен на это он должен посылать в Америку все ткани, выпускаемые на его фабриках. Все, до последнего метра, должно пойти в Америку по дешевой цене. Курати признает, что для него это был единственный выход, иначе пришлось бы закрыть фабрики, объявить о смерти фирмы, которая существует уже полвека. Ведь слава о ней гремела, да и теперь гремит во всех дальневосточных странах. Правда, до войны у него было сто тысяч рабочих, а теперь лишь семьдесят пять тысяч, но фабрики постепенно расширяются, или, вернее, оживают. Фирма «Канэбо» уже получила из Америки семьдесят тысяч кулей хлопка. Его только смущают цены, но все же он надеется, что не будет в убытке.
— Я деловой человек, — заключает Курати, — и понимаю, что американцы пришли в Японию, а не наоборот.
В цехах фабрики «Канэбо» в Осака мы убеждаемся, что дела у Курати действительно идут хорошо. У него есть основания быть в веселом расположении духа. У гигантских чанов, где промывается холст, у барабанов, где наматываются нити, у ткацких станков, в сортировочных цехах, — всюду мы видим только женщин и детей. На фабриках «Канэбо» и до сих пор женщина по закону должна получать половину жалованья по сравнению с мужчиной. Ткач-мужчина получает четыреста восемьдесят иен в месяц, а женщина — всего двести сорок иен, хотя делает она то же и трудится столько же, сколько и мужчина, а порой даже лучше и больше, чем мужчина. Дети получают четверть жалованья по сравнению с женщиной, то есть шестьдесят иен в месяц. Директор фабрики Окада, сопровождавший нас, утверждал, что всем этим детям не меньше чем по восемнадцати лет, но мы довольно легко установили, что самому старшему из тех тысяч детей, которых мы видели на самых тяжелых работах, пятнадцать лет, в большинстве же это десятилетние и двенадцатилетние дети.
Лейтенант Бредли смущен, он даже спрашивает у директора:
— Как же вы это допускаете?
Но его друг, лейтенант Скуби, успокаивает его:
— Вы разве видите это впервые? Плохо вы еще знаете Японию. Так всюду, лейтенант!
Как они попали сюда? Почему дети все еще продолжают обогащать владык дзайбацу? Не раз за последние десятилетия мир возмущался феодальными, средневековыми условиями труда на японских фабриках. Теперь американцы относят это за счет «тайн японской психики». Они будто бы иначе не могут жить, у японцев будто бы дети привыкли трудиться. Между тем дети с восьми лет идут на фабрики не из любви к Курати и не по привычке. Этих детей просто продают хозяину на десять лет. Курати не хотел бы называть это столь грубо — «куплей»: он ведь заключил «контракт» с родными. Они подписали его по доброй воле, никто их не принуждал. Никто. Впрочем, была одна сила — голод. Но Курати о ней умалчивает.
Пользуясь детским трудом, фирма «Канэбо» могла до войны легко конкурировать с любой американской или английской фирмой и может сейчас по дешевым ценам отправлять свои ткани в Америку. Нет, Курати Сирао не прослывет банкротом. Он сведет концы с концами…
— Как вы живете? — спрашиваем мы у детишек.
Они обступают нас тесным кольцом и, перебивая друг друга, отвечают:
— Мы сейчас не должны говорить. Но вот приходите к нам вечером туда… — И они показывают на приземистый продолговатый дом, где Курати оборудовал для них жилье.
Теперь и американцы заинтересовались. Я даже замечаю в них кое-какие перемены: они все чаще молчат, задумываются, — неужели они впервые сталкиваются с действительностью? Они говорят, что тоже хотели бы посмотреть, как живут эти детишки и те девушки, которые, стоя по колено в воде, перебирают холст в чанах.
Нас ведут в бараки, которые занимают почти всю улицу. Бараки разделены подвижными стенками — «сьодзи», образующими квадратные комнаты: пять метров в ширину и шесть метров в длину. Полы комнат покрыты циновками. Больше абсолютно ничего в них нет. Даже учитывая полный отказ японцев от мебели, от кроватей и гардеробов, столов и стульев, поражаешься, что в этих общих комнатах девушки и дети лишены самых элементарных и необходимых, даже с японской точки зрения, вещей. У них нет кимоно или какого бы то ни было праздничного платья. Они еще не заработали: ведь они трудятся только три года. Но они не собираются покупать себе кимоно, даже если у них и будут деньги. Теперь в Осака уже не носят кимоно. К тому же в деревне семья голодает и ждет помощи. Так рассуждает мальчик двенадцати лет — Томаси.
В каждой комнате — их размер почти одинаков — живут двадцать пять девушек. Они спят, как и все японцы, на полу. Но не на тюфяках, а просто на циновках, прижавшись друг к другу. У них есть подушечки и старенькие ватные спальные кимоно. Их выдает фабрика. Дети спят на широком и тонком ковре, покрывающем циновки. У них нет ни одеял, ни белья. Они полагают, что все это будет лет через десять. Пока же они живут надеждами.
В пять часов утра рабочих поднимают. Они должны до ухода на фабрику вычистить кимоно, сдать их надсмотрщику — это их безраздельный властелин, — убрать свою комнату, зайти за маленькой мисочкой жидкого супа из морской травы, которая выдается им на день. Рис — конечно, не первосортный и даже не второсортный, потому что лучший рис всегда сдается помещику или священнику храма, — они получают раз в неделю.
В шесть часов утра начинается трудовой день. К вечеру рабочие вновь собираются в своих бараках. Они лежат на полу усталые, молчаливые. Иногда надсмотрщик позволяет им покинуть двор фабрики, — это бывает примерно раз в две недели. Тогда они идут в ближайший парк или просто на улицу кинотеатров. Есть такая улица в Осака. Там демонстрируются главным образом американские фильмы, но девушки довольствуются лишь картинками на витринах. Они не могут ходить в кинотеатр; две иены за вход — это для них слишком дорого.
Девушки мечтают о каких-то лучших днях. Должны же они когда-нибудь наступить, люди не могут так долго жить.
— А какие это «лучшие дни» в вашем представлении? — спрашиваю я.
Они не сразу могут ответить. Им надо подумать, каким будет лучший день. Но все же все они сходятся на том, что самым счастливым был бы день, когда в часы, свободные от работы, им разрешили бы ходить куда угодно. И если можно было бы хоть за год собрать денег на простенькое бумажное платье. И, наконец, вершина счастья — это кусочек рыбы, конечно, не каждый день, а раз в неделю. И возможность ходить в кинотеатр.
— Вот, пожалуй, все…
Да, больше они ничего не хотят. Они, правда, мало верят, что такое время наступит, но все же никто не может отнять у них право надеяться.
Я осматриваюсь вокруг и в вечерней мгле вижу притихших американских офицеров. Они тоже прислушиваются к рассказам девушек с фабрики «Канэбо». И, кажется, они слегка удивлены. У меня создается впечатление, что и они-то сами впервые по-настоящему познают Японию, в которой живут уже почти год.
Мы покидаем фабрику «Канэбо», удивляясь, как могла Япония на фабриках с передовой техникой и с машинами, созданными мировой технической цивилизацией, сохранить у этих машин феодальный труд и феодальные условия жизни.
22 октября
Это были дни, когда мы жили, двигались, наблюдали, встречались с людьми по своему усмотрению, не считаясь ни с чьими запретами. Лейтенант Скуби нам уже не говорил испуганно и торопливо: «Нет, нет, мистеры, вы не можете там идти».
Он только озирался по сторонам, как бы его не увидели в этих запретных местах — японских театрах, кино, парках, кафетериях, поездах. И нам кажется, что мы уже приблизились к нашей цели: перед нами как бы открылась современная Япония.
В тот же день мы ушли в японский театр. Два американских лейтенанта, Скуби и Бредли, все же опередили нас. У входа в театр уже ждал «джип» Эмпи. Солдат американской военной полиции пропустил нас в японский театр. Нет, он уже не выкрикивает «оф лимитс»! Теперь белая каска солдата с большой черной надписью «Эмпи» маячит все время в проходе, там, где мы сидим.
Это театр для японцев, но на сцене нет японского искусства: это американское ревю. Японские певицы, одетые в европейские платья, поют американские песенки на японском языке. Японские танцовщицы в коротких платьицах очень неуклюже танцуют фокстроты и танго. Между пением и танцами нашему вниманию предлагается скетч на японском языке, действующими лицами которого опять-таки являются или американцы, или англичане. Потом зрителям демонстрируют американский фильм из жизни ковбоев или гангстеров. Такой сеанс длится два с половиной часа.
Мы уносим отсюда странное впечатление, будто Япония всеми силами старается отбросить от себя японское искусство. Нам даже показалось, что мы только что побывали в обыкновенном американском театре обозрений. Только японские лица, абсолютно равнодушные ко всему, что происходит на сцене, возвращают нас к действительности.
Заходим к директору театра, благодарим его и спрашиваем:
— Почему вы изгнали из театра японское искусство? Мы услышали у вас плохие американские песенки и увидели плохие американские танцы.
— Ах, знаете, — ответил он, — такое время! Вам нужно побывать в театре Кабуки, это классический японский театр. Только там еще сохранилось японское театральное искусство.
Мы поехали в театр Кабуки.
У входа — толпа. Мы с трудом пробиваемся в зал. Нас усаживают на свободные места. В зале душно, но никто не обращает внимания на жару. В театр Кабуки идут как на праздник. Все здесь кажется новым — и люди, сидящие в зале, и яркие огни, которые не гаснут даже во время действия, и древний орнамент на занавесе, подготовляющий зрителя к трагической истории, которая будет разыграна на сцене.
Под стук барабана открывается занавес. Сюжет трагедии взят из древней истории Японии. Артисты выходят на сцену по двум узким помостам-дорожкам, пересекающим весь зал. Эти дорожки известны в истории театрального искусства под названием «ханамити» — дороги цветов.
В маленьком театрике Каварасакидза была впервые устроена деревянная тропа, пересекающая зрительный зал и упирающаяся в сцену. Тропа была предназначена специально для того, чтобы на ней раскладывали подношения актерам. С тех пор «ханамити» стала незаменимой и неотъемлемой частью сцены.
По этой дорожке выходят актеры, одетые в черные кимоно, они кланяются зрителям и начинают танцевать.
На сцене почти нет декораций, только циновки — обычные японские «татами». Актеры произносят свои, монологи, останавливаясь где-то в середине зала, на «ханамити» — дороге цветов. Они говорят нараспев, какими-то неестественными голосами, напоминающими голоса чревовещателей. Театр Кабуки дает нам возможность проникнуть во внутренний мир актера, в его душевные переживания, его мысли, и, если режиссеру кажется, что игра не в состоянии передать все, что чувствует и должен чувствовать герой, он вводит в спектакль оркестр и хор.
Оркестр состоит из старых японских инструментов — сямисяне. Хор поет такими же утробными голосами. Он рассказывает зрителю о том, что переживает и думает в это мгновение актер, или, вернее, герой трагедии. Роли женщин играют только мужчины.
Мы уходим за кулисы, чтобы посмотреть, как крупнейшие актеры Японии гримируются, одеваются, как пожилые люди превращаются в молоденьких гейш.
Меня сопровождал театральный режиссер. Он заглянул в уборную актера и, убедившись, что никому не помешает, снял башмаки и вошел. Там перед зеркалом подушечка, на которой сидит, поджав под себя ноги, артист, а сбоку — столик с письменными принадлежностями и столик с гримом. Актеры гримируются так, что их грим похож на маски.
В театре Кабуки грим доведен до высокого искусства, и здесь больше, чем где бы то ни было, грим-маска вводит нас в мир театральных условностей. По гриму, по его цвету и формам, даже по отдельным черточкам маски зритель угадывает характер героя, его наклонности, его место в театральном действии.
Актера одевают. Он стоит абсолютно неподвижно. На ноги надевают старинные гэта — деревянную обувь; подают кимоно, повязывают поверх него широкий пояс-оби; накладывают на лицо толстый слой грима; надевают на лысую голову роскошный парик — старинную женскую прическу. Двое слуг покрывают гримом продолговатые, жилистые, старческие руки, постепенно превращая их в белоснежные руки юной девушки.
На сцене актер изображает молодую красавицу, дочь князя, который погиб на войне. На ней хочет жениться феодал, с которым этот князь дрался и от руки которого он погиб. Мать девушки, старуха княгиня, не хочет отдавать свою дочь за того, кто убил ее отца. Но дочь любит феодала, и любовь примиряет мать. Она становится перед феодалом на колени и застывает в такой позе на десять минут. Как известно, в театре это целая вечность.
Десять минут хор и оркестр «помогают» нам осознать, какими сложными путями дошла эта гордая старуха до тяжелого для нее смирения. Повторяю: хор поет так, как теперь уже в Японии не поют, — какими-то неестественными голосами. Но весь зал захвачен развивающейся на сцене трагедией. Люди плачут, взволнованные игрой актеров, жесты, мимика, движения которых выверены и очерчены математически точно.
И десять минут уже не кажутся нам вечностью.
Потом старуха мать встает, и на сцену выбегают двое в черных кимоно, поправляют на ней платье, убирают подушечки, на которых она стояла на коленях, переносят эти подушечки поближе к феодалу, передвигают боковую часть сцены, превращая обычную комнату в сад. Все это делается на глазах у зрителя, который к этому привык.
Когда я спросил у моего соседа, кто это, он мне ответил:
— На них не надо обращать внимания, их нет на сцене.
Зритель серьезно убежден, что их нет на сцене, хотя к ним присоединяются еще трое, тоже в черных кимоно и в черных масках. Они помогают превратить комнату в сад. Эти актеры, которых называют невидимками, для того и носят маски, чтобы лица их никого не смущали. Зритель не должен замечать, как они поправляют костюм героя или дают ему глоток воды, когда он закашляет, как они перетаскивают декорации.
Но я не могу не следить за ними и вижу, как их руки создают на сцене сад. Я все время слежу именно за этими людьми в черных масках.
В тот день спектакль в театре Кабуки заканчивался маленькой пьесой, посвященной истории скульптора, который, полюбив гейшу, создал ее прототип из дерева. Своей любовью скульптор вдохнул жизнь в мертвую деревянную куклу, и она ожила.
Мы видим актера на сцене в полной неподвижности. Пока это только деревянная скульптура. Его мертвая неподвижность захватывает и нас. Мы поражаемся умению владеть своим телом и лицом. Потом актер оживает и под музыку сямисяне начинает танцевать старинный японский танец, почти целиком заимствованный из средневекового театра «Но». Этот танец нам кажется наивным и даже неграциозным. Но он требует большого искусства — танец построен на угловатых, чрезвычайно скупых жестах, поворотах головы, наклонах тела.
Скульптор передает актеру, играющему гейшу, зеркало, что по японским понятиям означает душу женщины. И фигура становится на наших глазах кокетливой, лукавой, нежной. Актер ведет зрителей по сложному лабиринту своего искусства, все аплодируют ему, и мы не можем не присоединиться.
23 октября
Возвращаемся на автомобилях в Киото. Там нас встречает уже знакомый капитан Лаури. Он очень предупредителен и вежлив.
— Ну вот, мы, кажется, вам все показали, — сказал он.
— Нет, еще не все, — теперь мы хотели бы вернуться к храмам.
— Вы же так их избегали? — удивился лейтенант Скуби.
— Да, но нас интересуют не только храмы, а главным образом синто.
— Ну что ж, синто так синто, бог с вами, — сказал он.
И мы уехали в старинный синтоистский храм «Ясакуни-Дзиндзя», к его главе — священнику Такахара Иоситада.
О’Конрой в своей книге «Японская угроза» писал, что синто — «это скорее культ, чем религия, скорее сознание и представление о действительности, чем вера. Если бы синтоизм был сведен до уровня религии, он был бы приравнен к буддизму и христианству. Он стал бы одной из трех религий в Японии и потерял бы свой престиж. Глава синто — живое божество, верховный жрец, прямой, кровный потомок богини солнца, воплощенный в лице императора». Като Генчи, автор «Учения о синто», описывает этот культ как «своеобразный религиозный патриотизм японского народа, заключающийся в прославлении своего императора, центра всего вероучения, как своеобразную японскую политическую философию, как «могущественную политическую машину, призванную защищать существующие в стране институты. Какехи Катсухико, другой теоретик синто, уверяет даже, что, пока живет синто, будет существовать и Япония, умрет синто — погибнет Япония. Синтоизм может быть только в Японии, это культ племени Ямато, а страна Ямато — это синоним Японии.
Пройдемте же в храм синто «Ясакуни-Дзиндзя».
Маленький худощавый священник Такахара Иоситада встретил нас у входа в храм. В знак уважения к гостям он опустился на колени и пригласил пройти в его жилые комнаты. Но прежде всего надо было снять обувь у входа и надеть мягкие войлочные туфли. В жилых комнатах священника меня вновь поразило полное отсутствие каких-либо вещей. Это скорее не жилая комната, а большой пустой зал, покрытый мягкими белоснежными циновками. В дальнем углу разбросаны маленькие подушечки.
Такахара Иоситада провел нас туда, предложил сесть. Нам пришлось опуститься на эти подушечки, поджав под себя ноги. В таком положении мы просидели почти до сумеречных часов, но беседа была оживленной, и никто не замечал, как проходит день. Изредка к нам подходил монах в белом платье и угощал нас зеленым чаем или квадратными кусочками мармелада, который изготовляется в этом же храме.
В таких случаях священник, который является одним из идеологов синтоизма в Киото, да, пожалуй, и во всей Японии, умолкал и наблюдал за каждым движением монаха, делал ему замечания или поправлял его жесты, добиваясь точного и педантичного выполнения всех необходимых поклонов, поворотов головы, взмахов руки, то есть всех тех ритуалов чайной церемонии, которым священник, очевидно, придавал так много значения.
Американский лейтенант Бредли с первых же минут заявил, что сидеть на корточках он не намерен. Вскоре он сообразил, что подушка создана для того, чтобы на нее класть голову, и после короткого раздумья растянулся позади священника и заснул.
Итак, мы расположились на своих подушечках и попросили рассказать об одном из древнейших синтоистских храмов Японии.
Такахара Иоситада прежде всего подчеркнул, что он не является главой синтоизма в Японии. Всеми синтоистскими храмами управляет главное бюро, президентом которого является князь Такацукаса, а он, Такахара Иоситада, только его помощник. Священник передал нам заранее заготовленную и отпечатанную на английском языке историю храма «Ясакуни-Дзиндзя». Привожу этот наивный мифологический меморандум почти полностью:
«Ясакуни-Дзиндзя», который в Японии более известен под названием «Гион-сан», был освящен еще в древние времена. Этот храм был основан еще раньше, чем город Киото, который существует уже более тысячи лет.
«Гион-сан» в настоящее время является центром поклонения восточных исповедников и монахов, но в то же время он привлекает тысячи пилигримов, которые приходят сюда со всех островов Японии. В этом храме обоготворяется старший бог из всех богов Сусано-но-микото — он управляет землями и звездами. Он был младшим братом Аматерасу омиками — богини солнца, которая является родоначальницей японского народа. Каждому японцу известна легенда о громадной змее, которую убил Сусано-но-микото. Тем самым он спас жизнь молодой крестьянской девушке. За храбрость он обоготворяется крестьянами. Он также всеми уважаем как божественный поэт, так как он впервые принес в Японию стихи, полные волнующего аромата. Этот бог также известен как бог-медик, так как он освободил город Киото от страшной эпидемии.
Есть известная легенда о том, как Сусано-но-микото путешествовал по южной Японии и забрел в какой-то дом, чтобы переночевать. Хозяин дома был человек богатый, но он отказался принять путника. Однако его младший брат, почти бедняк, но добрый человек, пожалел бога и даже угостил его вареным просом. Бог по достоинству оценил благодеяние этого сердечного японца и обещал ему свое покровительство на вечные времена. Потом, когда в этом городе вспыхнула эпидемия чумы и лихорадки, только семья этого доброго крестьянина была спасена — все остальные погибли.
Этого доброго человека звали Сомин Сёрай.
И даже теперь, когда японские крестьяне приходят в наш храм на праздник, они все носят на своих кимоно талисман с надписью: «Я — потомок Сомина Сёрай».
Сусано-но-микото был также наделен свирепостью и своеволием, но он нашел в себе силы приобрести божественный характер, переделав свою грешную натуру, и тем самым открыл людям путь к искуплению. Таким образом, он показал всему миру образец самовоспитания и обновления жизни.
Этот бог еще уважается как основатель японской этики.
В средних веках, когда феодалы боролись друг с другом, жизнь и занятия жителей Киото были тесно связаны с «Гион-сан», так как люди селились, трудились, находили приют у подножия этого храма.
Если вы изучаете историю этого древнего и великого города, то вы должны знать, что храм «Гион-сан» сделал очень много для прогресса цивилизации в Киото.
Праздник этого храма совершается ежегодно. Процессия Микоси является великолепной и веселой. Эта процессия отправляется из храма 17 июля на рассвете и возвращается 24 июля после захода солнца. Движущиеся сцены — «хоко» — сопровождаются танцующими людьми в масках, и по пути к ним присоединяются тысячи новых людей. Они несут на плечах миниатюрный храм, украшенный художниками и лучшими мастерами по резьбе и гравюре. Во время этих праздников мы можем видеть квинтэссенцию японского искусства. Немало древних обычаев, тесно связанных с этим храмом, сохранилось и до сих пор. Например, накануне нового года люди собираются в храм «Гион-сан» для того, чтобы достать священный огонь. Они приносят его домой и зажигают так называемые «отоме» — свет для алтаря — и приготовляют новогоднюю пищу. Они уходят из храма с уверенностью, что пища, приготовленная на этом священном огне, принесет им счастье и очищение от всех пороков, которые их постигли на жизненном пути.
Люди, живущие в Японии, верят и в буддизм, и в христианство, и в католическую религию, но независимо от того, кто какой религии поклоняется, все жители Японии так же верят и в синтоизм и молят его о счастье и безопасности».
Прочитав эти три листка, переданных нам священником, мы спросили:
— Когда же все-таки был основан этот храм?
— Есть две версии, — ответил Такахара. — Одни утверждают, что этот храм был основан в то время, когда был создан город Киото. Другие предполагают, что еще до основания города Киото, во время царствования императрицы Саймэй, то есть тысячу триста лет назад, возник на этом холме «Гион-сан». Есть люди, которые утверждают, что когда-то этот храм был резиденцией крупного феодала Фудзивара Мотоцунэ, но это ошибка. Храм построил народ. Искусство архитекторов, художников древности отразилось во всем, что вы видите вокруг, — в храме, в саду, даже в этом зале, где мы с вами находимся.
— Я хотел бы узнать: в чем, по-вашему, сущность синтоизма? — обратился я к священнику.
Такахара вынул из широкого рукава маленькую палочку, зацепил ею большой кусок мармелада и положил его на бумажку, которую он тоже вынул откуда-то из складок своего кимоно. Торопливо и быстро проглотив мармелад, он отпил три глотка желтого-желтого чая, предварительно повернув чашку на ладони три раза. Потом он передал чашку подскочившему к нему монаху, сложил аккуратно бумажку и палочку, сунул их в невидимый карман, откинул голову и заговорил. Он рассказывал нам о синтоизме каким-то приглушенным, хриплым голосом, почти не обращая внимания на переводчика и не замечая даже нас. У меня создалось впечатление, что Такахара произносил какую-то давно заученную проповедь: в ней были и выкрики, и угрозы, и пугающие жесты, и суровое выражение лица, и заискивающие и ласковые ноты… Если коротко изложить мысли священника, то они сведутся примерно к следующему.
Люди, живущие вне Японии, не понимают синтоизма. Это будто бы объясняется тем, что во время войны синтоизм был искажен. Этот великий и вечный культ японского народа был использован для политических и военных целей. В синтоистские храмы проникали наиболее крупные генералы, которые требовали от верующих, чтобы, они молили бога о чем-нибудь. Но бог синтоизма, живущий в храме «Гион-сан», сам знает, что дать людям, а в чем им отказать.
— Сколько же верующих в синтоизм, по-вашему, в Японии?
— По-моему, все японцы. Мне кажется, что синтоизм является моральной основой японцев. Некоторые склонны утверждать, что синтоизм не является религией, но я думаю, что именно в том, что синтоизм не противоречит другим религиям, заключается его основная сущность. Другие утверждают, что синтоизм есть тоже своего рода религия, так как наши храмы устраивают праздники и церемонии. Но и это рассуждение является ошибочным. Синтоизм — это вечный моральный культ Японии, и уничтожить его никто не может. Для этого должен быть уничтожен народ.
— Ну хорошо, — сказал я, — но признаете ли вы богов других религий?
— Да, — ответил священник, — в особенности буддийских богов. Во время династии Токугава синтоистские храмы и буддийские церкви жили в большой дружбе.
— А как относится синтоизм к женщинам, браку и семье? — спросили мы у священника.
— В древние времена дом был центром человеческой жизни. Все жили вместе, в одном доме. Потом появились деревни, селения, города, и, с нашей точки зрения, это все тоже единые семьи. Мы считаем, что весь мир — одна семья. И я надеюсь, что эта великая семья в будущем с уважением будет относиться к синтоизму. В многочисленных книгах вы можете прочитать о том, что Япония является женской страной, потому что ее основала богиня солнца. В древние времена женщины были заняты земледелием, ткачеством, приготовлением пищи, так как мужчины главным образом воевали. Но теперь мужчина является главой семьи и главным работником и, естественно, женщина в японском доме находится на втором плане.
— Ну хорошо, оставим это, — предложил я. — Не можете ли вы нам сказать, какая связь между синтоизмом и императором?
— Историки, — ответил священник, — прямо связывают императора с синтоизмом, считая его главой этого культа. По нашим представлениям, японский император, являясь потомком богини солнца, спустился на нашу землю на облаке с неба. Но научно обосновать легенду невозможно. В этом наша трагедия. Я лично считаю неопровержимым фактом, что богиня солнца является родоначальницей нашего народа и предком нашего императора:
— Какие цели вы ставите теперь перед синтоистским движением в Японии?
Священник подумал, потом встал и, как заклинание, произнес:
— Есть у синтоизма ритуал, так называемый «охрай» — «великое очищение». Он сводится к тому, что люди приходят в храм, признают перед богом свою вину и при этом приносят ему в жертву деньги, продукты, рис — все, что у них есть. Тем самым они очищаются. У японского народа есть теперь вина: он потерпел поражение. Он должен приходить в наши храмы, жертвовать все богу и молить об искуплении.
После этого священник продемонстрировал нам ритуал подношения подарков. Он становился на колени перед каждым из нас и протягивал маленькую коробочку с бамбуковым кувшином, сделанным и освященным в храме. Он дарил нам эти кувшинчики в знак благодарности за то, что мы посетили храм.
Такахара Иоситада повел нас к главному входу, где три колокола ежеминутно издают какой-то плаксивый, дребезжащий звук: это проходящие мимо храма японцы подходят к длинному канату и, опустив в ящик пол-иены, ударяют в колокол.
— Это они вызывают бога, — пояснил священник со свойственной ему торжественностью. — Прежде чем обратиться к нему, они ударяют в колокол и просят выслушать их. Вот видите, та женщина в сером кимоно с полминуты уже стоит и ждет, пока до бога дойдет ее зов. Теперь она опустилась на колени и произнесла свою молитву. Значит, уже дошел.
— О чем же она молит бога? — спросили мы.
Священник покачал головой и ответил:
— Я не могу слушать то, о чем молят люди. Это их тайна.
И он отошел к внутренней лестнице храма.
У синтоизма есть свой университет в центре Токио, у него есть свои семинарии и целый арсенал лживых и лукавых посулов, с которыми он идет в народ, рассчитывая, что наступит день, когда синтоистские храмы вновь будут поставлены «на вооружение», как это было в последние полвека.
24 октября
В садике у храма нас привлекает музыка: десять девушек с саксофонами, флейтами и бубнами зазывают всех выходящих после молитвы в цирк «Отакэ». Там, под парусиновым навесом, выступают акробатки и танцовщицы. За две иены они путешествуют по арене на голове, совершают головокружительные прыжки, бегают по канатам, взбираются к потолку и там повторяют все это с беззаботной улыбкой.
Хозяин цирка — Агити Томпо. Он почти не появляется здесь: его директор наблюдает за жизнью девушек, учит их музыке и танцам.
Девушки просят нас зайти к ним. Они хотят пожаловаться: им кажется, что теперь наступили иные времена, а им приходится перед вечером ходить у храма и собирать милостыню. Хозяин не кормит их и не дает денег. Как им поступить?
— За что же он вас так наказывает?
Тихиро — так зовут молодую актрису — признается, что она очень часто падает на арене и за это ее не кормят.
— Но у нас уже нет сил, — говорит она, — мы ведь нищенствуем. Агити, хозяин, купил меня за три месяца до окончания войны. У меня нет матери. Отец второй раз женился, но он очень беден. Агити уплатил моему отцу две тысячи иен, и я должна трудиться день и ночь. После представлений мы занимаемся тяжелым физическим трудом. Мы хотели убежать отсюда, — мои подруги тоже куплены у родителей, — но директор караулит нас. Он прячет наши кимоно, не дает есть.
— Почему же вы не обратитесь в полицию? Ведь теперь нельзя покупать людей, — говорю я им.
— Конечно, мы туда ходили, но у Агити в полиции свои люди. К тому же по ночам здесь собираются чины полиции, пьют, и мы должны быть с ними. Да, это невыносимо. Но мы не знаем, куда идти.
— Где же Агити?
— Теперь он в храме. Днем он всегда там. Его уважает священник. Но мы его ненавидим. Неужели мы никогда не сможем уйти отсюда?
Издали мы наблюдаем за жизнью синтоистского храма. Монахи в белых кимоно встречают всех, кланяясь до земли. Священник наблюдает за ними с видом хозяина. «Царствовать ясно, как солнце и луна», — вспоминаю я надпись над входом в дом Такахара Иоситада. Долго ли еще он будет проповедовать теорию единой семьи, божественности императора и бессмертности синто — культа избранного народа Ямато? Может быть, и сюда когда-нибудь проникнет свежий ветер?
Почему-то в храме мне вспомнился рассказ японского журналиста Судзуки Томин. Он ездил вместе со своими друзьями — Сакине Эцуро и Ниидзима Сигеро — в город Ямада. Там они выступали с лекциями о демократизации Японии. Их слушали, затаив дыхание. Тогда к ним подошли три женщины. Они признались, что бежали из публичного дома. Судзуки записал их имена: Хирано Эцу, Аказава Кими, Такебаяси Анэ.
Их продали хозяину публичного дома в городе Ямада. Они не желали туда идти. Но их отцы спросили, хотят ли они ждать голодной смерти или жить в роскошном публичном доме. Девушки не успели даже ответить, как агент-посредник, ищущий в деревнях красивых девушек для публичных домов, предъявил им контракт. Нет ничего более страшного для девушек, прибывших в публичный дом, чем слово «контракт». И это произошло как раз в те дни, когда в Японии так восторгались мудростью генерала Макартура, который запретил куплю и продажу людей!
Три девушки попали в публичный дом и вскоре захотели покинуть его. Но их отцы и матери оказались в еще более бедственном положении, так как помещик взял у них весь урожай — это его право. Хозяин публичного дома послал бедным крестьянам аванс в счет будущих заработков их дочерей. Но девушки все же не хотели больше оставаться в публичном доме. Они просили вернуть их домой. Хозяин отказал им в этом — у него был «контракт». Девушки обратились в полицию, но и там им не помогли. Судзуки хотел помочь им, но оказалось, что начальник полиции до сих пор получает процент с доходов в публичном доме.
И Судзуки не мог убедить полицию, что девушек надо отпустить.
— А верно ли, что в Киото до сих пор еще две тысячи публичных домов? — спросил я у переводчика-японца.
— Здесь есть даже ассоциация публичных домов, — ответил он. — Вы можете побывать у президента этой ассоциации. Он считается одним из самых влиятельных и почтенных людей в Киото.
26 октября
У большого дома с яркими огнями нас встретил автомобиль Эмпи. Американский солдат, проверив пропуск у приехавшего с нами офицера, пропустил всех в дом.
В вестибюле к нам вышел маленький, юркий японец и пригласил в кабинет президента ассоциации чайных домиков.
Тучный высокий господин с гладко выбритым лицом, в манишке и в черном галстуке, с полным безразличием протянул всем руку.
Он не нуждался в популярности, и наш приезд его не радовал. На его большом письменном столе лежали какие-то бумаги, напечатанные на пишущей машинке, в стороне — две стопки книг, деловой календарь с пометками о предстоящих встречах или о каких-то сделках, пачка утренних газет, два телефона и, наконец, маленький письменный прибор, отделанный в японском стиле.
На стене кабинета — большая картина «Женщина в цветущем саду». Мы оглядываемся вокруг и никак не можем примириться с тем, что этот идиллический деловой кабинет с секретарями, телефонами и календарями — не «офис» какой-нибудь крупной текстильной фирмы и не резиденция губернатора, а главный центр в Киото, где люди занимаются торговлей девушками.
«Президент» вынул из кармана свою визитную карточку и передал ее мне. Я прочитал: «Мацумура». Мы расположились в креслах и приступили к деловому, весьма мирному и спокойному обсуждению проблемы, которая волнует, или, вернее, должна волновать современную Японию.
— Сколько домов объединяет эта ассоциация? — спросил я.
Мацумура заглянул в свою маленькую кожаную книжечку, которую держал в руке, и ответил:
— Сто девяносто домов.
Он умолк, ожидая дальнейших вопросов. Я понял, что он не любит распространяться о делах, которыми занят вот уже почти четверть века.
Я попросил Мацумура рассказать, как молодые японские девушки становятся гейшами. Он откинулся в своем глубоком кресле и начал вспоминать, полузакрыв глаза, изредка заглядывая в свою книжечку или отвлекаясь на мгновение, чтобы ответить на телефонный звонок или вопрос входивших к нему секретарей.
Мацумура нарисовал почти библейскую картину, — любая девушка Японии, послушав его, могла бы заплакать от умиления и восторга. Судя по рассказу Мацумура, гейши в Японии появляются так.
В какой-нибудь семье, где есть одаренный отец или способная мать, рождается ребенок с красивыми чертами лица, со склонностью к пению и танцам. Если отец этой девочки человек дальновидный и культурный, он должен дать возможность своей дочери с пятилетнего возраста вступить на путь гейши. По мнению господина Мацумура, для маленькой девочки, склонной к веселью, играм и танцам, это единственная дорога, которая может привести ее к счастью.
— Куда же нужно отдавать этого ребенка учиться? — спрашиваю я.
— Я должен вам сказать, — отвечает Мацумура, — что в Японии есть очень много школ, которые готовят гейш, но самое сложное и самое трудное гейши приобретают в семье их нового хозяина. Там они должны научиться всегда быть веселыми — оживленными, умными собеседниками, хорошими певицами и танцовщицами.
Так вот, — продолжает Мацумура, — маленьких девочек обучают «одори» — японскому танцу, «ута» — песням и игре на сямисяне — старинном японском инструменте. На это уходит не меньше четырех лет, и тогда эти девочки становятся маленькими гейшами. Их возраст колеблется от двенадцати до четырнадцати лет.
— И с этого времени они перестают принадлежать себе?
Мацумура задумывается и отвечает:
— Нет, гейша — это свободная женщина, и только изредка нам приходится платить ее родителям какую-нибудь плату, которая записывается в долг гейши.
— А для того, чтобы она могла уйти из вашего дома, что нужно?
— Прежде всего кто-то должен уплатить нам за те труды, которые мы затратили на нее.
— Короче говоря, нужно ее выкупить?
— Ну, — впервые оживился Мацумура, — вы выражаетесь слишком упрощенно. Я бы не хотел называть это выкупом, поскольку он теперь запрещается. Фактически это, быть может, и так, но я бы не стал называть это выкупом.
— Ну, а если какая-нибудь ассоциация чайных домиков в Токио захочет пригласить к себе ту или иную гейшу из ваших домов, отпустите ли вы ее?
— Возможно, отпустим, — отвечает Мацумура, — но для этого надо будет, чтобы нам заплатили за нее. То есть, вернее, не за нее, а опять-таки за труд, который мы затратили на нее. Вы меня понимаете?
— Да, конечно, я понимаю. Но все же это можно назвать покупкой.
Мацумура замолчал, как бы соображая, что ответить. Он перелистал свою записную книжечку и потом, наткнувшись на что-то, сказал:
— Как вы не понимаете, что если кто-нибудь выкупит гейшу, то хозяин, воспитавший ее, терпит большие убытки?
— Итак, — замечаю я, — можно с несомненностью установить, что еще сегодня, то есть в середине двадцатого века, в Японии можно купить девушку, продать ее на год, или на пять лет, или на всю жизнь. Это нечто вроде рынка рабынь, не так ли?
Мацумура, очевидно, не склонен был обсуждать столь острые вопросы. Круг его интересов, объяснений, деловых встреч, бесед и наклонностей был ограничен жизнью так называемого чайного домика и всего того, что связано с обслуживанием гостей.
И, наклонив голову чуть-чуть набок, как это делают японцы, когда они с чем-нибудь не согласны, он заметил:
— У вас слишком упрощенное представление о японской женщине. Мы не делаем ничего такого, что было бы ей неприятно. Наоборот, все девушки приходят к нам с большим удовольствием.
— Ну хорошо, допустим, что я упрощенно понимаю психику японской девушки. Но почему вы свои публичные дома назвали чайными домиками, а девушек — гейшами? Кого вы пытаетесь обмануть?
— О, вы должны меня понять, — задыхаясь и уже привстав, ответил Мацумура. — Так хотят называть себя сами девушки. Я не могу им запретить. Теперь такое демократическое время! Я не могу выступать против демократии.
Лейтенант Бредли не выдержал и засмеялся.
— Вот что, — сказал американец, — теперь объяснимся по-деловому. Вот, допустим, кто-то захочет выкупить у вас девушку. Сколько нужно вам уплатить?
И здесь в Мацумура-сан проснулся делец. Он вынул из письменного стола какую-то тетрадь и спросил, о какой именно девушке идет речь.
— Конечно, о лучшей.
— Надо будет уплатить нам десять тысяч иен, — ответил Мацумура.
— Стало быть, теперь в Японии девушка ценится в десять тысяч иен?
— О нет! — вскочил он. — Гораздо дешевле. Но наша девушка — это очень дорогая девушка, потому что в ней заложен талант: она умеет петь, танцевать и веселить других.
Американский лейтенант заметил:
— Я думаю, что у Мацумура-сан тоже слишком упрощенное представление о японской женщине.
Мацумура улыбнулся и ответил:
— Я изучаю психологию японской женщины уже свыше тридцати лет.
— Это не мешает вам утверждать, что ваши публичные дома — рай земной для девушек? Скажите, какая такса за их приглашение к столу?
Мацумура ответил:
— У нас есть тариф, утвержденный главной полицией, — десять иен в час.
— Куда идут эти деньги? — спросил я.
— Мы должны четыре иены из этих десяти вносить как государственный налог. Две иены получает гейша и четыре иены ее хозяин.
— Стало быть, в этом большом концерне купли и продажи женщин довольно большое участие принимает и японский совет министров, который за каждый час труда гейши получает четыре иены?
— Да, мы вносим большие суммы налога, которые складываются из этих четырех иен.
— Могу ли я из этого заключить, что государственный бюджет весьма заинтересован в том, чтобы в Японии процветали так называемые чайные домики?
— Конечно, мы приносим большой доход государству, — с гордостью ответил Мацумура.
Мне вспомнилось, что в Токио, где так мало жилья и где я так много слышал о трудностях доставки леса или кирпича для новых домов, прежде всего полностью возродили и привели в порядок Иосивара — гигантский район публичных домов, ночных кабаре и так называемых чайных домиков. Чай там, конечно, не подается…
Гейша в прошлом действительно была девушкой хорошо воспитанной, умеющей играть, петь и танцевать. Ее приглашали на банкеты, на дипломатические приемы, на международные встречи, даже на деловые диспуты, где она следила за тем, чтобы люди спорили, не переступая установленной грани приличия.
Но теперь в Японии уже нет таких гейш. Почти все они превратились в проституток, сама жизнь бросила их туда, в Иосивара.
И они живут там, как в страшной тюрьме: они не могут покинуть этот дом ни на одну минуту, их можно только купить или выкупить, как это сделал американский журналист, который выкупил девушку из такого дома за шесть тысяч иен. И нигде так не процветают нравы феодальной Японии, как в этих так называемых домах для гейш.
Итак, мы узнали страшную новость, поразившую не только нас, но даже и американских лейтенантов: государственный бюджет Японии получает за каждый час пребывания гейши с гостями четыре иены дохода. Очевидно, кое-что перепадает и полиции сверх этих четырех иен. Во всяком случае, есть какая-то доля истины в том, что мне сказали девушки из Осака: борьбу с публичными домами, да и вообще с проституцией надо начинать с министров и полиции: там заложены корни этой язвы, покрывающей Японию вот уже восемь веков.
28 октября
Мы идем по узким полуосвещенным улицам Киото. Из открытых окон или сдвинутых «сьодзи» доносится печальный напев какой-то старинной песни без слов. Лейтенант Бредли освещает путь фонарем. Мы бродим по городу без цели, то заглядываем в крохотные лавчонки, где хозяин уже спит на циновке, завернувшись в кимоно, а хозяйка ждет у входа покупателей; то задерживаемся у скверика, где на мягкой траве «живут» бездомные семьи. Американец торгуется с рикшей и потом взбирается на мягкую подушку коляски, крикнув рикше: «О’кей!» Из широких ворот буддийского храма выходит праздничная процессия. Впереди несут маленького будду, украшенного лентами, венками, яркими полевыми цветами. За ним движутся юноши и девушки в масках, в старинных одеяниях, — они танцуют на улице вокруг носилок с буддой, задрапированных парчой. Сзади, приплясывая, идут дети.
Тысячи людей на вечерних улицах Киото, склонив головы, провожают праздничную процессию.
У входа в кинотеатр — пестрая японская толпа. Длинная очередь тянется вдоль переулка и теряется где-то в вечерней мгле: идет новый американский фильм: «Человек, убивающий на рассвете».
Мы выходим к парку, где нас ждут «джипы». Нас просят не заходить в парк — в сущности, после десяти часов вечера это «интимные аллеи» для любовных встреч американских солдат.
Возвращаемся в гостиницу в полном безмолвии. Лейтенант Бредли уже не приглашает нас в бар. Он только спрашивает:
— Скажите, что бы вы хотели еще посмотреть, мы вам все покажем. Пусть вас не смущает запрет. Я хотел бы, чтобы вы забыли наши недоразумения в Нагасаки.
Лейтенант Скуби уже не отчеканивает, как всегда: «Господа, вы не можете там идти». Нет, он предлагает свои услуги. Может быть, нас заинтересует город Кобэ? Или дом какого-нибудь труженика-японца? На крыше гостиницы, в американском баре, за кружкой пива он признается, что хочет покинуть Японию. Да, да, он, лейтенант Скуби, предпочитает жить в своем родном Питсбурге. Во время войны он был летчиком. Потом его перевели в Джиту, так как он знает русский язык. Но отец Скуби, который живет в Питсбурге, еще не знает, что его сын — офицер Джиту. Скуби хочет вернуться домой с сознанием выполненного долга перед американским народом. Но теперь в Японии он живет как автомат. Он не задумывался над тем, что происходит в Токио или Киото, Осака или Нагасаки. Он почти не интересовался жизнью японского народа. Только во время этой поездки он впервые ощутил, что та Япония, против которой он боролся, еще живет, и он, лейтенант Скуби, помогает ей вновь укрепиться. Он маленький человек, но не может не понимать, что когда-нибудь и его упрекнет в этом американский народ.
— За соседним столиком прислушиваются, — замечает лейтенант Бредли.
— Пусть. Они могут только выслать меня в Америку. Я им поклонюсь за это и от радости буду три дня пить виски в моем Питсбурге.
— Ну хорошо. Какой бы вы хотели видеть Японию? — спрашиваем мы у лейтенанта Бредли.
Этот молодой американец — сын мастера, да и сам он после колледжа почти год был токарем на заводе вблизи Нью-Йорка. Потом учился в военной школе, но на фронте не был — два месяца назад он приехал в Японию. «Очевидно, надолго», — замечает Бредли. У него уже появились свои привычки: он курит только сигары «Антоний и Клеопатра» и пьет только холодное пиво. Он не любит виски и с презрением отзывается о «кока-кола». Он доволен, что бой-сан, обслуживающий его, все это хорошо изучил. Ему не нравится здесь, в Японии. Он не может разобраться во всем, что здесь происходит. Вернее, он еще не задумывался над этим. Какой бы он хотел видеть Японию? Право, он, лейтенант Бредли, еще слишком мало ее знает. Впрочем, кое-что он узнал во время поездки с нами.
29 октября
В саду, у маленького озера, был накрыт стол — американское виски, печенье, сухой жареный картофель, неизменная «кока-кола» и американское пиво. Подполковник Кларк предложил тост «за дружбу с Россией». Он подчеркнул, что простой американец хочет вечной дружбы с СССР.
— Я предлагаю этот тост, — сказал он, — не из дипломатической вежливости. Нет. Я солдат и говорю то, что чувствую. Те американцы, которые выступают против дружбы с Россией, по-моему, являются врагами не России, а Америки. Итак, за дружбу с Россией! — заключил он.
Американцы проводили нас на вокзал. Там мы прощаемся с лейтенантом Бредли. Он остается в Киото. С нами едет только лейтенант Скуби.
— Видите, как хорошо к вам относятся, — усмехнувшись, заметил Бредли, — теперь вас сопровождает всего один американский офицер.
— Конечно, конечно! — отвечаем мы в тон ему. — Но, может быть, вы в чем-нибудь провинились? Предоставили нам слишком широкую свободу?
— Нет, я вас понимаю, и даже вашу иронию понимаю… Мне очень обидно, что приходилось ходить за вами… Может быть, я никогда уже не буду этим заниматься. Чувствую, что мы здесь делаем что-то не то… Я буду рад, если мы встретимся с вами в Америке.
— Там разве нет Джиту? — спросил я.
— Я не знаю, но думаю, что не должно быть… Если мы хотим сохранить свободу и мир…
Мы пожимаем ему руку.
Поезд покидает Киото. Мы вновь движемся по высокой насыпи — город остается где-то внизу. Электровоз набирает скорость, и позади остаются города и деревни ночной Японии. Только изредка на шоссе появляются яркие огни автомобильных фар.
На рассвете мы приехали в Токио и расстались с лейтенантом Скуби. Нам казалось удивительным, что мы можем ехать по городу без «эскорта» из двух «джипов», можем останавливаться у киоска с газетами, на площади, у парка, даже не спрашивая у американцев.
— Ну, наконец-то одни! — произносим мы и едем на Аллею газет, в Клуб журналистов, где на пятом этаже нам предоставлен «домашний очаг» — узкая, маленькая комната с широким окном и плотной металлической сеткой, оберегающей от москитных укусов и одновременно — от свежего воздуха.
Токио — Киото — Осака — Хиросима — Нагасаки, 1946