Когда один из моих сотрудников опубликовал в 91-м году разоблачительный материал против меня, который назывался «Таинственный советник кремлевских вождей» (в «Независимой газете» разворот был такой сделан, заказной), и опубликовал там все свои записки — как мои, и сделал все возможное для того, чтобы определенным образом меня дискредитировать, в соответствии с нормами той эпохи (а нормы были такие, что «тайный советник кремлевских вождей» — это было нечто чудовищное), — то началась буря негодования в среде той интеллигенции, которая перед этим относилась ко мне совсем иначе.
Люди, которые меня окружали, отнеслись к этому по-разному. Мать моей жены, когда про меня говорили что-нибудь плохое, просто говорила людям: «Вы мне больше не звоните. Все. Отношения порваны». А супруга моя какое-то время пыталась сохранить отношения с частью интеллигенции (теми людьми, которых она любила) и всё им хотела растолковать, что на самом деле ее муж ничего плохого не хочет и ничего не злоумышляет ни против нормальной демократии, ни против нормальной интеллигенции и всего прочего, он борется с чем-то другим.
По этому поводу шли страшные крики: «Нет! Это не так! Он спасает эту чудовищную совдеповскую систему! Он спасает эту номенклатуру!»
И тогда в отчаянии, желая что-то объяснить, она говорила: «Да он с мафией борется! С мафией!». Ей говорят: «Какая еще мафия? Какая еще мафия?» — «Ну, как же? (она хотела более ясно объяснить) Ну, вы же смотрите фильм „Спрут“?». Тогда фильм шел про мафию, там была показана итальянская мафия.
На что высокоинтеллигентный, рафинированный человек ей отвечал: «Да-да. Я смотрю этот фильм по телевидению. Мафия, не мафия, но я понимаю только одно — там на столе стоит очень красивая лампа, очень красивая лампа. И я понимаю, что я всю жизнь, всю жизнь хотела эту лампу!!!»
С этого момента моя супруга перестала пытаться налаживать отношения с этим высокоинтеллектуальным и духовным субстратом. Потому что стало ясно, что вдруг на поверку оказалось, что это всё хочет-то совсем другого.
Это мелкий, частный эпизод. А через много лет после этого я встретился с одним человеком из очень потаенных православных монастырей Южной Европы. И человек этот начал петь мне дифирамбы по поводу того, что я выстоял, а другие не выстояли. Я не очень падок на подобные вещи, и я сказал ему: «Да ладно Вам».
Он говорит: «Нет, не выстояли. Энергия от бога».
Я говорю: «А дьявол, дьявол? А черт-то, черт? Почему им черт энергию не дает? Все ходят такие вялые».
И он мне ответил, этот человек (а он относился к довольно высоким уровням православной духовной иерархии): «Эй, милай! Черт-то не дурак. Черт как вербует? Сначала на теле: костюмы, машины, то, сё, всякие радости жизни. Потом, [если] не получается, — на власти: мигалки, привилегии, возможность всем другим поучения всякие делать, и „пригибать“, расправляться и так далее. А вот уже когда и на теле, и на власти не получается, тогда черт делится энергией. Да потому что он не Бог! Ему эта энергия очень дорого дается, он ее по крупицам собирает, милай. А у вас что произошло? У вас все пали на теле. Те немногие, которые не пали на теле, пали на власти. Ну и зачем же черту давать вам эту злую энергию? Ну, он же не дурак. Он же ее копит. Зачем ему на вас тратиться?»
В принципе, история-то про одно и то же. «А я всегда, всю жизнь, всю жизнь хотела эту лампу». Так что ты всю жизнь хотела? Свободу или лампу? Всё время наша интеллигенция показывала, что она такая вот бескорыстная, скромная — ковбоечки, очки на веревочке и все прочее. А потом вдруг оказалось, что ужасно хочется, ужасно хочется эту лампу! Я имею в виду, конечно, метафору.
Я ездил в Баден-Баден и там принимающая меня фирма, которая встречает русских, «новых русских», называя одного высокоинтеллигентного политика, говорит: «О! Это замечательный человек! Замечательный! Он только за два дня нам говорит, какого цвета „роллс-ройс“ ему должны подать, чтобы он подошел в цвет его пиджака, и как именно мы должны его дальше принимать». Этот политик в эпоху Советского Союза все время твердил о том, как он интеллигентен, и уж «роллс-ройс» в цвет пиджака — это слишком много.
Я могу приводить бесконечное количество примеров потрясающего потребительского безумия, охватившего нашу элиту. Именно безумия. Не входящего ни в какие рамки. Когда вдруг оказалось, что ничего кроме материальности, кроме этой чечевичной похлебки нет. Что нет всех этих высоких идеальных ценностей. Пусть тех, что совпадают с нашими, или прямо противоположных, не важно. Их нет вообще! А что такое человек, отключенный от всего высокого? Если он подключен к очень злой энергии, энергии убийств, разрушений и прочего, то это просто машина зла. А если он ни к чему не подключен, то это такая амеба. Жадно пожирающая окружающую ее среду и не способная ни на что больше.
От того, что часть этих людей, которые отреклись от самих себя, теперь оказалась на голодном пайке, ничего не меняется. Я помню, что стоял на митинге в конце 80-х годов у гостиницы «Москва». С балкона гостиницы [ораторы] кричали что-то: «Господа! Господа!» Рядом стояла женщина в стоптанных туфлях и говорила: «Нас назвали „господа“!». Я говорю: «Милая, почему вы решили, что это вас назвали? Там, где есть господа, там есть и рабы». Она посмотрела на меня и зашипела: «Прислужник номенклатуры! В наших рядах прислужник номенклатуры!». Ей казалось, что «господа» — это она.
А в тот момент, когда оказывается сломлено чувство первородства, какое-то внутреннее ощущение верности своим идеалам, — человек превращается в раба, или в вещь, или в бесконечно манипулируемый предмет. И в этой ситуации, конечно, речь идет не о том, что он становится господином, он становится рабом. Причем именно все то, что за последние 70 лет уходило из мира: вот эта бесконечная иерархия, вот это ощущение, что господин — это господин до конца, а раб — это раб до предела — оно назад возвращается в мир. Мы читаем некие книги, в которых говорится о фактическом отказе от идеалов не только нашей революции 1917 года, но и Великой французской революции. Чего стоит такое название — «Свобода от равенства и братства»? Где-нибудь в мире это может быть сказано?
Или вот интервью с представителем довольно высоких фондов, занимающихся проблемами образования: «Ну, вы знаете, частное образование — это очень хорошая вещь, замечательная. У нас такие хорошие преподаватели, даже из Гарварда. В бизнес-школах они все учат очень правильно. Это очень высоколобые люди. Люди будут получать настоящее образование». Корреспондент говорит: «Простите, а если у него нет денег на платное образование? Что же он тогда должен делать?» Интервьюируемый смотрит на него и говорит: «Ну, это не так страшно! Потому что, знаете ли, ум и богатство находятся в положительной корреляции». То есть во взаимозависимости (поясняю тем, кто не знает этого математического понятия).
Где-нибудь в мире хоть одна сволочь может позволить себе сказать, что ум и богатство находятся в положительной корреляции? Где этот сумасшедший или хам, который [позволит себе] это говорить? Но это уже можно здесь! Потому что здесь поломанные вещи, отказавшиеся от первородства, рассматриваются, как слизь. Я знаю очень высоких либеральных политиков, которые давным-давно говорили, что «этот народ после того, как он отрекся от себя, — это воск, из которого мы будем мять все, что захотим».
Вот это ощущение вседозволенности, всевозможности («пипл хавает») опирается на какие-то конкретные вещи, на какие-то черты действительности. Нужно было все отдать, чтобы потом можно было позволить другим думать о тебе, что ты воск в руках, что из тебя можно лепить все, что угодно! И этот другой имеет право так думать, потому что произошло это отречение, произошло это падение, произошел этот отказ от себя. Он произошел.
А дальше наступает ад. А ад на то и ад, чтобы установить в нем абсолютную иерархию господства. Не относительную, а абсолютную. Россия в этом смысле становится местом для очень скверного и очень опасного эксперимента. Слабым звеном в цепи гуманизма. В цепи понимания того, что сильный-то должен помогать слабому. В цепи сострадания. В цепи солидарности. В конечном итоге, в цепи великой христианской культуры. Великой культуры, в которой человек человеку — брат. Не волк.
Нет! «Это все ахинея!». Думали, что откажутся только от идеалов, которые прославлялись последние 70 лет. Так не бывает. Когда начинается такой отказ — то дальше, как говорили в армии: «Копать отсюда и до обеда». До беспредела. Следующий горизонт — христианство. В том понимании, в каком Христос пришел к бедным, пришел к обездоленным и сказал, что в каком-то смысле все равны. Или даже: «И последние станут первыми». Значит, какие-то бедные обладают некими прерогативами по отношению к богатым.
Теперь все, что говорилось в этом отношении и уравнивало людей, — отменяется, и отменяется именно здесь. Сначала слова о положительной корреляции между богатством и умом. А потом — новая система образования. И все кричат: «Боже мой! Что же это такое! Как же это, что так мало предметов бесплатных! Как же? К чему готовят наших детей?». Как к чему? К жизни рабов, в лучшем случае. Или ненужных людей. Потому что очень широко обсуждается и другое. Обсуждается фраза Тэтчер о том, что тут нужно, я уже не помню, 30 миллионов человек. «Нет, 40! Что Вы, 30 маловато. А может 50?» — «Нет, ну что вы, коллега! 50 — многовато».
Я долго обсуждал в одном высоколобом собрании, вполне привилегированном, вопросы модернизации. Говорю: «Где модернизация? Вы говорили, что все это делаете ради модернизации? Весь 91-й год, отказ от Советского Союза и от всего — ради модернизации, ради построения подлинного национального государства и ради того, чтобы оно начало развиваться? Где модернизация? Где?». У меня есть такая способность: говорить эмоционально и раздражать при этом собеседников. Особенно, если эти собеседники из элиты. Затем главный из них сказал: «Этот Кургинян нас совсем „достал“! Какая модернизация? Он ничего не понимает. Мы вам объясним, господин Кургинян. Речь шла не о модернизации нации или народа, а о модернизации элиты». Я спрашиваю: «За счет чего?» Он смотрит холодными глазами и говорит: «За счет всего». Тогда наблюдавший это другой участник беседы говорит: «Господа! Будучи настолько либералами, можно же быть хоть чуть-чуть гуманистами!»
Нельзя! Потому что именно гуманизм отменяется. И опять-таки отменяется на данной территории. Он отменяется с далеко идущими последствиями. Так как у нас, его отменить невозможно, если ты не работаешь со сломленным воском, с людьми, которые сначала отказались от первородства, а теперь будут хныкать по поводу того, почему мало чечевичной похлебки. Да потому, что отказавшийся от первородства есть раб. А с рабом можно делать все, что угодно. И совершенно не понятно, нужен ли он вообще. Кто сказал, что здесь нужно 140 миллионов? Определенного типа элите нужно гораздо меньше. И она говорит об этом достаточно прямо. Только ее до сих пор не умеют понимать.
Что такое, например, разговор о том, что весь этот «охлос» — это никому не нужная, вредная субстанция, это какие-то там «быдло», «совки», «идиоты» — и одновременно разговор о том, что у нас будет демократия? Это разговор о том, что большая часть населения — просто не нужна. Эта большая часть населения ходит и думает: «Что они с нами делают? Они хотят нас превратить в Латинскую Америку? Или во что-то другое?» Они еще не осознали до конца, что ни во что их не хотят превратить! Они просто абсолютно не нужны тем, кто так рассуждает. Меньшинству — это большинство не нужно.
Да, в стране есть, может быть, жесткие представители элиты, которые еще грезят о государстве. Какое государство? Какое государство в условиях, когда правящий класс пожирает все! Он на государство денег не оставляет. Он на государство не оставляет возможностей. И у него к этому душа не лежит. Это же очень важно. Тогда какое государство при 30-ти миллионах? Это будет государство? Это невозможно.
Значит — это будет зона. Зона бедствия, по которой будут проходить какие-то охраняемые трубопроводы, что-то еще, и вокруг которой будет клубиться все остальное. Какая модернизация? Кому нужна здесь модернизация? Модернизация — это, на сегодняшний день, благие пожелания. Суть-то в другом. Идет деиндустриализация, демодернизация. Идет архаизация. Регресс запускает очень много процессов. Часть населения дичает, звереет. Другая часть аплодирует этому. Ей это нравится, потому что ей кажется, что этим «пиплом» будет легче управлять. Что архаизируемым, дичающим, упрощающимся человеком очень легко управлять.
Что такое регресс? Это вторичное упрощение. Это когда сложное превращается в более простое. В более примитивное. И тогда надо понять, в чем общемировой смысл запущенного процесса, который, в противоположность революции, легче всего назвать инволюцией. То есть, опусканием, скольжением, сдвигом вниз. Все больше, больше, больше вниз. Что же происходит? Откуда берется этот новый процесс? Каким мировым реалиям отвечает? Почему на России проходит такой, между прочим, очень серьезный и очень глубокий эксперимент?
Для того чтобы это обсуждать, нужно затрагивать вещи достаточно сложные. Тут надо поговорить о сложности вообще. Это разговор для меня был всегда актуален и особенно стал актуален в последнее время, когда на мои спектакли стали приходить православные неофиты. Не люди, которые глубоко интегрированы в православную культуру, а люди, которым вдруг показалась, что они сейчас новый свет узрели в виде вот этого. Они начинают кричать, топать ногами. Их раздражает эта сложность. И я на них не только не злюсь, я их глубоко понимаю. Потому что в нормальной стране, в нормальных условиях все бы было правильно — эти люди ходили бы в театры, где излагается все на более простом языке, они бы смотрели не мистерии Кургиняна, а какие-нибудь спектакли в театре «Современник», а еще лучше в театре Маяковского. Они бы читали Пикуля, а не Гессе и Борхеса. А мой театр ездил бы по академцентрам и разговаривал бы с другой частью населения, которая алчет чего-то более сложного, более глубокого и многомерного. И это — никого бы не обижало. Не обижало бы меня то, что я нахожусь вне населения, которое смотрит театр Маяковского и [читает] Пикуля. Это нормально. Так происходит в любой стране мира.
Но после того, что произошло, перед населением стоит гигантский вызов. Вызов этот состоит в том, что если население хочет защитить себя, превратиться из населения снова в народ, в нацию, во что-то восходящее, в какую-то другую форму макросоциальной общности, то оно сейчас должно понять, что большая часть того, что в нашей стране отвечало за сложность и действительно было достаточно сложным (а это всегда меньшинство), оно это население предало. Оно к нему безразлично. Оно его послало на три буквы. И оно не хочет им заниматься. А те немногие, кто протягивают населению руку и говорят: «Да, вы нам нужны. Да, мы понимаем, что то, что происходит здесь, судьбоносно. Да, без вас не будет мира. Мир погибнет, вы погибнете», — эти люди оказываются в состоянии обладателей сложностей, которые идут в мир, который к этой сложности не готов. Он бы и не должен был быть к ней готов. Но в этой трагедии, в этой катастрофе, если есть еще какие-то, хоть малые, шансы избежать катастрофы, возникает совершенно другой тест. И вы хотите этого избежать? Вы понимаете, что вы когда-то отказались от первородства. Тогда, даже если к этой сложности не готовы, вам придется взять ее барьер. Придется взять!
Как вообще выглядит проблема людей, отказавшихся от чего-то, которые снова должны восстанавливать себя после этого отказа? Если чашку уронили, и она разбилась, то после этого, вы, конечно, можете ее склеить, но ведь это же поломанная чашка! Она не выдержит тех нагрузок. Неизвестно еще даже, можно ли воду в нее налить. А уж, тем более, нельзя никого стукнуть по голове этой чашкой (прошу прощения за эти произвольные образы).
Тем более, если это металлический предмет, — вот вы его поломали на части, и что теперь? Вы его будете сваркой соединять воедино? Но ведь эта шпага, которая состоит из поломанных кусков, которую сварили из этих частей, это же ведь уже не шпага! Так, произвольный предмет, можно ковыряться чуть-чуть где-нибудь в песке, но сражаться невозможно.
В чем тогда задача? Что тогда можно сделать, и можно ли что-то сделать вообще? Можно сделать только одно. Можно развести огонь, взять металл от этой шпаги, расплавить его и заново из этого металла выковать новую шпагу.
Но ведь что такое огонь в этом смысле? Это великая любовь. Это великое страдание. Это способность человека к очень сильным, очень глубоким переживаниям случившегося. Если человек к этим переживаниям способен, и способен соединить эти переживания с умом, тогда шанс есть. Если он только переживает, то он сгорит в этих переживаниях, сломается, сойдет с ума. Многие уже выгорели.
Если ум будет отдельно, а эти переживания отдельно — тоже ничего не произойдет. Ночью он будет переживать, а днем зарабатывать деньги.
Но если соединится одно с другим — вот тогда есть шанс.
Кто-то из людей, писавших мне о том, что нужно срочно, срочно великую идею какую-нибудь разрабатывать, дать новые великие проекты, говорил: «Вот когда мы это все поймем…» Он случайно назвал правильное слово. Потому что он-то считал, что он просто поймет, разберется, увидит правильный путь — и пойдет по нему. Так не бывает. Но он назвал слово «понимание». А в высокой философской культуре, к которой принадлежит, предположим, Дильтей («философия жизни»), сразу было противопоставлено объяснение и понимание. Объяснение — сфера естественных наук. Ты там умом понимаешь, у тебя твой эмоциональный аппарат не работает, работает параллельно или работает мало. А понимание — это та сфера, где ты без любви, без глубины чувства не проникнешь в суть. Эта сфера, где кончается противопоставление субъекта и объекта, начинаются другие способы постижения наличествующего.
Некрасов писал про свою поэзию:
Вот этот взгляд без любви не проникает в суть предмета, не достигает его подлинных центров, его подлинной сущности. И этот взгляд вдруг оказывается взглядом слепца.
Значит, нам нужно двигаться в сторону других форм — работы с умом и чувствами.
А если все работает на то, чтобы чувства были подавлены, если в пределах этой поломанности происходит сенсорная депривация, если люди начинают говорить «модно» (стараются говорить так, как будто человек находится в состоянии глубокой депрессии: «ба-ба-ба-ба»). Если любой эмоциональной вещи, любой небезразличности [он] говорит: «А что тебе надо?». Ведь тогда путь к глубине и страстности — закрыт. Дальше закрывается путь к глубине понимания и к возможности соединить ум и чувства. И тогда человек лишен возможности на катарсис, то есть на такую переплавку самого себя, в которой все эти поломки исчезают, и возникает что-то новое.
Предположим, что эта глубина понимания (причем понимания подлинного, не разменянного на конспирологию, на разного рода глупости, на какие-то выдумки, которые только уводят человека в сторону от подлинного понимания случившегося) достигнута. Ум работает. И предположим, что глубина чувств есть. Что тогда происходит с человеком? Происходит то, что мы называем самотрансцендентацией — выводом самого себя на другие уровни.
Как это происходит? Человек говорит: «Вот есть я. Я нахожусь где-то здесь внизу. Я понимаю, что я должен изменить реальность. Но я также трагически понимаю, что не могу этого сделать. Не могу». Между этим «должен» и «не могу» возникает трагический горизонтальный конфликт. Он может меня истребить. Он может бросить меня в бездну. Он может меня спалить почти полностью. Но рано или поздно, когда я переживу это до конца, во мне возникнет не умственное, а подлинное, тотальное чувство — чего? Что тот, кто это сделает, будет уже «я — другой». (Мы говорим в таких случаях: «я» со звездочкой («я*»), «я — другой»).
И вот это вертикальное преобразование от «я», который не может, к «я — другому», который может, [преобразование] из Савла в Павла, вот эта трансцендентация, осуществленная как на личном, так и на коллективном уровне, — может вернуть людям первородство.
Человек еще более сложная система, чем поломанная шпага. Он на порядки сложнее. Он всегда может. Вопрос заключается в том, в какой степени воля и ум работают на это, какова глубина хотения. Потому что преобразует только страсть. Научить человека идти определенным путем можно, но научить его хотеть — на три порядка труднее. Поломанное существо очень часто теряет способность хотеть. И это следующая стадия падения. Потом оно начинает хотеть только низкого, а потом просто сворачивается в позу зародыша. Почитайте про регресс. Ведь вы все, кто слушает это, образованные люди. Посмотрите, что происходит реально в процессе регресса — как культурного, так и индивидуально-личностного. Какие именно фазы проходит деградация личности. Свяжите это с отказом от смысла. От самого себя.
Очень часто говорят, что жертва, рано или поздно, начинает любить палача, и что это так называемый «стокгольмский синдром». Вас очень сильно обманывают! Стокгольмский синдром не действует на каждого человека. Не каждая жертва, оказавшаяся рядом с палачом, начинает его любить и лизать ему ноги. Это происходит, если хотите знать, с меньшинством людей. Другие люди ведут себя совсем по-другому. Во многих американских фильмах все время, когда террористы захватывают самолет, начинается: «Ах, я тебя люблю!», или «Ой-ё-ёй! А-ааа!», крики «Боже мой!» и так далее. Мне рассказывают мои друзья, которые овершенно не склонны кубинцев прославлять, что было несколько попыток захватить кубинские самолеты. И что они даже потом отказались от службы безопасности, потому что кубинские мужики просто скручивали тех, кто пытался захватить самолет. Шли на этот нож, и всё. Поэтому совсем не все поддаются стокгольмскому синдрому.
Но был и опыт концлагерей, гигантская библиотека знаний и психологических экспериментов, которые вели фашисты. Там не только доктор Менгеле работал, там работали блестящие психологи, которые занимались сломом человека. И вывезли все данные по этому поводу в Соединенные Штаты, в западный мир. Не только данные по ракетам или атомным реакторам, не только данные по биологии, всякого рода запрещенным экспериментам над людьми, но и данные по психологии. Если уж говорить, кто начинал [психологические] эксперименты, то начинал их Курт Левин — один из величайших психологов ХХ века, создатель топологической теории личности.
Так вот, было ясно, что человек, отказавшийся от смысла (от первородства), от своей идеальной способности, — ломается тут же. И любой это знает. Уголовники это знают: «У, у этого дух есть! А этот просто сильный. Он сломается». Сила духа определяет всё. А сила духа определяется смыслами. Логосом. Нет его — нет ничего. Курт Левин создавал психологическую топологическую теорию (там работали, между прочим, и психологи Советского Союза, приезжавшие учиться у него в 20-е годы, перед нацизмом), а [Виктор] Франкл, побывавший в фашистских лагерях, написал книгу «Человек в поисках смысла» и занимался логопсихологией. Психологией логоса. И он очень точно понял, что только если держаться за смысл, держаться до конца, не потерять Идеальное, даже в самых страшных условиях, тогда можно выжить. Тогда можно выдержать. Тогда можно преобразовать себя и выйти из самых тяжелых положений.
Сейчас просчитано все. Начнете истерически дергаться — про вас скажут: «Зверь из бездны вылез». Будете сидеть пассивно — скажут: «Можно дальше и дальше давить». И будут давить. То, что произошло с образованием, — это часть оказываемого давления на человека. И это давление будет нарастать. Больше и больше нарастать. Единственное, что здесь не просчитано, — это то, что у человека хватит ума и любви для того, чтобы самого себя преобразовать и рядом с собой преобразовать сначала микросоциальную сферу, потом макросоциальную. Вот это не просчитано. Потому что это — подвиг. Это почти чудо. Это невозможно. Это то, что требует гигантской работы над собой. Но без этой работы состоявшееся падение, состоявшаяся инволюция, состоявшийся регресс — это необратимая смерть страны. Невозможно без этого ничего сделать.
Никакая новая ностальгия: «ах, ах, ах, как у нас много отняли социальных возможностей!», — сама по себе ничего не сделает. Сделать это можно только в том случае, если загорится огонь. Огонь страстного переживания, огонь страстной любви. Одиссей хотел вернуться на Итаку. Будем считать, что Советский Союз — это Итака. Но посмотрите, что прошел Одиссей на своем пути. Почитайте внимательнее «Одиссею». И вы поймете, что это мистерия возвращения. Что все ее образы — не случайны.
Я говорил уже и повторяю снова (говорил в передачах «Суда времени»), что еврейский народ тысячи лет говорил: «До встречи в Иерусалиме!» — и он [сегодня] находится в нем. Он не позволил себя сломать, он не отдал веру.
Мне много раз говорили по этому поводу: «Плевать на эту веру, на все остальное. Главное — сохранить материальные возможности». Материальные возможности надо сохранить, но когда армянский народ боролся за свою религию, он понимал, что рядом с ним находятся народы, которые могут его уничтожить просто «на раз». Ну, был бы он народом, если бы он отдал свою веру?
Здесь же отдали ценности семидесяти лет. Отдали их просто так, за материальные приобретения. Это стало ясно. Значит, это необратимо, если люди не вернут себе те ценности. А это же не просто так: «Мы их отдали, а теперь вернем». Повторяю снова: поломанную чашку можно склеить, поломанную шпагу можно сварить, но это не полноценные предметы. Если люди поняли, что они должны вернуться, они, как говорится в фольклоре, стопчут сто пар железных сапог. Они вернутся так, как возвращался Одиссей, который хотел, хотел назад.
Когда-то я вернулся в очень усталом состоянии, просто включил телевизор, чтобы как-то успокоить нервную систему перед тем, как лечь спать. Идет какой-то полудетский фильм. Какие-то драконы хватают людей и все прочее. Все это называется «Одиссей». И вдруг меня привлекает то, что вроде как сказка все снято, и вроде это все не слишком серьезно и частично гламурно, но какой-то художественный нерв внутри есть. Какой-то художественный нерв. «Нет, — говорю, — я досмотрю». Еще не понимаю, что это. И вдруг Одиссей приезжает на Итаку. Он берет хлеб и говорит: «Это МОЙ хлеб. Запах МОЕГО хлеба». Берет вино и говорит: «Это МОЁ вино. Это МОЁ масло». Трогает землю, говорит: «Это МОЯ земля».
Дальше он встречается с женихами, и женихи говорят ему: «Ну, что здесь такого особенного? Ну да, мы чуть-чуть подворовали, сожрали быков твоих или что-то еще. Ну, мы же по праву претендовали! Если ты умер, то царица должна получить нового мужа. Что мы такое особенное нарушили?» Он говорит: «Ты посягнул на МОЙ хлеб, на МОЁ вино, на МОЮ землю». После чего он натягивает лук, и начинается страшная бойня.
Я говорю: «Я до титров хочу досмотреть». Дальше написано: «Френсис Коппола». И я понимаю, о чем идет речь. Что все это — пристальное внимание Копполы к Сицилии, вообще к людям, которые понимают, что такое «МОЙ хлеб».
Есенин писал:
Между прочим, для православного человека сказать: «не надо рая» — это очень серьезная фраза. Еще надо объяснить, что такое тогда «Родина моя». Маяковский называл ее «Весной человечества». Священный, высший смысл собственной Родины, любовь к ней и понимание, что произошло что-то катастрофическое, — вот что способно преобразовать человека. Но легкой ценой это не получается. Халявы не получается.
Во-первых, глубина чувства и страсти.
Во-вторых, глубина ума.
И, в-третьих, соединение того и другого в процессе сложности. И если раньше эта сложность могла быть уделом пяти процентов людей, и это было нормально, то теперь «так не будет, дорогой». Тот человек, который раньше в спокойной, стационарной, не катастрофической ситуации мог, сколько хотел, читать Пикуля (или, я не знаю, «Золотого теленка»), работать у станка и быть нормальным, хорошим гражданином своей Родины, и мы бы встретились с ним на полях сражений и еще неизвестно, кто бы лучше воевал, то сейчас этот человек, отдавший первородство, оказавшийся в зоне катастрофы, не может «на халяву» снова вернуть себе Родину. Ему придется идти в ту сложность, которая была уделом людей, ради которых он пек хлеб, выплавлял металл и все прочее. И которые его предали. Ему придется сейчас этот новый субъект из себя создавать. Из субстанции. Он из нее должен вынуть эти возможности. Если он их не вынет, тогда конец. Тогда конец. Тогда страны не будет.
Итак, речь идет о достаточно сложных вещах, с которыми действительно надо работать, разбираться. И здесь возникает вопрос о революции. Революция — это борьба классов и других крупнейших социальных полноценных субъектов в условиях восходящего исторического процесса. Эталон революции — это Великая французская революция. Это полноценная революция почему? Потому что в недрах предыдущего уклада, в условиях прогрессивного движения (вызываемого, в том числе, и тем, что французское национальное государство хотело бороться с другими государствами), в условиях этого восходящего процесса, буржуазия уже сформировала полноценный уклад. И когда предыдущий феодальный уклад стал отмирать, буржуазия вышла, и небольшим, хотя и страшным, усилием — кровавым и безумным, но все-таки относительно небольшим, — сместила феодальный класс, завоевала новые позиции, дала народу новые идеалы (как и полагается делать «классу для других», а не «классу для себя»). Оформила новый порядок вещей. Дала некоторые вещи — такие как земля, наполеоновский кодекс, — от которых отказаться народ уже не хотел, поэтому любая дверь к реставрации была закрыта. И началась новая фаза исторического процесса.
В России так не происходило. Великая Октябрьская социалистическая революция в этом смысле не есть революция. Она есть катастрофа. Когда все политические силы, которые были более или менее оформлены (та же буржуазия), попробовали удержать власть после падения, вызванного отречением от царизма, то стало понятно, что удержать ее нельзя. Осталась последняя сила, которая и партией-то не была, а была именно катакомбной сектой, очень плотной, консолидированной, и которая приняла на себя весь удар падающего тела страны. В теории систем это называется «аттрактор». Такая пружина, пружинная сетка, на которую падает живой предмет. Она приняла его — и выдержала это напряжение. Тогда и началось это восходящее движение. Она, эта большевистская секта, и была катакомбой. Это были люди, отстраненные, как от скверны, от определенного порядка вещей. И когда этот порядок вещей исчерпал себя — только тогда, когда он исчерпал себя до конца, и всё стало падать, — она просто приняла этот удар. И выдержала. А могла и не выдержать. И тогда не было бы ни России, ни русского народа, ни русского государства, ничего.
Итак, это вариант советских катакомб, когда большевистский субъект принял на себя весь удар. И не был бы он целостным, отстранившимся от скверны падения, сформировавшим внутри себя другой уклад жизни, братства, деятельности, другие символы, другое понимание целостности, которые он потом смог передать народу, — не было бы страны. Не было бы катакомб, никакая политическая партия уже не могла бы ничего сделать. И когда Ленин говорил: «Есть такая партия», он [говорил] и правду, и неправду, потому что это была не партия. Был ли это «орден меченосцев», как потом якобы сказал Сталин, или нет, но это не была партия. Это было гиперплотное сообщество. И они сами себя называли — как? «Партией нового типа». Что они говорили про себя? «Да, пролетариата, развитого класса как на Западе, нет. Но мы сначала построим партию пролетариата, а потом пролетариат». Маркс трижды в гробу бы перевернулся от такой формулы! Но она же только и оказалась эффективной.
Итак, это была такая замкнутая, плотная общность, содержащая в себе геном будущего развертывания системы. И оказавшаяся в нужном месте только тогда, когда все упало. Это случай падения, случай катастрофы, которая была преодолена плотным сообществом, в этом смысле, сектой. Светской сектой, красной сектой, назовите это как угодно. Я, как понимаете, говорю об этом со знаком «плюс», ибо именно она и спасла все. Содержа в себе и новый великий идеал, и новые возможности, и новую правду. Какую-то правду, которую еще надо понимать, которая была безумно созвучна России, русскому народу, глубоким, потаенным мечтам крестьянства. В первом приближении это называется хилиазмом, мечтой о тысячелетнем царстве, о Царстве Божьем на земле, но это только в первом приближении. Возможно, это было и глубже. Нам еще придется с этим разбираться. Итак, произошло это.
Теперь, есть другой случай — «Римская империя времени упадка». По памяти (прошу прощения, если я ошибаюсь) читаю Верлена:
Вот это состояние Рима, состояние полного падения, «Рима периода упадка» — было инволюционным. Римляне отказались от свободы и многого другого и закричали: «Хлеба и зрелищ!», то есть чечевичной похлебки. Кто тогда спас Рим? И историю западного человечества, а в этом смысле во многом и историю вообще? Кто спас? Христианские катакомбы. Потому что там люди сказали: «Мы в этой скверне не участвуем. Мы от нее отстраняемся. Мы не создаем какую-то партию. Мы не боремся за власть в этом Риме. Мы просто отстраняемся от скверны и защищаем новое качество своей человечности».
Там внутри созрел новый геном для человечества. Новый социокультурный геном. И эта секта сумела забить его настолько мощно и плотно, чтобы внутри себя сберечь этот зародыш и начать его разворачивать.
Что произошло потом, все знают. [Император] Константин, вглядываясь вокруг и поняв, что никакая другая социальная сила вообще не может быть опорой, потому что все рыхлое, все падшее, все труха, обратился к этой катакомбе. Что произошло после этого? Во-первых, Рим продлил свою историю еще надолго. Это была отнюдь не безупречная история. Я сейчас объясню, почему она была безумно важна для человечества. Став христианским Римом, он потом передал институт папства всем, включая влюбленным в Рим готам. Особенно вестготам, если мне не изменяет память. Передал институт папства и вывел Европу средних веков из состояния враждующих дикарей, враждующих обезумевших баронов, называющих себя королями. Не было бы [христианского] Рима, не было бы Европы.
Очень скоро возникла новая мечта о Риме. Священная Римская империя в разных ее вариантах — империя Карла Великого, потом империя Габсбургов и так далее — это постоянная мечта о Риме. Она, в сочетании с христианством и институтом папства, вывела Европу из состояния абсолютного ничтожества. И этим спасла часть Западной цивилизации.
Другая же часть — это Восточный Рим. Говорят, что Византия — это совсем другое. Они называли себя «ромеи» — римляне. Это Восточный Рим. Что Константин делал, когда переносил на Восток столицу? Он искал место для начального Рима. А поскольку вся римская история проникнута «Энеидой» Вергилия и образами Энея, его отца Анхиса, которые бегут из Трои, и поскольку римские воины, стирая [с лица земли] греческие города, писали на них «Месть за Трою!», то Константин вначале хотел переместить столицу в Трою. Потом возник Константинополь и возник Восточный, новый, другой Рим — Византия, который перешел в Россию, и создалась другая часть Западной цивилизации. Альтернативная этой. Конфликт и диалог между этими двумя частями и создали историческую динамику в пределах западной, христианской культуры. Вот что сделал один жест Константина.
Итак, либо «катакомбы плюс Константин», то есть протянутая туда рука и новый альянс от безысходности и понимания, что опереться не на что. Либо просто катакомбы, «катакомбы минус Константин» — это большевики.
Но, в любом случае, судьбу России, возможность ее спасти от катастрофы определяют эти катакомбы. Которые к падению, к инволюции не присоединяются. Которые найдут в себе силы не просто для того, чтобы как-то оказаться в стороне, а для того, чтобы запустить — хотя бы сначала внутри себя — контррегрессивный процесс, что нельзя сделать, не уйдя из этого падения, не трансцендентируясь, не меняя состояния. Вот о чем идет разговор. Вот в чем цена вопроса.
Попытка в этой ситуации изобразить схему Великой французской революции отрицает факт случившегося — факт инволюции, регресса. Где вы видите классы для классовой борьбы, истории? Пространство выпало из исторического процесса. Оно превратилось в царство, с одной стороны, полузвериных джунглей, какого-то «зооциума», который не имеет отношения к социуму вообще и изображает из себя элиту. А, с другой стороны, в пространство катастрофы, деградации, когда не нужны восходящие производительные силы. А раз они не нужны, то на них и не тратятся. А раз на них не тратятся, то это ненужные доходяги. И они не могут [взять] на себя историческую задачу, потому что это все сломано. Нет крупных классов, готовых к исторической роли. Нет «классов для других», классов для народа. Нет исторической миссии. Нет классов вообще.
Есть нисходящее сообщество. Социальный регресс — это переход от несостоявшегося капитализма к феодализму, от феодализма к рабовладению. Что мы уже и видим — есть зоны, где к этому уже идет. Кто сказал, что все ограничится только падением на капиталистический уклад? Где капиталистический уклад? Я много раз спрашивал: «Что, воровская фомка — это орудие, средство производства? Инструменты воровства — это орудия, средства производства?» Что, мы не видим, что все это падает и дальше? Что никакого настоящего капитализма нет. Что есть паразитарное существование в щелях советского уклада. Рухнул Советский Союз, рухнул советский уклад. Что-то держат советские скрепы. Те, остальные, пожирают это рухнувшее. Это паразитариум. Это субуклады, субкультуры. Трагедия гораздо глубже, и в пределах этого и этой степени пластичности социального вещества можно очень многое.
Для того чтобы вещество обрело упругость, оно должно создать альтернативные уклады и — пусть в их пределах — контррегрессивные тенденции. Вы хотите учить детей иначе? Учите. Для этого нужна воля? Да. Вы хотите создавать другое телевидение? Создавайте. Вы хотите создавать другую культуру? Создавайте. И тогда, может быть, станете катакомбами и аттрактором, на который сможет упасть и спастись ваше многострадальное отечество. Наше многострадальное отечество. Между прочим, та часть планеты, без которой вся остальная планета обречена на гибель. Без России.
Чем именно является советское наследство? Ведь при работе с советским наследством и понимании его, в понимании собственного первородства, есть несколько уровней.
Первый уровень — это уровень фактов. Вы должны, в конце концов, восстановить фактическую реальность. Вы можете быть либералами, националистами, коммунистами, кем угодно. Но вам нужны факты, правда о реальности. Почти все просвещенное сообщество страны, использующее все время слова «как известно», говорит о том, что, «как известно», Сталин назвал кибернетику «продажной девкой империализма», после чего кибернетика погибла, с ней погибла вся вычислительная техника. А после того, как погибла вычислительная техника, рухнул весь советский уклад, потому что он был неконкурентоспособен. Я спрашиваю: «Где и когда Сталин (или Жданов, или Маленков, Микоян или, не знаю, Суслов) назвал кибернетику „продажной девкой империализма“? [Назовите] номер страницы, источник. Где и когда это было? Назовите. Вы либералы, вы ненавидите Советский Союз как тоталитаризм, или вы монархисты и ненавидите Советский Союз как-то иначе. Но вы же должны знать, на какой странице и кто произнес эту фразу?»
Так вот, ее никто не произнес, никогда! Ни Сталин, ни Маленков, ни Жданов, никто. Нет следов этого. А вам говорят в глаза, как идиотам, как примитивным существам, «как известно»: «Как известно, это было произнесено. Это все погубило». У меня есть скромные математические заслуги в теории распознавания образов, в теории информации. И a propo, справки ради, могу вам сказать, что между кибернетикой Норберта Винера и вычислительным программированием такой прямой связи, как это кажется, нет. Да, действительно, без кибернетики нет полноценной сферы вычислительных машин. Но гораздо большее значение имеют Джон фон Нейман или машины Тьюринга и т. д. Они имеют прямое отношение к вычислительной технике. Винер, между прочим, занимался зенитками, обратной связью при их наведении и сбивании самолетов. Да, он очень важен, но не он является решающим авторитетом. Но главное не в этом. Поскольку никто и никогда не называл кибернетику «продажной девкой империализма», поскольку мне не могут назвать ни одного пострадавшего кибернетика, и поскольку Сталин, наоборот, по записке Лебедева и создал институт кибернетики, который очень успешно конкурировал с институтами Соединенных Штатов, то все, что вам говорят, является банальной ложью. Банальной! И если вы уважаете себя (являетесь ли вы либералами, монархистами или кем угодно), вы от банальной-то лжи, вешаемой на уши, должны уйти! Это просто чувство исторического достоинства.
Во-вторых, мы не проиграли гонку софтвера, то есть гонку программных продуктов. БЭСМ-6 и IBM/360 были примерно равные машины. И если БЭСМ-6 выигрывала у IBM/360, то она выигрывала как раз за счет лучшего софтвера. Мы не проиграли гонку и сейчас, потому что к каждой сложной программе приходится применять русских, а не индийских программистов. Для задач средней сложности — индийцы. Для задач высокой сложности — наши соотечественники, уехавшие туда или оставшиеся здесь.
Мы проиграли совсем другую гонку. Мы катастрофически проиграли гонку за размеры элементной базы. Мы проиграли гонку микронизации этой базы. И сейчас продолжаем ее проигрывать. Мы не создали достаточно чистых материалов, мы не создали элементной базы для ЭВМ. Ну, при чем здесь кибернетика?! Она к этому вообще не имеет никакого отношения. Так давайте разбираться: за счет чего мы проиграли гонку элементной базы? За счет того, что у нас рынка не было? Что за ерунда! Силиконовая долина? Силиконовая долина делалась на основе Пентагона. А вам все время рассказывают, что там ребята взялись и что-то в сарае сооружали. Что за ерунда!
Итак, первая наша задача — избавиться от первичного уровня ерунды. Восстановить просто факты. Реальную, гигантскую фактологию.
Вторая задача — понять природу наших явлений. Уже говорил и повторяю: советское предприятие не было предприятием классического типа. Это был мир, замкнутый мир, в котором существовали поликлиники, санатории, колхозы, спортивные лагеря, мало ли еще что. Директора советские, уже после краха Советского Союза и начала капиталистических ельцинских реформ, еще дрожали все 90-е годы и говорили: «Социалка, социалка, что нам с ней делать?». Это был другой, иначе устроенный мир.
Кто вам сказал, что этот мир был устроен плохо? Что этот принцип устройства не адресует к современным явлениям — типа суперкорпораций. Кто сказал, что это плохо? Давайте разбираться. Кто сказал, что планирование, даже директивное, а не то что индикативное, обречено? Кто это сказал? А если завтра весь Запад к нему перейдет?
Сейчас у немцев объединились две партии — классическая социал-демократическая и ряд региональных движений, и создали левое движение. Оно получило чуть ли не 10 процентов в бундестаге. Вы знаете, что оно говорит? О чем оно теперь говорит? Не только о том, что его задача — построение социализма в Германии, а о том, что они не отменяют, а восстанавливают задачу построения коммунизма. Немцы, заседающие в парламенте, об этом говорят!
Мы отбрасывали свое прошлое. Неуважительно, не рассматривая, не разбирая его элементы.
Первая задача — восстановить факты.
Вторая задача — восстановить смысл явлений.
Третья задача — проанализировать, что в этих явлениях было неочевидного или зря отброшенного, что можно восстановить и вернуть в XXI век.
Четвертая задача — понять, чего там не хватало. Чего там не хватало?
Этот знаменитый атеизм… Но его же нет в теологии освобождения, которой занимается Фидель Кастро! А ведь есть же и более сложные формы исследования современных метафизических явлений. Ведь они могут не противоречить науке, а наоборот, развивать ее, превращать науку в новое качество. Наука ведь тоже явление неоднозначное. Мы сейчас очень много говорим о новой науке. Мы находимся на переломе, когда без новой науки, возможно, наука превратится в уничтожающую человечество — в силу цепного размножения дисциплин, в силу усложнения и отсутствия интегрирующих связей, в силу отсутствия какого-то ядра внутри этого познания, в силу, если уж говорить о сложных вещах, расщепления прекрасного (эстетики), справедливого (этики) и истинного (гносеологии). Это расщепление началось когда-то, но сейчас наступает эпоха, когда оно должно кончиться. И, возможно тоже, в отброшенном нами коммунизме это в каком-то скрытом виде существовало. Может быть, русские там что-то угадали, хотя при этом нагородили массу глупостей? Так почему вместе с водой нужно выплескивать ребенка и отказываться от всего ценного, что есть? «Потому что там были глупости». Откуда это огульное отрицание?
Значит, нужно восстановить смыслы, нужно все это достроить. Это работа с реальностью. Ведь ценно не то, что это какая-то утопия, а то, что это целый пласт реальности. Ну, создадим мы сейчас новую утопию, нарисуем ее по принципу: «что нам стоит дом построить — нарисуем, будем жить». На каждую утопию будет другая утопия. На одно «фэнтези» будет другое. А там целый пласт — советского кино, советского искусства, советской жизни, советской науки, советского производства.
Этот пласт является гипертекстом, который надо познавать заново. Не только дописывать, но и познавать, и защищать. Это огромный пласт деятельности, без которого первородство восстановлено не будет. Это наследство. Отказ от него, осквернение его надо преодолевать. И это будет гигантской работой. Пускай это будет называться «кружки любителей истории», пусть это будет называться «клубы». Главное, чтобы эта работа шла. Чтобы хватило мужества на нее. Если бы не возникли историки, которые заново начали переосмыслять один эпизод за другим советского прошлого, если бы не возникли люди, которые дали огромный фактологический материал и сами начали его переосмысливать — никакая победа над либералами [в «Суде времени»] была бы невозможна. Победа состоялась потому, что возник новый дискурс, новая совокупность рациональных знаний и пониманий.
Но этих знаний и пониманий мало. Нужно понять:
1) Чем было то, по отношению к чему нам дана фактологическая база? Чем были феномены, явления? И для этого нужно иметь аппарат.
2) Что было отброшено?
И, наконец, 3) Что было не найдено?
И тогда совокупность ненайденного, отброшенного, заново понятого и восстановленной фактологической базы, вместе с усилием людей, которые готовы подвижнически на это работать и которые объединяются вокруг этого, — может стать частью восстановления первородства. Но только частью! Потому что если внутри этого не будет живой человеческой страсти, если к этой догматике (если говорить на церковном языке) не будет литургии, то есть высшего эмоционального смысла, то это не сработает. И, наконец, человек должен иметь возможность взять это все внутрь себя и не взорваться от этого, а сработать этим как механизмом преобразования и себя, и других.
Тогда, может быть, произойдет то, что произошло с Одиссеем, и Одиссей вернется на Итаку.
Оттого, что люди заноют, что «так хочется в СССР»… Ну, вроде хорошо, что говорят: «Ах, как хочется!» Но вчера хотелось туда, сегодня сюда. «Чего-то очень хотелось: то ли конституции, то ли севрюжины с хреном». От такого хотения ничего не произойдет. Нужно другое эмоциональное качество и другое интеллектуальное качество, для того чтобы это произошло.
И здесь мы должны спросить себя о том, в чем ценность этого для будущего? Для этого надо твердо понять, что такое настоящее, в котором мы живем. Это есть еще один крайне сложный и важный предмет. К этому сейчас и надо перейти.