В 1991 году один из моих бывших сотрудников поместил против меня разоблачительный материал, который назывался «Таинственный советник кремлевских вождей» (в «Независимой газете» был такой заказной разворот), где опубликовал свои собственные записки как мои. Было сделано все возможное для того, чтобы определенным образом меня дискредитировать в соответствии с представлениями той эпохи. Поскольку представления были такие, что «таинственный советник кремлевских вождей» означало нечто чудовищное, то началась буря негодования в среде той интеллигенции, которая перед этим относилась ко мне совсем иначе.
Окружавшие меня люди восприняли это по-разному. Когда мать моей жены слышала, что кто-то говорит обо мне плохо, она просто разрывала с этим человеком отношения: «Не звоните мне больше!»
А супруга моя какое-то время пыталась сохранить отношения с частью интеллигенции — теми людьми, которых она любила, — и все растолковывала им, что на самом деле ее муж не злоумышляет ни против нормальной демократии, ни против нормальной интеллигенции, а борется совсем с другим. В ответ ей кричали: «Нет, это не так! Он спасает эту чудовищную совдеповскую систему, он спасает номенклатуру и все прочее». И тогда в отчаянии, делая последнюю попытку, она говорила: «Да он с мафией борется! С мафией!!!» — «Какая еще мафия?» Жена поясняла: «Ну как же?» (Она хотела популярно объяснить.) «Ну, вы же смотрите фильм „Спрут“!» — в то время по телевидению шел такой фильм про итальянскую мафию. На что очень высокоинтеллигентная, рафинированная дама отвечала ей: «Да, я смотрю этот фильм. Мафия, не мафия, но я понимаю только одно: там на столе стоит очень красивая лампа, а я всю жизнь, всю жизнь хотела такую лампу!!!»
С этого момента моя супруга перестала пытаться сохранить отношения с данным высокоинтеллектуальным и духовным субстратом, потому что на поверку вдруг оказалось, что эти люди хотят совсем не того, о чем рассуждали столько лет.
Это мелкий, частный эпизод. Но вот другая история. Спустя несколько лет я встретился с человеком из православного монастыря Южной Европы, который начал петь мне дифирамбы: мол, я выстоял, а другие не выстояли. Я, не будучи падок на подобные похвалы, сказал ему: «Да ладно Вам!» Он снова: «Другие не выстояли. Энергия от бога». Я спрашиваю: «А дьявол? А черт? Почему им, „не выстоявшим“, черт энергию не дает? Все ходят такие вялые». И этот человек (а он относился к довольно высоким уровням православной духовной иерархии) мне ответил: «Эх, милый! Черт не дурак! Черт как вербует? Где приманки ставит? Сначала на теле: костюмы, машины, то, се, всякие радости жизни. Не получается — тогда на власти: мигалки, привилегии, возможность всех других поучать, распоряжаться, расправляться с ними и так далее. А вот уже когда ни на теле, ни на власти не получается, тогда черт делится своей энергией. Потому что он не бог! Ему эта энергия очень дорого дается, он ее по крупицам собирает… А у вас что произошло? У вас все пали уже на теле. Те немногие, которые не пали на теле, пали на власти. Ну, и зачем же черту делиться с ними своей злой энергией? Он же ее копит! Зачем ему тратиться?»
Две эти истории — про одно и то же. «Я всю жизнь, всю жизнь хотела такую лампу!» — так что ты всю жизнь хотела? Свободу или лампу? Наша интеллигенция все время показывала, что она такая бескорыстная, скромная: ковбоечки, очки на веревочке… А потом вдруг оказалось, что ужасно хочется лампу! Это метафора, конечно.
Я слышал в Баден-Бадене, как представитель туристической фирмы, встречающей «новых русских элитариев», охарактеризовал одного известного и высокоинтеллигентного российского политика: «О, это замечательный человек! Замечательный! Он только за два дня сообщает, какого цвета „роллс-ройс“ мы должны ему подать, чтобы машина была в цвет его пиджака, и как именно мы должны его дальше принимать». Этот политик в эпоху Советского Союза был образцом интеллигентности и скромности.
Могу привести бесконечное количество примеров потрясающего потребительского безумия, охватившего нашу элиту. Безумия, не входящего ни в какие рамки, когда вдруг оказалось, что ничего, кроме материальности, кроме этой чечевичной похлебки, нет. Что нет никаких высоких идеальных ценностей — пусть не совпадающих с нашими или прямо противоположных. Их нет вообще!
А что такое человек, отключенный от высокого? Если он подключен к энергии убийств и разрушений, то это просто машина зла. А если он ни к чему не подключен, то это такая амеба, жадно пожирающая окружающую ее среду и ни на что больше не способная.
От того, что часть людей, отрекшихся от самих себя, теперь оказалась на голодном пайке, ничего не меняется. Я помню митинг в конце 80-х годов у гостиницы «Москва». С балкона гостиницы оратор кричал: «Господа! Господа!» Стоявшая рядом со мной женщина в стоптанных туфлях возликовала: «Нас назвали „господа“!» Я ей говорю: «Милая, почему вы решили, что это вас так назвали? Там, где есть господа, есть и рабы». Она зашипела: «Прислужник номенклатуры! В наших рядах прислужник номенклатуры!» Ей казалось, что «господа» — это относится к ней.
Но, когда сломлено чувство первородства, внутреннее ощущение верности своим идеалам, человек превращается в раба или в вещь, в объект бесконечной манипуляции. Он не становится господином. Все то, что, казалось, за последние 70 лет ушло из мира: бесконечная иерархия, ощущение, что господин — это господин до конца, а раб — это раб до предела, — снова возвращается в мир. Мы уже видим книги, в которых говорится о фактическом отказе от идеалов не только нашей революции 1917 года, но и Великой Французской революции. Чего стоит такое название — «Свобода от равенства и братства»? Где-нибудь в мире это может быть сказано?
А вот интервью с представителем довольно высоких фондов, занимающихся проблемами образования: «Частное образование — это замечательная вещь. У нас такие хорошие преподаватели, есть даже из Гарварда. В бизнес-школах учат очень правильно. Люди смогут получить настоящее образование». Корреспондент спрашивает: «Простите, а если у человека нет денег на платное образование, что же он тогда должен делать?» Интервьюируемый отвечает: «Знаете ли, ум и богатство находятся в положительной корреляции» (то есть чем больше ума, тем больше денег, и наоборот, — поясняю тем, кто не знает этого математического понятия).
В какой еще стране мира можно позволить себе сказать, что ум и богатство находятся в положительной корреляции? Где этот сумасшедший или хам, который позволит себе такое? Но это уже можно здесь! Потому что здесь сломленные люди, отказавшиеся от первородства, рассматриваются как слизь. Я знаю очень высоких либеральных политиков, которые давным-давно сказали: «Народ после того, как он отрекся от себя, — воск, из которого мы будем лепить все, что захотим».
Нужно было все отдать, чтобы потом другие думали о тебе, что ты воск в их руках, что из тебя можно лепить все что угодно! И эти «другие» имеют право так думать, потому что произошло отречение, произошло падение, произошел отказ от себя.
А дальше наступает ад. Ад на то и ад, чтобы установить в нем абсолютную иерархию господства. Не относительную, а абсолютную. Россия в этом смысле становится местом для очень скверного и очень опасного эксперимента — она становится слабым звеном в цепи гуманизма, в цепи понимания того, что сильный должен помогать слабому, в цепи сострадания, в цепи солидарности. В конечном итоге, в цепи великой христианской культуры, в которой человек человеку брат, а не волк.
Думали, что откажутся только от идеалов, которые прославлялись последние 70 лет. Но так не бывает. Когда начинается такой отказ, то дальше придется, как говорили в армии, «копать отсюда и до обеда». То есть до беспредела.
Следующий горизонт — христианство. Христос пришел к бедным и обездоленным и сказал, что в каком-то смысле все равны. Или даже: «И последние станут первыми». Значит, бедные обладают некими прерогативами по отношению к богатым.
Теперь все, что говорилось в этом отношении и уравнивало людей, отменяется, и отменяется именно в России. Сначала слова о положительной корреляции между богатством и умом. Потом — новая система образования. Все кричат: «Боже мой! Почему так мало предметов бесплатных? Как же так? К чему готовят наших детей?»
Как к чему? К жизни рабов, в лучшем случае. Или ненужных людей. Широко обсуждается фраза, якобы сказанная Тэтчер о том, что достаточно будет, если на нашей территории останется 30 миллионов человек. «Нет, 40! Что вы, 30 маловато. А может, 50?» — «Нет, коллега! 50 многовато».
Я долго обсуждал в одном высоколобом собрании, вполне привилегированном, вопросы модернизации. «Где модернизация? Вы говорили, что все это делаете ради модернизации? Весь 1991 год, отказ от Советского Союза — ради модернизации, ради построения подлинно национального государства и ради того, чтобы оно начало развиваться. Где модернизация? Где?»
У меня есть способность говорить эмоционально и раздражать при этом собеседников. Особенно, если они из элиты. Один из присутствовавших сорвался: «Кургинян нас совсем „достал“! Какая модернизация? Он ничего не понимает! Мы вам объясним, господин Кургинян. Речь шла не о модернизации нации или народа, а о модернизации элиты». Я спрашиваю: «За счет чего?» Он смотрит холодными глазами и произносит: «За счет всего». Тогда не выдерживает другой участник беседы: «Господа! Будучи настолько либералами, можно же быть хоть чуть-чуть гуманистами!»
Нельзя! Потому что именно гуманизм отменяется. И опять-таки, отменяется на данной территории — с далеко идущими последствиями. Его можно отменить, только если работаешь с «воском», со сломленными людьми, которые сначала отказались от первородства, а теперь хнычут: «Почему мало чечевичной похлебки?» Да потому, что отказавшийся от первородства есть раб! А с рабом можно делать все что угодно. И совершенно непонятно, нужен ли он вообще. Кто сказал, что здесь нужно 140 миллионов? Определенного типа элите нужно гораздо меньше. И она говорит об этом достаточно прямо. Только ее до сих пор не умеют понимать.
Что такое, например, разговор о том, что весь этот «охлос», «быдло», «совки», «идиоты» — никому не нужная, вредная субстанция, и одновременно разговор о том, что у нас будет демократия? Это разговор о том, что бо льшая часть населения просто не нужна. А бо льшая часть населения ходит и думает: «Что они с нами делают? Они хотят нас превратить в Латинскую Америку? Или во что-то другое?» Большинство еще не осознало до конца, что ни во что их не хотят превратить! Меньшинству это большинство не нужно.
В стране есть, может быть, жесткие представители элиты, которые еще грезят о государстве. Но какое государство в условиях, когда правящий класс пожирает все! Он на государство денег не оставляет. Он на государство не оставляет возможностей. И у него к этому душа не лежит. Какое государство при 30 миллионах? — это невозможно!
Значит, это будет зона бедствия, по которой будут проходить охраняемые трубопроводы. Какая модернизация? Кому нужна здесь модернизация? Модернизация — это, на сегодняшний день, благие пожелания. Суть-то в другом. Идет деиндустриализация, демодернизация. Идет архаизация. Регресс запускает очень много процессов. Часть населения дичает, звереет. Другая часть аплодирует этому. Ей это нравится, потому что ей кажется, что архаизируемым, дичающим, упрощающимся человеком легко управлять.
Что такое регресс? Это вторичное упрощение, когда сложное превращается в более простое, в более примитивное. Надо понять, в чем общемировой смысл запущенного процесса, который, в противоположность революции, легче всего назвать инволюцией. То есть опусканием, скольжением, сдвигом вниз — все больше, больше, больше вниз.
Что же происходит? Как возник этот процесс? Каким мировым реалиям отвечает? Почему над Россией проводят такой серьезный и глубокий эксперимент?
Для того чтобы это обсуждать, нужно затронуть вещи достаточно сложные. Тут надо поговорить о сложности вообще. Такой разговор для меня всегда был актуален и особенно стал актуален в последнее время, когда на мои спектакли стали приходить люди, которых можно назвать православными неофитами. Именно неофитов, а не людей, которые давно и глубоко интегрированы в православную культуру, раздражает сложность моих спектаклей. И я на них не только не злюсь, я их понимаю. Потому что в нормальной стране, в нормальных условиях все бы было по-другому: они ходили бы в театры, где все излагается на более простом языке, они смотрели бы не мистерии Кургиняна, а какие-нибудь спектакли, скажем, в театре «Современник», а еще лучше в театре Маяковского и так далее. Они бы читали Пикуля, а не Гессе и Борхеса. А мой театр ездил бы по Академгородкам и разговаривал бы с другой частью населения, которая алчет чего-то более сложного, более глубокого и многомерного. И никого бы это не обижало. Меня не обижало бы то, что я не пользуюсь популярностью у населения, которое ходит в театр Маяковского и читает Пикуля. Это нормально. Так происходит в любой стране мира.
Но после того, что произошло, перед населением стоит гигантский вызов. Если население хочет защитить себя, превратиться из населения снова в народ, в нацию, во что-то восходящее, в какую-то другую форму макросоциальной общности, то оно должно понять: бо льшая часть тех, кто в нашей стране отвечал за сложность (а это всегда меньшинство), свое население предали. Они к нему безразличны. Они его послали куда подальше. И они не хотят им заниматься.
А те немногие обладатели сложности, кто протягивает населению руку и говорит: «Да, мы друг другу нужны. Да, мы понимаем: то, что происходит здесь, судьбоносно. Да, без вас не будет мира — мир погибнет, если вы погибнете», — вынуждены идти в мир, который к этой сложности не готов. Он бы и не должен был быть к ней готов. Но если есть еще какие-то, хоть малые, шансы избежать катастрофы, то в этой трагедии возникает совершенно другой текст. Вы хотите избежать катастрофы и при этом понимаете, что вы когда-то отказались от первородства? Тогда, даже если вы к этой сложности не готовы, вам придется взять барьер сложности. Придется взять!
Как вообще выглядит проблема людей, отказавшихся от чего-то, которые снова должны восстанавливать себя после этого отказа? Если чашку уронили и она разбилась, то после этого, конечно, можно ее склеить, но ведь это же все равно поломанная чашка! Она не выдержит прежних нагрузок. Неизвестно даже, можно ли воду в нее налить. А уж тем более нельзя никого стукнуть по голове этой чашкой (прошу прощения за эти произвольные образы).
Тем более, если это металлический предмет. Вот вы его поломали на части — и что дальше? Вы обломки будете сваркой соединять воедино? Но ведь шпага, которую сварили из обломков, — это уже не шпага! Этим предметом можно, наверное, поковыряться чуть-чуть в песке, но сражаться нельзя.
В чем тогда задача? Что можно сделать и можно ли вообще сделать хоть что-то? Можно сделать только одно: развести огонь, взять металлические обломки шпаги, расплавить их и заново из этого металла выковать новую шпагу.
Но что такое огонь? Это великая любовь. Это великое страдание. Это способность человека к очень сильным, очень глубоким переживаниям случившегося. Если человек к таким переживаниям способен и способен соединить эти переживания с умом — тогда шанс есть. Если он только переживает, то он сгорит в переживаниях, сломается, сойдет с ума. Многие уже выгорели. Если ум будет отдельно, а эти переживания отдельно — тоже ничего не произойдет. Ночью он будет переживать, а днем зарабатывать деньги. Но если соединится одно с другим — вот тогда есть шанс.
Недавно я получил письмо о том, что нужно срочно разработать какую-то великую идею, дать новые великие проекты. В числе прочего автор письма написал: «Вот когда мы это все поймем…» Он случайно назвал правильное слово. Он-то считал, что он просто поймет, разберется, увидит правильный путь и пойдет по нему. А так не бывает. Но он назвал слово «понимание».
В высокой философской культуре, к которой принадлежит, например, Дильтей («философия жизни»), сразу были противопоставлены объяснение и понимание. Объяснение — сфера естественных наук. Ты понимаешь умом, а твой эмоциональный аппарат либо не работает, либо работает мало. А понимание — это та сфера, где ты без любви, без глубины чувства не проникнешь в суть. Эта сфера, где кончается противопоставление субъекта и объекта, где начинаются другие способы постижения наличествующего.
Некрасов писал о своей поэзии:
Взгляд без любви не проникает в суть предмета, не достигает его подлинных центров, его подлинной сущности. И этот взгляд вдруг оказывается взглядом слепца.
Значит, нам нужно двигаться в сторону других форм сочетания ума и чувств.
А если все направлено на то, чтобы чувства были подавлены, если в пределах обсуждаемой нами поломанности происходит сенсорная депривация, если модным считается разговаривать монотонно, как будто человек находится в состоянии глубокой депрессии, если на любое эмоциональное высказывание, любое проявление небезразличия он отвечает: «А что тебе надо?», — тогда путь к глубине и страстности закрыт. Дальше закрывается путь к глубине понимания, к возможности соединить ум и чувства. И тогда человек лишен способности на катарсис, то есть на такую переплавку самого себя, в которой все эти поломки исчезают и возникает что-то новое.
Предположим, что глубина понимания (причем понимания подлинного, не разменянного на конспирологию, на разного рода глупости, на какие-то выдумки, которые только уводят человека в сторону от осознания случившегося) достигнута. Ум работает. И предположим, что глубина чувств есть. Что тогда происходит с человеком? Происходит то, что мы называем самотрансцендентацией — выводом самого себя на другие уровни.
Как это происходит? Человек говорит: «Вот есть я. Я нахожусь где-то внизу. И понимаю, что я ДОЛЖЕН изменить реальность. Но я также трагически понимаю, что НЕ МОГУ этого сделать. Между „должен“ и „не могу“ возникает трагический конфликт, который может меня истребить, спалить, бросить в бездну. Но рано или поздно вслед за острым осознанием этой трагичности, во мне возникнет не умственное, а подлинное, тотальное чувство: тот, кто СМОЖЕТ это сделать, будет уже „я — другой“» (рис. 1).
И вот это вертикальное преобразование самого себя из «я», который не может, в «я — другого», который может, преобразование из Савла в Павла, вот эта трансцендентация, осуществленная как на личном, так и на коллективном уровне, способны вернуть людям первородство.
Человек более сложная система, чем поломанная шпага. Он на порядки сложнее. Он всегда может совершенствоваться. Вопрос заключается в том, в какой степени воля и ум работают на это, какова глубина хотения. Потому что преобразует только страсть. Научить человека идти определенным путем можно, но научить его хотеть — на три порядка труднее. Поломанное существо очень часто теряет способность хотеть.
И это следующая стадия падения. Потом оно начинает хотеть только низкого, а потом просто сворачивается в позу зародыша. Почитайте про регресс, вы ведь образованные люди. Посмотрите, что происходит реально в процессе регресса — как культурного, так и индивидуально-личностного. Каковы фазы деградации личности. Свяжите это с отказом от смысла, от самого себя.
Очень часто говорят, что жертва, рано или поздно, начинает любить палача — это так называемый «стокгольмский синдром». Вас очень сильно обманывают! Стокгольмский синдром возникает не у каждого человека. Не каждая жертва, оказавшаяся рядом с палачом, начинает его любить, лизать ему ноги. Это происходит, если хотите знать, с меньшинством людей. Во многих американских фильмах, когда террористы захватывают самолет, начинаются крики: «Ой-ой-ой! Боже мой!» Мои друзья, которые совершенно не склонны прославлять кубинцев, рассказывали, что было несколько попыток захватить кубинские самолеты. Но кубинские мужики просто скручивали тех, кто пытался захватить самолет. Шли на нож, и все. Даже служба безопасности оказывалась лишней. Так что совсем не все поддаются стокгольмскому синдрому.
Но есть и опыт концлагерей, гигантская библиотека знаний и психологических экспериментов, которые вели фашисты. Там не только доктор Менгеле работал, там работали блестящие психологи, которые занимались сломом человека. И вывезли все наработки в Соединенные Штаты, на Запад. Не только сведения по ракетам или атомным реакторам, по биологии, по всякого рода запрещенным экспериментам над людьми, но и данные по психологии.
Еще раньше начинал психологические исследования Курт Левин — один из величайших психологов XX века, создатель топологической теории личности. Так вот, стало ясно, что человек, отказавшийся от смысла, от первородства, от своей тяги к идеальному, ломается тут же. И любой это знает. Даже уголовники: «У этого дух есть! А этот просто сильный. Он сломается». Сила духа определяет все. Но сила духа определяется смыслами. Логосом. Нет его — нет ничего.
Курт Левин создавал психологическую топологическую теорию (с ним работали, между прочим, и психологи Советского Союза, приезжавшие учиться у него в 20-е годы, перед нацизмом), а Виктор Франкл, побывавший в фашистских лагерях, написал книгу «Человек в поисках смысла» и занимался логопсихологией. Психологией логоса. И он очень точно понял, что важно именно держаться за смысл, держаться до конца, не потерять Идеальное даже в самых страшных условиях. Тогда можно выжить. Тогда можно выдержать. Тогда можно преобразовать себя и выйти из самых тяжелых положений.
Сейчас просчитано почти все. Кто-то начнет истерически дергаться — скажут: «Зверь из бездны вылез». Будет сидеть пассивно — скажут: «Можно и дальше давить». И будут давить. То, что произошло в нашей стране с образованием, — это часть давления, оказываемого на человека. И это давление будет нарастать.
Единственное, что здесь не просчитано, — это то, что у человека хватит ума и любви для того, чтобы самого себя преобразовать и рядом с собой преобразовать сначала микросоциальную сферу, потом макросоциальную. Вот это не просчитано. Потому что это — подвиг. Это почти чудо. Это невозможно. Это то, что требует гигантской работы над собой. Но без такой работы состоявшееся падение, состоявшаяся инволюция, состоявшийся регресс станут необратимой смертью страны. Невозможно без этого ничего сделать.
Никакая ностальгия: «Ах, как у нас много отняли социальных возможностей!» — сама по себе ничего не сделает. Сделать это можно только в том случае, если загорится огонь. Огонь страстного переживания, огонь страстной любви.
Одиссей хотел вернуться на Итаку. Будем считать, что Советский Союз — это Итака. Но посмотрите, что прошел Одиссей на своем пути. Почитайте внимательнее «Одиссею». И вы поймете, что это мистерия возвращения. Что все ее образы не случайны.
Еврейский народ тысячи лет повторял: «До встречи в Иерусалиме!» — и сегодня он находится в нем. Он не позволил себя сломать, он не отдал веру.
Мне много раз возражали по этому поводу: «Плевать на эту веру, на все остальное. Главное — сохранить материальные возможности». Материальные возможности надо, конечно же, сохранять, но когда армянский народ боролся за свою религию, он понимал, что рядом с ним находятся народы, которые могут его уничтожить просто на раз. Был бы он народом, если бы отдал свою религию?
Здесь же отдали ценности семидесяти лет. Отдали их с легкостью, за материальные приобретения. Если люди не сумеют вернуть себе те ценности, значит, то, что с нами произошло, необратимо. Но просто так эти ценности не вернуть. Дескать: «Мы их отдали, а теперь вернем». Повторяю снова: поломанную чашку можно склеить, поломанную шпагу можно сварить, но это неполноценные предметы. Если люди поняли, что они должны вернуться, они, как говорится в фольклоре, стопчут сто пар железных сапог. Они вернутся так, как возвращался Одиссей, который хотел, хотел назад.
Однажды я приехал домой в очень усталом состоянии и включил перед сном телевизор, чтобы как-то успокоить нервную систему. Шел полудетский фильм под названием «Одиссей». Меня привлекло то, что вроде все снято как сказка и вроде все не слишком серьезно и частично гламурно, но есть внутри какой-то художественный нерв. «Нет, — думаю, — я досмотрю». Еще не понимаю, что это. И вот Одиссей добирается до Итаки. Он берет хлеб и говорит: «Это МОЙ хлеб. Запах МОЕГО хлеба». Берет вино и говорит: «Это МОЕ вино». Трогает землю, говорит: «Это МОЯ земля».
Дальше он встречается с женихами своей жены, и женихи оправдываются: «Ну, что здесь такого особенного? Ну да, мы чуть-чуть поворовали, сожрали твоих быков… Но мы же не нарушили твоих прав! Ты же считался умершим, а если ты умер, то царица должна получить нового мужа. Что мы такое особенное нарушили?» Одиссей им говорит: «Вы посягнули на МОЙ хлеб, на МОЕ вино, на МОЮ землю». После чего натягивает тетиву, и начинается страшная бойня.
Мне захотелось досмотреть до титров. Читаю: «Продюсер — Френсис Коппола». И я понимаю, о чем речь. Понимаю природу пристального внимания Копполы к Сицилии, вообще к людям, которые знают, что такое «МОЙ хлеб». Есенин писал:
Между прочим, для православного человека сказать «не надо рая» — это очень серьезно. Еще надо объяснить, что такое тогда «родина моя». Маяковский называл ее «весной человечества». Священный, высший смысл собственной Родины, любовь к ней и понимание, что произошло что-то катастрофическое, — вот что способно преобразовать человека. Но легкой ценой это не получается. Халявы не получается.
Что необходимо?
Во-первых, глубина чувства и страсти.
Во-вторых, глубина ума.
И, в-третьих, соединение того и другого в процессе взятия барьера сложности. И если раньше сложность могла быть уделом пяти процентов людей и это было нормально, то теперь так не будет. Если раньше в спокойной, стационарной, некатастрофической ситуации человек мог, сколько хотел, читать Пикуля или «Золотого теленка», работать у станка и быть нормальным, хорошим гражданином своей Родины (и встреться мы с ним на полях сражений — еще неизвестно, кто бы лучше воевал), то сейчас этот человек, отдавший первородство, оказавшийся в зоне катастрофы, не может «на халяву» вернуть себе Родину. Ему придется идти в сложность, бывшую ранее уделом людей, ради которых он пек хлеб, выплавлял металл и т. д. Тех людей, которые его предали. Ему придется сейчас создавать новый субъект из себя. Из субстанции. Он из нее должен вынуть эти возможности. Если он их не вынет, тогда конец. Тогда страны не будет.
Итак, речь идет о достаточно сложных вещах, с которыми действительно надо работать, разбираться. И здесь возникает вопрос о революции.
Революция — это борьба классов и других крупнейших социальных полноценных субъектов в условиях восходящего исторического процесса. Ее эталон — Великая Французская революция. Почему это полноценная революция? Потому что в недрах предыдущего уклада, в условиях прогрессивного движения (стимулированного в том числе и тем, что французское национальное государство хотело бороться с другими государствами), в условиях восходящего процесса буржуазия уже сформировала полноценный уклад. И когда предыдущий феодальный уклад стал отмирать, буржуазия вышла и небольшим, хотя и страшным, усилием — кровавым и безумным, но все-таки относительно небольшим — сместила феодальный класс, завоевала новые позиции, дала народу новые идеалы (как это и полагается делать «классу для других», а не «классу для себя»), оформила новый порядок вещей. Народ получил то, от чего отказаться уже не хотел (например, землю, Наполеоновский кодекс), поэтому дверь к реставрации была закрыта. И началась новая фаза исторического процесса.
В России все было не так. Великая Октябрьская социалистическая революция в этом смысле не есть революция. Она есть катастрофа. Когда все политические силы, которые были более или менее оформлены (та же буржуазия), попробовали удержать власть после ее падения, вызванного отречением царя, стало понятно, что удержать ее нельзя. Осталась последняя сила, которая и партией-то не была, а была катакомбной сектой, очень плотной, консолидированной, и которая приняла на себя весь удар падающего тела страны. В теории систем это называется аттрактор. Это такая пружина, пружинная сетка, на которую падает живой предмет. Она приняла его и выдержала этот удар. Тогда и началось восходящее движение.
Большевистская секта, повторю, была катакомбной. Входившие в нее люди были отстранены, как от скверны, от определенного порядка вещей. Когда этот порядок вещей исчерпал себя до конца и все стало падать, она просто приняла этот удар. И выдержала. А могла и не выдержать. И тогда не было бы ни России, ни русского народа, ни русского государства — ничего. Не был бы большевистский субъект целостным, отстранившимся от скверны падения, сформировавшим внутри себя другой уклад жизни, братства, деятельности, другие символы, другое понимание целостности, которые он потом смог передать народу, не было бы страны. Не было бы катакомб — никакая политическая партия уже не могла бы ничего сделать.
И когда Ленин говорил: «Есть такая партия», — он говорил и правду, и неправду, потому что это была не партия. Был ли это «орден меченосцев», как потом якобы сказал Сталин, или нет, но это не была партия. Это было гиперплотное сообщество. Как они сами себя называли? «Партией нового типа». Что они говорили про себя? «Да, в отличие от Запада, у нас нет пролетариата как развитого класса. Но мы сначала построим партию пролетариата, а потом пролетариат». Маркс трижды в гробу бы перевернулся от такой формулы! Но только она и оказалась эффективной.
Итак, это была замкнутая, плотная общность, содержащая в себе геном будущего развертывания системы и оказавшаяся в нужном месте в момент, когда все упало. Катастрофа была преодолена плотным сообществом, в каком-то смысле сектой: светской сектой, красной сектой — назовите как угодно. Я говорю об этом со знаком «плюс», ибо именно она и спасла все, содержа в себе и новый великий идеал, и новые возможности, и новую правду. Правду, которая была безумно созвучна России, русскому народу, глубоким, потаенным мечтам крестьянства. В первом приближении это называется хилиазмом, мечтой о Тысячелетнем царстве, о Царстве Божьем на земле, но это только в первом приближении. Возможно, это было и глубже. Нам еще придется с этим разбираться.
Теперь другой случай — Римская империя времени упадка. Помните, у Верлена?
Состояние Рима «периода упадка» было инволюционным. Римляне отказались от свободы и многого другого и закричали: «Хлеба и зрелищ!», то есть «чечевичной похлебки!». Кто тогда спас Рим и историю западного человечества, а в этом смысле, во многом, и историю вообще? Христианские катакомбы. Потому что катакомбные христиане сказали: «Мы в этой скверне не участвуем. Мы от нее отстраняемся. Мы не создаем партию. Мы не боремся за власть в Риме. Мы просто отстраняемся от скверны и защищаем новое качество своей человечности».
Внутри христианских катакомб созрел новый геном для человечества. Новый социокультурный геном. Катакомбы сумели сберечь этот зародыш и начали его разворачивать.
Что произошло потом, все знают. Император Константин, оглянувшись вокруг и поняв, что никакая другая социальная сила вообще не может быть опорой, потому что все рыхлое, все падшее, все труха, обратился к этим катакомбам. К чему это привело?
Прежде всего, Рим надолго продлил свою историю. Это отнюдь не безупречная история, но она была чрезвычайно важна для человечества, и я объясню, почему. Став христианским, Рим распространил институт папства повсюду и вывел Европу Средних веков из состояния враждующих дикарей. Враждующих, обезумевших баронов, называющих себя королями. Не было бы христианского Рима — не было бы Европы.
Очень скоро возникла новая мечта о Риме. Священная Римская империя в разных ее вариантах: империя Карла Великого, потом империя Габсбургов и так далее — это постоянная мечта о Риме. Она в сочетании с христианством и институтом папства вывела Европу из состояния абсолютного ничтожества. И этим спасла часть западной цивилизации.
Теперь о Восточном Риме. Говорят, что Византия — это не вполне западная цивилизация. Но византийцы называли себя ромеями — римлянами. Что Константин делал, когда переносил столицу на Восток? Он искал место начального Рима. А поскольку вся римская история проникнута «Энеидой» Вергилия и образом Энея, который вместе со своим отцом Анхисом бежал из Трои, и поскольку римские воины, стирая с лица земли греческие города, писали на камнях «Месть за Трою!», то Константин вначале хотел переместить столицу в Трою. Потом возник Константинополь и появился Восточный, новый, другой Рим — Византия, которой наследовала Россия. Так создалась другая — альтернативная — часть западной цивилизации. Конфликт и диалог между этими двумя частями и создали историческую динамику в пределах западной христианской культуры. Вот что сделал один жест Константина.
Итак, либо «катакомбы плюс Константин», то есть рука власти, протянутая катакомбам, и альянс между ними — от безысходности и понимания, что опереться не на что. Либо просто катакомбы, «катакомбы минус Константин» — это большевики.
Но, в любом случае, судьбу России, возможность спасти ее от катастрофы определит наличие катакомб, которые к падению, к инволюции не присоединятся. Которые найдут в себе силы не просто для того, чтобы оказаться в стороне от этого падения, но и для того, чтобы запустить — хотя бы сначала внутри себя — контррегрессивный процесс. Что нельзя сделать, не трансцендентируясь, не меняя состояния. Вот о чем идет разговор. Вот в чем цена вопроса.
Попытка в нашей, российской, ситуации адресоваться к схеме Великой Французской революции отрицает факт случившегося — факт инволюции, регресса. Где вы видите классы для классовой борьбы, для истории? Пространство выпало из исторического процесса. Оно превратилось, с одной стороны, в царство полузвериных джунглей, какого-то «зооциума», который вообще не имеет отношения к социуму, но изображает из себя «элиту». А с другой стороны — в пространство катастрофы, деградации, когда не нужны восходящие производительные силы. А раз они не нужны, то на них и не тратятся. А раз на них не тратятся, то они превращаются в доходяг. А доходяги не могут взять на себя историческую задачу.
Все сломано. Нет крупных классов, готовых к исторической роли. Нет «классов для других» — классов для народа. Нет исторической миссии. Нет классов вообще. Есть нисходящее сообщество.
Социальный регресс — это переход от несостоявшегося капитализма к феодализму, от феодализма к рабовладению. Что мы уже и видим: есть зоны, где к этому идет. Кто сказал, что все ограничится только падением на капиталистический уклад? Где капиталистический уклад? Я много раз спрашивал: «Что, воровская фомка — это орудие, средство производства? Инструменты воровства — это орудия, средства производства?» Что, мы не видим, что падение продолжается? Что никакого настоящего капитализма нет, что есть паразитарное существование в щелях советского уклада. Рухнул Советский Союз, рухнул советский уклад. Что-то еще держат советские скрепы. Но рухнувшее дожирается. Это паразитариум. Это субуклады, субкультуры. Трагедия гораздо глубже. В условиях регресса и высокой степени пластичности социального вещества возможны еще более негативные процессы.
Для того чтобы вещество обрело упругость, оно должно создать альтернативные уклады и — пусть в их пределах — контррегрессивные тенденции. Вы хотите учить детей иначе? Учите. Для этого нужна воля? Да. Вы хотите создавать другое телевидение? Создавайте. Вы хотите создавать другую культуру? Создавайте. И тогда, возможно, станете катакомбами и аттрактором, упав на который сумеет спастись наше многострадальное Отечество — между прочим, та часть планеты, без которой вся остальная планета обречена на гибель.
Чем именно является советское наследство? Ведь работа с советским наследством, понимание собственного первородства имеют несколько уровней.
Первый уровень — это уровень фактов. Мы должны, в конце концов, восстановить фактическую реальность. Вы можете быть либералами, националистами, коммунистами — кем угодно. Но вам нужны факты, правда о реальности. Значительная часть просвещенного сообщества страны говорит, что, «как известно», Сталин назвал кибернетику «продажной девкой империализма», после чего кибернетика погибла, с ней погибла вся вычислительная техника, а после того, как погибла вычислительная техника, рухнул весь советский уклад, потому что он был неконкурентоспособен.
Я спрашиваю: «Где и когда Сталин (или Жданов, или Маленков, или Микоян, или Суслов) назвал кибернетику „продажной девкой империализма“? Укажите источник! Вы либералы и ненавидите Советский Союз как тоталитаризм, или вы монархисты и ненавидите Советский Союз как-то иначе. Но вы же должны знать, в каком источнике и на какой странице указано, кто, где и когда произнес эту фразу?»
Так вот, ее никто никогда не произносил! Ни Сталин, ни Маленков, ни Жданов — никто. Нет следов этого. А вам говорят в глаза: «Как известно, эта фраза была произнесена, и она-то все и погубила».
Apropos, справки ради, могу вам сказать, что между кибернетикой Норберта Винера и вычислительным программированием такой прямой связи, как это кажется, нет. Да, действительно, без кибернетики нет полноценной сферы вычислительных машин. Но гораздо большее значение имеют Джон фон Нейман или машины Тьюринга и т. д. Они имеют прямое отношение к вычислительной технике. Винер занимался зенитками, обратной связью при их наведении и сбивании самолетов и тому подобное. Да, он очень важен, но не он является решающим авторитетом. Но главное не в этом.
Поскольку никто и никогда не называл кибернетику «продажной девкой империализма», поскольку мне не могут назвать ни одного пострадавшего кибернетика и поскольку Сталин, наоборот, по записке Лебедева, создал институт, занимавшийся кибернетикой, который очень успешно конкурировал с институтами Соединенных Штатов, то все, что вам говорят насчет уничтожения кибернетики «проклятым сталинским режимом», является банальной ложью. Банальной! И если вы уважаете себя (являетесь ли вы либералами, монархистами или кем угодно), то должны уйти от банальной «лапши, вешаемой на уши»! Должно же быть чувство исторического достоинства.
Кроме того, мы не проиграли гонку софтвера, то есть гонку программных продуктов. БЭСМ-6 и IBM/360 были примерно равные по мощности машины. И если БЭСМ-6 выигрывала у IBM/360, то она выигрывала как раз за счет лучшего софтвера.
Мы не проиграли гонку и сейчас, потому что на Западе к созданию каждой сложной программы приходится привлекать русских, а не индийских программистов. Для задач средней сложности — индийцы. Для задач высокой сложности — наши соотечественники, уехавшие на Запад или оставшиеся здесь.
Мы проиграли совсем другую гонку. Мы катастрофически проиграли гонку за размеры и качество элементной базы. Мы проиграли гонку микронизации этой базы. И сейчас продолжаем ее проигрывать. Мы не создали достаточно чистых материалов, мы не создали элементной базы для ЭВМ. Но при чем здесь кибернетика?! Она к этому вообще не имеет никакого отношения.
Так давайте разбираться: за счет чего мы проиграли гонку элементной базы? За счет того, что у нас рынка не было? Что за ерунда! Силиконовая долина? Силиконовая долина делалась при поддержке и на деньги Пентагона. А нам все время рассказывают, что там ребята собрались и что-то в сарае сооружали. Что за ерунда!
Итак, первая наша задача — избавиться от первичного уровня такой «ерунды», восстановить реальные факты.
Вторая задача — понять природу некоторых явлений, реально существовавших в СССР. Уже говорил и повторяю: советское предприятие не было предприятием классического типа. Это целый мир, в котором существовали поликлиники, санатории, колхозы, спортивные лагеря и так далее. Советские директора, уже после краха Советского Союза и начала капиталистических ельцинских реформ, дрожали все 90-е годы и говорили: «Социалка, социалка! Как ее сохранить?» Это был другой, иначе устроенный мир.
Кто сказал, что этот мир был устроен плохо? Что этот принцип устройства не адресует к современным явлениям типа суперкорпораций? Кто сказал, что это плохо? Давайте разбираться. Кто сказал, что планирование, даже директивное, а не то что индикативное, обречено? Кто это сказал? А если завтра весь Запад к нему перейдет?
Сейчас немцы объединили левые партии: классическую социал-демократическую и ряд других — и создали левое движение. Оно получило чуть ли не 10 процентов в Бундестаге. Вы знаете, о чем оно заявило? Не только о том, что его задача — построение социализма в Германии, а о том, что они не отменяют, а восстанавливают задачу построения коммунизма. Немцы, заседающие в парламенте, об этом говорят!
Мы отбрасывали свое прошлое. Неуважительно, не рассматривая, не разбирая его элементы.
Еще раз: первая задача — восстановить факты.
Вторая задача — восстановить смысл явлений.
Третья задача — проанализировать, что в этих явлениях было неочевидного или зря отброшенного, что можно восстановить и вернуть в XXI век.
Четвертая задача — понять, чего там не хватало.
Вот атеизм, якобы обязательный в коммунистической доктрине… Но его же нет у Фиделя Кастро! Там теология освобождения. Сейчас очень много говорят о науке, которая вполне сопрягается с метафизикой. Метафизические явления могут не противоречить науке, а, наоборот, развивать ее, давая ей новое качество. Наука ведь тоже явление неоднозначное. Мы находимся на переломе, когда без обновления наука, возможно, превратится в средство уничтожения человечества:
— в силу цепного размножения дисциплин,
— в силу усложнения и отсутствия интегрирующих связей,
— в силу отсутствия какого-то ядра внутри этого познания,
— в силу, если уж говорить о сложных вещах, расщепления прекрасного (эстетики), справедливого (этики) и истинного (гносеологии).
А ведь когда-то они составляли единое целое. Это расщепление началось давно, но сейчас наступает эпоха, когда оно должно кончиться. И, возможно, в отброшенном нами коммунизме это в каком-то скрытом виде существовало. Может быть, русские что-то угадали, хотя при этом нагородили массу глупостей? Так почему вместе с водой нужно выплескивать ребенка и отказываться от всего ценного, что содержала советская эпоха? Откуда это огульное отрицание?
Анализ советского наследства — это работа с реальностью. Ведь ценно не то, что это какая-то утопия. Это целый пласт реальности. Ну, создадим мы сейчас новую утопию, нарисуем ее по принципу: «Что нам стоит дом построить? Нарисуем — будем жить». Можно сочинить много утопий, много «фэнтези», а там — целый пласт: советское кино, советское искусство, советская жизнь, советская наука, советское производство.
Этот пласт является гипертекстом, который надо познавать заново. Не только дописывать, но и познавать и защищать.
Это огромное направление деятельности, без которого первородство восстановлено не будет. Отказ от советского наследства, осквернение его надо преодолевать. И это гигантская работа. Пусть это будет называться «кружками любителей истории» или «клубами любителей истории». Главное, чтобы такая работа шла. Чтобы хватило мужества на нее. Если бы не появились историки, которые заново начали переосмысливать один эпизод советского прошлого за другим, если бы не возникли люди, которые дали огромный фактологический материал и сами начали его переосмысливать, никакая победа над либералами в программе «Суд времени» не была бы возможна. Победа состоялась потому, что возник новый дискурс, новая совокупность рациональных знаний и пониманий.
Но этих знаний и пониманий мало. Как я уже говорил, помимо сбора фактологической базы, нам нужно понять:
— чем были феномены и явления, отраженные в этой фактологической базе (и для этого нужно иметь соответствующий аппарат понимания)?
— что было в советскую эпоху отброшено?
— что было в советскую эпоху не найдено?
И тогда совокупность фактологической базы, заново понятого, отброшенного и ненайденного — вместе с усилием людей, которые готовы подвижнически на это работать и которые объединяются вокруг этого, — может стать частью восстановления первородства. Но только частью!
Потому что если не будет живой человеческой страсти, если к этой догматике (говоря на церковном языке) не будет литургии, то есть высшего эмоционального смысла, то вся эта совокупность не сработает.
И, наконец, человек должен суметь вобрать все это внутрь себя и не взорваться, а воспользоваться этим как механизмом преобразования и себя, и других. Тогда, может быть, произойдет то, что произошло с Одиссеем, и Одиссей вернется на Итаку.
От того, что люди заноют: «Ах, как хочется в СССР!» — ничего не изменится. «Чего-то хотелось: не то конституций, не то севрюжины с хреном»… От такого хотения ничего не произойдет. Нужно другое эмоциональное и другое интеллектуальное качество, для того чтобы что-то произошло.
И здесь мы должны спросить себя: в чем ценность всего этого для будущего?
Но прежде надо твердо понять, что такое настоящее, в котором мы живем. Это есть еще один крайне сложный и важный предмет.
К нему сейчас и надо перейти.